Отец

ОТЕЦ…

Городок Цайц еще только просыпался туманным утором мая 1945 года, когда он вел «тридцатьчетверку на вполне приличной скорости по причине раннего часа и еще по тому, что очень спешил. Пакет с донесением в полевой сумке, висевшей через плечо, никак не мешал ему вести машину, а раннее майское утро, что называется, красило нежным светом…
При въезде в городские ворота – кирпичные, багровые и увитые уже совершенно зеленым плющом, – он вдруг увидел собачонку с перепугу чуть не бросившуюся под гусеницы и девочку в белом платье зачем-то
бежавшую за собакой. Машинально рванув правый рычаг, он направил машину прямо в кирпичную стену и, казалось, не почувствовал удара, сам ударившись головой о край переднего люка…

. . . . . . .

…кто из нас не бродил по Владивостоку ранним утром, цветущей весной, когда каштаны роняют лепестки, а белая акация еще и не покрылась огоньками цветков сладких на вкус и пахнущих как мамины духи или еще лучше! Кто из нас не плавал на Коврижку – затерянный мирок скальных птиц и бронзовых медянок выползавших на серые камни погреться на солнце? Разве только тот, кому нет еще и десяти, или если он не пацан и уж тем более – не моряк! Такому вряд ли доверят найти утопленный якорь и не возьмут собой
ловить крабов ночью на баркасе по черной сияющей брызгами светляков и блюдцами медуз воде…
. . . . . . .

…Он пришел в себя, когда вокруг уже копошились немцы, а к уткнувшейся в стену «тридцатьчетверке»
подъехал «виллис» с военным патрулем. Танкошлем почти не пострадал, и только ссадина над правой бровью напоминала о столкновении, и он попросил поскорее доставить его в часть, оставив охрану у застывшего железного друга, у которого была разбита гусеница и сломан «ленивец», то есть правое направляющее колесо.

…Третий день следователь НКВД капитан Нечипоренко то размахивал новеньким ТТ перед носом одуревшего от бессонницы лейтенанта-танкиста, то хватал себя за орден Отечественной войны II степени, такой же новенький и такой же не воевавший, как и сам товарищ капитан.

– Мы любим Его! – кричал капитан Нечипоренко, указывая своими прозрачными глазами на портрет Сталина на стене кабинета, где кроме собственно портрета, стола, табуретки и сейфа с водкой ничего не было, если, конечно не, считать самого товарища капитана.

– А ты его предал, сволочь, фашист, диверсант, вредитель! Ты хотел подорвать боевую мощь нашей рабоче-крестьянской Красной Армии! – орал он, «приложившись» к сейфу, – Признавайся, предатель! Застрелю!
Капитан бегал по кабинету с красными от водки или от подступивших к горлу слез и осознания торжественности момента глазами, когда дверь открылась, и вошел невысокий и еще не седой полковник. Это был начальник Особого отдела Седых. Он оперся протезом левой руки о стол и, указывая на дверь, сказал:
– Пошел вон.
И капитан ушел, засовывая на ходу в щегольскую кобуру свой так и не выстреливший ни разу ТТ…

. . . . . . .

Граждане! Воздушная тревога!
Жить осталось вам совсем не много!
Платья трусики берите и в убежище бегите –
смерти все равно не избежите, ха-ха!

– надрывался гармонист, и вторило ему несколько пьяных и бесшабашных голосов…

Война застала его в Киеве через неделю после путешествия из Владивостока в плацкартном вагоне,
который становится как бы еще одним твоим ломом, если ехать очень и очень долго. А поезд шел медленно до самой Москвы, то и дело, застревая на полустанках забитых эшелонами с военными.
Пришлось возвращаться обратно к матери во Владивосток – отец уже был в гимнастерке с петлицами и твердой портупеей, а на улицах строились отряды ополчения, и голосила шпана:

Жил-был на Подоле Гоп-со-Смыком,
славился своим нахальным криком…

В Киев он вернулся после его освобождения. Комната отца не пострадала от бомбежек, и даже этажерка с книгами стояла на прежнем месте у окна – видимо оккупантов не очень интересовали небогатые
квартиры.
Он стал ждать приезда отца, но продуктовых каточек ему не полагалось или просто про него забыли.
Тогда он пошел в ремесленное училище учиться на слесаря-механника, хотя и очень хотелось на фронт.
Но в военкомате ему посоветовали немного подрасти, никуда не торопиться и направили в ремеслуху, что напротив уютного городского сквера, где день и ночь горлопанила неведомо откуда и взявшаяся городская шпана, но уж явно, что не из-под Киева.

Не заставишь быть вировку прачкой!
Вора не заставишь спину гнуть!
Грязной тачкой руки пачкать – ха-ха!
Это дело перекурим как-нибудь…

Молодым людям, промышлявшим в основном воровством и рынком, совсем не нравились юные ремесленники, хотя нападать на них, когда они вместе, бездельнички побаивались. Однако и домой идти через весь город становилось небезопасно. И он сделал себе в мастерской бамбуковую тросточку с острым
железным стержнем внутри. Когда его все-таки встретили двое с папиросками во рту в заросшем старыми липами дворе, то он проткнул одного из них заточенным прутом. Теперь оставалось только одно:
бежать на фронт.
На «фронт» его почему-то не взяли, хотя он и соврал, что восемнадцать ему уже исполнилось, а определили в танковое училище, и увлекательная поездка на крыше воинского эшелона на этот раз сошла ему с рук…

. . . . . . .

Полковник Седых сел за стол и, вытащив папиросы, стал шарить в поисках спичек, с трудом управляясь одной правой рукой.
– Ну что, пацан, скажи спасибо этим фрицам и господу богу – выручили они тебя. Куда тебя несло в такую рань? А ведь могли бы и расстрелять. Ладно, иди, девчонка жива осталась – повезло тебе… Вот и спичек у тебя нет. Ладно, свободен, заждались тебя свои…

. . . . . . .

Городок Цайц находился в советской оккупационной зоне, однако из открытых окон ресторанчиков и пивных неслись слова веселого шлягера на музыку американца Глена Миллера из популярного в этот год фильма «Серенада солнечной долины»…

«Verzeien zu, Mein gerr,
Wie kann zu gehen Kitshcen-Brode?»

Немцы забавный народ. Хозяин дома, где лейтенант квартировался, показывал герру официру и свой погреб с красным и белым вином, и даже чердак, где у него сушился прошлогодний лук и табак.
– Это есть очень лучший табак, – говорил старый фатер, угодливо заглядывая в глаза своему молодому победителю, – эх, если бы не эта есть война…

Еще фриц, а его и звали фатер Фриц, очень любил русские папиросы, да вот беда: герр официр совсем перестал угощать русскими папиросами бедного старого фатера.
Однажды старый Фриц со слезами на глазах постучал в дверь господина офицера.

– Герр офицер на меня обиделся? Я много очень волновался и даже ходил к одному русскому профессору, чтобы спросить: за что обиделся на меня герр официр? Почему он перестал угощать Фрица папиросами?
И профессор спросил – не показывал я свой замечательный табак герру официру? Еще он сказал, что старый Фриц очень глупый – у русских принято угощать всех папиросами и табаком. Теперь, когда герр офицер угостит меня папиросой, я обязательно это запишу и тоже угощу герра официра моим табаком!

. . . . . . .

Во Владивосток он больше не вернулся. Его направили в Москву зампотехом бронетанкового батальона академии БТВ, в которую он и поступил в памятном 1950-м, чтобы потом всю жизнь отдать военной науке.
Тогда он и стал моим отцом.

… Помню, уже поздно вечером мы с отцом и матерью стояли у невысокой ограды мавзолея на Красной площади. Несмотря на поздний час на Красной площади было много людей – они пришли посмотреть на смену караула. Была поздняя осень. На брусчатку, на синие ели у кремлевской стены падали первые снежинки. Часы на Спасской башне били десятый час. Смена караула. Мне казалось, что солдаты с винтовками не только мавзолей охраняют – они охраняют меня. Да нет, ничего мне не казалось, я это знал, ведь мне было уже целых шесть лет…

. . . . . . .

Испытания нового оружия иногда заканчиваются благополучно, иногда нет. После взрыва отца выкопал из-под снега его товарищ, едва только сам пришел в сознании. А, в общем, все обыкновенно – два инфаркта и одна клиническая смерть. Потом прошло немного лет, и отец скончался в госпитале им. Бурденко, не приходя в сознание, обвешенный электродами.
У него больше не было сердца. Свое сердце он отдал войне.


Рецензии