Infant terrible

;
Когда-нибудь я расскажу
всю правду о женщинах, но тогда
придется прыгнуть в гроб
и захлопнуть за собой крышку.;;
Л.Н. Толстой


Я достаточно хорошо помню себя в раннем возрасте, примерно с трех лет, и могу смело утверждать, что родился хорошим человеком. Доживаю отмеренный мне срок плохим. Почему? Бог знает, хотя кое-что известно и мне... Оно в прошлом моем, начиная с того самого раннего детства...
Вот уже неделю не пью, сижу без гроша, без работы, пропиваю и проедаю помаленьку дедовское серебро и жду, авось, выход из тупика найдется сам. С женой дело покатилось к разрыву. Глубокая порядочность бытовой шлюхи и высшее образо¬вание, видимо, оказались недостаточными для понимания простых вещей и своего сожителя, чью фамилию она, проклиная про себя, носит с собой в паспорте десять лет. Шарахается от меня, как от чесоточного, угрожает милицией, разводом, лишением прописки, знакомым адвокатом и чем-то еще, предусмотренным законом. Другая давно бы сбегла и не оглянулась, благо, есть куда. “Тебе, — говорит, — лечиться надо! Посмотри, на кого ты стал похож!”
После ее слов появляется подлая, злобная потребность покончить все разом и тем самым хоть на сутки испортить ей настроение, насолить, взбаламутить ее утробное существование. По правде говоря, в петлю лезть страшновато и... неэстетично. Впрочем, в квартире нет и места подходящего — не в уборной же в конце концов сводить счеты. Ружье может отказать: сломано цевье, давно не разбирал, не чистил, не смазывал... Да и неудобно из него: и шуму много, и неприятностей потом не оберешься, если не получится. Муторно. За окном свинцовое небо, все тот же унылый забор, улица, заваленная грязным снегом, редкие прохожие с унылыми физиономиями, бредущие неизвестно куда и откуда, во всем холод
и какая-то окаянная бессмыслица, в которой и мне отведено местечко. Черте-те что! Даже собаки не лают…
По привычке ухожу в прошлое и воспоминания развивают предо мной не очень длинный, но вполне постыдный свиток.
С чего все началось? Не в те ли далекие времена, когда во мне подрастал дрянной, похотливый бесенок, вылезавший из-под корки непрошеным визитером и всякий раз в новом обличье.
Тогда в нашем небольшом дворике-ко¬лодце в полдень жизнь замирала. Одинокие старорежимные старухи, сидевшие по утрам на веранде и даже в адскую жару ходившие в черных одеяниях, спасаясь от духоты, исчезали в темноту своих маленьких, чистеньких, прохладных комнат. Там они лежат в полудреме на твердых, покрытых коврами тахтах. Тот, кто посмотрел бы на наш городок сверху, решил, что жители его бросили и перебрались в другое место.
Я сижу у окна, выходящего во двор, и жду. Она вот-вот должна появиться. Уже сладкий страх ползет по коже, ощущаю давно знакомый холодок под ложечкой и трусливое частое биение маленького сердца. Наши взгляды встретятся и ее взгляд иглой вонзится в самую глубину мозга. Ей снова все станет ясно: “Бедный, скверный мальчик ждет меня и хочет посмотреть на то, что я ему, может быть, покажу, и будет внутренне корчиться, пытаясь унять дрожь, и бояться меня”.
Ее глупость и равнодушие к чужой боли граничили с гениальностью. Даже имя, столь же глупое и абсолютно точно соответствующее ее облику — Элеонора, в просторечии Нора, возбуждало и притягивало. В ее круглых, всегда широко раскрытых глазах будто навсегда застыло выражение безмятежно-притворного любопытства и приятного удивления перед чем-то давно известным. До сих пор не могу понять, что побуждало ее с крайней непристойностью изгаляться передо мной, распаляя до последнего предела мое еще детское, но
порядком уже испачканное воображение известными сценами из Апулея, Боккаччо
и Мопассана. Всего-то ей было неполных шестнадцать (но каких!), а опыту и знанию психологии у нее могла бы поучиться бывалая шлюха. Но тогда я был убежден в ее полнейшей невинности и естественности поведения. Возможно, она в самом деле не понимала себя и не ведала, что творила, хотя физически, как женщина, уже давно созрела и сформировалась.
Час пробил, и она возникла в дверном проеме. Заметив меня, подошла к перилам, намеренно скрестила руки под грудью и легла на них всем корпусом, разглядывая что-то внизу. Смотреть там было не на что, двор был пуст. Сегодня на ней коротенький, до колен, цветастый сарафан с глубоким вырезом на груди, едва державшийся на двух бретельках. Под ним, как всегда, голое тело.
Я оцепенел и перевел взгляд туда, куда она с первого движенья приглашала посмотреть. На мое “Доброе утро”, растянув розовые влажные губы в улыбку, лениво произнесла всегда бесившие меня слова: “Привет. Как дела?” Я отчетливо слышу ее чистый голос, у меня кружится голова,
и я с мучительным стыдом, не отрываясь, смотрю на обнажившиеся наполовину, набухшие под скрещенными руками большие груди; с ложбинкой посредине, доходящей почти до шеи.
Нора уже про себя отметила, что я не отведу глаз, пока она не распрямится и не попытается, как бы из скромности, прикрыть их, но для этого, почти брезгливого движения, время не пришло, урок только начинался. Она непременно должна посвятить меня во все таинства своей плоти, пока ее странное любопытство не будет до конца удовлетворено.
Выждав положенное, Нора с притворным равнодушием убедилась, что я смотрю именно туда, куда нужно, опустила голову и тоже посмотрела на себя, изобразив удивление: “Куда это мальчик уставился? Ах, вот оно
в чем дело, у меня, оказывается, обнажилась немного грудь”. Она неторопливо выпрямилась и гадко усмехнулась.
— Тебе не жарко, — произнесла она, приблизившись и остановившись в метре от меня. — Тебе не жарко, — повторяет она, но ей, по-моему, безразлично, жарко мне или нет, она хочет затеять разговор именно на эту тему, которая и заставляет меня почти терять сознание.
Неожиданно она резко закинула руки за голову и стала поправлять прическу, улыбаясь при этом и что-то говоря, чего я не в состоянии разобрать: я заворожено смотрю на ее подмышечные впадины, с густыми зарослями, блестевшими от пота и издающими какой-то запах. Мучительное желание прикоснуться к ним, прильнуть, вдохнуть их аромат было столь острым, что Нора по моему лицу почувствовала неладное и, сделав невольно шаг назад, опустила руки и, словно отгоняя от себя какие-то навязчивые мысли (я уверен, она хочет и не может справиться с собой) говорит быстро, скороговоркой:
— Как все-таки жарко! Духота прямо невозможная! Почему ты не поехал с ребятами на пляж? Впрочем, я, кажется, догадываюсь... А мне отец не разрешает. Он считает... неважно, что он считает, но из-за него я вынуждена тут потеть и задыхаться. Если бы не ванна, я с ума сошла бы. (Слово “ванна” она произносит, как нечто неприличное в ее устах.) Когда дома никого нет, я снимаю буквально все и ложусь в нее. Потом, не вытираясь, иду к себе и стою
у открытого окна на сквозняке, пока не обсохну. Не дай Бог, если кто-нибудь меня в этот момент увидит. Скажет, вот дура, стоит одна, раздетая... (Она не могла сказать “голая” по той же причине.) Почему ты встал? Ах, да, перед девушками сидеть неприлично, но я тебе разрешаю. Ты что, оглох?
Уже тогда, в юности, я навсегда заболел липким страхом перед телесной красотой женщины. Уже тогда зарождались бессмысленные страдания, в которых место наивной, простодушной и чистой влюбленности занимала примитивная похоть, еще более мерзкая от постоянной неудовлетворенности. Я заглушал ее пьянством, исписывал многие страницы дневника, тщетно пытаясь найти форму, максимально приближенную к реальности, переживая вновь сладкую пытку, которой почти ежедневно она меня подвергала. Взрослея, я выучился контролировать себя и не сделался развратником лишь из-за природной трусости.
Я услышал ее голос, и сознание вернулось ко мне. Его чистейшие, глубокие интонации пронизывали слух, как смычок покорное тело скрипки, вынуждая меня слепо подчиняться всем ее прихотям.
— Нет, не оглох, — судорожно глотая слюну и отведя глаза в сторону, выдавил я из себя.
— Что с тобой? — с ласковой небрежностью произносит она и склоняется надо мной. Я поднимаю голову и вижу перед глазами, совсем близко в вырезе сарафана налитые тяжелые груди с торчащими сосками. Еще мгновение — и я почувствую в ладонях их упругую, податливую плоть, стоит лишь протянуть руку, но страх уже парализовал меня. Внезапно возникли трусливая ненависть к ней и скотское желание причинить ей боль, потом что-то предпринять: уйти, бежать без оглядки, и нет сил, я не могу подняться с табурета, меня придавила к нему какая-то страшная сила. Одновременно я понимал, что, спрятавшись, оставшись наедине с самим собой, я не смогу избавиться от наваждения, она все равно призраком будет стоять перед глазами, продолжая обнажать себя до бесконечности.
Неожиданно она уходит, на что-то решившись, и исчезает в темном пространстве квартиры, унеся с собой все свое достояние, я успеваю лишь бросить взгляд на нее сзади и стараюсь удержать в памяти формы ее спины, тонкой девичьей талии, в меру
и соразмерно широких бедер и безупречно округлых ягодиц. Она вернется, и я обязательно покажу ей ту, наполненную эротикой сцену, репродукцию с картины какого-то немецкого художника, на которой изображена молодая женщина, кормящая грудью своего отца. Она спасает его от голодной смерти, но в глазах ее нет ни сострадания, ни стыда, в них знакомое мне выражение спокойного любопытства и равнодушия. Огромная голова изможденного старика на переднем плане резко выделяется рядом с ее небольшой твердой грудью значительно меньших размеров, чем у Норы, но столь же живой и сильной. Она должна почувствовать, что я испытываю, когда она показывает себя, превращая меня в похотливую марионетку, стараясь довести до неизвестного и непонятного ей финала.
Появившись, сменив сарафан на легкую кофточку темного цвета и широкую юбку, она не удивлена и долго, внимательно рассматривает картинку.
— Она давно у тебя?
— Давно.
— Странно...
— Почему?
— Вчера я зашла к одной своей подруге, ее зовут Стелла, и застала ее совершенно раздетой перед зеркалом, совсем... голой, до нитки. “А если кто-нибудь войдет и увидит тебя в таком виде”, — я ей говорю, а она смеется: “Матери и отца я не стыжусь, а посторонние пусть смотрят, мне не жалко”. Она похожа на поросенка... поджаренного.
— Интересно…
— Я бы тебя с ней познакомила, но ты слишком мрачный и злой, а она слишком... такие ужасные вещи говорит... про своего отца. Представляешь, она ложится спать, не надевая на себя даже ночной сорочки, совсем... обнаженной, и притворяется спящей, а свет не тушит. И, конечно, когда заходит отец, чтобы его выключить, он все видит. Из-за жары и духоты она раскинется, сбросит простыню и лежит, не двигаясь, с закрытыми глазами. Он тихо подходит к кровати, долго разглядывает ее и иногда даже трогает за некоторые места...
Нора тщательно подбирает слова, стараясь не называть вещи своими именами, только помогая себе неопределенными указующими жестами. Увлекаясь рассказом о проделках своей подружки, она будто забывает о приличиях. Все ее намеки, недоговорки и умолчания обрастают щекотливыми деталями, становятся все более прозрачными и яркими. По ходу передачи она превращается из простой сплетницы, распространяющей непристойные небылицы, в очевидца и даже участницу соблазнительных сцен, которых она не понимает, но очень хочет понять.
— А в последнее время она и вовсе перестала его стыдиться. Когда матери нет дома, она подсаживается к нему на колени и клянется, что чувствует под собой какой-то “огурчик”, а отец, пользуясь случаем, щупает, как на базаре, ее “чарджоуские дыни и пробует на вкус вишни”. Он так называет ее... бюст, а потом залезает к ней под платье и ищет “золотую рыбку”.
Я пытаюсь острить:
— Да он у нее поэт!
— Еще какой! То он ее уговаривает показать “астраханские арбузы”, ты, наверное, догадался, что он имеет в виду, то ему хочется “увидеть озеро, где живет золотая рыбка и растет грузинский байховый чай”, тогда Стелла задирает спереди платье до головы и так стоит перед ним... То...
— Может быть, он вегетарианец?..
— Еще тот!
Нора не знала ни йогов, ни индийской философии, а природная глупость и строгое воспитание не позволяли приблизиться к черте, которую ее подружка легко перешагнула, но садово-огородную лексику и уроки стриптиза усвоила в полном объеме. На некоторое время она прекратила свои опыты на мне, довольствоваться приходилось тем, чем довольствовались все остальные, глядя на нее, и я пока не догадывался, что ждет меня впереди.
 
С О Н
(продолжение и конец)
Прошло не помню уж сколько ужасно томительных дней, похожих один на другой, когда она, почти не замечая меня, едва здороваясь, проносилась мимо, спеша куда-то, и когда я, как приговоренный к смерти, понял истинную цену ожидания. Я засыпал и просыпался с мыслями о ней, по сто раз на дню подходил к окну и ждал, ждал, ждал...
Застывшая на века немка, сидящая на стуле с приспущенным платьем до бедер и так похожая на Нору с обнаженной грудью, и этот похабный старик, не похожий на умирающего с голоду, которые часто помогали мне переносить пытку ожиданием, уже не облегчали душу и даже опостылели. Черные старухи поглядывали в мою сторону и перешептывались, конечно, обо мне, а я сходил с ума, проклиная их тупое, холодное любопытство к чужой, не своей, вероятно, не менее интересной жизни;.
Продолжение и развязка, как это часто бывает, наступили неожиданно. Я увидел ее по чистой случайности, по привычке механически поворачивать голову туда, где надеялся ее увидеть. Она спокойно стояла на том же месте, в том же сарафане, в той же позе, сложив руки под грудью и навалившись всем телом на перила. Я подошел к окну, и наши взгляды встретились. Я почувствовал слабость в ногах, узрев после мучительно долгого ожидания ее лицо, обнажившиеся, как обычно наполовину, груди
и ложбинку между ними, не дававшую мне покоя ни днем, ни ночью.
В сценарий Нора внесла существенные поправки. Судя по всему, ее не удовлетворяли мое полуобморочное сидение на табуретке и собственные “непроизвольные” демонстрации своих прелестей, в чем я скоро убедился.
Первой уничтожающий удар нанесла она: “Что-то давно тебя не было видно!” Я перебрал в уме несколько вариантов ответа, вроде “по-моему, наоборот”, “а где была ты”, “это я тебя давно не видел”, но они показались мне глупыми и я отделался вежливым “здравствуй”. Она сделала мне кругообразный знак рукой выйти на веранду и пошла навстречу быстрее обычного, остановившись очень близко от меня и почти касаясь грудью, но, к сожалению, не касаясь. Я ожидал и боялся этого прикосновения.
Повертев головой и убедившись, что нас никто не видит и не подслушивает, она прошептала: “Я видела сегодня странный сон, — дыша мне в лицо чем-то фруктовым. — Если хочешь, я тебе расскажу его, но... не здесь”. Я промолчал и сейчас, не зная, что ответить, но, слава Богу, мое молчание она поняла, как согласие. “Я пойду
к себе, а ты так, чтобы тебя никто не заметил, приходи, дверь я оставлю открытой”. Хотя я уже плохо соображал, она поняла, что повторять приглашение было бы то же самое, что спрашивать у приползшего из пустыни дурака или утром у алкоголика, хочет ли он выпить кружку холодного пива. (Второе сравнение мне ближе.)
Я не заставил себя долго ждать и через минуту уже входил в ее квартиру, не обращая внимания на двух старух, сидевших довольно далеко, но все видевших. Пройдя коридор, я вошел в полутемную большую гостиную с двумя занавешенными окнами и заставленную громоздкой старинной мебелью. Слева от меня дверь в соседнюю комнату, видимо спальню, была открыта...
Дом наш каменный, дореволюционной постройки, тяжелый и мрачноватый. О нем ходили разные слухи, связанные с репрессиями 30-х годов и таинственными исчезновениями людей. Что-то жутковатое чувствовалось во всем: полумрак, ознобная прохлада, высокий потолок с громадной люстрой, яркие полоски света, пробивавшиеся сквозь занавеси, темный квадрат дверного проема, гробовая тишина, все, казалось, окутано какой-то тайной. Надо сказать, мне всегда что-то мерещится в темноте и вообще я ее боюсь, но она притягивает меня, возбуждает, и я стараюсь преодолеть страх и продлить как можно дольше пребывание в неизвестности.
Поразмыслив, я сбросил охватившее меня в первый миг оцепенение, кожей ощущая присутствие где-то здесь Норы, и заглянул в открытую комнату. Она оказалась кабинетом. Я огляделся и увидел вторую дверь, в глубине гостиной, закрытую. Тихонько подошел к ней, приоткрыл, заглянул и... обомлел — мечты мои обрели фантастическую реальность: прямо передо мной в полумраке спиной ко мне стояла Нора, совершенно обнаженная. Рядом, на диване, ненужной тряпкой лежал сарафан. Она подбирала платье в шкафу, неторопливо, по несколько раз переставляя туда-сюда вешалки. Наконец, выбрав, принялась рыться в нижнем ящике и, не найдя того, что искала, подошла к трюмо. Извиваясь всем телом, она с большим трудом натянула платье на себя. Все еще не замечая моего присутствия, долго смотрелась в зеркало, время от времени распрямляя складки на животе и бедрах и укладывая поудобней и повыше перси, не умещавшиеся в слишком узком и тесном лифе, закрывавшем всю грудь до шеи. Старания ее были не напрасными: помимо всего прочего, соски проступали отчетливо и рельефно. Оставшись, видимо, довольной собой, она еще раз напоследок разгладила руками платье, подтянула его книзу за полы, как солдат, обернулась и, увидев меня, без тени смущения спросила: “Ты давно здесь?” Я соврал, сказав, что только вошел. “Садись вот сюда, а я устроюсь на диване. Подвинь кресло и сядь напротив, чтобы я тебя видела”, а я, чтобы не молчать, сказал, что впервые вижу на ней это платье. “Я стесняюсь в нем выходить, да и отец не разрешает...”
Когда приготовления к спектаклю были окончены, она села, плотно сдвинув на всякий случай ноги, обнажившиеся сверх всякой меры, от вида которых у меня уже закружилась голова, откинулась и, убедившись, что я заметил проступавшие сквозь платье соски, начала:
— А теперь я расскажу тебе свой сон. Вчера я допоздна смотрела телевизор. Ну, а потом, как обычно, разделась, приняла ванну и легла спать, но долго не могла уснуть, все ворочалась с боку на бок, и вдруг сразу провалилась в темноту и вижу себя, как я еду на ослике по какой-то безлюдной местности. Скалы громоздятся, как у нас на море, камни, булыжники валяются на дороге, ни травинки, ни единой души и тихо. Очень далеко, у самого горизонта, неподвижно стояло огромное оранжевое солнце, и я со страхом думаю: “Откуда взялся этот ослик? Куда он меня везет? И вообще, как я тут оказалась?!” Везет меня ослик, везет... сколько времени прошло, не знаю. Стали надвигаться сумерки, и я почувствовала, как меня охватывает страх и предчувствие чего-то очень страшного. Неожиданно подул прохладный ветерок, мне стало зябко,
я глянула на себя, а на мне только сарафан и больше ничего. Я стала дрожать от страха, от холода, не знаю, и вдруг увидела невдалеке огромную пещеру и поняла, что ослик везет меня туда, в пещеру. Я начала судорожно искать уздечку, чтобы повернуть его назад, не нашла, хотела с него спрыгнуть
и — не смогла. Ноги мои оказались привязанными, вернее, стянутыми крепкой веревкой внизу, под животом ослика. А пещера все ближе, ближе... я от отчаяния хочу крикнуть, но крик из меня не исходит, только рот раскрывается. И кричать было бесполезно, ведь все равно никого вокруг нет... Что делать? Что делать? Тогда я схватила осла за гриву и стала тянуть ее на себя, а он не слушается, идет себе, идет... Я еще сильней — не помогает, и тогда я стала бить его по голове и отбила все руки. До пещеры уже оставалось несколько шагов и вдруг, представляешь, из нее выходит маленький, худой, костлявый старик и говорит: “Я тебя долго ждал...” Я так испугалась — передать не могу, сердце словно выпрыгнуло. А старик погладил меня по спине костлявыми жесткими пальцами, взял осла за гриву и повел в пещеру, а по дороге говорит: “Не бойся, дочка, ты только сиди смирно”. Я вся дрожу, а он идет рядом и поглаживает меня, вроде успокаивает. То спину погладит, то ноги, они у меня почти открыты, и не смотрит на меня. “Не бойся, говорит, тебе все это снится, но ты еще не скоро проснешься, все у тебя и у меня впереди. Слушайся меня, я уже давно здесь живу. Тебя послали, чтобы спасти меня от смерти”. Его слова почему-то меня успокоили и я спросила
у него: “А вы, дедушка, что тут делаете?” Он отвечает: “В пещере ты все поймешь, но там нельзя разговаривать, иначе она может обвалиться и засыпать нас”. “Вы меня развяжете”, — спрашиваю, а он: “Обязательно развяжу, обязательно...”
Нора умолкла, посмотрела на меня невидящими глазами, задумалась, повела плечами и подобрала ноги на диван, приняв позу русалки на скале. Ее лицо, на свету кровь с молоком, сейчас казалось бледным и особенно красивым. В сумраке она напоминала древнюю жрицу или тихопомешанную монашку, виденную однажды мною. Будто угадав мои мысли, она вскочила, подбежала к окну и отдернула немного занавесь. Вернувшись на место, села русалкой, скинув в этот раз туфли, и теперь была освещена слабым, неясным светом. Продолжила она отчетливым шепотом:
— В пещере было сумрачно и сыро, как в женской бане, и пахло так же. Мне казалось, что, как и в бане, на меня кто-то смотрит, но я его не вижу. (Я один раз парилась в бане и мне не понравилось, некоторые женщины смотрели на меня, как... как не знаю на кого. Это неважно...) Когда мои глаза привыкли к полумраку, я увидела, что вся пещера заполнена какими-то странными неподвижными фигурами. Приглядевшись, я обалдела. Это были молодые женщины, девушки, многие из них очень красивые и все застывшие в разных позах,
в основном неприличных, и, главное, все голые и все улыбались. Одни стояли, другие сидели прямо на земле, некоторые лежали, раскинув руки и ноги, одна вообще висела вниз головой, другая сделала мост, как на гимнастике... Их было очень много, человек сто. Вдруг я среди них увидела Стеллу. Она стояла на одной ноге, другую поставив на стул. Впрочем, это был не стул, что-то другое. Она тоже смотрела на меня и улыбалась. Потом я разглядела еще нескольких моих школьных подруг. Одна из них, Ленка, задрала ногу, как балерина выше головы, Марина лежала на боку, подперев голову рукой и... не могу сказать как...
Насидевшись в позе русалки и, видимо, устав, Нора сладко, как после долгого сна, потянулась, закинув руки за голову, еще раз показав подмышки с островками, словно нарисованными, густых волос, и груди, оказавшиеся под материей еще более, просто невозможно прекрасными, не гладя на меня, подобрала ноги к подбородку, обхватила их руками и закрыла все, оставив для обозрения только обнаженные до колен ноги.
Состояние мое постепенно приближалось к кризису. В голосе, интонациях, речи и жестах Норы чувственности оказалось не меньше, чем во всем ее облике.
— Я так и не поняла, — продолжала она, как ни в чем не бывало, — темно там было или светло, но я все видела и даже немного успокоилась. Страх прошел, осталось сильное предчувствие чего-то страшного и неизбежного. А старик в это время развязал веревку и, помогая мне слезть с ослика, не глядя на меня, как бы нечаянно, но я-то чувствовала, что нарочно, притрагивался твердыми противными пальцами ко мне в разных местах. Веревку он аккуратно свернул, засунул в карман и сделал мне знак, чтобы я молчала, показав носом на потолок.
Нора подняла руку с вытянутым пальцем и тоже показала на потолок. Я легкомысленно глянул вверх, но тут же, опомнившись, опустил и не заметил, как она случайно чуть-чуть раздвинула ноги, как бы пытаясь приподняться.
— Я посмотрела наверх, в глубину, то есть в вышину свода, и ноги мои подкосились от страха. Наверху все пространство было черным от маленьких, жирных летучих мышей. Их там висело тысячи, другие копошились, пищали, носились, как сумасшедшие. Увидев меня, они, будто обрадовавшись, одновременно громко запищали и стали слетаться ко мне. Над головой у меня все эти крысенки подняли страшный шум и начали шлепаться на землю и хватать меня за ноги. Я вся затряслась от страха и кинулась к старику, а он куда-то пропал. Смотрю вокруг — нигде его нет, и меня охватило такое отчаяние, что передать не могу. Неподвижные голые женщины по-прежнему смотрят на меня с улыбкой, живыми глазами и молчат, а эти мерзкие птицы рвут на мне сарафан, кусают, вопят, как ненормальные…
Лицо Норы застыло, взгляд стал отрешенным, она смотрит мимо меня, поверх головы, и я с мучительным любопытством слежу, как она, словно забыв о моем присутствии, медленно, с чудовищным бесстыдством, увлеченная рассказом и, будто не ведая, что творит, еще больше раздвинула ноги, не изменив при этом ни выражения лица, ни голоса, ни на секунду не прервав речь;.
— Я хочу бежать от них и не могу, и не знаю куда, а они кишат под ногами, суетятся, залезают друг на друга, ползут по мне, я их отрываю от живота, сзади и кричу истошно: “Дедушка, дедушка...” Я посмотрела на ослика и увидела, как мыши облепили его, впились и сосут из него кровь. Наконец, во мне появились силы и я бросилась бежать куда глаза глядят, а твари, расталкивая друг друга, кинулись за мной вдогонку. Те, что сидели на мне, рвут когтями сарафан, кусают за плечи, за бока, я сбрасываю их, давлю ногами и бегу, бегу... Я уже почти голая, на мне остались одни лохмотья
и сколько я бежала — не помню, но я случайно нашла выход и выбежала из пещеры. Осмотрелась — вокруг та же пустыня, на небе — полная, необыкновенно яркая луна, а на мне ни лохмотика, ни даже нитки.
Я стою одна, совершенно голая и не знаю, что делать, и вдруг, как из-под земли, возник этот маленький старикашка. Мне стало стыдно, но я ему обрадовалась. Он заковылял ко мне, заулыбался беззубым ртом, простер длинные руки и ласково говорит: “А теперь и моя очередь покушать”. Я аж задохнулась от неожиданности и закричала: “Что вы делаете, дедушка, что вы делаете?!”, а он уже обхватил меня твердыми, как доски, руками и ногами, ловко пристроился и впился мокрыми губами в мою грудь. Мне было больно и стыдно. Я начала его бить кулаками по голове, а он, не обращая внимания, продолжал жадно сосать. Смотрю, он прямо на моих глазах раздувается, и я потеряла сознание. Когда я очнулась, старик уже закончил сосать и раздулся так, что стал похож на грязный пузырь. Он отполз в сторону, перевернулся на спину и пробормотав: “Скоро и ты узнаешь блаженство смерти”, — уснул.
Я проснулась мокрая от пота…
Последних слов я не расслышал. На короткое время я потерял сознание, ощущая это самое “блаженство смерти”, и когда пришел в себя, отчаяние и стыд сменились лютой ненавистью к ней.
 


Рецензии