Был дождь...

Как я предсказуем, как глуп. Жизненный опыт говорит со мной как с младенцем; увещевает, предостерегает, наконец, просто тычет носом в экскременты – мне все нипочем. Но, однажды я прозрею, и тогда, ничто не отвратит меня от веры в единственную вещь, не разочаровавшую никогда. Эта единственная вещь…

Сейчас, когда жизнь начинает проявляться перед моим взором, когда складывается пестрый пазл в осмысливаемые фрагменты – я безудержно хохочу. Так хохочет Робинзон, вынесенный морем на спасительный берег. Хохот его спазматический, конвульсивный потрясает небеса и разносится над морем упругим бризом. В нем клокочет сильное чувство, но радость ли это? Остров. Точка – остров. Могу ли радоваться в точке прозрения – в точке невозврата? Возможен ли он, желаем ли? Пестрый пазл сложится, и потеряет цвет и пестроту. Или засияет новыми красками, невиданными доселе. Или откроет мне слух; отверзет каменные беруши, пропуская в мозг новые мотивы.

Мы встретились в кафе.

Я в последнее время не часто выходил из дома, но сегодня был чудесный, дождливый день. Город накрыт серым облачным одеялом, словно укутан в мокрый холодный кокон. Улицы сжались, а дома набухли и раскисли, постарели. В такой день каждый встречный прохожий представляется мне соучастником таинства движения. Он идет под дождем, а значит, у него есть веская причина терпеть хлюпанье в ботинках и балансировать зонтиком, защищаясь от дождя и ветра.
Я выхожу под дождь без зонта. Так острее чувствуешь неуют улиц; четче осознаешь причастность к происходящему. Вода струйками стекает с коротких волос за ворот рубашки и бежит по ключицам и по груди. От этого мне становится нестерпимо весело. Я иду длинными аллеями вдоль трамвайных путей, и с радостью отмечаю пустые скамейки и редкие навесы остановочных площадок. Час пик уже минул; город погрузился в бессмысленную суету. Я люблю и это. Когда все заняты делом, неизмеримо четче видится призрак свободы. Он манит меня, наполняя мышцы уверенным теплом и тяжестью, а холодные струи подтягивают кожу и укрепляют дух. Я вошел в кафе…
Одним из таких видений, возможно, и была она – девушка-кофе в коричневой кожаной куртке и черных облегающих брюках. В глубоком вырезе куртки не было видно одежды, и я подумал, что под курткой ничего, кроме манящего влажного тела. Девушка посмотрела на меня очень пристально. Этот взгляд показался мне тогда источником кофейного аромата, перемешанного с подогретым сахаром и ванилью. Она была смуглой, широкой в бедрах, среднего роста и с пухлыми губами – такая, о какой я мечтал. Кофейная (так я сразу окрестил незнакомку) уже заканчивала свой завтрак. Белыми, ухоженными пальчиками отправила последний кусочек оладья в рот. Волна смущения, зародившись на кончиках ушей, прокатилось теплом по моей шее, колыхнула желудок и потерялась в паху, унося прохладу дождливого утра. Я сел через столик от незнакомки, стараясь не смотреть на нее, и углубился в чтение меню. Тепло не покидало меня, и я злился на себя за ребячество. Когда подошла официантка – понял, что смотрел в меню невидящим взором.
- Вы выбрали?
- Да. Кофе и оладьи.
- Но оладий нет.
- А что есть? – вопрос вывел официантку из себя, но заведение было приличное, и она лишь сжала губы.
- Возьми гренки с салом, тебе понравится.
Я вздрогнул, напротив меня без церемоний усаживалась незнакомка. Свои дела она уже закончила, и, теперь, беззастенчиво изучала меня кофейным взглядом.
- Мы встречались у Пьера, - приятно картавя, пояснила незнакомка, - я читала стихи. Ты пишешь?
Как я ни старался, волнение не покидало меня. Мне ужасно не хотелось заговорить петушиным голосом. Поэтому я обратился к официантке.
- Как же нет оладий? – и довершая комизм ситуации, хлопнул меню по столу. Теперь официантка обиделась окончательно, а девушка залилась серебристым, заученным смехом.
- Не повезло тебе; на мне закончились оладушки, - примирительно улыбаясь, девушка представилась, - Катюха…

У Пьера собирались довольно разношерстные, но в большинстве своем одинаково скучные люди. Возраст и социальное положение значения не имели. В этом был особый шик. Пьер слыл в среде студентов МГУ меценатом и знатоком поэзии. Он частенько давал в долг особо одаренным сокурсникам, и устраивал вечеринки на квартире деда-профессора. Он мнил себя Скрябиным. Создавая свою «мистерию» Петя Ландо, или Пьер, использовал не звуки и гармонии. Он пошел более «мясным» путем – извлекал звук из сообщества способных к рифмовке и плетению словесных кружев людей, находя в этом действе эстетическое наслаждение. Тусовка Пьера вертелась на языках у всего универа. Я лично знал многих рвущихся оказаться в ней. Это желание создавало небывалую творческую активность в студенческой среде. Как грибы после дождя, пробивались светлыми и темными головками новоявленные поэты и прозаики. Прорастали сквозь благодатный почвенный слой МГУ, а затем раскидывали свои могучие шляпы, создавая такую тень, в которой помещались целые специальности, а порой, даже, и факультеты. Впрочем, дальше факультетов дело не доходило – у каждого был свой поэт, или сборная, во главе со светилом.
Мне попасть в избранный круг помог случай, или счастливое стечение обстоятельств, или мистика, о которой я все чаще думаю в последнее время. В МГУ я не учился. Лишь однажды зашел туда к своему школьному товарищу, обещавшему достать мне электронную версию редкой книги. Он попался мне в коридоре в компании Пьера. В тот же вечер я был на вечеринке. Пьер сразу выделил меня из общей массы. Стихов я не писал, но сносно сортировал, выделяя в буроватой жижице интересные тексты, или сильные куски из них. Природное чутье, или начитанность были моим поводырем, не знаю, но попадал я в ста случаях из ста одного. Так, в один голос говорили два филолога аспиранта, являющих собой третейский суд и последнюю инстанцию. Я стал завсегдатаем всех вечеров, и приглашался в первую голову. «Мой Дантес» - называл меня Пьер. «Ты однажды убьешь меня», - говорил он с трагизмом в голосе, и, испытывая ко мне благодарность за сдержанную уверенность, представлял лучшим девушкам как своего друга. Я был темной лошадкой. Странно одетый, немногословный, с нетипичной внешностью и холодным призрением к окружающим, я был… темной лошадкой…

- … Екатерина, - повторно представилась девушка, ощущая мое смятение. Мне, вдруг, захотелось быть оригинальным и развязанным; захотелось шокировать ее.
- Да? вот не знал.
- Тебе не идет быть кислятиной, в роли Цербера ты загадочней.
- Никогда не был Цербером, я романтик в пятом поколении. – Катюха весело рассмеялась, и я не смог сдержать улыбки.
- Любишь дождь?
- Обожаю. Это единственная приемлемая для нас, лентяев, погода. – Она снова улыбнулась моим словам, вдохновляя меня. Есть люди, в присутствии которых исподволь становишься раскованным и словоохотливым. Сама собой вырисовывается вязь словоблудия, а в гортани зарождается теплый комочек самодовольства. «Меня несло на рифы, а я куплеты пел…», - говорит старая морская песня. Но, меня то, несло не на рифы, а на полуобнаженную, роскошную грудь.
 Мы целый день бродили по дождливому городу; кажется, были в кино, и, кажется, в пустом храме… Точно помню только одно: к вечеру дождь припустил и мы оказались в темной пустынной подворотне. Дождь лил сплошной стеной, и по водостокам спускались бурливые потоки. Но там, под сводчатой аркой было хорошо и уютно. Я касался обнаженной кожи, и она была то холодной, то горячей. Потом ты сказала:
- Я живу в этом доме, пойдем ко мне…

На вечера к Пьеру приходил один настоящий поэт. Он никогда и нигде не издавался, но, в его настоящести никто не посмел бы усомниться. В его стихах была жизнь; не призрачное скрещивание и фотосинтез, а настоящая жизнь: созидающая, видящая, осмысленная. Поэт был сыном главного архитектора Москвы, и Пьер перед ним откровенно заискивал. Иногда, мне казалось, он ненавидит поэта за своё лебезение, иногда, я видел искреннюю любовь к нему. В такие минуты Пьер бывал задумчив. А поэт не говорил с Пьером вовсе, он вообще мало с кем говорил, но все чаще заговаривал со мной.
У нас не принято было говорить о философах и философии, мы говорили о жизни. Условлено было также не касаться темы бога. Я сказал: «Условлено…», но никаких условий высказано не было, просто мы следовали некой внутренней, или врожденной этике, и чувствовали очень тонко «правильные» и «тухлые» темы. У Пьера говорить мешали, в том числе сам Пьер. Мы стали реже бывать там, а встречались у поэта, или у меня, засиживаясь на кухне до утра. Это было лучшее время в моей жизни. Мы понимали друг друга, а это очень важно.
Продолжене может быть...


Рецензии