***

Владимир НИКИФОРОВ

ТРЕТИЙ ШАГ

Повесть

Уважаемый писатель! Давно слежу за Вашим творчеством. И надо же такому случиться: в последней Вашей повести я узнал себя. Помните? Есть  там пожилой интеллигент с неприятным взглядом. Меня это выражение прямо пронзило: с неприятным  взглядом! Но Вы ничего не объясняете про этого человека, вот я и решил  изложить Вам  его историю.   
Вам, наверное, интересно,  с чего это немолодой (а я немолодой!), солидный (а я солидный!) человек тратит несколько вечеров на эту электронную писанину. Объясню сразу: я отдыхаю за компьютером. У жены источник тепла и средство общения – телевизор, а у меня – компьютер.  Сначала  он служил мне пишущей машинкой, потом я научился рисовать, чертить, моделировать, и вот уже года три я с ним только отдыхаю, чему способствует то, что я человек крайне организованный и столь же не амбициозный. У меня все расписано так, что самому уже и делать ничего не надо. И не хочется. Работает машина, и ее уже не остановить, и она знай выплевывает статьи, отчеты, доклады, диссертации. Все, что мне доступно, – я всего достиг к своим пятидесяти пяти, и ничто новое, свежее, оригинальное, великое, гениальное, высокое, святое, так же как и  губительно низкое, мерзкое, порочно-притягательное,  – мне до недавнего времени не грозило: «средняя полоса»…
Свой метод письма (писания, описания)  я бы назвал реконструкцией. В его основе – традиционная процедура аппроксимации: по фактическим точкам строится похожая линия. Но такой же примерно технологией пользуются литература и искусство. «Я так вижу!» – объявляет художник, и это бывает вернее буквальной верности факту. Так и в науке: если практика не соответствует  красивой теории, тем хуже для практики. Взять, к примеру,  Фрейда.
Сколько линий можно провести через одну точку? Бесчисленное множество, скажете вы. Так, да не совсем. В таком случае ни науки, ни литературы не существовало бы. На самом деле имеется счетное число линий: параболы, гиперболы, синусоиды, циклоиды и т.д. В литературе этим «правильным» линиям соответствуют  вечные сюжеты.  А если мы  имеем две точки? В школе нас учили, что через них можно провести только одну прямую линию. Так пишутся  плохие биографические романы: берутся точки рождения и смерти героя и соединяются прямой изобразительной линией. Если же имеется несколько жизненно важных событийных точек, автор использует кусочно-линейную аппроксимацию при  непременном условии: линия должна проходить  через заданные точки.
Я не пишу биографический роман,  в то же время я не волен придумывать и фантазировать, да, по  правде говоря, и не силен в этом. Я  должен  реконструировать  жизнь близких мне  людей,    исходя из критерия наибольшего подобия или, как писали советские критики и литературоведы,  «следуя критерию верности художественной правде».
С чего начать мою историю? Конечно, с самого начала: «Да кто его отец?»  Только я начну не с отца – Вы поймете, почему, если дочитаете хотя бы до половины,  – а с матери. С мамы.
1

Моя мама родилась в России, как называют в Сибири все, что к Западу от Урала, в большом волжском городе, который так и назовем: Российск.  Пожалуй, не меньше, чем сам город, известна была его окраина Заливино, где  стоял мамин дом – двухэтажный, каменный низ, деревянный верх. Окраина жила рекой, где и рыба,  и работа: раньше – бурлаком, водоливом, грузчиком на пристани, некоторые потом выбивались в лоцманы, приказчики, как мой заливинский предок, и  даже в купцы и судовладельцы. Великий тракт, проходивший рядом, тоже давал возможность подкормиться, чаще всего вовсе не на законных  основаниях. А в конце девятнадцатого века  рядом с Заливино прошла великая железнодорожная магистраль, давшая работу и кров многим заливинцам. Там в прошлом и настоящем все переплелось: разбойные дела, стремительное богатение, революционные выступления, беспризорность с хулиганьем, чистенькие улицы, зловонный берег с отбросами  и отходами с овощных   причалов, высокий  собор,  каменная  школа.
Школа была совсем рядом, только перейти мимо водокачки на другую улицу, и вот она, напротив парка.  Сразу за парком шел тракт, потом кладбище с березовой рощей и огромный пустырь, за которым начиналась другая слобода, тоже  известная, но,  в отличие от маминой, только с самой лучшей стороны:  своим революционным прошлым (потому она теперь и называлась Красной)  и бурно индустриальным настоящим. Там перед войной построили завод и  поселок, который называли соцгород, где во всех домах были горячая и холодная вода, центральное отопление, ванны.  Бабушкин младший брат Леонид – мамин дядя – работал на строительстве, потом закончил рабфак и политехнический институт, устроился в конструкторский отдел, женился, отметился на сдаче «объекта» и получил однокомнатную квартиру, став  гордостью всей семьи. Но в тридцать девятом  дядю Леню  арестовали, и в заливинском доме поселилось горе. Мать дяди Лени, баба Настя, чуть не каждый день ходила на Воробьевку, где помещалось ГПУ, но ничего  толком  так и не узнала. Она   надолго слегла и потом смогла передвигаться только с палочкой и часами сидела под черной тарелкой  репродуктора, ожидая сообщения о сыне  «оттуда».  Только в конце сорокового  года  она узнала, что дядя Леня  получил  десять лет  и  отбывает срок  в  Ухтлаге.
Мама закончила  шестой класс, когда  началась война.  Отца – моего деда Николая Петровича  – призвали в армию, и в доме  остались четыре женщины, из них двое детей –  восемнадцатилетняя Рая и двенадцатилетняя  Наташа. Мама радовалась, что ее отец уходит на фронт, она знала, что война будет недолгой и отец вернется  героем, с орденами на кителе.
Фронт  подошел совсем близко, но самым главным врагом стал голод. Конечно, это был не блокадный Ленинград, все выжили, однако приходилось не только отрабатывать  паек, но и подрабатывать, обменивать, продавать –  в общем, крутиться и приспосабливаться. Быстрее всех приспособилась Рая. Девушка  она была видная, да и возраст требовал. В общем, стала она водить  женихов, как  стыдливо называла  баба Клава (мамина мать)  Раиных ухажеров.   В основном это были  тыловые офицеры и разные снабженцы, которые чувствовали себя в Российске королями. Прабабушка, баба Настя,  называла  это  ****ством, так оно и было, зато в доме всегда были и крупа, и мука, а иногда и масло.   
До войны работал один мамин отец и сначала тяжелым трудом грузчика в порту, а потом  шофера на автобазе обеспечивал мало-мальски сносное существование  своей не самой маленькой семьи. Но без отца бабе Клаве  пришлось пойти на работу в тот же порт. Работали там  по 16 часов, так что мама целый день была представлена самой себе, да еще приходилось помогать бабе Насте, поскольку  Рая  по дому ничем не занималась. Мама и уголь таскала  на себе, и печь топила, и угорали они с бабушкой не раз. А к зиме в порту не стало работы,  и бабу Клаву уволили, но тут мамину школу заняли под госпиталь, и баба Клава устроилась там няней. Для младших классов освободили здание библиотеки, а с седьмого по десятый стали ходить в Красную Слободу. Новая школа оказалась  большая, трехэтажная, неуютная и переполненная, из-за чего  пришлось маме учиться в третью смену  и возвращаться домой  темными осенними вечерами по пустырю мимо кладбища. Правда,  идти большой  компанией  было не страшно и даже весело, но однажды мама задержалась в школе – с животом что-то у нее случилось – вышла в пустой вестибюль, все поняла и заплакала. Тут женщина подходит в богатом пальто и духами пахнет: «Что такое? Что  случилось?» Мама объяснила. Дама подошла к вахте, сняла трубку: «Аркадий? Ты оденься, пожалуйста, возьми свой подарок. Зачем-зачем… Надо! И подходи к школе. Да не беспокойся, со мной все в порядке!» Вскоре в дверях школы показался  мужчина в черной морской шинели, но без погон, в шапке с кожаным верхом. Дама прошла с ними до конца улицы и наказала  маме завтра придти в школу к двенадцати часам в кабинет директора. А этот солидный дяденька проводил маму до самого дома,  и это поразило ее  в самое сердце, к тому же он был веселый, шутил и даже стихотворение придумал  «Мы идем, мы ого-го! Не боимся никого!»   Дама оказалась директрисой,  она  привела маму в класс и спросила: «Кто из вас, дети, сможет потесниться?»  И тут поднялась  большеглазая девочка в бантиках, похожая на первоклассницу: «Я!». «Молодец, Глебова!» – похвалила директриса. Мама присела рядом с девочкой, которую звали Лялей,  и оказалась та – не больше и не  меньше! – дочкой директрисы! Они сразу подружилась, но школа все равно маме не нравилась, и она каждый  день забегала в свою, чтобы  навестить маму, а потом и подкормиться. Бабе Клаве  полагалась тарелка жиденького супа, она ее всегда с мамой делила. Но мама эти полтарелки с лихвой отрабатывала. И книжки раненым читала, и письма писала, и за лежачими ухаживала, а  уж в конце войны ей давали взрослый паек, как работающей в штате. Так оно все и решилось само собой: закончила десятый класс и  поступила в медицинский институт.
Дедушка с войны пришел живой, но контуженный и душевно изломанный  Баба Настя  тут  же ему про Раю рассказала. Дед выгнал ее из дома, а сам стал пить по-черному. А до войны, по словам мамы,  ни капли в рот не брал. В доме настал ад. Напившись, дед гонял бабу Клаву по дому: «Дочь не уберегла!»  Как-то выгнал ее и заявил, что пустит обратно только с Раей. Мать привела Раю, и теперь дед гонял по дому обеих, пока Рая не собралась и не уехала в Москву за счастьем. Но еще  до ее отъезда мама поняла, что она лишняя в этом «раю», и сначала ушла жить к подружке, а потом взяла  распределение  в Сибирь.  Так в  1952  году мама оказалась в  небольшом старинном  городке  на берегу великой реки.
Так мы и назовем этот город – Великореченск. Добиралась мама до него   десять дней. Чтобы ехать на поезде без пересадки, надо было отправляться из Москвы. На столичном вокзале  ее прямо у вагона встретила сестра Рая. Она выглядела настоящей дамой: белые перчатки, белые носочки, шляпка, и под руку она держала морского офицера в белой парадной форме с кортиком.   Ночевала мама на узком диванчике в их большой комнате с высокими потолками и огромным окном, из которого видно было высотное здание на Смоленской площади. После  прогулок с Раей по Москве  и поездок на московском метро все потом в поезде показалось ей серым: одежда и лица пассажиров, их разговоры, виды за окном, станции, вокзалы, города… На станциях мама не выходила, боялась отстать, ее питание составляли  хлеб,  варенье, кипяток.  Попутчики ее менялись каждый день, и это  вносило  в ее вагонное бытие какое-то разнообразие, хотя  бы внешнее, потому что она  без конца вспоминала  свой город, свой дом, своих друзей.
В Российске осталась у нее  подруга Ляля, та самая, что приютила маму. Жила Ляля  теперь в трехкомнатной  квартире в пятиэтажном доме на набережной в самом центре Российска, и для жителя окраины это считалось  чем-то запредельным, казалось, живут там какие-то особенные люди.  И мама действительно считала Лялю и ее родителей – ту самую даму в дорогом пальто и солидного дяденьку, который провожал ее с пистолетом («подарком»)  в кармане   шинели,  – особенными людьми.  Но Ляля в классе была простой, веселой, открытой, легкой в общении, но тем самым еще более покорила и –  как бы это сказать – подавила маму своим благородством. Ляле ничего не было жалко, она никому не завидовала,  ничего не боялась и знала все.  Дружба с Лялей стала для мамы самым большим счастьем, и она думала лишь об одном: только бы это не кончилось. Но вскоре школы разделили на мужские и женские, Лялину маму назначили заведующей  гороно и дали квартиру «наверху». Встретились мама и Ляля на вступительных экзаменах в мединститут и уже не расставались все шесть лет, а когда Ляля узнала про ее домашний ад, тут же решила: «Будешь жить у нас!», а потом  «выбила» для нее  место  в общежитии. 
К окончанию вуза у Ляли появился «жених» – актер местного  драматического театра. Надо сказать, что Лялина семья была очень театральной, благодаря Лялиной маме, которая определяла все не только в своем гороно, но и в семье: Лялин папа после войны прославился как конструктор, получил Сталинскую премию, одну из последних, потом их стали называть Государственными, но в семье он был на вторых ролях, над чем он постоянно посмеивался, называя жену Наркомом. В доме бывали и местные актеры-режиссеры, и московские знаменитости, а  Ляля, можно сказать, выросла  за кулисами самого красивого в городе здания. 
Мама,  как ни старалась, не смогла  полюбить театр. Ее мучения начинались в гардеробе,  когда она сдавала пожилой женщине в форменном халате  свое школьное пальто,  продолжались в фойе, среди нарядных женщин и солидных мужчин; ей не нравилось, как неестественно ведут себя на сцене актеры, как они напряженно кричат сорванными голосами. Однажды в тот  момент, когда герой затянулся сигаретой и пыхнул дымом в лицо героине, погас свет, все ахнули, зашумели, застучали сидениями, но вскоре свет появился, и актеры повторили сцену в той же точно последовательности: актер затянулся сигаретой и выпустил точно такое же кольцо дыма. У мамы осталось чувство, что театр – это для других, для таких, как Ляля, живущих «наверху».   Зато мама, как и все,  любила кино и смотрела все подряд; особенно ей нравились трофейные фильмы.
Лялин жених – его звали Сергей – на сцене обычно изображал  ловких  молодых людей из пьес Островского, рвущихся к богатству любой ценой; и маму долго не оставляло чувство, что  он на самом деле такой, хотя вне сцены был Сергей открыт,  прост,  ироничен: «Ну, как я вам, Наташа? Вам не хотелось меня ударить тем, что попадется под руку? Если так, то я выполнил свою сверхзадачу!»  Ляля и Сергей  почему-то вовлекали ее  в свои дела,  редко оставляли одну; Сергей, тот прямо целые сцены из спектаклей ей разыгрывал под насмешливым взглядом Ляли, и мама не понимала, зачем это им надо, потом подумала, что они  делают это из жалости и сострадания к ней, но однажды  она поймала на себе взгляд Сергея… Через два месяца на распределении она выбрала Сибирь.
Когда мама сказала  дома, что уезжает в Великореченск, все трое – бабушка, отец  и мать – в страхе переглянулись.  «Туда людей ссылают, а ты – сама, добровольно?» – со слезами в голосе выкрикнула мамина мама, баба Клава. Мама стала успокаивать, что сейчас Сибирь уже не та, там  кипит  жизнь, туда едет  много молодежи… «Дураки туда едут! А там, как была ссылка, так и осталась!» Тут баба Настя  аж затряслась и высохшей рукой показала на угол, где все так же висел черный репродуктор, а мамина мать выдвинула ящик комода, вынула конверт и бросила его на круглый стол: «Вот, читай!»               
Вспомнив все это, мама вздыхала: «Скорей бы добраться до этого чертова Великореченска!»  Но добраться оказалось не так просто. Пароход  из краевого центра – назовем его Крайск – уходил только на следующий день, за билетами  надо было записываться   в согнутую пополам школьную тетрадку, зато сам  речной вокзал был новым,  большим, необыкновенно  красивым, с высоким  шпилем, правда, у мамы было чувство, что  она все это  где-то видела.   
– Вокзал этот в воскресенье открыли, – сообщила соседка по мягкому удобному креслу, молодая женщина в белом платочке на голове. –  Как раз праздник был –  военно-морского флота. А вокзал-то какой  красивый, говорят, такой только в Москве есть.
И  тут  мама вспомнила, что о предстоящем празднике  военных моряков говорил Саша, Раин муж, а сама Рая привозила ее в порт пяти морей Химки, к серому  зданию с серебряной иглой над крышей.   
– А вы далеко, если не секрет?
 – В Великореченск, – сказала мама. – Меня в районную больницу распределили.    
– Так и я в Великореченск! Так что ко мне встанете, я третья записалась.
– И сколько  ж вы тут сидите? 
Женщина  ждала пароход  вторые сутки, но выглядела свежей,  бодрой, приветливой, и, глядя на нее, и мама позабыла долгую дорогу, общалась с соседкой, рассказала ей про себя, а та про  себя: только замуж вышла да сына родила  –  война началась, муж  погиб под Москвой. 
– …Сама-то я  на юге родилась – нашем, местном. Наше село знаменитое, туда  революционеров ссылали. Я с шести лет наравне со всеми и в поле, и по дому. Семь  лет без продыха. А в тридцать первом  нас как кулаков погрузили на лихтер  и –  на Север. Но  и там люди живут, и мы  стали жить. Корову завели, с молоком оно вроде  как на родной земле,   а лето там хоть и короткое, но жаркое, и травы – коси-не хочу. И комбикорм можно купить, не то, что здесь. А Вася, муж покойный, не из сосланных, его семья по оргнабору приехала, лесопильный комбинат строить. Он и сам с пятнадцати лет   работал, сначала  коногоном, лес возил с лесобиржи на причал, потом грузчиком, лебедчиком. А когда в армию уходил  – на срочную службу, сказал: «Жди меня, Дашка, отслужу, устроюсь на материке, вызову тебя». Служил на границе с Монголией, друг у него там завелся, родом  из Великореченска, уговорил ехать вместе, обещал помочь устроиться. Дали нам  большую комнату, стайку с погребом и сеновалом, огородик. Машинку швейную купили, чего еще надо?  Я за Васей как за стеной была, хозяйством занималась, себя и его обшивала, пеленки-распашонки  готовила,  а он в сплавной конторе хорошо зарабатывал, хоть и выматывался, конечно, а как  осталась одна, хоть караул кричи. Ни образования, ни специальности,  в городе работы никакой, а у меня малое дитё на руках. Я сначала  нянечкой в детсадик пошла, куда  Геночку устроила, а как сыночек в школу пошел, я – техничкой в школу. Дали ему от школы  путевку в пионерлагерь на два сезона. Сезон-то я вытерпела, а как второй начался,   купила билет на пароход,  да и поехала. Лагерь у них хороший, в сосновом бору, на берегу, и купальни у них есть специальные, и молочко,  и овощи свежие из совхоза. Да только одно расстройство из моей поездки. Вышел он ко мне, набычился: чё приехала? А я стою и реву. Ты же  у меня один,  говорю,  сыночка, как я не приеду? – Даша  провела концом головного платка  по глазам, помолчала, потом кивнула головой, словно убедившись  в чем-то. – А больница у нас хорошая, все врачи – специалисты, особенно  доктор Воскресенский,  не зря в Москве таких людей лечил… 
Женщина  наклонилась к маме:
– Из сосланных он,  в Москве большой пост занимал, а теперь – враг народа, говорят. А врач – замечательный. И жену все ждет, что приедет и будет с ним жить, дом  ей построил…   
Поговорили еще.
– У нас  нонче  солнечное затмение было. У вас, поди, тоже?
Но мама не могла вспомнить такого эпохального события.
– Ну, богомольцы сразу: «Покайтесь, грешники! Конец света идет!» А кто помоложе,  те  стекла коптят. Мне сына тоже  подает стеклышко и говорит: «Пойдем, мама, смотреть затмение». Вышли мы на дорогу, а там ветер такой нехороший,  и свет так меркнет, меркнет. Потом –  раз! и прямо темнота, посмотрела я на черное солнце, и так страшно стало:  а вдруг так всегда и будет? Голову опускаю, и вижу: Вася мой идет, в дождевике своем, я прямо ахнула, а это водовоз наш идет пешим с работы, я  ему Васин  плащ   отдала, он мне  потом всю зиму воду бесплатно возил. Я как зареву, а он  так странно посмотрел   на меня и говорит: «Успокойтесь, Даша, это еще не конец света».   
Помолчали. Потом соседка предложила:
– А  чё сидеть? Ты погуляй, посмотри город, а я уж твой чемодан покараулю. Да купи колбаски, только не дорогой,  а ливерной, она как свежая, так больно вкусная.
Дневная жара спала, на набережной под высокими тополями гуляли нарядные  горожане, это напомнило маме ее родной Великореченск и вечера над Откосом, а из парка культуры и отдыха  слышались аккордеон и песня:


Вечер спустился над городом нашим,
Вновь над рекою зажглись огоньки,
Нет  ничего нам дороже и краше
Нашей великой реки!

О мамином городе тоже сочинили песню, но мама не любила ее за фальшивые слова о влюбленном парнишке, который ждет свою ненаглядную под часами с цветами в руках. Уж мама-то, выросшая в Заливино, лучше всех знала, что парнишки ждут своих ненаглядных в густых кустах и темных закоулках вовсе не с цветами в руках.
Мама нашла на самой главной улице, проспекте Сталина, гастроном, который ей напомнил московские, он был большой, просторный, с огромными окнами, с мраморными прилавками, с красиво выложенными консервами на полках: крабы, горбуша, икра. Мама купила мягкий батон и колбасы, только не удержалась и, кроме ливерной за шесть рублей, купила еще и «настоящей», за двадцать пять. Только ливерная действительно оказалась вкуснее. Поели, поговорили, устроились на ночлег. А ночью мама проснулась и вышла из вокзала. На светлом от городских огней небе еле видны были звезды, так что мама с трудом определилась по Большой Медведице и убедилась, что Великая река действительно течет с юга на север. Выше по течению  ее  пересекала оживленная улица – понтонный мост.  Набережная кончилась, начался  обычный берег с редкими деревьями. Мама спустилась по ступенькам, быстро разделась под одним из них и вошла в воду, показавшуюся ей неожиданно теплой и тяжелой, как ртуть. И так ей было приятно после недели  дороги вновь почувствовать себя чистой и свежей! Она даже негромко запела: «Нет ничего нам дороже и краше нашей великой реки!» Пройдет всего  двенадцать лет, великую реку перегородят громадной плотиной, и вода ниже ее станет холодной и мертвой.
Через сутки,  рано утром,   они прибыли в Великореченск. Сошли с Дашей по трапу  на каменистый берег, мама поставила на землю свой чемодан, огляделась. Народ расходится, пристань пустеет. Выше дебаркадера  баржа-тентовка  стоит. Грузчики  в запачканных мукой капюшонах  начинают носить мешки и складывать в штабель на берегу.
– С хлебом  нонче будем! – кивнула Даша в сторону баржи.
– Как здесь в магазинах?
– Да как? Не война, слава богу, хлеб, соль да спички есть. По организациям  тушенку-сгушенку распределяют. Хуже всего нам, кто в школе. Хозяйство спасает: коровы, свиньи, куры. 
– И вы,  Даша, корову держите?
– Куда нам на двоих целая корова?  Это когда семеро-восьмеро, тогда без коровы туго. А я на литр молока, слава богу, заработаю. А вот огород нас выручает, и соленья, и варенья, и картошка –  все с него.       
 С горы спускалась лошадь, запряженная в телегу с бочкой. Возчик, поравнявшись с женщинами, молча поклонился – мама даже остолбенела: прямо сеньор,  итальянский граф, в длинном плаще, только не хватает шпаги и шляпы с пером. Даша сверкнула глазами и потупилась, и мама поняла, что это и есть тот самый, кому она отдала плащ покойного мужа.
– Дак вот, – продолжала Даша, как бы ни в чем ни бывало, – и тяжело, и время много уходит, а куда без огорода?
Мама оглянулась.  «Сеньор»    разворачивал и пятил лошадь назад, пока в воде не скрылись колеса. 
Город оказался тихим, зеленым, чистым, одноэтажным, деревянным,  только на главной улице стояло несколько  каменных двухэтажек. Здесь они с Дашей  и расстались, та показала ей, как до больницы дойти,  и свой адрес назвала: если ничего в больнице не предложат, переночевать место всегда найдется.  Пришла мама в больницу, а та большая, трехэтажная и ручка на двери старинная, медная, с вензелем. Внутри, правда, не так красиво, в коридоре под тусклой лампочкой вдоль безрадостно окрашенных стен лежат больные на узких железных койках. Показали маме кабинет главврача, наказали ждать. И тут идет он сам – упругим, уверенным шагом, высокий, в пенсне, с рыжей бородкой, в белоснежном  халате и накрахмаленной шапочке. Мама вскочила со своего  чемодана:
– Здравствуйте! Я приехала!
Главврач – а кто это еще мог быть? – остановился и посмотрел на нее с высоты своего роста:
– Здравствуйте!
– Вот! – сказала мама и протянула ему свою  заветную бумажку.
Тот развернул направление, кивнул:
– Очень  приятно, Наталья Николаевна! А меня зовут Виктор Борисович, фамилия  Воскресенский.
– Тот самый? – воскликнула мама. – Из Москвы?
Доктор Воскресенский посмотрел на маму внимательным, долгим, печальным взглядом: «А вас-то  за что сюда?»  Но вслух сказал:
– Из Москвы. Но оказался я здесь, как бы вам сказать, не по своей воле. А вы сюда приехали  добровольно. Хочу пожелать, чтобы вы не пожалели об этом.
Он поклонился и ушел – высокий, стройный, элегантный. «Так вот какие они – враги народа!» – подумала мама с неожиданно горькой иронией.  И тут она увидела главврача – молодого, красивого,  черноволосого (он был без шапочки),  вальяжного, шествующего к кабинету с бумажкой в руках. 
– Здравствуйте! – бросилась к нему мама.
Мужчина остановился и раскинул руки:
–  Откуда вы, прекрасное дитя?
– Из Российска, институт закончила, вот направление!
– Ах, вот что! Вынужден вас разочаровать: я уже более года, как не главврач. – Мужчина снова развел руками:– Сгорел на работе! Как сказал Остап Ибрагимович, накладные расходы  съели все доходы.
– Остап Ибрагимович – это главврач? 
– Вы прелесть! – воскликнул  бывший главврач.  – Позвольте узнать ваше имя!   
 – Наташа… Наталья Николаевна Иванова. А вы..?
– Вернер Илья Давыдович! – представился мужчина и взглянул на наручные часы.  – Если с утра главврача нет, это значит, что появится не скоро.  Пока она все кабинеты в райкоме не обойдет…
– Она?
– Ее зовут Настасья Филипповна. Как в «Идиоте».
– В каком идиоте?
– Вы что, Достоевского не читали?   
У Лялиных родителей Достоевского в библиотеке не было.
Маму сразу же загрузили работой; первое время она ночевала у  Даши в поселке сплавщиков, а потом приехал из пионерского лагеря Гена, и Даша  устроила ее к Дусе, сестре Васиного сослуживца,  которая  жила с семьей  в собственном доме недалеко от центра. У мамы теперь была своя комнатка с отдельным входом через общие сени, и чего ей еще было желать? Правда, потолок в комнатке был низким, пол – кривым, окошко –  у самой земли, зато печь не надо было топить, комнатка обогревалась от общей печи.  Деньги мама  получала небольшие, как и все врачи,  но ей на первых порах  ничего не надо было, обедала она в больнице, а за молоко на завтрак и за ужин доплачивала Дусе, и та была страшно довольна: ее муж работал на земснаряде,  дома  появлялся    редко и не всегда с деньгами.
А доктор Воскресенский действительно оказался «специалистом», к нему старались попасть и взрослые, и дети. Мама сама слышала, как десятилетний  мальчик говорил в окошко регистратуры (и больница, и поликлиника были в одном здании): «Только мне обязательно к Воскресенскому!» «Не  к Воскресенскому, а к Виктору Борисовичу!» – поправляла регистраторша. «Нет, к Воскресенскому!» – упрямо твердил мальчик. В сравнению с добрейшим, интеллигентнейшим Воскресенским с его верностью кредо «не навреди»,  Вернер, принявший в отношении с больными грубовато-снисходительный тон, не старающийся скрывать от них горькую правду, казался циничным, но это многих пациентов почему-то привлекало к нему. А в ординаторской высказывался Вернер по поводу и без повода так, что в Российске  давно бы «загремел». И часто от него  коньяком попахивало, а родственники  и рады стараться, несут ему и несут… А однажды мама его с молоденькой  санитаркой застала, а тот вовсе не смутился, больше смутилась мама.   
Главврач, худощавая  женщина с неожиданно мощными бедрами,   действительно по полдня пропадала в райкоме и райисполкоме, часто уезжала в «край», как говорили здесь. У нее была безупречная пионерско-комсомольско-партийная биография, и маме показалось однажды, что перед ней – Ляля, шедшая той же ровной дорогой и  повзрослевшая на двадцать лет.  А, может быть, сама она?  Но общественными делами мама занималась мало, если уж совсем нельзя было отказаться, и ей, видимо, никогда не быть главврачом. Ведь он должен быть партийным, правильным, примерным,  а она – беспартийная, с запятнанной из-за дяди Лени  анкетой.  Еще хорошо, что у них  разные фамилии, а то бы давно спросили: «А ссыльный такой-то не ваш родственник?»  Мама вспомнила, как, дав прочитать письмо дяди Лени – из Великореченска! – ее мать строго-настрого наказала  забыть о письме и чтобы не вздумала  искать дядю Леню: «Ему ты ничем не поможешь,  а  себе можешь биографию испортить! И не только биографию!»  Но в Великореченске  мама несколько усомнилась в  справедливости утверждений ее матери. Здесь «враги народа» занимали высокие должности, им  доверяли здоровье и жизнь людей.
В общем, мама обживалась, знакомилась с городом. Прежде всего, она  нашла почту: красивый двухэтажный  каменный дом на самом берегу. И ей там очень понравилось, особенно хорошо здесь было в начавшееся ненастье:  тепло, светло, немноголюдно, вкусно пахнет сургучом. В городе была высокая деревянная набережная, разделенная на две части спуском к пристани, его называли Взвозом – как в России. За столетие ряжи обсохли,  и внизу образовался  пляж с мелким камнем и песком. Здесь в первые дни августа еще купались ребятишки,  хозяйки полоскали белье, а мужики пили разливное пиво у желтой бочки на колесах. Почта была самым крайним домом на нижнем конце набережной, дальше начинались владения сплавной конторы с плотами, бонами, катерами.  Как раз посреди  между почтой и Взвозом стоял новенький дом  с выкрашенным зеленой краской балкончиком. Наверное, подумала мама, в этом доме живет счастливый и богатый человек.
В городе оказались замечательный краеведческий музей и уютный кинотеатр, где маму уже узнавали, здоровались, улыбались. Она смотрела фильмы, что давным-давно прошли в Российске, потом  обязательно выходила на набережную, на ее верхнюю часть, где были роща и полуразрушенная церковь с темными проемами.  Здесь хорошо было стоять и смотреть на текущие внизу воды и слушать шум березовой листвы над головой. Однажды  она услышала чьи-то шаги и знакомый голос:
– Я стоял и думал: какая со временем полная,  умная и смелая  жизнь озарит эти берега!
Она оглянулась и увидела Воскресенского.
 –  Вы тоже любите Чехова?
Доктор помолчал, потом глухо произнес:
 – Он меня спасает. Первое, что я попросил: пришлите мне  очерки Чехова про Сибирь и Сахалин.
Мама решила переменить тему:
– Вы были в кино? Я вас не заметила.
Он покачал головой:
 – У меня от всех этих «Мичуриных» и «Пржевальских» голова начинает болеть, я предпочитаю в это время гулять. Правда, я не отхожу так далеко от дома. А сегодня  даже  Взвоз пересек, словно знал, что встречу вас.
И он неловко засмеялся, а мама спросила, уже зная ответ:
– А вы где живете?
– Я живу в доме с мезонином. Хотите посмотреть?
– Хочу!
Они пошли по набережной в сторону почты. И остановились как раз возле того самого красивого дома с зеленым балкончиком.
– Это ваш дом?
–  Да.  Это, быть может, самое важное, что я сделал  в жизни.
–  Вы его сами построили?
–  Нет, конечно, я нанял строителей. 
–  И вам позволили?
–  А почему нет? Конечно, у меня есть ограничения, а у кого их нет? Вот и вам три года нельзя  менять место работы, вы тоже, извините,  поражены в правах.  Когда я приехал, на этом месте стояла избушка на курьих ножках. Мне так понравилось это место, этот вид не на крышу соседнего дома. Помните, у Чехова?  «Я не люблю, когда ссыльный интеллигент  стоит у окна и молча глядит на  крышу соседнего дома»… Я напросился на постой к хозяйке, одинокой старушке. Правда, взяла она меня не сразу. Деньги ей были не нужны, сын – офицер, полковник,  присылал  ей достаточно, а когда про статью мою узнала и что я – врач, заявила: «У меня сын за Сталина кровь проливал, а вы получили задание его убить?» Я говорю, что сын ваш кровь проливал за Родину, а задание у меня на всю жизнь одно: лечить людей, кем бы они ни были,  вождями или сплавщиками.
 Мама понимала:  это он ей объясняет, что он не враг народа, не врач-убийца. И еще она удивилась, что он говорит не таясь. А ведь дома,  в Российске,  они никогда  вслух об этом не говорили. Чуть что, баба Настя рукой показывала на черный репродуктор. Она почему-то уверена была, что как мы слышим голоса оттуда, так и там слышат нас.  Все в доме со страхом смотрели на черный круг, такая настала жизнь, что оттуда шли одни черные вести:  про расстрел врагов народа, потом про войну и отступление к Москве. Глас беды, однажды подумала мама, и, возможно, не только глас, но и глаз и ухо.  А потом оттуда неумолкающим  барабанным боем звучали одни и те же слова: «Москва, Кремль, Председателю Совета министров Товарищу Сталину»… В Лялином же доме  высказывались газетными фразами: Лялина мама – с привычной  искренностью, Ляля – как на уроке, а ее папа говорил о политике как о погоде: «Опять с космополитами  боремся».   
– …Прожили мы зиму чудесно: чаи распивали, разговаривали,  по воскресеньям по радио «Театр у микрофона» слушали, концерты из Москвы.  – Воскресенский помолчал, уйдя в воспоминания. – А  весной старушка умерла. Прекрасная смерть: заснула и не проснулась. Приехал полковник, переживает, что не смог уговорить маму переехать к нему. Я говорю: не переживайте, она умерла в родных стенах, на своей земле. Похоронили мы старушку, и я сказал  полковнику: «Продайте мне дом. Если, конечно, не собираетесь родовое гнездо восстанавливать». Он вздохнул: «Надо бы, да не получится. Так что владей».  А дом построили трое ссыльных.  Их никто на работу не брал, на постой  тоже, тут  они и жили  и  строили как для себя. И для меня это не просто  дом…
–  Мне кажется, я вас понимаю, – сказала мама.
Помолчали.
– Извините, поздно,  внутрь не приглашаю, давайте я вас провожу.
–  Ой, нет,  не надо, я быстро  добегу, тут недалеко.               
Она убежала и сама подумала, что рано или поздно, но побывает в этом доме.   

Потом наступили осень, темнота и слякоть, город уже перестал казаться уютным, к тому же  комната оказалась холодной, хозяйка назанимала денег и не собиралась отдавать, в магазинах не было ни  крупы, ни макарон, не говоря уже о колбасе, масле, хороших конфетах. Приходилось довольствоваться картошкой в разных видах,  в то время, как ей больше всего хотелось макарон, заправленных маслом, и чая с конфетами. На маму  стала наваливаться по  вечерам тоска; вспоминалась золотая осень в своем городе, когда из садов, в которых висели большие, как луна, яблоки, пахло дымом,  а на аллеи парка ложились огромные листья кленов. Ни в  кино, ни гулять  в такую погоду не хотелось. Мама устраивалась на кровати, закутавшись  в теплый платок, пыталась писать  письма или читать, но свет единственной лампочки  был такой тусклый, что начинали болеть глаза. Да и читать-то особенно нечего было, первые дни  мама читала книжку без начала и конца, найденную на окне в… больничном туалете, и только мелкие буквы на 17-й странице сообщали фамилию автора: Купер. В книжном магазине  продавались исключительно партийная и техническая литература да книги местных авторов, все эти «Разломы», «Перевалы», «Перепутья», «Трудные пути» и «Крутые вершины». Правда, в  последний раз ее ждала удача: она купила роман «Страда», удостоенный  Сталинской премии. Об этой книге она слышала еще в Российске, от Ляли. Ее мама была знакома с автором,   когда та еще в мединституте ассистентом работала. Мама начала читать книгу с большим интересом,  переживая за героиню,  которая полюбила квартиранта, а тут без вести пропавший  муж вернулся. Правда,  маме ни своенравный и крутой Василий, ни правильный и скучный  Степан не понравились. Был там  один симпатичный мальчик, но автор его зачем-то на тот свет отправила со спорным  диагнозом. А потом началось такое, что без сельскохозяйственного образования не  разберешься:  севообороты,  квадратно-гнездовой метод, торфо-перегнойные горшочки,  агрегатно-узловой ремонт… Мама про все это слушала по радио, читала в газетах все последние три года, но ее, как врача, все это мало интересовало, а  вот автор,  наверное, учебники читала, лекции слушала, по колхозам и МТС ездила, только зачем всем этим заниматься врачу? И пример Чехова  тут ни при чем, тот не оставлял своей практики  и не изучал,  к примеру,  металлургию.
Захотелось перечитать  Чехова. Но классики в магазине не было, классиков тут же разбирали. И все же мама спросила продавщицу про Чехова в следующий свой поход в книжный  магазин. Та отрицательно покачала гладко причесанной  головой. Мама прошлась глазами по полкам и хотела уходить,  но тут  продавщица  сделала ей знак подождать. В какой-то момент они остались одни в магазине, и тут  женщина достала из-под прилавка толстый том в коричневом переплете:
 – Вот, осталась одна…
 – Спасибо!
 – А я  вас не сразу узнала. Вы в халате совсем другая.
 – А? Да-да, сколько с меня?
Маме было приятно, что ее узнают,  но было во всем этом что-то … Она и по Российску знала, что, несмотря на небольшую зарплату, врачи не бедствовали,  кому-то прямо в кабинет приносили,  кому-то вот так же из-под прилавка доставали то, чего  не было на витрине.               
Чтобы решить вопрос с освещением, мама зашла в «Культтовары»,  располагавшиеся в деревянном доме с высоким крыльцом, и купила настольную лампу.  Ей там очень понравилось. Она подумала, что, как только достаточно заработает, то купит и радиолу с пластинками,  и  фотоаппарат, и китайский термос, и коньки  (за «Культтоварами» был стадион, на котором, как сказал Вернер,  зимой заливают лед, а к Новому году в центре ставят  высокую елку), и велосипед: по Великореченску разъезжало немало женщин на велосипедах…  А пока же ей надо приготовиться к зиме:  купить теплое пальто,  валенки, кофту или  свитер, и вообще приодеться, она чуть со стыда не умерла в книжном магазине. Правильно, в белом халате все нарядные, а в студенческом пальтишке да старых ботах  кто же узнает врача районной больницы?   
Но с настольной лампой случилась незадача: ее некуда было включать.  С лампой в руках мама вошла в хозяйскую дверь и растерянно встала у порога. Тут же черный пушистый кот подошел и лег у маминых ног.  Дуся выглянула из-за кухонной занавески  с мокрой тарелкой в руках, круглолицая, с жиденьким пучком светлых волос.       
– Вот, – сказала мама, – купила лампу, а – не включить!
– А я знаю, – важно сказал вышедший из «залы»  Дусин сын-первоклассник. – Надо в патрон «жулик» вставить!   
Следом выскочила его старшая сестра – с  придуманной  тут же дразнилкой:
– А вот и нельзя! А вот и нельзя!   
– Сам ты жулик! – сказала Дуся. – Сходи лучше к дяде Вите, пусть  завтра придет.  – А для мамы пояснила: –  У меня брат на все руки мастер, сделает вам проводку.
– Ой, спасибо! Я заплачу!
Дуся усмехнулась:
– Платить  не надо, а вот  от угощения он не откажется.
 –Бутылку водки ему купите, – пояснил  первоклассник  и стал обуваться.   
 – И я с тобой, и я с тобой! – запрыгала сестра.    
И на другой вечер в маминой комнате  протянулась по давно не беленным  потолку и  стене  скрученная из двух серых шнуров толстая проводка  на роликах-«чурючках», а рядом с кроватью чернела новенькая розетка.  Сели втроем  в «зале» обмыть проводку. Дусин брат пришел прямо со службы и сидел за столом в голубой трикотажной майке  и галифе из плотной ткани, а его гимнастерка с широкой полосой на голубых погонах была заботливо размещена на спинке  кровати               
– Прямо даже удивительно, что вы сами сюда приехали, из-под самой Москвы,  – сказал он маме, изображая не то удивление,  не то сочувствие на своем грубом рябом лице. –  К нам так не приезжают, к нам привозят:  троцкистов, бандеровцев,  кто в плену был, вредителей всяких…   
Дусин брат – тот  самый сослуживец, что  не только «сосватал» будущему Дашиному мужу   Великореченск,  но и определил его короткую и горькую судьбу – сам  на фронт  не попал, служившим в местной комендатуре полагалась бронь. В первый послевоенный  год  он, простой, практически деревенский мужик,  чувствовал чуть ли не вину перед теми, кто вернулся и – не вернулся, но потом  многие из вернувшихся  попали в лагеря и в ссылку,  а  он  оказался  самым  верным и самым чистым перед органами.    
– К нам все приходят отмечаться, все через меня проходят,  –  говорил  он, быстро захмелев после двух собственноручно налитых  всклень стаканов водки,  –  и врачи, и музыканты, и секретари обкомов: Петров, Гроссман, Воскресенский… У вас там в больнице – прямо контингент какой-то. Из вольняшек –  три старых «большевика», вы да  Вернер. Но – тот тоже на примете. И сигналы на него поступают  регулярно. За свой космополитизм,  – старшина ГБ с трудом выговорил  «космополитический»   термин, –  он из главарей – тьфу, из главврачей  вылетел, но это только начало! 
Он со значением взглянул на маму, давая понять, что большего  штатским знать не полагается.  С голыми толстыми плечами, с жирным загривком, поросшим  белым волосом, он был похож на борова, и пахло от его большого тела, как от кабана. Маму чуть не стошнило. Но, слава Богу, больше  им за общим столом сидеть не пришлось.   

2

Дяде Лене снилась Италия. Не каменный Рим, с его Форумом, «Колоссео», Ватиканом, фонтанами, белыми ступенями  шикарных  лестниц,  с  тенистыми  двориками, с запахом кофе на улицах, с прохладой храмов; не серый деловой Милан с тяжелыми зданиями  соборов; не солнечный Неаполь; не мягкая  Флоренция;  не его милая Генуя –  ему снилась вся Италия, с ее оливковыми рощами, сказочными городами на холмах,  лазурными морями, и дух захватывало от скорости и высоты, потому что он парил над нею в  чудесном   воздухолете, воплощении  его давней мечты,  а  рядом с ним была самая красивая женщина на свете, еще одно воплощение его мечты; и она  прильнула к нему доверчиво и страстно, он повернулся  и увидел в ее глазах необыкновенное счастье и назвал ее по имени, однако  этого мгновения, на которое он отвлекся от штурвала, хватило для того, чтобы воздухолет потерял управление и стал  стремительно падать, женщина вскрикнула,  и  вдруг этот крик стал похож на кошачье мяуканье…
Дядя Леня проснулся и  открыл глаза.  Лаура громко и  нагло требовала  еды, внимания, ласки. Он без труда понимал ее речь:
– Кто просил подбирать меня  дождливым холодным вечером? Думал ли ты, пряча меня под брезентовым плащом и грея  своим высохшим телом  бывшего лагерника, что мне потребуется теплая постель, вкусная и разнообразная пища, условия для туалета в прямом и в переносном смысле?
– Ладно, не ругайся, сейчас накормлю.
– И кого это ты звал во сне? Почему не Лауру, свою итальянскую любовь, которую   клялся  любить  до гроба?
– Потому что Лаура – стукачка, она сдала меня  с потрохами.    
На кухне уже горел свет. Петровна черпала воду, гремела крышкой умывальника. Сегодня  у дяди Лени, как у всех граждан советской страны, выходной.  Обычно в это время   он  уже выезжал из ворот  конбазы. На прошлой неделе  утра были прохладные, мелкий лесок за конбазой прятался  в туманчике. А в конце предыдущей  недели  выпал снег, стало  морозно, стыло и скользко, деревья стояли пожелтевшие, но с листвой,  потом западным ветром принесло  дожди, деревья облетели,  к колесам  липла черная густая  грязь и желтые листья,  и  тяжело было  старой Динаме тащить  телегу вверх по  Взвозу.  Город жил по четкому распорядку. Рано утром приходил пароход, и редкие пассажиры расходились по домам и  конторам. Потом шли дети в школу, хлябая голяшками разношенных сапог, у магазинов собирались  хозяйки в теплых платках, тянулись служащие в многочисленные конторы;  а в обед   главная улица снова заполнялась ими. С рейда подходили к берегу бокастые шлюпки, и  речники в форменных фуражках и черных кителях с погонами, в основном не старше лейтенанта, поднимались в свою контору за зарплатой.  Приходил катер из Новопашино, и на берег, среди прочих, одетых добротно и даже нарядно – в Новопашинском леспромхозе было лучшее снабжение в районе – сходили не занятые днем бесконвойники в ватниках («фофанках») и плоских шапках («пидорках»), по-блатному выворачивая ноги в кирзовых сапогах («коцах»)  со спущенными голяшками. Они узнавали дядю Леню, весело здоровались, грязно острили по поводу Динамы. Днем на улицах одни  дети, проезжая на велосипеде мимо киоска,  обязательно кричат: «Союзпечать – говно качать!», а «бесколесные» просят дядю Леню прокатить, а то и сами заскакивают на задок телеги, и он беззлобно, но строго грозит им кнутом. Дядя Леня заезжает во дворы по заведенному  маршруту и  сливает воду в большие железные баки.   В пять часов  он  сдает Динаму на конбазу,  животное – не человек,  его надо беречь. До самого начала октября  у ворот конюшни толкутся мальчишки,  чтобы отогнать лошадей в ночное.  А дядя Леня идет домой   и по пути заходит в магазин номер одиннадцать, считающийся самым  богатым  в городе, потому что работает от ОРСа  лесников. У дяди Лени  нет обеденного перерыва, он, не слезая с телеги, съедает два пирога и запивает сладким крепким чаем  из бутылки, вот и весь его  обед. Он знает, что таким легким обедом довольствуются  рабочие и служащие на Западе, а он побывал  в  Германии,  Англии,  Италии. Зато вечером они отводят душу, вот и дядя Леня приходит домой, переодевается и с удовольствием занимается приготовлением  обеда. Обычно он готовит борщ или рассольник – стеклянными полулитровыми банками заставлена целая полка в магазине,  –    заправляя  тушенкой  в такой пропорции, чтобы  одной банки хватило на неделю. Петровна ругает его, говорит, что лень, что ли, слазить в подпол да достать картошки, свеклы, морковки, капусты, да и лучше кость  сварить, чем из банки, да и чего привередничать, питался бы лучше с ними, много она с него не возьмет.  Но дяде Лене суп из стеклянных банок с тушенкой нравится больше, он не выносит запаха мяса в супе, и опять же надо чем-то убивать время.  А от картошки и морковки он не отказывается, только он их не в борще использует, а в пирогах.  Дядя Леня печет  (не жарит, а именно печет на противне в русской печи) пироги  два, а то и три  раза в неделю,  чтобы хватило и на обед-ужин с борщом, и на «ленч»:  с картошкой, морковкой, капустой, а летом – с луком и яйцами. На все это, да на оплату квартиры  старикам  Тимофеевым уходили те скромные подаяния, что он собирал с жителей за привезенную воду. Переводов и посылок он ниоткуда не получал, жена сразу же подала на развод и вскоре вышла замуж, матери и сестре  он написал, что ничего ему не надо, у него все есть. Да, собственно,  так оно и было. Здесь, в Великореченске,  он хотел только одного: лишь бы не было хуже. Такое у него уже было в конце его тюремного срока,  когда он работал  в специальном конструкторском бюро вместе с такими же инженерами и конструкторами, многие из которых  учились в Москве, Ленинграде, а то и  в Петрограде-Петербурге,  знали языки, бывали за границей: он не раз ловил себя на том, что в СКБ  ему легче дышать, чем там, на «Красной Слободе», где их, свободных вроде бы граждан,  собирали по гудку и строго проверяли в проходной, по звонку, ровно за десять минут до начала  рабочего дня, запускали в рабочее помещение,  запрещали разговаривать на посторонние темы – даже в коридоре,  давали понимать, что курение и всякие там разговоры в курилке не приветствуется, а приветствуются ничем не ограниченный рабочий день и беспрекословное  подчинение.
Российск не зря считался родиной русской авиации, и дядя Леня с детства мечтал о небе. Но так получилось, что пришлось помогать семье и работать в порту и на станции, а потом  биржа труда направила его на строительство новых домов в Красной Слободе,  и он попал в колею, из которой так и не смог выбраться: рабфак, институт, КБ.  Страшно было то, что у завода не было четкого направления, не было крупных заказчиков ни среди военных, ни  среди гражданских ведомств, те ориентировались на Ленинград, Николаев, а потом на дальневосточный Комсомольск,  не сложилась конструкторская школа, не было взаимопонимания между теоретиками и практиками, между конструкторами и  заводчанами. За четыре года работы в КБ дядя Леня сумел показать себя,  он довел до сдачи опытный образец  бронекатера, но понимал, что  все надо начинать с нуля: система организации проектирования и производства, подготовка кадров, программа работ на перспективу, отбор прототипов, методы проектирования.  Он написал обстоятельное письмо в наркомат и, видимо, попал в точку, его вызвали, побеседовали   и отправили в длительную зарубежную командировку, дав  понять, что по возвращению его ждет высокое назначение. Вначале планировались покупка и приемка судов только в Германии и Англии, поскольку он свободно владел немецким и,  в объеме институтского курса,  английским, а потом пришлось срочно отозвать  советского специалиста из Италии (через годы дядя Леня встретился с ним в «шарашке»), а дядя Леня хорошо показал себя в Германии, принес солидную экономию на поставках, и его направили в Геную,  где многие специалисты знали немецкий или английский, а для «культурных»   мероприятий по выходным к нему прикрепили – за счет его командировочных –  девушку по имени Лаура,  сносно знающую немецкий и немножко –  русский.   За год с лишним он увидел много, но  ничего  особенного не обнаружил. Он понял, что там работают так, как надо работать, вот и все, никаких секретов нет. У нас над каждым заказом бьются  конструкторы и проектировщики, инженеры, создавая новый проект, а в  Германии всем  занималось Главное управление кораблестроения,  задача  конструкторов на заводах в Гамбурге и Киле  – сделать все строго по техническому проекту, не отступив ни на миллиметр. «А вдруг там ошиблись?» – спросил дядя Леня. «Если мы обнаружим ошибку – мы сообщим в ГУК и будем ждать, пока они исправят документацию»,  – ответил начальник заводского КБ. «А самим исправить?» На дядю  Леню  посмотрели очень плохо. Зато как все организовано в цехах и на участках! К началу смены на каждом рабочем месте приготовлены чертежи, спецификации, на стеллажах и  специальных стойках разложено все, что понадобится для работы. «А как у вас организовано соревнование?» – спросил дядя Леня. Его не поняли.  Он объяснил, что в Советском Союзе  рабочие соревнуются, кто больше  сделает продукции за смену. «Мы таких людей  наказываем, это еще хуже, чем сделать меньше».  Да и на кораблях  особенных новинок им не было обнаружено. И никакой заботы об экипажах. Спят  в гамаках, стены голые, без изоляции, сырые.  Зато есть  пивная цистерна и пивопровод. А на итальянском корабле ему показали винную цистерну и винопровод.  Потом он, смеясь, рассказывал об этом Лауре: «А мы на своих новых кораблях поставим самогонные аппараты!» Она наморщила свой высокий плоский лобик, ему пришлось объяснить устройство аппарата, нарисовать на вырванном из своего блокнотика листочке его схему. Потом, на допросе, ему эту схему предъявили  как  вещественное доказательство продажи секретов и измены родине.               
Но взяли его не сразу по приезду.  Он еще успел набросать проект катера, который мог бы стать основой для целой серии малых кораблей – сторожевых, торпедных, спасательных, истребителей подводных лодок, охотников, пожарных. Он ревниво отслеживал информацию о туполевском проекте торпедного катера и вынужден был признать, что он безупречен, только там было все слишком: слишком легкий, слишком маленький, слишком скоростной, слишком уникальный. А жизнь – мирная, а тем более военная, – требовала простоты, универсальности, надежности, дешевизны. Это  должен быть настоящий корабль, а не водный самолет, с соответствующими размерениями. А вот скоростью можно несколько поступиться,  сорока узлов достаточно для хорошо вооруженного  судна. И надо  обеспечить эту скорость при минимуме мощности. Из классического уравнения равномерного движения скорость прямо пропорциональна мощности, обратно пропорциональна сопротивлению и еще во многом зависит от технического совершенства судна. Сопротивление определяется площадью смоченной поверхности и формой корпуса. Из формы «туполевцы» выжали все, что можно, тут нужен новый взгляд. Вот ведь самолет, разгоняясь, не ползет брюхом по летному полю, а катится на колесах. Значит, надо поставить катер на колеса. Хотя какие на воде колеса? На воде у самолета – лыжи!   Вот и торпедный катер надо поставить на лыжи! А техническое совершенство во многом определяются системой  «двигатель-движитель».  Опять возьмем самолет. У него, как и у современного корабля, движителем является винт. А у ракеты?  У  ракеты  движитель совершенно другого типа!   Несколько месяцев, от приезда из-за границы  до ареста, хватило на то, чтобы создать в эскизе проект торпедного катера  с новыми принципами движения – гидроракету. Папка с расчетами  и чертежами  осталась у него  в рабочем столе.  Но через несколько лет, в «шарашке», ему удалось восстановить и продолжить начатое еще за границей. Правда,  с задачами  СКБ    его  проект  никак не был связан, и требовалось немало ухищрений, чтобы о его  «подпольной» работе  никто не догадался.  Работы  хватало, к условиям он уже привык, но самым  тяжелым  было то, что он до сих пор мучился вопросом: «Зачем?» Практически каждый из его лагерного окружения задавал другой вопрос: «За что?» Дядя Леня понимал, что раз его посадили, значит, было за что. Не надо было  рисовать эту схему Лауре, не надо было  тащить ее в постель, не надо было делиться своими впечатлениями о загранице в  КБ, не надо было смеяться, не надо было думать, не надо было дышать… А вот зачем, затратив  время и средства на его обучение, становление в специальности,  зарубежную командировку, надо было отрывать  его от самых важных дел по повышению обороноспособности страны в самый канун войны и держать его в лагере? Правда, всю войну он работал на войну – пусть не по своему профилю, а его завод – он узнал об этом – перепрофилировали на  выпуск   танков  и снарядов.  А он убежден был, что серия современных малых кораблей, скоростных, мобильных, легких,  построенных до войны «Красной Слободой», приблизила бы  победу не на один день.
Ему удалось  отправить письмо с описанием гидроракеты  в свой наркомат еще во время войны, но он не получил ответа. После отбытия наказания ему даровали вечную   ссылку в Сибирь, и он  отправил еще одно письмо из  Новопашинского леспромхоза, куда был определен поначалу. И вот скоро будет  год его спокойной трудовой жизни в Великореченске,  у замечательных стариков, в своем уголке, где он может продолжать разработку проекта.  На лесосплаве  он еще больше убедился, насколько нужен новый движитель на «гражданке», особенно  в лесной  промышленности, где у катеров, работающих на малой воде в окружении плывущих бревен,  то и дело ломаются лопасти винтов и рули,  гнутся валы.  А новому движителю не будут страшны ни  бревна, ни мели. И  руля не надо, струя воды  сама управляет катером. А насколько повысится маневренность! Разворот на месте, с нулевой циркуляцией! И дядя Леня  чертил и рассчитывал, благо, у него были и справочник Папмеля, и учебник Лаптева, каким-то чудом оказавшиеся в технической библиотеке  техучастка, куда сумел устроиться один из его немногих знакомых, «вечнопоселенец» из поволжских немцев.  И еще у него была книга самого академика Крылова  «Воспоминания и очерки»! Дядя Леня купался в языке, в остроумии, точном описании технических задач. Эту книгу написал по-настоящему свободный человек.  Он перечитывал ее раз за разом, не пропуская ни строчки, особенно те страницы, где Крылов описывал свою зарубежную командировку,  за семнадцать лет до дяди Лени, только не на приемке судов, а на покупке и отправке паровозов для Советской России.
Перед сном он обычно шел побеседовать с хозяевами, сыграть в лото или в домино,  по субботам  мылись в бане,  а потом выпивали на троих четушку водки и самовар чаю. Вот и вчера они с Петровной  довели – практически донесли –  старика до бани, потом они остались с ним одни, и он помог ему раздеться, потер  спину и даже немножко попарил, потом одел  его и сдал на руки Петровне, а сам  парился долго и с удовольствием, выходил, приоткрыв дверь и  используя ее  как ширму,  в огород, дышал, наслаждался тишиной, темнотой, покоем и снова парился. Завершала  банный вечер Петровна с криком: «Ох, кто бы  мне спинку потер да попарил! Ой, да кто-нибудь помоложе!» «Вот курва!» – говорил старик, лежа весь в белом и неподвижно,  как покойник. А дядя Леня только усмехался в бороду
Он  оделся и вышел  в кухоньку:
– Доброе утро, Марфа Петровна! – Слегка отодвинул штору на двери в залу, где старик лежал на кровати  в вязаной шапке на голове. – Доброе утро,  Алексей Павлович. 
– Благодарствуйте, Леонид Иванович! Пожалте к столу!
– Ох, Марфа Петровна, сколько раз я вас просил, чтобы вы не беспокоились!
– А чё мне еще делать, как не беспокоиться? Слава богу, руки-ноги на месте, да и все остальное при мне! 
Он сходил на двор, потом умылся, причесался и сел к столу.
– А что же Алексей  Павлович?
– А он не заработал!
– Я те дам, курва! – донеслось с кровати.
– Чё  ты мне дашь? Это я тебе дала бы, кабы ты бы встал на дыбы!   
И подмигнула дяде Лене. Он вспомнил, как это начиналось у них. То, что  это рано или поздно произойдет, он понял сразу, увидев «старуху» с живыми глубокими глазами, румянцем на тугих щеках, осанистую, крутобедрую,  послушав ее беззлобную и привычную перепалку с супругом, действительно глубоким стариком. И дядя Леня, который даже боялся считать, сколько времени он не знал женщин по-настоящему,  хотел этого, как хотят поскорее смыть грязь.  Это чуть было не случилось в первый банный день. Тогда старик еще сам дошел по заснеженному настилу до бани, она  проводила его, снабдив чистым бельем,  и вернулась в дом.  Дядя Леня еще не успел переодеться после работы, стоял в кальсонах и  рубахе, когда Петровна ворвалась к нему за штору  и стала теснить его к узкой койке с горячим шепотом: «Уважь старуху, христа ради, век тебя не забуду!»,  и только они кое-как уместились на его солдатской койке, как  в сенях что-то упало и раздался вопль: «Ку-у-рва! Не дозовешься тебя! Потри мне спину!» Спину пошел тереть дядя Леня… После этого ему оставалось надеяться только  на чудо. Он  долго не спал, ожидая, когда они там у себя затихнут, но так и не дождался ее прихода. «Совсем старый не спит, –   жаловалась Петровна по утрам, готовя ему завтрак, – а у него и так до смертинки две пердинки». «Я еще тебя, курва,  переживу!»  И все же это случилось. По весне, когда город, доселе чистый и белый, как  сахар-рафинад, залило грязью, старика пронял такой понос, что пришлось  дяде Лене  везти его в больницу на  своей  водовозке.  Петровна тоже охала и хваталась за живот, в больнице пожаловалась врачу,  и тот посоветовал ей заваривать сушеную черемуху. «Черемуху?  – обрадовалась она. – Так мы в детстве только черемухой и спасались!»  Вечером она встретила  его здоровой, с сияющими глазами, и после чая с его пирожками, после полу-откровенных разговоров и взглядов,   оставалось только  одно, но он бежал в свой угол. Его не оставляла мысль: а  не сама ли она устроила своему великовозрастному супругу  тяжелую болезнь?  «До смертинки две пердинки» – это не шутка,  это диагноз; в лагере дизентерия  косила  дистрофиков только так.  И ни к чему не придерешься. Он лежал и думал об этом; он не стал бы осуждать  ее, если б это действительно было так, но не мог чего-то переступить  в себе. Однако он не прогнал ее, когда она откинула штору и встала перед ним в  одной рубахе, с распущенными волосами.  Потом она долго исповедовалась перед ним: «…Чё я знала? Девчонка деревенская, а он – солидный, с положением, у отца торговля, все ему достанется.  Ну, и вышла за него: мне токо шешнадцать, ему за тридцать. А была я тогда – о! Иду по улице, вот  по этой самой, коса до жопы, все оборачиваются! Такие предложения были, а я – нет, своему Алексею Павловичу  верность блюла. Ну, и доблюла, что  скоко уж лет без настоящего мужика… А тебя я сначала напужалась. Слышала, что у вас там и друг с дружкой живут, и со скотиной, кака попадется, а как вырвутся, так насильничают, старуха, молодуха – все сгодится!.. Лежу и трясусь: вот сейчас как войдет, старику  кулак покажет, он и не вякнет. Старый  толкнет: “Чё трясесся?” “Страшно!” “Не бойся, у меня топор под подушкой”. “Чё мне твой топор!” А потом сама себе думаю: молодой мужик рядом, столько лет бабы  не видел, а я его боюсь! Вот тогда я тебя пожалела, себя пожалела и задумала  грех на душу взять. А тут еще старый-то, как побывал с тобой в бане, таких страхов порассказывал, а только  мне еще интереснее стало. “Это тебе, говорю,  с твоей пипеткой, какой только в глаза капать, не понять, что хорошего должно быть много. И он, говорю, несчастный человек, стоко лет без  бабы, в чем он виноват? Может, убрать топор-то от греха подальше?  Ну, нападет, так меня не убудет“.  Он: курва, ты только об одном думаешь! Но, смотрю, топор убрал».  Уходя, потянулась: «Я с тобой  как на небесах побывала, хоть не возвращайся! Такое счастье на старости лет привалило!» Деда продержали в инфекционной палате положенные  двадцать дней, и Петровна  все это время парила в небесах.   
По воскресеньям  дядя Леня гулял по городу. Он заходил в музей, экспозицию которого знал уже не хуже экскурсовода, тоже, кстати, из сосланных, но по воскресеньям там читал лекции профессор истории Дубровин, дважды арестовывавшийся и однажды приговоренный к расстрелу, а сейчас  работавший истопником в военкомате.  В этот раз Дубровин говорил о роли транспортных коммуникаций в освоении  Сибири: великих и малых рек, волоков, Московского тракта, Транссиба, и вот завершается величественный проект – самая северная в мире железная дорога соединит берега великой реки с Москвой! Дядя Леня усмехнулся: в незнании материала профессора нельзя упрекнуть: он  три года провел в ссылке на знаменитой сталинской стройке № 503.
Потом он заходил на почту, а летом, когда  стояла внизу пивная бочка, спускался вниз и присоединялся к  жаждущим.  Дядя Леня любил пиво,  знал его вкус и мог уверенно сказать, что великореченское «жигулевское» –  лучше  того, что варили в Российске, и не уступало лучшим сортам немецкого  светлого пива. В Италии дяде Лене чего поначалу не хватало, так это пива. В дикую жару он заходил в кафе, но там пили  горячий кофе. Он жалел, что не любит кофе, шоколад, торты, бисквиты; он мечтал о запотевшей бутылке  «жигулевского» и  хвосте тараньки. Его спасла Лаура, приведя  в  кабачок, где подавали  итальянское пиво, и оно оказалось превосходным.   
Потом он  шел по берегу к месту, которое называлось «гидропорт», присаживался на бревно и смотрел на реку, на рейд, где дымили  пароходы и отстаивались широкозадые деревянные баржи, медленно тянулись плоты из Новопашино. Он поражался тому, что практически нельзя  найти двух одинаковых пароходов или теплоходов. А в Германии  все строго типизировано и увязано с размерами шлюзов. И размерения судна написаны прямо на борту, у дяди Лени в блокноте был переписан весь флот Эльбы, побывавший в Гамбурге. Наверняка некоторые из них были среди того каравана трофейных судов,  доставленных на сибирские реки и получивших названия братских республик: «Таджикистан», «Молдавия», «Литва»… Вот уж «радость» была у ссыльных литовцев, живущих обособленно, как на хуторе,  в своих двенадцати одинаковых домиках  пониже  Новопашино, когда по реке проходил теплоход с названием их советской социалистической родины.
Точно по расписанию прибывал гидросамолет. Дядя Леня смотрел, как он садится  в радуге мелких брызг. Два молодых летчика  приветствовали его «Здорово, отец!»  и начинали выгружать на берег газеты, посылки, письма. Иногда  с ними прилетал какой-нибудь  важный начальник. А в этот день,  в один из последних прилетов –  уже снег  лежал на  западном берегу, – на гидросамолете прибыл высокий молодой мужчина в бежевом пальто с накладными карманами, в туфлях и в шляпе, с чемоданчиком-балеткой  в руке.
 – Ну что, отец? Как жизнь?
 – Нон малэ.
– Не понял!
– Разе вел. Одним словом, хреново.
 – У вас здесь все такие – полиглоты? 
 – Хватает. А как там у вас, в Крайске?
 – Вообще-то я не из Крайска.
 – Никак из белокаменной? 
 – Почти. Из Российска.
Дядя Леня помолчал. За столько лет земляка встретил, а ничего не всколыхнулось в душе. Может, потому, что  показался этот фраер вроде бы как с другой планеты. Или из другого времени?  Там, возле Москвы,  время идет совсем по-другому. Почему ему и хорошо в Сибири, здесь  время остановилось.
– Артист, что ли?
– Как вы угадали? –  изумился парень.
Дядя Леня усмехнулся. Если б он не умел с одного взгляда «раскалывать» людей, ему бы не удалось пройти зону.
– На  таких самолетах прилетают либо начальники  либо артисты. Начальники проходят мимо, не глядя, значит,  ты – артист Российского театра драмы.
– Вы и это знаете?
Дядя Леня представил, что бы сделали в зоне с этим  розовощеким красавчиком, даже сплюнул от отвращения и решил приколоться, хотя лагерную феню не особенно любил:
–  Ты, кореш, совсем не следишь  за базаром! Что, в Российске до хрена  театров?
 –  Вообще-то три… А вы – кто, если не секрет?
–   Бич я: бывший интеллигентный человек. Ну, и как там в Российске? Как «Красная Слобода»?    
– О, там сейчас весело: Сталинскую премию обмывают! 
У дяди Лени защемило в груди:
– За катер, что ли?
Сестра еще год назад написала: ходят слухи, что за разработку проекта быстроходного катера конструкторов его КБ  представили на  премию. 
– А вы откуда знаете? В газетах об этом не было.
– Я, кореш, все секу!
Дядя Леня поднялся и тяжело пошел в гору. Артист догнал его:
–  Послушайте,  а вы не Наташи  Ивановой  дядя?
– Вы ошиблись, молодой человек,  – ответил дядя Леня на человеческом  языке. 
– А вы не знаете, как ее найти? Она здесь врачом, в районной больнице.
– В больнице и спросите. Она тут недалеко, на Кирова.   
Артист хотел еще что-то сказать, но остановился, постоял  и пошел по берегу в сторону  Взвоза.
Дядя Леня тоже оказался у Взвоза, только он подошел к нему по верху, снова пройдя мимо почты и дома доктора Воскресенского.  Там, недалеко от пристани, сразу  за двухэтажным кирпичным зданием  прокуратуры, стояла дощатая чайная с высоким, как здесь принято, крыльцом.  По воскресеньям дядя Леня  тут обедал, то есть фактически  ужинал. Обычно он заказывал  сто пятьдесят граммов водки, но на этот раз попросил принести триста: слишком многое свалилось    на него сегодня,  без хорошей встряски не обойтись.
Он давно понял, что ничем свой приоритет доказать  не сможет. Да и был ли приоритет?  У самой идеи судов с лыжами – в литературе их называют  подводными  крыльями  –  борода подлиннее, чем у него. Да и воплощена идея  была почти десять лет назад  немцами,  для перевозки танков по Средиземному морю. И все же, останься он на свободе – все было бы по-другому. И среди лауреатов, конечно, был бы он. Одна папка  его чего стоит!  И он сейчас почти уверен, что папка его  пошла в дело. Не хотелось в это верить,  но  донес на него кто-то свой, то есть один из лауреатов, зря он  Лауру подозревал. Надо будет раздобыть их список, наверняка там есть кто-то из его бывшей бригады: Глебов, Фурман, Попов. Был еще Мелехин, но он погиб на фронте. Аркадий  Глебов был самым опытным  из них  и самым старым. Он  долго работал чертежником,  но крайне удачно женился на дочери секретаря укома, вступил в партию,  закончил техникум – почти по специальности, судомехаником,  стал руководителем группы. Дядя Леня проработал с ним три года и руководства с его стороны никакого не видел,  не мог он   никого ни защитить, ни поощрить, он был безобидным бездельником  и не мешал работать другим. Мягкий, обтекаемый (с хорошими обводами лица, тела и души), вряд ли он готов был совершить поступок. Зато жена у него, говорят, баба решительная, деловая, хваткая, была директором школы, а сейчас, поди,  из облоно всеми школами командует, так что ради самоутверждения в семье можно и сподличать. Айзик Фурман, маленький, большеносый, большегубый, большезубый, страшно обаятельный и остроумный,  в  нем усомниться – как в себе,  не знал дядя Леня никогда зла от  евреев, самым родным домом для него – после родительского – был дом тети Ханы Фурман. У евреев был один предатель – Иуда, он на себя все грехи своего народа принял. Слава Петров приехал по направлению после Ленинградского института, фасонистый,  с амбициями, но и многие вещи знал куда лучше дядя Лени. Еще бы! Он слушал лекции  Шиманского, Папковича, Власова,  видел и слышал самого академика Крылова! Дядя Леня понимал, что ему надо учиться у Петрова,  перенимать ленинградскую школу проектирования, но вместо этого вступал в ненужные споры, ставил в вину  Петрову, что тот не знает живой практики, а без знания ее нельзя стать настоящим конструктором. Не могло ли так быть, что затаил Слава  обиду, что не его, столичного, можно сказать, выпускника, командировали за границу, а  недоучку Аржанникова, одна фамилия чего стоит, а  приедет, его и начальником бюро поставят. Ну, а дядя Леня приехал, еще  ладно, что хвост распустил, так еще и язык развязал…      
Ну что ж, надо теперь на движитель подналечь. Зря его из леспромхоза сдернули. Там можно было получить поддержку на  создание проекта катера с реактивным движителем,  главный механик леспромхоза – молодой парень, только что из института, правда, успел повоевать, – смог бы, пожалуй, помочь ему. Что ж, надо идти в сплавную контору. Шансов мало, почти ноль, но – другого варианта нет, раз Москва молчит.
Дядя Леня шел по вечернему городку и обдумывал  вторую новость. Наташу он помнил десятилетней пионеркой с лучистыми  глазами.  Сейчас ей за двадцать, молодец девчонка, институт закончила,  Сибири не испугалась. Не та ли это девушка, что с Дашей с пристани шла? А что за три месяца его не нашла, так это понятно: не хочет раскрывать связь с врагом народа. Там, в России, они по-другому живут, от многих он слышал, что в  Сибири  воздух   чище.   
Улицы были пустынны. В домах зажглись огни. Школьники собирали тетради и учебники для завтрашних уроков,  матери гладили форму и пришивали воротники,  отцы семейств  просматривали газеты или слушали радио,  старики, кряхтя и охая, рассказывали про свои болячки. Всюду жизнь, думал дядя Леня и вспоминал известную картину с таким же названием: дореволюционный зек смотрит из окна камеры на волю. Вот и он до сих пор зек. Навечно зек. Потому что нет у него ни семьи, ни настоящего мужского дела. И вдруг захотелось придти сейчас в один дом, подняться на высокое крыльцо, постучаться в деревянную дверь….
Он приметил эту женщину в один из первых дней работы. Месяца полтора он уже обитался в Великореченске, с большим  трудом устроился на квартиру, обошел  все организации города: сплавную контору, механический завод, техучасток, мясокомбинат, пивзавод, больницу, автобазу, пединститут,  ресторан, магазины,  где его не брали даже грузчиком, дворником или истопником, наконец, в комендатуре – не сам комендант, который на все его просьбы о трудоустройстве  лишь лениво поднимал свои рыбьи глаза: «Может, мне тебе еще  пайку разжевать и в рот положить?» – а дежурный вертухай, детина с кабаньим загривком, подсказал по-тихой, что  ссыльный Алпатов переведен в дорожный участок для использования по своей специальности  инженера-строителя, так что место «водителя кобылы» вакантно. В первый же день работы он  встретил Дашу. Стояли рождественские морозы,  в коммунхозе никакой амуниции ему не дали, и он был в своем затасканном бушлате, да еще облился у проруби, которую здесь называли майной, и весь заледенел,  снаружи и изнутри. Он сливал у ее барака воду в бак, а Даша вышла за водой и всплеснула руками: «Да вы же весь в сосульках! Да разве можно так!» Она затащила его к себе в комнату, оказавшуюся большой, теплой и такой уютной,  по случаю каникул дома был ее сын, большелобый и  молчаливый. Дяде Лене налили горячего чая с вареньем, Даша нашла ему старый, но довольно толстый и теплый ватник  и тяжелый плащ,  за это он  не брал с нее денег до самой весны и позже не стал бы брать, да она настояла. И вот он  все хочет  зайти к ней в гости, но она больше не зовет, а он не осмеливается: а вдруг она слышала  о его  «беде и выручке».
У дяди Лени была одна особенность, отличавшая его от всех мужчин с самого рождения.  Мать, купая его, всегда смеялась: «Ну, девки, берегитесь!», а отец, известный в округе ходок – он тогда еще жил с матерью – горделиво  провозглашал: «Весь в меня!»  Зять Николай лет через двенадцать, моясь с ним в бане, произнес: «Это, брат, твоя беда и выручка. Худая баба заездит, а с хорошей как сыр в масле будешь кататься».  Эта особенность сильно повлияла на жизнь Лени Аржанникова. Мальчишки его уважали, девчонки перешептывались, а под взглядами некоторых  женщин  он чувствовал себя, будто шел по улице голый.  Хитрее всех оказалась Берта Ивановна, учительница немецкого, когда-то давно жившая у них на квартире, а потом вышедшая замуж за пожилого еврея, широко развернувшегося в годы нэпа. Она предложила  давать  Лене уроки немецкого у себя на дому –  бесплатно, в ответ на то гостеприимство, которое ей было оказано в доме Аржанниковых: «Ему очень карошо будет знат немецкий».  Отец в то время был уже с другой женщиной, мать согласилась: может, тоже учителем станет, не придется в порту горбатиться. Так Леня  оказался в богатой  квартире,  где  с ним действительно много и плодотворно занимались немецким языком, а после чая с штруделями  приглашали в уютную спальню… Берта Ивановна объяснила ему сразу: «Я делаю тебе помощь, а ты мне делаешь помощь. Тебе нужен женщина и тебе нужен уроки. Мама Берта тебе даль уроки». И предупредила: «Но это не должен знат никто. Это мой условий. Ты – честный мальчик, ты не сделаешь плехо маме Берте. Но ты можешь сказат нет, если ты не любишь маму Берту. Но ведь ты любишь маму Берту?» Он кивал и зарывался головой в ее пышную душистую теплую грудь. Он  весь день теперь думал только о том, как пойдет на урок  к маме Берте, а в школе боялся  поднять на нее глаза. Так продолжалось всю зиму, они общались  в ее доме только по-немецки, и те слова, что на всю жизнь врезались ему в память, тоже были сказаны по-немецки: «Каждый человек – преступник, у каждого человека есть своя преступная тайна. Преступления сближают. Я тебе скажу свою тайну: меня сделал женщиной мой отец. И об этом знали только мы, и это нас сближало,  я сначала его возненавидела, а когда он умирал, я его очень любила.  У нас с тобой тоже есть общая тайна, и ты никогда не забудешь меня». А на Пасху Леня влюбился в одноклассницу. Она была милой и приветливой со всеми, но ему никогда не забыть выражение ее глаз в ответ на его предложение пойти погулять: в нем были испуг, недоумение, возмущение, чуть ли не брезгливость. Он понял, что все девчонки знают и про его «достоинство», и про «уроки» с мамой Бертой. Он плакал у нее  на груди, и она плакала вместе с ним, оплакивая себя, свою судьбу, свою приближающуюся старость, свою последнюю встречу  с мальчишкой, который стал мужчиной и  должен навсегда уйти из ее жизни. 
Он ушел из школы и несколько лет  работал,  где придется, пока не попал на завод. Женился он на последнем курсе института на  копировщице  из мастерской, где  подрабатывал по вечерам чертежником.  Она осталась  с ним раз-другой после работы, а потом  стала приглашать  к себе, оставила ночевать, да так и женила.  Была она  живой, смешливой, вспыльчивой, но отходчивой, и дяде Лене жилось с ней легко, только  огорчало ее стойкое нежелание заводить  детей. Она быстро отказалась от него, когда его забрали, и он не был на нее в обиде, это было в ее характере, а себя не переломишь, и тем самым она освободила его от каких либо обязательств по отношению к ней,  и в неволе он оказался в чем-то свободнее, чем на воле. И своих родных он постарался освободить  от забот о нем, писал им редко и  одно и то же: жив, здоров, ничего не надо. Он понимал и сочувствовал  тем в зоне, кто всех  родных загружал своими проблемами,  умоляя  вытащить отсюда любой ценой, – но не уважал их.
Старики не ложились и не «закладывали» дверь. Даже Алексей Павлович заметно обрадовался его приходу.. На столе в кухонке появился самовар, пошли разговоры о том-о сем, чаще всего старики вспоминали ранешнюю   жизнь.
– Ох, –  говорила «старуха»,  – чего  только в жизни не быват. У нас в деревне семья одна жила, да не в деревне, считай, а на мельнице, на отшибе. И чё там творилось, поди узнай!
– Ты все узнаш! – махнул на нее рукой старик.      
– А как не узнаш?..  В обчем, жил там мельник с женой, два сына подросли, обои поженились чуть не враз да чуть ли не на сестрах родных, живут вшестерых, да  еще работник, парнишка молодой, безобидный, да бог ума не дал…
– Зато чего другого – так с лихвой! – добавил старик, видимо, слышавший не раз эту историю.
– Это вам с лихвой, а нам  никогда лишнего   не быват! – оборвала Петровна  супруга. – Так вот, взяли сынов на войну, как ее….
– Империалистическую,  – подсказал дядя Леня.   
– Ага, ее самую. И наказывают сыны тятеньке свому: «Гли, мол, тятя, чтоб женушки наши не шалили».  И на  дурня глазами  кажут. Сам-то и говорит: служите, мол, царю-батюшке  и ни об чем не беспокойтесь…
– Ты так рассказываш, будто сама там была! – упрекнул старик. 
– А, може, и была, тебе почем знать?  Проводили сынов, стал мельник за снохами следить, чтоб с дурнем не связались. Да как хорошо следит-то: одну ночь с одной, другу –  с другой, одну ночь – с одной, другу –  с другой! А тем дурам нравится, как он за ними  «следит», мущщина он  крепкий был,  куда сынам до него!
– Ты прямо как сама  с тем кобелем ёжилась! –  заерзал старик.    
– А, може, и сама!
– Ну, а жена-то как? – спросил с улыбкой дядя Леня.   
– А че жана?  Молчит жана,  вроде так и надо, раз прошено следить. Встает раньше всех, все хозяйство на ёй,  не до пряников да не до праздников. То дойка, то готовка, то стирка. Хорошо хоть работник есть, дурень дурнем, а и навоз выгребет, и  воды принесет. Ну вот, сноха как-то до ветру в огород выскочила да  возьми да загляни  в окошко бани, где старуха стират. Потом бежит и другу зовет: «Зырь, че наша стара-то вытворят!» Прибежали, смотрят тишком. А там  чё? Стара-то наклонилась над корытом, стират: туда-сюда, туда-сюда, а дурень поднял ей подол и тоже: туда-сюда, туда-сюда…
– Тьфу! – сплюнул старик. – Как язык-то у тебя поворачиватся!…
– А чё такого? Али  не знаш, откуда дети берутся? Али сам…
– Замолчь!
– А что  дальше, Марфа Петровна?– поинтересовался дядя Леня.
– А дальше, у кого длиньше!
–  Вот курва!
– Ты ба хоть друго како слово придумал, а то курва да курва! Вот Леонид-то Иваныч подумат, что я курва, а не честна жана, так ведь на сеновал поташшит, а я женщина слабая, не отобьюся!
– Ну, вот как помелом метет!
– А ты знай, чё  говоришь!  Ну? Курва я или нет?
–  Ладно, я ж не в том смысле…   
– Вот так! И чтоб я больше не слышала!.. – И, повернувшись к дяде Лене, продолжала прежним тоном: – Ну, а дальше детки народились, трои.
– Как трое? – удивился дядя Леня. 
– Три парня. У девок –  от самого, да у самой – от  дурня.
– И что?
– А што? Живут, деток нянчут, только никому их не кажут, а тут и не до них. Царя нет, власти нет, кого хошь, того и ёжь. Но долго ли коротко, а возвращаются сыны….
– Вот уж они тятьке-то дадут п..! – злорадно произнес старик
– Ему уже две дали, да одна законная, так что пожил мужик, чё и говорить, после этого и смерть не страшна… Пришли сыны, женушки сразу в ноги: не погубите, не могли мы тяте вашему перечить. Отходили их мужья вожжами, те неделю не встать, не  лечь, а с отцом сыны три дня в бане парились. Да как парятся: положат отца на полок и давай его хлестать, пока кровь не появится. Потом снимут его с полка, холодной водой приведут в чувство, браги нальют, сами напьются. Охолонутся и снова  ташшут тятьку на полок, как корову на баню. Через три дня надели чистые рубахи и вышли из бани. А тятька их через полгода кончился. Поднял мешок ржи, да пупок и развязался.
– Ну, а с матерью как же?
– А чё матерь? У ея делянки  хозяин есть, он же не признаца, что не его плуг ту землю пахал.  Ей бог судья, она и молилась день и ночь. А дурень сбежал, потом нашли его мертвым, с  хозяйством  во рту...
– Тьфу, поганица!
– Прямо Мельников-Печерский какой-то, – сказал дядя Леня, знавший автора  «В лесах» и «На горах» только понаслышке.
Петровна  кивнула:
– Ага, их фамилия Мельниковы была, раз сам-то был мельник. 
– А дети?
– Дети  выросли, да   все и полегли под Москвой.
Вздохнули, помолчали. Дядя Леня поднялся:
– Спасибо за чай.
 – И вы, Леонид Иванович,  благодарствуйте,  – церемонно  и с явным намеком сказала хозяйка.
И он пошел к себе, к своим привычным думам – таким горьким и в то же время   таким спасительным.

Он ни разу за тринадцать роковых лет не вспомнил о Наташе, все  затмила ее старшая сестра, красавица  Рая. Он ушел из дому, когда ей было всего три года, но он успел понянчиться с ней,  помогал то сестре, то  матери купать малышку, сладил ей и люльку, и качалку, а зимой они с визгом и криком скатывались на санях к самой Волге, и если он к кому и стремился в родном доме, так только к Раиске. А когда появился новый ребенок, Наташа, и внимание всей семьи переключилось на нее, он, прибыв домой, занимался только Раиской, а та  ждала его и  бросалась к нему  на шею с воплем: «Лёка приехал!» Лёка – это было первое слово, которое она произнесла.  До одиннадцати-двенадцати лет она была милым ребенком, похожим на  принцессу  из сказки, и он мечтал, что когда-нибудь у него будет дочь, похожая на маленькую Раиску.  Ему не раз приходилось  мыть ей голову и распутывать, расчесывать, укладывать ее длинные роскошные волосы, а она любила потом забираться в его постель и даже иногда засыпала у него подмышкой. «Ты ей прямо как отец!» – говорила сестра, хотя   родного отца, Николая, нельзя было ни в чем упрекнуть, он всю семью обеспечивал, просто Леня был ближе по возрасту, веселее и  никогда не ругал ребенка. Но через  год-два Раю словно подменили, она стала вздорной, плаксивой, капризной, раздражительной, не давала никому спуску, оставляя последнее слово – чаще всего  злое, оскорбительное  –  за собой. И внешне она изменилась в самую худшую сторону, и хоть понятно было, что с возрастом все наладится, дядя Леня со вздохом простился со своей принцессой из сказки  и стал  реже бывать дома. Перед отъездом за границу они  поговорили с сестрой. «У меня прямо руки опускаются, не знаю, что делать! Учиться не хочет,  на работу не возьмут.  Нас  не слушает, отец ей слово,   она ему – десять. Ты бы с ней, что ли,  поговорил, на тебя одна надежда».  Он не стал читать нотаций, только по делу: если надоела школа, то он может устроить ее учиться на токаря или на фрезеровщицу, а лучше все-таки закончить семилетку  и поступить в политехникум при заводе, жить она первое время может у них с Галей, тем более, что его не будет. Он говорил правильные  слова, но  сам понимал,  как все это скучно и  невкусно, словно  жуешь вату, и почему-то не мог поднять на нее глаз, а когда поднял, то встретился с взглядом   взрослой женщины, говорившим  слишком многое  и слишком откровенно. А ведь он ей до десяти лет попу мыл перед сном! «Ну, в общем,  – сказал он с натянутой улыбкой,  – возьмись за ум, пожалей нас».  «Ты надолго уедешь?» – спросила она.  «Как минимум, на год». Она задумалась: «Когда ты  вернешься, мне будет уже шестнадцать, и мы с тобой сбежим». «Как сбежим?  Зачем?» –  спросил он. «Чтобы пожениться, – объяснила она. – Ты мой самый-самый любимый, мне никто, кроме тебя, не нужен!»  Говорить с ней о близком родстве и о том, что он женат, не имело смысла. Он дал ей слово  вернуться к этой теме – через год. Заграничные впечатления, а потом связь с Лаурой   выбили из памяти и этот разговор, и саму Раю. И тогда она впервые приснилась ему в сладком и стыдном сне.  Подъезжая к Российску, он неожиданно вспомнил ее с небывалой теплотой и нежностью, захотелось, чтобы  она  встретила его на вокзале и – больше чтоб никого не было. Так  все и вышло на те несколько мгновений, которые остались с ним на всю жизнь. Он едва  вышел из  вагона, а к нему  уже летело по перрону  в развевающемся красном плаще само чудо, сама женская красота, воплотившаяся в простой шестнадцатилетней девчонке из города Российска: «Лёка! Лёка приехал!»  Рая училась в политехникуме и  часто оставалась ночевать  у них с Галей, устраивая себе ложе на кухне из короткого деревянного диванчика  и двух стульев.  Галю она терпела, снисходя до нее, и та  почему-то позволяла ей это, хотя все должно было быть наоборот. И все же присутствие Раи представляло немало неудобств.  «Подожди, – шептала Галя  и отталкивала его руки. – Райка не спит, свет еще горит».  «Да брось ты! – отмахивался он. – Она просто свет забыла выключить». Однажды они так увлеклись, что забыли про все, но дядя Леня  все же явственно услышал скрип двери.  Когда Галя заснула, как убитая,  он встал  и  прошел на кухню. Рая сидела у окна в его рубахе и горько всхлипывала.  Он присел рядом. «Убийца! – шептала она. –  Ты убил нашу любовь!» Он попробовал дотронуться до нее, но она  отдернула плечо: «Уйди! От тебя пахнет, как от кобеля!» Он встал и прошел в ванную. Он вытирался, когда Рая возникла на пороге.  Рубашка упала к ее ногам,  совершенно голая Рая  качнулась к нему, закатывая глаза, и он успел подхватить ее тело, такое знакомое и такое новое. Она  застонала,  и ему пришлось  прижать свои губы к ее сухим губам. Она мычала, шарила по его телу горячими руками,  терлась лобком,  и он терпел из последних сил, беспокоясь лишь  о том, чтобы не разбудить Галю и не дойти с Раей до самого последнего… Взрыв, потрясший его организм,  заставил содрогнуться ее тоже. Она очнулась,  откинула голову и прошептала  растерзанными губами: «Теперь у нас это было!»  Они вступили в ванну, и он снова вспомнил, как мыл ее перед сном.  Потом они сидели на кухне и шептались. «Ты прекрасна, – говорил  он, – лучше тебя нет никого.  Но мы не можем быть вместе. То, на что ты толкаешь меня, – это преступление!»  «Разве любовь, – спросила она, – может быть преступлением? А делать это с Галей, которую ты не любишь и которая не любит тебя, – не преступление?»  «Все мы преступники», – вспомнил он маму Берту.  Днем, на работе,  он  думал только о ней и о них. То, что он сказал ей, было правдой: для него нет и не  будет теперь лучшей женщины. Так уж  получилось, что и для Раи он из родного дяди стал самым  желанным мужчиной, он сам в этом виноват, но что теперь делать? Им нельзя быть вместе – во всяком случае, здесь. Уехать куда-нибудь в Сибирь, затеряться на ее просторах, но это легко сказать, сейчас зоркие глаза и длинные руки везде найдутся. Остаться здесь, отказаться от  Раи, жить без любви и уважения к жене, а что будет с Раей – страшно подумать. Хорошо, если она  переживет, успокоится, замуж выйдет, ребеночка родит, в заботах забудется. А что, если,  при ее-то характере, пойдет в разгул да загул?  Он  прибежал домой пораньше, обшарил взглядом вешалку и скамеечку для обуви: ни красного плаща, ни туфелек. На другой день он после работы пошел пешком в родительский дом. Шел он медленно и долго, часто останавливаясь,  словно никогда не видел тихого заката, не слышал вороньего гвалта   в вершинах берез на кладбище,  не  знал  запаха осенних трав. И когда он решил, что они предстанут перед  родными,  и пусть те судят их и решают их судьбу, ему стало легко и радостно. Но Раи не оказалось в родительском доме, он придумал какое-то заделье для визита и вскоре, как его ни уговаривали остаться ночевать, вернулся домой. Всю осень и начало зимы  он работал над проектом катера, иногда вдруг застывая с линейкой в руках;   в этот миг перед ним  возникала Рая,  он слышал ее слова: «Разве любовь может быть преступлением?» и уже начинал понимать, что  судьба отметила его, подарив такое счастье.  Он мог в одно мгновение найти Раю, позвонив  в политехникум, но почему-то не делал этого.  Рая пришла сама поздним декабрьским вечером, в коротком зимнем  пальтишке, лыжных штанах, нелепом капоре на голове. Он раздевал ее и ругал: «Мы уж в розыск  хотели подавать!» «Ты один?» – спросила она. «Галю  в смену поставили, я пойду ее встречать в одиннадцать». «Какое счастье!»  Они прошли на кухню. Она села, а он занялся примусом, чтобы вскипятить  чайник. «Ты меня снова обманул,  – сообщила она. – Почему ты не сделал со мной, как с Галей? Почему с ней можно, а со мной нельзя?» Она помолчала  и подняла на него увлажнившиеся  глаза, ставшие неожиданно глубокими: «Как ты не понимаешь, что мне нужен только ты и никто другой?»  Он молчал. «А знаешь, почему я не приходила?»  «Я догадываюсь». «Неужели? Тогда ты гнусный предатель и враг народа!» «Значит, я ошибался, прости». «Так и быть, прощаю. А я не приходила, потому что решила забыть тебя. Зачем мне человек, с которым мне никогда не быть вместе,  тем более, что его женила на  себе одна вертихвостка,  и  ей с него нужно  только одно. И я нашла  человека, который  готов ради меня на все». «Рад за тебя».  «Кстати, ты его очень хорошо знаешь, но даже не догадываешься, кто он!» В этом-то все и дело, подумал он: девочке надо, чтобы этот «человек» был близко знаком с ним, с Николаем… «Мы поженимся, и у нас будет много детей, он будет приходить с работы и приносить много денег и будет разбрасывать деньги, а я буду ходить и топтать их, топтать, топтать…»  «Успокойся».     «Ты думаешь, я все придумала? – спросила она шепотом. – Нет, я вправду решила забыть тебя  с ним. Он – такой солидный, в шинели, в кожаной шапке.  Но – ничего не получилось. Я – не смогла.  И – убежала». «Кто он?» «Не важно. Теперь не важно. Ведь я здесь,  я с  тобой. Только я больше не буду спать на кухне и слушать ее стоны. Дядя Леня, я люблю тебя». Этот  переход – после  детского Леки и отроческого неназывания к взрослому «дядя Леня»  – сказал ему о многом.  «Мы с тобой завтра пойдем туда,  – он махнул головой в сторону  родной слободы,  – и все скажем». Она вскочила на ноги: «Правда?»  «Правда». «Чесслово?»  «Честное слово! – И, предупреждая ее слова, произнес. – А сегодня я провожу тебя». «Ты меня выгоняешь?» «Мы должны расстаться – до завтра». «Но у  нас есть время до одиннадцати! Вдруг завтра никогда не наступит?» «Наступит!» И он уговорил-таки ее вернуться в общежитие и, проводив Раю, пошел к проходной встречать Галю. А назавтра   его забрали. 

Хозяева  долго не спали, голос Петровны  был неожиданно мягок и даже ласков, Алексей Павлович все бубнил и бубнил, а потом вдруг послышались всхлипывания, и дядя Леня подумал, что вот как все складывается, он был почти уверен, что старик знает об их отношениях с Петровной, но у него не было угрызений совести: у природы свои законы и в семьдесят никакой Мичурин не поможет, а по какому закону миллионы мужчин и женщин лишены самого естественного из всех прав?  А еще скольких лишила того права  война. И он опять подумал о Даше. Вот его выход, когда не надо будет никого обманывать и скрываться. Но как подойти к ней?  И тут его пронзила одна мысль, но уже через мгновение он провалился в глубокую дрему и тут  же   почувствовал что-то живое рядом и прошептал «Лаура». Он хотел погладить кошку, но рука его наткнулась на горячее женское тело, а Лаура заговорила  голосом Петровны: «Слышь, чё скажу? Уговорила я старого, погрела его косточки, он и отпустил меня, сам отпустил! Заплакал и говорит: Прости меня, Феня, что не могу я тебе радость доставить, но я не враг тебе, иди  к нему, только и про меня не забывай, не бросай и похорони по-христиански».  Он был с ней  в полусне, медленно, осторожно, долго, и это было как раз то, что нужно  пожилой женщине, получившей неслыханное  благословение, и она залила его лицо слезами – радостными, печальными, благодарными, прощальными.
Так закончился еще один день из жизни маминого  дяди  Леонида Ивановича Аржанникова.

3

Между тем, жизнь в Великореченске не стояла на месте, то и дело совершались  разные по масштабам и значимости события. Пришла баржа с фруктами – говорили, что шла на Север, да вернули с полпути  из-за ранних холодов,  – и теперь посетители несли  больным и врачам яблоки и арбузы. Приехали артисты-лилипуты; конферансье-лилипут объявил: «Сибирский вальс», исполняет автор», и на сцену вышел маленький симпатичный черноволосый человек, похожий на японца и, как японцы, без возраста,  и запел, аккомпанируя себе на детском аккордиончике: «Вечер спустился над городом нашим…»   
В Москве открылся ХIХ съезд ВКП(б). Неожиданно для  всех с докладом выступил  не Сталин, а Маленков – племянник Ленина! Тут как раз начались занятия  политучебы,  и старшая медсестра, она же парторг больницы,  в стерильно белом,  накрахмаленном и тщательно отутюженном  халате, и вся   сама словно  вымоченная в хлорке, высушенная и отглаженная,  поручила  маме сделать сообщение о съезде:
– Вы же знаете  наш контингент?  Больше половины – из сосланных. Завотделениями, врачи, две медсестры. У всех 58-я статья. А вы знаете, что это?  Как тут проводить политико-воспитательную работу? Как расширять  партячейку? У нас всего трое коммунистов, мы с Настасьей Филипповной да зам главврача по хозяйству.  Правда, с комсомольцами  положение получше. И  санитары,  и в сестринском составе – большинство комсомольцы. А среди врачей вы – единственная комсомолка. Я уж о вас и в райкоме партии, и в райкоме комсомола говорила. Будем  вас  рекомендовать комсоргом, проявите себя, так мы с Настасьей Филипповной  и рекомендацию в  партию дадим.
Маме ничего не оставалось, как согласиться.  Она взяла из сухих рук старшей сестры  «Крайскую правду» с  докладом Маленкова и дома – под настольной лампой –  прочитала его очень внимательно. Доклад ей понравился,  только возникло чувство, что там не сказано о чем-то очень важном, в то же время  почти полдоклада отведено сталинской теории о повышении колхозной собственности до уровня  общенародной, о замене товарного обращения продуктообменом и т.д. и т.п. Вот начнут спрашивать, подумала мама, а что это да как понимать? Она вспомнила свой позор на государственном экзамене после  вопроса профессора кафедры марксизма: «А скажите, голубушка, в чем зерно работы Сталина «Вопросы языкознания»?
Она пересказала доклад, практически не прибегая к его тексту и к своим записям, пытаясь и до слушателей  донести, и самой глубже вникнуть в суть самого важного документа последних лет. Главврач и старшая сестра, сидевшие рядышком за столом президиума, переглядывались и удовлетворенно склоняли головы. Когда начались вопросы, первым подал голос Вернер: «Разрешите, Наталья Николаевна?»  Мама понимала, что  Вернер спросит  о том же, о чем бы и сама  спросила у Маленкова.
– Наталья Николаевна, прежде всего, разрешите поблагодарить  вас за чудесное сообщение. Я испытал истинное наслаждение!  Если бы мне предложили  выбор,  кого слушать, Маленкова или вас – я выбрал бы вас!      
Женщины в президиуме переглянулись и нахмурились, но Вернер  опередил их:
 – Доклад Георгия Максимилиановича так глубок,  что мы постоянно будем обращаться к нему, чтобы найти ответы на все волнующие нас вопросы. Ведь так, Настасья Филипповна и Нина Тихоновна? 
В президиуме переглянулись и в унисон ответили:
– Так!
– Теперь вопрос: что в докладе сказано об усилении борьбы с внутренними врагами? Какие задачи поставлены перед партией, перед  внутренними органами, перед всем советским народом по окончательной и бесповоротной победе над внутренним  врагом?
Вернер сел. Наступила полная тишина.
– В докладе об этом ничего не сказано, – негромко сказала мама.
Вернер    встал и отчеканил:
– В таком случае  действия,  ограничивающие права и ущемляющие  человеческое достоинство советских граждан,  должны считаться незаконными и антипартийными!
Дамы в президиуме снова испуганно переглянулись, и старшая сестра  поднялась:
– Для этого есть устав партии…
– И уголовный кодекс! – подсказала  главврач.   
Вернер развел руками:
 – Я все сказал!   
Маму поблагодарили за интересное сообщение, подвели итоги  и строго предупредили всех присутствующих, что нельзя успокаиваться и терять бдительность:
 – Ряды врачей, как и их руки,  должны быть чистыми! Мы не потерпим в своих рядах критиканов и  моральных разложенцев!
«Критикан и моральный разложенец» Вернер сидел, низко опустив  свою кудрявую голову.

Воскресенскому исполнилось сорок пять. Вечером в ординаторской,   после поздравительной речи главврача, мама вручила  ему подарок – письменный прибор, который  сама же и купила  в «Культтоварах» на собранные врачами деньги. Воскресенский поцеловал маме руку и сказал, что на день рождения не приглашают, но он  будет рад видеть всех у себя дома в субботу. Мама понимала, что тем самым он дает возможность каждому сделать выбор, и в первую очередь это касалось присутствующих здесь «вольных», не имевших судимости: «старых большевиков», Вернера и мамы.  И еще ей показалось, что это закамуфлированное приглашение  было обращено лично к ней.
 – Вы идете? – спросила она Вернера, догнав его  в коридоре.
 – Всенепременно! А вы?
 – А вы думаете, это будет удобно?   
– Неудобно тупым скальпелем операцию делать! Считайте, что это я вас пригласил пойти со мной в гости!
– Спасибо за приглашение, Илья Давыдович. Я подумаю, – сказала мама, уже зная, что пойдет в субботу в «дом с мезонином».    
К тому времени мама уже знала, что Воскресенский  строил дом для жены, московской пианистки, в доме даже стоял рояль, но та приехала, побыла неделю-другую и вернулась в Москву. Мама вспомнила, что не раз слушала по радио объявление: «…исполняет заслуженная артистка РСФСР Екатерина Воскресенская!»
Как известно, у женщины, собирающейся на день рождения, две проблемы: в чем идти и с чем идти.  Мама разложила на кровати свои  наряды  и задумалась. В Российске они с Лялей обшивали себя сами и считались на своем курсе модницами. Но для первого выхода в «свет» дипломированного врача  все эти кофточки, блузочки, юбочки не годились. И тут она вспомнила, что ее попутчицу Дашу жизнь заставила заняться шитьем. Мама тут же бросилась в магазин промтоваров, выбрала отрез, в газетном киоске  накупила журналов с выкройками и модами, и они за три  оставшихся вечера в четыре руки соорудили чудесное платье. А в подарок  приготовила тот самый коричневый том Чехова, где были самые ее любимые повести и рассказы. Раннего Чехова, всех этих «Хамелеонов» и «Налимов» мама не любила.
Воскресенский вслух выразил  свое восхищение, когда  мама, причесанная, переобувшаяся  в туфельки,  вошла в большую комнату,  где действительно стоял рояль, правда, не большой, концертный, а значительно поменьше, и был накрыт стол. Получив книгу, Воскресенский тут же открыл оглавление: «О, все мое самое любимое!»  А мама вдруг увидела, что в «гражданском» Воскресенский еще больше походит на Чехова.
Из больничных, кроме их с Вернером, пришли два врача с женами и пожилая  медсестра Ада Марковна, занимавшаяся столом. Воскресенский представил Наташе остальных гостей, мужчин солидного возраста, назвав  по имени-отчеству, но потом, когда они сели за стол  и Вернер, естественно, оказался рядом, тот сообщил ей почти в полный голос, что Петр Васильевич – ленинградец, профессор в местном пединституте, Роберт Гельмутович – из Ростова, начальник техотдела  на мехзаводе, Михаил Соломонович – москвич, был замдиректора проектного института, сейчас завхоз в педучилище.
– Они  все…? – спросила мама.
– Кроме нас с вами,  – все! Цвет общества!   
Маму  попросили произнести тост,  и она сказала, что сорок пять  лет – это еще не старость, и у Виктора Борисовича впереди  еще много счастливых дней. «И ночей!» – выкрикнул изрядно захмелевший Вернер. Мама не смутилась: «И ночей – тоже!», чем произвела полный фурор.
Устроили перерыв.  Ада  Марковна  села за рояль. Присутствующие красиво и слаженно пели  незнакомые маме романсы.  Вернер тоже не участвовал в хоре.
– Увы! – сказал он, разведя руками, и полез в карман за папиросами.
Мама вышла с ним на  кухню.
 – Вас не учили на фортепьянах? – спросил Вернер, устраиваясь с папиросой у открытой форточки.
Мама отрицательно покачала головой.
– А меня – учили! Пока я  из нашего роскошного «Шуберта», единственной ценной вещи в доме, не вытащил  все клавиши!
Мама засмеялась:
– Помогло?
– Побили, конечно. Но больше музыкой не мучили. Да и некогда было мной заниматься. Отец – по командировкам, мама – на дежурстве. Так что я был предоставлен самому себе.   Связался с блатными, стал носить медную, под золото, фиксу,  и  за голяшкой самодельный ножик. Ну, и  как там у Чехова…
– Ружье должно выстрелить!
– Когда меня обозвали  «жидом», я, не раздумывая, пырнул ножом обидчика – а это был  взрослый пацан с соседней улицы. Он успел отшатнуться,  я только порвал  ему ватник. Он отобрал нож и хорошо мне врезал  – за испорченную телогрейку.  Разошлись чуть ли не друзьями, а прямо с  урока меня забрали в милицию, поставили на учет, пригрозили колонией. Меня спасли несчастная любовь и книги. Я влюбился в дочку  большого начальника. Она, естественно, отвергла притязания  сына простого врача.
– Ой, а  у меня мама тоже в больнице работает! 
– Чудесно! Отверженный, я пошел в читальный зал областной библиотеки и перечитал всего Мопассана, затем Флобера, Бальзака, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева, немного Льва Толстого и Достоевского…
– А также Ильфа и Петрова!
– А-а, помните нашу первую встречу?  …А потом началась война. Стало уже не до баловства: холод, голод, учеба, работа  на заводе.  В последних классах  подтянулся по всем предметам, даже математику и физику сдал на пятерки. С серебряной медалью поступил в мединститут – по маминым стопам…
– Я  тоже – по маминым!
– У нас с вами много общего: романсов  вот этих не знаем. Только есть одно существенное  различие, отмечаемое в анкетах,   –  кроме того, что я – мужчина, а вы – очаровательная женщина!..
– Спасибо за комплимент, только у нас еще разные фамилии, имена, отчества,  – стала  со смехом перечислять мама.
–  Вопрос с фамилией решается легко,   – парировал   Вернер, – или вы останетесь при своей?
– Я подумаю! 
Мама просто заходилась от смеха.
– Так вот,  на последнем курсе  я выполнил большую научную работу, занял первое место на Всесоюзном конкурсе,  побывал в Москве, получил рекомендацию в аспирантуру,  но – из-за пятого пункта –  министерство наотрез  отказалось направлять  меня на кафедру. Так я оказался здесь. Работал простым врачом, потом завотделением назначили,  даже главврачом  побывал…
– Из главврачей – тоже по пятому пункту?
– Не только. Тогда  с лекарствами была просто беда. Операции не с чем было проводить. А я нашел выход: поручил старшей сестре собирать деньги с родственников – кто сколько может, все фиксировать за двумя подписями «сдал, получил», потом сдавать деньги завхозу, а он уже ехал в край и отоваривался. Кто-то стукнул, приехала комиссия,  снова грозили колонией, только уже взрослой,  но я отделался выговором и отстранением от должности главврача…
– А старшая сестра – Нина   Тихоновна?
– Она, голубушка. И завхоз тот же самый. А Настасья Филипповна  терапией заведовала,  у нее  вся районная «верхушка» лечилась, грех не воспользоваться ситуацией. Да  и ладно,  хлопот меньше.  И держать не будут, когда я надумаю  уехать.
– А вы собрались уезжать?
– Имею право! Пошел четвертый год моей беспорочной, увы, службы.   
– Жалко,  – сказала мама.
Она только  сейчас поняла, что Вернер – совсем-совсем молодой и никакой он не циник и  воображуля, а  простой, веселый, открытый и очень  беззащитный. И вот, когда она это поняла,  и  ей с ним стало легко, как со своим ровесником, он  уезжает!      
Вернер  выбросил окурок в открытую форточку, проследил за его полетом  и повернулся к маме. И что-то в его лице изменилось, так что мама почувствовала  тревогу.
– И больше вам нечего сказать? – спросил он.
Мама пожала плечами.
– Первого августа я шел к главврачу с заявлением…
– И что?
– И встретил вас!..
Мама  вспомнила  его фразу, сказанную беззаботным тоном: «А фамилию можно поменять!..»  Что это, как не предложение?   
– Пойдемте в залу, – сказала мама после недолгого молчания.
Вскоре стали расходиться. Мама  хотела было предложить  Воскресенскому помочь убрать стол,  но Ада Марковна  уже  надела голубой передник.  Они вышли последними – Вернер, мама и Воскресенский. На реке, еще недавно сиявший огнями, шумевший паром и шлепаньем колес, было темно и тихо.  Вернер вдруг остановился и продекламировал:      

Бьют куранты. Ночь темна.
И впадает вся страна
В политический маразм,
Так похожий на оргазм!

Чего Вернер добивается, подумала мама. И так на заметке у «органов», а сочиняет антисоветские стихи, за столом  рассказывал анекдоты, за которые пятьдесят восьмая обеспечена. Правда, здесь никто не шикал и не делал больших глаз, возможно, потому, что в доме Воскресенского не было черного репродуктора, а стоял  богатый радиоприемник. Она взглянула на Воскресенского. Тот кивнул головой, словно прочитав ее мысли.
– Вы «Волгу-Волгу» смотрели?  – негромко спросил он. 
– И не раз!   
– Там в титрах должна стоять фамилия автора сценария, прекрасного драматурга.  Но ее вымарали, а автора сослали в Великореченск…
– За что?
– За анекдот. Причем не очень остроумный. Так что наш уважаемый Илья Давыдович  с полным основанием может считать себя  сосланным сюда...
– …и примкнувшим к цвету общества!
Воскресенский пожал плечами:
–  Пожалуй, так. У Чехова немало нелицеприятных слов  о ссыльных  интеллигентах: робкие, ошеломленные, забитые, даже испорченные и безнравственные… А  здесь, в Великореченске, собрались весьма достойные люди – я не о себе, не сочтите это за нескромность.      
– Нет-нет, Виктор Борисович, вы  очень, очень достойный человек! – горячо возразила мама.  – Я вас очень…  я вас очень уважаю! И если бы… если бы…
– Милая вы моя! Вы даже не знаете, что вы сейчас сделали!
Она  повернулась к нему и спросила:
– Что?
– Вы мне подарили жизнь!
– Но ведь ваша жизнь принадлежит… другой?   
Он хотел что-то сказать, но вдруг опустил голову и снял очки.
Вернер жил прямо в больнице. Они подошли к служебному входу и подождали отставшего  Илью Давыдовича. 
– А я не хочу домой! – заявил Вернер – Я буду гулять до утра! Наташа, давайте гулять до утра!   
Мама ухватилась за рукав драпового пальто Воскресенского:
– Нет-нет, Илья Давыдович,  уже поздно! Идите, пожалуйста, домой!
– Ну что ж! Было бы предложено!
– Да-да, спасибо вам!
– А н-на здоровье! Мне для вас н-ничего не жалко! Все забирайте!
Сделав широкий и щедрый жест рукой, он стал подниматься по ступенькам. Маму вдруг пронзила необыкновенная жалость к этому  одинокому и несчастному человеку.  Она вбежала на крыльцо и встала перед Вернером  вровень, лицом к лицу.
– Илья! Ты – очень хороший, ты – необыкновенный! Ты – лучший из всех! Но ты пропадешь здесь! Уезжай, прошу тебя!
Он обнял ее и медленно и некрепко прижал к себе.
– Я уеду. Только  ты знай…
– Я все знаю, Илюша. И я буду помнить, я все буду помнить!..
Мама сбежала с крыльца и зашагала прочь. Она плакала и размазывала слезы по щекам,  но на душе у нее было что-то необыкновенное, и радость, и грусть, и надежда, и  любовь ко всем.  И когда Воскресенский догнал ее неторопливым шагом, она обернулась и сказала ему…
Впрочем, что она сказала, я не знаю, и, видимо,  не узнаю никогда.

Мама шла с почты и на ходу читала Лялино письмо. Та писала, что  ее отцу,   конструктору Глебову, дали Сталинскую премию,  и ее  мама  летает как на крыльях («На подводных!» – шутит отец), а у нее, у Ляли,  как то все идет не так.  «С аспирантурой пока ничего не ясно, в институте идет борьба с  семейственностью, чтобы  не работали в одном заведении родственники, оставляют мужей, а жен вычищают. Ты же знаешь, сколько мы с мамой времени потратили на Полянскую, чтобы она согласилась взять меня к себе в аспирантуру, а ее уволили. Говорят, что это только  начало:  после нового года будут выгонять евреев, так что останется в  мединституте один дядя Вася-вахтер.   
Сережа не мычит и не телится, мама уже не раз говорила, чтобы я  не делала на него ставку, но я не отступлюсь от него,  никуда он от меня не денется. Хуже того, у него начались метания. Мне, кричит, надоело играть  всяких Глумовых! Я говорю, что для роли Павлика Морозова ты уже староват, а он  в ответ: что ты имеешь в виду, я никого не предавал! И знаешь, что он придумал?  Разослал письма  в разные театры, и пришел ответ – думаешь откуда? Из вашего Крайска! Так что жди в гости, ха-ха. А, может, это он к тебе стремится душой и телом, утомленным  нашей российской действительностью?»
Ну вот,  подумала  мама, опуская руку с письмом, вот и выяснилось,  почему   Ляля  никогда  не оставляла ее одну: она просто ревновала ее к Сереже и хотела, чтобы ее подруга была  всегда на глазах. А мама не посягала на Сережу. Когда она поняла, что  Лялин жених – красивый, талантливый, умный –   покорил ее сердце, сам того не ведая (а, может, ведая?), что она  влюбилась  до потери памяти, она  ничем не выдала своих  чувств, она и представить не могла, что сможет предать свою благодетельницу. Потому и взяла такое  «далекое» распределение. А что Сергей к ней не совсем равнодушен, она догадывалась, и это  было еще тяжелее.  И она рада, что стала забывать Сережу, вон здесь какие красивые мужчины – Воскресенский, Вернер,  они  оба  влюблены в нее, она это чувствует, и она тоже далеко не равнодушна,  она идет в больницу с радостной надеждой, и если бы, ах, если бы…
Что-то сбило ее с мысли, что-то до боли знакомое появилось в поле  ее зрения, а уже в следующее мгновение она оказалась  оторванной от земли и кружимой почти в горизонтальном положении:
– Наташка! Чудо мое! Как хорошо, что я тебя встретил!      
И ей тоже было радостно: только что она думала о нем, и вот он   появился  в Великореченске собственной персоной –  в туфлях, в шляпе,  в демисезонном пальто. А  здесь  кое-кто уже и  шубу надел, не говоря о сапогах.
– А меня в Крайский  театр приглашают! –  рассказывал  он, вышагивая не рядом, а  перед ней и размахивая «балеткой». – Очередным режиссером. Но это только пока! Русский театр должен стать русским! Только представь, что он был бы основан не Федором Волковым, а  каким-нибудь  Абрамом Шпиро! 
Он тащил ее за собой, кружил и вдруг прижал к себе и поцеловал, и она не вырывалась из его рук, благо, они были в укромном месте, за разрушенной церковью, под ее любимыми березами. Ей было хорошо оттого, что Сережа –  ее Сережа –  рядом с ней и не нужно сдерживать себя  и скрываться от Ляли.
– Куда мы пойдем?  – спросил он, не отпуская ее. – Нам  нужно о многом поговорить!
Она вспомнила о своей комнате с низким потолком. Нет, только не туда. Захотелось  праздника.
– Тут есть ресторан? Ты хочешь в ресторан?
Она отрицательно покачала головой. Она хотела быть только с ним.
– Пойдем, – сказала она. –  Только купим  шампанского и яблок. К нам привезли много яблок.
С бумажными  кульками в руках  они подошли к дому с балконом.  Мама  совсем не думала в эти минуты  о приличиях, она верила, что Воскресенский все поймет правильно, он не отвернется от нее, она ему потом все объяснит. И он принял их так, словно ждал  с минуты на минуту:
– Прошу! Очень мило, что вы зашли ко мне.  Раздевайтесь и располагайтесь. А мне как раз нужно отнести  Якову Иосифовичу книгу и поспорить:  сдается мне, что он  ничего-то в ней не понял!
Он был  в теплой кофте, но под ней была свежая сорочка, без галстука, однако  застегнутая на все пуговицы.  Мама познакомила мужчин, но Сергея больше заинтересовал дом, чем хозяин. Он с удивлением рассматривал деревянные стены, покрытые лаком, рояль, книжные полки, настоящую медвежью шкуру у настоящего камина.  Воскресенский оделся уже по-зимнему: пальто  с каракулевым  воротником, боты, шапка пирожком,  и церемонно откланялся:
– Наташенька, чайник на плите, посуду найдете! Адьё!
Мама вышла за ним в сени.
– Виктор Борисович….
– Наташа, вы любите его?   
– Любила. А сейчас… Не  знаю.
Он  обернулся   с грустной улыбкой:
–  Как сказал бы Антон Павлович …
– А что бы он сказал?
– Да что-нибудь этакое… Многозначительное.  А я скажу просто: я счастлив только тогда, когда  вижу  вас.
– Виктор Борисович!..
– Идите, Наташенька,  – сказал Воскресенский,  – здесь дует. 
Они устроились на кухне, в зале было бы слишком торжественно, да и  довольно прохладно, а здесь было по-домашнему уютно и тепло от остывающей плиты. Сергей вскрыл консервные банки, которые они принесли с собой, мама разложила  содержимое по тарелкам,  приготовила  бутерброды  с черной икрой. Шампанское оказалось холодным, острым, сладким. Они поцеловались,  и Сергей умоляюще посмотрел на нее:
– А теперь, можно, я  буду есть? Вторые сутки натощак!
– Можно, –  сказала мама и стала смотреть, как он ест.   
Но он не только  ел, он еще и говорил:
– Я приму это приглашение, если ты поедешь со мной. Не бойся, я  договорюсь, тебе сделают перевод – если ты выйдешь за меня!
 –  А Ляля?
– Я не люблю Лялю. Никогда не любил. Я слишком легкомысленно относился ко всему, виноват. Но когда я понял, что в Российске меня ждет эта прямая и ровная дорога! Ты молодец, взяла и уехала. Я после твоего отъезда многое передумал. Я понял, что ты  нужна мне, что я… я люблю тебя. 
Он встал и воздел руки.  Мама подумала, что он сейчас прочитает  что-нибудь о любви,  и  поморщилась. 
– Театр в кризисе! Нам нужен новый театр! Нужны новая драматургия и новая режиссура!  Сколько  можно! «Туда, туда,  в Москву!», эти пыльные тяжелые занавесы, эти парики, сюртуки, трости, подагра, ах, дядюшка, когда же вы, наконец, умрете, ах, тетушка,  когда же вы завещаете мне свои  Лужки с мертвыми душами! Надоело! Надо показать – завод, цех, электростанцию,  колхозное поле. Нужны новые герои, нужны живые люди с сегодняшними проблемами, но эти проблемы надо показать на фоне большого социалистического производства. И хватит нам кубанских казаков, пусть придет новый герой – молодой, образованный, ироничный, современный! Я  вижу его, он  ходит среди нас, он такой же, как мы, и он скажет  за нас то, о чем мы только подумали, но не успели сформулировать! А, знаешь, ты ведь тоже можешь стать героиней  новой пьесы: ты приехала  открывать новый мир, преодолевать трудности, и вот ты  самостоятельно делаешь первую операцию!..
–  Я не хирург, Сережа!
– Театр должен  стать другим! Сама организация театра должна стать другой! Вот взять  целый выпуск театрального училища и увезти подальше от Москвы и создать  театр – новый театр! Причем создать – буквально, построить его из дерева и  кирпича, а те, кто любит театр, помогут нам, иначе – зачем театр, если он никому не нужен?   
Воскресенский пришел поздно вечером. При электрическом освещении его лицо показалось маме  старым и несчастным. Сергей проводил маму и вернулся ночевать к Воскресенскому. Утром он сел в автобус, идущий до местного аэропорта,  и закричал в открытую дверь:
– Скоро мы будем  вместе!               
Но она знала,  что Ляля его не отпустит, не  отдаст. Так и вышло.

Вернер уехал в начале декабря, устроив  «отходную» в своей пустой и просторной комнате. Все быстро разошлись, а мама задержалась, ей не хотелось обижать Вернера, который смотрел на нее  глазами смертельно раненного  любовью. Мама почувствовала  к нему такую материнскую  нежность,  что готова  была просить его остаться;  но ей  не  нужен муж-ребенок, ей нужен настоящий мужчина,  за которым она бы себя чувствовала,  как за каменной стеной.
А сегодня ей была необходима поддержка – как никогда. Накануне к ней неожиданно заявился Дусин  брат. Он опять пришел после службы, снял у Дуси шинель и шапку, а к маме зашел   в гимнастерке, галифе, коротких сапогах, плотно облегавших заметно кривые ноги.
– Ну,  как поживает наша проводка? – поинтересовался он после почтительного приветствия.
Мама встала  в изголовье кровати, настороженно  глядя на гостя.
– Спасибо, работает.  Присаживайтесь, пожалуйста, – показала она на единственный стул. – Чаю хотите?    
– Чай не водка: много не выпьешь! – рассмеялся старшина, присаживаясь в ногах кровати.  – Да вы тоже присядьте. Разговор есть до вас.
Мама  села на кровать, сложив руки на краешке стола. Ничего хорошего этот визит ей не сулил, это она знала твердо.
– Я тут  ненароком  в анкетку вашу заглянул. Хорошая анкетка! И родители у вас достойные, отец – фронтовик, мать – труженица тыла. И фамилия хорошая, русская – Иванова.  С такой фамилией  где угодно затеряться можно, ха-ха-ха. А вот  фамилия матери больно заметная: Аржанникова, звать Клавдия Ивановна.  К нам в том годе  Аржанников  Леонид Иванович  прибыл, место работы – завод «Красная Слобода». И  жил в том же городе, что и вы.
Мама молчала.
– Конечно, ничего такого тут нет. Но это как взглянуть. Вы же вот не пришли, не спросили: а где мой дядя Аржанников Леонид Иванович, как его найти?       
– Действительно, – спросила мама и не узнала свой голос, – где он?   
– А здесь он! – ответил старшина, радостно улыбаясь. – Вы бы раньше спросили – я бы и свел вас! А вы даже не спросили!
– Он работает? В последнем письме он писал, что не может устроиться ни с жильем, ни с работой.
– Устроился!  По специальности!
– По специальности? – с недоверием спросила мама. 
– Ну да!  Он  на заводе по какой части был специалистом?
Мама  пожала плечами. Завод был номерной,  интересоваться  его продукцией было небезопасно, хотя все всё знали.
– А работал он там по гидро-какой-то  части,  –  воскликнул гость. –  А гидро – это что?
– Вода…
– Так вот он здесь водовозом и работает! – расхохотался Дусин брат.
Мама вспомнила  поразившего ее своим поклоном бородатого мужчину в плаще-дождевике.       
– Что ж вы его не искали?  Нехорошо, родные люди все же.  Тут  специально приезжают за четыре тыщи километров, а вам всего-то надо было сказать мне, так, мол, и так, Виктор Егорыч, помогите. Я бы и помог, я всем помогаю!
– Что вам надо, – прошептала  мама,  – Виктор Егорович?   
– Что надо? – заговорил тот, двигаясь к ней по кровати. – А мне  ничего  не надо. Это вам надо, вы же не зря  от  дяди скрываетесь.   Вы сейчас на  хорошем счету, в больнице вас хвалят,  в партию вас  будут рекомендовать. А вы такой факт скрыли от партии!  Ведь вы – врач, как же вы чужих-то людей можете лечить, если к родному   дяде такое бессердечие проявили?            
Мама долго молчала, глядя  прямо перед собой;  гость ждал.
 – Что вы мне посоветуете? – наконец,  спросила она.
– Другой разговор, Наташенька! – оживился гость.
Мама дернулась, как от удара. 
– Не обижайтесь, Наталья Николаевна, что я вас так назвал, вы еще такая молодая!  А  вопрос ваш решить можно, если с умом подойти.  Вы  приехали первого августа, так? Ну, дня три на устройство, а где-то четвертого-пятого   вы  пришли в комендатуру поинтересоваться  своим дядей, и я сказал вам его адрес: улица Лазо, 12, у стариков Тимофеевых.
– Но это  должно быть где-то зафиксировано?..
– Это уже мои дела,  а вы можете теперь спать спокойно, перед партией вы чисты, а за дядю вы не ответчик! 
– Спасибо, Виктор  Егорович!
– Ну, что вы! 
Он смотрел на нее чистыми глазами, но мама понимала, что  она   теперь  в долгу, как в шелку,  придется проститься с мечтой о  новом пальто.
– Что вы, Наталья Николаевна! За это разве благодарят? Хотя… Кто ж от благодарности откажется, если она от чистого сердца? – Старшина еще ближе придвинулся к ней по кровати.  –   Я  вот прямо вам скажу: нравитесь вы мне очень,  и  сердце мое за вас очень беспокоится. Тем более, что живете вы у моей родной сестры и вроде как мне близким человеком стали. А близкого человека защищать надо. Вот обидят вас –  а  у  нас обидеть  человека очень даже легко,  –  а кто  защитит?  Никто не защитит! А вот я бы вашу благодарность всегда помнил и,  что случись с вами,  горой бы встал за вас!  Вот просто горой бы встал!
Господи, какое пальто? Ведь он предлагает ей такое!.. Да и предлагает ли? 
– Я подумаю,  – прошептала мама.
– А подумайте! – согласился гость, поднимаясь.  – Только знайте: с органами не шутят! 
А Вернер был совершенно очарователен, они пили шампанское, играли  в игры, требующие напряжения  всех мозговых извилин, и Вернер поразил ее тем, что быстро сочинил  стихотворение, посвященное ей и первые слова которого она назвала сама; ей было хорошо, она была совершенно счастлива, она отрешилась от всех забот и обязательств,  и когда Вернер предстал перед ней в театральной  позе и провозгласил: «Ну, а теперь – в постель!», она действительно повалилась на кровать от смеха и по этой же причине  не  смогла выговорить ни слова…  Когда папа, мама и я  переехали жить в Крайск, в нашем доме появился  красивый  черноволосый человек, живой, веселый, забавный,  остроумный, со своей женой, по отношению к нему больше похожей на строгую и любящую мать. Он уже был доктором-профессором и уверенно шел к высоким академическим званиям, не менее весомым, чем будущая папина «генеральская» должность, и все же одна вершина так и осталась им непокоренной… А, может,  он ее все-таки покорил?      
Воскресенского на проводах не было. Он весь был поглощен свалившимся на него счастьем – приездом жены, как он верил – теперь уже навсегда.  Но она уехала сразу после Новогодних праздников, и в следующий раз они увиделись только через два года, когда ему разрешили выехать  в Москву. С мамой  они больше  не встречались. Хотя, кто это знает?

4      

Мой папа   родился  за три  года до мамы  в благодатном краю Южной Сибири, где пшеница наливается тугими колосьями, а помидоры вырастают размером  с  голову  ребенка – нормального, конечно.  Немало семей подалось на вольные земли, за богатым хлебом из скупой на урожаи России, но первая мировая и революция разрушили крепко налаженную, трудовую,  мирную, по-крестьянски сытую жизнь. Погуляли здесь отряды белых и красных, потом пришли комбеды, продотряды, нэп, коллективизация. В царское время ссылали сюда революционеров, и они жили здесь в достатке, ездили друг к другу в гости, собирались на конференции, а в тридцатом под дулами винтовок  погрузили  несколько семей, в том числе и папиного дяди,  на баржу и отправили  на Север,  где в свое время  и некоторые нынешние вожди  ссылку отбывали. А перед войной жизнь в селе наладилась. И работали хорошо, и  ели досыта, и детям было, где учиться. Может, благодаря тем ссыльным: решили тут сделать все образцовым, организовали музей, создали совхоз и  консервный завод, открыли сельскохозяйственный техникум. Техника появилась, толковые агрономы предлагали работать по передовой сельскохозяйственной науке, были и самая разнообразная работа для взрослых, и правильное, естественное, в единстве с природой, без отрыва от малой родины, трудовое  взросление детей. И Гриша – папу звали Григорием Андреевичем – еще до окончания семилетки твердо знал, что пойдет в техникум. Поступили они с двоюродным братом Петей, который смог вырваться с Севера, потому что ему прислали  из техникума  вызов с печатью. Вот только учились они в разных группах. Петю вся школа в его северном городе звала Мичуриным за его бесконечные и чаще всего бесплодные эксперименты с овощами и фруктами в кружке юннатов. А  Гришу влекло к тракторам, комбайнам, автомобилям.
В первый месяц  войны из совхоза забрали почти всех мужиков. Студентам техникума пришлось и на сенокосе работать, и урожай убирать  тремя комбайнами и четырьмя тракторами.  А  зимой  они ремонтировали эти самые  комбайны, тракторы, сеялки, жнейки. По согласованию с верхами перестроили весь учебный процесс, занимались по вечерам, а некоторые уроки  проводили прямо в совхозе,  где и  красный уголок  был, да и наглядные пособия в полную величину. Утром директор и руководители курсов – пришлось  ввести такую нештатную должность – собирались в кабинете директора совхоза и  получали задания.   
В жизни студентов техникума стало намного больше работы и  ответственности, меньше смеха и беззаботности. Страда сорок первого выдалась тяжелой, а зима долгой, и возникло чувство, что все они осиротели, тем более, что скорбные вести прилетели чуть ли не в каждый дом.  Но с первыми победами на фронте   пришло словно бы освобождение от чего-то давящего, возродились занятия в кружках, спортивные соревнования и даже танцы. Гриша  не был особенно ловок  в танцах, зато прилично играл в футбол и волейбол. А первым танцором был Леха. Был он старше всех года на три, закончил после семилетки еще и училище механизации, получил специальность тракториста-машиниста широкого профиля. На фронт Леху не взяли, у него одна рука была заметно короче другой, но этот дефект не мешал ему ни в танцах, ни в ухаживании за девушками.
Когда пришла весть о первых победах, Гриша с Петей испугались, что война скоро кончится, и  решили бежать на фронт. Гриша предложил добраться до железнодорожной станции и забраться в товарняк. Леха (он участвовал в обсуждении их планов, хотя бежать не собирался) возразил, что директор, когда хватится, подумает так же, и их тут же снимут с поезда. Есть другой вариант: сплавляться на плоту.  Они готовились к отплытию в укромном месте, когда услышали топот копыт,  и на косогоре показался всадник: сам директор техникума. Им ничего не было,  и они ничего не сказали Лехе, хотя были уверены, что это он заложил их. А через два года вместе с  дипломами  о среднем специальном образовании они получили из рук директора повестки:
– Я попросил, чтобы дали вам закончить.
Подошел Леха:
– Поздравляю!
Братья промолчали.
 – Вы что же думаете, что  это я вас заложил?
– Скажешь, не ты?
– Скажу: не я.
– А кто?
– Какая разница, ребята? Давайте погуляем на прощание!
Петина  двоюродная сестра  по матери Люба провожала их дальше всех и горевала больше всех, и Гриша долго чувствовал на своих губах ее поцелуй, похожий на укус. Разные специальности развели Гришу  с Петей. Как оказалось, навечно. Петя попал в пехоту и погиб в Польше. Григорий, как специалист с дипломом  механика, служил  на Амуре, в военной флотилии, брал  Сахялян и Харбин. В сорок шестом его демобилизовали, и был долгий путь сначала по голым степям, где паслись лошади, потом началась  тайга, которая его успела очаровать еще на  пути на войну, и он в тесном кубрике вспоминал не  свои степи, а именно тайгу, и сейчас, глядя из окна на проплывающие леса, словно пил их смоляной запах.  В свое село ему возвращаться не хотелось. Не было отца, не было Пети, младшая сестра вышла  замуж и привела в дом мужика, так что он будет вроде как лишний. Он приехал в Крайск  и на проспекте Сталина увидел большое красивое здание с  четко выложенной надписью на фронтоне «Лесотехнический институт». После первого курса, обтрепанный, похудевший –  зимой  дело доходило до голодных обмороков,  папа поехал домой и  пришел к управляющему отделением совхоза – своему однокашнику Лехе: «Дай комбайн». И всю страду не слезал на землю, зато заработал и на костюм, и на  тужурку-«москвичку». Перед отъездом он попросил мать накрыть стол. Были  и слезы, и воспоминания, и слова надежды на  лучшую жизнь.
Сидела  за скромным столом и семнадцатилетняя Люба. Он пошел ее проводить. Низко висела удивительно большая,  красивая и страшная луна. И вдруг только сейчас ему  в голову пришло, что ему-то Люба  вовсе  не сестра. Это так взволновало его, что они оказались на сеновале, и она рассказала, что это она предупредила о побеге братьев свою мать, а ей проговорился Петя. 
– Зачем же ты это сделала?
– Я же любила тебя! 
Гриша уехал, пообещав Любе приехать, как только будет возможность, но так и не смог  выбраться всю зиму, а  потом он получил письмо из дома, где сообщалось, что управляющий сватается  к  Любе  и, по-видимому, свадьба не за  горами.
Григорий получил распределение техноруком в Новопашинский леспромхоз, а через год стал его директором – молодой, энергичный, грамотный, партийный, именно такой  человек был нужен там, где  начиналась новая жизнь.  За два года зэки поставили на берегу реки поселок из полсотни  одинаковых деревянных домиков на двух хозяев с огородами, с тротуарами из деревянных плах, магазином, клубом, школой, почтой, больницей.  Работать и жить в поселке со временем должны были вольные, и перед Григорием встала задача: где этих людей взять. Больше чем половину домов заселили  сельчане Пашино, приехало несколько семей из России по оргнабору, но все еще существовал лагерь за колючей проволокой, и каждый день конвой приводил колонны заключенных на сплотку плотов. Чтоб заменить их, нужны не просто кадры, а молодые и  квалифицированные. И Григорий вспомнил свою работу-учебу во время войны. Надо перевести сюда из Великореченска лесотехническое училище и создать здесь леспромхоз-техникум.   Саму идею  поддержали  и в райкоме, и в объединении, куда входил леспромхоз, но скорректировали: пусть леспромхоз станет базовым предприятием, прежде всего  для того же  ЛТУ.   В леспромхоз стали приезжать на практику  из родного для папы  лесотехнического института и даже из местного пединститута. Некоторые  из «педиков» потом просились на работу в Новопашинскую школу, а один стал ее  директором.  Но все это будет потом, после смерти Сталина, амнистий и реабилитаций.
А поздней осенью пятьдесят второго Григорий познакомился с мамой. В Великореченске жила его двоюродная сестра  Даша, родная сестра  Пети.   Бывая по делам   в сплавной конторе, он, если позволяло время, забегал к ней, чтобы  посидеть в ее компании с его вином и ее вареньем, оставить прихваченное в Новопашино, где снабжение было просто царским по сравнению с райцентром, поинтересоваться  школьными делами племянника.  Даша  всегда привечала его – может быть, не совсем  бескорыстно, но в этот вечер ей было не до него. Они вдвоем с симпатичной  девушкой, оказавшейся, как и он, молодым специалистом, врачом местной больницы, кроили и шили платье девушке для важного мероприятия.
– Шьете, а потом пороть будете?  – пошутил Григорий.
Но от него отмахнулись, как от мухи, и ему пришлось довольствоваться обществом двенадцатилетнего  Гены,  выглядевшего пятнадцатилетним парнем.
 – Вот, как летние каникулы начнутся, приезжай в Новопашино. Отдохнешь  лучше, чем в пионерском лагере, на велосипед заработаешь
– А на  мотоцикл?
Папа расхохотался:
– Можно и на мотоцикл – на «козла»!
В следующую свою поездку – уже  по зимнику, на «газике» с утепленной кабиной, Григорий, наскоро  обойдя кабинеты сплавконторы, пришел в больницу и записался на прием  к маме.  Мама его не узнала, а Григорий не стал напоминать и пожаловался  на боли в желудке. Мама  посоветовала пройти обследование: «Вот как Новый год встретите, так и ложитесь к нам». В ответ Григорий сделал предложение, даже два: пойти с ним вечером в ресторан и поехать на работу в Новопашино, где она будет самым главным врачом, с высокой северной зарплатой, теплой и удобной квартирой. И тут мама узнала его, вернее, вспомнила, что Даша не раз рассказывала ей про своего двоюродного брата, большого начальника, и согласилась на первое предложение, а о втором  обещала подумать. А в ресторане, где было уютно, кормили вкусно и недорого, он сделал третье предложение: встретить вместе Новый год.  Мама ничего не ответила. Наверное, она на что-то надеялась.  На что?  Когда  уехал Вернер, а к Воскресенскому неожиданно приехала жена, пианистка   Катерина Воскресенская,  мама пришла к главврачу и попросила  дать ей дежурства на все новогодние праздники.  Но явился Григорий  и увез ее в Новопашино, а потом договорился и в больнице, и в «крае», чтобы ее перераспределили в Новопашино. Там я и появился на свет, после того, как было начато и закрыто «дело кремлевских врачей», умер Сталин, Ворошилов подписал  указ об амнистии, арестован Лаврентий Павлович Берия…
В апреле заключенные взбунтовались и потребовали амнистии для всех, ведь  по Ворошиловскому указу  на свободу выходили только со сроками до пяти лет. Правда, и до этого зеки, если и не  бастовали открыто, то саботаж и прямое вредительство  устраивали частенько:  то такелаж утопят, то секцию  отпустят… Но такого еще не было. А время самое горячее, вот-вот придут пароходы за плотами, а те еще не готовы. Папа и раньше понимал, что на зеках далеко не уедешь,  это не ямы копать, здесь нужны  квалификация, сноровка,  интерес к делу. Но  все же попробовал их   вразумить:
– Я обращаюсь к вам не как к заключенным.  Вы такие же работники, как и остальные сто миллионов советских людей,  и у всех свои проблемы,  у вас их больше, у вас они тяжелее, но работа есть работа,  если мы ее не сделаем, то погубим не только народное богатство, мы погубим свой труд и труд своих товарищей!
Ему выкрикнули в ответ:
– Тамбовский волк тебе товарищ!
– Бобер, не мети пургу!
– Ты получаешь свои двенадцать кусков,  а нам за тюху западло мантулить!
Папа опешил:
– Какие двенадцать тысяч? Зарплата у меня самая обыкновенная,   а ведь я  отвечаю  головой за   миллионные средства! И если что – я отвечу по закону, и вполне могу оказаться среди вас!   
Тут  среди зеков  произошло какое-то движение, но, видать, верховодили там те, кому уже терять было нечего. Их голоса и решили исход папиной акции:
– А пошел ты…!
Вот тогда папа и приступил к тому, о чем давно думал. Он  собрал здоровых парней-старшеклассников, которые приходили в школу со всей округи или жили здесь на квартирах, запросил  помощи в Великореченске, и оттуда прислали   ребят  из лесотехнического училища и пединститута, он собрал в округе стариков, знакомых со сплавом и сплоткой, поставил их  бригадирами-наставниками, хотя такой должности в штатном расписании не было.  Так что у зеков ничего  из их забастовки не вышло, но самое страшное для папы и его семьи (и меня, в том числе, в утробе мамы) началось,  когда  стали выпускать амнистированных. Транспорт для их отправки на «материк» был единственным – пассажирские пароходы, а они еще не вернулись из первого рейса в низовье. Амнистированные жгли на берегу костры, шныряли по поселку, требовали у жителей деньги на выпивку и пропитание, воровали,  а однажды ворвались в нашу усадьбу. Папа был дома, он успел закрыть дверь на засов и встал в проеме между окном и дверью с ружьем:
– Кто полезет – буду стрелять! У меня в стволах не дробь – жаканы!
Потом говорили, что папу то ли заказали, как сейчас говорят, то ли проиграли в карты. Папа позвонил начальнику лагеря, но тот отказался направить в поселок конвой: «Разбирайтесь  сами!» Папа добился, чтобы из Великореченска прислали еще одного милиционера, и организовал дежурство мужиков с охотничьими ружьями – прообраз будущих народных дружин.  И так было до тех пор, пока  не пришли пароходы – чуть ли не  в тот день, когда объявили об аресте врага народа, английского шпиона Берии.  Правда, уехали не все. Несколько освобожденных пришли к папе и, склонив головы, просили дать им работу здесь. И папа взял их на работу и никогда не пожалел об этом. 
А лагерь вскоре  перевели на другую сторону реки, где строился лесокомбинат.  И папа всецело отдался реализации своей идеи – соединить производство и обучение, то, что спасло их всех в войну.  Получилось у него не все, что он задумал, но когда образовался совнархоз, который, напрямую, без Москвы, стал заниматься всеми вопросами, в том числе и  подготовкой кадров для лесной промышленности, папу, которому едва перевалило за тридцать, перевели туда в управление лесной и деревообрабатывающей промышленности на должность завотделом кадров и учебных заведений.         
Но это будет после, а тем незабываемым летом – летом моего рождения – папа сделал главное для  Новопашино: в него поверили, сюда стали стремиться на работу и на жительство. Были планы вернуться в леспромхоз и у дядя Лени.

Ему  снилось, что он заблудился. Он должен выйти на площадь, где  договорился встретиться с Лаурой, время уже подходило к назначенному сроку, а он все кружил по незнакомым улицам мимо  незнакомых домов, в толпе веселых и озабоченных, старых и молодых, нарядных и оборванных, мужчин и женщин. Наконец, он обратился к пожилой женщине в темном костюме с белыми кружевными отворотами и шляпке с вуалью. «Сеньора! Как пройти на площадь Маттеотти?»  «Как вы сказали? Площадь Матеотти? Но здесь нет такой!»  «Давайте я вам напишу!»   И он  стал рисовать на странице блокнота  маршрут, как он его понимал, с названиями знакомых улиц: Сан-Лоренцо, Сан-Лука, Порта Сопрана… «Подождите, я надену свои очки! – сказала женщина. – А если вы думаете, что это Генуя, то вы ошибаетесь. Это не Генуя!»   Она подняла  вуаль, и он увидел лицо следователя. В руке он держал листок из блокнота: «Вы говорите, у нас нет доказательств? А это разве не  доказательство?»
Он проснулся и стал собираться на работу. В сегодняшнем сне  следователь был сдержан и  почти вменяем.  Обычно  уже на второй минуте он срывался на крик, а  еще  через  десять минут  начиналось самое страшное, ставшее обычным.
Дядя Леня  закончил  работу пораньше, чтобы  забежать в сплавную контору. Он успел переодеться и появился там  в  теплой итальянской куртке и спортивной шапочке с козырьком. В Великореченске  сразу можно было отметить ссыльных по их порой не очень новой, но все же добротной городской одежде, многие носили шляпы, а зимой – шапки пирожком: идет по улице как какой-нибудь Кржижановский, а это всего лишь бывший директор  НИИ. А уж Воскресенский – тот просто словно выпал со страниц «Нивы».   Дядя  Леня отличался и от них. Как уж там вышло, но не все его вещи ушли в войну на барахолку. Прибыв к месту ссылки, он все же попросил прислать ему что-нибудь из одежды,  и ему прислали  куртку, плащ, костюм, свитер, шапочку, несколько рубах и галстуков. Все это было куплено когда-то в Германии, Англии  –  пробыл он в туманном Альбионе  недолго, но успел полюбить Лондон,  вовсе не  дождливый и мрачный, а светлый и праздничный, – и в Италии. Деньги он получал, по  советским понятиям, немереные  и  сильно сомневался, что сможет довезти и потратить их дома. Поэтому он закупал и отправлял  в Российск   подарки  всем своим женщинам – Гале, матери, сестре, племянницам Рае и  Наташе,  кое-что  приобретал на себя и на  Николая. Он страшно обрадовался на перроне и тому, что чудо его, Раиска,  летела к нему во всем присланном  им:  в плаще, каких  в Российске ни у кого больше не было, красивой кофточке, нарядных туфельках, шелковых чулках, дорогом белье с кружевами, которое, впрочем, он на ней никогда не увидел. Посылки стоили дорого, но его волновало лишь, чтобы они дошли, и купленное было впору. Продавщицы терпеливо, не переставая улыбаться, помогали ему выбирать, иной раз он просил их примерить на себе, вспоминая «размерения» своих родственниц. В Италии все заботы о покупках и посылках взяла на себя Лаура, и  ему, конечно,  пришлось кое-что подарить и ей. И вообще, она очень быстро перешла на его содержание,  но восприняла это как должное, ни неловкости, ни благодарности, и он только тогда понял, что она из себя представляет. Не сказать, чтобы его это сильно задело, ему вдруг стало жалко  соотечественниц, которые порой преодолевают неимоверные препятствия, чтобы получить образование, найти интересную работу, выполнить план на 120 процентов, но так и не обретают  той свободы, самостоятельности, независимости, изящества, легкости, которыми обладает содержанка  из Генуи. 
Традиционным  бюрократическим путем, через техотдел:  «Вот я тут принес…», «Оставьте, мы посмотрим», дядя Леня не мог идти Ему нужно попасть к главному инженеру. В общей приемной было пусто. Дядя Леня сел на стул, огляделся.  Стол  с телефоном и пишущей машинкой,  столик с подшивкой «Правды», неизменный фикус. Секретарша все не появлялась, и только дядя Леня, выждав еще несколько мгновений, поднялся и  решил заглянуть в кабинет главного, как из кабинета директора вышел его знакомый по Новопашинскому леспромхозу,  технорук Корнилов.
– Здравствуйте,  Григорий Андреевич!
Тот не сразу узнал его в шикарной даже в 1952   году итальянской куртке.
– Аржанников? Леонид Иванович, если не ошибаюсь? По какому случаю таким  красавцем, уж не на свадьбу ли пришли приглашать?   
– На свадьбу  приглашу обязательно, – с неожиданной теплотой снова вспомнив о Даше, сказал дядя Леня. – А вот случай такой, что без вас не обойтись.   
Дядя Леня понял, что ему несказанно повезло. Если кто и  поможет  ему, то – только Корнилов. А уж если нет – то и никто не поможет. Дядя Леня его сразу отметил, он невольно каждого  начальника проверял на излом: а как бы тот повел себя в зоне? Корнилов, уверен был дядя Леня, сориентировался бы в любой обстановке, а  там побеждает не самый сильный, не самый умный, не самый хитрый или наглый, а кто все эти качества в нужный момент проявит в нужной  мере. Вот и здесь, только  взглянув на полевую сумку в руках у дяди Лени, он взглянул на часы:      
– Разговор, видимо, будет долгим,  а  у меня катер в шесть. Идем!
Корнилов  зашел в техотдел, весело попрощался с женщинами и вышел в кожаном пальто и с хозяйственной сумкой, в которой что-то  громыхнуло. 
– У меня тут сестра живет, надо ей гостинцы передать, там и поговорить сможем. Ну, а начнем сразу сейчас. Где вы, чем занимаетесь?
– Воду вожу.
Корнилов дернул головой, но ничего не сказал.
– А у вас как дела, Григорий Андреевич? На повышение еще не пошли?
Корнилов остановился и посмотрел на  дядю Леню,  с немного смущенной, но все же по-мальчишески радостной  улыбкой:
– А вы разве не знаете? Я – директор леспромхоза.
– Это отлично! – воскликнул дядя Леня. – Поздравляю! И как удачно, что я вас встретил! Если вы мне не поможете – никто не поможет!
– Ну, так не надо говорить. У нас незаменимых  нет…  Так что у вас, Леонид Иванович?
Дядя Леня начал рассказывать  о своей работе  над проектом боевого катера, и Корнилов сразу оживился:
– Так я же на таком  служил!
– Да что вы! А какой проект? Мощность? Водоизмещение? Скорость?       
Корнилов стал припоминать, и тут дядя Леня обнаружил, что они пришли к бараку, в котором жила Даша,  куда он каждый день привозил воду и сливал в бочки, уставленные кружком во дворе.   
– Вот мы и пришли! – сказал Корнилов, поднимаясь на Дашино крыльцо.
Он открыл без стука незапертую дверь и пропустил дядю Леню вперед. В знакомой комнате, в которой ничего не изменилось, и было так же чисто, Дашин сын  поднялся  из-за стола, подошел и, широко размахнувшись,  поздоровался за руку с Корниловым, а  дяде Лене досталось не очень приветливое «Здравствуйте!»
– Здорово, Гена!  Мамка   на  работе?
– Ну! Пошла полы мыть.
– А ты что ж не  пошел помогать?
Гена насупился, а потом снова разулыбался:
– А вы бы тогда  в дом не попали!
– Ишь ты, сообразил! Вот летом приедешь ко мне в леспромхоз, я твою сообразительность  хор-рошо проверю!
– А что я буду делать, дядя Гриша?
– Помощником моим будешь!
– Ни х… себе! – вырвалось у Гены, и он тут же зажал рот ладонью.
– Растешь! – сказал Корнилов. – Научился грамоте!
– Да я… да это просто…      
– Не просто, а следи за языком! Нам вон с Леонидом Ивановичем тоже приходится иной раз завернуть, так мы-то люди взрослые, и нам простительно, иной раз на работе без этого никак нельзя, но вот так, походя,  сорить языком  –это, брат,  не годится! Ладно, картошка вареная или жареная есть?   
 – Жареная!
– Тащи! Мы тут с Леонидом Ивановичем за кухонным столом расположимся, не будем тебе мешать уроки делать.
– А я все сделал!
– Тогда  лезь в подпол, достань там  огурчиков, груздочков, селедочки туруханской. – И обратился  к дяде Лене: – Мне эта тушенка-сгущенка – во где! Да и нельзя мне всухомятку, меня же по болезни  с флота списали.   
– Жениться вам надо,  – сказал  дядя Леня, вешая куртку.
– Да и вам пора, – засмеялся Корнилов и вдруг, приблизившись, проговорил негромко. – Вот сестра моя,  Даша: хозяйка, золотое сердце – куда мужики смотрят? Правда, мужиков-то настоящих мало осталось.   
У вешалки было полутемно, можно было не прятать  неожиданно увлажнившихся глаз.
– Ну, так что вы там придумали?
И дядя Леня рассказал,  показал схемы и расчеты. Корнилов, как и ожидал дядя Леня, уловил самое главное и тут же задумался о конкретном.
– Надо сначала опытный образец  сделать, – сказал он. – На территории мехзавода стоит  наш «Костромич», мы ему корпус собираемся удлинять и всю начинку менять. Давайте-ка вы, Леонид Иванович, сходите туда с бумагой, я завтра напечатаю  и передам с капитаном рейсового теплохода.
Дядя Леня усмехнулся. Вот уж будет картинка, когда капитан, в кителе с офицерскими погонами,  будет передавать пакет  «водителю кобылы». 
– Вместе с Робертом Гельмутовичем посмотрите  судно и  документацию, она вся у них должна быть, и   начинайте работать над проектом переоборудования  с новым движителем. А я тем временем буду решать вопрос, чтобы вас в леспромхоз перевели, на инженерную должность. Мне такой специалист позарез нужен.
– Спасибо, Григорий Андреевич, я с удовольствием, только….
– Леонид Иванович, это не завтра случится, так что будем решать вопросы  по мере  их  поступления
И дядя Леня снова  подумал, что в зоне Корнилов не пропал бы. А заминка с ответом связана была с Дашей. Тут он видит ее каждый день и даже надеется на что-то, а уедет – как оно потом повернется?
Чем ближе к шести, чем чаще поглядывал на часы Корнилов, а дядя Леня напрягал слух: не слышится ли стук Дашиных сапог?
– Ну, пора!  –  Корнилов поднялся, протянул руку племяннику: – Мамку поцелуй. Или ты стесняешься ее целовать?
– Так она придет сейчас, вот вы ее и целуйте! – нашелся  Гена, шмыгнув носом.
Они спускались с крыльца, когда во двор входила Даша. Она увидела их и застыла: такие  красивые мужики идут, а она в старом ватнике,  в замызганной  юбке, в грязных сапогах, стыдоба-то какая! А дядя Леня подумал, что  обязательно купит   в Новопашино все, что только будет ее размера.
Теперь, когда он узнал, что  Даша – сестра Корнилова, надобность  в Петровне  как в сводне – это о ней он подумал тогда, чтобы она свела их с Дашей, – отпала.  В феврале он переехал к Даше, но до самого  лета не было у них  нормальной семьи, он жил практически как квартирант, Гена смотрел волком и  не разговаривал с ним,  Даша вовсе не выглядела счастливой женой. В мае Гена заявил, что будет жить на сеновале, Даша сорвалась в крик, а дядя Леня созвонился  с Корниловым, и  во двор привезли машину горбыля, но это только назывался горбыль, там были вполне хорошие доски, и они с Геной вместо пустующей стайки сделали баню с засыпными стенами, а сеновал тоже утеплили, вставили  окно, провели электричество, побелили кирпичную  дымовую трубу, от которой после протопки бани тепла хватала на всю холодную ночь. Увидев,  как хорошо и дружно работают ее мужики, Даша оттаяла и отошла душой, перестав корить себя, что променяла родного сына на чужого мужика. Теперь ночью они были вдвоем, и однажды  она  заплакала счастливыми долгожданными слезами…   
К тому времени дядя Леня работал начальником техотдела  в сплавной конторе. И Корнилов, и его начальство сочли более целесообразным, чтобы дядя Леня занимался не только переоборудованием катера, но и всей техникой  сплавной конторы. Гена   действительно провел все каникулы  в Новопашино: носился по поселку и по рейду с поручениями, в отсутствие  Корнилова  сидел в кабинете и отвечал на звонки, собирал данные о ходе сплотки, ездил с  бумагами в сплавную контору. А дядя Леня и Даша все лето думали – и порознь, и вместе – как быть дальше. После счастливых летних месяцев  жить потом в одной комнате с взрослым   парнем будет  невозможно, надо что-то делать, но что? Эта неожиданная должность поломала первоначальные планы  переехать в Новопашино, к тому же Даша представить не могла, как она бросит Великореченск, дом, работу, сына, огород. Решение проблемы нашел, конечно же, Корнилов. С первого сентября Гену после шестого класса, в тринадцать лет, в виде большого исключения из правил,   взяли в лесотехническое  училище на полное обеспечение.  ЛТУ было совсем  рядом, через пустырь, Гена  в любой момент мог забежать домой и к себе на сеновал, но у него в общежитии была своя  койка с чистой постелью и  четверо соседей,  ребят чуть постарше, но принявших его как равного, потому что Гена мог постоять за себя. После ЛТУ он работал в Новопашино и учился в вечерней школе, а как только получил аттестат зрелости, папа направил его в лесотехнический институт с должности мастера.
Дядя Леня через год после смерти Сталина получил полную реабилитацию,  катер с его  движителем  носился по рейду Великореченска, удивляя всех,  но дядя Леня  все никак не мог решиться уехать, ему было жаль Дашу, у которой целый год глаза были на мокром месте, начиная с того дня, когда она услышала по радио об аресте  Берии.
– Думай, – сказал ему Корнилов. – Только, если надумаешь  резать, то режь сразу, а не по кусочкам.
Дядя Леня молчал. Получив справку о реабилитации, он сбрил бороду, и сам еще не мог привыкнуть к своему лицу, где нечего  погладить и пощипать в  тяжелом раздумье, и потому  думалось ему с бритым лицом хуже.   
– Я про себя расскажу,  –  продолжал мой папа. – Была одна  девочка, любила меня с детства, на войну проводила, с войны дождалась. А я  в институт поступил, жил в большом городе, столько девушек  вокруг – красивых, образованных, культурных, а Люба – доярка, пять классов образования.  И когда такая ситуация возникла, что мой товарищ, с которым в сельхозтехникуме учились, посватался к ней, я – не бросился   к  моей Любе, не увез ее и не остался с ней. Такое вот я принял решение, а потом в больницу загремел с обострением своей болезни. Время лечит, язва зарубцевалась, у Любы  семья и дети, у меня  тоже – жена,   сын растет…       
И дядя Леня уехал, пообещав Даше вернуться или вызвать ее, если там  устроится.   

5

Я  хорошо помню наш дом с большими комнатами, по которым я катался на трехколесном велосипеде,  и застекленной верандой – коттедж,  и самое большое чудо, которое я не ценил, пока оно было рядом, – реку. В этом месте она была не очень широкой, а потому быстрой. Помню  ледоходы, купания, рыбалки, ночные костры…  В Крайске  мы жили вначале в старом деревянном доме на крутом берегу реки, но к самой воде нельзя было подойти, потому что под самым берегом, на отмелях и полуостровах, чуть пониже железнодорожного моста,  в первые месяцы войны   расположился эвакуированный из России  завод. За прошедшее время все тут выровняли, намыли гравия из реки, насыпали, понастроили корпусов из бетона и стекла. Недалеко был новый железнодорожный вокзал, выкрашенный в желтое с белым, а, чуть не доходя до него, стояла  четырехэтажная каменная школа, в которую я и пошел  первый раз в первый класс.
Через два года мы получили большую просторную квартиру в кирпичном  доме на проспекте Мира, бывшем Сталина, ту самую, в которой теперь живет мама. Однако школу менять не стали,  и оказалось, что в классе  никто из одноклассников не жил в одном доме со мной и даже поблизости, кроме Ирки  Соколовской, дочери железнодорожного начальника, но была она  красивой,  взрослой и – чужой; ехидный физик из «бывших» называл ее насмешливо, но точно: «Пани Соколовска!» В основном же учились со мной те, кто спускались с раскинувшейся на склоне сопки Александровской  слободы (их  в классе называли «дети гор»), или поднимались из расположенного ближе  к реке поселка  машиностроителей («брянские»). Среди детей гор было много татар, они держались вместе, их побаивались, но у меня сложились хорошие отношения и с Рамилем  (он стал юристом), и с  Кемалем, хорошим спортсменом, он потом несколько  лет играл в  футбольной команде железнодорожников, и с другими ребятами, но все же чувствовалась с их стороны какая-то настороженность: с чего  это я с ними  так запросто, почему не выпендриваюсь при таком-то  папаше. А из «брянских»  выделялась троица, два мальчика и девочка: Игорь Хмелев (Хмель), красивый, крепкий пацан,  рыженький, слабоголосый Толик, глядевший в рот Хмелю, и спокойная, сосредоточенная, доброжелательная, никогда не выходившая из себя, всегда аккуратно одетая, приятная во всех отношениях  Надя.  И хотя было и в ней что-то человеческое: она была явно неравнодушна к Хмелю, это чувство ее было  ровным, рациональным, контролируемым. Хмель уже с пятого класса недорого, но модно одевался, чувствовалась направляющая рука женщины. Со временем я узнал, что его туалетами занималась Люся, старшая сестра. По Хмелю сохли многие девчонки, в том числе и красавица Ира Соколовская, но его это не очень занимало, он позволял любить себя, но сам  реализовывал себя в спорте как болельщик всех местных команд: футбольной, двух хоккейных и по регби. Он увлек весь класс турпоходами, ездили на одно и то же место – на станцию Аганская, где у нас была «своя» поляна, на которой  играли в футбол.  Надя  в футболе не уступала многим ребятам, а одно время была чемпионкой школы по бегу.
В общем, школа как школа, тогда еще родители не свозили со  всего города в какую-нибудь школу с уклоном, как сейчас. Если и был  в ней уклон, то благодаря директору и его жене. Оба они были «иностранцами», и, помимо обязательных уроков, руководили языковыми кружками и выпусками стенгазет, устраивали конкурсы переводчиков, ставили спектакли на английском и французском, даже был «Интерклуб», но он просуществовал недолго, потому что город был закрытый, иностранные туристы сюда не приезжали, да и не поощрялось это. Еще  свежи были в памяти и борьба с космополитами, и запрет на браки с иностранцами,  а тут  восстание в Будапеште,  московский фестиваль молодежи, после  которого  волна полиомиелита  и проституции пронеслась по стране, кубинский кризис, китайские события, «шестидневная война» на Ближнем   Востоке и, как   жирная клякса, вступление наших  войск в Прагу.
Я участвовал во всех «иностранных» мероприятиях  вполне осознанно, как и следил за всеми международными событиями, не особенно обращая  внимание на «внутреннее положение» в своей школе.  А началось все  с двух толстых и тяжелых книг в сером переплете, которые стояли в папином книжном шкафу рядом с трехтомником Маркса-Энгельса и собранием сочинений Сталина в 13 томах, – «История дипломатии», том второй и третий. Первого тома почему-то не было, я начал со второго и не смог оторваться. Меня особенно заинтересовал период  с 1872 по 1890 год, там  было заложено все то, что произошло потом, в ХХ веке: и русско-японская война, и  Первая мировая, и наши революции, и падение кайзера. И еще я понял, что, как только умер Горчаков – тот самый, что с Пушкиным учился в Царскосельском лицее, – независимая внешняя политика России кончилась, ее стали определять извне. А что было бы с Россией, да и со всей Европой,  если бы, скажем,  Горчаков  поближе сошелся с Пушкиным и,  в подражание ему  или для  самоутверждения, стал сочинять плохие стихи. А, собственно, почему плохие?  А Грибоедов? А Тютчев?..  И  подумал однажды, что вся история наша началась с Пушкина,  а те неполные четыре десятилетия  начала века вместили в себя все политические проблемы и все возможные политические   события, и вот уже больше   полутора столетий мы только воспроизводим их в другом масштабе, не понимая  их сути.
Летом мы втроем поехали на юг, а на обратном пути мы с мамой остались в Москве.  Остановились  у тети Раи, которая, наконец, добилась своего: она была замужем за военным моряком, капитаном первого ранга, и жила в  доме на Смоленской набережной, который  называли «адмиральским». Однажды мы шли с мамой мимо неприметного здания,  и я прочитал на табличке: «Московский государственный институт международных отношений (МГИМО)». И у меня все совпало: и «История Дипломатии», и мой интерес к международным событиям и языку, и рассказы дяди Лени. После полета Гагарина все мальчишки мечтали стать  космонавтами, а я решил стать дипломатом. 
Я совершенно не занимался по математике и другим дисциплинам, все время отдавая языкам   и чтению всего, что было в доступных мне библиотеках по истории. Причем я твердо себе наметил цель – стать послом в Италии. Почему Италия?  Опять же рассказы дяди Лени о Лигурии, неореализм, фильмы Феллини с Софи Лорен и Марчелло Мастрояни,  книги  Квазимодо, Кальвино, Пиранделло, Пазолини, Пратолини,  Моравиа. Я наивно полагал, что послу в Италии надо обязательно знать итальянский язык. К десятому классу  я  свободно читал на английском и итальянском, но бегло говорить  мог только на самые простые темы  –  не было практики.  К этому времени я уже знал, что для поступления  в МГИМО нужны соответствующие рекомендация и стаж. Родители знали о моей мечте и увлечениях, но считали,  что это пройдет,  и тянули каждый в свою сторону:  папа –  в лесотехнический, мама (она сначала работала в железнодорожной поликлинике, а потом стала заведовать отделением  в краевой больнице скорой помощи, которую в городе называли «тысячекоечной»)  – в медицинский. Мне не было и семнадцати, когда я получил аттестат, не было ни рекомендаций, ни стажа. Но мой отец  отличался тем, что всегда знал, что делать, поэтому он в тридцать два стал завотделом в совнархозе, а в сорок два – директором лесопромышленного объединения, «лесным генералом». Повертев мой аттестат в руках –  довольно приличный, средний балл четыре и шесть десятых, – он задумчиво  сказал:
– Мы тут с мамой посоветовались…
Мама  опустила глаза,  но оставила без реакции лицемерие отца.
 – Неволить тебя не станем, а то ты  нам не простишь потом. Но так просто в твой МИМО  не поступить. Ты знаешь,  как его называют?
 – МИМО – иди мимо.
– Ну, вот! Если я буду слишком суетиться, это может и мне, и тебе навредить. Так что надо сделать все, как надо. Заработай стаж и  характеристику. Вот тут я тебе  помогу,  и никто нас с тобой не упрекнет. Поработай два года, наберись  опыта, а там решай.   
В общем, я поступил на работу  в объединение  «Экспортлес», располагавшееся, как и папино управление, в здании бывшего совнархоза, в отдел зарубежных  договоров на должность техника. Но отец  сказал, что за два года можно вырасти   до старшего инженера. 
– Если ты эти два года проведешь с толком, то всех обгонишь, кто пришел в институт без всякого стажа.
На работе мне дали отдельный стол, но не просидел я за ним и трех  дней, как меня вызвал сам директор.  В его кабинете  сидел мой отец. Оказалось, мне выписали командировку  на Северореченский лесокомбинат, откуда отгружают экспортные пиломатериалы.
– Здесь  – одни бумаги, а там самая живая работа!
Дома  отец  пояснил, что меня на месяц прикомандируют к замдиректора лесокомбината  по транспорту.
 – Будешь у него помощником, как он у меня в свое время.
Я знал, конечно, что папин племянник Геннадий, сын тети Даши и мой троюродный брат,   за шесть лет после  института  прошел путь от диспетчера   до замдиректора.
– Зарубежные контакты и контракты  там все на виду, вся документация – на английском, все капитаны  и агенты говорят на английском, так что и сам практику получишь, и Геннадию   поможешь.
Началось самое счастливое время в моей жизни.  Четыре дня я плыл на пассажирском теплоходе, в отдельной каюте, питался в ресторане, гулял по палубе, знакомился с девчонками-стройотрядовками, танцевал с ними на верхней палубе и играл в карты «на раздевание», гулял до утра. Ничего более  серьезного не было, но я не расстраивался, у меня все было впереди.  В Северореченске меня встретил Геннадий, и сам капитан пригласил его к  себе и «сдал» меня на руки, как и обещал моему папе, хотя за все время рейса  мы с капитаном  ни разу не встретились.
Последний раз я видел Геннадия года три назад в нашем доме в Крайске. За это время он отрастил бороду, женился и получил трехкомнатную квартиру  в первой пятиэтажке  Северореченска. Жена Геннадия   уехала в отпуск  к тете Даше с  годовалым сыном. В первый вечер мы  сидели с Геннадием на кухне с видом на протоку, где стояли  корабли с портальными плавкранами «Ганц» и баржами с лесом по бортам, пили коньяк и закусывали соленой осетриной, желтые куски которой Геннадий отрезал от огромной туши прямо на  подоконнике. 
– …Сейчас здесь не то! А я застал еще – после первого курса, – когда не  было «Ганцов», а перегружали с помощью лебедок и стрел. Лебедчика  звали  винчман, учетчик – тальман, по-нашему – рубщик, то есть   не тот,  кто рубит, а тот, кто считает. И работала система лебедок и стрел  просто и оригинально. Вот смотри:  на мачте две стрелы, и вот их разводят, чтобы одна была над трюмом, а другая  за борт  выходила, и найтуют. А гак – на двух тросах. И вот он опускается  на баржу или на причал, при этом  трос, который через  трюмную стрелу пущен, свободно травится. Пакет застропили, трос, который через забортную стрелу идет, набивается,  и, как только пакет поднят выше уровня палубы, начинает набиваться трос трюмной стрелы, а   забортной – травиться,  и пакет плавно,  ровно и абсолютно горизонтально перемещается из-за борта и повисает на одном тросе прямо над люком. – Геннадий оживился, показывая руками положение стрел, движения тросов и перемещение пакета.  – Что ты! Мастера! А лучшие винчманы – это негры!..  А тут как раз приехали девчонки по хрущевскому призыву, в джинсах,  с короткими прическами,   иностранцы  прямо  из штанов  выскакивают, зовут их  к себе, шоколадки бросают, кофточки, книжки  с картинками…
– Комиксы, – уточнил  я.
– Но – граница на замке!  Пограничник тем и другим пальчиком погрозит….
– Prohibited area!
– Что?
– «Запретная зона!»
– А, ну да.  Я, конечно, на английский подналег,  документы читаю, термины знаю, но начнут они меж собой – я ничего не понимаю, один визг:  йя да йё.
– No practice!
 – Ну да, практики никакой. У нас же в школе одни ссыльные немки  преподавали. Ну, а когда начальником погрузки стал,  прикрепили ко мне переводчицу.  Через год мы с Мариной поженились…          
– Выпьем – за советскую семью образцовую! – предложил я. 
Геннадий  выпил, никак не прореагировав  на мой  тост.
– …Ну, а сейчас мы все перевозки стараемся освоить своим флотом, сами валюту  гребем лопатой,   «иностранцев» приходит мало, Марину мою сократили, но ей в школе место нашлось  нисколько не хуже...   
Геннадий помолчал, задумавшись, и вдруг снова оживился:
– Эти москвички,  что по призыву, на нас даже не смотрели,  на иностранцев стойку  делали,  но я все же к  одной  нашел подход…
– Какой?
– А ты подумай! Чего  им больше всего хотелось?
– Замуж, наверно.   
– Не совсем так,  братишка. Больше всего им хотелось впечатлений, чтобы было что вспомнить и  рассказать в Москве! «Хочешь, говорю,  провести  незабываемую ночь?» Она так свысока: «С тобой, что ли?» «В моей компании». Она уже с интересом: «И что будет в нашей программе?..»  А мне еще в Крайске сказали: «Вези на север спирт,  там летом сухой закон, спирт – самая дорогая валюта». Ну, и я за эту «валюту»  целое представление устроил. Уговорил москвичку встретиться после смены, вышли за крайние дома, а тут уже вертолет  веревочную лестницу сбрасывает. Я говорю подруге: «Прошу, мадам!» У нее вот  такие глаза, но полезла, я за ней, а она в юбочке, несколько дней стояла жара и никаких комаров.  И вот  летим вдоль берега, трясемся в этой консервной банке, потом я  показываю на одну красивую полянку, кричу: «Нравится?» Головой машет: «Нравится!»  Снизились, спустились  по лестнице, я еще раз ее ножки и то, что выше, осмотрел, а на берегу  палатка стоит,  костер горит, в котле что-то булькает. «Добро пожаловать!» – говорю. В общем,  та еще ночь была, глаз не сомкнули…
– А что потом?
– «А что потом, а что потом? – она спросила шепотом».  Это она стихи читала,  все культурную  из себя изображала.
– А на самом деле?
– На самом деле я потом на теплоходе, когда возвращался  в институт, керосиновые ванны принимал,  ребята из команды подсказали… – Геннадий помолчал и вдруг спохватился: – Я это к чему рассказываю? С воспитательной целью!  Чтобы ты не подхватил тут чего! 
– Постараюсь! Только,  в случае чего, я не в керосин полезу, а отдамся в руки советской медицины!
Геннадий опять надолго задумался, потом медленно покачал головой, словно только сейчас осмыслил сказанное  мной:
– Правильно. – И неожиданно добавил: – Она – очень хорошая женщина.
– Кто? Медицина?      
Он посмотрел на меня чужими глазами, словно не узнавая:
– Плохо мне, братишка.
– Вроде немного выпили, – сказал я. 
– Оттого и плохо. А мне надо много – чтобы все забыть… Ладно, ты давай спать ложись.         
– Так светло еще!
– А ты на часы посмотри!
Я  и забыл, что летняя ночь на севере – понятие  относительное. 
Работа оказалась действительно «живой». На юрком адмиральском катерке мы встречали корабли, знакомились с документами, обсуждали вопросы погрузки. На иностранных кораблях  пахло хорошим кофе, хорошим табаком, хорошим дезодорантом. Обычно нас принимал сам капитан, и я перебывал во множестве капитанских кают, чем-то похожих одна на другую. Нас угощали  коньяком, джином, виски, ромом под закуску маслинами,  лимонами, ананасами, цукатами, марципанами. Кроме помощи Геннадию, я  еще  успевал переброситься  фразой-другой  с кем-нибудь из экипажа.  По-английски  особенно хорошо и понятно говорили шведы, их я понимал лучше самих англичан. Иностранцы на берег сходили редко, но все еще функционировал интерклуб, там был настоящий бар, и настоящий бармен – студент из Москвы –  готовил коктейли.   
Как-то я заметил, что молодой тальман-англичанин «клеит» нашу рубщицу, симпатичную девушку  в комбинезончике и ковбойке. Она весело смеялась над его ломаным русским, вздергивая подбородок. От ее высокой груди просто нельзя было отвести глаз. Я подошел к интерпарочке и обратился к тальману на его родном:         
– Привет, но мы из России позволяем вывозить только ангарскую сосну, русских красавиц таможня не пропустит!
 – О, – откликнулся  тальман,  –  вы должны поделиться  с миром такой красотой!  Оля  украсила бы любой  европейский город!
– Ну что, Оля,  – сказал я девушке по-русски,  –  наш  зарубежный  товарищ   предлагает  экспортировать тебя. А вдруг это судьба?
– Мне и здесь хорошо, тем более, что  я  выхожу замуж!
Она посмотрела на меня, и у меня  дрожь прошла по всему телу, а язык стал работать без всякой связи с мозгами: 
– Мы должны достойно проводить тебя в твой, надеюсь, не последний  путь!
Тальман, которому я объяснил ситуацию, заметно расстроился, хотя ему-то, какая разница,  замужем Оля или нет?
– Вот и наш иностранный друг  говорит, что  он не может не отметить это скорбное событие,  и придет в интерклуб в трауре.   
Кончилось тем, что договорились вечером встретиться в интерклубе. Оля пришла в светлом плаще,  под ним были тесная шерстяная  рубашка и короткая юбочка, еще более подчеркивающие ее зрелые формы, так не вязавшиеся с милым детским  личиком и школьной  челочкой. Тальман в интерклубе не появился,  Оле там  сразу не понравилось, и мы пошли гулять по совершенно безлюдным улицам. Оля  закончила три курса  водного института и поехала зарабатывать на свадьбу.
–  Мои папа и мама  тоже поженились в институте, потом поехали строить ГЭС на Иртыше,  в  Восточном Казахстане. А там  начальником был, знаешь кто?  Сам Маленков, когда его после участия в «антипартийной»  группе  сослали. Мы жили в поселке ГЭС, я кончила школу, папа  говорит: поезжай, выучишься, вернешься, будешь работать с нами. Я приехала, выхожу на вокзальную площадь, и тут ребята и девушки прощаются, тоже откуда-то приехали.  Я у них спрашиваю, как добраться до водного института. А они: «Вон староста тебя проводит!» Оказалось,  второкурсники вернулись с практики, кто уже дома,  городские пошли по домам, а староста  понес сдавать путевки в деканат. Взял он мой чемодан, идем. Он спрашивает: на какой факультет. Я говорю, что хочу стать гидротехником, как родители. А он такую брезгливую рожу скорчил и говорит, что конкурс там большой, предметы трудные, чертить и рассчитывать придется  очень много, а ничего  интересного. И декан  у них страшный, как Фантомас. Вот у них на эксплофаке, то ли  дело:  поехали на практику на большом пароходе, белые ночи за полярным  кругом, столько впечатлений! Ну, и уговорил меня. А нынче замуж выйти уговорил Он старше меня, армию отслужил, серьезный, маме очень понравился…         
– А тебе? – спросил я.
– И мне! – с вызовом ответила Оля.
Была белая ночь, была красивая девушка, от которой меня просто трясло и которую я не должен отпускать никуда и никогда. Мы подошли к черной  деревянной двухэтажке, это было общежитие порта.
– Здесь я живу.
– Я не отпущу тебя,  – сказал я, обнимая ее, – я просто не могу… 
–  Я тоже, –   прошептала  она. – Со мной никогда еще такого  не было.   
Мы поднялись по внешней лестнице на второй этаж. Комната была большой, на шесть кроватей, но пустой.
– Нас здесь вообще-то четверо, – объяснила Оля.  –   Работаем в две смены, но одна девочка  чем-то отравилась и попала в больницу.
Мы присели на кровать, застланную застиранным покрывалом.
– Ты очень красивая, – сказал я,  – по-настоящему красивая, по-женски. Мне не нравится,  когда у девушек нигде ничего нет, а у тебя так много! 
Она засмеялась, чуть выставив вперед подбородок.  Я обнял и поцеловал ее. Она ответила очень осторожно,  отстранилась и откинулась на подушку.   
– Зачем, – спросил я, – зачем ты такая? 
– Я знала, что встречу тебя, – сказала она просто. 
 Я расстегнул пуговицу на ее черной шерстяной рубашке.  Оля  приподнялась и помогла мне снять ее, потом  сама  освободилась от  лифчика. 
– Тебе так хочется? – спросила она с ударением на слове «так».
– Да.
– Тебе нравится?
– Очень! 
– Ты кого-нибудь видел, как меня?
– Нет, никого!
– И я – никому, а тебе – можно,  мне с тобой нисколько не стыдно.
– И мне! 
– Я  с тобой как в сказке,   ты – мой принц…
– … а ты – моя королева,  –  прошептал я, поочередно целуя ее налитые груди.    
– У королевы  в сказке  старый и нелюбимый король…
 – Значит, ты его не любишь?
– Королева любит  своего принца…
– Правда?
–  ….который не может стать королем.
– Почему?
– Потому что он любит свою королеву…
– Очень!
–  … а она хочет, чтобы он навсегда остался  для нее принцем…
– Ты хочешь этого?
– Она хочет, чтоб он  никогда ее  не забывал. Ты меня не забудешь?
– Никогда!
– Тогда смотри! Смотри и помни!
Я долго глядел и гладил теплые полушария. Ее глаза блестели как два больших озера. Наконец, я наклонился  и прошептал ей в самое ухо:
– А если я хочу…  не только смотреть?   
– Я тоже,  – услышал  я ее шепот,  – но если мы сделаем  это, у нас будет,  как у всех… А  я хочу… как в сказке.
– А у тебя уже было… с кем-нибудь?
– Ты что? Нет, конечно. А у тебя?
– Тоже нет.
– Я знала  это, ты очень чистый. И я боюсь, что….
Она  замолчала, я слышал ее ровное дыхание.
– Говори, не бойся,  –  сказал я по-прежнему шепотом,  – мы же с тобой одни на всем свете.
– Но так бывает только  во сне. И я  боюсь, что нам уже  не будет лучше, чем сейчас…
– Ты боишься, что кончится сказка?
– Да!
Она произнесла это после такой томительной паузы, с таким горячим придыханием, что я надолго замер.   
– Ты сказала «да»?
– Я тебе сразу  сказала  «да»,  но если ты меня… уважаешь….               
Гудок теплохода прозвучал так неожиданно,  что мы оба вздрогнули. Оля  мягко оттолкнула меня  и прикрыла груди руками.
– Ты когда уедешь? – спросила она.
– У нас еще есть время.
Она помотала  головой:
– Нет, Саша.  Я  выйду замуж, а ты… Ты вырастешь, найдешь свою принцессу  и…   
Я прервал ее слова поцелуем, и на этот раз она ответила жадно, со стоном, а потом  отвернулась к стене  и попросила уйти.   
Я спустился  вниз, на пристань, шатаясь, как пьяный. Пассажирский теплоход уже выходил из протоки. Встречавшие и прибывшие разошлись, шкипер закрыл калитку и ушел к себе. На палубе дебаркадера осталась молодая женщина  в легком брючном костюме, с короткой прической, чем-то похожая на тех,  приехавших по «хрущевскому» призыву,   про  кого рассказывал Геннадий.   
– Что, не приехала?
Я не сразу понял, что это меня спрашивают,  даже оглянулся.
– Это я вам, вам!
Я подошел к женщине, приветливо и с интересом глядевшей на меня.
– Нет, – сказал я,  – у меня другое: вышла замуж!
– Бедненький!
И она даже сделала движение, словно хотела  погладить меня по голове.
– Вам надо успокоиться, это я  как врач говорю. Пойдемте ко мне.
И она пошла впереди меня в носовые помещения дебаркадера. Здесь действительно оказался медпункт, и я действительно успокоился, как только может успокоиться  мальчишка, которого сделала мужчиной такая необыкновенная женщина. Мне было хорошо, а еще и  радостно от наконец-то  свершившегося, но  стыдно перед Олей, ведь я осквернил  наши чистые чувства,  между нами уже не может быть того доверия, которое установилось с первых слов. 
– Не мучайся, –  вдруг услышал я, словно  все это выговорил вслух, – тебе ведь надо было это?
У нее был удивительный выговор, слишком чистый и правильный для русского человека.
– Откуда ты?
Она  погладила мне затылок и тихо вздохнула:
– Я родилась далеко-далеко отсюда… Папу в сорок восьмом осудили на десять лет и отправили в лагерь. А нас троих – бабушку, маму и меня – привезли на поезде в Крайск, а оттуда по реке сюда, в Северореченск. Пароход назывался «Иосиф Сталин»… Мне было всего четыре  года,  помню только, что на пароходе было холодно и темно. Приехали, у кого в семьях были мужчины, стали собирать доски и строить землянки, а нас поместили в барак. Кроме нас,  в комнате жили еще две сестры, тоже литовцы. Бабушка пошла работать в столовую уборщицей, а мама устроилась на бревнотаску. Когда было тепло, брала меня  с собой, и я смотрела, как она работает: надо было багром заталкивать бревна в такой дворик, где его  захватывала цепь с крючками и тащила на распиловку. А как настали холода, меня стали оставлять дома на весь холодный и голодный день…  Если б не бабушка, которая с работы что-нибудь да приносила, не знаю, как выжили бы. В магазинах  были только хлеб, маргарин, рыба и сушеная картошка. Часто умирали, на похороны собирались все литовцы, шли по улице с иконами, пели. У кого-нибудь дома собирались и молились, у нас тоже бабушка устроила алтарь и все пришли к нам молиться… И на Рождество, помню, собрались в самой большой комнате, танцевали, пели свои песни…
– А самый большой праздник был – когда лесобиржа горела! – не выдержал я.  –  Я до сих пор помню, как меня огрел кнутом литовец  за то, что я просто побежал за его санями! 
– А чего  ты хотел? За что нас лишили родины?
– Ты говоришь так, будто вас лишили родины те, кто жил и работал рядом, такие же несчастные люди!   
– Неправда, мы с русскими жили дружно! И в лапту летом всю ночь играли, и в школе  все были равны, только немцев все не любили. И не потому, что они немцы, а просто они были какие-то… некрасивые.
– А ты, конечно, была самая красивая в школе,  – сказал я, коснувшись губами ее теплой и пушистой щеки. 
– Я была не только самая красивая, я была самая  активная и  политичная! Знаешь, как я рыдала, когда Сталин умер! Учительница плакала, все плакали, а я громче всех! И  в пионерах была звеньевой, а когда вступила в комсомол, меня комсоргом выбрали, я пришла домой и похвасталась, а отец – он к нам из лагеря приехал, и мы жили в той комнате  вчетвером, только свои – выпорол меня ремнем.
– По этой маленькой детской попе? – сказал я, поглаживая ее бедро.         
– Ну, попа и тогда у меня была не детская, – усмехнулась она. – Хоть я и жила на севере, на  вечной мерзлоте, развилась я рано. На меня все заглядывались, в том числе и твой Гена…
Я приподнялся на локте и внимательно взглянул ей в глаза:
.– Выходит, наша встреча не случайна?
– А ты  думал, что я  вот так   встречаю  и привожу к себе?.. Эх, ты! Зачем ты меня так?
Ее глаза наполнились слезами, и она отвернулась от меня. 
– Не плачь, – сказал я, поворачивая ее лицо к себе, –  или тебе товарища Сталина все еще жалко?
– Ты – нехороший, зачем ты обижаешь меня?
– Прости, больше не буду никогда.
– А Сталина мне не жалко. Я бы его, как итальянцы своего Муссолини, – вниз головой повесила!
– А ты знаешь, что Муссолини очень многое  сделал для Италии? Метро, хорошие дороги – все при  нем…
– Ты еще скажи, что если б не Сталин, не было бы Днепрогэса, Магнитки и Беломорканала!            
– Пожалуй, не было бы.
 – Только мне этого ничего не надо! Я хочу вернуться на мою  родину, в мою  милую зеленую Литву! Я побывала там –  будто в сказку попала!
– А почему не осталась?
– Дома нашего нет, родители  хотят  здесь денег накопить и пенсию  заработать. Только у меня своя семья.  Если муж – он у меня капитан на судне – наплавает ценз и получит  диплом  штурмана дальнего плавания, мы переедем  в Клайпеду. Он будет плавать, а я его ждать… Если к тому времени мы не разведемся. Кто-нибудь, тот же шкипер, возьмет и расскажет ему про тебя… Ну и пусть, я не жалею ни о чем. Что будет, то и будет.    
– Ты его  не любишь?
– Если б я его любила, разве была бы с тобой?
– А зачем живешь?
– У нас дочь…
– А почему у вас с Геной не получилось? Я знаю, он тебя  до сих пор… помнит.
–  Это я во всем виновата. Когда Гена уехал после навигации, он уже на пятый курс перешел и  договорился на комбинате, что они на него вызов сделают, я –  испугалась. А вдруг он, думаю, на городской женится, с высшим образованием, а я тогда в медучилище  училась, нас в городе за людей не считали, туда и шли-то одни ненцы,  остальные  все на материк уезжали учиться. И тут ко мне штурман на танцах подошел, потанцевали,  он меня проводил,  о себе рассказал.  Закончил институт, получил распределение на ледокол и место в общежитии. А вечер был холодный,  к себе его я пригласить не могла, он и говорит: «Зайдем ко мне, а то ты совсем замерзла. У меня никого нет, все в отпуск уехали». Я и пошла…
– Ты поднималась по ступенькам наружной лестницы?
– А, так это я  у Олечки кавалера отбила?
– У Оли есть жених.
– Она – хорошая девочка. Жалко мне ее.
– Почему?
– Не знаю. Жалко и все… Ну, а  вскоре мы поженились, нам дали комнату, страшно холодную. А потом комбинат построил этот кирпичный дом, и мы переехали туда. Так что мы с тобой соседи…
– А что Гена?
– Я ему все написала. Он приехал  в июле, умолял на коленях, а я уже была беременной. Он говорит: «Это  будет наш с тобой ребенок, я уже люблю его, как тебя!» А я плачу и говорю: «Нет!», плачу и говорю: «Нет!»…
–  Милая!
– И когда  увидела тебя, мне показалось, что это он – мой, тогдашний, холостой и  без бороды!
– Неужели я так похож?
– Нет, конечно. Но вы – родные, я это почувствовала. Гена мне показался самым настоящим русским: красивым, добрым, самостоятельным, сильным, немножко грубоватым, но внутри очень нежным,  я  в нем всех русских полюбила. И я с тобой – как с ним, каким он  тогда был.               
– А он к тебе не приходил?…
Она помотала  головой
– Нет. Он знает, что я не пущу его. Он – другой, он не тот Гена. 
Мы  еще несколько раз встречались с Олей  по вечерам, ходили в кино,   гуляли по городу и прощались у ее двухэтажки, и каждый раз навсегда. Потом я   шел на пристань, если на эту ночь выпадало дежурство моей  «спасительницы», а через день-два  снова подходил к  общежитию, и Оля  снова спускалась ко мне по лестнице, и ее тугие груди подскакивали как мячики под распахнутым плащом  в такт ее упругим шагам. Я уезжал ночью, и  они обе  провожали меня, только одна была рядом, а другая  стояла вдалеке и делала вид, что не замечает меня, и только когда я оказался на палубе уходящего в Крайск теплохода,  моя спасительница помахала мне рукой и выразительно проартикулировала: «Я –   буду – помнить – всегда!»,  а Оля повернулась и пошла прочь.
В Крайске  я  получил кучу денег: кроме зарплаты, мне начислили   командировочные – северные, по три-двадцать. Но не успел я насладиться  богатой городской жизнью, как папа объявил:
– Тут есть вот какой вариант… Поступи-ка ты на вечерний факультет, два курса закончишь, а там – смотри. Знания лишними никогда не бывают. Как говорил наш  преподаватель по водному транспорту леса: «Если ты даже один день позанимаешься китайским языком, это тебе когда-нибудь да пригодится».
– Хорошо, – сказал я, – только  вуз я  выберу сам.
Папа пожал плечами:
– Пожалуйста. Тем   более, два первых курса  везде одинаковы.
Хмель и  Толик  уговорили меня поступить к ним в политех. Сами они прошли на дневное без проблем, потому что папаша Хмеля устроил им обоим направление от завода, что обеспечивало гарантированное поступление, повышенную стипендию, распределение на тот же завод.
– Приду в КБ, – говорил Хмель, – и Вася-не-чешись.
 – А я  в  ОТК подамся. Как моя мама. Работа – не пыльная, в галстуке буду ходить. Не то, что мастер.   
 – Так что, поступай. Мы тебе будем конспекты передавать,
 – А математика, черчение всякое?
 – Да ты же с математикой на ты!
И действительно: особенно не утруждаясь, я сдал все выпускные  экзамены по математике – сам, без шпаргалок, – на пятерки.
 – А там  найдешь подругу, сводишь в ресторан, она тебе и начертит!
Так я оказался студентом вечернего факультета  по специальности «Технология машиностроения». На первом же занятии с крайним удивлением я  увидел свою одноклассницу Надю:
– А ты как тут оказалась?
– На дневное не хватило одного балла. А на вечернее взяли. 
– Работаешь?
– В техникуме,  лаборанткой.
 – Короче,  – сказал я,  –  беру  на себя историю партии, иностранный…
– …математику! А я –  все остальное!
 В последнее воскресенье октября  заядлый болельщик Хмель   предложил поехать в Сибирск, чья хоккейная команда играла в высшей лиге, – посмотреть на ЦСКА. Выехали вечером, долго сидели в купе за столиком, смущая и развлекая соседку, тоже студентку, угощали сладким густым «Таежным» пивом – другого в «разливе» не оказалось, сумеречным утром  вышли на привокзальную площадь, стали бродить по  заснеженному в отличие от Крайска, городу, удивлялись широким улицам и площадям. В большом и богатом хлебном магазине с удовольствием выпили кофе со свежими булочками  и отправились еще в полупустой  кинотеатр, потом спустились по неровным ступеням  и прошли мимо зеленого здания с высоким крыльцом.
–  «Институт   водного транспорта»,  – прочитал  Хмель.
Я остановился:
– Подождите меня здесь.
У расписания толпились студенты, видимо, был перерыв. Аудитория, в которой значились занятия четвертого курса эксплофака, оказалась  полупустой. 
– Народ, – спросил я, – Оля Прокопенко не у вас учится?   
Мне ответили несколько голосов: 
– Она уже не Прокопенко!
– Оля сегодня замуж выходит!
– Беги в Дворец бракосочетания! 
– Еще успеешь  увести из-под венца!
Я выскочил на крыльцо.
– Парни, за мной!
Они переглянулись, но ничего не сказали и поспешили за мной на остановку. Дворцом оказался белый особняк напротив Дома Офицеров. Нас заставили раздеться, при этом грудастая девушка-гардеробщица не сводила глаз  с Хмеля. Мы пригладили волосы,  прошли в холл, встали в сторонке, оглядывая собравшихся, а те в свою очередь  – нас.
– Ты хоть скажи, кто женится-то? - ткнул меня в бок Хмель.
– Потом!
 Позвали на церемонию, мы вместе со всеми пошли наверх, но это оказались не Оля с ее женихом; было смешно и неловко, мы вернулись  на первый этаж. Зато вторая пара  оказалась наша. Когда Оля под звуки марша Мендельсона вошла в зал, мне захотелось расплакаться. Она была безумно хороша в белом и длинном,  со счастливой улыбкой на обращенном  к жениху лице. Он  был едва ли не ниже ее ростом, в черном мешковатом костюме. И вдруг Оля взглянула перед собой и споткнулась. Все ахнули, а я выскочил в холл. Парни обескураженно вышли за мной. 
– Ну, Шурик, ты устроил нам показательное выступление! Каким будет  следующий номер?
Мы оделись. Толик взглянул на часы:
– Целых пять часов до игры!  Чего делать будем?
– Пойдем на вокзал, – предложил Хмель. – Купим «Советский спорт», почитаем, покемарим, потом поедем потихоньку на стадион.
– Мы пойдем в ресторан! – сказал я  и тут же обратился к молодой гардеробщице, навалившейся своей мощной грудью на  «прилавок» гардеробной: – Где тут у вас поблизости ресторан или кафе?
– А вон через дорогу «Север».
– «Север»?
В Крайске было всего два «настоящих» ресторана – «Север» и «Сибирь» «Север» был известен тем, что посетителями его были в основном северяне, оставлявшие  за  вечер  месячную зарплату  старшего  инженера
– А попроще ничего нет?
– А там проще некуда. 
Хмель  сделал шаг вперед:
– Может, и вы с нами?   
Девушка выпрямилась и тряхнула мощными  грудями:
– А  –  с удовольствием! Но – служба!
– Тогда – физкультпривет!
Местный «Север» оказался в подвале. Спускаться пришлось  в тесном туннеле.
– Да, это не тот «Север»! – сказал Хмель, хотя вряд ли он бывал в мраморном  зале  крайского «Севера».
Но зальчик оказался очень уютным, официантка – симпатичной и приветливой,  а цены приятно удивили, хотя у меня с собой денег было  достаточно. Мы заказали хороший обед с закусками и болгарского вина.
– Вот это я понимаю! – потирал  руки  Хмель. – Как белые люди! Давайте как-нибудь съездим в Томск. Там, говорят, красиво, особенно зимой.  Так же утром приедем, прошвырнемся, посидим в ресторане и – нах хаузен.
– А летом давайте по Прибалтике покатаемся,  – сказал Толик, – днем по городам гуляем: Рига, Вильнюс, Таллин, Питер, а ночью в поезде, и никаких гостиниц не надо!
Я молчал. Тоже мне, радость: Томск, Рига, Ленинград…  У меня будут Париж, Рим, Лондон, Барселона, пятизвездочные отели, бары, шикарные женщины. И хорошо, что  Оля вышла замуж, ведь будущему   дипломату  она не может составить достойную партию. Мы ополовинили бутылку, когда в пустовавшем до того зале возникло оживление. Толик уставился на прибывших, щурясь и поправляя очки:
–Шурик, а не твоя ли это невеста?
Я повернулся. Действительно, Оля с законным мужем и несколько девочек – всего человек шесть-семь – пришли  праздновать свадьбу в  ресторан «Север» и заняли два сдвинутых для них стола. Была Оля не в белом свадебном  наряде  и туфельках, а  в сером платье с пояском и длинных осенних сапожках, какие свободно продавались в Северореченске. Рассаживались, заказывали, вскоре  хлопнула пробка шампанского.  Оля с мужем подошли к нашему столу, у Оли   в руках  были  два   бокала, один из них она протянула мне. Я поднялся. Меня снова пронзила дрожь.   
– Мальчики, присоединяйтесь к нам, – пригласила она. – У нас очень скромно, настоящая свадьба будет седьмого ноября. А сегодня посидим здесь, потом в общежитии танцы устроим…
– Пойдемте, – кивнул муж.
Он уже начал лысеть,  улыбка  у него была доброй,  губы – толстыми и яркими. Я взглянул на ребят и помотал головой. 
– Будь счастлива, – сказал я вдруг осевшим голосом.
Мы чокнулись, выпили, потом Оля поцеловала меня в щечку и  прошептала   в самое ухо: «Какие мы дураки, ведь все могло быть иначе!» и ушла.
Все могло быть иначе,  думал я под рев трибун, все могло быть иначе,  думал я под стук колес, все могло быть иначе – звучало в ушах, когда я перебирал у себя на рабочем столе  разные бумажки. Все могло быть иначе, но тогда не будет  МГИМО, Италии, бурной,  полной событий, интересной жизни, блестящей среды, ослепительных женщин, великолепных городов. Почему-то песня вспомнилась, кто-то же ее пел там, в той жизни: «Оля любила цветы, Оля  их в поле искала». А я ей не подарил ни одного цветочка, даже в день ее свадьбы.

6

Наступила  моя первая рабочая зима.  В нашей конторе работа шла своим чередом, прерываемая праздниками: Седьмое ноября, Пятое декабря, Новый год, Старый Новый год, 23 февраля, Восьмое марта, Первое Мая, Девятое Мая…Каждая дата отмечалась  заблаговременно и с большим размахом, в столовой на первом этаже, известной на весь город своими вкусными и дешевыми обедами.  На праздниках собиралось много красивых девчонок и молодых женщин, я  перетанцевал и познакомился со всеми, а  Восьмого Марта поехал провожать одну  из них домой. Звали  ее Верой, она была похожа на актрису Светлану Светличную и знала об этом. Она  жила в  Северном микрорайоне, где у нее была «гостинка»  на улице Титова. Мы  шли к ее дому от остановки,  смеялись, я что-то рассказывал ей, размахивая руками; в общем, мы привлекли внимание, ко мне привязались  местные  ребята, и я получил за свое вторжение  на их территорию и слишком вольное поведение  кастетом по затылку. Вера  привела меня к себе,  обработала рану, замыла ворот рубашки и повесила ее сушить.  Потом я слышал, как она крикнула в коридоре:
– Сосед! Дай чистую рубаху!
Потом они вошли оба в комнату, где я сидел  в майке на низком креслице с длинным сиденьем. Сосед, крепкий, как сейчас бы сказали, накаченный, с приятным округлым лицом, поздоровался со мной за руку,  представился: «Валера», потом внимательно осмотрел мою рану и спросил у Веры:
– Ты их знаешь?
– Да  каждый день вижу! Шпана!
– Покажешь, – задумчиво сказал  Валера, направляясь к двери. – Я с ними разберусь. 
Я запахнул на себе слишком широкую фланелевую рубаху Вериного соседа и снова опустился в кресло. Мне почему-то сразу понравилось в этой комнате, где не было ничего лишнего  и в то же время было все для  жизни: журнальный столик, диван, книжная полка, встроенный шкаф, небольшое трюмо с туалетным столиком, кресло-кровать, на котором я сидел.
– Хорошо у тебя здесь,  – сказал я.
– Нравится?   
– Ага!
– Мне и самой нравится,  я здесь,  что хочу, то и делаю!
Я почему-то сразу же подумал про соседа:
– И часто?
Вера застыла над столиком, на котором она освобождало место, складывая в одну стопку журналы с выкройками. Обесцвеченные волосы рассыпались, стали видны их темные основания.   
– Ну, ты остряк! – наконец, обрела она дар речи. –  Ты, наверно, про Валеру подумал?
– А что? Гарный хлопец!
– Да, он  хороший мужик, но мы с ним просто друзья. Я же его жену Свету хорошо знала, вместе работали
– Развелись?
– Кабы! – Вера вздохнула и стала расстилать скатерть, похожую на большую салфетку. –  Попала под машину. Ты же знаешь, какие  у нас туманы  зимой из-за этой ГЭС. А так у них все хорошо начиналось, он боксом занимался,   институт физкультуры закончил. А сейчас…   
Махнула рукой,  поправила  скатерть-салфетку.
 – Пьет?
– Лучше бы пил. Хуже…– Неожиданно рассмеялась. – Кстати, о  птичках. Ты ничего не заныкал с  праздничного стола?
Я развел руками
– Мужик называется!   А я вот позаботилась!
Она  достала из своей сумки жестом фокусника бутылку вина, и я   понял, что Вера  из тех, которые нигде не пропадут. Она сходила на общую кухню, принесла   банку  сайры, сунула мне в руку консервный нож:
– Ты любишь сайру? Я –   обожаю!
– Я тоже,  – сказал я, сглатывая слюну. – После такого роскошного стола я перед тобой в неоплатном долгу.
– А почему в неоплатном?  – Увидев выражение моего лица, замахала на меня рукой:  – Дурак ты, я  не об этом!
– Я тебя приглашаю в ресторан!
– Ага, – сказала она, – чтобы тебе еще раз по башке звезданули?  Нет уж, лучше давай здесь устроим, но чтобы у нас все было: хорошее вино, холодные закуски, горячее… Ты что хочешь на горячее? Я могу сделать курицу в фольге, хочешь?
– Ага, – сказал я, разливая вино по рюмкам. 
– А еще  обязательно фрукты  и торт!
– И посидим по-семейному… За нашу встречу!         
– За встречу!
Вера выпила и снова заговорила:
– Мне эта семейная жизнь – во где! Только кончила  техникум, жизни не видела, взяла, дура, и вышла замуж! Он здешний, его отец на обувной фабрике «Спартак» всю жизнь вкалывал, и он пошел туда же, мастером. Жили втроем  с его мамой. Она такая чистюля, такая аккуратистка, с ума сойти! Все  у нее беленькое, накрахмаленное, с ума сойти.  Боря  был хороший, добрый, разносторонне развитая гармоническая личность, меня и к спорту приобщал, и к туризму, заставлял зарядку  делать и закаляться, на концерты водил, но так  уж на маму повернутый, – с ума  сойти!  Днем она мне мозги конопатит: утю-тю-тю-тю-тю, а ночью он: бу-бу-бу, бу-бу-бу! В общем, развела она нас… А меня как раз  в местком избрали, за жилплощадь отвечать, нам  пришло несколько  квартир и гостинок. Ну, на квартиру я не стала претендовать, а  за гостинку подсуетилась.   
– У тебя хорошая комната, – снова сказал я.
Вера  внимательно посмотрела на меня со своего дивана.
– Ты что? – спросил я.
– Ничего, так. Наливай! Только мне полную, а себе – чуть-чуть, ты не заработал!   
Я выпил едва ли две рюмки. Когда бутылка оказалась пустой, Вера тут же улеглась на диване  с ногами:
– Ой, какая я пьяная!
Я не был уверен, что это следует рассматривать как приглашение к действию, но  на всякий случай пересел на диван  и поцеловал Веру.         
– Ой, не надо,  – сказала она.   
Не надо так не надо, подумал я. 
– Найди себе какую-нибудь дурочку, а с тобой мы будем просто друзьями, ладно?
– Ладно, – согласился я.
И мы действительно «дружили» всю весну. Я перестал ездить на занятия, и мы после работы шли в кино  или в приличное кафе,  где опасность получить кастетом по затылку была минимальной, а то и сразу  ехали к ней в Северный микрорайон, где мне действительно было хорошо. Сосед Валера приветливо здоровался со мной, Вера сказала, что с моими  обидчиками  он крепко «разобрался». 
Как-то  мы снова заговорили о ее комнате, и Вера сказала: 
– А знаешь,  она может стать твоей!
– Как так?
– Да запросто! Тебе даже ничего делать не надо. Только напиши заявление на жилплощадь, у нас же объединенный местком.
 – И все?
–  И все!
И тут  я  все понял. Вера «дружит»  со мной только потому, что я  – сын Корнилова. И операцию с квартирами провернет, пользуясь моим именем, точнее фамилией папы.  Стало противно, но еще противнее, когда я подумал про себя:  завел «дружбу»  с тридцатилетней «разведенкой»...
– Счет один-один, – произнес я вслух заключительную  фразу своих дум.
 – Что-что? – сказала Вера, но тут же все поняла. – А, вон как! Меня, значит, в расчетах подозреваешь, а сам белый и пушистый?
 – Я же сказал: один- один.
Но она не слушала:
 – Да если б вы, мужики!.. Да если б вы были настоящими мужиками!  Вам что? А у меня один аборт, другой!.. С Борисом я бы все вытерпела,  и маму его накрахмаленную, и обливание холодной водой, и три часа на морозе «Шайбу-шайбу!» кричала бы! Детей бы нарожала! А детей-то нету: доабортировалась! И что мне теперь, своей квартиры не иметь, по-людски не жить?
Она заплакала,  я стал ее успокаивать, и в эти мгновения мы стали друг другу неожиданно близки, и то, что произошло затем, было и естественным в этой ситуации, и необыкновенным, потрясшим обоих. Под окном  шелестели свежей листвой тополя,  а вдали горело закатное небо; Вера лежала  с просветленным  лицом, и мне думалось, что и слова ее будут необыкновенными, а она  сказала  после долгого молчания: 
– Только  напиши  в заявлении, что ты живешь на квартире. Все знают, что ты живешь дома, но это для комиссии, если что, объясним, мол, поссорился с родителями, ушел на  квартиру.
– Почему поссорился? Просто я хочу жить своей жизнью.    
Я написал заявление, но больше Веру не провожал и стал посещать все занятия в институте.  С бескорыстной помощью своей  одноклассницы Нади  мне удалось выправить положение и закончить первый курс без троек. В июле я получил ордер на комнату-«гостинку» и решил совместить два моих праздника, пригласив  лишь «брянскую» троицу:  Хмеля,  Толика и Надю. Вера с головой ушла в свои счастливые  заботы обладательницы отдельной квартиры  и меня  на новоселье  тоже не позвала.

Год, когда я учился на втором курсе, был самым прекрасным в моей жизни. На работе не напрягали, можно было и контрольную переписать, и  школьную  программу повторить для будущего экзамена в МИМО;   рабочий день пролетал незаметно и не утомительно, зато в моем распоряжении – если не было занятий или не хотелось ехать в институт – был целый вечер в большом городе,  можно было пойти в кафе, в кино, в театр, в гости, на хоккей, на концерт приезжих артистов, на каток. Компанию мне составляли то Хмель с Толей, то  Надя  – одна или в их компании, иногда Вера. Правда,  в гости к себе она меня так и не пригласила,  однажды, по старой памяти, приехали в Северный микрорайон,  они обнялись с Валерой, потом посидели втроем, теперь уже в моей «гостинке», выпили и разошлись. Я  даже не пошел  ее провожать: «Да что я, дороги не найду?»  – спросила она почему-то с обидой. «Брянские» тоже не раз бывали у меня в Северном микрорайоне. Самое интересное, что сосед Валера  заметно  оживлялся в их присутствии, я даже подумал, а не  положил ли он глаз на Надю?   
И все же на ясном небосклоне возникла небольшая тучка в белоснежном лице Эсфири Яковлевны Горяевой. Ее предмет  – все эти аустениты, мартенситы, лещади, заплечики– не  давался мне никак. «Четверку» я получил только с третьего захода. «Каким же вы будете инженером-технологом, если технологии металлов не знаете?!»– выговаривала  мне  Эсфира, как мы ее называли между собой; вблизи ее лицо было вовсе не белоснежным, сквозь крема и  пудру проглядывали крупные и частые веснушки. Я смотрел на веснушки и думал вовсе  не  о доменном процессе, а о всяких глупостях. Например, о том, кто ее муж, ну, и все такое… Эсфира покраснела и отвела глаза.      
Отец «успокоил» меня, сказав, что еще в техникуме  технология металлов была для него самым тяжелым предметом. «Ну, а на работе как дела?» – поинтересовался он, и я  выложил свои обиды:
– Да только начнешь что-нибудь делать, и тут оказывается, что этим другой отдел занимается,  все ходим по одному кругу, в конце концов,  у нас одни цифры, у них – другие. Непонятно, чему и кому верить!
– Ну,  а ты бы как хотел?
– А вот как!
Я взял карандаш, листок бумаги и стал набрасывать схему взаимодействия: кто кому подчиняется, кто за что отвечает, кто с кем связан, кто  с кем согласовывает…
– Ты это оформи, как следует,  – показал на схему отец. – Пояснительную записку, схемы, формы документов.
– А зачем?
– Пригодится. Работай.
Пришлось покопаться в литературе.  Прямого ответа на свои вопросы я не нашел нигде. Как-то проходя по коридору вуза, увидел табличку «Зав. кафедрой  организации производства профессор Горяев М.Д.» и остановился. Ага, вот  ответ и на  самый главный вопрос по технологии металлов и на мои библиографические поиски. Мужем Эсфиры оказался сорокалетний мужик с прямыми, распадающимися на два вороньих  крыла,   волосами:
– Слушаю вас!
Я, как мог, объяснил свою задачу.
– На самом деле, – объяснил профессор,  – задача одновременно очень проста и очень сложна. Проста, потому что в основе взаимодействия должны лежать простые правила и связи, а сложна, потому что мы не знаем этих правил, а если и знаем, то не умеем, не можем или  не хотим  по ним работать. То есть здесь организация плюс психология. Что касается организации, то вот, – Горяев  повел в сторону книжного шкафа, – начните с классики. Например, с американского двухтомника по организации производства. What about  English?
– Just a little.
 – Nice!  Только учтите, эта книга на вес золота! Ее ни в одной библиотеке нет. У вас есть с собой зачетка или студенческий?
Занося в свою записную книжку мои данные из студенческого билета, проговорил:
– Корнилов… Генеральская фамилия!
Я промолчал: отца  действительно в газетах называли «лесным генералом».      
«Труд» оказался объемным, на  восемнадцати машинописных страницах – сам отстукал в отделе одним пальцем на старой портативной «Москве». Я вернул Горяеву  книги  и попросил посмотреть  свой труд. Тот согласился и вернул  мне его через неделю с  приложением  двух листов  замечаний и предложением напечатать в сокращенном виде в трудах кафедры, а также выступить на студенческой конференции. Когда я рассказал об этом отцу, тот обрадовался:
– Вот видишь! А на конференцию пригласи!
Я сообщил ему время и место без задней мысли, но каково было мое изумление, когда в аудиторию вошли мой отец,   мой  начальник  и  еще один, незнакомый мне, но тоже очень представительный. Горяев поднялся с председательского стула с растерянным видом:
– Извините, здесь студенческая конференция. Вам, наверное, в ректорат?
– Нет, мы как раз на конференцию, – сказал папа.  –  Хотим послушать выступления будущих инженеров.   
Горяев пригласил их садиться  и  дал знак секретарше. Она тут же подбежала  к ним с листочком, где отмечались все присутствующие. Горяев получил листок и спал с лица, но  быстро справился с волнением и,  поднявшись, провозгласил:
– На нашей конференции присутствуют: директор лесопромышленного объединения Корнилов,  э-э.-э…
– Григорий Андреевич,  – сказал я.
– ….директор объединения «Экспортлес» Калугин… Дмитрий Петрович («Павлович» поправил мой начальник) и инструктор   крайкома Мельников … («Геннадий Михайлович»; – подсказал тот). Слово предоставляется студенту второго курса Корнилову  Александру.
– Григорьевичу, – добавил  мой отец под   общий смех.
Пользуясь моментом, я пересказал почти весь реферат «Организация планирования   экспортных перевозок». Студенты – исключительно дневники – сидели, раскрыв рты. Вопросы задавали почетные гости, а потом еще и выступили – очень критически, но благожелательно. А мой начальник предложил  направить в официальном порядке мой реферат на его имя.
– Что же вы? – выговаривал  мне потом  Горяев. – Ничего мне не сказали?
– Михаил Дмитриевич, я от вас ничего не скрывал!    
   Он  с улыбкой почесал в затылке:   
– Да, не с тем Корниловым я вас ассоциировал…  Ну, ладно, главное, что мы привлекли к студенческой науке самое серьезное внимание!  А у вас это – хороший задел на будущее!
Об этом же сказал отец:
– Сильно не надейся, что что-то изменится, но я рад, что ты сумел решить поставленную задачу,  не отступился,  получил опыт выступления, мы тебя и вопросами подергали, и покритиковали, но – начало хорошее!
Видимо, он уже решил, что с МИМО у меня все покончено. Но я тем временем начал собирать документы, и помощи отца, слава богу, не потребовалось. Но, возможно,  моя фамилия оформлявшим документы говорила больше, чем Горяеву.
В Москву мы поехали с мамой и  опять остановились у родственников. С последней нашей встречи тетя Рая похудела, подурнела и выглядела гораздо старше своих пятидесяти лет,  а ее муж, Александр  Васильевич, наоборот, весь как бы развернулся, расправился, распрямился, стал выше и больше. И на маме он остановил  долгий  взгляд,  за  который  хотелось  дать в его столичную морду.  Зря не дал… На третий день случился скандал. Якобы тетя  Рая «застукала» своего мужа с мамой. То, что Александр Васильевич  мог что-то такое предпринять,  было ясно из его взгляда, но чтобы мама – моя мама! – дала повод для таких обвинений!  Но постаревшей тете Рае надо было отвести душу, отыграться на  младшей сестре, которая рядом с ней выглядела просто  девушкой:
 – Все из себя честную строила, в тетрадку  свои принципы переписывала: «Не дари поцелуй без любви!» Передо мной выкаблучивалась, высшее образование, в Сибирь  поехала, декабристка хренова! А на самом деле  тебе на всех наплевать было! Я в войну вас всех спасла, а вы меня из дома выгнали, как собаку! И вот теперь ты хочешь лишить меня последнего: на мужа моего претендуешь и на квартиру! Сначала сына своего  пристроишь на две недельки, потом на время учебы  попросишь приютить, а там и сама прилабунишься!
– Да не нужна мне твоя квартира! А что пришли мы к вам, там ведь родственники, обижать не хотелось, – попробовала оправдаться мама.
– Обижать не хотелось? Да ты только то и делала, что обижала! Честностью своей мне в лицо тыкала! В вероломстве меня обвиняла, что я обманом у тебя  Сашу, мужа моего,  увела, на себе женила! – Набросилась на мужа:  – А ты что молчишь? Увела я тебя? Скажи, увела?
– Да нет, Раечка, сам я, что уж ты так? – бормотал тот, пряча   глаза.
– Вот! Никого я у тебя не уводила! И к мужу моему не сметь! И про честность свою забудь! Где она, твоя честность, была, когда ты Григорию своему очки втирала?
– Какие очки?  –  прошептала мама, переводя взгляд с  тети Раи на меня.
– А вот какие! Когда ты с Григорием познакомилась?
– Как приехала в Великореченск, в пятьдесят  втором,  осенью.
 – А сын твой  когда родился?
– В пятьдесят третьем… 8 августа.
– Так и выходит, – встрял Александр Васильевич, – посчитай!
– Так да не так! У меня же все письма твои  сохранились, я же все сопоставила. Ты  в письмах-то не соврала, а  метрики на Сашку другой датой записала! 
– Это в сельсовете ошиблись,  – проговорила мама чуть слышно,  с опущенной головой.               
– Ничего не ошиблись! Просто ты хотела скрыть от людей, что нагуляла Сашку, что Григорий – не его отец!  А вот кто – это я тоже узнаю! И не дай бог, не дай бог, если  ты в моем доме, если  ты с моим!.. 
Я не сразу вник в смысл сказанного, меня больше  поразила перемена в маме. Казалось, еще мгновение, и она упадет. Александр Васильевич тоже забеспокоился и принялся увещевать жену: 
– Рая, Рая!  Да что ты на человека наговариваешь?
– Это я наговариваю? Я? Да это на меня всю жизнь наговаривают, я от этого здоровья лишилась, вон какая стала! А за что? За то, что жить по-человечески хотела?   
И тут я подошел к маме:
–  Давай, мама, соберемся и уйдем!
 – Давай, – прошептала мама. – Только куда?
 – Поедем домой, –  неожиданно сказал  я.
– А институт?
Меньше всего мне сейчас хотелось думать об  институте международных отношений. Мне казалось, что если мы не уйдем сейчас, сию же минуту, все рухнет, развалится, и вся моя недолгая еще жизнь промелькнула передо мной  как одно радостное, светлое, счастливое мгновение.  И я вдруг понял, почему отец всегда был со мной, а мама чуть в стороне и сзади.
И мы ушли, хотя вначале Александр Васильевич, а потом и тетя Рая просили «не делать глупостей». Мы приехали на такси  в «папину»  гостиницу, устроились в «полулюксе», где были две комнаты,  я уложил маму в ее постель  и уговорил  принять  демедрол, который  попросил у дежурной. Сам я не спал почти до самого рассвета, тем более,  что ночи еще были короткие и световой день едва пошел на убыль, и решил окончательно и бесповоротно, что я поеду с мамой домой, я не  могу сейчас оставить ее одну. И словно какая-то  тяжесть спала с моих плеч. Я вдруг подумал, что ради эфемерной мечты  о блестящем будущем  лишил себя  многих простых  радостей.
И еще решил: что бы я ни услышал, я  всегда  буду считать своим отцом только  Григория Андреевича.  Родство – оно не по крови,  а по душе. Кого любишь – тот и родной. Я уверен был, что Григорий Андреевич – будь он реально не мой папа – никогда даже не задумывался о родстве, он просто полюбил меня, когда я еще был в утробе. И еще я знаю, что он никогда бы не пожалел, что у него с мамой  нет «своих»  детей: он так любил меня, что на  другого  уже ничего не осталось бы. А мама… Мама не смогла полюбить меня  безмерно и безотчетно, как любят одинокие матери. Чем большей была любовь Корнилова ко мне, тем тяжелее было маме любить меня.      
Утром мама не смогла подняться. Мы с дежурной вызвали врача. Пришла пожилая женщина в белом халате и с чемоданчиком. Я вышел в свою комнату, они с мамой долго разговаривали, ведь мама сама была врач. Потом я поговорил с врачом:
– Не волнуйтесь,  – сказала она,  – ничего страшного. Вашей маме нужен полный покой.
– А можем мы с ней ехать  домой? 
– Не раньше, чем послезавтра.
– А самолетом можно?
– Лучше, конечно,  поездом.
Мы поговорили с мамой  и решили лететь самолетом. Весь следующий день я  занимался билетами.  Пришлось даже звонить папе, чтобы он помог через свое министерство.
– Что случилось? – спросил он.   
Я молчал. Такого голоса у папы я никогда не слышал, и помехи на линии здесь были ни  при  чем,  я его слышал так,  словно он был рядом.
– Папа, у нас все в порядке, не волнуйся.  – И добавил: – Мы с мамой тебя очень любим.
– Я вас – тоже. Поцелуй маму.   
В гостинице меня ждал  Александр Васильевич.

После Сталинградской мясорубки  почти все корабли Волжской флотилии передали на Днепр и Азовское море, а  бронекатер, которым командовал Саша,  остался на Волге и  стал дивизионным флагманом. Их дивизиону поставили задачу охраны судоходства и коммуникаций в районе Саратова. Во время одной из последних и безуспешных бомбардировок железнодорожного моста прямо перед катером  взорвалась авиабомба. Комдив и Саша в это время находились на открытом верхнем мостике; взрывной волной Сашу с большой высоты бросило на корму, а комдива зашвырнуло далеко в воду. Саша с переломанными рукой, ногой и ребрами смог организовать спасение катера и командира, кстати, практически не пострадавшего, а сам надолго загремел на больничную койку. И  самым  ярким  впечатлением  от тех нескольких месяцев, проведенных в Российском госпитале,  стали  встречи с Наташей, моей мамой. Ему было чуть за двадцать, ей без малого шестнадцать. Она приходила в госпиталь  каждый день после  занятий  в школе  и по выходным  Саша ждал ее с самого утра, весь в гипсе и с ногой на растяжке. Когда она появлялась на пороге в своем белом халатике, палату словно бы озаряли  солнечные лучи, лучи счастья, радости и надежды. В палате было много тяжелораненых – слепых, безруких, безногих, Наташа подолгу сидела у каждого, читала полученные письма и под диктовку писала ответы, кормила с ложечки, рассказывала что-нибудь интересное из прочитанного, читала стихи, чаще всего Симонова: «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины», «Касаясь трех великих океанов…»,  «Жди меня, и я вернусь…». В палате сморкались, вздыхали, плакали, но это были хорошие, слезы, очищающие и помогающие жить. 
Саша не сводил с нее глаз, и вот она подходила и садилась рядом с его кроватью. И для него начинались самые счастливые мгновения в жизни. Они просто разговаривали, Наташа рассказывала о своем  городе, о школе, а он – о себе, что собирался стать  моряком дальнего плавания, а пришлось воевать на катерах, и моря он по-настоящему еще не видел. Наташа  задерживалась у него дольше,   чем у других,  и  он видел, что она рада  сидеть и разговаривать с ним бесконечно, но в то же время мучилась, что не уделяет столько же внимания  остальным.   
Весной он  уже стал  с помощью Наташи выходить в парк, где можно было разговаривать открыто, не таясь. Он сначала признался ей в любви стихами – не своими, а теми немногими, что помнил со школы:          

Я  помню чудное мгновенье,
Передо мной явилась ты…

После  он нашел  свои слова и услышал в ответ, что она его тоже любит,  но ей еще надо учиться, а ему –  закончить войну и дойти живым до Берлина. «А потом я приеду, и мы поженимся!» – сказал он и впервые поцеловал ее не как девочку-школьницу, а как свою невесту.  В тот день они вышли на ее улицу, и она показала ему свой дом. «Жди меня,  – с  чувством произнес он,  –  и я вернусь! Только очень жди!»
 А потом ее почему-то не было несколько дней, и он пришел в этот  дом,  увидел Раю  и узнал, что Наташин  класс угнали  в колхоз на прополку, но эта новость почему-то больше обрадовала его, чем огорчила… Они стали встречаться с Раей, благо наступила пора, когда  каждый кустик ночевать пустит. Наташа приехала и поняла, что с ее Сашей что-то случилось, он прятал глаза и  виновато улыбался.   Лишь когда на его проводы  явилась Рая,  в  красном плаще и  красивых туфельках, Наташа поняла все. 
Саша писал ей письма, в которых каялся и  просил прощения, обещал вернуться только  к ней, а в ответ получил лишь одно,  в котором   его оскорбительно и даже грубо просили больше не беспокоить ее. 
К моменту его выхода из госпиталя  спасенный им комдив  командовал бригадой в составе Днепровской флотилии. Там же оказался и Саша, вновь получив в командование свой бронекатер, доставленный по железной дороге. Катерники отличились в Белоруссии на реке Припять, а потом  в боях за Берлин. Через два года комбриг получил  адмирала,  должность в Главном штабе и  взял с собой в Москву Сашу.  Он стал  еще ближе к Наташе, часто  думал, какая она сейчас, замужем, поди,  но больше ей не писал, однако хотелось хотя бы издали посмотреть на нее. И такая возможность представилась. На «Красной Слободе» разработали проект  боевого катера и построили головное судно. На его приемку поехал Адмирал  и взял с собой Сашу.
Он пришел в знакомый дом, бабушка узнала его, расплакалась. Рассказала, что вот остались они вдвоем с мужем, только что схоронили бабу Настю, а старшая дочь  уехала в Москву за счастьем, младшая учится в медицинском, а живет в общежитии, так ей, говорит, удобнее.  Он оставил свой московский адрес и попрощался.  На другой день он стоял у входа в институт, что над самым Откосом,   и ждал Наташу. Он понимал, что надо пойти в деканат и узнать, где она занимается, но, прошедший от Сталинграда до Берлина, он чего-то боялся, просто стоял и ждал, не надеясь ни на что, ведь он просто-напросто мог не узнать ее.  Но он узнал ее, потому что она мало изменилась, осталась такой же светлой, солнечной, какой была в шестнадцать лет. Она не была такой красивой, как Рая, но здоровьем, статью, лучистым взглядом  она особенно выделялась рядом с невысокой  хрупкой  девушкой  со снисходительным выражением  на кукольно красивом личике. И только высокий ладный парень, на которого оглядывались все девушки, а он, размахивая длинными руками, что-то декламировал и смотрел только на Наташу, был ей достойной парой.  «Артист, – неприязненно подумал Саша,  –  куда мне до него». Потом он вспомнил  бьющие наповал слова единственного письма Наташи и  с поникшей головой ушел  с Откоса.   
А служба продолжалась успешно, он ждал первой большой звезды на погон и собирался поступать в академию. И тут на его пути снова возникла Рая. Ей написала мать и, видать, с каким-то прицелом сообщила адрес, и Саша обрадовался ей, ведь она-то в чем виновата, что у них не вышло с Наташей. А ему давно пора было жениться, сам Адмирал как-то спросил: «Когда ты, наконец,  женишься? Я бы тебе хорошую комнату сразу дал, а как дети появятся  – и квартиру получишь»  Комнату они с Раей получили в самом центре, недалеко от того места, где при Сталине предполагалось построить Дворец Советов.
Наташи на свадьбе не было, встретились они, когда она закончила институт и приехала  в  Москву, чтобы отправиться в Сибирь. Рая не отпускала ее ни  на шаг, таскала  по всей Москве, а Саша  узнавал заранее их маршруты и следил за сестрами издалека. В эти минуты он ненавидел себя и свою красавицу жену. Если б только он мог остаться с Наташей наедине и поговорить!  Не зря Адмирал хвалил его за находчивость, они все же встретились с Наташей, он выяснил, что она  не получала его писем и не писала этого чудовищного ответа. «Простила ли ты меня?» – спросил он. «А ты – простил себя?» – услышал он в ответ и понял, что  жил только надеждой, а теперь и ее нет. Он закончил академию, Рая, наконец, родила, они вызвали и прописали к себе мать,  Адмирал, получивший еще одну звезду на погон,  добился для них квартиры в доме на Смоленской набережной, где жил сам. Но ребенок вскоре умер, а  врачи объяснили, что у Раи  какой-то там резус, больше не стоит рисковать ни собой, ни детьми, с того времени она стала стремительно стареть, у нее испортился характер.
Перед выходом Александра на пенсию его всесильный шеф предложил  ему адмиральскую должность, но для этого надо было  отправиться  на Дальний Восток, в гарнизон. Рая отказалась ехать и его не отпустила: «Ты хочешь моей смерти?»  Вот так и живут: ей уже  пятьдесят, а ему еще только пятьдесят... И, когда приехала Наташа с сыном, который вполне мог быть их сыном, с ним что-то произошло,  он понял, что все эти годы жил  уже не надеждой, а  мыслями и воспоминаниями о ней, знанием того, что она была, есть и будет, и он сказал об этом Наташе. И она вдруг тоже это поняла  и сказала, что она всегда помнит того своего Сашу, он всегда с ней,  и своего сына она не случайно назвала этим именем… И когда они сидели и плакали радостными слезами, наконец-то преодолев то, что стояло между ними столько лет,   –  вошла Рая.      

После приезда мы целую неделю  жили с мамой на даче. Отец приезжал поздно, а ранним утром, когда я еще спал у себя наверху,  за ним приходила «Волга». Дача у нас была в сосновом бору, без всякого хозяйства и огородов, даже заборов не было. Я наслаждался ничегонеделанием, много  спал и читал. После позднего завтрака – мама готовила папе яичницу и кофе, но сама завтракала со мной – мы обычно ходили с ней за грибами, потом сортировали их, чистили, резали на сушку, замачивали для засолки, жарили в сметане с картошкой. А потом папа взял отпуск,  я проводил их на юг,  и в  моем распоряжении оказались две квартиры, считая мою «гостинку», и дача. Такое счастье следовало отметить, и я  позвонил Наде. Я боялся, что она уже куда-нибудь уехала, ведь в институтах и техникумах начались отпуска и каникулы, но она оказалась на своем рабочем месте: дорабатывала последнюю неделю. Мы встретились в городе и практически не расставались с ней до самого приезда моих родителей с юга, перемещаясь с городской квартиры на дачу и обратно; в Северном микрорайоне Наде почему-то разонравилось бывать. Мы жили как муж и жена, после того, как в первый же вечер я легко согласился на  поставленное Надей условие: не задавать вопросов. И когда прилетели родители, я уже по дороге из аэропорта сообщил им о женитьбе на Наде. Они не возражали, только мама  несмело просила подождать, а отец озабоченно покачал головой:
– Тебе поначалу надо определиться. То, что ты работаешь и учишься, это хорошо, ты уже, можно сказать, самостоятельный человек. Но с  вечернего  могут забрать в армию…
– Надо переводиться на очное! Даже на первый курс! – воскликнула  мама.
– От армии бегать не надо, – возразил отец. –  Но и  терять время, если ты настроишься на науку, на серьезную работу, жалко. Так что – как решишь, так и будет.  А невесту свою что ж не взял в аэропорт? 
Родители мои Надю практически не знали как мою одноклассницу, но она  быстро понравилась им и нашла общий язык, особенно с папой. Я даже  склонен был считать, что отцу она понравилась больше,  чем мне.  Да и он был  в самой поре – видный, представительный, состоявшийся, заметный. Он даже  пригрозил мне на свадьбе: «Смотри, обидишь Надю – со мной дело иметь будешь!» Он сказал это с улыбкой, но я-то знал, что папа слов на ветер не бросает. Со свадьбой пришлось поторопиться в свете назревающего события. Жить мы собирались  в моей гостинке – во всяком случае, я так планировал, несмотря на возражения Нади. Но тут и мои, и ее родители запели в унисон, что в этом нет смысла, надо решить вопрос с полноценной квартирой, всем будет спокойнее  и удобнее, если мы будем жить у тех или у других родителей, а  тем временем  моя гостинка превратится  в  полноценную квартиру.      
Я перевелся  на второй курс очного отделения, и мы закончили с Надей  в одном году, она даже не брала академический отпуск по случаю рождения дочери, я делал за нее все контрольные и готовил ее к экзаменам. Нет нужды говорить, что я сразу поступил в аспирантуру к профессору Горяеву.  Надя  же стала преподавать  в своем техникуме и, в конце концов,  дошла  до должности завуча. Но я забежал  на много лет вперед, а тогда,  в  1976-м, мы были молодыми специалистами,  родителями трехлетней дочери и обладателями двухкомнатной кооперативной квартиры, которую наши родители, здраво рассудив, что  не стоит моему отцу «мараться»,  купили  вскладчину.

7

Вся Надина жизнь  прошла вблизи эвакуированного из России машиностроительного завода, который разместился  сначала на берегу под открытом небом, потом  появились навесы, фундаменты, бараки, поселок Нахаловка. Но уже в начале пятидесятых  здесь выстроили двух-, трех- и четырехэтажные дома, самый большой в городе Дворец культуры, поликлинику, техникум.  Техникум был построен по типу военного училища: поставлены по периметру, за железной оградой, несколько  зданий – учебный и  лабораторный корпуса, общежитие,  дом преподавателей, мастерские с гаражом. Надя  жила в преподавательском  доме, где у папы, как у директора техникума, была самая большая и самая лучшая квартира.  Все было рядом: папина работа, мамина поликлиника,  Надин  детсад, школа. В школу они ходили втроем.
Троица эта была  знакома еще с детсада, потом  вместе пошли в первый класс. Игорь Хмелев жил с родителями и старшей сестрой в большой квартире четырехэтажного дома, одного из лучших в заводском поселке,  выделенной его отцу как фронтовику-орденоносцу, ветерану, начинавшему свой трудовой путь на этом заводе еще в России,  уважаемому специалисту. А родители Толика были из тех,  кто прибился к заводу уже здесь, практически ничего не получив взамен. Во всяком случае,  даже места в бараке  не досталось молодой семье, пришлось им строить свой дом из того, что попалось под руку.  Зато при доме был  огородик, летом семья жила  как на даче. Дом стоял рядом с железной дорогой, прямо под насыпью. Надя  выходила  за металлические ворота, ее уже ждал Хмель, они шли в сторону вокзала, и к ним присоединялся  Толик  возле своего дома.
После школы, где-то к вечеру, Толик и Хмель подходили к воротам  техникума. Хмель объявлял о своем прибытии коронной фразой: «Вэз эз э войс ов Амэрикэ фром Хокинава!»   Если было сухо и тепло, они шли на  спортплощадку, где шли баталии между студентами техникума, многие из которых всего  на  два-три года были старше их.  Играли в волейбол, в баскетбол – в одно кольцо, в футбол – в одни  ворота. Их уже знали, Хмеля  звали играть в футбол, и он ловко, с улыбочкой, обводил двоих-троих и забивал гол. Толик чаще всего сидел в роли болельщика, а Надя обычно играла в настольный теннис. Чтобы играть и в сумерках, студенты протянули провод и включали лампочку. Хмель и у теннисного стола  был лучшим.
В семье Хмелевых все определяла старшая дочь Люся: что покупать и как одеваться Гарику, в какие кружки ходить.  Хмель  еще перед самым началом занятий в пятом  классе заявил: «Люся сказала, что  надо поступать в техникум. Пусть на год дольше,  зато – специальное образование, диплом техника-технолога, а это на любом заводе требуется». Надя как само собой разумеющееся  считала, что ее будущее – папин техникум. «И я с вами!» – сказал Толик. Но уже в сентябре Хмель дезавуировал свое прежнее заявление: «Люся сказала, что нам  снова вернули десятилетку, а в техникум принимают только после восьмого класса. Так что мы теряем не один, а два года!» «Это тоже Люся посчитала?» – спросила Надя, намекая на то, что все задания по математике он  списывал у Нади. «Тебе хорошо, тебе не служить. А нас с Толиком  сразу после техникума заберут в армию». Надин старший брат поступил в военное училище, она гордилась им, и страх Хмеля перед армией неприятно поразил ее. «Я буду ждать!» – насмешливо сказала она.  Но потом это неприятное чувство прошло, и к ней снова вернулась ее большая,  ровная, чистая и верная любовь.   

Надя не была театралкой, не особенно любила она и телевизор. Он появился у них в доме довольно поздно, когда схлынула мода  на общественный  просмотр телепрограмм  в красных уголках. Надя любила слушать передачи «Театр у микрофона»  в исполнении местных  артистов. Особенно ей нравилась  «Корзина с еловыми шишками» по Паустовскому, где на фоне красивой и грустной музыки  Грига звучал серебряный голосок Дагни Педерсон: «Слушай, жизнь! Я люблю тебя!»   
Конечно, Надя  не раз бывала с  родителями  в театрах города, а их было целых три: кукольный, драматический и музкомедии, но чаще всего на утренниках. А с  восьмого класса  их стала  регулярно водить в театр классная руководительница, и Наде стыдно было признаться, что больше всего ей нравится в музкомедии, после  спектакля  «Летучая мышь» у нее долго от смеха болел живот. И когда классная руководительница сказала, что при  театре музкомедии  организован кружок для школьников, Надя ради любопытства  пришла на первое занятие. Таких любопытных оказалось совсем немного, это были в основном  девочки-старшеклассницы с высокой грудью и подведенными глазами, которых ждало разочарование. Руководителем кружка оказался не кто-нибудь из  мужчин-премьеров, а  никому из зрителей не известная режиссерша, позволившая звать ее просто Беллой,  худая, с жесткими чертами лица, коротко стриженая. Занятие практически провалилось, на все попытки Беллы установить контакт девчонки откровенно посмеивались и закатывали глаза.
– А вы замужем? – спросила одна из них, когда Белла попросила задавать вопросы.
– Нет, – ответила Белла, –  не замужем. Еще будут вопросы? Нет? Тогда спасибо,  до  следующей встречи.
Все  разошлись, а Надя не спешила уходить. Белла собирала  бумажки со стола и не поднимала глаз, словно не замечала  Надю.
– А это вы читали в  «Корзине с еловыми шишками»?
Белла подняла голову и улыбнулась, жесткие складки легли по сторонам тонкогубого рта:
– Я.  Тебе понравилось?
– Очень!
Белла подошла и села перед Надей на стол. От нее шел волнующий запах взрослой женщины: духов,  настоящего кофе, дорогих сигарет.
– Не куришь?
Надя помотала головой. Белла внимательно оглядела ее, словно раздевая, задержалась взглядом на груди, дернула бровью  и  уголком  рта:
– Я в твои годы вовсю смолила. – Она достала пачку  сигарет и зажигалку, красиво закурила. – Эти озабоченные девочки  больше не придут, так что плакали мои денежки.
– А я приду. 
– Я буду ждать,  – сказала Белла  и снова посмотрела на Надю, словно запоминая ее до следующей встречи.   
Кроме Нади, на занятия стали ходить две-три девочки, мечтающие о сцене. Белла рассказывала о театре как явлении и о последних московских постановках, продиктовала список  литературы,  пробовала учить двигаться, говорить, сидеть, стоять.  У девчонок не получалось ничего, они напрягались, краснели, хихикали,  а Наде  все давалось так легко, что Белла воскликнула: «Да тебя не надо ничему учить!», после чего на следующем занятии их оказалось только двое, Надя и Белла.
– Приплыли,  – сказала Белла  и привычно  закурила.
Долго сидели молча. Наконец, Белла  заговорила, словно решившись: 
– Я тебя сразу отметила. Ты на одного человека похожа… На мою знакомую, она  артистка, мы с ней в Сукинке учились…
– Где?
– В театральном училище имени Щукина, она в Москве зацепилась, а  я  домой вернулась, что-то играю, что-то ставлю, кружки веду… Так вот, она  человек  редкого спокойствия, кругом будет все рушиться, а она сядет перед  зеркалом, поправит прическу, покрасит губы, а потом уже спросит: «Ну, что там случилось?»
– А разве можно  артистке быть такой спокойной?
– Артист, Надюша, это инструмент. А кто играет на этом инструменте? 
– Наверное, режиссер.
– Правильно,  режиссер. Но между  режиссером и инструментом должен стоять еще кто-то – сам артист как исполнитель, как специалист. Если человек, называющийся артистом, не сможет сначала раздвоиться – на инструмент и на исполнителя, а во время спектакля снова слиться – он  не может называться артистом. – Она  сильно затянулась и продолжала. – У талантливого  артиста  все это происходит  скрыто, спонтанно, но – сути дела  не меняет.
Она поднялась:
– Ну, что будем делать?
– Заниматься!
– Заниматься? – Белла задумалась. – Даже если эти девочки будут ходить, тебе в общей группе нечего делать. Надо нам с тобой по отдельной программе заняться. Пойдем ко мне и все обсудим.   
Так  Надя оказалась у Беллы в ее комнатке, тоже пропахшей табаком и кофе. Белла  сразу задала ей сложное сценическое упражнение, и тут восхищение Надиными успехами заметно поубавилось,  но Белла  упрямо твердила:
– Ничего! Как нас учит партия, количество всегда переходит  в качество!
А потом  Белла зажгла свечу и выключила свет, открыла бутылку сухого вина,  и они выпили по полному бокалу. Белла  скрылась за шифоньером и вышла  с подведенными глазами,  с платком на оголенных плечах. Она читала исключительно женскую поэзию – Сафо, Ахматову, Цветаеву, Ахмадулину,  Тушнову, и при минимуме аксессуаров представала и томной красавицей,  и коварным обольстителем. От вина, от стихов, от запахов горящей свечи, кофе, табака, крепких духов у Нади закружилась голова,  лицо Беллы то удалялось, то приближалось,  чудесно преображаясь; она услышала ее голос у самого уха: «Он тихо тронул мои колени  почти не дрогнувшей рукой»  и ощутила горячие влажные губы на своих губах, а длинные тонкие  пальцы  сначала гладили ее колени,   потом поднялись выше,  к неожиданно стесненной остановившемся дыханием груди. «Не надо», – простонала Надя. «Надо, – прошептала Белла и стала освобождать ее грудь от одежды,  – сейчас тебе будет хорошо. Твоему телу надо подышать, а ты его спрятала, заперла, вот мы сейчас уберем все лишнее, зачем нам лишнее…»  Надя, глубоко и свободно вздохнув, почувствовала, что возвращается куда-то в счастливое и забытое, в то, что она похоронила, заставила забыть;  она вспомнила, как мама купала ее, как  целовала  ее пальчики,  и заплакала. Она думала, что это ушло навсегда, что ей ничего уже не нужно,  но  оказалось, что ей бесконечно приятно это возращение в детство и в нежность, и она  никогда не испытывала такого  наслаждения, как под жадным  взглядом Беллы, и когда Белла стала пить влагу ее глаз, она повела головой и сама  нашла ее губы.
Она  несколько дней носила в себе ощущение   обретенного   счастья, ей доставляло радость знать, что  Белле нравится глядеть на ее тело и трогать его, и она вдруг ощутила его по-новому; она осмотрела  себя в  большом зеркале и  призналась себе, что на первый взгляд ничего особенного в ее фигуре нет, в классе у многих девчонок и ноги длиннее,  и грудь выше, а Ирка Соколовская просто   богиня,  но раз ее тело  волнует Беллу, значит, в нем что-то есть. Она ждала новой встречи с нетерпением, но вместо упражнений Белла вдруг заговорила о «Гамлете», сняв с полки толстую книгу:
– Тебе какой  перевод больше нравится: Лозинского  или Пастернака?
Надя пожала плечами:
– А какой лучше?
– Лучше – Лозинского. И мы знаем-то Шекспира по Лозинскому да по Щепкиной-Куперник. Они сделали великое и страшное дело, превратив Шекспира в нашего современника. И все наши режиссеры-новаторы только и знают, что осовременивают Гамлета. Я не удивлюсь, если в программке когда-нибудь напишут: Гамлет, кандидат философских наук, старший научный сотрудник.  Но Пастернак возвращает нас к Шекспиру, которого мы не знаем. Да и Гамлета мы не знаем: кто он на самом деле, сколько ему лет, как он выглядит.  И не зря его женщины играли…
– Да-да,  – сказала Надя,  – я знаю!
– У меня есть задумка: поставить нового Гамлета, но для этого нужны  новые зрители. Их немного, но они есть. Это свободные люди,  которые не хотят жевать мочало затхлой морали,  люди, которые  мучаются тем же вопросом…
– Быть или не быть! – подсказала Надя.    
– Быть, как все, или не быть, как  все, – вот в чем вопрос! И Гамлет – он ощущает, что он –  не как все!  Помнишь эту гениальную сцену, когда он просит Гильденстерна и Розенкранца сыграть на флейте? «Смотрите же, с какою грязью вы меня смешали. Вы собираетесь играть на мне. Вы приписываете   себе знание  моих клапанов. Вы уверены, что выжмете из меня голос моей тайны!»  В этой тайне – трагедия Гамлета! Если вернуться к подлинному Шекспиру, то все встанет на свои места! Гамлет оскорблен,  но разве в этом его настоящая трагедия? Трагедия в том, что он любит свою мать, как любят женщину, он желает ее как женщину,  у него комплекс Эдипа, он  смертельно хочет и смертельно боится инцеста!  Но это еще не все! Он  догадывается, что королева и Офелия – любовницы, что Гертруде большее удовольствие доставляет  женская любовь, и он готов стать женщиной, чтобы доставить Гертруде удовольствия  лесбийской любви и в то же время не стать ее любовником-мужчиной, избежав инцеста!
Чтобы не привлекать внимания соседей, Белле приходилось кричать  шепотом, но это делало ее страстную  речь еще более завораживающей для Нади.
– Конечно, некоторые сцены  придется  дописать и переписать, это будет спектакль  по Шекспиру, зато вполне закономерно, что Гамлета будет играть женщина! Тогда  сцены Гамлета с королевой станут центральными и  чистыми, полными высокой любви и действительно трагическими, а не комическими, если бы Гамлета играл мужчина.
Неожиданно и очень грациозно Белла опустилась на пол  перед сидящей на  кровати Надей  и  сжала  ее руки в своих ладонях: 
– Ты можешь сыграть  такого Гамлета! Ты поняла, что отношения между женщинами  могут  быть наполнены высокой поэзией,  звучать чистой мелодией, только  в  них  реализуется священный идеал настоящей любви!
На фоне этих  легких  движений и красивых слов Надя вдруг почувствовала себя громоздкой, неуклюжей, бесчувственной и безъязыкой, и когда  Белла откинулась назад и, простирая руки,  вскричала: «О, Гамлет, сын  мой! Сердце рвется пополам!»,  Надя  неловко шлепнулась в ее объятия и стала осыпать поцелуями  лицо, плечи, грудь  Беллы.   
Потом  в  их встречах наступил перерыв,  потому что  началась подготовка к Новому году, Белла была дико занята,  а  Надя  увлеклась чтением по ее списку, но часто откладывала книгу и, устремив взгляд куда-то вдаль,   вспоминала губы, руки, глаза, слова и движения Беллы. Надя  вовсе не думала, что там, в комнате Беллы, она совершала что-то противоестественное, и ей не было стыдно, потому что никто и никогда об этом не узнает. Они вновь встретились в ее комнате уже весной, но при свете дня  все было не то и не так, и вино было не то, и запах комнаты показался густым, приторным, и к Наде вдруг пришло понимание, что то, что они делали с Беллой, то, что ей казалось возвращением в счастливую детскую пору телесной любви, на самом деле  постыдно и осуждаемо, и она больше никогда не будет делать этого.
Зато они стали усиленно готовиться к экзаменам в театральное училище. Узнав, что Надя с родителями собирается  на каникулах в Москву, Белла воскликнула:
 – Так это великолепно! Покажешься  Светке, она посмотрит, может, еще кого пригласит, и они решат, толкать тебя через год в Сукинку или оставить  непорочной. Я напишу  ей и отправлю с тобой письмо, а  ты приезжай  к ней в театр часам к десяти, перед  репетицией.
Прощание состоялось при свечах. Задернули плотной шторой окно, выпили вина, и Наде снова захотелось поцелуев Беллы. 
Надины  родственники жили под Москвой, в собственном доме,  и отвели гостям  весь второй этаж. Надя несколько раз ездила в Москву то с обоими  родителями, то  с мамой, то с папой. Как-то с папой договорились, что он даст ей полдня погулять одной.   
У входа в театр ее чуть не сшибла с ног выскочившая из дверей известная актриса, бледная, с бесцветными губами, с не очень чистой кожей и, подняв   на нее глаза,  потянулась с поцелуем:
– О, привет! Сто лет тебя не видела! А выглядишь превосходно: загорела, помолодела! На съемках, что ли,  была?
Надя кивнула,  догадавшись, что ее путают с подругой Беллы Светой.
– Где? На юге?
Надя снова кивнула.
– Ладно, не пропадай, звони, чао!
На вахте Наде сказали, что  артистки Светланы Савенко в театре  нет и в ближайшее время не будет. 
– Она на съемках!
– Где? –  спросила Надя – На юге?      
 – На юге. А вы ее сестра? – спросила вахтерша, пожилая женщина с добрыми глазами. – Похожи очень. Я сначала думала: это наша Светочка явилась-не запылилась.      
  Надя вышла на бульвар, вертя в руках конверт. И вдруг заметила, что он не заклеен. А она помнила, что Белла передала его запечатанным! Надю это еще немножко покоробило тогда. Ну что ж, подумала Надя, раз Белла его запечатала, значит, хотела что-то скрыть от  нее, от Нади. Что?  Она отрыла конверт  и стала читать письмо:
«Родной мой Светунчик, лапочка, радость моя! Когда мы уже с тобой встретимся,  ягодка моя, вишенка, падла кривоногая!      
Юрочка твой больше не звонит, а то все телефон обрывал, как там Светлана Николаевна? У меня никаких особых новостей, правда, прибилась ко мне одна школьница, страшно похожа на тебя, я прямо отпала: это твой бессмысленно-бесстыжий взгляд, эти вывернутые губы, эта попа, на которую можно поставить стакан воды, эти далеко не девичьи груди, затянутые в  форменное платье! Я, как творческий человек, не могла терпеть этот диссонанс,  я сорвала с нее это рубище и увидела – тебя! Это было твое смуглое тело с нежными кружками сосков, это бархатистое лоно, лишь родинки у вас в разных местах, и у нее она выглядит еще более интимно,  чем у тебя. У меня тут же все потекло, только ты не ревнуй, пожалуйста,  во-первых, я с ней была, как будто с тобой, во-вторых, я ей была как мать, даже в тазике ее купала, а в третьих – мы всего лишь целовались, и это можно рассматривать как урок и передачу опыта. 
Эта дуреха в шестнадцать лет ничего не знает и не желает знать.  Она не читала ни Пастернака, ни Олеши, ни Цветаевой, ни  Булгакова, я уже не говорю о Француазе Саган, Натали Саррот, Андре Жиде и  Сартре, читает лишь черносотенную  херню в “Нашем современнике” и “Молодой гвардии”, всяких астафьевых и распутиных. Правда, это еще не самая  плохая   литература. Самое страшное – это сентиментальный реализм,  ярким представителем которого был Паустовский с его вечными дождями на темных пристанях и корзинами с еловыми шишками. Даже Шолохов подвизался в этом жанре, чего стоит его “Судьба человека”, а уж Серж Бондарчук сделал из этого рассказа вообще конфетку – в буквальном и не лучшем смысле этого слова.  Теперь тем же верным путем идет  Коля Губенко.       
А девочка эта ходит, сидит, смотрит как сорокалетняя женщина, живущая при никудышном муже и сраных детях.  Я сдуру пообещала  подготовить ее в театральное училище. А сейчас думаю: какое училище? Что ей Гекуба?  Но  ведь есть же  в ней что-то!  Я же запала на нее!  Но то, что в ней есть, зарыто так глубоко, что нужен  по меньшей мере ядерный взрыв, чтобы это вышло наружу.
Она талантлива – но ее талант  не инструментален. В ней нет опыта поколений, в ней нет памяти рода – того, что, например, есть в евреях.  Евреи потому и лучшие музыканты, врачи и т.д.,  что их талант – инструментален.
А эта девочка – олицетворение нашей  провинции, она – мисс Провинция с ее тупостью,  и с ее чистотой и светом. За это ли мы боролись, старик Яков? Словно не было здесь в Крайске нас с тобой,  наших  проделок, о которых говорил весь город, как будто мы не привезли в пятьдесят седьмом году с Московского фестиваля  все, что  подхватили там, а, главное,  – мы привезли свободу!  И вот снова болото, как при Сталине, и не все ли равно, существуют ли театр, искусство, литература на свете или это давно все вымерло?
Круглы у радости глаза и велики – у страха,
И пять морщинок на челе от празднеств и обид…
Но вышел тихий дирижер, но заиграли Баха,
И все затихло, улеглось и обрело свой вид.
Все стало на свои места, едва сыграли Баха….
Когда бы не было надежд – на черта белый свет?
К чему вино, кино, пшено, квитанции Госстраха
И вам – ботинки первый сорт, которым сноса нет?
«Не все ль  равно: какой земли касаются  подошвы?
Не все ль равно: какой улов из волн несет рыбак?
Не все ль равно: вернешься цел или  в бою падешь ты,
И руку кто подаст в беде – товарищ или враг?..»
О, чтобы было все не так, чтоб все иначе было,
Наверно, именно затем, наверно, потому
Играет будничный оркестр привычно и вполсилы,
А мы так трудно и  легко все тянемся к нему.
Ах, музыкант, мой музыкант! Играешь и не знаешь,
Что нет печальных и больных и виноватых нет,
Когда в прокуренных руках так просто ты сжимаешь,
Ах, музыкант, мой музыкант, черешневый кларнет!
Пусть этот стих  Булата станет нашим  с тобой гимном, и мы с тобой  еще сыграем в четыре руки на черешневом кларнете (ты понимаешь меня!) нашей любви.
Хочу в Москву, но  кому я там нужна, кроме тебя, милый дедушка, Константин Макарыч? Да и есть ли в Москве то, чего нам хочется: сладкая, пьяная, пряная, вонючая, грязная, порочная, но такая желанная  свобода?   
Так вот, Светик мой любимый, как-нибудь дай моей протеже понять, что не надо ей соваться с ее кувшинным  рылом в наш калашный ряд (во как!). Пусть она прочитает что-нибудь, споет (бр-р!) и отправь ее туда, откуда она  появилась – поняла,  куда? 
Целую тебя, мой сладкий,  мой испорченный  ребенок! Помни, что нам  скоро по тридцать лет, давай отметим  эти даты  вместе и в один день  по полной программе!  У-у-у! Это я вою в предвкушении нашей встречи! Твой Бельчонок».            

Надя приехала  в Крайск, до занятий был еще месяц. Мама вышла на работу, у папы вступительные экзамены, а Надя стала, как обычно, ходить в парк, который был совсем рядом,  – центральный, главный в городе. Но у Нади был там свой уголок, где  она проводила время с первых майских жарких  дней до середины августа. Чтобы попасть в уголок, надо было пройти не через главные платные ворота, а через служебный вход, где Надю знали с самого детства.  Уголок был ограничен забором  парка с речной стороны и линией детской железной дороги. Сюда   не пускали посетителей, но  траву регулярно скашивали.  И у Нади была прекрасная  полянка, огороженная деревьями и кустарником  со всех сторон,  где она отдыхала, читала, готовилась к экзаменам, загорала. Когда встречались  первого сентября, в классе ахали: «На югах была?»  Загорала она без лифчика, топ-лес, как это сейчас называется, и девчонки, даже Ирка Соколовская, глядели на нее в душе после спортивных занятий,  раскрыв рот. Кто-то ездил на пляж, но Надя  была чужда водной стихии, ей хватало воды из поливального крана, которой она время от времени  окропляла себя.
Однажды она даже задремала под нежарким уже солнцем, и ей приснился  стыдный сон, она проснулась потная, с бьющимся сердцем, доплелась до дома, чувствуя себя совершенно разбитой, и  позвонила Хмелю:
 – Привет! – заорал тот. – Ты где пропадаешь?
–  Сказать?
– Скажи!
–  Центральный парк хорошо знаешь?
 – Ну, знаю.
 –  От  центральной аллеи  иди вправо, к станции  детской железной дороги.
–  Ну?
–  Перейдешь полотно и  смотри в оба глаза. Да плавки не забудь! 
– Прям счас, что ли? 
– Завтра!   
– А сегодня что делаешь?
Она положила трубку. Он явился в парк через час после ее прихода, потный и растерянный.
 – Раздевайся и ложись, – скомандовала Надя, подвинувшись на одеяле.
Хмель  присел, снял рубашку и кеды. Надя сморщила нос.
– Чё такое? – спросил  Хмель.   
– Вон там,  в кустах,  кран с водой, – сказала она, протягивая ему полотенце.   
– Ну вот, другое дело,  – сказала Надя, когда он вышел из кустов с тем же растерянным видом.  –  Какой ты стал красивый!
–  Издеваешься? 
–  Нет. Ты правда красивый. Тебе разве Люся  не говорила  об этом? – с самым невинным видом спросила Надя.
Хмель  сделал вздох и чуть не задохнулся. Надя засмеялась  и прижалась к нему:
– Поцелуй меня.
Хмель  даже отпрянул.
– Ты что, не умеешь целоваться? Люся не научила?
Господи, он же совсем ребенок, подумала  Надя.  Она взяла его голову в руки материнским движением и приблизила свои губы к его губам…  Когда  он ушел – она сама попросила его уйти, чтобы он не мешал ей привести себя в порядок,  она почувствовала  себя совершенно счастливой. Она освободилась от наваждения, от Беллы; она снова стала,  как все, а раз ей и Хмелю этого хотелось, то они поступили честно и справедливо,  и никому от этого не стало хуже.
И у нее вдруг прошла десятилетняя зависимость от  Хмеля  Ей стало легко жить, и когда тот стал ее атаковать предложениями продолжить, она несколько удивилась и отказалась.
– Ну, хочешь,  –  с трудом выговорил  Хмель,  – я потом женюсь на тебе.
–  А Люся позволит? – автоматом спросила Надя. 
– Да что ты мне: Люся да Люся! Поступим в институт  и  поженимся!
Надя покачала головой:
 – Извини,  Гарик, но ты в мужья не годишься.
–  А кто годится?  – с обидой спросил Хмель.
–  Кто? – Надя подумала. – Ну,  из тебе знакомых – например, Саша  Корнилов.
– Ага,  – сказал Хмель,  – сын начальника!
–  Глупый ты.
– Что ж ты… с глупым?
 – Мы же с тобой не контрольную по математике делали.   
Хмель  долго молчал, потом высказался с мрачной обидой:
– Можешь не ерничать, я у тебя уже не списываю. А что вот так… Ты еще пожалеешь.
–  Наверняка,  – легко согласилась Надя.

Последний учебный год,  выпускной класс!  Девчонки словно свихнулись, уже с первого сентября обсуждая, кто в чем придет на выпускной и кто с кем будет танцевать. Надя не была в стороне от этой суеты, но и не вовлекалась в нее всей душой,  она  говорила, улыбалась, смеялась, но сама в это время смотрела на девчонок и определяла, у кого это было, а у кого не было. Большинство их с таинственным видом  рассказывало о летних приключениях самое откровенное,  но  Надя  с уверенностью могла сказать только об Ирке  Соколовской, что та, как и она, уже стала  женщиной.  В классе Ирка была самой красивой;  учительницы ненавидели и боялись ее, редкие учителя при виде ее облизывали пересохшие губы, мальчики-одноклассники  не заигрывали с нею,  как с остальными  девчонками, а  поглядывали украдкой как кролик на удава. До шестого класса у Нади были с Иркой неплохие отношения, а потом Надя увидела Иркин взгляд, обращенный на ее брата- курсанта… А теперь они снова подружились,  Ирка стала часто бывать  в Надином доме. Как-то они разоткровенничались за бутылкой болгарского вина, и Ирка рассказала, что у нее  было это летом на  даче  с одним студентом.
– Ты его любишь? – спросила Надя.
– Ты что? Ты бы его видела! Маленький, рыжий, вот с таким носом! И от мамы ни на шаг!            
– Зачем же ты?..
– А мне его жалко стало! Женится  на своей  Саре и будет верен до гроба своей Орлеанской деве!
– А ты кто? – засмеялась Надя, вспомнив известный «музыкальный» анекдот-загадку. 
– Я – веселая вдова!      
Надя подняла бокал:
– За  веселых  вдов!
Настала ее очередь поведать свою love story, и она задумалась  над тем, как бы передать ее посмешнее, позабавнее, но Ирка опередила ее:
– А ты с Хмелем, я знаю, он всем раззвонил. Я бы его кастрировала за это!    
Надя пожала плечами: что поделать, слаб человек. Она поняла теперь, что за  независимостью Хмеля от взглядов и вздохов девчонок стоял просто-напросто страх вечного ребенка.   
– А ты знаешь, – сказала Ирка, не глядя на Надю, – что он ко мне клинья бьет?   
– Ты вроде как моего благословления просишь? – сухо поинтересовалась Надя. – Успокойся, он меня не интересует. 
– А кто тебя интересует? Сашка Корнилов?
– Во всяком случае,  – сказала  Надя,  – в нем что-то есть.
– Торопись: его отца скоро переведут в Москву, а  Сашка поступит в МИМО..   
О желании  Саши  (то есть о моем) поступать в институт международных отношений Надя услышала впервые,  и ей стало грустно. Ей показалось, что после его отъезда в Москву  она лишится чего-то жизненно важного для нее, и зима-весна семидесятого стали  для нее временем прощания. Она сдавала выпускные  и приемные экзамены через  силу,  и даже обрадовалась, что не прошла на дневное. Она сразу же устроилась на работу в техникум, и ей понравилась ее простая и понятная работа, понравилось ее одиночество, потому что были каникулы и можно было дать волю своей грусти. Вот и хорошо,  думала она, у кого-то впереди Москва, Париж, Лондон, Рим, а ее жизнь – это ее техникум, ну, и  что ж,  ну, и пусть. А  одна она не останется.  С предателем Хмелем  все покончено, но остался Толик, который при Хмеле не смел и взглянуть на нее, а тут, увидев, что она отвергла Хмеля, звонит часто, зовет прогуляться. И они  несколько раз встретились и погуляли, благо, в конце лета  Хмель уехал  в автомобильное путешествие с Люсей и ее мужем, которого  слушался еще больше, чем сестру.          
А потом  мы встретились,  но  я  был  погружен в свое, правда, весной   у Нади  появилась какая-то надежда, на  новоселье она шла  с  ощущением,  что  что-то произойдет, и,  действительно, произошло, но совсем не то. Когда Надя увидела Валеру,  ей показалось, что она знает его много-много лет. Потом она поняла, что  он очень похож на ее старшего брата-офицера, который был  для нее символом  настоящего мужчины. Все, что было с ней раньше, потеряло всякое  значение. Она  узнала, когда меня точно не будет на Северном микрорайоне,  и приехала к Валере. Их встреча походила на взрыв, а потом был трудный и долгий разговор, Надя не появлялась  в Северном    несколько месяцев.  Она уже знала, что  наркоманию вылечить практически невозможно,  тем более у нас, Валера  так и будет балансировать на грани между тюрьмой и больницей, пока…  Она приехала к нему и сказала, что готова уехать с ним куда угодно, чтобы сменить обстановку и начать новую жизнь, без  ампул и шприцов. Он сказал, что сам пришел к такому же решению, но вскоре сорвался и при последней их  встрече сказал только одно: «Не вздумай  рожать от меня».      

8

В  год нашего с Надей окончания института отмечалось  пятидесятилетие отца: с большим размахом, как и подобает  руководителю краевого масштаба. Видно было, что он рад вниманию, наградам, поздравлениям, богатым застольям, а на маму жалко было смотреть. После той злополучной поездки в Москву она часто болела, а  потом пришла  страшная  весть  о смерти Раи. Она не решилась лететь на похороны одна, с ней отправился папа. Они вернулись через неделю, и я понял, что между ними  что-то произошло, во всяком случае, мама как-то проговорилась, что  папа, чтобы не тревожить ее, спит  в своем кабинете.   
У нас с Надей до этого не дошло, да и не было у меня  своего кабинета, но мы до минимума свели личностные контакты, вернее, приняли  условия совместного существования, не требующие душевных усилий. Мы не были чужими друг другу, у нас было много общего, и не только место проживания и дочь. Мы молча согласились  не требовать друг от друга больше того, чем можем дать сами, и не предъявляли к своему брачному союзу больших требований, главное, чтобы нам вместе было лучше, чем порознь. Оказалось, что такой взгляд, рациональный и разумный,   избавил нас от целого ряда проблем, к тому же у нас никто не отнимал надежды на другие отношения в семье, на большую любовь, в конце концов. Только  мы жили  настоящим, а не будущим.  И быт наш был организован рационально и разумно, а ребенок не доставлял  особых хлопот,  несмотря на крайнюю занятость родителей, дедушек и бабушек. Конечно, нам помогали, в том числе материально, те и другие, но мы лишнего не брали, у нас с Надей даже в студенческие годы выходило по сотне на  каждого. 
Давались мне учеба в институте и в аспирантуре довольно легко, возможно,  потому, что после московского «облома» я ко всему стал относиться  довольно равнодушно. Совета  по защите диссертаций  в нашем   вузе  не было,    Горяев  выбрал Свердловск, где учился сам, а в совете был его однокашник,  согласившийся быть моим оппонентом. Однако он был кандидатом наук, на роль первого оппонента надо было искать доктора. Я предложил  профессора из Российска, чья  монография  была, можно сказать, моей настольной книгой.   
Я прилетел в Российск  после ноябрьских праздников и сам, без отношений и звонков, сумел устроиться в центральной гостинице, над самым Откосом. Правда, номер был трехместным, с умывальником в углу,  но большим, с высокими потолками, с телефоном. Я тут же созвонился с профессором и договорился о встрече. Из окна открывался вид  на реку, по которой, ломая тонкие льдины, еще ходили  буксирные и грузовые суда. Я знал, что политехнический институт был совсем неподалеку. Наутро, после плотного завтрака в буфете,  я вышел из гостиницы и пошел по набережной, словно читая  книгу воспоминаний. Вот медицинский институт, в котором училась мама, вот больница, здесь она, вероятно, проходила практику. На другой стороне реки, за мостом, высились краны речного порта, а за портом в пойме  виднелись дома Заливино, отсюда, наверно, и пошло название. Дальше  угадывались очертания  «Красной Слободы»: заводские корпуса, трубы.
Мы поработали с профессором в его кабинетике часа четыре.  Ровно в два  он с  улыбкой поднялся на ноги:
– Как говорится, война войной, а обед по расписанию. Поработали мы  сегодня с вами  хорошо, давайте встретимся завтра. Вы где живете. Александр Григорьевич?
– В «России».
– В самой «России»? Тогда нам по пути. 
И мы прошли в обратном направлении мой утренний путь. У входа в гостиницу  я  предложил пообедать вместе,  и профессор согласился без всяких церемоний,  возможно, это было заведено между аспирантами и оппонентами, и он ждал такого приглашения:
– С удовольствием, Александр Григорьевич, только  мне надо  супругу предупредить.      
Мы прошли в мой номер, оказавшийся свободным и сияющим чистотой  после уборки, разделись, профессор позвонил домой, и мы спустились в ресторан.   
– Рекомендую, – сказал он, даже не взглянув  в  меню, – соляночку и   кулебяку.   
Зал был практически пустым, у нас тут же приняли заказ.
– Как вам, Александр Григорьевич, наш  город? Успели что-нибудь посмотреть?   
Я еще не мог привыкнуть к речи  местных жителей, и сейчас мне  казалось, что сидит передо мной не солидный ученый в костюме и галстуке, а купчик в  поддевке и смазных сапогах, с напомаженными и расчесанными на прямой пробор волосами. И только я собрался  ответить, что хорошо  знаю Российск по рассказам мамы, как в ресторане вдруг возникла пара, привлекшая  внимание всех, правда,  немногочисленных,  посетителей: высокий седовласый красавец с платочком на шее  и маленькая женщина  с ухоженным лицом и прической со следами  усердной работы над скудными природными данными. Мой профессор поднялся на ноги и пошел к ним навстречу с распростертыми объятиями. Они церемонно расцеловались и  двинулись к нашему столу. Я ждал их стоя.
– Познакомьтесь: аспирант из Свердловска, Александр…
– Просто Александр!
–  Ольга Аркадьевна, – представилась Ляля – это, конечно же, была она, –  и  протянула  руку.
Я никому еще не целовал рук, но здесь вышло так, что мой профессор даже крякнул. 
– Сергей Петрович,  – с улыбкой пробасил мужчина.
Расселись, тут  же появилась официантка с картой в руке.
– Пожалуйста,  шампанского! – сказал я.
Выпили за приятную встречу, разговорились. Я не стал разубеждать, что я не из Свердловска, тем более,  что я сделал там остановку на полдня, чтобы сдать документы в совет.  Я  знал от мамы, что  Сергей Петрович – главный режиссер драмтеатра, а Ляля – главный терапевт  области. И еще мама дала мне их домашний телефон, не особенно, правда,  настаивая  на   визите.  В  основном же разговор шел  между земляками, вначале  о городских делах:  премьера в драмтеатре – спектакль по пьесе «Северный вариант», кадровые перемещения в местном кремле, но по мере потребления шампанского  все дальше выходил за границы города и даже области.  Главными новостями  последних дней были  замена  Косыгина  на «молодого» Тихонова и избрание  Горбачева членом Политбюро. Мой папа дико расстроился за Косыгина, которого он не раз видел и слышал лично, а про Горбачева сказал «Это – будущий генсек», но  непонятно было, рад он этому или нет.
И вообще последний год был роковым для страны. Все началось с ввода наших войск в Афганистан, а потом  пошло-поехало: запрет на поставки зерна в СССР, бойкот американцами  и другими западниками  Московской Олимпиады. Зато все это как-то объединило нас, вон как мы побеждали и болели на Олимпиаде, как всем миром провожали Высоцкого, как дружно потешались над шамкающим Брежневым. Многие сейчас скажут, что чувствовали приближение катастрофы, но  документально это могут подтвердить единицы, во всяком случае, я политического дневника не вел никогда.
Через час  Ляля  подозвала официантку.
– Ольга Геннадьевна,  – сказал я, –  позвольте мне  рассчитаться за шампанское. 
Ляля кокетливо – вот уж посмеемся  с мамой! – поправила прическу  и вопросительно взглянула на мужа. Тот достал из кармана пиджака  две белых   картонных  карточки:
– Завтра у нас премьера,  пожалуйста, приходите. – И вручил нам с профессором по пригласительному билету.

Мы простились с профессором, и я поехал в Заливино  Трамвай  довез меня до железнодорожного вокзала, окруженного  желтыми двухэтажками с облупившейся штукатуркой. Я долго выбирался  из их нагромождения, меся ногами  осеннюю грязь,   пока не попал на  чистую  улицу, на которой выделялось двухэтажное здание из белого и красного кирпича,  – мамина школа. Ее дом я нашел сразу, и он оказался намного меньше, чем я представлял себе. Зато бабушка совсем не изменилась после приезда в Крайск  лет пять-шесть назад. Мы обнялись и расцеловались.
– Хоть ты навестил меня, а то совсем забыли старую!
– Бабушка,  никакая вы не старая! Вы очень хорошо выглядите!
– А чего ты кричишь-то?  Я не глухая! И очков не ношу, и зубы почти все свои! 
Мы недавно поздравляли ее с семидесятипятилетием, и я тут же  распаковал подарки.  Бабушка засуетилась, стала накрывать на стол:
– Что же ты не позвонил, что приедешь?         
– А у вас и телефон есть?
– А как же! Лёне, когда жил здесь, сразу и  провели.
– Как он поживает?
– А я сейчас ему позвоню, он и приедет! У него машина, «Волга», сам  водит.
И она подошла к черному аппарату, стоявшему на комоде, плавным движением  сняла трубку, осторожно поднесла ее к уху, медленно набрала номер.  Дядя Леня приехал через полчаса; сутуловатый, с редкими волосами и желтым  лицом, он показался  мне  старым и больным рядом со своей старшей сестрой,  седовласой,  румяной, крепкой. Вечером он отвез меня к себе в Красную Слободу. Он занимал с  новой семьей – женой и ее  взрослой дочерью –  коттедж из трех комнат с просторной кухней, верандой и  садом. Он как-то походя  познакомил меня с женой – пожилой, седовласой,  осанистой женщиной, и мы устроились с ним  в   столовой,  устланной и завешанной коврами, с бутылкой коньяка. Здесь я и ночевал на раздвинутом диване. 
У дяди  Лени  все образовалось в его новой, после лагерей и ссылки, жизни  к пятидесяти годам.  Он возглавил группу по проектированию новых движителей,  к юбилею наградили орденом,  дали  коттедж на самом берегу Волги, и он привез в него Дашу. Той коттедж очень понравился, а больше всего – сад. Он и стал источником первых раздоров. Даше хотелось, чтобы там все было, как у людей:  грядки, теплица, навоз, перегной. Дядя Леня  сначала с улыбкой, потом с усмешкой,  объяснял ей, что  те, которые живут в коттеджах, грядками  не занимаются,  в  лучшем случае цветами. Даша села и опустила руки:
– Что же мне делать? Тогда уж на работу меня устроил бы, что ли…
Работать техничкой или вахтером жене главного конструктора проекта не пристало, учиться «чистой» работе в сорок лет – поздно. И Даша  занималась домом, пытаясь сделать его уютным, как она это понимала. Накупила  ковров и мебели,  повесила люстры, даже выстаивала очереди в книжном магазине, чтобы подписаться на очередное собрание сочинений. Дядя Леня  сначала смотрел на Дашины усилия со снисходительной улыбкой, потом это стало его несколько раздражать, особенно после посещения   его дома  коллегами. Он смотрел на  ковры и люстры,  на  накрытый стол,  на Дашу, в конце концов, их глазами  и беззвучно стонал. Даша практически не умела готовить, но заказать обед в ресторане – значило обидеть ее, ходить  в ресторан – наотрез отказывалась. Хуже всего было то, что они жили  в узком мирке, где не скроешься и не спрячешься.  Конец его – да и ее, пожалуй, – мучениям положил высокий московский гость. Дядя Леня встретил его и привез сразу  к себе в коттедж, они позавтракали и пошли на работу. Вечером  Даша собрала стол и вдруг услышала вопрос московского гостя, заданный при ней:
– А хозяйка-то  задерживается?
Дядя Леня  с улыбкой объяснил, что Даша, которую  гость принял за домработницу, и есть хозяйка. Гость вскочил и рассыпался в извинениях, но когда его увезли на вокзал к поезду, Даша высказала все:
– Ты ведь женой меня и не называешь! 
Они так и не были  зарегистрированы, да и в глубине души дядя Леня  сознавал, что не жена  ему Даша, а так – попутчица, помощница, избавительница, а теперь  вот – домработница.          
Даша уехала в Великореченск, где у нее остались сын, комната и огород, а он в скорости попал в больницу с приступом  стенокардии. Лежал он в центральной больнице, над самым Откосом,  в чистой  и уютной палате, каждый день гулял по набережной, а  лечащим врачом у него была милая Оленька.  Она задерживалась у него в палате дольше, чем требовали ее обязанности  лечащего врача, они  по-дружески  общались. Оказывается, она училась в мединституте с его  племянницей Наташей, а он рассказывал Оле про их встречи в Великореченске и Крайске, что она  нашла его (он не сказал, что это произошло через три месяца после ее приезда), а ее муж помог ему  устроиться на работу по специальности и внедрить его  изобретение. Оля  слушала его рассказы  со страдальчески заломленными бровями, и  –  он видел это –   хотела о чем-то спросить, но, видимо, из деликатности, не решалась.  Он стал ждать этих встреч  с  волнением и  неожиданной  в его годы и в его положении надеждой.
Его  первая  жена Галя  и ее новый муж  родили двоих детей, получили  большую квартиру, а потом перебрались в Москву.  Там  же и Рая жила  со своим мужем. Ни ту, ни другую ему не хотелось видеть.  С Дашей у него тоже все кончилось, зачем мучить и ее,  и себя.  И он думал об Оле,  интересно, как она живет, почему-то о себе она ничего не рассказывала. Конечно, она замужем, муж, наверное, тоже  врач или аспирант. Вечером они  сообщают друг другу новости,  интересно, что она рассказывает ему про него? «У нас лежит  один из реабилитированных,   пожилой, он десять лет провел в лагере, а потом пять лет в ссылке. Оказывается, это дядя  Наташи Ивановой, что училась в нашей группе, помнишь?»  Они поженились еще в институте, и у них есть ребенок,  девочка. Она спит  за ширмой в деревянной кроватке, и они ночью долго прислушиваются к  ее дыханию, прежде чем решиться… Наутро, когда Оля   приходила к нему,  дядя Леня  помимо воли  искал  в ее облике и  поведении  следы ночных  событий. Однажды он решился:
– Оля, а  вы замужем?
– Да.
– Он тоже врач?
Она засмеялась
–  Нет, он у меня  артист!
– Самый настоящий?
– Самый-самый! Вот вы выйдете из больницы, и мы  с вами пойдем в театр.   
– Вы со мной как с ребенком… или как с безнадежным больным.
– Я вас обидела?
Прозвучало это так проникновенно, с такой теплотой  в голосе, что дядя Леня   чуть не признался ей, что он хочет, чтобы она увидела в нем не пациента, а мужчину, пусть не молодого,  но  еще крепкого, который хочет любить и быть любимым. 
– А вы придете ко мне в гости? – ответил он вопросом на вопрос.               
Они встретились взглядами, и он не отвел своего. Да, Оленька, это именно то, о чем ты подумала. Пожилой  мужчина зовет молодую женщину  в свой одинокий   дом, чтобы остаться  с ней   наедине. 
– Я приду,– сказала она после долгого  молчания.
Она пришла раньше, чем он ожидал. За несколько  дней до его выписки она  вдруг оказалась  дежурным врачом,  хотя до этого  ей  дежурить по ночам не приходилось.  Она принесла  бутылку красного вина, а у него  в тумбочке были  фрукты, и они устроили  ночной пир. Она сама поцеловала его. Он осторожно, еще не веря   в свое счастье, обнял ее. Она  уперлась в его грудь руками  и  спросила
– А ты сделаешь все, о чем я попрошу?
– Зуб даю!       
Оля поморщилась:
– Не надо со мной так.
– Оленька, я сделаю  все, что ты скажешь!
– Поклянись!
– Клянусь!
…Она  вскочила с кровати, быстро оделась, взяла со стола пустую бутылку:
– Уберешь тут все,  а потом позвони на пост.
И  бесшумно выскользнула из палаты.  Он едва выждал пятнадцать минут и  нажал кнопку.  Оля появилась, как обычно приходят на срочный вызов:  дробно стуча каблучками,  с  фонендоскопом на груди, с порога вопрошая громко и недовольно:    
– Ну? Что случилось?
Дядя Леня решил подыграть и растянулся на кровати с видом мученика:
– Сердце, доктор!
Но Оля посмотрела на него взглядом,  после которого он  присел на кровати, свесив  ноги. К нему на мгновение  пришло ощущение, что он не свободный пациент в свободной  больнице,  а  «мастырщик», которого враз могут выкинуть из тепла и уюта в  грязную и страшную зону.
– Пишите, Леонид Иванович.
Оля  положила на стол перед ним лист чистой бумаги, авторучку и присела на единственный табурет в некотором отдалении от стола.
– Кто вы, Оля?    
– Я – Ольга Аркадьевна  Бородина, по отцу – Глебова.
Дочь Аркаши  Глебова, одного из той троицы  конструкторов, которых он подозревал  в  использовании материалов из своей папки!  Встретились они  с ним, правда,  без объятий, но спокойно поговорили, повспоминали, Глебов порадовался реабилитации дядя Лени, дядя Леня поздравил с премией, а тот развел руками:  «Так вышло, могло быть и наоборот». Значит, это он… А доченька его вон аж на что пошла, чтобы связать его, Леонида Аржанникова, клятвой. И не слухи ее беспокоят. Знает она, что лежат где-то бумажки, и от него зависит,  поднимут ли их.   
– Диктуйте.
– «Я, такой-то,  отказываюсь от каких-либо  претензий в адрес Глебова Аркадия  Михайловича  в отношении  использования  результатов совместных  исследований в период 1935-1938 годов. Распространяемые недобросовестными людьми слухи о том, что Глебов А.М. якобы был  причастен к моему аресту, также не имеют никакого основания, так как я знаком со всеми  материалами по моему делу».  Роспись, дату не ставьте.
Дядя Леня протянул бумагу  Оле и взглянул  на нее. Как его могло что-то прельстить в этой кукле с  жиденькими  кудряшками? Как он не понял всей ее  игры, шитой белыми нитками?   Если ее муж  так же бездарен – вот  уж семейка так семейка!  Он  потребовал, чтобы она тут же дала команду о выписке. На другой день он уже был на работе.
 В отпуск он съездил в Великореченск  и предложил Даше оформить, наконец, их отношения. Он прожил там почти месяц: гулял по городу своим прежним маршрутом, помогал Даше копаться в огороде, подолгу сидел с ней за вечерним чаем, но спать уходил  на сеновал, который они с Геной когда-то приспособили для жилья,  и уехал один, оставив Дашу решать,  а  потом  получил письмо, где она писала, что  так и эдак рядила, столько слез пролила, но решила отказаться от него, теперь он от нее свободен. Он нашел опрятную и  добросовестную вдову, которая  прекрасно готовила,  и она стала вести его хозяйство, а потом и переехала к нему вместе с дочерью от погибшего в лагере мужа. 
Я  шел на спектакль с головной болью, но  вовсе  не  от  коньяка, выпитого с дядей Леней. Как, в какой момент  сообщить Ляле и ее мужу, что я –   сын Наташи Ивановой?..  Между тем  премьера вызвала ажиотаж, лишние билеты спрашивали на дальних подступах к театру, поразившему меня  своей  несколько вычурной  красотой. И в фойе было празднично, ярко, шумно, как на новогоднем карнавале, только одеты все были красиво и строго, не то,  что у нас в Крайске, где и в валенках на спектакли приходили. Над всеми возвышалась седая голова главного режиссера, он принимал поздравления, здоровался за руку, целовался и обнимался с одними, чтобы тут же бежать к другой группе прибывших на премьеру.  Мне  он протянул руку на ходу и наказал, чтобы я не уходил после спектакля, за мной придут.   
Мое место оказалось на седьмом ряду, перед широким проходом. Судя по всему, рядом  со мной сидели самые почетные гости – знать города. Насколько я был поражен красотой театра и праздничной атмосферой, настолько  же – безобразно фальшивым  спектаклем. Действие разворачивалось на северной стройке, где возникал конфликт: или ждать, пока все завезут, установят, примут, подпишут или мобилизовать все резервы и – с риском для жизни – дать такую нужную всей стране продукцию сейчас. Побеждали энтузиасты, герой погибал, но на его место вставали  другие,  а героиня понимала, наконец, какого  человека она не оценила. Однако спектакль приняли хорошо, долго хлопали,  особенно  тепло принимали «ожившего»  героя и молодую героиню. В фойе  зрители разделились  на две неравные части. Знать с моего ряда стройной колонной двинулась в сторону служебного входа, а остальные  торопились занять очередь в гардероб. Я пошел было в том же направлении, но ко мне подошла   женщина  в темном костюме, с крашеными волосами  и скрипучим  голосом  предложила следовать за ней. Мы прошли через служебный вход в длинный коридор, потом поднялись по лестнице на второй этаж и мимо уборных, в которых  раздевались и разгримировывались артисты, попали  к открытым дверям кабинета директора, откуда доносились голоса.
 – Проходите, – проскрипела  моя  проводница  и  отодвинула  портьеру. 
Я вошел и остановился  у самой двери. Собравшиеся, человек двадцать с лишним, стояли с бокалами в руках по обеим сторонам длинного стола, заставленного бутылками и тарелками с закуской.  Мне тоже подали бокал с вином. Крупный человек с красным  значком  депутата Верховного Совета держал речь  о роли искусства в воспитании трудящихся, о том, что этим спектаклем  в наши дни передается эстафета от тех поколений, которые совершили революцию, построили Магнитку и Днепрогэс, дошли до Берлина,  восстановили разрушенное войной народное хозяйство. «Именинник» стоял во главе стола, скромно потупив голову. Ляля, несмотря на невысокий рост, гляделась очень значительно. После депутата выступал кто-то от культуры, сыпал терминами,  говорил о новаторстве не ради новаторства. Снова выпили, и тут произошла заминка, повторяться, наверно, никому не хотелось, и тут   меня словно бес толкнул, и я сделал шаг вперед. Свой поступок я  объяснял лишь рационализмом и прагматичностью: если я пришел сюда  и мне  есть что сказать, что же я буду молчать.
– Начну с того, что в спектакле есть глубина, которой порой не хватает не только нашему театру, но и нашему кино, возьмите даже такие  заслуженно захваленные фильмы, как «Осенний марафон», «Гараж», «Москва слезам не верит»…
Собравшиеся зашумели, а Сергей Петрович и Ляля  многозначительно переглянулись.
– Спектакль называется «Северный вариант», и это, конечно, не  только название  проекта работ. Здесь сталкиваются две идеологии, два образа жизни, а то, что действие происходит   на  ограниченной территории, не должно вводить нас в заблуждение. Это мы – все мы в нашей огромной стране – должны сделать выбор  между  голой рациональностью и чистым порывом души, между  личной ответственностью  и тупой исполнительностью, между стяжательством  и взаимопомощью, между верностью и предательством, между   смелостью и   подлой  трусостью, в конце концов, между идеалами  наших отцов  и  духовной  заразой  мещанской  сытости. И режиссерские находки – и звук трубы, и комиссары в пыльных шлемах, склоняющиеся над телом  умирающего героя, – это знаки надежды, это свет маяка во мраке…. 
Сергей Петрович  достал платочек, а Ляля смотрела на меня, как старшеклассница  на студента-практиканта;  депутат    при слове «мрак»  замер с бокалом  в руке.
– Тем печальнее, что этот мощный идеологический, духовный, нравственный, культурный  заряд  разорвался  вхолостую, на пустой территории! Это подобно тому,  как если бы наша  замечательная медицина, – я отвесил  легкий поклон  в сторону Ляли, –  прописывала   здоровый образ жизни  безнадежно больным….
– Да что он говорит!
– Это провокация!
– Выходит, что  социализм – безнадежно болен?
– Мало нам Сахарова!   
– Кто вы? – прогремел бас депутата. –  Назовите себя!
На Лялю и ее мужа жалко было смотреть. Я растерянно жался к дверям. Такой реакции я не ожидал, ведь я просто делился своими впечатлениями о спектакле!: И тут  из-за портьеры раздался знакомый скрипучий  голос:
– Прорвался  все-таки, охломон несчастный! А ну-ка, выметайся!…
Чьи-то руки вытащили меня в коридор и захлопнули дверь кабинета, правда, я услышал: «Да это просто  с улицы! Выпил, наверно!», но вместо приведшей меня к этому кабинету служительницы  увидел молодую девушку в джинсовом  костюме. Не она ли играла героиню? Но девушка  не дала мне ни мгновения на расспросы и потащила к лестнице, а потом по коридорам и закоулкам.   
–  Бежим, дурак! Твое спасение в моих руках!
В театре было тихо и пусто.
 – Стой здесь! – скомандовала девушка, вталкивая меня в какую-то  нишу.
Вскоре она появилась, неся в охапку мое пальто.
– Ты без шапки?
–Без.
– Форс морозу не боится? Мы сейчас выйдем с тобой,  и беги без оглядки. Ты где живешь?
– В «России».
– Какие люди!
Она взяла меня под руку, и мы, якобы дружески беседуя, прошли мимо вахтера, который, кстати, не обратил на нас никакого внимания, увлеченный чтением «Вечерки».
– Беги! – сказала она на улице. – И постарайся обеспечить себе алиби!
Я быстро пошел в сторону гостиницы, размышляя над последними  словами избавительницы.  У ресторана и гостиницы были отдельные входы.  Я    разделся в гардеробе ресторана,  прошел через  пьющий, жующий, отплясывающий, подпевающий громкой музыке зал и  вскоре оказался на своем этаже, минуя  вахту. Два моих соседа, ветеринары из Кировской области,  сидели за столом с бутылкой «Агдама»  и тут же  предложили мне стул и стакан. 
– Айн момент!  – Я сходил в буфет и купил такую же бутылку. – Теперь можно и выпить.
Выпили, потом один из вятских спросил:
– А где твое пальто? Ты же в пальто выходил!
Я полез в карман, достал номерок
–Точно! Совсем  обалдел со страху!
– Кто тебя так?..
 – Да  один в ресторане привязался:  чем-то я ему не понравился. Я, говорит, тебя  встречу! Я, говорит, всю милицию на тебя натравлю! Так что вы, если что, всем говорите, что я никуда не выходил, весь вечер с вами провел.   
 – А нам что? – сказал первый – Так и скажем!
– А пальто  сам заберешь? – спросил второй. – Или нам сходить?
– Да лучше вам, а то опять привяжется. 
Во всех этих  неуклюжих действиях  на грани с глупостью меня не оставлял страх: а вдруг меня уже ищут?  И только в постели я чуть не расхохотался: господи, да кому я нужен, тоже мне академик Сахаров! Так перепугался, что у девушки имя не спросил и спасибо не сказал. А служительницу она ловко передразнила, талант есть. Жалко,  что в спектакле ей приходится не играть, а изображать. Я схватил программку: М. Карпова. Марина, значит.  Мариями только сейчас стали называть.
На другой день я завершал с профессором все дела, и наша встреча была недолгой. Он поинтересовался, как  мне премьера, сам он,  к сожалению,  не мог пойти, жена приболела, а одному только в командировке по театрам удобно ходить. Я ответил уклончиво, мы расстались немножко не так, как мне хотелось бы, он  мне показался хорошим дядькой, но я думал только о Марине, да и мои финансы были на пределе, и я успокоил себя, что уж после защиты мы и поговорим, и выпьем, как полагается. Я  прибежал в номер, нашел через 09 телефон театра и тут же позвонил.  На нее быстро переключили внутренний телефон.
– Здравствуй, Марина,  – сказал я.
– А, это ты. Уши не отморозил? 
– Нет, и они очень рады слышать твой голос.
– Ты хорошо сделал, что позвонил.  Я сама собиралась  разыскивать человека, о котором говорит весь город!
 – Да что ты! А я  тебе так благодарен за вчерашнее. Мы можем  встретиться?
– Я уже освободилась. Ты где?
– В гостинице.
– Жди у входа.
Через полчаса мы сидели в ресторане. Она  оказалась вовсе не пигалицей, какой показалась вчера, у нее были размеры, близкие к голливудским стандартам, а светлые волосы и  серые глаза в сочетании  с черной коротенькой юбочкой  и того же цвета  тонким  свитерком  дополняли образ. 
– Шампанского? – спросил я.
– И много! Тебе хорошо, ты убежал с банкета. Кстати, ты сделал хорошую рекламу спектаклю.  Папе звонят, поздравляют…–  Увидев  выражение моего лица, спросила. –  Ты что, не знал, что  Бородин –  мой отец?
– Ты же  Карпова.
– Это – по мужу.
– Ты замужем?
Она показала глазами на мое обручальное кольцо:
– Ты тоже примерный семьянин.   
Она навалилась на стол, ее лицо было совсем рядом. Я видел девчонок и покрасивей, но что-то было в Лялиной дочери такое, что меня затрясло. Как когда-то в Северореченске.  И в это время принесли шампанское. Я предложил тост за приятное знакомство.
– За  знакомство, Саша с «Уралмаша»,  – сказала Марина. – Ты действительно – с Урала. О том, что у нас все прогнило  снизу доверху и никакого социализма мы не построили, знают все, но все делают вид, как в сказке про голого короля. А  ты  взял да и сказал, что король голый!
– Я просто  нарушил правила игры,  – мрачно сказал я.      
– Да,  – сказала  Марина,  – это больше,  чем преступление.
– Я на предзащите говорил об универсальности  управленческих технологий, а мне задают вопрос: «А разве социалистическое управление не отличается от  капиталистического?» Я отвечаю, что в принципе – нет. Мне и от оппонентов и от руководителя досталось.
– И ты теперь будешь говорить, что наше управление лучше их управления?  Почему же мы хуже их живем?
– Наше управление другое, потому что и цель,  и субъект, и объект  –  другие. А живем мы хуже потому, что нам это нравится.
– Ты хочешь сказать, что мне нравится это дерьмо, называемое нашей жизнью?
– Я  говорю не о тебе или о себе, а  о нас.
– Выходит, если это быдло численностью двести пятьдесят миллионов  хочет жить так, как оно живет, то и я должна жить, как это быдло?
На нас стали  оглядываться с других столов.
– Сегодня мне придется тебя спасать, – пошутил я.
Серые глаза ее надолго остановились на моем лице. 
 – А у тебя получится? – спросила она  без тени улыбки.    
Подошел  официант:
– Что-нибудь еще? 
Слишком корректный тон означал только одно: нам нужно уходить.
– Еще шампанского! – сказала  Марина.
– И счет, пожалуйста.
Официант поколебался мгновение  и отошел,
– Да что ты забеспокоился? У меня друг на Воробьевке сидит! В смысле –  служит.  Я и вчера тебя бы отмазала,  если что.
– Друг – это любовник?
– Почему чуть что, сразу любовник?  Поклонник! У настоящей актрисы должны быть настоящие полковники, фу,  поклонники.  А у меня он и  правда полковник, милый такой,  цветы, на машине,  куда попрошу. У нас у каждой в театре есть  друг. Это даже неприлично, если  друга нет, хуже, чем, если нет мужа.
Суровый официант  принес  шампанское и счет, я  рассчитался и поднялся на ноги. 
– Мы разве уходим?  – спросила  Марина и показала на бутылку. – А это?
– А это – с собой!    
Я  знал, что вятские не придут раньше шести, и привел Марину  в свой номер. 
– Да, это не Рио-де-Жанейро, – сказала  она,  – зато все чистенько! А я так устала!
Она плюхнулась на мою постель и тут же заснула. Я снял с нее  сапоги-чулки, укрыл  ноги покрывалом, а сам сел и стал смотреть на нее. Вот ведь, думал я, красивая,   талантливая, а есть в ней надлом, почему-то пожалеть ее хочется,  предостеречь от чего-то, предупредить… Ей хватило  немногим более двадцати минут, чтобы  в тяжелом сне  снять напряжение последних дней. О пробуждении  сказали дрогнувшие веки  и губы.
– Ну вот, теперь я свежа, как дыханье левкоя, – проговорила она. –   Хочешь комиссарского тела?
Я молчал. Она раскрыла глаза.
– Нет, ты действительно с Урала! Мне что, изнасиловать тебя?   
Я подошел к двери и закрыл ее на ключ. Потом мы полулежали-полусидели  и пили шампанское их граненых стаканов.
– Повтори,  – сказала она,  – что ты почувствовал, когда увидел меня сегодня?
– Меня просто затрясло!
– То есть ты захотел меня?
– Да!  Со мной так  еще не было. Нет, было один раз, но я ушел…
– У тебя много было женщин?
– Кроме жены, еще две…  Обе несчастные, а одна еще и очень хорошая. Любит одного, а вышла замуж за другого. 
– Все мы несчастные. Я вот любила одного и вышла за него замуж, а он оказался такой сволочью!..
– Вы разошлись?
– Фактически да. Он в Москве, я – здесь.
– Выходи замуж, – неожиданно  сказал я. – Нельзя тебе одной.
Она посмотрела на меня:
– За кого? Уж не за тебя ли?
Я  молчал. А что? Зачем нам с Надей обманывать себя и играть в семейную жизнь.
– Я был бы счастлив,  – сказал я.   
– Все вы были бы счастливы, если бы не было жены, детей,  нелюбимой работы,   необходимости  заботиться о  других!
Я обнял ее:
– Ты действительно свежа, как дыханье левкоя.
– Созрел? У нас еще есть время?
Потом она заставила меня  одеваться, глядя  в окно, а сама привела себя в порядок  в углу, где было зеркало и  умывальник. Оделась, причесалась, поправила постель, присела к столу. Я достал из портфеля бутылку местного шампанского, припасенного для дома.
– Ты знаешь, –   говорила Марина, – есть в тебе что-то родное мне. У меня есть в Сибири  брат, мне кажется, он похож на тебя. Его тоже зовут Сашей. Когда я…  была с  тобой, я думала, что ты – это он, и у нас, как в Мопассане, помнишь?
Я кивнул головой. Что ей известно об отношениях ее отца с моей матерью?
– Я  напишу пьесу  под названием «Сага о Форсайтовых». Там  будут четыре: поколения, четыре действия, четыре действующих лица: Он, Она, Друг, Подруга, четыре исполнителя. Действие первое. Кончилась гражданская война.  Она любит Друга, но тут появляется Он, который больше понравился ее папе. А папа – большой начальник, предположим, секретарь Заливинского райкома, он с кем-то из наших вождей – не помню с кем, только помню, что на  букву М – работал и помог тому…
– С Маленковым,  –  сказал я,  вспомнив рассказы мамы и Оли. 
– Наверное. Она вынуждена расстаться с Другом и выйти замуж на Него. А Друг между тем делает карьеру в органах, сам понимаешь, каких. И когда ее папу арестовали и поместили на Воробьевке, она – к Другу: помоги! И тот помог: подсказал, как попасть на прием  к этому самому Маленкову. Она поехала в Москву, пробилась, и ее отца выпустили. А Он все  видит и понимает, что помощь Друга была далеко не бескорыстной, и что Она  рада продолжить отношения с Другом.  И тогда Он  делает одну подлость, чтобы  занять положение повыше, сравняться с Ней, тогда многие так делали, и пытается соблазнить Подругу.
– Чью?
– Того, кого он оклеветал. Понимаешь, когда человек идет на подлость, он идет до конца!..  Действие второе.  Теперь Она – их дочь, непонятно чья, то ли Ее с Ним, то ли Ее с Другом  – встречает своего  Его. Он увлечен ее Подругой, но понимает, что для его светлого будущего ему выгоден брак с Ней, а не с Подругой. Годы мучительной борьбы кончаются тем, что Он  приезжает к Подруге в Сибирь, здесь следует сцена любви, Он уезжает с обещанием вернуться, но Она хватает его худенькими ручками и уже не отпускает ни на шаг. Действие третье. Смерть Сталина, Двадцатый съезд, Ее отцу  грозит  бесчестие, а, может,  что и похуже. Чтобы спасти отца, Она идет к Другу – да-да, тому самому. Он уже генерал, самый главный человек на  Воробьевке. Друг  помогает дочери своих давних друзей, а, быть может, своей дочери? В общем, Мопассан отдыхает… Действие четвертое. Она – внучка той Ее, что в первом действии и дочь той, что  во втором – встречается с Ним – сыном Подруги из второго действия. Между ними вспыхивает любовь. Он говорит ей  «Меня прямо затрясло, когда я увидел тебя, этого со мной никогда не было!»
– А она не знает, что он может оказаться ее братом?
– То-то и оно, что нет!  Она же не знает о похождениях  своего отца, она думает, что он всегда любил только  свою жену и был верен ей!
– Но он изменил, – если изменил, – будущей жене! – воскликнул я. – И я бы сделал так:  Он просто не говорит ей, что он – сын Подруги. Это раскрывается лишь потом, когда  они расстаются,  и зритель так и не понимает…
– …ху из ху! А ты здорово соображаешь! Беру тебя в соавторы! Только эту пьесу никто не пропустит. Единственный вариант – создать собственную студию.
– Поехали к нам в Крайск! К нам  целый  выпуск театрального института  приехал, открыли Молодежный театр. Кто разбирается,  говорит, что почище «Современника»!
– Ну, положим, до «Современника»  им далеко, но предложение твое  – весьма! Кстати,  а другое предложение  так и не созрело? 
– Я тебя очень люблю, – сказал я.      
Я приехал в Крайск,  и Надя сразу поняла, что со мной что-то произошло. Мы поужинали, выпили вина, а когда стали ложиться спать, я обнаружил свою подушку и одеяло в столовой  на диване. На другой день за  завтраком Надя сказала, что переедет с дочерью к своей матери, она устала возить ребенка  каждый день через весь город.
–  Хорошо, –  сказал я,  – тем более, что у меня сейчас наступит самая горячая пора, работать придется день и ночь.
– Ты побереги себя, ночами ты в Российске  поработал, переутомился, – сказала она, вставая из-за стола. – И не надейся на развод. У меня будет ребенок.
– Ребенок будет у нас,  – сказал я после долгой паузы.   
Защиту мне назначили на февраль. Я выехал в Свердловск за десять дней до защиты, устроился в гостинице «Урал» всего лишь за  коробку хороших конфет, а на выходные полетел в Российск. Марина  встретила  меня в аэропорту и  тут же показала мне ключ.
– От квартиры, где деньги лежат?  –  спросил я
– Где есть широкий диван и  нормальная ванна!
Мы пробыли с ней два дня: в воскресенье она была не занята, а в понедельник у артистов выходной. Квартира оказалась однокомнатной, очень удобной и очень чистенькой. Но чего-то нам  с Мариной в ней не хватало, может быть, чувства новизны и опасности. И начинало утомлять  однообразие наших отношений, копилось раздражение, которое, в конце концов, кончилось банальной ссорой  и, фактически, разрывом.
– Как поживает твой поклонник-полковник?
– Поживает – кратко ответила Марина, закуривая сигарету.
– А почему его нет в «Саге о Форсайтовых»?    
– Ты хочешь, чтобы там был эпилог? Хорошо, их есть у меня. Слушай. Он уезжает,  Она  встречается с сыном Друга, он  тоже служит  на Воробьевке, но это к делу не относится, и понимает, что он как любовник  гораздо лучше Его. Он  приезжает, и она  случайно узнает его фамилию…
Я взглянул на Марину. Она могла  увидеть мой автореферат, билет, паспорт, а уж случайно   или  нет – это другое дело.
– И тогда Она говорит Ему…
Марина затушила сигарету и встала против меня. Я опустил глаза. 
– «Зачем ты  убил мою мечту о запретной любви?  Зачем ты материализовался, ты, которого я видела в своих мечтах красивым, высоким, стройным, сильным, щедрым, безумным в любви, а оказался таким упитанным, кучерявеньким…»
Я чуть было не провел рукой  по своим волнистым  волосам.
– «… таким  умненьким, рациональным,  разумненьким,  в ком щедрость и безумие даже не ночевали! Это было такое преступление – твое  появление  в моей жизни. Ведь у меня теперь ничего не осталось!»
– Ну, как же! А полковник? 
– А что полковник? Полковник хорош для тела. А у меня ведь еще есть душа!   
Я поднялся на ноги. Действительно, ростом я не вышел, но все же не выглядел рядом с Мариной как  рядом с Олей ее лысенький муж.
– Тут, как я понимаю, опускается занавес. Как говорится, finite la comedia. E stata una serata belissima! Le e piaciuto lo spettacolo? Era interressante, mi capisce? 
Она посмотрела на меня и  улыбнулась: 
– Мой милый, ты прекрасен! 
Ее последний поцелуй был долгим, насколько хватило дыхания.

9

Летом у нас с Надей родился сын, Надина мама еще с весны забрала нашу дочь к себе, и мы  погрузились в  родительские хлопоты, которых я практически был лишен бабушками по отношению к дочери. А потом, когда сын подрос, я проводил с ним больше  времени, чем Надя, даже когда  навалились  лекции, семинары, практические, экзамены,  кураторство, воспитательная работа, профориентация, стенгазета, субботники и воскресники, да еще Горяев привлек  к науке. Дочь росла самостоятельно, в школе мы за ней  не следили и не контролировали, к тому же она никогда серьезно не болела, а сын то и дело «отдыхал» в больницах. Школой сына я стал заниматься еще с подготовительного  класса. Тогда все родители стремились записать своих чад к Сорокиной: у нее авторская  методика, дети развиваются не по дням, а по часам. Я пришел к ней, а это оказалась Ирка Соколовская! Наша встреча оказалась неожиданно радостной, мы стали взрослыми, уверенными в себе, и нам было легко  и просто общаться. Я подождал, пока она закончит все дела, в гастрономе  напротив сделали закупки и поехали к Ирке на такси. По пути она сообщила, что разошлась уже со вторым мужем, но сын и двухкомнатная квартира достались ей… Мы оказались в квартире одни, нам было хорошо, и я подумал, что всю жизнь хотел этого и в глубине души знал, что это когда-нибудь произойдет.  Я не сказал  Ирке  об этом, только спросил, поцеловав ее в уголки прекрасно очерченного рта: «Что ж ты сокола на сороку променяла?» Она усмехнулась: «У нас только Наденька своего  не упустила». А на прощание сказала: «Только давай без продолжений. Тем более, что я уезжать собираюсь». И слава Богу, подумал я,  а вслух спросил: «В «девятку»?», имея в виду закрытый город со сверхсекретным, но  известным каждому крайчанину производством, в который почему-то  стремились одинокие женщины.  «Возможно», – ушла от прямого ответа Ирка. В прихожей она вдруг показалась мне старой и страшной; во всяком случае, Надя выглядела гораздо лучше. Назавтра я записал сына к пожилому и надежному педагогу, заслуженной учительнице, как оказалось, женщине вздорной, обидчивой, капризной, немало попившей кровушки у нас с сыном.   
Наступили 90-е, жена как завуч стала получать больше меня, но было что-то хорошее и в моей жизни. Теперь можно было ходить в институт только на  занятия и еще больше уделять внимания сыну. У дочери в старших классах неожиданно раскрылся дар художника, она поступила  в архитектурно-строительный институт. Мы похоронили Надиного отца, и наша дочь окончательно переехала к бабушке. На архитекторов вдруг возник бешеный спрос, она сделала стремительную карьеру, отдалившись от нас с Надей полностью и  навсегда. Сын пошел по стопам  обеих бабушек – поступил в медицинский. Учился он  истово, как того и требовало медицинское образование. Особенно тяжело давались латынь и анатомия. Глядя на его непрерывные занятия, мне становилось стыдно за свое высшее образование, доставшееся  шутя.  И вот, когда схлынули с меня разные лишние обязанности, я вспомнил о науке. Горяев прямо ожил, когда я  пришел к нему с планом и аннотацией докторской. Защитился я в  самом конце  ХХ века, в возрасте 46 лет. И  меня тут же назначили завкафедрой, а Горяев – стопроцентный русак – эмигрировал в Израиль. Конечно, многие говорили, что я подсидел своего шефа, но Горяева снимал не я, к тому же он обиделся за свою Эсфирь, которую ровно в 55 лет с большой радостью (уж слишком долго она портила картину успеваемости) отправили на пенсию. Сам он относился ко мне тепло, сдал дела без всякой обиды и даже  предложил  обмен:  он сдает государству нашу двухкомнатную квартиру, а мы становимся владельцами его  трехкомнатной.
Через несколько лет Горяев  приехал в Крайск  в гости. У нас уже кафе на каждом углу, я своим аспирантам  и аспиранткам встречи устраивал  иной раз не на кафедре, а за кружкой пива. Встретились с ним в кафе, обнялись, расцеловались, и я вдруг увидел, что он стал настоящим иностранцем, с каким-то  заграничным лоском, что ли. Он предложил переработать  и издать учебник  в соавторстве – у нас в России и за рубежом, зарубежное издание  он берет на себя. И вот учебник сделан,  на обложке наши фото, он продается по всему миру  в Интернете, его включают в списки литературы, чего еще надо?  С материальной стороны тоже  все наладилось, появилась возможность заработать в коммерческих группах и на факультете  послевузовского образования, выписывают хорошие премии. Хоть и говорят кругом, что в ректорате  они на порядок  выше, но мне и это – как с куста.
Но жизнь есть жизнь. Давно уже нет бабы Клавы и дяди Коли. Он так больше и не побывал в Италии. Пробовал было узнавать, как да что, а ему сказали: «Сначала  надо в Болгарию  съездить, потом в Венгрию или Чехословакию, потом в Югославию, ну, а там, возможно,  и в Италию пустят». Он только рукой махнул. Зато перед смертью ему удалось повидаться со своей Лаурой, совершающей  круиз по Волге. Они встретились на пристани в  Российске, и дядя Коля сразу узнал ее в толпе туристов, именно такой она ему и снилась: в платье-костюме с большим белым отложным воротником. «Подожди, – сказала она, – я должна надеть свои очки». И он вдруг заплакал, и она плакала вместе с ним, и он не стал ни о чем ее спрашивать и рассказывать, пусть продолжает думать, что он все эти годы  так и  работал на своем заводе... В девяносто первом, в шестьдесят пять, моего отца отправили на пенсию. Отрасль пошла под откос, смотреть на это у него не было никаких сил. Северореченский комбинат закрыли, кто мог, уезжал на материк, оставшиеся выживали, как могли: рыбачили, охотничали, пили. Геннадий остался дорабатывать до северной пенсии,  устроился в порту старшим диспетчером и жил, как все. Жена после скандалов уехала на материк,  и они остались вдвоем с сыном; однажды тот нашел его мертвого  с карабином в руках… Семидесятилетний юбилей отца был больше похож на  поминки, да тут еще Ельцин устроил шоу со своим выборами. Правда, отец воспрянул духом, когда рейтинг Зюганова пошел вверх, но после  второго тура, предательства,  наглости, приспособленчества, цинизма, у него уже не стало сил жить. Похоронили его на новом кладбище, на аллее самых почетных горожан. Мать  осталась одна, и видно было, что она словно бы освободилась от гнета. Она не бывала у нас и не приглашала к себе, лишь иногда звонила. Разговаривать с ней было тяжело. Она  сначала ходила к экстрасенсам, потом стала истовой прихожанкой Успенского собора, а последние годы всеми ее помыслами властно завладела йога.    
Сын закончил ординатуру, и его взял в аспирантуру сам Вернер, но после смерти академика  что-то не заладилось  у сына на кафедре. Его обвинили, что он с больными жесток и, можно сказать, выжили. Я не думаю, что сын действительно жестокий человек, он не жестокий, он просто современный. Он понимает, что лечить и как лечить, он как компьютер, просчитывает варианты и принимает решение, без всяких там «О, как мы хорошо выглядим! А давайте-ка  мы с вами, батенька, вот это попробуем…»  Тьфу! Ведь для врача пациент – объект,  и всякий там гуманизм – всего лишь смазка в машине профессионализма. Не думайте, что я учил сына быть жестоким, но что-то он от меня перенял, так что его неудачи – это мои неудачи,  что-то – от Вернера, но тот –  гений, а мой сын, к счастью, нет. Сын ушел в «тысячекоечную», где еще помнили маму, и тут подвернулся счастливый случай: стажировка в Италии. У меня с Италией не вышло, а у него получилось. Я тут же  нашел свои учебники и самоучители итальянского языка:
– Prego!
– Папа, да сейчас все на видео, а это устарело давно.
– Scusi!
Это не книги устарели, подумалось мне, это я устарел. И обидно было: чуть что – к папе, а как пошел в гору, так папа и не нужен. Ну,  да ладно, quanto le devo?
И вот после Италии у него все переменилось,  он, наконец, определился в самом модном направлении – нейрохирургии, его имя – доктор Корнилов – стало известно в городе.  И, наконец, женился, да на ком – конечно же, на недоучившейся медсестре! Сколько кругом милых, образованных,  нет, западают на таких вот тупых, развязных, грязных, неумелых. Да-да, это неполный портрет  нашей снохи-невестки.
 Поселились у нас. Нас двое, их двое. Жить можно, но хуже всех пришлось мне. Я не хожу, как другие,  на работу  каждый день и не отсиживаю с 9 до 6.  У меня на работе  даже компьютера нет, хожу  лишь на занятия да на заседания  кафедры; всеми  текущими делами ведает ученый секретарь кафедры, ей это нравится, она это  умеет  лучше меня. Жена встает в шесть утра, готовит на весь день и уходит – «отдыхать» на работе. Мне иногда кажется, что она к техникуму больше привязана, чем к семье. И то сказать. Для Нади техникум – дом родной. После Нади  встает сын, съедает  бутерброды и тоже уходит. После этого поднимаюсь я, завтракаю  в нашей комнате, которая служит нам с Надей спальней, библиотекой,  кабинетом,  смотрю «Евроньюс»,  и каждый раз жалею, что нет англоязычного или итальянского канала – для тренировки, хотя зачем и кому нужно мое знание языков? Потом выхожу с чашками на кухню.  Там  сноха  Анжела – сонная, толстая, пахнущая постелью, выпуклый живот торчит  из-под короткой майки.  Заварит кофе, сядет, расставит свои толстые ноги и глазами лупает: луп, луп. И никуда никогда не выходит.  И целый день холодильник то и дело хлопает дверью. Правда, сыну кое-что остается. Он приходит, они ужинают в столовой перед телевизором, потом сваливают  тарелки в раковину. Жена приходит  после семи,  когда все съедено, но она знает это наперед и приносит что-нибудь с собой.  И тут эти шакалы:
– Что-нибудь вкусненькое принесла?
Ну, и объедят ее по-новой.          
Мы с Надей предлагали молодым переехать к моей маме, пока она еще не отписала  квартиру  какой-нибудь секте, а они ни в какую: нет, мы хотим с вами жить!  Оно и понятно, там за ними  никто  так ходить не будет, как Надя, а наоборот,   придется еще за бабушкой ухаживать со временем.      
 Мы с Анжелой поневоле целый день  проводили наедине.  И как это у нас произошло?  Говорят, что от любви до ненависти один шаг. Так  вот, я сделал два шага: от любви до ненависти и – обратно. Господи,  как  я ненавидел это жирное короткое тело, эти пустые глаза, этот безобразный вываливающийся  живот с кратером пупа между майкой и шортами! И как я потом хотел это тело,  с какой нежностью гладил потную грудь, тискал  пышные  ягодицы. Я снова сошел с ума, как тогда, с Мариной. Но теперь не было даже намека на  какую-нибудь   душевную близость. Только – животная, скотская, порочная, но еще более притягательная, желанная, страшная, губительная. Нас объединило, соединило, сделало кровно родными  наше общее  предательство самых близких людей.  Анжела прибегала ко мне, сбрасывая на ходу ночную рубашку, как только за сыном захлопывалась дверь.  Мы не говорили с ней, никак не называли друг друга. Мы только  мычали, стонали, а она еще и повизгивала. Жена, зная,  как я не переношу Анжелу, и подумать не могла чего-нибудь дурного о наших отношениях. Надо отдать должное Анжеле: ничего не изменилось в ее поведении на виду у всех.
Конечно, когда-нибудь это должно было закончиться. Но я не думал ни о чем, кроме того, что утром, как только жена с сыном уйдут на работу, она   ворвется в мою комнату  и бросится  с разбегу на меня. Каждый раз приходила сумасшедшая мысль, что  вот  то, что не сложилось  у меня с самой большой любовью, с моей Оленькой, – в грязном и порочном  виде  происходит у нас с Анжелой.   Ну,  и пусть, думал я, ну, и пусть, пусть!..
Однажды Анжела  раскрыла свои пухлые губы:
– Дай мне  денег.
– Сколько?
– А сколько надо на аборт?
– На какой аборт?
– Обыкновенный.
– А почему не рожать? – брякнул я.
А сам думаю:  вот так  раз – внук может оказаться сыном!  И вдруг кто-нибудь захочет проверить?  Сейчас это делается просто. Так что пусть решает сама.
– У меня в доме денег нет. Придется с книжки снимать, так что – давай  до  завтра. А ты еще подумай.
И чуть не добавил: «С мужем посоветуйся».
Она усмехнулась. И  тут я понял, что  она – взрослая, умудренная жизнью, а я – старый болван, до седых волос оставшийся пацаном, и она крутит  двумя мужиками, как хочет.
За сутки я много чего передумал.  И то склонялся к аборту, то к тому, чтобы оставить ребенка. Даже такой вариант рассматривал: Анжела делает экспертизу, и если ребенок – мой, я женюсь на ней. Подумал – и сам удивился своей глупости.
Наутро она не пришла ко мне.
– Ну, – сказал я, дождавшись, когда она все же вышла на кухню,  – что надумала?
Она ответила с той же усмешкой, делающей ее чужой, взрослой, циничной: 
–  А чего тут думать? Я уже  вчера все сделала.
– Сделала? А деньги?
– Заняла. Так что, гони.
– Сколько?
Она снова усмехнулась, а  я ужаснулся: господи, о чем я говорю?
– Но почему ты это сделала?
– А что мне оставалось делать?  Ведь Алеша…
– Что Алеша? – спросил я, уже догадываясь, каким страшным будет ответ: ведь нас предупреждали о побочном действии тех лекарств, что спасли сына. – Он что, не…?
 – Вот именно: не!  Иначе стала бы я с тобой,  говнюком и вонючкой!
И столько презрения  было в ее голосе, тоне,  выражении  лица!  Я что-то схватил в руки и замахнулся на нее. Она замерла, дернулась, потом охнула, побледнела и стала  оседать. Из моих рук выпал топорик для отбивания мяса, я  подхватил  Анжелу и с трудом перенес ее тяжелое тело в их с Алешей комнату, положил на неприбранную кровать. Вскоре на постели  появилось и   стало расти большое  темное пятно.
Она скончалась в «тысячекоечной» от потери крови. Говорили  о некачественно сделанном аборте, что ее нельзя было выпускать в тот же день. Сын и жена молчали, и были на этот раз связаны  не только своим молчанием.  Они были вместе  и здесь, а я – где-то в другом мире, рядом с Анжелой. 
Труп Анжелы забрали на экспертизу, но сын по своим каналам попросил ускорить  дело, то есть не копать глубоко. У гроба  я сказал, что не всегда наши отношения были гладкими, не все мне нравилось в Анжеле, не всегда я был справедлив  по отношению к ней, и пусть она простит меня – там,  куда так рано забрала ее жестокая и несправедливая рука смерти. Я смотрел на  лицо Анжелы, и оно казалось мне прекрасным.
Жизнь после этого стала бы совсем невозможной, если бы не командировки.  У меня на кафедре заболел доцент и я, свободный от занятий, отправился по северному кругу. И увидел  вдруг нашу сибирскую красоту  заснеженных просторов, голубой тайги, солнечных морозных дней   и подумал, сколько же я потерял, где я был, на что потратил эти годы, растратил себя, убил?   И вспомнил, что я убил не только себя, но и Анжелу и нашего с ней ребенка. Я трижды преступник!
Но разве я один преступник?  Разве не преступны все те, кто убили мою мечту, мои восторги, мои радости и надежды? Разве не преступен мир,  превративший  светлую и солнечную Наташу Иванову в забитое, потерявшее себя и не любящее никого существо? И кто ответит за погубленную душу Анжелы? Мы рождаемся,  и своим рождением делаем первый шаг – из хаоса ненависти  в мир  теплой материнской любви. Посмотрите, как прекрасны, добры, открыты маленькие дети, и как быстро они делают второй шаг,  становясь хитрыми, лживыми, циничными, а иной раз злыми и беспощадными. И не всем удается потом сделать третий шаг – к любви и добру, самый трудный  и самый необходимый в жизни, где каждый человек – преступник, потому что тот, кто любит, нарушает законы общества, а тот, кто не любит – нарушает закон жизни. И есть только  один человек, которого я ни в чем не могу упрекнуть,  – это моя Надя, которая несла  крест  жены, матери и свекрови, а теперь стоит над руинами семьи.  Лишь ее мне жалко в этой жизни  Я уже почти люблю ее, нет, я  реально   люблю ее  и  хочу  в этой любви   прожить с ней все те дни,  что  нам еще остались, только не знаю, что делать, то ли  рассказать ей все, то ли сказать: «Прости меня за все!».            
 
Июнь-август  2008 г. 






























Об авторе.

Никифоров Владимир Семенович родился в 1943 году в поселке Подтесово Красноярского  края. Кандидат технических наук, профессор.
Автор книг  прозы: «Дом на большой реке» (Новосибирск, 1983); «Лицом к Енисею» (Красноярск, 1986); «Последний пароход» (Новосибирск, 2001); «Ты не один» (Новосибирск, 2002); «Гуд-бай, Россия» (Новосибирск, 2008), повести «Снайпер» (журнал «День и ночь», № 9-10, 2006), романа «Наследник» (журнал «День и ночь», 2007, № 7-8), повести-эссе  «Уроки английского» (журнал «Новосибирск», № 1, 2008), а также многочисленных публикаций в журнале «Сибирские огни».
Член Союза писателей России.








 
.            .  .    .   
      
    . .   
.    .            

    .      .   .


Рецензии