Эволюция одиночества

Интересно, в какой момент ребенок впервые чувствует себя одиноким?

Я родилась с ошибкой в плюс две недели. Не хотела вылазить. Маму прокесарили. Она потеряла так много крови, что встать и увидеть меня смогла лишь на третий день. Кто знал тогда из советских докторов об импритинге – когда дитя по воле инстинкта первое, что видит и запоминает, воспринимает как родителя и дружественный объект. Опыты с цыплятами доказали – покажешь им подушку после вылупления, они ее мамой и будут считать. И так все… живые что ли. Три дня я видела потолок. Хоть я и не цыпленок, но психоаналитик потер бы ладошки в предвкушении работы с травмой лишения. Все вытеснилось. И я не помню этого. Иногда только мама вспоминает, как меня приносили на кормежку, все дети орали, капризничали, а я молча проводила положенное время у груди, не отрывая взгляда от маминых глаз. Она смеется, когда говорит об этом. А мне хочется плакать. Не хочу знать, почему.

Мне вот было самой с собой наедине весьма отлично. С пяти лет меня оставляли дома саму, пока взрослые не надолго уходили в делах. Я брала краски и рисовала. Смотрела телевизор. Мне было хорошо со своими мыслями наедине. Со своим слоником на пачке гуаши. Однажды меня даже забыли в садике. Темнело, был весенний вечер. А мне не было страшно. Мне было как обычно – воспитатель жаловалась на что-то, пахло черемухой или вроде того, все игрушки в песочнице были моими. И поэтому я могла кататься на качелях сколько душе угодно, не боясь что Хрюшу или Уголька утащит вредный мальчик.
В начальной школе, когда мы жили у бабушки, мне нравилось ближе к закату уходить к посадке, через степь. Степь пахла медом, песком и блеклостью, а мысли вдруг пропадали из головы. Иногда я часами сидела у глиняной дороги, выбирая вкатанные в землю полевые шпаты – свидетели морских глубин, раскинувшихся на этом месте миллионы лет назад. Шпаты могли рассказать о волнах и течениях только обкатанными овальными боками и тусклым блеском. Мне было хорошо.
Первый раз я почувствовала, что одиночество это плохо, когда кто-то из старших вывел меня на эту же глиняную дорогу, наказывая за провинность. И я услышала: «Уходи. Ты – плохая и раз тебе никто не нужен то и ты нам не нужна». Впереди была степь, сзади -  зеленые ворота. У меня никого не было, к кому бы можно было уйти. Я почему-то подумала, что буду трактористкой и буду пить водку когда вырасту. Если сейчас уйду, конечно. Я рыдала очень горько. Но разве взрослым понять горечь детских слез? Это просто мило, какое там одиночество у школьника, если настоящее горе здесь, когда нет денег,  когда у  бабушки артрит, и рассада погнила.
Настала пора влюбляний. И я не стала исключением. Я влюбилась в мальчика, который был старше меня на три года. Я была в 6-м классе. Мы вместе учились в художке. Его записку «Женечка, я тебя люблю» я хранила до 18 лет. Потому что это все, что у нас было. Эта бумажка и один разговор. Мы не могли быть вместе – он гулял со сверстницами, а я – еще с куклами. Но он так нежно смотрел на меня… И тогда одиночество приобрело другой привкус, привкус слов «Нам не быть вместе».
А потом в меня влюбились. Меня поцеловали первый раз. И я ответила взаимностью – не сразу, записка еще лежала в тайнике и пахла медовой акварелью моей первой любви. Мы гуляли по парку. Его бабушка просила меня (грубо) не звонить больше Жене (мы были тесками). А потом все рухнуло – наверное, быть подкаблучником уже тогда было в его крови. Жаль, не под моим каблуком ( у меня и каблуков тогда не было), а под каблуком его матушки.  И одиночество выдвинуло девиз « Мы так хотим, но нам нельзя быть вместе». Я рыдала неделю. Иногда эти раны еще болят, до сих пор болят. Именно они зудят и напоминают, что детские слезы самые горькие в мире, как бы легковерны не были родители, умиляясь мизерности страданий своих чад.
Были расставания после летних лагерей. Влюблялись все легко и легко забывали. Одиночество было похоже на стих в альбомах с пожеланиями, на мольбу о счастье, хотя бы на этот лагерный поток. На рассвет и траву в росе, на слово «прощай!» на перроне. Светлое, но уже потяжелевшее одиночество оттягивало душу книзу, покоясь в глубинах памяти лицами, которые не забыть даже после всех «прощай».
Ближе к страшим классам одиночество стало эгоистичным – мне хуже всех. Разбитое сердце и горы стенаний.
У меня был парень. Бесшабашный и буйный, как и все мои в том возрасте. Он обнимал меня на переменах, не смотря на учительский запрет, говорил что моя попа в драных джинсах самая красивая в городе. Что есть такая песня, как будто бы…  И мне впервые не хотелось взрослеть. Я начала писать дневники. Потому что в моем одиночестве добавлялось весу. А потом мой рок-н-рольный друг читал криком «Облако в штанах» с балкона, пьяный и дурной. Я плакала. Но уже научилась скрывать слезы. Меня утешали друзья, кто видел мои страдания. Кто умел заметить. И вся общая тусовка твердила «Это просто ты на нее похожа». И глубоко внутри я понимала, что сколько бы ромашек он мне не дарил, все равно только она, эта другая, была в нем, а я была только ее отражением. И от того любовь тускнела, но не теряла цены. Единственная моя невзаимная любовь. Залистанная до дыр памятью. Он до сих пор грезит о счастье с той, другой. Я отпустила его. И одиночество обрело крылья. Теперь оно было не волею судьбы, не прихотью других людей, не слугой расстояний и времени, а собственным выбором. Настала эпоха стихов в стиле «Я отпущу тебя, я все пойму, я буду хранить тебя ,я буду сон твой охранять». И еще многих совершенно бескорыстных «буду» написанных другим людям, которые отпускали меня, которых отпускала я. До сих пор, встречая такие стихи я вспоминаю его глаза, тот балкон и строчки «А вы видели лицо мое, когда я абсолютно спокоен?».
Едва получив крылья, мое одиночество получило когти. Рвало меня на части, уже вдали от родителей. Рвало мясо наружу и пило кровь, когда рядом душа была настолько родная, что нелепо было думать об отношениях, ведь они рано или поздно заканчиваются. Всегда. И приходилось ходить на пары стиснув зубы, ничего не отвечать на вопросы и подколки друзей, просто молчать. Иметь возможность сделать выбор и не делать его. Чтобы сохранить хоть что-то, но не потерять все в миг, когда хлопнет дверь. Спустя недолгое время мое одиночество научилось говорить, и первым его словом было слово «ошибка».
Однажды, не так давно,  я встретила человека с похожим одиночеством. Нам хорошо вместе, а нашим одиночествам – нет. Они походили вокруг друг друга, понюхали шерсть, пошипели и разошлись по разным углам. Тяжелые и грузные. И нам уже не поднять их с места и не изменить. Но мы привыкли быть вместе за то время, пока наши одиночества ходили кругами.

Теперь я смотрю на других – детей, которых тащат за руку домой от машинки и лучшего друга, на подростков, грозящихся в рифмованной форме вскрыть себе вены, на молодых людей со страстью жгущих себя  ради мига отчаянного счастья, на средних лет мужчин и женщин, которые говорят иногда «Мне сегодня снился цветной сон….» (мне бы хоть разок черно-белый увидать)  и я их всех понимаю. Я знаю на вкус и цвет их питомцев, тянущих душу к асфальту. Мой-то давно стал другим – сказал что ушел, а сам впитался в кожу и вены и ничего уже не попишешь. Душа, растянутая его тяжелым грузом, превратилась в бесформенный дряхлый мешок, в котором живут теперь такие и им подобные листики со строчками.
Главное в развитии человеческого одиночества пожалуй то, что оно в своей кульминации должно привести к слиянию вируса и носителя. И будет человеку казаться – будто избавился он от своего одиночества. Но по правде-то, он сам стал одиночеством. Безмерным, неотвратным, непреодолимым. И мы забываем, как горьки детские слезы и как долго заживают раны на запястьях,  смеемся тем, кто идет за нами следом, умиляемся их мукам, позабыв о своих. Нас приручили, а мы думаем – наконец победили…


Рецензии