Вход на выход ЧастьI Гл. III

      
        Душевая — холодная ржавая комнатенка. Дверь не захлопывалась. Бетонный пол голый. Древняя лампочка устало тлела. Душ вздернут металлической кочергой к потолку. Капризные краны отозвались недовольным хрюканьем.

        Меня потряхивало, руки дрожали: как-то не так я представляла себе прибытие в роддом. Где же чуткие, внимательные доктора, на попечение которых я готова была без оглядки вверить себя и свое сокровище — ребенка? Ау, где вы, уважаемые товарищи, осчастливленные уже тем, что я намереваюсь родить нового члена социалистического общества!

        Советское правительство призывает женщин рожать как можно больше, опасаясь демографического кризиса в стране. Нет, нет, СССР никогда не проиграет в соревновании с Китайской Народной Республикой по численности народоприбавления. Благодаря мне — тоже!

        Конечно, я не мать-героиня и не вправе претендовать на соответствующие почести. Но кто знает, вдруг со временем (если мне понравится рожать) я стану таковой и меня даже наградят... А сегодня мне, как первородящей, требуется куда больше внимания, чем героине, родившей десятерых. Прокладывать дорогу всегда трудней, чем идти по накатанной. Во все времена ценились именно первопроходцы!

        Впрочем, я рано беспокоюсь. Работники «приемного» — ненастоящие врачи. Зловредная кладовщица — лишь душитель казенных мешков. Докторша за столом — регистратор прибывших языков. Медсестренка с ножницами — цирюльница промежностей. Все они ничего не смыслят в вопросах демографической политики страны и ее прямой отрасли — деторождения!
Их я больше никогда не увижу! Забуду! Сотру их фигуры, как ластик стирает карандашные каракули.

        Конечно, встреча с настоящими докторами еще впереди, и я беспокоюсь преждевременно: ведь я даже до палаты не добралась. Глупо, еще не сев в автомобиль, уже опасаться, что тебя везут не в ту сторону. Не стоит волноваться понапрасну! В моем положении ни один настоящий врач этого не одобрил бы.

        Я настроила воду потеплей и с головой устремилась под поток.
        Полученная при бритье царапина пощипывала, но это пустяк. Сейчас важно согреться, успокоиться и утихомирить малыша в утробе: он заерзал, подавая сигналы беспокойства. Мы всегда волнуемся вместе, ведь мы — одно целое.
        Ладно, малыш, уймись! Дай, я тебя поглажу. Вот погрейся, почувствуй мягкие струи воды, ты любишь, я знаю…

        Под хилым напором воды я вся не умещалась: приходилось отодвигаться, подставляя теплым струям живот, потом греть спину и снова уступать место под душем животу.

        Мы пригрелись, я прикрыла глаза и тихонько запела что-то вроде колыбельной, медленно покачиваясь в такт. Малыш перестал сучить ножками, угомонился.
        Дверь душевой резко распахнулась. Сквозь струи воды в дверном проеме расплывалось лицо кладовщицы. Секунду-другую она молчала, точно собака, задумавшая недоброе, а потом сорвалась:
       — Женщина, что тут безобразничаете?! Чего вся под душ забралась?! Надо было только ниже пояса мыть! Устроила тут баню и плещется сколько вздумается, будто одна во всем роддоме, а все ее жди! Сейчас же вылазь, здесь очередь!

       Тут же она обернулась в коридор:
       – Следующая, заходим!

       Переполошенной неуклюжей уткой я вылетела из душевой.
       Вслед за мной с той же грацией в ржавую комнатенку впорхнула следующая. За ней в очереди толпились еще трое обнаженных.

       Накинув крохотное полотенце на плечи и дрожа от коридорного сквозняка, я не сводила глаз с кладовщицы. Она держала в руках нательное белье, но отдавать его мне не торопилась.

       — Сознательные товарищи должны соблюдать правила общественного поведения! — принялась выговаривать она. — Пользование душем ограничено администрацией роддома! Душ — для мытья низа! Здесь тебе — не там!

       Пока она лозунговала, брызгая слюной, я искоса поглядывала на столпившихся у душевой беременных и улавливала в их глазах немой, но решительный укор.
       Нагие и бледные, они выглядели жалкими, потерянными, но и негодующими, точно выстроились не в душевую, а в душегубку фашистского концлагеря — по моей вине!

       Мне стало стыдно. Я чувствовала себя виноватой…

       Безотчетное чувство вины свойственно совестливым людям и вспыхивает при любом огульном обвинении. Поддаваясь естественному порыву оправдаться, совестливый попадает в ловушку: оправдывается только виноватый!
      
       Выдвинув бессмысленные алиби и накрутив череду бесполезных разъяснений, оправдывающийся запутывается, признает вину, чистосердечно раскаивается и молит о прощении.

       Мне неоднократно приходилось выступать в роли «без вины виноватого», проходя все круги — от обвинения до мольбы о прощении.
       Помню, правда, случай, когда я покаялась сразу, минуя бесполезные попытки оправдаться.

       Дело было, когда развитая социалистическая экономика нашей страны развилась до агонии и билась в предсмертных конвульсиях.
       В ту пору продукты распределялись среди населения строго отмеренными порциями и продавались по талонам — бумажкам, заменяющим деньги.
       Порции были мизерными, но и ими не всегда удавалось разжиться: продуктов на всех не хватало. Стеклянные прилавки магазинов походили на надувные шары — и в тех, и в других содержался пшик.
       Людям приходилось носиться по городу в поисках торговых точек, куда завезли карточную провизию. Такие точки были видны издалека по столпотворению у магазинов.

       Рабочий люд отстаивал длинные, как на экскурсиях в Мавзолей Ленина, очереди, чтобы отоварить талоны, — без всякой надежды на то, что продукты не закончатся у кого-нибудь под самым носом. И каждый раз кто-то оставался с носом.

       Тогда продавец приостанавливал торговлю, а оголодалый люд негодовал до такой степени, что способен был вновь брать Зимний.

       Стуча кулаками по прилавкам, очередь требовала к ответу директора магазина откормленного вида и готова была удавить продавца, с сытой улыбочкой наблюдавшего переполох по ту сторону прилавка.

       Покупатели не спешили расходиться — надеялись, что администрация, опасаясь восстания голодных, выкинет в отдел еще пару палок колбасы.
       И такое случалось: самодовольно скрестив руки на груди, продавец выжидал, когда особо нетерпеливые покинут магазин и хвост очереди заметно поредеет. Затем он назначал одного из очередников последним, которого и соблаговолял отоварить.
       После «последнего» уже никто не обслуживался — хоть кричи, хоть умоляй!
«Последнему» поручалось отваживать от прилавка желающих пристроиться, что тот с готовностью и выполнял.

       – За мной велели не занимать! Вас не обслужат! – с видом победителя в массовом забеге радостно объявлял он вошедшим в магазин.

       И если особо ретивый покупатель смотрел на стража очереди с мольбой не выдавать его и пытался незамеченным пристроиться в «хвост» голодных, «последний» нарочито поднимал шум:
       – Товарищ продавец, не обслуживайте этого нахала! Ишь, пристроился! Это я – последний!

       Он заискивал перед хозяином прилавка, подобострастно улыбался ему, выражал сочувствие его тяжелому труду — в надежде прийтись продавцу по душе и, возможно, завести с ним дружбу.

       Личное знакомство с работниками торговли было особенно престижно: им жилось вольготно, и кое-кого по блату они могли осчастливить подачкой.

       Да, это была эпоха, когда в мяснике нуждались больше, чем в поэте!

       Как-то в толчее гастрономического отдела мне страшно повезло: по счастливой случайности последний кусок «докторской» достался именно мне.
       Оплатив покупку, я поспешила к выходу, когда кто-то из очереди крикнул, тыча в меня:
– Вот эта тварь всю колбасу скупила!!!

       Мигом злобная, точно африканские пчелы, очередь голодных всверлилась взглядами в счастливую обладательницу куска «вареной», а я, невольная виновница постного ужина десятков человек, почувствовала себя страшно виноватой: обиралой, воровкой, негодяйкой, черт знает кем еще — но колбасой делиться не намеревалась!

       Опустив глаза, прижимая добычу к груди, я протискивалась сквозь толпу, кланяясь каждому и не переставая повторять:
       – Простите… простите… простите…

       Тогда безоговорочное признание вины спасло меня от разъяренной толпы.
       Но сейчас я взялась за старое и начала оправдываться перед кладовщицей:
       — Видите ли, я не знала, что душ для мытья низа... не знала правил администрации…

       Кладовщица вытаращила глаза:
       – Батеньки мои! Гляньте-ка, у нее ногти зеленые и соски черные! Что понаделала-то?! Совсем головой тронулась?

       Я сконфузилась, пряча пальцы в кулаки и прикрывая груди:
       — …Видите ли, это… мне врач велела так… продезинфицировать ногти зеленкой, а соски — йодом.
       – Чушь какая! – вскрикнула она. – Не могла врач такого сказать!
       — Но она именно так и сказала… — заверила я. — И баночки дала…
       — Да что за глупости! — кривилась кладовщица. — Ногти надо было мазать йодом, а соски — зеленкой! Это ж младенцу понятно! Ну, сделала из себя чучело, будешь теперь народ смешить…

       Я заныла:
       – Пожалуйста, смойте это… чем-нибудь.
       — Кого, зеленку?! — хмыкнула кладовщица. — Да чем ее смоешь-то, она ж въедливая, как чернила! Ходи так покуда, через неделю-другую сама ототрется. Коль головой не отличилась, так хоть ногтями выделишься. А еще молодая!.. И на докторов напраслину не возводи: по-твоему, тут дураков держат?

       — …Нет, нет, наверное, это я не так поняла доктора, — уже признала я свою вину. — Понимаете, ошиблась…

       Кладовщица глянула с укором:
       – Первый раз, что ли, рожаешь?
       — Да, — торопливо созналась я, надеясь, что чистосердечное признание послужит оправданием. И сработало: на сей раз обошлось без мольбы о прощении!
      
       Кладовщица наконец втюхала мне больничную рубаху, и я поспешила надеть ее — безразмерную, с глубоким, до живота, вырезом и коротким, едва прикрывающим ягодицы, подолом. Сверху надела тяжелый халат из грубой фланели, в полах которого могла обернуться дважды.

       Моим нарядом кладовщица осталась довольна: в мрачном бесформенном халате я не казалась вызывающе молодой, и она потеплела, приглушенно велев ступать за ней.

       Когда же я ее больше никогда не увижу?!

       Эстафетой меня передали медсестре, отвечавшей за доставку рожениц в дородовые палаты. Это была молоденькая, хрупкая, но шустрая девушка.
Бодрым шагом она устремилась привычным маршрутом по роддому, а я поспешила за ней.

       Мы минули коридор со скрипучим диванчиком и свернули в другой — гулкий и полутемный. Поворот, еще поворот. Я недоумевала: зачем в бывшем особняке столько коридоров?
       Наверное, старинное здание реконструировали, а прежде просторные комнаты-залы изуродовали перегородками, разбив на узкие коридоры, кабинеты, кладовые, подсобки и помещения с надписями «Посторонним вход воспрещен!».

       Белый халат проводницы маячил впереди, то и дело исчезая за очередным поворотом.
       Боясь отстать и заблудиться, я прибавила шагу, но сильный спазм в животе вынудил остановиться. Резкая боль согнула меня.

       Схватившись за живот и припав к стене, я успела крикнуть проводнице:
       – Пожалуйста, подождите, мне плохо!
       Она остановилась, обернулась и стала ждать.

       Кровь прихлынула к лицу, в глазах поплыли фосфорические огненные круги.
       Страшная догадка, что я не доберусь до места и рожать придется на холодном полу пустынного коридора, подкосила ноги. Пол приблизился, потолок ушел вверх…
       Сквозь гул в ушах голос проводницы доносился, словно завывание из пустой банки:
       – Что с вааааами? Вам плооохо?!

       Мне почудилось, что она молниеносно переместилась в пространстве: только что ее фигура была вдалеке, а теперь озабоченно зависла надо мной.
       Она похлопывала меня по щекам и зачем-то с силой дула в лицо.
       Слышать-то я ее слышала, но язык не поворачивался ответить, точно в капкан попал.
       – Вы слышите меня?! – допытывалась она.
       Ей вторило эхо гулкого коридора.
       – Да ответьте же! Может, вы сердечница?!
       — …Нет, — с трудом выдавила я, — …беременная.

       Проводница успокоилась: схватки — это типично.
       — Вставайте, — пыталась приподнять она меня с пола, — нельзя здесь оставаться… Да поднимайтесь же, до лифта рукой подать!

       Она обхватила меня со спины, вскинула мою руку себе на плечо и, как раненого бойца, поволокла к лифту.
       – Скорей, открывай! – крикнула она на ходу лифтерше. – А то сейчас придется акушерами подрабатывать!
       Та мигом распахнула лязгающие створки лифта, мы кое-как погрузились.
      
       Лифт дрожал и подергивался, будто от чрезмерной эксплуатации его бил озноб.
       – Господи, господи! – глядя на скорчившихся пассажирок, бубнила лифтерша.
       — Да хватит бухтеть! — сгибаясь подо мной, рыкнула на нее проводница. — Целый день одно и то же! И при чем тут какой-то «Господи»?! Еще креститься давайте станем… в учреждении!

       Лифтерша хватилась и прикрыла рот рукой: верующих, этих еретиков атеизма, в обществе строителей коммунизма не жаловали.

       Мы выгрузились в «дородовом отделении» — длинном коридоре с рядом окон по одну сторону и палатами напротив.
       В тупике коридора виднелась дверь с надписью «родильная».
       Проводница дотащила меня до ближайшей к «родильной» палаты и выгрузила в койку.
       Мы обе тяжело вздохнули и порадовались, что добрались до места, не разродившись прямо в коридоре…


       Продолжение: http://www.proza.ru/2010/05/20/642


Рецензии
Доброго времени суток, Ирина! Ну, что сказать?.. Классно показали всё, прямо до мелочей! Когда-то, в молодости пришлось работать в роддоме родовой санитаркой, а потом и рожать в нём не раз. Вы махом перенесли меня в прошлое. Ох, и смех и грех! Понравилось очень. Читаю дальше.

Ронда Норум   01.03.2026 18:11   •   Заявить о нарушении
Вот очень интересно Ваше мнение - как человека, причастного к медицине.
Согласна: и смех и грех...
Спасибо за отзыв!

Ирина Гросталь   02.03.2026 20:59   Заявить о нарушении
На это произведение написана 21 рецензия, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.