Младший специалист

Павел Федоров



МЛАДШИЙ СПЕЦИАЛИСТ

Роман о любви


НАЧАЛО. ДОМИК И ВЫШКА. АЭРОДРОМНОЕ ПРОЗРЕНИЕ В АПРЕЛЕ
Закат. Две посадки — одно «водило». Третья посадка и сигнал
к самоходу. ШМАС. Ротный и мы. Выбор соавтора и героини

Солнце закатилось за одноэтажный домик на краю Аэродрома, и стеклянный верх Вышки руководителя полетов, насиявшись на солнце за день, потух и сделался непрозрачным и голубым. Потемнели высокие земляные валы капониров, с трех сторон защитившие стоянки боевых самолетов. Остыли и стали влажными бетонные плиты рулежной полосы. На лужайке у Вышки больничной белизной проявились строения метеорологической площадки.
Балконное окно домика звякнуло стеклом и захлопнулось: к диспетчеру наземных средств Аэродрома капитану Хохлову апрельская прохлада залезла прямо на место несения дежурства.
Полеты закончились. Техники зачехляли вернувшиеся самолеты.
По рулежке двинулись освободившиеся автомобили обеспечения. Уставшие солдаты наслаждались медленной ездой и еще одним днем, отданным срочной военной службе и — закончившимся. Предстояло отметиться у дежурного, поставить технику в парк и отдыхать.
А мой «КрАЗ» так и оставался стоять на обычной для тягачей площадке носом навстречу идущим на отдых машинам.
Коллеги-приятели махали руками и звали: бросай, мол, поехали. В шутку, конечно. Ехать за ними я не мог и только усмехался в ответ: где-то позади, за моей спиной, в далеком пространстве неба еще летел на Аэродром последний самолет плановых полетов полка.
Он был еще далеко за кромкой окружившего Аэродром леса — стотонный стратегический бомбардировщик Ту-22, серебряный, в прочных заклепочных швах по всему телу и с большими красными звездами на хвосте. И с номером «76» на люке переднего шасси.

Часто с Хохловым вдвоем на весь Аэродром мы ждали почему-то именно 76-й. Под наблюдением Вышки, конечно. Я — потому что первая эскадрилья была закреплена за моим тягачом навечно. А с Хохловым — потому что нас с ним в последнее время очень многое связывало. И совпадения его дежурств с затяжными полетами 76-го были лишь дополнительным тому подтверждением.
А 76-й, как мне казалось, попадал в нашу компанию случайно. Скорее всего, потому, думал я, что это его постоянно носило где-то после света и до самой ночи. И он всегда возвращался домой лишь в темноте, на сиреневый маяк Вышки руководителя полетов.
Это уже потом, позже, я понял, что неслучайно. Когда припомнил тот случай с Пашкой Петровым во время прошлогодней итоговой проверки. На месте Пашки легко мог оказаться я. Но видимо, случай хранил меня для чего-то более интересного.
Хохлов, кроме всего прочего, был нашим ротным. И это именно он год назад привез на Аэродром нас — семерых младших специалистов из саратовской учебки.
Вот время летит! Меньше двадцати недель служить осталось! Потом сдаю тягач — и домой... Только они меня здесь и видели! И верно. Ну сколько можно вдали от дома судьбу испытывать?

За сегодняшние полеты 76-й садился уже два раза. В конце взлетно-посадочной полосы за ним опадали тормозные парашюты, и до меня долетал свист катившего по рулежке самолета.
Техники проходили по пустой стоянке и гурьбой выкатывали на рулежку фирменное эскадрильное «водило». А я исправно убирал самолет на стоянку...
Но вот опять запустили его зачем-то, и 76-й послушно отвалил на старт.
«Ничего-ничего, — сделал в мою сторону знак старший техник. — Недолго. Взлет-посадка — и все». И он не пошел к своим на скамейку за инструментальные ящики, а присел тут же на «водило». В подтверждение своего прогноза.
«Водилом» был длинный, как бревно, металлический стержень-буксир. И без него не могла бы состояться ни одна плановая посадка самолета модельного ряда Ту-22. Техники «водило» берегли и смазывали машинным маслом, варили по мере необходимости ацетиленом и подкрашивали. А по весне к итоговой проваривали уже капитально. С проникновением в силовую конструкцию и суть. И красили уже на совесть в популярный зеленый цвет.
По бетонке буксир перемещали в основном вручную. На полетах — бегом. А на предполетных — шагом, под разговор.
Для длинных переездов и встреч — случалось, заглохнет самолет на взлетно-посадочной, и хоть ты ему что... — «водило» цепляли к машине, а техники набивались в кабину и — в тесноте, не в обиде — весело ехали и забирали своего кормильца с открытой стоянки или взлетной полосы. Или со специальной площадки, где сами только что за два-три дня заменили ему по выработке ресурса оба двигателя и форсажки. А зеленое «водило» торопилось и прыгало следом за машиной на своих резиновых колесиках.
Я любил прокатиться с техниками и поприветствовать накоротке аэродромный трудовой люд. А заодно намекнуть, что могли бы время от времени всем миром и пузырек отлетавшего спирта презентовать. В награду за безаварийную работу, например…

76-й подкатил и стих. Я подцепился и убрал его на стоянку. Весил он почти сто тонн, так что шутки в сторону, имея в виду нагрузки и стоимость самолета. Не говоря уже о его абсолютной бесценности как боевой единицы полка.
Техники выпустили летчиков на бетонку, и за ними сразу же подошел автобус.
«Григорий, как всегда, вовремя», — подумал я, а Гриша принял летунов на борт.
Из автобуса они обернулись и в благодарность за быструю парковку сделали мне ручкой. Я раскланялся в зеркало, а тягач сбросил воздух и свистнул им напрощанье. Летчики засмеялись, а я на бис повторил для них тонкий свист тормозов, похожий на приветливый сигнал слабосильной зябровской дрезины.
Григорий тронулся и показал мне большим пальцем через плечо в сторону автопарка и столовой. А может быть, и станции. В любом случае имея в виду нашу с ним скорую встречу.

«А ну-ка изобрази нам сигнал к самоходу», — говорил мне иногда Жаров, когда подъезжал после полетов похвастаться добытым на Аэродроме спиртом. Он тоже имел в виду этот свист, напоминавший ему о ночной самоходной свободе и прибывавшую из города дрезину. С гостями и новостями. И с новыми, незнакомыми девушками. А иногда — и с сюрпризами и неожиданными городскими подарками.
В погожие дни свист мой был слышен не только по всей бетонке и прилегающем гарнизоне, но и на станции. И он, как все важные явления действительности, никого не оставлял равнодушным. Все понимающие люди окрестностей — а главное, наши подруги — чутко прислушивались. А распознав, радовались и начинали готовиться к скорой встрече.
Праздничный подъем и высокий настрой нашего военного коллектива четко регистрировал эту обратную связь с гражданки, и мой условный сигнал снова звучал в ответ, подтверждая все договоренности и далеко идущие планы.
А потом еще раз. Под окончание полетов. Коротких, как и было заведено по пятницам. Перед почти что выходным днем парко-хозяйственного назначения.
Или «субботой ПХД», как говорил спецназовец прапорщик Салмов, который был нашим взводным учителем в ШМАСе.
Сам он прошел черную Африку и шоколадный Египет, и память о прошлых ПХД значила для него больше, чем все наши текущие парко-хозяйственные достижения. И в первую очередь то, что день пройдет, скорее всего, спокойно. Без маршей, и бросков, и без еженедельного пятнадцатикилометрового кросса. И самое главное — без потерь в живой силе, как принято было писать в официальных докладах, не вдаваясь в подробности и без особого внимания к солдатским судьбам рядовых военных людей.
Тем временем зябровская дрезина вторила моему сигналу очень похожим гудком, и эти голоса переплетались и складывались — и являлись неотъемлемой частью жизни военного городка и станционного поселка.

В окна аэродромного тягача пробралась вечерняя свежесть и вместе с ожиданием посадки дрожью отозвалась во всем теле. Я снова посмотрел в зеркало заднего вида.
«Ну где он там, мать его...» — посетовал я на долгое ожидание.
В такие минуты от нестерпимости ожидания бывало, что вспоминалась в подробностях гражданская жизнь и вся армейская служба. От самого начала и до текущего дня. И я подолгу перемешивал в себе все эти воспоминания, чтобы хоть как-то скоротать время. И вставали тогда перед глазами длинной и ровной чередой (и все как вживую, отчетливо, прямо как в нашем новом японском телевизоре) то институт, то последние дни на гражданке... А потом и лихие армейские денечки и назначения, работы, переезды...
Чаще всего вспоминалась последняя гражданка и то, как мы прокатились с Хохловым из Саратова сюда, в Зябровский гарнизон. Это год спустя учебка, она же Школа младших авиационных специалистов — ШМАС, виделась нам отсюда вдоль и поперек знакомой и почти родной. И мы часто ее вспоминали: половина срочных спецов на бетонке были выпускниками ШМАСа.
ШМАС, между прочим, — место известное. И даже среди деятелей науки популярное. В основном из-за соседства с крупным военным Аэродромом. Много тогда там исследований и опытов производили. По маскирующей раскраске самолетов, например.
Бомбардировщик выходил в зенит и застилал небо. Но из-за нанесенной на его корпус сетки «в полволны» локатор объект не брал: проводящая краска отражала посыл локатора в противофазе, отраженный и падающий лучи накладывались, и на сопряженных с радарами мониторах практически ничего не было видно. Кроме перепуганных стай галок и ворон. При соответствующем разрешении сигнала и некоторой фантазии наблюдателей, конечно.
Это если коротко. А кому вдруг интересно стало, могу сказать, что подробней не будет. Во-первых, — это военный секрет; а во-вторых, — не об этом оно, конечно же, произведение наше.

Четыре месяца в ШМАСе мы изучали наземное обеспечение, а на пятый, когда за учебным парком засинела подступившая весна, в роте я случайно наткнулся на незнакомого капитана. Это и был Хохлов. Хохлов отобрал всех нас по предложенным ему спискам и на троллейбусах доставил на вокзал Саратова, где, разглядывая единый на всех военный проездной документ, сообщил, что едем мы и служить будем в Белоруссии, в Зябровке, той, что под городом Гомелем.
Вообще-то про Зябровку мы все знали заранее. Но одно дело — командирские обещания и солдатские слухи и совсем другое — их материализация и адекватное служебное воплощение.
Так что при слове «Белоруссия» мне стало значительно теплее и спокойнее, и мы пошли на платформу.

Вагон с лету наскакивал на переплетения железнодорожных путей и метался как полоумный. Раскинув руки, я лежал в проходе на верхней полке. Ехать было приятно. Почти как на гражданке.
Внизу шел разговор. Как всегда, вещал Жаров:
— Ну что... Помыли мы с Гришкой ей посуду, а она нам бутылку вина, — взахлеб рассказывал он. — «Купец»-то что? Не хватился?
— Да нет! Что ж ты нас не позвал?
— А я вам говорил: «Пойдемте». Ты: «Всем сразу нельзя». А ты все: «Денег нет...» У Гришки пятерка была... Мы пообедали, на пиво хватило. Ну и сидим в окно смотрим. Потом она и говорит...
— Кто — она?
— Петь, ну ты прямо... Говорю же: официантка. Говорит: «Нечего тут высиживать, мне убирать надо». Тут я ей: «Вам помочь?» Она обрадовалась, и по ходу я с ней договорился. «Кавказ». Эдакий местный портвешок. Так-то вот! С Москвы цветного в рот не брал. Мы ей хотели еще генеральную уборку сделать...
Вагон запрыгал на стрелках и заглушил рассказ Игоря.

На пересадке в Харькове мы Жаровым оставили наших и вышли на привокзальную площадь.
Был предрассветный час. Разом вдруг погасли огни. К веренице такси подтаскивали мешки, и тянулась подгулявшая компания. Из-за домов за площадью вставал сиреневый свет.
— Прокатимся? — кивнул Жаров на зеленые огоньки на стоянке.
— Подождем, — сказал я.
— Долго ждать придется, — усмехнулся Игорь.
— Покури, — протянул я Жарову пачку «Дымка».
— Спасибо, свои, — парировал Игорь и достал из кармана «Яву».
«Черт рыжий», — подумал я, соображая, откуда у него всегда московские.

Я закурил из мятой пачки «Дымка» и в зеркало заднего вида снова посмотрел на зубчатую лесную кромку. Именно там, над зелеными елками в серой полосе леса, и должен был появиться застрявший в темневшем небе самолет...
И тут впервые в жизни в душе моей зазвучал вещий голос. Починяясь ему, я приподнялся над своей дерматиновой лежанкой и, самозабвенно глядя в синюю даль неба, вдруг осознал главное. То, что давно уже жило внутри и не давало спокойно существовать. И адекватно воспринимать даже обыденную армейскую действительность.
Я вдруг сообразил, что для обретения душевного покоя мне нужно будет припомнить по шагам всю свою военную службу. Такой, какой она была. С самого начала и конца. И потом без прикрас мысленно воспроизвести для всех интересующихся нашу бестолковую, но правильную армейскую жизнь вдали от дома в кирзовых тяжелых сапогах...
И еще. Чтобы из всего того хоть какой-нибудь толк мог получиться, события те мне обязательно следовало записать. Пусть сумбурно и неумело. Пусть не по порядку и нерационально. Но не торопясь и осмысленно. В нескольких школьных тетрадках в клетку, например. И писать в них тоже без суеты и спешки. И крупным, отчетливым почерком. Так, чтобы Андрюха Иванов из роты охраны не путался, а мог бы легко разбирать написанное. И чтобы перепечатывал он потом все без ошибок и сбоев. И работал бы в своей штабной канцелярии каждую ночь вдумчиво и спокойно. А не названивал бы всякий раз в роту по внутреннему гарнизонному телефону.
Вообще-то звонил Иванов не так часто. Но иногда в зависимости от настроя к общению звонки его могли повторяться до десять раз за ночь. И тогда я подолгу простаивал в трусах и сапогах у ротного телефона и вслушивался в его бредни. А он, зацепившись за какое-нибудь неразборчивое рукописное слово или под впечатлением от прочитанного, мытарил меня своими дурацкими вопросами.
А потом мог пройтись и по самому неоднократно проверенному и перепроверенному и не раз уже переписанному мною тексту.
С некоторых пор Андрей стал ходить в наряд посыльным по штабу. И делал он это для того, чтобы там, в ночной тишине канцелярии, перепечатывать на штабной электрической машинке первый вариант моего «Младшего специалиста». Тогда, в 1981 году, еще не романа — повести. Для публикации ее в гомельском литературно-художественном журнале «Сож». Или, если вдруг не получится в самом журнале, в одноименном литературно-художественном альманахе.
Произведение мое тогда было принято сразу, потому что и в те далекие времена не каждое периферийное издательство могло похвастаться своими собственными — и можно сказать, что выпестованными и взращенными, — писателями из простых солдат.
В процессе сотрудничества я называл Андрюху техническим редактором и соавтором. А ему нравилось и звания, и само наше необычное общение. И еще в какой-то степени — неожиданная возможность принародного применения своих гражданских талантов: у себя дома, в Ельце, он усел поработать секретарем-машинисткой собственного папы — директора музыкального училища.
Когда я поделился с Андреем идеей, он сразу же согласился. Оговорил только официальное упоминание своих заслуг в издании — и сразу же сменил место постоянного дежурства на КПП-1 на практически бессменный наряд помощника дежурного по части. Или, проще говоря, посыльного при штабе на побегушках.
— Я с сегодняшнего дня только по штабу хожу, — гордо объявил Иванов всем нашим в первой автотехроте, забирая у меня из рук первую тетрадь «Специалиста» и пачку печенья, купленную для всех на полеты в солдатской чайной. — Сквозняки там сплошные, на этом КПП. Спина что-то побаливать стала. Теперь у меня ноль два — телефон внутренний. Это как у вас в Москве — ментовская. Так что звоните, ребята, не забывайте... Всех примем и оформим!

А раз такое решение было принято и первая тетрадь «Специалиста» была отдана в перепечатку, то теперь мне, подчиняясь уже не собственной воле, а больше традициям русской литературы, следует, вот так, с самого начала, рассказать читателям о главной героине моего романа. Девушке, без которой здесь ничего бы происходило. И вокруг которой у нас, можно подумать, все будет обращаться. Ну вокруг не вокруг, но и не без ее участия.
А все потому, что героиня наша — она, безусловно, звезда. И произведет она на всех свое яркое и неизгладимое впечатление. Она будет беззаветно любить и будет любима. Поддастся по молодости лет искушениям и соблазну. А затем практически устоит против почти таких же последовавших.
По ходу повествования она разобьет несколько солдатских сердец. В том числе и сердца двоих московских ловеласов со стажем и опытом. И все это несмотря на их, ловеласов, видимое шальное превосходство, боевой нахрап и столичное шапкозакидательство, а свои совсем молодые... нет, я бы сказал даже, юные годы.
А в конечном счете она, как и положено всякой классической героине, перестанет быть звездой в явном виде и удовольствуется обычной и более чем скромной долей жены и матери. И пойдет она на это без проволочек и пустых слов. И безо всякой сверхвыгоды — как для себя, так и для всех своих близких и родных.
А отголоски явления героини нашему военному товариществу долго потом будут передаваться из уст в уста и служить притчей во языцех в окрестностях Зябровского гарнизона.
Только теперь, пожалуйста, не поторопитесь и не примите за героиню Любашу Сметанину из зябровского военторга. Девушку, так же как и героиня наша, безусловно достойную. И мало того — эффектную. А в повседневной жизни Аэродрома — просто незаменимую.
Но главная героиня романа все-таки не она.

ГЛАВА ПЕРВАЯ. ПАШКИН ЗАХОД НА ВТОРОЙ ВИТОК
Потерянная «пятидесятка» и ее жидкий обогрев. Поздний выездной ужин, «шерстяные» отношения и спирт в солдатской столовой. Гулянка «хомутов» и первое появление героини

Итак, героиня...
Работал я до недавнего времени на санитарной машине, которая и на плановых полетах полка дежурила и весь гарнизон как «скорая помощь» обслуживала. И как-то раз в прошлом году летом, в одно из воскресений, поехали мы в Гомель, в госпиталь, отвезти туда нашего бывшего, отставного начмеда Егорыча. Вредного, больного и ворчливого человека по прозвищу Старый Пень. У него опять стало прыгать давление, и наш начмед Прохоров договорился сплавить старика в город с рук долой. На все весенние праздники. От греха...
И там, в городе, в госпитале я впервые увидел нашу героиню, Наташку. И Пашка Петров, который приехал туда со мной в качестве санитара, лично меня с ней познакомил...
Но об этом по прядку. Так вот...
Почти за год до моего теперешнего стояния на рулежке и ожидания заблудившегося самолета с номером «76» на Аэродроме шли к завершению такие же, как и сегодня, короткие полеты полка. И так же как и сегодня...

...Полеты те не были еще закрыты красной ракетой завершения, пущенной ассистентами руководителя на краю Аэродрома. И все это, опять же как всегда, из-за одного застрявшего в небе самолета.
А тем временем на бетонке уже начинался радостный переполох и почти праздничный кавардак, потому что работа в короткие пятницы окончательно не изнуряла, а оставляла нашим ребятам под вечер — реально — немного наземных сил.
Вообще-то все задержки происходили у нас из-за 76-го, из первой, нашей с Пашкой Петровым, эскадрильи. Но в тот легкий и свежий вечер все было немного не так, как обычно.
И даже сам 76-й, вместо того чтобы шляться где-то далеко-далеко в бескрайнем и синем, оставался стоять на Аэродроме, на площадке замены двигателей.
И может быть, именно поэтому все вокруг нас — и в первую очередь для главных героев наших — стало происходить не обыденно и не заурядно. А в чем-то немножечко по-иному...

Очевидно, предопределяющие маршруты планет системы нашей сместились с близких своих траекторий и в результате сошлись еще теснее. А их планетарные оси отклонились по сторонам от обычного и в общем-то стабильного своего положения.
Никто не придал тому особого значения, но, с другой стороны, оси эти практически скрестились и сблизились. Сблизились для того, чтобы предопределить для немногих героев наших все их долгожданные встречи и вынужденные расставания. И в то же время, пользуясь случаем, — наделить щедро. Кого радостью, а кого и горем. А кого и тем и другим одновременно. А кого и беспросветным ожиданием Судьбы своей, которая сбудется еще только в далеком и непостижимом гражданском будущем...
Почти все горевшие светила при этом потускнели. И только некоторые из них — избранные, должно быть, — запылали призывнее и жарче. И тогда с высоких небес на землю в адрес все тех же неугомонных героев моих скудно, по-армейски пролилась святая — с липовым светлым медом пополам — настоящая людская благодать...
А в результате такого умозрительного и гуманитарно-космического коллапса в движение жизни исподволь и незаметно вмешался недремлющий и смотрящий за нами рок. Властно принял он на себя все бразды правления и предначертал и героям и всем близким к ним людям хоровод из их земных судеб.
А потом взял да и повел со всеми нами свою непоследовательную, но неизбежно предопределенную игру. Путая и переплетая насущные человеческие поступки и живые желания. Подстегивая ощущения и чувства. И провоцируя зачем-то внезапные и непонятные решения и мысли...
И тогда где-то далеко за Аэродромом под перегруппировавшимися планетами и скрестившимися над Землей их осями заблудился уже не 76-й, а чужая неприметная «пятидесятка»...
На «пятидесятке» улетел на маршрут командир полка Судаков, и караулить его в тот вечер оставался не уже Пашка Петров, а тягачист второй роты Володя Терещенко — добродушный и отзывчивый парень из крымского города Керчь с ласковой армейской кличкой Хохол.
А Пашка Петров в силу все тех же причин — в кои-то веки! — освободился от своего пожизненного хомута намного раньше обычного. А 76-й, летавший всегда где попало, так и простоял весь день зачехленным на площадке замены двигателей, куда Пашка Петров за сутки до того сам его и оттащил.
И вдруг — свобода! И Пашка сразу рванул было к дежурному, чтобы лично затвердить тот беспрецедентный факт.
Он готов был даже в струнку перед дежурным вытягиваться. И козырять, как салага зеленый. Лишь бы не исчезло то невероятное его освобождение.

После заключительной полетной парковки, Пашка невнимательно кивнул благодарным техникам, подобрал свой магарыч в виде технического спирта и двинулся к «площадке». Как обычно, напрямую, — по зеленому газону и грунту.
Но только изменил он вдруг маршрут тот почему-то. И решил проехать к «площадке» не обычной своей дорогой, а длинной — через дальнюю третью эскадрилью. И очевидно, для того чтобы еще раз, не торопясь, обдумать нестандартную ту ситуацию.
Но поразмыслив в пути, он и это решение пересмотрел. И ход тягача постепенно сбавил. А потом и вовсе остановился на тыловой дороге. И призадумался. И в результате так и не доехал до дежурного оставшиеся сто пятьдесят метров.
Пашка развернул тягач и как ни в чем не бывало не спеша поехал в противоположную сторону. Так и не зарегистрировав у дежурного счастливого своего освобождения.
А скорее всего, сразу же после того как дрогнула Пашкина звезда и сместилась ее главная орбита, задумал он что-то неординарное — из ряда вон выходящее. И захотел перед ответственным поступком тем немного помедитировать на бетонке. И навестить свой 76-й. Хотя тот в полеты не летал и вот уже второй день стоял у всех на виду на необычном для себя месте — с зачехленным носом и стремянками вокруг снятых двигателей. И разобранной хвостовой частью фюзеляжа.
На необычной стоянке одинокого 76-го оставались масляные пятна и грязь от демонтированных и увезенных с Аэродрома старых агрегатов. А рядом аккуратно стояли новые авиационные двигатели и форсажки, привезенные на бетонку в деревянных ящиках и еще не распакованные — на поддонах, в пергаменте и стружках, — ожидавшие в стороне своего часа на текущую плановую замену.
Пока еще непонятно как, но прощание с 76-м обеспечивало Пашке дополнительную уверенность в освобожденности от полетов и личной свободе на весь оставшийся до утра кусочек тех быстро темневших суток.
Пашка остановился, спрыгнул с подножки на холодную бетонку и подошел к алюминиевому носу самолета, зачехленному легким брезентом.
«Стоишь?» — спросил он в недоумении, связанном с неожиданной для него пропажей самолетных техников.
«Стою, — подумал 76-й, ощущая отсутствие хвостовых двигателей. Но ни мысленно, ни вслух ничего говорить Пашке, естественно, не стал. — Испугается еще, — так же втихую засомневался в молодом тягачисте самолет. — Как ни крути, а молодой он еще. Хотя и ранний. Ишь ты, шельмец, техников ищет! На стопроцентную отмазку себе уже натянул, а теперь и дополнительное алиби отрабатывает!»
«Ну и стой, — сказал Пашка 76-му, не распознав его ненавязчивого эфирного комментария. — А технарям своим передай, чтобы раньше срока с работы не бегали. А то я с ними сегодня, можно сказать, и после полетов остался, и до самой ночи трубил. И потом, пока соберутся, подождал. И по домам их развез. И освободился только под утро... А об этом, понимаешь ли, кроме нас с тобой, никто ничего и не знает».
«Ты же не подтвердишь ротному, что я от вас уже утром отчалил?» — окончательно раскрыл Павел свою витиеватую хитрость прямолинейному стратегическому бомбардировщику. А потом взял да и похлопал его по зачехленному носу. Как лошадь. То ли в надежде на его сообразительность, то ли сожалея о полном ее отсутствии.
«Нет, — честно заявил 76-й, — нам не положено». А обрадовавшись неожиданной Пашкиной ласке, ответил ему уже не скрытно, в глубине себя, а на широкой телепатической волне. А Пашка принял ее и зарегистрировал. И, мало того, понял тот откровенный посыл.
«Вот то-то и оно!» — поставил он на вид неожиданно «разговорившемуся» самолету. А потом и призадумался: было ли оно на самом деле, это самолетное «нет» в окружавшем эфире, или просто почудилось?
«Почудилось», — подсказал добродушный и сговорчивый самолет.
«Почудилось, — решил Пашка. А запутавшись в тонких эфирных флюидах, плюнул на все свои сомнения. — Дела у меня сегодня, понял?» — сказал Пашка 76-му назидательно.
И чтобы больше не путаться во флюидах и закончить разговор, он, не дожидаясь ответа «собеседника», поехал по пустому Аэродрому дальше — наискосок через рулежную полосу, пересекая всю как есть ее аккуратную разметку. Что было, замечу, вопреки всем аэродромным правилам и профессиональным Пашкиным привычкам.
Пашка двигался к тягачу второй роты, дремавшему вместе с водителем на своей стоянке в третьей эскадрилье.
«Понял», — ответил Пашке вслед 76-й. На этот раз вслух. Но Пашка ничего не расслышал из-за шума двигателя. Или потому что был уже далеко. Но тут даже не в расстоянии суть. Просто был Пашка уже на предначертанном свыше пути своем, выпавшем ему тогда на счастье и назначенном самою судьбой.
И потому в тот ласковый весенний вечер слышать он ничего не мог. Да и не хотел. А продолжать разговоры с самолетами и другой аэродромной техникой на любые отвлеченные темы для Пашки и вовсе не имело никакого смысла.
И добавлю: Пашка тогда еще просто не знал, что самолеты и Вышка руководителя, и даже сам Аэродром разговаривать могут. И что все посвященные техники охотно с ними общаются: и по делу, и просто так, по-дружески. И в особенности в часы вынужденного аэродромного бездействия.
А раньше посвященными бывали еще и летчики. И даже солдаты-срочники. Но это когда еще по три года служили.
Не было только среди посвященных никого из проходных офицеров-назначенцев и нелетавших начальников из полка.
«Наш человек, — решил про себя тем временем 76-й. — Но служить на Аэродроме не останется. Не военный, — с сожалением констатировал он. — Хотя приятно, конечно, будет посотрудничать с ним и эти один-два года».
«Ну что, — думал, продвигаясь по Аэродрому, Пашка. — Поговорю вот еще с Володькой-Хохлом и свалю... Интересно, обойдется?»
«Да обошлось уже, вали себе спокойно! — открыто подсказал ему вслед опытный 76-й. — И даже с Володькой-Хохлом незачем тебе общаться... Ему этой ночью самому быть бы живу... И еще имей в виду: не так-то он прост, Хохол твой...»
«Все. Валю, — решил Пашка. А на несанкционированный вход самолетной информации опять внимания не обратил, феномену тому аэродромному значения не придал, а прореагировал спокойно, как на обыденное. И только подсознательно поблагодарил 76-й за соучастие и поддержку. — Все равно не идти мне уже никак нельзя... Но и Хохла на всякий случай предупредить надо», — окончательно завершил он все свои сомнения.
«Гуд лак, сапиенс!» — пожелал ему удачи самолет. И снова погрузился в полусон, размышляя и посвистывая на ветру своей облегченной кормой со снятой тягой.

Сидя в кабине тягача второй роты в полной тишине молчаливого Аэродрома, Пашка недолго пообщался с Володей Терещенко.
— Рассчитывай еще на час-полтора, — сказал Пашка коллеге. — Ясно уже: была дозаправка, и прямо сейчас он не вернется.
— Да, спасибо за информацию, — сказал вежливый Терещенко.
— Да что там... — сказал Пашка. — Хлебнешь? — обнаружил он из-под полы шинели ноль семьдесят пятый пузырь со спиртом.
— Спасибо, у меня есть немного «шпаги» на после полетов. Мне хватит, — опять поблагодарил его Терещенко.
— А приемник, извини, дать не могу. Я на станцию, на дело. Так что прости, — извинился перед Хохлом Пашка.
Володя понимающе развел руками: что делать — все ясно...
«Свидание?» — интеллигентно, намеком осведомился он.
Пашка едва заметно кивнул, давая понять, что подробностей не будет. И еще раз для верности уточнил:
— Значит, скажешь, Володь, если спросят, — что я это... Ну, короче, с техниками 76-го. И по их просьбе... И уже после тебя с Аэродрома отчалил. Ну вроде того что по домам их повез. Вообще-то я им говорил, они в курсе... Но на всякий случай...
— Договорились же... Не базар, — подтвердил Пашке все их договоренности Терещенко.
И Пашка, довольный, как и весь «шерстяной» народ наш и опутанный его «шерстяными» интригами Аэродром, поехал на свою стоянку под табличкой на проволоке: «Тягач. КрАЗ-255. 04-14 оу», так и не навестив напрасно ждавшей «площадки» дежурного по АТО.
В парке он постоял на своем месте, но из машины не вылез. А поразмыслив с минуту, переехал за строившиеся боксы и загнал тягач на новую бетонную яму. Как будто для мелкого ремонта. А на самом деле прямо там, на яме, и запарковал свою машину на ночь.
Довольный этим решением, Пашка потер руки и расстался со своим автомобилем. И как ему показалось, до утра.
На КП Пашка сказал, чтобы на въезд его пока не отмечали: заехал-де в парк он временно, подкрутить пару гаек. И еще выедет под 76-й часа через полтора-два, за техниками.
Дежурный по парку, новый командир взвода аэродромщиков отметил это событие в журнале входа и выхода техники карандашом, а довольные парковые дневальные вышли вслед за Пашкой из домика КП к воротам и пообещали присмотреть за его тягачом на необычной стоянке. А заодно поиграть в просторной кабине в карты. Там со светом им будет удобнее, нежели где-нибудь под фонарем, лежа на шинелях. Или на ящиках. А карандашную запись дежурного из благодарности в оплату за Пашкино гостеприимство пообещали стереть втихаря мягким двухцветным ластиком.

В тот вечер довольны были в общем-то все: и короткими полетами, и успешным и спокойным их завершением. А больше всего — последовавшей за полетами неразберихой. И от сознания выполненного долга было у всех на душе легко и спокойно. А все это на круг переплеталось и смешивалось и превращалось в некоторое подобие перепутанного шерстяного клубка — сплетения множества радушных людских несуразиц и мягких и теплых нитей встречного их разрешения.
Но официально полеты еще шли. Где-то в темноте летела командирская «пятидесятка», которую ждал Хохол-Терещенко, и на краю Аэродрома не пустили еще ракету, отбивавшую момент завершения каждого полетного дня.
По этой причине солдатский ужин, как и было положено при полетах, отправили на «площадку», в одноэтажный домик. И теперь всех ребят, поспешивших уехать с полетов мимо «площадки», свои же дежурные по ротам гнали из солдатского пищеблока на ужин обратно на Аэродром. Потому что машина с термосами для них туда уже ушла, а расход по кухне был списан и отпущен.
Что делать... И тогда дружно и весело ротные деды наши взяли на себя ответственность и шефство и повели молодых обеих рот обратно на АТО. И все по правилам строевого хождения. А иногда и с песней. И в какие-нибудь сорок минут прибыли к ужину на родную рабочую «площадку».
А разгулявшиеся черпаки, подогретые легким, неловленым запахом отлетавшей «шпаги», и даже не запахом, а так, скорее настроением от нее праздничным, все вместе поймали попутную бортовую машину и, размахивая с ее кузова руками и пилотками, и прочими неясными в темноте предметами, поехали на АТО, освещая фарами встречных и поперечных и подбирая по дороге на свой выездной ужин заблудившихся. И тут уже всех без разбору: и первую роту, и вторую; и аэродромную, и полк; и молодых, и дедов. И задержавшихся на бетонке техников 76-го самолета (хотя Пашка их там почему-то не нашел; и где только шлялись — непонятно). И техников остальных эскадрилий полка со всего опустевшего и быстро потемневшего Аэродрома.
Молодых покормили и отправили по ротам с караульной машиной Григория. Сами же ветераны ужинали с удовольствием и не спеша. А возвращались с настроением. Не торопясь, прогулочным шагом, и — группами по интересам. Благо отговорка за все те неторопливые хождения была, и все предпочли именно такое возвращение. Задержка на полетоах была и причиной, и общей отмазкой за все опоздания. Одной на всех, но железобетонной и надежной.
И такой же надежной и непрошибаемой, как непоколебимая и ясная жизненная позиция старшины второй автотехроты авторитетного прапорщика Покормяхо. У нашего старшины — прапорщика Вовка (в переводе с украинского «вовк» означает просто «волк») — жизненная позиция была примерно такой же, как и у Покормяхи, только помягче. Но дело тогда было совсем не в том...

В то время Вовк и его друг Покормяхо — оба стояли с раскрытыми списками поверки в руках. Каждый на своем этаже нашей казармы перед немногочисленными построениями своих рот, состоявшими преимущественно из молодых, раньше всех, как и положено, вернувшихся с позднего выездного фуршета на Аэродроме. Оба они стояли каждый в своей казарме и дружелюбным армейским баском, что не чета конечно же их утреннему мерзкому фальцету, а скорее всего, полная его противоположность, подгоняли в строй прибывавшие с ужина пешие группки младших аэродромных специалистов.
А значит, и в ротах наших обстановка тоже была в какой-то мере необычная. Чувствуя ситуацию, старшины не заставили себя долго ждать и не оставили оба строя дожидаться всех задержавшихся на полетах. Так что официальное окончание того светлого и даже счастливого дня оказалось опять же вполне праздничным.
А для простейшего разрешения всех текущих вопросов, которые всегда могли случиться из свободных послеполетных обстоятельств — не обычным, жестким армейским путем, а заявленным мною выше мягким, веретенно-прядильным образом, — оба прапорщика сразу же после объявленного ими отбоя быстро покинули расположение части. Оба они сели на послушные велосипеды и укатили в гости к своему другу — технику второй эскадрильи прапорщику Ивану Процко, который на тот момент уже освободился и назавтра будет отдыхать до полудня, как и было положено всему техническому составу, занятому в вечерних полетах предшествовавшего дня.
Если конечно же не было Процко в потаенных черных списках начштаба полка майора Виктора Логвина.
Но, зная людей тех лично, мне легко будет согласиться с нашим, надеюсь, общим со всеми мнением. А потому давайте не будем портить этим заслуженным прапорщикам их поздний ужин и отдых, и для естественного восприятия настоящего повествования, а также изначально правильного понимания общей открытой и оптимистичной позиции его автора мы с вами прямо здесь и сейчас договоримся, решим и, мало того, объединенной волей обеспечим то, что...
...Нет, не было нашего общего знакомого — техника второй эскадрильи прапорщика Ивана Процко — в тех черных майорских списках.
Не было там Ивана, да и быть не могло.
А все потому, что лучший друг старшин наших никакой кляузы майору Логвину на прибывшего в технический расчет 02-го самолета лейтенанта Германа Лопухина не писал. И в штаб полка не носил. И это несмотря на все просьбы и уговоры второй эскадрильи старшего техника капитана Дробышева.
И тем всегда он жив был и тем — всегда молодец, и тем — просто душка, наш простой советский прапорщик Иван Процко.
Вот потому и посидит он теперь спокойно, по-простому и по-свойски со своими друзьями. И отдохнет ровно столько, сколько захочет. А хоть бы и до самого утра. И никто не сможет ему ни сказать ничего, ни возразить. Или, упаси бог, помешать им троим — старинным и правильным военным друзьям — посидеть вот так вместе и выпить за жизнь и за любовь, за детей и внуков и — что опять же на полном серьезе — за крах мирового империализма.
«А заодно уже, чтобы не вставать во второй раз, — как любил шутить Вовк, вспоминая нашего Пашку Петрова, — за всех прекрасных дам», — отсутствовавших тогда, к сожалению, за их военным столом.
За поздним ужином у доблестных военных в тот день действительно не было женщин. Жена Процко Ирина купила все и для гостей приготовила. Но с мужчинами за стол не села. Только пригубила рюмку сладкого портвейна, приготовленного для нее друзьями мужа, и ушла спать. Это была или простая усталость деревенского труженика, или, что скорее всего, обычное женское недомогание. А потому еще со вчерашнего дня договорилась она о помощи с племянницей своей Наташкой, и та пораньше отпросилась с работы в госпитале.
Безотказная Наташка, племянница ее через мужа Ивана, припозднилась немного, но на зов прибежала веселая и энергичная. И сразу же освободила хозяйку от всех нехитрых забот. Все помыла, протерла и порезала. И по тарелкам разложила. И на стол поставила. Гостей встретила и рассадила. Подавала и потчевала на нараспев и даже, присев на минутку, выпила с мужчинами сладкого офицерского портвейна. И пробыла с ними, пока всех горячим не покормила.
Радовала она обычно дядьку своего и сидела с ним и друзьями его за столом часа по два — по три. А потом и ночевать оставалась. А с утра опять по хозяйству помогала. А тут тоже почему-то — и по непонятным им троим причинам, — только разговор душевный после утки жареной завязался, она конфетку-карамельку со стола схватила, рюмочку еще одну сладкую с военными выпила, поцеловала любимого дядьку в нос и убежала куда-то. Не иначе как к Пашке Петрову на свидание, о чем они с ним на вечер и договорились. После того как дядьку ее до 02-го довезли и там оставили. А сами долго еще сидели в тягаче на краю Аэродрома.

Она просидела с Пашкой больше часа в кабине его машины на площадке автомобильной техники, той, что все называли АТО или просто «площадкой». И разговаривали они до тех пор, пока сам дежурный не появился в дверях домика и не пошел за Пашкой в дальний конец своей дежурной стоянки.
Очевидно, шел он туда в связи с началом полетов, чтобы отправить стратегическую машину на ее аэродромное место. Но Пашка вовремя заметил дежурного в зеркало, съехал с «площадки» на грунт и через высокую траву и голые кусты — и дальше узкой улицей старого гарнизона подвез Наташку прямо к дому Процко.
Наташка улыбнулась Пашке одними глазами, спрыгнула с высокой подножки и исчезла за дощатой калиткой прапорщикова сада. А Пашка сделал круг по единственной улице старого гарнизона, как назывались в нашем военном городке эти несколько домиков между «площадкой» и гарнизонным футбольным полем, проехал мимо пруда, сделанного Иваном для своих уток из комариной речки-переплюйки, обогнул задворками ГСМ-2 и бомбосклад БХ-1 и выехал на Аэродром метров за триста от домика АТО и самого дежурного, остановившегося в недоумении посредине «площадки» и три минуты назад наблюдавшего испарившийся у него на глазах тягач, разнаряженный ему в подчинение на плановые полеты полка.
А Пашка, обогнув с тылу инфраструктурные объекты, был уже на бетонке и по рулежной полосе направился на свое обычное полетное место в полном соответствии с рабочей расстановкой и временем своего прибытия. В ту же минуту Аэродром загрохотал — и в небо взвился первый самолет коротких полетов полка.
«Выходит, — подумал Пашка, — это мы с ней до самого первого взлета проговорили».

После веселого ужина на «площадке» сиреневый фонарь Вышки руководителя оперативно подманил командирскую «пятидесятку», и она послушно показалась над лесом, пуская посадочный дым. Машина шлепнулась на бетонку и резво подбежала к своему месту в первой эскадрилье.
Пока Вова Терещенко ставил ее на стоянку, последние машины обеспечения еще только заходили в парк. И Вова был, как и все, доволен и за свой свободный вечер уже не опасался. Сделав дело, он успел вовремя заехать в парк и перебежал ГМС-1 до выставления постов. Он направился к солдатской чайной на встречу с друзьями-аэродромщиками и их приходящими подругами. Туда он прибыл тоже в срок и внес свою долю отлетавшего спирта в общий котел дружеских вечерних посиделок.
Отследив спринтерский рывок тягачиста, Вышка пригасила фонарь, и на небо набежали холодные облачка. Стало темно. Растения и вечер занимали все уголки зябровского гарнизона и в тишине берегли домашние размышления отдыхавших людей. Штабные тогда тоже ни с какими инициативами не выступили, и — по умолчанию — личный состав полка отдыхал, надежно скрывая от командиров свои внеслужебные занятия и очень похоже симулировал послеполетные умиротворение и покой.
А наших командиров, начиная с самого Марченко, вообще нигде не было, и солдаты Базы рецепторами ощущали свою полную независимость и абсолютную временную неподконтрольность.
Начальники наши в тот вечер будто бы забыли о нас. А скорее всего, и отдыхали уже, как все люди. В тот уютный весенний вечер им, как и всем прочим, совсем не хотелось возвращаться на службу и собачиться там — попусту и ни о чем — перед строем своих уставших и невнимательных солдат.
«Живи и другим не мешай», — правильно расценил поведение старшего начальства дежурный по части юный лейтенант-аэродромщик, сонно уткнувшийся в солдатский телевизор, стоявший в конце коридора первой роты. По необходимости службы молодой лейтенант лишь иногда оборачивался на подходивших с полетов солдат или сонно кивал в светившийся экран на стук дверей, соглашаясь со свободным полетом службы не только для командиров, но и для срочников. А также с их вольной трактовкой внутреннего распорядка вверенной ему для дежурства рабочей войсковой части.
А всем нам, солдатам, в тот теплый апрельский вечер больше всего на свете хотелось жить как люди, любить жизнь и бегать за девушками из соседних деревенек. А еще — петь, пить и общаться. И все это вплоть до самовыражения и длинных вербальных откровений и, несмотря на все непреходящие условности: рутинную палочную дисциплину, ханжеские правила армейского общежития и весь дубово-архаичный уклад нашего военно-подневольного существования.

А мы, недавние шмасовцы сидели в тот вечер в солдатской столовой, и после коротких полетов в пустом обеденном зале собралась почти вся наша — по сроку службы молодая еще — команда.
Я тогда первым подъехал от Вышки руководителя, а Петя был дежурным по роте и пришел на ужин на заготовку. Он-то и придержал ужин на обычном его месте и не отправил наше картофельное пюре с рыбными хвостами шляться на караульной машине по всему опустевшему Аэродрому.
Игорек Жаров, отнаряженный, как всегда, в рабочие по кухне, кого-то активно спрягал в жарочном цеху за перегородкой и, похоже, лично демонстрировал кулинарное мастерство перед нерадивыми помощниками. Он громко, в голос, ругался и собственноручно гремел мощными сковородами по чугунной армейской плите.
Гриша, постоянно летавший по дальним караулам, сегодня — вот только что — привез с «площадки» и разгрузил у казармы и наших, и аэродромщиков, и второй роты молодняк и теперь в ожидании ужина сидел вместе с нами.
Так же как и Пашка Петров, который тоже освободился намного раньше, чем обычно. Зная ночные повадки 76-го, в роте Пашку никто не ждал. И даже будь старшина на месте — и тот не хватился бы. Но все равно, несмотря на свою свободу, Пашка после полетов не исчез, а пришел и по-дружески сидел с нами. Но уже не в казарме после отбоя, как обычно, а здесь, в столовой. И, как всегда, с пузырем ректификатного чистяка, прижатого им к обеденной лавке голенищем кирзового сапога.
— Да куда вы, ребята!.. — обиделся на нас с Пашкой Петр, как только мы вошли в столовую. Мы увидели, что всех из столовой разворачивают, поесть не дают, а за ужином отправляют на Аэродром, и собрались было поехать на «площадку» на моей санитарке. Но... — Вы что? — возмутился Петр. — Я дежурный!
Петя редко делал логическое ударение на слове «я», и мы были заинтригованы неожиданным нюансом той редкой его интонации.
– Сейчас Жаров все организует. И картошечки жареной, и рыбки по паре-тройке хвостов на брата... Сейчас. У него там в жарочном целый коллектив трудится. И только что ему подсолнечное маслице из офицерской принесли.
— Гриша, что ли? Из пищеторга привез? — переспросил Пашка.
— Да, а что? — в свою очередь переспросил Петя.
— Да нет, ничего, — быстро закрыл вопрос Пашка. «Похоже, что недавняя знакомица наша и начальница продуктового торга Любаня моя и с Гариком нашим рыжим тоже немножко дружит», — подумал он про себя и решил уже потом, позже, разобраться с этим вопросом.
Но решил он это так, на всякий случай. Потому что думал наш Пашка-негодяй в то время уже не о недавней своей знакомице Любаше из военторга, а о совсем другой, новой своей знакомой. И тоже, безусловно, выдающейся местной красавице.
Мы с Пашкой присели за Петин стол, размышляя каждый о своем.
— Эх ма! — задумался о далеком Петр.
А оглянувшись на нас, сказал:
— Хорошо-то как!..
Жаров сразу же показался в окне раздачи. И, как всегда, на реплику. Был он, как обычно, в переднике дежурного по кухне и в его же белом высоком колпаке. Он поставил перед собой на окно большое оловянное блюдо дымившейся жареной картошки.
— Да, — сказал он всем нам, кивая на Петра, — правильным хохлам немного от этой жизни нужно. А где Григорий-то? Здесь же был только что, — спросил он Петю, выбрасываясь гимнастическим махом в зал через окно раздачи.
— Ребят на ужин повез. Сейчас подъедет, — ответил Петр.
— Вот... Подождем. Может быть, хоть у него будет чем оттянуться, — сказал Жаров и с вопросом посмотрел на Пашку. — А то Петя у нас тут все «эх ма!» да «хорошо». А чего ж тут хорошего-то, друг ты мой единственный? В чем кайф-то, голуба?
— А все хорошо! — вступился за Петра Пашка, полез за ремень под шинелью и... — Вот тебе и «эх ма!», и «кайф»! — И он эффектно продемонстрировал из-под шинели принесенный с Аэродрома пузырь ноль семьдесят пять ни на грамм не разбавленного спирта.
— Вот, — тихо сказал Жаров, разводя руками, — другое дело.
— Убрал! — коротко вставил я.
Пашка поставил пузырь на пол и прижал его к ножке скамейки сапогом. А я принялся разбирать чайные кружки, чтобы отобрать поновее. И заодно вытряхивал из них капли оставшейся с мойки воды.
— Что — убрал-то? — возмутившись, не понял меня Жаров.
Я успокоил его и сказал, что я не в том смысле, чтобы пузырь убрал, а в том, что удивил, мол, всех наш Пашка. «Убрал», одним словом, — оправдался я перед Игорем.
— А-а! — махнул на меня рукой Жаров, смеясь. — Хорошо, что ты хоть иногда в том смысле, — сказал он и улыбнулся мне своей особой «рыжей» улыбкой. Припомнил, должно быть, нашу с ним недавнюю стычку в столовой.

Драка тогда состоялась, как и всегда, под бессменным нашим девизом, который при вербальном отображении мог бы означать следующее: «За свободу отлучек в самоходы и неподконтрольность таджикскими сослуживцами попутных и прочих наших возлияний».
«У нас Рамадан», — сказали дежурные по кухне таджики, когда мы с Жаровым собрались принять за ужином по сто пятьдесят после тяжелого трудового дня. Жаров был, как всегда, «по кухне», а я в тот день намотался так, что ложка из рук валилась.
Жаров разложил на тарелке припасенную жареную рыбу, а я достал пузырек граммов эдак на сто двадцать. Типа как от «Тройного» одеколона. С надписью «Ромазулан» на цветной этикетке. Пузырь был с медицинским спиртом, выданным мне за сверхурочную работу на прохоровской фазенде (то есть на даче нашего начмеда), и мы без всяких задних мыслей, расплескав по железным кружкам, чисто из вежливости предложили таджикам остатки.
«В Рамадан вообще никто не пьет», — сказал Жарову таджик Федя недовольным голосом, потому что выпить при земляках он все равно не мог, и, кроме того, ему нужно было поскорее стереть со всех столов, включая и наш с Жаровым, и на этом закончить свою уборку.
«У вас — Рамадан, а у нас — «Ромазулан», — ответил ему Жаров, показывая ему почти пустой пузырек с яркой наклейкой. — Якши? Не хочешь составить компанию — греби своей дорогой!»
Короче, «слово — за слово, хреном — по столу: прячь Маруська, телевизор...» — как говорил прапорщик Сайко. Кухонный наряд в тот день состоял из одних таджиков. И плохо бы нам с Жаровым пришлось, если бы не Андрюха Иванов, который вовремя подъехал и соскочил с «караулки» прямо у дверей столовой. А следом за ним не вошел бы на свой поздний ужин незаметный, но всегда своевременный Григорий...

— Гришу подождем, — серьезным голосом сказал Жаров и чуть было не отложил начало праздничных посиделок до приезда друга.
— А где Ян, где Женька? — спросил Пашка.
Ян тогда зацепился языками с землячками из рязанской эскадрильи и теперь ужинал с ними в кустах за футбольным полем барашком и перезревшим вином, привезенными из города Свалява. А Женька был «под Командиром».
— Оставим им, — сказал Петя.
— Не нужно, Петь, — сказал Павел. — У меня теперь всегда будет... На склад напал, — пошутил он. — И в полеты, и на предполетной. Да и в тягаче есть еще немного. В грелке осталось.
— «Вырос», — техники говорят, — обрадовал нас Пашка. — На, расшнуровывай, — сказал он и передал Жарову ноль семьдесят пятый пузырь под столом. Жаров хищно впился в специальную резиновую пробку своими крепкими — по его «рыжему» естеству — зубами.
Гриша тогда подъехал почти сразу, и мы все с настроением приняли на грудь, а потом посидели и разбежались кто куда.
Перед разбродом Жаров с Гришкой задали свои однонаправленные и сакраментально-риторические вопросы: идешь — не идешь? — имея в виду свою ежедневную прогулку на станцию. А не найдя попутчиков в самоход, договорились встретиться примерно через час-полтора. На скамейке у почты, в кустах. Позади дома, где жили начмед Прохоров и его предшественник Егорыч по прозвищу Старый Пень.
Петя по-доброму обругал самоходчиков нехорошими словами, но не отмечать их в книге поверки все-таки пообещал. И прикрыть полетами, если вдруг будут вопросы. И ушел в роту один.
Я уехал в санчасть, закусил от запаха луковицей и до утра играл в шахматы с вечным дежурным по лазарету лейтенантом Самсоновым. Как обычно, под чай с булочками и плюшками, испеченными его женой.
А Пашка Петров неожиданно для всех сказал двоим ходячим друзьям, что, может быть, скоро увидит их в самоходе. На пятачке у станции...

Пятачком было специальное укрытое от чужих глаз место в пристанционном поселке, где по вечерам совсем рядом с платформой за кустами и заборами собиралась местная гражданская молодежь и самоходчики со всего гарнизона — выпить, поговорить и порешать дела. А заодно и потанцевать с местными девушками под старинный магнитофон «Днiпро», навечно, катанкой пришвартованный к фонарному столбу. И подключенный свободно свисавшими с фонаря проводами.
Старый «Днiпро» летом, даже в дождь, никто в дом не убирал. Только на случай непогоды накрывали и закручивали вокруг столба сельскохозяйственным полипропиленом от парника. И клали сверху от ветра пару дежурных кирпичей.
А договорился Пашка с ребятами потому, что между его поездкой в город и пятничными короткими полетами за тот день необычайное везение и счастливый случай выпадали ему уже во второй раз.
А это все время так бывает: то густо — то пусто...
Но сначала был случай первый.

И потому, следующая, надвигающаяся глава произведения называется: «Пашкин раз номер один». Она и раньше так называлась. А еще было время, когда я до этого места деления на главы вообще не вводил. И потому «Раз номер один» было названием условным, стоявшим только на полях рукописи. Но согласитесь, интригующим. Но и теперь, при переходе к более пространственному формату — к роману — я просто не могу не вставить его в текст. Да и Иванов мой советовал. Ему все время с главами больше нравилось.
Так что пришлось мне сначала это название включить, а потом и по всему тексту интересные заголовки придумывать. И правильно. Роман все-таки не повесть... А потом еще и части чуть было не появились. Первая и вторая. Со вступлением. Но обошлось, слава богу. И я все так с главами и оставил.
А от себя лично, пользуясь этим же затянувшимся апарте к читателю, я ручаюсь во искупление, что никто не пожалеет, что не бросил книжку мою прямо на этом месте. И продолжит дальше. (Тут я имею в виду чтение как достаточно ответственную и трудоемкую интеллектуальную работу.) А в подтверждение сказанного и интереса читательского ради я прямо здесь и сейчас объявляю, как обещал, название очередной, заявленной выше главы.

ГЛАВА ВТОРАЯ. ПАШКИН РАЗ НОМЕР ОДИН
Бортовые в разгоне, а ехать надо. Делавары. Городской торг, синий платочек и шипучий потомок испанских революционеров. Тактика необъявленной войны. Любкина любовь-и-судьба

— Все бортовые в разгоне, — сказал старший лейтенант Батурин — наш зампотех и начальник КГГ (кислородно-газовой группы) Хохлову. — Да и не возьмет «зилок» столько. А «КрАЗ» нам за одну поездку все привезет.
Кто-то из командования полка, наверное майор Логвин, договорился в городе на торговой базе о полной машине игристого вина к Первому мая, до которого и оставалось-то недели две всего-навсего. А вот свободных машин в Базе почему-то все не было. И две автороты вот уже третий день как не могли нужную для поездки предоставить.
— Он опять звонил, Володь. Ну ты что, не веришь мне, что ли? — снова напомнил нашему командиру про Логвина Батурин. — Ну что, отправляю Петрова в парк?
— Альтернативы? — спросил Хохлов.
— Да проверил я все! Нет машин. Или в разгоне, или малы. Ну не подходят, е-мое!
— Ну ладно, поезжай, раз надо, — сказал Хохлов.
— Так — мы — поехали? — с расстановкой уточнил Батурин, глядя в упор на Хохлова.
— Валяй, — отвернулся от него Хохлов. — Что ж я, по-твоему, с Логвиным спорить буду? — оглянулся он вслед Батурину и случайно увидел напоследок его кривую улыбку.
«Что-то уже «наделаварили», — подумал Хохлов про Батурина и его общественного куратора — начальника штаба полка майора Логвина. — Удержу никакого не знают!»
Пашка, стоя в строю, внешне равнодушно выслушал приказ командира. «В город так в город», — и он, довольный своему неожиданному развлечению — незапланированной поездке, побежал в парк без строя, чтобы подъехать потом за Батуриным и еще одним гражданским сопровождающим к солдатскому «чайнику», зданию, где помещались солдатская чайная и прочие военно-бытовые и торговые точки, с огороженным двором и навесом под временный продуктовый склад, именуемые пищевым военторгом или малым хоздвором.

У входа в «чайник» Пашка Петров встретился с Батуриным. А потом они вместе по ходу неожиданно для себя подсадили в машину самую популярную зябровскую красавицу и повелительницу всех необремененных сердец Аэродрома — начальницу гарнизонного пищеторга Любу Сметанину.
Батурин, смеясь всеми глубокими морщинами на отвыкшем от веселья лице, помог ей взобраться в машину и продолжал улыбаться, оглядывая смутившуюся Любашу мокрыми от умиления или, скорее всего, с непривычки глазами: иметь дело с женщинами, а тем более молодыми и красивыми, не было для нас в части обычным делом.
Люба в ответ на приветствия военных кивнула и отодвинулась по сиденью подальше от Батурина. И потом еще какое-то время, стесняясь, поправляла свою короткую вязаную юбку, настойчиво, но безуспешно оттягивая ее от бедер вниз, в направлении колен.
— Надо было брюки надеть, — сказала она наконец, краснея, и оставила юбку в покое. — Так удобней было бы... В брюках.
— Эх, Любаня, это смотря что... удобней! — пошутил и сам засмеялся Батурин. Любаша тоже засмеялась.
«Раскладная, — глядя на Любу, решил Пашка. — Жалко, старовата уже. Поди, там уже все тридцать с хвостиком будет», — думал он. Но время от времени поглядывал все же на ее симпатичные коленки.
«Ничего, — сделал он наконец другой вывод, — третий сорт не брак... пойдет за неимением... Хотя, наверное, самомнения и понтов там мама дорогая!.. И рожи она какие-то непонятные строит, когда в магазинчик к ней заходишь».

В городе на торговой базе Батурин сходил к директору торга, чтобы «от имени и по поручению» вручить ему, как всегда, в подарок от всего гарнизона традиционный военный спирт. И быстро вернулся.
— Нет директора. Но ничего, мне зам его все подписал. Логвин звонил, и он в курсе. Держи накладные, Любаня, — сказал Батурин. — А ты подъезжай к эстакаде, к третьему складу. Вон, вдоль пандуса смотри. Видишь? — показал он Пашке на коричнево-бордовые ворота старого лабаза с номером «3» на обеих створках. — Двести пятьдесят коробок. Три тысячи бутылок. Понял? Ну пошел... Как, Любаша, — осилит наш гарнизон за праздники три тысячи пузырей шипучего вина? Я-то лично пас, сразу говорю. У меня от него все чешется и чертики по потолку бегают.
— Ничего, к лету расторгуемся, — по-деловому ответила Любаня.
— Товарищ капитан, — забеспокоился Пашка, — надо было ребят взять. Я ж там один и за литр раньше завтрашнего вечера не управлюсь. Это ж двести пятьдесят коробок-то!
— Я т-те дам, литр! — добродушно сказал Пашке Батурин. — Так дам, — ты у меня «шпагу» от шипучки не отличишь! Понял? — засмеялся он. — Ну ладно, давай подавай. Задним ходом, кузовом. Борт сразу открой. Погрузчик там электрический, параллельные вилы. Десять минут — и все погружено. Ишь ты, литр... Мать твою!
— Я мигом, товарищ капитан, — обрадовался Пашка погрузчику с параллельными вилами.
— «VINEXPORT», «ZAREA», България, — прочитал грамотный Павел латинские и болгарские буквы на коробках, пока складские загружали его тягач. Ребята на складе были опытными операторами погрузки и для сопряжения высокого кузова и погрузочной рампы положили два старых поддона. Они заезжали на погрузчиках прямо на кузов, сбрасывали коробки с вином блоками по шесть упаковок и двигали блоки вперед, к кабине. А старый тягач дергался и трясся все время, пока по нему прыгали бодрые «параллельные» погрузчики.
Батурин тем временем повел Любашу знакомиться с заместителем заведующего городской торговой базой и начальника торга.
Он быстро вернулся и сказал:
— Я тут еще в городе по делам заеду, а ты в гарнизоне, как приедешь, сразу же под разгрузку. Возьми в роте у старшины молодых. Полеты в три начинаются, помнишь? А если меня спросят, то я у КПП-1 сошел, как приехали. Понял?
— Не вопрос, — ответил Пашка. — Свои люди...
— Я т-те дам, свои, — насторожился Батурин. — Ты на что это намекаешь, салага?
— Ни на что не намекаю, — даже не обиделся на «салагу» Пашка. — Так просто: услуга за услугу. Как-нибудь своей властью, когда дежурным пойдете, в местную командировочку меня в ночь пошлете — и на том спасибо... Не сложно будет? — выразил свое вольное отношение к внутренним правилам части Павел.
— Во загнул! — развеселился Батурин. — Узнаю. Москва... Простенько и со вкусом. Такого я еще не слышал! Ну да ладно. Ты парень вроде бы хороший. Ладно. Все у нас с тобой в порядке будет. Как ты там говоришь? «Не вопрос»? Вот именно — не вопрос. Ты мне только дело это... И вообще, службу... не завали. Понял?
— Якши, — ответил Пашка на диалекте, как было принято у них в части при неофициальном и доверительном разговоре.
— Значит, сделаешь, как договорились? — уточнился Батурин.
— Гемахт, товарищ капитан, — снова заверил его Пашка. При этом он принял умеренную строевую стойку и коротко, но старательно махнул у пилотки правой рукой. Улыбаясь навстречу вопросительному взгляду Батурина, без особой нужды, но запросто и как бы в виде особого уважения Пашка отдал капитану честь. Он подметил, что так всегда делали техники на Аэродроме при свойском разговоре с непосредственным начальством. Очевидно, когда хотели начальника своего в чем-то отдельным образом заверить. Или в знак уважения. Или в виде подхалимажа. Или простой благодарности. Или же, что еще проще, в знак обыкновенной личной симпатии.
«Ишь ты! Нахватался, — подумал Батурин. — Видать, с технарями дела имеет. Что ж, молодец. Лучше, чем бездумно спирт жрать, да на губе кантоваться».
— Верю, — сказал он Пашке на прощанье. — Не подведи. Дай-ка там еще канистрочку мою из-под пассажирского сиденья.

К загруженному шампанским «КрАЗу» прямо на территорию торга подкатил 412-й «москвич», и Пашка с Батуриным погрузили в него канистру спирта и тяжелые, упакованные в замасленные газеты автомобильные запчасти. А также другие детали, покрупнее, которые предусмотрительный зампотех роты, очевидно, в парке с вечера еще рассовал во все скрытые от глаз полости Пашкиного тягача. Под двойным сиденьем для пассажиров, в наружных отсеках и даже в раме, в распор, — везде по-хозяйски были устроены под перевозку из части автомобильные комплектующие и прочие нужные батуринские вещи.
— Я там у тебя за ресивером еще грелочку нашел, спиртом пахнет... — намекнул Пашке Батурин. — Не совсем пустая еще.
— Не моя, — сразу же отрубил все возможные намеки Пашка. А внутренне заранее пожалел свою новую, специально присланную из Москвы синюю грелку — минимально удобную емкость для хранения и транспортировки аэродромного спирта-чистяка и оперативного слива с самолета спирта разбавленного — тепленькой, отлетавшей, но вполне еще годной в употребление «шпаги».
— И не моя, — неожиданно добродушно сказал Пашке Батурин. — Так я ее и не трогал. А раз не твоя, — продолжил он, оглядевшись вокруг, — так и ты не трогай. А свою заведи. Я тебе завтра в парке и отолью чуток. Главное, чтобы у нас с тобой все чики-чики было. Якши? — И они с водителем 412-го, техником Аэродрома в штатском, не дожидаясь возвращения Любани, задымили весь двор выхлопом старого москвичевского двигателя и, груженные «по самое не могу» запчастями, выехали за ворота.

Через несколько минут показалась смущенная и счастливая под взглядами всех мужчин на пандусе Любаня в сопровождении зама торга.
— Двести пятьдесят две коробки, — отрапортовали заму умелые операторы погрузки. — Отцепить пару ящиков?
— Не надо, — сказал зам по-деловому. — Это вам, Любовь Ивановна! В подарок. В день нашего знакомства, так сказать.
— Что вы, Юлий Маркович, — испугалась Люба, — у нас же только двести пятьдесят оплачено, — сказала она и опять засмущалась. — Спасибо. Я нашему начштаба обязательно передам...
— Не надо, — перебил ее замторга с интригой в голосе. А потом огляделся по сторонам и в знак особой конфиденциальности взял Любаню под локоток. — Не надо, — повторил он тихо. А потом вдруг вежливо качнулся из стороны в сторону, мастерски извернулся и обнял Любашу за талию. — Это только вам. И это только наши с вами дела, — сказал он, интимно приблизившись к ее уху. — Нам с вами еще работать и работать... — продолжал говорить зам, а Любаша, грациозно извиваясь всем телом, любезно избегала его объятий. Замторга, так же как и приблизился, ловко отпрянул и продолжил в официальном ключе: — Так что телефоны мои у вас теперь есть. И дорогу знаете. Машина нужна — не вопрос. А главное — не беспокойтесь: с начальством вашим отдельный разговор и свой спектр вопросов. Своя и, замечу вам, совсем иная, так сказать, тематика взаимодействия. Вы, Любушка, на этот счет и не переживайте: сотрудничество с вашим гарнизоном у меня обширное, дорогу мы с вами никому не перейдем. А пищеторг — наше прямое дело. Можно сказать, эксклюзивное... Просто вы растете! — словно спохватившись, воскликнул вдруг опытный торговый работник. — Так что прошу... И запросто... — снова галантно раскланялся Юлий Маркович. Он открыл дверцу и достаточно долго со всех сторон подсаживал Любу в кабину.
В ответ на затянувшееся прощание Пашка с Любашей еще несколько раз дружно кивали заму через открытую дверцу, и он наконец ушел. А отпущенный тягач выехал за территорию торга.

Как и было обещано Батурину, Пашка сразу же взял курс на военный городок. Поначалу тяжелый «КрАЗ» нанес ущерб правилам городского движения, но потом стал продвигаться более осмотрительно. Мелкую гражданскую технику не обижал, а на водителей огрызался в общем-то добродушно. В итоге аэродромный тягач без эксцессов протолкался через все гомельские светофоры в тихие, одноэтажные предместья — и к прямому шоссе на родную Зябровку.
В кабине на скорости было шумно, и Люба под впечатлением нового знакомства с Пашкой не заговаривала. Она будто бы не замечала взглядов на свои коленки и думала о чем-то совсем другом и потустороннем. Об исконно девичьем и потаенном, должно быть. И в задумчивости играла длинным концом синего шелкового платка, которого по дороге в торг на шее у нее еще не было. Время от времени Любаня чему-то улыбалась и в смущении закрывала рот рукой. А потом в сладком смятении чувств, должно быть, закусывала пальцы руки вместе с зажатым в кулачок хвостиком от нового платка. И снова улыбалась, смущаясь, все тем же своим потаенным грезам.
Со временем она все же обратила внимание на Пашку и на его взгляды. Но тут Люба не стала уже, как прежде, смущаться, а, наоборот, оставила свои новые мечты и дивные видения и решительно повернулась лицом навстречу обыденному существованию. А смутные и сладкие чаяния о грядущей жизни до поры до времени в сторону отложила. А вместе с ними и знакомство свое с замом торга, и его базу. А также сам замаячивший на горизонте, манивший яркими городскими огнями, близкий, как оказалось, и вполне реальный гомельский пищеторг. Уверенная в себе как никогда раньше, Люба поправила юбку и прическу, осмотрелась по сторонам и гордо и свободно выпрямилась.
И уже с этой своей высоты снисходительно посмотрела на Пашку.
А потом еще и подмигнула ему, как бы спрашивая: ну чего, мол, поглядываешь, солдатик?
А Пашка наш, сукин сын и столичная штучка — и в таких делах только Жаров ему под стать, — тоже глазами вдруг заблестел, голову наклонил и взглядом же ей отвечает:
«Да так... Может быть, у меня к тебе вопросы накопились...»
«Ишь ты!» — отвернулась от него враз огорошенная Любаша. Так же как недавно удивлялся Пашке Батурин, Любаша, она так просто изумилась такому адекватному Пашкиному ответу.
Некоторое время спустя она снова посмотрела на него. Но уже не снисходительно, как раньше, а долгим, изучающим взглядом.
«Есть контакт!» — сразу же резюмировал для себя это событие Пашка. Но внешне и ухом не повел, а только продолжал радужно улыбаться и все так же легко и ловко управлял своей тяжелой машиной.
И тут Люба вспомнила, как Пашка всегда радушно, но, как ей казалось, нагло приветствовал ее, продвигаясь по дорожке в парк или же в обратном направлении мимо ее магазина и склада.
Жаров — тоже наглый. Но он-то ладно. И у нее с ним теперь только деловые отношения. И он, сморчок рыжий, ей как пара не подходит. А вот Пашка — совсем другое дело. И, как теперь выяснялось, она и раньше выделяла его среди всех и прочих солдат. И настолько, что даже хотела как-то вмешаться в его армейскую судьбу. Вмешаться и проучить этого наглого зубоскала за его общую раскованность и проявляемую по отношению к ней, Любаше, абсолютную непринужденность. Да вот руки все как-то не доходили.
«Да что же это такое?!» — вспомнила она наглый Пашкин язык и независимый взгляд у стойки в «чайнике» или у прилавка в магазине. К ней даже прапорщики да офицеры — да что там технари какие-то, летчики! — и те такого отношения себе никогда не позволяли!
И все это она припомнила сейчас и мгновенно вскипела, размышляя о скорой своей мести ему в виде вполне реальной и жестокой расправы... Но потом снова поймала Пашкин взгляд, смутилась и стушевалась. И весь настрой у нее изменился почему-то...
Теперь Любаша захотела сказать Пашке что-то очень важное и особенное. И, скорее всего, ласковое и доброе. Но она не сразу нашлась — что именно. А потом вдруг поняла что, но уже не решилась. А от этого смутилась еще больше. И потом еще какое-то время не находила в себе ни нужных ей слов, ни подходящей для разговора темы.
Наконец Любаша взяла себя в руки и придумала что-то на свой первый порыв похожее — и доброе, и важное, и даже в какой-то степени нежное.
А потом еще что-то на ум пришло. И, как ей показалось, еще более значительное и интересное. И, радуясь этому выбору, Любаня разулыбалась, снова уверенная в себе и вполне счастливая.
А потом вдруг давняя обида на Пашку опять всплыла неожиданно и примкнула к ее хорошему настроению и надвигавшемуся их общению.
И взяла тогда Люба да и спросила Пашку совсем о другом совершенно, чем то, о чем вначале подумала. И уже игриво и язвительно, а не нежно и ласково, как хотелось ей еще за минуту до этого.
Любаня наклонилась вперед и заглянула Пашке в глаза:
— А разгружать-то как будешь, а? Людей-то у меня нет!
— Договоримся, — без паузы ответил ей Пашка, улыбаясь безоблачно.
А Любе показалось, что он опять повел себя недопустимо и нагло. И ею снова овладели мысли о необходимости принародного и скорейшего его линчевания. Тем более что все это было вполне выполнимо и можно было легко и скоро осуществить. Особенно имея в виду ее настоящее боевое настроение и крепнувшие день ото дня гарнизонные, а теперь вот еще и городские связи.
«Подожди же!» — пообещала она Пашке мысленно. Вне себя от нетерпения, Любаня нашла в себе силы сдержаться и досадную уязвленность свою и обиду наружу не выпустила.
«Жду», — тем временем легко заявил ей Пашка, манипулируя теми же своими эфирными средствами.
«Дождешься!» — пообещала ему Любовь мысленно. Но уже чуть ли не вслух, вся во власти своей разыгравшейся обозленности...
«Обязательно!» — тем не менее заявил ей Пашка. А расширяя телепатический спектр их общения и непосредственное взаимопонимание, он вдруг и сам подмигнул Любаше, как обычно по-наглому, и добавил все так же без слов: «Правильной дорогой идете, товарищи!»
И Люба поняла его прекрасно и чуть было икотой собственной не поперхнулась. А про настрой свой яростный позабыла опять. И запал ее крутой испарился весь. А сама она только дух перевела.
«Что это? — подумала она. — Ах ну да! Разгружать же надо... И этот еще туда же... «Договоримся»! С кем это ты тут договариваться собрался, салага?» — судорожно ловила она свои разбегавшиеся мысли и пыталась снова собрать их и выстроить.

— Что ж, обедом я тебя накормлю, — прервала она наконец затянувшуюся паузу. Признавшись себе в непростительной растерянности, Любаша решила начать разговор сначала. И для начала напомнить Пашке его прямые обязанности. А тем самым угомонить и приструнить его и поставить наконец на место. Обещая обед, она захотела смутить его и уверенность непотопляемую уничтожить. А в результате расставить все по своим местам: с ней он-де простой шофер и дешевая рабочая сила. И не более того.
И тем думала Люба запереть Пашку в его неудобном и зависимом положении всех людей подсобного сервиса по отношению к начальству, а равно и к временным их руководителям.
«Приемчик, Любовь Ивановна, надо вам сказать, и дешевый, и почти что подлый. И даже на грани фола человеческого», — подумал я тогда в помощь Пашке, представляя себя на его месте.
«Да, от кого тут политеса-то ждать? — сразу же, будто бы в ответ, отозвался Пашка. — Женщина... Да еще и провинциальная. Нехай клевещет!» — сделал Пашка апарте в мою сторону. Шутки ради конечно же. А потом еще и подмигнул мне прямо с этой страницы, не смутившись ни капли. И тем самым только себя подзадорил. А растерявшуюся по всем статьям Любашу окончательно озадачил.
Да, не на того напала наша Люба.
А Пашка и не думал ничего о приемчике ее гниловатом, зла и обиды не держал и спокойно катил себе по дороге в родную Зябровку.
И это неудивительно. Ведь Пашка — герой наш. А на этом отрезке самый главный. И потому ко всему готов он: и к привету, и к подлости. Так что на все выходки Любкины он и не оглянулся, а на подвохи и ухом не повел. А только доступно и просто подытожил для себя все ее старания. Все как есть в контексте первозданного Любиного интеллекта и ее же изначальной и в общем-то бесспорной женской притягательности.
При этом наряду с основным своим рабочим материалом Пашка принял во внимание и общую природную красоту окружавшей их местности. А также полную свою сиюминутную свободу и неподконтрольность. И наличие некоторого размытого временн;го интервала до возвращения в часть, очень кстати образовавшегося в его военной службе.
И потому на приглашение отобедать он ответил Любе так, как следовало.
— Покормишь, Любочка, того, кто разгружать будет, — сказал он опять же весело. Но уже и гордо. И повторяя при этом все как есть Любкины назидательные интонации.
— Ты чего? — испугалась Любаша, сразу же сдавая Пашке эту сильную и, как потом оказалось, единственную свою выигрышную позицию. — Где ж я тебе людей-то возьму? Это перед полетами-то? Батурин сказал, на полеты тебе. И к трем часам успеть надо. И это самое позднее. И еще чтобы покормила я тебя...
– Я все организую, не вопрос, — сказал ей Павел. — А для убедительности еще и кивнул многозначительно. А в отместку за предложенный обед он — наглый! — и наглым глазом своим не моргнув, взял да и увел весь разговор тот от интимной темы еще дальше в сторону. То есть, еще дальше от намеченного им же самим фарватера  вопреки всей логике вещей и самой главной их теме наперекор.
Он только оценил что-то навскидку придирчиво, а потом заявил категорически:
— А-а-эх! А вот три пузыря шипучки с тебя за это, Любочка!
Люба опешила, и все враз вышедшие из-под контроля праведные чувства ее железной хваткой сдавили ее здоровую дыхательную систему.
«Вот ведь зараза, — думал тем временем про Любу Пашка. — И общаться-то по-людски еще не научилась, а обеды бедным уже раздает! Ну ничего, ничего... Не хочешь по-человечески? Не надо! «Нет так не надо, другую найдем...»
Но это только в песне так поется... — вовремя спохватился он. — Мы-то с этим погодим пока. А над существующим материалом еще поработаем. А то, видишь ли, кормить она меня собралась!..»
Но Любе он параллельно совсем другую информацию направил.
«Нас, Любовь Ивановна, между прочим, и без вас неплохо кормят. И в прямом смысле, и в смысле, так сказать, переносном. Что опять же к отдельному вашему сведению...» — одновременно с пузырями шипучки послал Любаше с попутным эфиром предусмотрительный Пашка.
А чтобы Любе еще обиднее стало, Пашка всем видом своим продемонстрировал, что все возможные и уже надвинувшиеся было их темы могли бы понадобиться ему, скорее всего, только как средство для извлечения из нее, Любаши, его сиюминутной материальной выгоды. И уж никоим образом он, Пашка, не смотрит на все эти их разъезды и разговоры как на романтическое или гипотетически любовное приключение.
Он-то, как ни крути, столичный красавец-комильфо! А солдат-срочник — это так, временно. И то в силу превратностей судьбы. И это понятно.
А вот она, Люба, в этом случае кто? Кем она себя мнит и кем по отношению к нему считаться желает? Знатной гарнизонной дамой? Пусть так. С положением и связями? Хорошо, согласен! Но тогда уж извольте и соответствовать, мадам! С высоты своего положения, так сказать...
И тогда — что ж медлить-то, мама дорогая? — резонно подвел Пашка логическую базу под Любкину пафосную позу и свое форменное вымогательство. — Облагодетельствуйте!..
А Любаша под его напором только и успевала, что воздух глотать да из последних сил внешнюю невозмутимость демонстрировать.

Прецеденты солдатских приключений и отношений с гарнизонными дамами и женами офицеров в полку то и дело случались. И все это широко и с отдельным удовольствием и смаком обсуждалось всеми, кому не лень, по ротным канцеляриям и штабам, гарнизонным шумным застольям и тихим завалинкам военного городка. Равно как и по всем сельским окрестностям нашего Аэродрома.
«Да-с, выгоды, Любовь Ивановна...» — телепатически поддакнул Пашка в поддержку своему же произведенному на Любашу впечатлению.
«Ладно-ладно! — тем временем мысленно отмахивалась Люба от подступавшей к ней со всех сторон информации, — сейчас разберемся: и кто есть кто, и кто откуда. И с оплатой, и с выгодой твоей...»
Любаня взяла себя в руки и, как обычно, обстоятельно и не торопясь стала постепенно с текущей ситуацией определяться. Она и со стороны на нее посмотрела, и себе самой попутно парочку уместных вопросов задала. А потом и выгоду Пашкину, им запрошенную, отдельно от всего прочего подсчитала.
А выгода Пашкина весьма ощутимой и нешуточной оказалась.
«Подумать только! — отбросив в сторону все остальные свои мысли, негодовала по результатам своего подчета Любаша. — Три пузыря! Да еще и одним махом. И это только для обозначения еще и не начавшихся их легких отношений!»
И ощутимой та выгода была бы не только для Пашки, солдата-срочника. Она и на общем «потребительском поле» гарнизона оказывалась довольно-таки высокой. А для простого гражданского жителя зябровского городка и вовсе непостижимой. И даже для нее, для Любы, трата такая за разгрузку машины была бы весьма существенной. Несмотря на все ее уверенное положение в городке, выдающуюся «денежную» военторговскую должность и завидные полковые связи.
«Да-да-да», — судорожно подытоживала Любовь исходившую от Пашки информацию, расставляя все по местам и группируясь для достойного ответа.

На самом деле Пашка от Любаши ни пузырей и никакой другой выгоды конечно же не ждал. И совсем не потому, что не был материалистом. Или потому, что трезво оценил безнадежность дружбы с прижимистой дамой из торга.
Скорее, все было наоборот. И Пашка хорошо понимал, что Люба только профессионально была расчетливым человеком. Так же как и то, что она совсем не была жадной по жизни. Так что дружба с ней и подарки и наживу трезвому реалисту как раз сулила.
Но Пашка не видел тут для себя никакой выгоды. Хотя бы потому только, что он никогда не видел и не предполагал таковой от женщин в принципе и вообще... За исключением конечно же... Как бы это выразиться половчее?..
Короче, как говорил Женька Тихомиров:
«...Кроме как от прямого их (женщин) назначения».
«...Если можно так выразиться», — оговаривался обычно за прямолинейного Женьку наш аккуратный Гриша.
«...А выразившись, назвать это прибылью», — добавлял, смеясь, удачливый в тайных своих скитаниях и ночных авантюрах Жаров.
«Вот остряки», — говорил в ответ на все иносказания и изыски наш природный интеллигент Петр.
«Ну никакого к женщинам уважения!» — поддерживали Петра мы с Пашкой.
А потом мы все поскорее расходились. И забирались куда-нибудь подальше. Потому что на этом очередь для самовыражения и практики остроумия доходила до Яна. А любое изречение его, и особенно на эту тонкую тему, совершенно спокойно могло оказаться за гранью добра и зла и вне пространства адекватного человеческого осмысления.
Но все это так, шуточки. А если серьезно, то скажите: ну кому, кому на ум прийти могут какие-то там подарки и прибыли. Да еще от родной и разлюбезной Любаши нашей? Да и кто только какие выгоды изыскивать станет, когда на виду у всех в окрестностях заштатной деревеньки Зябровки прямо по кустам и болотам благодатной земли белорусской разгуливает такая вот невообразимо доступная, совершенно невероятная и абсолютно ничейная красота!
Может быть, Жаров?.. Но нет. Потом и он раскололся. И ни на что на свете не променял бы наш Игорь той случайной Любкиной взаимности. Так что и ему тоже, как оказалось, никакой другой выгоды от Любаши нашей не нужно было. А Любу перед тем событием их краеугольным он три недели кряду обхаживал. А для того и дела с ней выдумывал. А как-то однажды цветы подарил...
Да вот только не пошло у них ничего дальше. Тут имеются в виду и симпатии Любкины, и персональный у нее успех Жаровский.
Но выгоду свою подножную Жаров еще до обидной команды «от ворот поворот!» оговорить успел. А потом и получать исхитрялся. Но все это так, без умысла. И даже не по привычке. А чисто автоматически, как бы в продолжение начатого серьезного  сотрудничества.
Так что если по сути, то и для Жарова главным было все то же самое. И, как и для всех для нас, одно... Любовь — одним словом.
А другого слова никто и не выдумал пока.
А так и шмотки, и пищу — и в подарок, и как угощение, и за деньги со скидкой — наш удачливый Жаров от Любаши до сих пор имел. И все потому, что когда команду свою незавидную про «поворот» он от Любаши пережил — и, надо отдать ему должное, перенес ее с честью, — подробностями успехов своих (равно как и подробностями отставки) не делился ни с кем. А все деловые отношения с Любой оберегал. И дорожил ими. И вот поэтому, а еще и по взаимовыгодному экономэффекту длительного их с Любашей взаимодействия пользовался теперь Игорь всеми возможностями ее как своими. А по отношению ко всем прочим Любкиным друзьям— так в абсолютно приоритетном порядке.
Но с некоторых пор уже без ее нежной взаимности почему-то...

Вот и Пашке выпало так, что именно она, Люба сама по себе больше всего на то время нужна была. И ни о чем другом он и думать не хотел. Вот и завелся не на шутку. Завестись-то завелся, но в то же время всем голодным нутром своим чутко ощущал всю ветреность и противоречивость непостижимого женского естества. И потому строго держал себя в руках и Любке на кормление и милость женскую сдаться себе не позволил.
А наоборот. Взял Пашка да и запросил с нее вдруг — а вот так, ни с того ни с сего и по парадоксу (и еще — знай, мол, наших!) — мзду неожиданную за услуги свои доброхотные... И тут уж будьте любезны, мадам... Благоволите! Раз уж вы у нас значительная такая... И за оперативную разгрузку машины на хоздворе он категорически обозначил свою непомерно высокую — да что там высокую, — просто немыслимую цену.
— Три пузыря шипучки с тебя за это, Любочка! — объявил ей Пашка, как и было сказано выше.
Но при этом не забыл Пашка изобразить из себя еще и несчастного и будто бы только что отвергнутого влюбленного. И еще то, что только в силу влюбленности своей он так высоко поднял цену своего гонорара.
— Это все потому, Любочка, что пузыри эти утешение мое. И хоть и суррогатное оно и неравнозначно-подменное, все равно, из положения моего тупикового, никем не разделенного, надежда на выход единственная... — намекнул Любаше попутно Павел.
Короче, напылил Пашка туману — дым столбом.
А Любка ловит из тумана все то вранье его подлое, кусочками малыми выхватывает и «читает» как глотает. И видит она: радость-то в предвкушении гонорара в размере трех пузырей шипучего у Пашки конечно же большая, но...
...Все равно ничто она совсем — видит Люба — по сравнению... с тоской и безответной любовью его! То есть любовью его, Пашки... Боже мой!.. К ней, к Любаше!.. И вот те раз!.. И не было уже у нее, у Любы нашей, в Пашкином том состоянии никакого уже сомнения.
— Все, — сдалась она. — Приму как есть. Только в дальнейшем изъясняйтесь попонятней, пожалуйста, молодой человек, — успокоилась было Люба при последнем Пашкином комментарии.
А он, мерзавец, с ответом себя ждать не заставил и, как только успех своей подачи уловил, сразу же все переживания и запросы к Любаше для пущей уверенности подытожил.
«Ну не мил я тебе, Любаня, что делать! — обобщил Пашка весь свой продуманный подъезд самым что ни на есть подлым образом. — Значит, нет мне счастья теперь! Так хоть три пузыря этих клятых! Но это уж ты вынь мне да положь! А на меньшее нипочем не соглашусь! И хоть напьюсь я сегодня с горя шипучки твоей клятой — бормотухи бабской, низкоградусной!.. Так что три, — резюмировал Пашка. — И при таком нашем с тобой раскладе — самый минимум это. А с тем прощай навек, голуба моя неприступная!»
А в итоге все получилось так, как получилось, и...
— Три пузыря шипучки с тебя, Любочка! — состоялся для Любаши окончательный Пашкин приговор на фоне густого тумана фальшивых его переживаний.

— Ты… — засеклась Люба в ответ на Пашкин запрос — ...что?! — едва и смогла произнести два эти слова Люба. — Да где ж я тебе!.. — возмутилась было она по поводу возможной потери в три бутылки импортного вина. Но потом вспомнила о подаренных ей двух ящиках Юлием, и успокоилась немного. С утратой трех пузырей шипучего, как у них в гарнизоне называли все игристые вина по два с половиной — три рубля за бутылку, да за полную и оперативную разгрузку машины на ее хоздворе, да складирование... Да еще из полученной заранее непредвиденной прибыли... это еще куда ни шло, и...
«Двух позарез хватит!» — захотела было одним махом отторговаться Любаша, но...
...Тут что-то другое ее больно укололо.
«Да с какой стати, черт возьми, — разозлилась она и даже мысленно выругалась, чего раньше с нею никогда в жизни не случалось. — Да, что это он тут!.. А я ему еще хотела...»
«Все! Стоп!!» — замахал я на этом месте Любаше руками, предчувствуя неладное.
Но светила судьбы, они на то и светила, чтобы предопределять силу только в героях своих. В героях — не в авторах, — и потому Любаня слабого сигнала моего не заметила, а сам я быстро затих, опомнился и сдался, чтобы и постороннюю ничтожность свою скрыть, и судьбоносную авторскую подчиненность не демонстрировать.

И надо бы Любе остановиться на этом... Но нет. Не успела она. А тут же на месте искать в себе что-то стала. И поняла по ходу, что да, точно, чего-то она от Пашки давно уже хотела...
«Но чего?» — переспросила она себя удивленно, и вся навстречу себе раскрылась, и чуть было наизнанку не вывернулась.
Но опять ничего не обнаружила внутри себя Любаша, а, обернувшись на Пашку растерянно, вся как была раскрытая, так весь его посыл подлый и проглотила.
«...Ну не мил я тебе, Любаша, так что делать...» — приняла она душою нараспашку фальшивый тот Пашкин стон.
«...Надо же, «не мил»! — подумала она Пашке в ответ. — А ты? Что же ты, так сразу и отказался? — завороженно отвечала она, вся еще во внутренних своих скитаниях. — А может быть, и мил?..» — вдруг засомневалась она в опрометчивом том Пашкином заявлении.
Но и на это свое сомнение никакого ответа Любаша в себе не обнаружила.
«Да что же это все я никак найти не могу?!» — очнулась она наконец от своих внутренних исследований.
И вдруг все вопросы ее и сомнения сами собой исчезли, а ответы на них разом на свет божий из небытия вышли. И встало все это перед Любашей во весь свой неожиданный и необъятный рост и сразило ее наповал.
Осела Люба на сидении и руки на колени уронила.
А оно, это, ну то, что она искала внутри себя, находилось уже не внутри, а снаружи ее. И прямо перед нею. И было оно уже гораздо больше ее самой. И гораздо сильнее и увереннее. И еще непонятнее и больше, чем все остальное в этом мире, вместе взятое...
И забыла тогда Люба, куда и зачем они все вместе только что ездили и с кем встречались, и какие такие перспективы перед нею только что открывались.
Перед глазами стоял один только он — Пашка.
Сначала — как в самый первый раз, вскоре после приезда в Зябровку, — в строю, на праздничном гарнизонном параде на Двадцать третье февраля...
Потом — случайно замеченный у казармы. Смеющийся, с сигаретой в зубах, о чем-то разговаривавший со своими друзьями...
А потом уже — в магазинчике: наглый, независимый, неудобный...
И вот теперь здесь: они с ним вместе, вдвоем, в его машине...
И, как всегда в таких случаях бывает, вслед за общим внезапным потрясением произошел у Любаши нашей крутой чувственный поворот. А потом и волевых решений и поступков ее непредсказуемая однозначность. А всем чаяниям и мыслям ее первоначальным дан был совершенно противоположный, если не сказать диаметрально обратный ход.
И все это конечно же из-за одного только Пашки.
Да, именно в такой последовательности: чувства, поступки, разум, а не наоборот, — так вышло, что расставила свои приоритеты Любовь.
А случилось все это с Любой и происходить так потому стало, что управлять ею с той минуты взялась такая же точно, как и сама она, ветреница лукавая и красотка своенравная, да еще тезка ее полная — любовь, внезапно на ходу на нее упавшая — здесь, по дороге в Зябровку, прямо в машине Пашкиной. И нежданная-негаданная, непрошеная-незваная распоряжаться стала и самою ею, и всеми ее желаниями. И все это от вольного. И все без оглядки и с выдумкой. И ни на какие не взирая условности.
И при этом вела себя любовь ее как хотела. И ни у кого из людей, и даже у самого автора, разрешения не спрашивала.
«А что, — заявила Любке любовь ее, — я теперь тебе хозяйка!»
«Ты?» — переспросила ее Люба.
«Я! — сказала гордо Любовь. — А ты, девочка моя, и так, погуляла уже достаточно! И всласть. И всем на радость. Так что пора и честь знать!»
«А что я?.. — развела Любаша руками и оглядела себя со всех сторон. — И что ж мне теперь делать-то?..» — изумленная и как во сне спросила она у любви своей.
«А ничего, — вдруг засмеялась ей в лицо любовь ее. — Вон сейчас вместо Пашки машину разгружать будешь!» — хихикнула она еще раз и разговоры с Любашей прекратила.
«Я?!! — положила руку себе на грудь и поникла на сиденье Любаша. — Не может быть!» И она робко посмотрела на Пашку.
«Может!» — уверенно подмигнул ей Пашка, хотя конечно же ни о каких таких переговорах Любашиных знать ничего не знал.
Ну а как же еще отвечать ему? Только так! И он, молодец наш, как всегда, в самую точку попал.
«И ничего тут не поделаешь — может!» — сразу же согласилась с ним Люба. И только что-то неудобное, ей на Пашку смотреть мешавшее, и, должно быть, обида из-за вина шипучего не давала ей успокоиться. И смириться окончательно. Как будто бы в обиде той — наивная! — могло быть хоть в чем-то ее спасение.
«Ах ты так, значит, друг мой разлюбезный!..» — попыталась она разозлиться на Пашку из последних сил...
А Пашка наш — вот, понимаете ли, негодяй законченный, — он, как только подкинул Любке идейку ту, условие свое по шипучке троекратное, так уж наверняка знал, что точно в десятку угодил. А также и то, что все у него как по маслу пошло. А еще то, что на сегодня он как минимум хотя бы без одной шипучки, никак уже не останется.
«Да и бог бы с ним, с пузырем! — как правильно расценивал ситуацию Пашка. — Главное — то, что запрос наш этот Любашу ни во что не ставит. А это как раз именно то, что нужно!»
И все это, как мы видели, чистой правдой оказалось. И девушку нашу из колеи выбило окончательно. И в клочья разнесло ее позу высокомерную, с того раза насовсем ей забытую.
«А то, видишь ли, кормить она меня собралась!» — тем не менее оправдался перед собою Павел.

«А он еще, — думала тем временем Любаша, — Пашка — сопляк и срочник! И солобон зеленый! Сидит, понимаешь ли, тут с ней рядом! И вместо того чтобы обществом ее наслаждаться и говорить одни только приятные вещи... да еще, может быть, приставать к ней вежливо — так, как, она знала, умел он это, — не только не пристает, подлец, и обществом не наслаждается, а выторговывает себе, понимаешь ли, у нее — у Любы! — какие-то там шипучие пузыри!..»
Вот так с помощью обиды на Пашку попыталась Любаша вырваться из сетей любви своей — девушки, как оказалось, своенравной и непреклонной. Даром что случайно по дороге свалившейся.
Попытаться-то она попыталась. Да вот только ничего у нее не получилось. А, напротив, напрочь позабыла Люба все свои утренние похождения и знакомства и зама по торгу — потомка гордых испанских революционеров Юлия Марковича. (А если быть точным и по паспорту, то Хулио Маркосовича Сантоса.) И все их радужные торгово-служебные и личные перспективы, со знакомством тем связанные, Любовь наша тоже мгновенно позабыла.
«Так ты вот...» — только и повторяла теперь Любаша, задыхаясь и изнемогая. И совсем уже не знала она, что говорить ей в ответ на то условие и все намеки Пашкины. А только от него чего-то ждала она. И беспомощно глазами хлопала. Большими и голубыми — и обильно накрашенными. В которых — вот чуть-чуть еще, и  — грозила зародиться обильная и чистая слеза ее девичья.
«Значит, так ты?..» — заключала Любаша очередную и неистребимую мысль свою и снова смотрела на Пашку в надежде — не перепутал ли он чего?
Но Пашка наш невозмутим был и продолжал вести машину и приветливо ей улыбаться. И при этом вещал на весь свет, что он, Пашка, готов для нее, для Любаши своей, ну прямо на все сразу!
А она, сидя с ним рядом, несмотря на все обиды свои, очень была тому рада.
«Да? Правда?» — только и спрашивала теперь Любовь, когда удавалось хоть слово вставить.
«Конечно, правда! — отвечал он ей. — А как же иначе?!»
И потому совсем уже ничего не понимала Любаша и с толку была сбита окончательно. А может быть, и пожизненно.
«Так что же ты это, подлец такой, такой-растакой да разэтакий, раз готов на все, говоришь тогда? — кое-как собралась наконец Любаша с мыслями. — И какие такие пузыри шипучие ты себе навыдумывал?!..»
«А так...» — подмигнул ей Пашка загадочно.
А Люба все негодовала и дышала часто в недоумении.
А дальше — без злобы уже. И дыхание свое успокоила.
А потом и в эмоциях пониже взяла, и смотрела уже примирительно.
А дальше больше и — все проникновеннее.
А еще дальше — и уже с нежностью...
А как успокоилась совсем, так и любоваться Пашкой начала!
А потом и вовсе не выдержала Любовь и, собой уже совсем не владея, смотрела на Пашку своего во все глаза. По-женски. И с любовью. А сама при этом была как роженица счастливая, все претерпевшая и перенесшая, и таинство свое прошедшая. И миру жизнь подарившая. А потому снова спокойная, счастливая и умиротворенная.
И обращалась она теперь к Пашке с одним только вопросом единственным: и чего это ему, балбесу непроходимому и сердцееду московскому, от нее надо-то?
А ему, балбесу московскому, если честно, то только того и нужно было... И потому сидел теперь Пашка спокойно, как не при делах, рулил машину свою тяжелую, в детали ненужные не вдавался, а просто ждал, чего это с д;вицей его станется? Да и вообще, во что это вся шутка его выльется?
И не был здесь Пашка наш ни аналитиком мудрым, ни драматургом изощренным, ни каким другим прелюбодеем-искусителем — тем, что за каждой девичьей мыслью следит и выгоду свою сиюминутную извлечь пытается. А был он, как и всегда, здоровым по жизни игроком и судьбе своей ловким помощником. Случая своего счастливого рулевым уверенным. И это он сам так вот, запросто, не разводя турусов на колесах и всяких там мизансцен немыслимых, взял да поставил приглянувшуюся ему девицу-попутчицу не то чтобы там в какие-то занудно предполагаемые, а в свои собственные обстоятельства — житейские.
И поставил как спеленал.
И при этом не обещал ничего — требовал.
Но тем все выразил и все без слов сказал.
И мало того, результат нужный получил. А также и эффект задуманный, почти художественный.
А что они с Любаней при этом не произнесли ни слова, так то вам не драматургия заунывная, а его ловкий маневр вступительный. Нехитрый, но особенный, специально и к месту исполненный.
И не хотел тут Пашка обмануть кого или забрать что чужое без ведома. Сами видите — нет нужды. Знал точно: все оно и так, когда время придет, получится. Да просто представился он Любаше какой есть. Ну и поохмурял немного, как водится. Чтобы и собеседницу свою занять. И самому не скучать. Да и читателя повеселить. А еще — на всякий случай: чтобы девочку эту трепещущую потом, если время придет, от неожиданности не обидеть.
И ничего больше не могла ни говорить, ни думать теперь Любаша его — красавица писаная, достопримечательность зябровская — всеобщая мечта недостижимая. А просто смотрела на Пашку завороженная, глазами любовью полными, и из них, бескрайних, в любую секунду грозили — пополам с бедой ее — счастьем прокатиться слезы девичьи.
А не случилось того потому только, что стерегла их Любовь осторожная. Ведь капли их чистые и крупные в момент превратили бы глаза ее накрашенные и все лицо румяное в нечто совершенно жуткое с черной тушью пополам — живое бездорожье непролазное...

«Вот ведь сволочь расчетливая!»
Пускай теперь такая фраза послужит очередной сентенцией нашего правдивого повествования.
Нет, не Пашка это сказал или выдумал. И не читательница моя его так квалифицировала, Любе нашей как себе сопереживающая.
Так автор решил. То есть я это, от автора. И конечно же в сочувствии к Любе нашей. Но и с долей восхищения героем своим.
А куда ж тут деваться от героя-то? Которому, любуясь и потакая, властью своей добавили мы с вами только что немного опыта житейского для общения с попутчицей. Женщиной взрослой и красивой. И всё по извечному вопросу нашему, для мужчин и женщин конечно же общему. И до сих пор однозначно не решенному. Потому как тонкую материю взаимодействия затрагивающему.
По вопросу извечной нашей дискуссии, что предполагает и темы той главной развитие, и естественное ее продолжение. И только потом уже — на обоюдном и встречном движении,  разумеется, — ни с чем не сравнимое дивное ее практическое воплощение...
А с другой стороны, квалификация «сволочь» в сентенции моей могла бы иметь и другое, предупреждающее значение. В том смысле что: «Эй, Павлик, а не хватил ли ты тут лишку? Ты же эксперт, дружище... Так что ж ты, дорогой?! Масштабы-то соразмеряй! Воевать воюй, но так, чтобы обошлось это без куража твоего излишнего да ментального дилетантов ранения...»
Но добавил я это так уже, на всякий случай. Мы же с Пашкой имеем дело. С моим альтер эго, так сказать. Так что волноваться тут нечего.
Ведь Пашка, несмотря на молодость свою, и сам всегда молодец был. И, выступая в московском полусвете практически в любой возрастной и интеллектуальной категории, за словом в карман не лазил. И за всю небольшую жизнь свою не проиграл ни единой партии. И при этом никогда не то что дилетанта — партнера равного, даже если и было за что, и словом не обидел.
Просто принял он тогда Любу за то же самое, что и он сам. И, как порядочный ловелас, предполагал спарринг с равным по силам соперником. И теперь попросту выдерживал положенную ему паузу: чтобы контрагенту своему время дать и адекватную реакцию от него получить. А равно и неадекватную. Да все равно какую. Ему любая подходила для диспозиции...
То есть был Пашка наш в самом начале пути еще. И задолго до штурма первого. И то не решающего, а пробного. А готовился он к осаде длительной. С набегами неожиданными и выверенными приемами изобретательными. И все это впоследствии...
«...И вот тогда, — думал Пашка, — уже совсем потом что-нибудь у нас с Любашей да сбудется!»
Но когда увидел он вдруг, что все: и осада, и набеги, и, вообще вся война его отменяется; и что накрашенные глаза Любины уже превращаются в место мокрое; и что вместо соблазнительницы и убежденной жрицы любви сидит перед ним обыкновенная обиженная деревенская девчонка, Пашка наш — джентльмен из джентльменов и гуманист номер один — сразу же в сторону происки все свои отбросил и все подъезды изощренные, в Зябровском гарнизоне неуместные, мгновенно прекратил.
Он ласково посмотрел на Любу и сказал:
— Да ты что, Любаша! Я же пошутил. Нужна мне эта шипучка. Это я клинья подбиваю... Я все повод искал, как бы вечерком к тебе на станцию заскочить. — Пашка снизил скорость движения и незадолго до поворота к гарнизону остановил тягач на обочине.
— Вижу я, как ты подбиваешь, — сказала ему Люба. — Одна выпивка да... это дело на уме. А так чтобы пригласить девушку куда... — надув губы, выговорила Пашке Люба.
Пашка заприметил впереди по курсу небольшой съезд с насыпи в лесопосадку и осторожно двинул машину в том направлении.
— Да что ты, Люб. Какое такое дело? Какая выпивка? Да я на тебя... насмотреться не могу!
— Да?!.. — тихо спросила его Люба.
Тягач накренился на съезде с насыпи, и в его кузове дружно звякнули бутылки с шампанским.
— Да, — сказал Пашка, и смотрел он на нее не отрываясь и не глядя на трудный съезд с шоссе.
— Ой, — испугалась Люба, — что это? Куда это мы, Паш?
— Да ничего, — сказал Пашка. — Водички в радиатор дольем, да отдохнем минут пять. И он заехал в лесопосадку, чтобы укрыть тягач от постороннего случайного взгляда.
– Ты что, Любаня... Как я тебя приглашу куда? Я же срочник. Мне нельзя никуда. Меня ж на губу посадят. А за тобой офице-е-еры ухаживают, летчики. Куда мне за ними? — продолжал Пашка разговор, остановившись в лесопосадке.
— Да что мне эти офицеры? Что с них за прок? Или женатые они, или пьяницы. Или спортсмены какие-то... И у всех на уме одно и то же.
— Да — я — же — не знаю... — протянул Пашка в ответ и ловко пересел на пассажирское сиденье рядом с Любашей. — Я все хожу мимо твоего склада, хожу... Смотрю — а ты все улыбаешься только. — Пашка придвинулся к Любане вплотную и обнял ее за плечи. — Я думал, ты надо мною смеешься.
Пашка погладил симпатичные Любкины коленки и оставил руку на ее ноге.
— Ты что... — тихо сказала Люба, сомлев для поцелуя. — Я? Над тобой? Смеюсь? — и она «неосторожно» к нему повернулась.
Пашка тонко прикоснулся к краешку ее рта губами и стал пробираться к его центру, отмечая каждый миллиметрик на ее нижней губе легкими и нежными касаниями. Как только это зацепило обоих, Любаша, непривычная к такому обхождению, вся вдруг отклонилась назад, как бы все еще отстраняясь. А на самом деле приглашая Пашку последовать за собой и догнать ее губы уже лежа.
Но у Пашки была своя тактика разработки вопроса. Утратив ее губы, он придержал Любашу за плечи и вкатил ей несколько смачных и звучных поцелуев в открытую шею. Да так, как будто бы ему и дела до губ ее никакого не было.
Любаша ответила ему дрожью ожидания во всем теле.
«Какая отзывчивая... — подумал Пашка и, пропадая, поблагодарил судьбу и ответил на Любкины порывы всем своим естеством. — И кожа гладкая какая! Никогда я не знал такой».
Пашка продолжал обнимать Любашу за плечи и целовал ее шею и грудь, и гладил ее живот и ноги.
Люба глубоко задышала и потянулась к нему губами. Пашка опять поцеловал их лишь легким касанием и, упав на колени в узком пространстве перед сиденьем, развернулся к Любе всем телом.
Она опять потянулась к нему, а Пашка скользнул обеими руками по ее бедрам — с самого низа, и вверх, насколько это было возможно, — и обнял за спину под одеждой. Он прижал ее к себе крепко-накрепко и надолго впился в ее губы долгожданным для обоих ребят поцелуем. Любаша чуть было не задохнулась.
— Подышим, — нежно сказал Пашка через минуту и продолжил движение руками вдоль Любиной спины. — Руки вверх! — прошептал он ей на ухо, улыбаясь, и снял с нее — как электропогрузчик вилы в городском торге — на параллельных руках одним махом все: и юбку, и кофточку, и, не расстегивая, легкий сиреневый бюстгальтер.
— Ой, — сказала Люба, когда осталась в одних трусиках и босоножках. И синей подарочной косынке от испанского потомка революционеров. — Паша... — шептала она новое для себя имя. Она сбросила босоножки, вовремя развернулась на сиденье и пропустила к себе ловкого Пашку для очередного поцелуя.
— Какая ты красивая, — сказал он Любе, по ходу событий сбрасывая с себя гимнастерку. «Классная какая», — вторило ему следом почти все то же самое мужское его естество.
— Ой, Любаня, — сказал Пашка, — какие у тебя трусики красивые. — Не жалко?
— Да хрен с ними вообще, — еле прошептала Люба. — Но все же нашла силы и на секунду подняла ноги перпендикулярно вверх, прямо перед Пашкиным носом. Как будто бы выполняла «березку» в школе на уроке физкультуры. Пашка одним движением скатал и спас ее трусики, а она — вся в ожидании и уже без сил — уронила ноги и плотно обвила ими Пашку.
— Какая ты стройная, — сказал Пашка, освободившийся от одежды. «Ловкая какая», — от души восхищался он ею про себя. Он обнимал Любины ноги и целовал их по очереди.
Он удобно расположился сам и просторно уложил Любашу на пассажирском кресле тягача. Любкина голова — как будто бы не в первый раз в гостях — компактно устроилась на свисавшей в углу кабины длинной Пашкиной шинели. Чтобы ничего не мешало, Пашка заранее включил тягачу пятую скорость, при которой рычаг коробки передач уходил далеко вперед, под торпеду, и теперь не мешал им располагаться на обоих сиденьях свободно и во весь рост.
— Любаша, — сказал он.
— Паша, — ответила она.
И оба они снова сблизились, и слились в одно целое, и сделались одним естеством. А потом попытались стать еще ближе, но уже не смогли. А когда успокоились немного, то незаметно для себя потянулись друг к другу самым дорогим и заветным из того, что у них было, — бессмертными и юными душами безгрешными, лазоревыми...




ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ЗНАКОМСТВО С НАТАШКОЙ
Мадридский двор и дрессировка наряда охраны. Растительное Жарову. Встреча у полосатого автомата. Дружеская рука в магнитном поле. Через хоздвор! Поцелуй на бетонке

— А я тебя к двенадцати ждал, — сказал Пашке наш друг из роты охраны Андрей Иванов, помощник дежурного по КПП-1 — первому контрольно-пропускному пункту, центральному и единственному официальному въезду на нашу военную территорию. — Батурин звонил, спрашивал про тебя: заехал ли? — Андрей открыл дверцу тягача и разговаривал с Пашкой через Любу, которая сидела как ни в чем не бывало: причесывалась, красила губки и вид имела абсолютно деловой, самодостаточный и счастливый.
— А сейчас сколько? — спросил Пашка.
— Два часа. Десять минут третьего, — уточнил Андрей, взглянув на часы.
— А что ты Батурину сказал? — поинтересовался Пашка.
— Не бойся, не вложил, — успокоил его Андрей и только потом посмотрел на Любу как на возможную причину задержки в пути, оценивая Пашкины шансы. — Как обычно сказал. Сказал, что ты, должно быть, со стороны хоздвора заехал. На всякий случай. Я же не знаю, вы с ним в город официально за кайфом поехали или еще как? — не торопясь и обдумывая ситуацию, продолжал Иванов.
— Ну а он что? Не тяни, Андрей! — поторопил Пашка приятеля.
— Короче, докладываю. — Андрей взбодрился и оторвал наконец глаза от Любы, так и не поставив вернувшимся в гарнизон своего безошибочного диагноза. — Первое. Ты заехал со стороны хоздвора. Тягач там действительно проходил какой-то, а номер я отсюда, естественно, не вижу. Так что я в порядке. А ты — почему через хоздвор, — это уже сам придумаешь и ему скажешь. И мне потом тоже. Для нашей с тобой координации. Второе. Спросил он: разгружаетесь ли? Да, говорю, во дворе стоят разгружаются. Я так сказал, потому что там все время кто-то разгружается плюс-минус полчаса. Так что «гусары никогда не врут»! Это обо мне. А с тебя сам знаешь что за это. И можно даже... — Тут он приподнялся на подножке тягача, ступил на край кабины рядом с Любой и заглянул в кузов: — «VINEXPORT — ZAREA — България»... — прочитал он с ошибками.
— Андрей, друг, спасибо. Не вопрос! Тут еще вот что: мне за полчаса машину разгрузить надо. Придумай что-нибудь. Своих, спящий наряд, я поднять уже не смогу: вон видишь, старшины нашего велосипед у казармы стоит. Загнобит своими вопросами. А остальные наши на полетах уже. И мне туда к трем. А у вас все-таки рота охраны, дисциплина.
— Гемахт, мейн либен, — сказал безотказный Иванов. Теперь Любаше и Пашке и их опозданию в гарнизон диагноз им был поставлен почти однозначно. — Поможем. Кто вас в город, говоришь, отправлял?
— Батурин, — сказал Пашка.
— Да нет, повыше бери, — сказал Иванов.
— Хохлов? — не понимая товарища, спросил Пашка.
— Нет, Паш, — ты не понял, — пояснил Иванов. — Кто-нибудь из недосягаемых причастен? Ну типа Судаков, Марченко... От кого город-то исходил? Посыл чей? Врубаешься?
— Логвин посылал, — сказала Любаня по-деловому. — Я ему позвоню и скажу, что машина по дороге сломалась.
— Любаш, — сказал ей Пашка, — ты что? Мастера-то... не позорь! Скажи, ГАИ остановило. Накладные-то у нас какие? Липово-внутренние, военные. Ну и дозванивались они в часть и в торг...
— Точно! — сказала Любаня. — Никуда не дозвонились, а потом приехал майор гаишный, главный... Узнал про Логвина, привет Судакову и Марченко передал — и нас отпустили. У меня так один раз уже было.
— Что было-то, Люб? — поинтересовался Павел.
— С документами, Паш. С накладными. А ты что подумал? — засмеялась она.
— Точно, — сказал Иванов сам себе, подтверждая все свои догадки относительно Пашкиного опоздания. «Ну, Пашка, орел!» — подумал он с завистью.
— Ничего, — ответил Пашка Любе. — Что — точно? — спросил он у Иванова.
— Задержались на сколько имею в виду, — осведомился у Любы Иванов.
— А ушло на это за все про все... — обращаясь к Иванову, соображала Люба. — Сколько там, Паш?..
— Часа два — два с половиной, — грубо прикинул Пашка. — Мы из города в одиннадцать — одиннадцать пятнадцать выехали.
— Ух ты-ы! — опять позавидовал Пашке Андрюха Иванов.
Весь его правильный диагноз в отношении задержавшихся в дороге ребят уже вырисовывался перед ним во всех откровенных и самых изощренных подробностях. Но Иванов себя пересилил. Дружба взяла вверх над первозданными инстинктами человечества: любопытством и информационным голодом (не говоря уже о белой зависти и любви). И Андрей взял в свои руки телефонную трубку, а вместе с ней и всю ответственность за конфиденциальный выход из сложившейся ситуации.
— Мадридский двор в действии, — сказал он загадочным голосом и подмигнул Любе. А потом набрал три цифры по внутреннему телефону.
— Охраны?.. — переспросил он в трубку. — Дневальный? Ротный наш где? Что, прямо у телефона? Да? Давай! Жду. Иванов с КПП-1, товарищ капитан! — уже не сказал, а доложил в трубку Иванов. — Нет, все в порядке. Тут только из полка интересуются. Начштаба их, Логвин... Да. Они в первой роте тягач брали. Шампанское к Первому мая привезти. Да. В наш. Ну и во все гарнизонные магазины тоже, наверное... Я не знаю. Да, говорят, хватит всем...
— Двести пятьдесят ящиков, — подсказала Люба. — Пусть поможет, я ему две бутылки подарю.
— Он у вас не возьмет, — закрыв трубку, сказал Андрей. — Мне отдадите.
— Да-а?.. — протянула с сомнением Люба.
— Да, товарищ капитан, — сказал Иванов опять в трубку. — Двести пятьдесят ящиков. А? Что надо?.. Надо разгрузить, товарищ капитан. Чтобы тягач вовремя на полеты ушел. Вот и Любовь Ивановна тут с ними, с товаром... Да, из военторга. Ей неудобно машину задерживать. Да, тоже просит... Оставит вам коробку целую. Вам лично... По закупочной... Дать ей трубку?.. Слушаюсь, товарищ капитан! Да я сам распоряжусь и сам отведу с вашего... Ага, у меня все дневальные на месте, на КПП... Все пообедали... Слушаюсь! — сказал Иванов и повесил трубку. — Дневальный, — гаркнул он, не поворачивая головы, и за его спиной возник неуклюжий солдат последнего призыва в шинели и с красной повязкой дневального на рукаве. — Обедал? — спросил его Иванов.
— Нет, — сказал тот.
— Что-что? — переспросил Андрей.
— Никак нет, товарищ ефрейтор! — поправился солдат.
— Да кончай ты свою дрессировку, — с нетерпением сказал Павел, прохаживаясь у машины.
— Спокойно, — сказал Пашке Иванов. — Ты мне дисциплину не подрывай. — А ты, — сказал он дневальному, — зайдешь к нам в роту и скажешь дежурному, чтобы построил отдыхающий наряд. Приказ командира роты. И иди обедать. После обеда пулей сюда. На все даю двадцать минут. Понял.
— Есть, — грустно сказал дневальный.
— Попробуй-ка еще раз, — посоветовал ему Иванов.
Дневальный вытянулся перед ним в строевую стойку и прокричал:
— Есть, товарищ ефрейтор!
— Вот так! — отчеканил Иванов. — Мышью! — скомандовал он дневальному.
— Лихо, — сказал Пашка.
Люба убрала в сумочку свои косметические принадлежности и ухмыльнулась дисциплинарно-строевым развлечениям Иванова.
— Валите, — сказал Иванов. — Я сейчас страничку дочитаю и ребят к вам за «чайник», прямо во двор приведу. Разгрузим. — Потом он приблизился к уху Пашки и тихо спросил: — Паш, ты там это... Как?.. «Пятую включал»? — Пашка не понял. — А мне она даст?.. — Тут Иванов сделал паузу и посмотрел на Пашку выжидающе. Пашка отшатнулся было от Иванова, но потом взял себя в руки и произнес, четко выговаривая слова:
— Если — не даст — хотя бы — один пузырь шипучки, я отвечаю. Ноль пять тепленькой тебя устроит?
— Да как нельзя больше! Спасибо... — быстро согласился Иванов, но тут же переспросил: — Паш, ну ты что? Я не в том смысле. Шутку не понял?
— Нет, — сказал Пашка. — Не все же такие умные, как у вас в Ельце.
— А при чем тут Елец, — обиделся Андрей за родной город.
— Елец тут ни при чем, — ободрил его Пашка. — Бывал я там, на машине проездом. По дороге с югов. Город хороший. Шутки у тебя дурацкие. Понял?
— Второй дневальный! — крикнул опять Иванов и, глядя прямо перед собой, сказал: — Паш, я обижусь.
— С какой стати? — удивился Пашка. — Ты же сам просил напоминать тебе, если что не так. В порядке воспитания. Чтобы ты не выглядел провинцией, когда ко мне в Москву в гости приедешь, — напомнил он Иванову с безразличным видом давний их уговор. — Вот я и напоминаю тебе в виде рекомендации: шутка твоя дурацкая. И все это я говорю тебе только для того, чтобы не доводить ситуацию до нейрохирургического вмешательства с трепанацией черепа для последующей полной замены мозгов перед твоим приездом в нашей родины столицу. И все это взамен того, что с успехом решается элементарным воспитанием и тактом. Врубился? Вот это шутка хорошая. Оценил? — И он посмотрел на расстроенного Иванова. — Ну вспомнил? Договор в силе? — спросил он Андрея.
— Ах да... Точно, — созрел Иванов. — Что ж, мне теперь и спросить ничего нельзя?
— Потом спросишь, — ответил ему Пашка по-деловому. — Предмет этот тонкий, а времени мало. Потом спросишь. Понял?
— Понял, — бодрым голосом согласился Иванов. — Потом расскажешь. Пашка рассеянно покивал головой: давай, мол, двигай скорее. Время идет.
— За меня остаешься, — сказал Иванов второму дневальному, подошедшему к ним с метлой от края аллейки. — Метлу-то поставь. Вон смотри, «козел» заруливает. Да не ты козел! Куда смотришь? Машина, видишь, подъезжает? Не наша, не гарнизонная... Давай спроси: кто да к кому? Так не пускай! Эх, лапоть деревенский, — сказал Иванов в пространство и ушел в роту за людьми, так и не дочитав перед уходом — весь в посторонних мыслях — заявленную страничку из своей книжки.

Когда разгрузка закончилась и накормленные молодые из охраны ушли, мимо «чайника» проехал на стареньком автобусе Григорий. Он иногда менял его в автопарке на свою караульную машину на время больших полетов или массового вылетов полка. Гриша развернулся в конце аллейки, тормознул прямо у двери Любкиного магазина и высунулся в окно.
— Полеты на час откладываются, — сказал он Пашке. — И это только официально. Техники говорят, что раньше пяти не полетим. И полеты будут короткими. Судаков их строил. Сам сегодня летает.
Из подсобки вышла Люба.
— Привет, Люб, — поздоровался с ней Гриша. — Я в общем-то к тебе. Жаров на кухне сегодня. Просил подсолнечного маслица. В счет будущих побед, так сказать...
— Давно что-то не видно у него этих побед, — проворчала Люба. — Третью неделю «Бурду» жду. Что — не знаю? Когда журналы будут? А то как обещать, так вся подписка за семьдесят девятый есть. Зина его пришлет, Зинка пришлет! Ну и где она, его Зина, спрашивается. Где это, его «пришлет»?
— Люб, да я же не знаю, — пожал плечами Григорий. — Я спрошу у него. Ну так что, маслица-то дашь?
— За мной не заржавеет, — сказала Любаша с расстановкой и передала Григорию через Пашку полбутылки подсолнечного нерафинированного масла. Пашка подошел и подал Григорию завернутую в разворот «Работницы» бутылку в водительское окно. Гриша в недоумении посмотрел на Пашку, молча передавшего ему масло, и ничего не понял. Он хотел было что-то спросить, но не спросил.
Пашка вернулся в магазин вслед за Любой, а Гриша только плечами пожал. И то мысленно. Он, то и дело оглядываясь на дверь военторга, за которой скрылись Люба и Пашка, тронул автобус и весь в дорожной пыли и, как Иванов, противоречивых догадках и мыслях, остановился на своем обычном месте — автобусном пятачке, с которого подбирал летчиков и технический состав для доставки на дальние аэродромные стоянки.
— Отвез бы ты меня домой, Паш, — сказала Любаша. — Устала я. Не буду сегодня работать. Она вышла во двор и стала закрывать ворота опустевшего к полетам малого хоздвора на висячие замки.
Гриша несколько раз оборачивался на громыхавшие замки и засовы добротных ворот, а потом без разговоров посадил в автобус двоих смеявшихся чему-то техников. Весь в размышлениях от увиденного, он повез их во вторую эскадрилью, хотя это и было против обычного его правила: меньше пяти человек не возить. За исключением конечно же тех случаев, что, может быть, кому-то не терпится. Или же сразу не пообещают чего...
«Гришка, друг. Сразу видно, что не Иванов, — мысленно поблагодарил Пашка Григория за молчание. — И вроде бы папа — простой шофер. Не музыкант и не доктор... А видно, что не из Ельца».

Пашка отвез Любу домой, в поселок у станции, где она жила со своей старой матерью и братом в отстроенном наново собственном бревенчатом доме. У дома Любаша крепко поцеловала Пашку на прощанье.
— Пока, — сказала она и заглянула ему в глаза. — Я и так о тебе целыми днями думала... А теперь и совсем... — И она ловко спрыгнула с подножки «КрАЗа» у своей калитки.
— Я зайду к тебе завтра, — сказал Пашка, глядя ей вслед, и стал разворачиваться на узкой деревенской улице пристанционного поселка.
Пока Пашка разворачивался и месил грязь в колее у Любашиного дома, со стороны Гомеля к низкой дощатой платформе подошла единственная зябровская дрезина и приветливо посигналила всем встречавшим писклявым гудком.
Пашка остановил тягач у автоматически закрывшегося шлагбаума.
Из старого вагона, прицепленного за дрезиной, на низкую дощатую платформу сходили и спрыгивали большей частью всё местные обитатели. Это были зябровские женщины, вернувшиеся с городского рынка, и немногочисленная молодежь, закончившая учебный день в гомельских техникумах и ПТУ. И несколько прапорщиков из технического состава полка, вернувшихся из города и опаздывавших к началу работы на полетах.
Недавно установленный на зябровском переезде автоматический шлагбаум оставался закрытым все время, пока дрезина стояла у платформы, и гарнизонные «москвичи», «жигули» и «волги», так же как и вся военная и местная сельскохозяйственная техника, никогда не ждали его автоматического открытия, а, виляя по шпалам и рельсам, ловко объезжали опущенные на пути полосатые предупредительные преграды.
Пашка никуда не торопился. Он наблюдал за народом и совсем забыл о Любаше. Полеты откладывались, и на Аэродром он еще успеет.
«Надо же, простые гражданские люди, — радовался он, глядя на зябровский люд. — Захотели — в кино пошли, захотели — в магазин. Свобода!» — думал Пашка. И он решил никуда не рваться и постоять у шлагбаума до тех пор, пока дрезина не сдаст от платформы и его автоматически не пропустит через переезд новоявленный регулировщик интенсивного зябровского автопотока.
— Что стоишь? — спросил его знакомый техник из второй эскадрильи. Пашка посмотрел на него, не в силах отключиться от последних своих впечатлений. — Что, не узнал? — спросил подошедший прапорщик.
— Почему — не узнал, узнал. Здравствуйте, — поприветствовал его Павел.
— Что не торопишься? — спросил его техник Иван Процко, и тут Пашка окончательно вспомнил его по Аэродрому. А еще он иногда приходил к ним в казарму, к старшине, и, прогуливаясь по кубрикам роты, радушно и громко со всеми здоровался. А здороваясь, формой и содержанием приветствия он, как все прочие, никогда не делил своих знакомых на солдат срочной службы и офицеров.
— Отложили начало, — сказал Пашка. — Раньше пяти не полетим.
— О как! — обрадовался Иван. — А я, понимаешь ли, тороплюсь. Еще хотел просить тебя подвезти до стоянки. Ты же на Аэродром?
— Какой разговор, — ответил Пашка. — Свои люди.
— Во, — сказал Иван, — свои. И разговор. Раз полеты отложили, давай подождем еще немного. Племянницу мою, Наташку. А потом через хоздвор на Аэродром. Я на стоянке во второй сойду, а ты Наташку мою до «площадки» довезешь. Там дальше она сама доберется. Ты же знаешь, я на старом гарнизоне живу, сто метров от АТО вашего.
— Да-да, — невнимательно согласился Пашка, а Процко пояснил:
— Гости у меня сегодня. Жене моей пособить надо. Наташка вот и поможет.
— Правильно, — ответил Пашка и вспомнил, как они недавно возили прапорщику домой дрова и бросовые стройматериалы с Аэродрома. А потом, пользуясь случаем и разрешением ротного, пили у него в саду чай и разговаривали по делам службы. А потом и просто за жизнь.
Пашке приятно было это вспомнить, и он поделился с Процко последними новостями:
— Полеты Судаков сегодня короткие пообещал. Ребята говорят, «сам» еще полетает, а остальные: взлет-посадка — и «халас».
— Вот и замечательно, — обрадовался прапорщик Процко и пообещал Пашке немного тепленькой, отлетавшей «шпаги». — Или сегодня, или тогда уже на следующих полетах, — сказал Процко. — Это как масть пойдет, — оговорился он с учетом короткой программы полетов и потому непредсказуемой спиртовой квоты под текущее оперативное списание.
— Да я и так отвезу, — поддержал Пашка своего знакомого, все еще разглядывая зябровский народ. — Но и от «шпажки» не откажусь... — автоматически продолжал он общаться с Процко.
— А ты откуда про «халас» знаешь, — спросил его Процко. — Поучаствовал, что ли?
— Нет, — сказал Пашка. — Не я... Есть у нас в роте один, друг мой... — невнимательно ответил он Ивану.
Вон, продолжал наблюдать Пашка, побежали со станции две девчонки, знакомые ребят из аэродромной роты. Они постоянно приходили к ним на стадион. Потом стройными ногами в неуставных туфлях на шпильках прошли по дороге в гарнизон военные девушки из дивизиона связи — еще одна помимо летного состава серьезная элита полка и самые непреступные невесты гарнизона.
А за ними и прибывшие на станцию прапорщики перенесли на руках через железнодорожные пути велосипеды, встряхнули их по-хозяйски, оседлали ловко и покатили на своих видавших виды «украинах» и «спутниках» на полеты — по капонирам боевых единиц, задействованных в полетах полка. А вместе с ними вот так, напрямую, через хоздвор и непаханое зябровское поле, двинулась на Аэродром его самая надежная и безотказная рабочая сила. А без них никуда. И закрываться нечем. И сказался бы сразу общий дисбаланс и недостача людей в технических расчетах. И как бы мы летали тогда — просто непонятно. А потому...
— Садитесь пока... — …пригласил Пашка прапорщика Процко в кабину «КрАЗа» и... не договорил. К Ивану, пока Пашка разглядывал людей и дрезину, молча подошла и встала рядом стройная девчонка девятнадцати лет.
Пашка посмотрел на нее еще раз и не обнаружил в девушке ничего такого особенного. Этот факт он сразу же для себя отметил, но приглашения своего в адрес Процко все равно ни закончить, ни повторить почему-то не смог. И более того, вместо того чтобы после изучения девушки собраться с мыслями, выбрать правильный тон и радушно пригласить к себе в машину и ее, он ничего этого не сделал и против воли своей не перегруппировался, а так и остался сидеть в окне тягача с круглыми глазами и настежь открытым ртом. И глаз своих оторвать от племянницы прапорщика у него тоже почему-то не получилось.
Одета Наташа была просто.
Тонкое платье с желто-зелеными листьями и цветами. Самое простое, советское. «Ситцевое, должно быть», — подумал Павел. Вязанная вручную из самодельных ниток, длинная серо-коричневая кофта ее была с таким же вязаным и длинным поясом. А бежевые гольфы были такой же фактуры, как Пашкины детсадовские чулки в самом его далеком детстве. И так же, как простые туфли на невысоком каблуке, платье и гольфы Наташи, — все было из местного зябровского военторга.

Пашкины детсадовские чулки имели такой же рубчик, как Наташины гольфы и удерживались на ногах женскими резинками-подтяжками с прищепками-«крокодилами». Но самым позорным в этих чулках было то, что в дополнение к ним Пашке приходилось надевать на себя, рубаху-парня и самого отчаянного хулигана детского сада, простой полотняный лифчик, к которому крепились подтяжки-«крокодилы». Каждое утро Пашкина семья хором уговаривала его надеть эту чисто девчачью принадлежность вместе с короткими на лямках синими шортами. А он со скандалами и ревом противостоял этому как мог. Пока не приходил отец и не прекращал той позорной пытки.

«Что ж я вылупился-то, — подумал Павел. — Ничего особенного. Ну стройненькая... Ну блондинка... почти».
— Садитесь, — совладал наконец с собой Павел. Но голос его при этом все-таки дал предательского петуха. — Пожалуйста, — пригасил он Ивана с племянницей и только потом взял себя в руки. Или это ему так показалось.
Процко подсадил Наташку на высокую подножку тягача, а Пашка подал ей руку. Рука Наташи была тонкая и сильная. И в этом не было ничего необычного. Просто тонкая и сильная рука. Рука простой девчонки из деревни Кабановичи, которая находилась тут же рядом за перелеском, метрах в пятистах от станции.
Но помимо простоты угадывалось в девушке еще что-то... И, может быть, очень и очень многое. Так почувствовал Пашка. Но что именно там угадывалось, Пашка сообразить сразу, как ни старался, не мог.
«Тепло...» — почувствовал он, держа ее руку в своей.
«И магнетизм», — добавило внутреннее его ощущение.
Да в первую очередь тепло. А потом магнетизм. И все это через контакт их первого рукопожатия — вместе с заворожившим Пашку впечатлением — сразу подействовало и до самого плеча пронзило его уверенную руку.
Тепло, которое исходило от Наташи, не грело. И Пашка понял, что это только сухая и тонкая кожа ее руки немного горячее нормальной человеческой температуры. А что там дальше, внутри, он все еще не мог ни понять, ни предположить.
Навскидку угадывалась бесконечная глубина. Бездна, на пороге которой у Пашки внутри все замерло и похолодело. И от этого вопрос о сравнительной температуре их тел — Наташкиного и его — сразу же отпал. А никакого другого вопроса, позволявшего предположить, например, их общение или близость, у Пашки не возникло. «Интересное кино!..» — подумал он.
И второе. Это был внутренний Наташкин магнетизм. Нет, не эфемерный биоэнергетический, который обычно чуть ли не силком заставляют нас почувствовать экстрасенсы... Нет, чистое Наташкино биополе было тут ни при чем. Помимо сильной биоэнергетики у девушки присутствовало еще и обычное и, скорее всего, общеизвестное физическое поле. Оно не наводило исподволь тень и хмурь, а проявлялось само собой. И это оно подействовало на Пашкину руку и сковало ее от пальцев и до самого плеча. А потом пробежало по всем мышцам и жилам — и добралось до самого сердца.
Прокладывая путь, поле повлияло на Пашкины легкие и грудь, а потом и на плечи. И, распространившись, попыталось взяться и за все нутро. А это вызвало бы уже не только временную немоту его, но и, возможно, тотальный паралич тела.
Казалось, вот расслабься он немного — и заберет магнетизм этот — и не «био» там какой-нибудь, а самый настоящий, силовой, — всю его волю и разум. И заберет насовсем. И скрутит в бараний рог все естественные рефлексы. А дальше — и всю его чистую и непорочную, и пока еще ни в чем не повинную душу.
И если бы не утреннее приключение с Любашей и не все его свежие впечатления, и вообще, если бы не все его стабильно-удовлетворенное и уверенное состояние, пришлось бы Пашке совсем худо. И как бы он вывернулся тогда — неизвестно. Я, честно говоря, не могу себе того и представить.
Но факт есть факт. И везет в этой жизни только тем игрокам, которые играть умеют. И потому при встрече той, для рассказа моего очень важной, Пашка, друг мой, ввиду утренней встречи своей оказался перед Натальей в защищенном состоянии. То есть в некотором подобии непробиваемого жилета. Хотя и облегченного по молодости лет, но тем не менее защитного. И таким образом спасся. Ранен был, конечно, — не без потерь: сказался момент внезапности. Но надо отдать ему должное — удар выдержал достойно. А после удара оправился и извернулся сразу.
В реальных масштабах Пашка прикинул все свои видимые потери и волевыми жгутами кровь сердца в себе остановил. И только потом, исследовав его, понял, что не сплошная пробоина это и не повреждение клапанов, а лишь множество мелких и неопасных ран.
Так же быстро оценил Пашка и общее свое состояние. И сообразил, что находится вне опасности. И жить дальше будет свободно. А заметив на себе еще и легкое кожное кровотечение, спокойно отнесся и к нему. Но первую помощь сразу сам себе оказал: языком, по-собачьи, двигая всей головой, он слизал с себя всю поверхностную кровь и ликвидировал остальные случившиеся по телу раны.

«Да что это такое, — первым делом, как только пришел в себя, возмутился Пашка. — Алле, девушка! Мы так не договаривались!» — воскликнул он мысленно и вовремя перешел на личности, чтобы хоть как-то обозначить свою независимую дистанцию с беспардонным источником притяжения и напора.
Ну профессионал Пашка, и крыть тут нечем. Тут можно только учиться и пример брать начинающим. Пример так пример, — Пашка не против: берите, но...
...Ощутил, что, радуясь вновь обретенной свободе своей как важному успеху, он снова довольно-таки глубоко нечаянно погрузился в бездну бесконечного мира этой девушки.
«Да откуда этому всему взяться-то!» — в отчаянии воскликнул Пашка, пропадая. Но опять сразу же взял себя в руки. Он перегруппировался и наметил себе единственно возможный путь освобождения — дорогу из глубины наверх. Прочь и наружу из этой завлекавшей, затягивавшей и поглощавшей его пучины.
А для верности достижения цели он до минимума сократил в себе долю куртуазности, обычную в его отношениях с женщинами.
«Алле-о, — подготовленный таким образом, обратился он во второй раз к Наташе, — в чем дело-то?» И...

...Втащил Наташку за руку в кабину.
«У нас девушки так себя не ведут, — перевел дух Пашка и закончил свою мысль прямо ей в лицо. Он посмотрел на Наташу вблизи, но опять ничего не понял. И тогда уже прямо глаза в глаза запросил у нее ответ. — И что это такое, родная, ты здесь себе позволяешь?»
И только потом окончательно очнулся от помутивших его видений.
Смотрит, а девушка, оказывается, ничего такого себе и не позволяла. И ничего необычного, а тем более неимоверного, с ним не делала. А ничего недозволенного и не предполагала. Она никуда его не заманивала и ни на что не претендовала. И, кроме простой человеческой радости предстоявшего знакомства, никаких чувств к нему не испытывала.
И выходило, что все сразившее Пашку наваждение он сам по себе измыслил и теперь, вот уже второй раз, в одиночку совершал холостую пробежку по кругу своих же виртуально воплощенных бредней.
— Во дела, — сказал Пашка, удивившись своему севшему голосу и продолжая удерживать Наташкину руку. А она на него просто посмотрела, радуясь предстоявшему знакомству. «Чего смотришь», — хотел было сказать Пашка, но опять же не смог и слова произнести.
Он уже не удивился приступу своей немоты и потому лишь приветливо мотнул головой девушке навстречу. И таким образом наконец поздоровался. Чего Наташка от него, широко раскрыв глаза, все это время и ждала. И она тоже радушно кивнула ему в ответ.
— Очень приятно, — сказала Наташка, заглянув в глаза, — Наташа.
— Павел, — воспроизвел Пашка свое полное имя.
— Ну вот и познакомились, — обрадовался Процко, пробуя вскарабкаться на высокую подножку тягача. А Пашка, довольный тем, что поздороваться ему в конце концов удалось, готовился помочь ему подняться.
Поздороваться-то он поздоровался, но...
...Равновесие свое снова подрастерял. И опять молча утонул. Но на этот раз в серо-голубых Наташкиных глазах, которые были совсем рядом и имели неосторожность смотреть на него во все свое серое и безгранично-загадочное пространство. И хотя смотрели они приветливо и просто, без посторонних мыслей, Пашке и того оказалось достаточно.
Наташины глаза были такие же, как и руки. Только в них глубина ее была видна уже в явном виде. А теплыми и приветливыми они были так же, как и ладони ее, — только на поверхности. А там, впереди и дальше, все было по-прежнему: бездонно и непостижимо, а потому завораживающе и влекуще... Впрочем, как и все остальное в этой простой девчонке, неожиданно встреченной Пашкой на самом необычном из всех перегонов его армейской судьбы.
Вокруг Пашки простиралась все та же неиссякаемая бездна, бесконечный космос и необъятное пространство, в котором поместилось бы все вокруг. И, может быть, вся наша вселенная. И пространство это наверняка тоже было серо-голубым. Таким же, как и Наташкины глаза. Или как нахмурившийся океан. Но также как и океан — как, утонув, сразу почувствовал Пашка, — было оно вполне приемлемой, человеческой температуры. Только потом оказалось, что температура эта была немного ниже. Но все же умиротворявшей и комфортной.
В преддверии этой бездны Пашку не то чтобы остановил и отбросил назад безотчетный страх. Нет. Скорее, наоборот. Его окутал, спеленал по рукам и ногам и увлек за собой взволновавший до мозга костей неистребимый ужас. Но опять же, с одной стороны, ужас охватывал его и, как крахмальные простыни, накрывал с головы до ног, а с другой — действовал лишь информативно и корректно. И только давал себя знать. А потом — было бы осмысленное желание — позволял существовать в общем-то независимо и реально.
Пашка сначала и шевельнуться не посмел, и только, переворачиваясь, падал в эту бесконечную глубину... Он только почувствовал вдруг, что к страху его постепенно добавилось неведомое наслаждение. А потом разные чувства эти примирились и зажили в нем одновременно.
«Это счастье», — подумал Пашка. И в то же время понял, что ни согреть этот мир — ну хоть немного, — ни добраться до сути его или хотя бы до общего его осмысления ему не удастся никогда.
Сначала он собрался было пропадать и сдаться при первом же удобном случае. Но, вспомнив все земное и самого себя в том числе, спохватился уже по-взрослому.
«Да что ж это я, в самом-то деле?!» — встрепенулся он. И решил, что пора ему и до поверхности пучины той, и до недавней свободы своей добираться.
И обратился тогда Пашка душой пропавшей к телу своему надежному. Которое, как всегда, на плаву оставалось и, как ни странно, никакого волнения за духовное наполнение свое не обнаруживало. И оно, натренированное годами тело его, Пашку никогда еще не подводило. И он всей душой к нему потянулся. Он обеими руками ухватился за непотопляемый остов свой и решил сделать некий искусственный финт, в котором (как бы подъемом переворотом) выбросить сущность свою одним махом назад и вверх. И в этом виртуальном приеме душу и тело свои объединить. И снова почву под ногами обрести. И уже с твердой позиции той оценить наконец все случившиеся с ним эксцессы и наваждения. И тем спастись окончательно от нахлынувших на него цепких девчачьих чар.
И он почти уже вверх тормашками на поверхности оказался...
...Как вдруг и помощь себе почувствовал. И чью-то руку своевременную, дружескую и крепкую. Это прапорщик Иван Процко помог ему по-приятельски.
Вскарабкавшись следом за племянницей на подножку тягача, Иван ухватился за Пашкину руку. А Пашка сделал на себя тягу и тем в свою очередь помог Ивану взобраться.
Или — как это могло со стороны показаться — они с Процко приспособились и вместе, примерившись и ухватившись надежно, клочья души его из пучины вытащили. Встряхнули-оглядели, перевернули-пошлепали и в прорехи тела Пашкиного ловко и со смехом засунули.
Так оно было или иначе, но в последнем усилии объединил Пашка обе сущности своих: душевную и физическую. И слил их в одно целое. Что было необходимо ему для восстановления и нормального дальнейшего существования.
Так что в итоге Пашка от племянницы Ив;новой Наташки сумел-таки оторваться. И надо было. Чтобы успокоиться немного. И оглядеться. А потом и полюбоваться ею спокойно. Да и просто отдохнуть чуть-чуть.

— Вот старость не радость, — сказал Иван, усаживаясь рядом с племянницей, которая, так же как и дядька ее, про все те этюды Пашкины и дежавю его внезапные ничего не знала. Она просто сидела молча и смотрела на Пашку по-прежнему. Спокойно и с интересом. И в общем-то очень приветливо.
«Ну слава богу, — обошлось! — подумал Пашка и посмотрел на своих попутчиков. — Так, и на чем это мы остановились? — Он приветливо улыбнулся девушке, но заговаривать уже не стал. — Позже, — решил он с сожалением. — Подышать надо!»
Пашка посмотрел на опустевшую станцию, дорогу в городок и сдававшую от платформы дрезину.
«Ну что стоим?» — почувствовал он уместное нетерпение Ивана Процко и завел тягач.
— Поехали, — скомандовал Пашка в пространство.
Шлагбаум на зябровском переезде дернулся и поплыл кверху, подчиняясь посылу Процко, отошедшей от станции дрезине и Пашкиной команде. А также хорошей динамике нашего правдивого произведения.
Устремившись торцом своего тела в зенит, а полосатой гранью — к естественной вертикали, шлагбаум полностью раскрылся и дал дорогу машине.
Тягач двинулся через переезд, припадая на путях на гулкие, отзывчивые на рельеф скаты.

— Сейчас, — сказал Процко на Аэродроме и соскочил на бетонку во второй эскадрильи прямо на свою стоянку. Вокруг 02-го техники готовили своего крылатого кормильца к коротким полетам. Они привычно поздоровались с приехавшим на работу прапорщиком, а Пашку поприветствовали внимательнее, чем обычно. И с расстояния по очереди присматривались, разглядывая сквозь блики стекол его попутчицу — племянницу их сослуживца.
Прапорщик Процко оглянулся на машину и помахал ребятам рукой: поезжайте, мол, — я остался, работаем... Смеясь вместе со всеми, он бодро козырнул старшому и, подчиняясь служебным обстоятельствам, остался под самолетом. А Наташка помахала ему в ответ.
Пашка подкатил к самому краю «площадки» и остановился перед зарослями прошлогодней травы и голыми прутьями кустов, отделявшими старый гарнизон от «площадки» АТО и всего военного Аэродрома. Он, ни слова не говоря, пересел на пассажирское сиденье к Наташе, повернул ее к себе за плечи и заглянул ей в глаза. Она не сказала ни слова. А Пашка не позволил себе расслабиться и опять утонуть в ее бесконечной глубине.
— Я к тебе сегодня приду, — сказал он.
— Вечером на станцию. На пятачок, — сказала Наташа и смотрела на него не отрываясь. — Ты хотел что-то спросить?
— Нет, — сказал Пашка, подсел к ней поближе, привлек к себе за плечи и поцеловал в губы. Они были такие же, как и глаза: сначала теплые и даже горячие. А потом, дальше была такая же бесконечность и глубина: серо-голубая и непрозрачная, бездонная и пугающая, невозмутимая и влекущая, как непостижимый для человека, открытый на все четыре стороны, прохладный и независимый океан...

Это было первое появление моей героини в романе и ее встреча с Пашкой. Теперь вы понимаете, что и на этом этапе Пашка — наш самый главный герой. А все остальные — и даже наши, шмасовцы, — пока еще не герои. А так, окружение. Просто держатся плотной группкой за лидером и крикливой босоногой стайкой поспевают следом. Да и сам я немногим лучше. Сижу, понимаете ли, все на том же апрельском Аэродроме на последнем армейском году и все службу свою вспоминаю. И с оглядкой на Иванова пытаюсь попонятнее формулировать. Да вот только получается не всегда. И потому излагаю все, как приходит. И записываю в школьные тетрадки. А потом отдаю Андрюхе, который сам на это в свое время напросился, а теперь вот жалуется, что не по порядку...
«Да ты других авторов почитай, — говорю я ему тогда. — Вообще ничего не разберешь. Это тебе со мной еще повезло».
«Ну ладно», — отвечает на мой бескомпромиссный довод великодушный Иванов. Он берет у меня очередную тетрадь и потом по нескольку раз за ночь звонит из своего штаба. И все переспрашивает, где и что ему вдруг непонятно стало. Но обычно к утру уже приносит перепечатанное.
«Ну ты метеор! — хвалю я друга и обязательно спрашиваю его мнение: — Ну как?»
«Как», «как»! — отвечает он мне, смущенно улыбаясь недавним своим прозрениям и необычным для военного разговора словам. — Сильно!»
«Правда?» — радуюсь я в свою очередь.
«Правда, — заверяет меня Иванов и раскладывает на сверку отпечатанные листы. — Я только немного изменил здесь... Смотри...»
«Это ты молодец», — говорю я и потом долго еще чешу макушку. «Репу чешу», — как говорит Жаров, наблюдая наши занятия и неожиданные литературные выходки Иванова.
«И окончания первого свидания героини с Пашкой я не нашел... Будет?» — спрашивает Иванов осторожно.
«Будет, — уверенно обещаю я, достаю из нагрудного кармана гимнастерки острый, припасенный заранее карандаш и сажусь за его печатные листы. — Попозже. А то, получается, никто еще и в часть не приехал, а тут уже любовь-морковь!
«Ага», — говорит Иванов и бежит в свою роту охраны, где он тоже на самом хорошем счету.
А потому несет свою службу Иванов большей частью там, где хочет. Хочет — в штабе, а хочет — на КПП-1. А хочет — едет в отпуск, в Елец. Если конечно же нет у него срочных служебных дел или персональных на него планов у командира роты охраны: по основному их профилю — охранной службе, а может быть, таких же, как у меня, — литературных. Как знать... Кто ж его, их командира роты, доподлинно понять-то может? Ну разве что наш Командир.
А начинал Иванов так же, как и все: «через день — на ремень». А то и каждый день. Это уж как прикажут...


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ОТ ГРАЖДАНКИ ДО ЗЯБРОВКИ. НА АЭРОДРОМЕ
Прибытие в Зябровку. Старый и новый Аэродром. Вышка руководителя и ее методы дисциплинарного воздействия. Аппарат защиты, жареный петух и длинное примечание о профессионализме

На вокзале в Гомеле мы долго ждали посланный за нами автобус из части и на пороге своего нового военного дома появились только после отбоя. Хохлов выслушал рапорт дежурного по первой АТР, поручил нас старшине и ушел.
Дневальный на тумбочке снова распустил ремень, затянутый присутствием капитана, и играл автоматным штыком на ремне. Какое-то время он презрительно нас разглядывал и улыбался, а потом открыл дверь в спальное помещение и что-то громко сказал в темноту. Ему весело ответили. В нашей учебке дневальному разговаривать и отходить от тумбочки не полагалось.
Старшина Вовк, пожилой прапорщик с хриплым голосом, занимался в кладовке нашими вещмешками. Он вытряхивал содержимое на пол, разбирался и сортировал, бормотал что-то под нос и раскладывал привезенные нами вещи по полкам.
— Ну что, специалисты, знакомиться будем? — усмехнулся дневальный.

Весь день бесшумно, как призраки, возникали над лесом самолеты. Они пускали коптящий посадочный дым, извивались в восходящих аэродромных потоках и снижались, поджав закрылки к стойкам шасси. От касания с бетоном возникали парашюты, и, сдерживая бег, машина проносилась по взлетной полосе. До тягача долетал звук приземления, а Ту-22-й ронял белые купола на руки парашютной команде, и с дальнего конца Аэродрома доносился свист идущего к стоянке самолета.
В разлетавшемся дыму над лесом появлялся новый дрожащий самолет...
76-го все не было.
Стеклянная верхушка Вышки засветилась изнутри и сиреневым фонарем повисла над Аэродромом. Балкон одноэтажного домика загорелся желтым светом. Хрупкая метеоплощадка таяла в сумерках...

Когда-то давно, во времена одномоторных пропеллерных самолетов, местом руководителя полетов был домик с балконом, где сейчас нес службу Хохлов. У домика реял надутый сачок, а Вышки руководителя не было и в помине. Все наземное обеспечение состояло тогда из двух-трех бензозаправщиков и валкого автобуса-фургона защитного цвета. Боевые эскадрильи располагались перед балконом прямо на зеленом лугу, а взлетная полоса была не дальше теперешней рулежной. Или не было ее вовсе. И каждый самолет, заправившись, взлетал в синее небо так, как было удобнее, развернутый руками заботливого техсостава против ветра — по кочкам и свободному пространству зеленого поля.
Но то время прошло, и одноэтажный домик был отдан службе автомобильно-технического обеспечения (АТО) под диспетчерскую. Летное зеленое поле стало бетонным Аэродромом с рулежками, ВПП и укрепленными самолетными стоянками. Надутый сачок переместился на метеоплощадку, а над площадкой и домиком поверх земляных валов самолетных укрытий встала красавица Вышка.
На домик, сачок и метеососедку Вышка смотрела сверху вниз, как смотрела бы монолитная многоэтажка, вставшая в московском дворе, на грибок и песочницу моего детства. И качели моей первой любви, закрученные винтом и бездействовавшие по причине моего вынужденного отсутствия.
Утром и днем Вышка отражала солнечный свет и направляла его на Аэродром. Светом Она ослепляла солдат и закаленных спиртом-ректификатом кадровых техников полка и именно так уничтожала в них посторонние мысли. Стоило отвлечься, вспышка вычищала мозги спецов до черной пустоты, которая сразу же заполнялась движением аэродромных работ. И на посторонние мысли в такой голове места уже не оставалось.
Плохо приходилось тем, кто сопротивлялся этим управляющим командам, а тем более делал это внутренне и скрытно. Нет, не тайно, конечно — на Аэродроме нет ничего тайного, — но молча и внутри себя. То есть преднамеренно и рационально.
Явный протест заурядного техника был всегда на виду. Руководили им простые и понятные эмоции, и заканчивался он простой опохмелкой и дружеским отгулом гораздо чаще, нежели гауптвахтой и прогулом, зарегистрированным официальными аэродромными инстанциями. Вышка не тратила на буйных повстанцев ни времени, ни сил. Иногда только — отрезвляющий разряд лучистой энергии через плечо, и все. Не вдаваясь в подробности. И только чтобы помочь звену, в котором произошел локальный мятеж. Техрасчет самолета простым решением внутри коллектива отправлял сорвавшегося коллегу домой успокоиться и отлежаться, а траченные числом звенья наземной обслуги несли за него дополнительную нагрузку, как если бы товарищ их был, скажем, в отпуске. Где-нибудь на водном лечении в Трускавце. Или в очередном наряде, дежурным по нашей солдатской столовой и кухне, например. И если за очередной отпуск коллеги и за его наряд отрабатывали всем коллективом техники отдельной летной единицы, то за дисциплинарный фол и избавление от него — тут уж сам бог велел. Поэтому повстанцев свои по команде не сдавали, а сама «команда», их обнаружив, не наказывала. С явного попустительства Вышки руководителя. А значит, и всего командования полка.
Скрытное же недовольство порядками, а тем более в письменном виде, было протестом интеллектуальным и среди кадрового техсостава нераспространенным. Кадровые работники, начиная с училища и срочной службы, проходили многоуровневую фильтрацию, и все по натуре заумствующие до работы под самолетами просто не допускались, и отсеивались опытным начальством на дальних подступах к Аэродрому.
И только выпускники гражданских вузов страны — двухгодичники — иногда проникали в аэродромную работу. Целевым назначением сверху. Минуя все местные препоны...

Как-то после разговора с двухгодичником Соколовым, переведенным к нам в роту из технического состава полка, в моих «мемуарах» засквозили принесенные им мысли, и я вдруг поймал себя на том, что начал чувствовать постоянную настороженность со стороны Вышки руководителя.
Но в то же время внутри у меня возник, включился и заработал внутренний, распознававший это внимание, защитный механизм. Мне нужно было только затаить дыхание, мысленно прислушаться, и моя дыхательная диафрагма, как индикатор информации, предчувствовала подступавшую опасность.
Но удара порой так и не случалось. А потом выяснилось, что так предвещалось не только вышечное внимание. Чувствительный механизм предупреждал меня обо всем, что несло хоть какую-то опасность. Или он просто информировал меня о недоброжелателях и опасных явлениях в природе и обществе.
Это могло быть все, что угодно. Или Вышка меня отслеживала и готовилась к дисциплинарному пенальти. Или Хохлов поминал за самовольные отлучки. Или в роте у старшины меня обсуждали как объект очередного взыскания.
А то и афганские «духи» прямо в пустыне на местах объявляли Союзу нашему общую кровную месть. А пока суд да дело, то — через Бога-Аллаха своего — всем нам на головы страшные, неотвратимые проклятья.
А как-то раз я почувствовал даже недовольство своих давних знакомых по гражданке. В последние дни перед мобилизацией я занял у них буквально на три дня и не успел вовремя отдать полторы кати. (Сто пятьдесят советских рублей. Сумма, что и говорить, для призывника того времени более чем значительная. Месячная зарплата молодого инженера, и то без вычетов.) И я так и оставался должен им эту сумму в течение двух лет службы. И только по возвращении, в Москве, получив все сполна плюс уважение присланным мне от Хохлова спиртом, заимодавцы мои возрадовались.
«Вот время летит, — говорили они. — Надо же, два года прошло!» — удивлялись они и не верили рукам своим, ощупывая карманы с возвращенным долгом. А потом долго благодарили за возврат и спирт. Но денег в долг уже не давали. Да мне и не очень-то нужно было.
«Вот это чувствительность», — поражался я возможностям собственного аппарата оповещения после разговора с кредиторами по телефону от дежурного по штабу Иванова. И, тотчас же забыв о них, гадал, что за механизм передачи мог лежать в основе этого явления дальней связи и биоинформатики.
Забыв на время кредиторов и их печаль, я мысленно выдвигал на всеобщую критику единственный, на мой взгляд, научный вариант объяснения своей гипер-осведомленности: «Тут не иначе как фазовая модуляция магнитного поля Земли сверхвысокой пульсацией биотоков».
«Но конкретная информация не проходит, — соображал я, резюмируя собственный опыт. — Идет только регистрация эмоционального порыва, — чистосердечного и откровенного. Значит, для того чтобы передать информацию... А лучше и проще — двоичным кодом... Ладно, подумаем на досуге», — решал я в итоге.
«Да и с кредиторами надо что-то делать. Перезанять, что ли? Но по телефону… И в моем статусе? Трудновато будет. Да, пожалуй что, и нереально...
Да, но не у матери же денег просить, в самом-то деле!» — определялся я со своей позицией в отношении заимодавцев и тем окончательно приговаривал их к немыслимому на первый взгляд сроку ожидания моей неизбежной расплаты.
Но ближе к тексту...

Теперь, при работе над книгой, моя диафрагма постоянно поднывала, и было понятно, что за мной идет адресный вышечный мониторинг. Зуд был то сильнее, то слабее, а перед потенциальным ударом многократно усиливался. Диафрагма глубоко екала и прерывала дыхание, предостерегая от необдуманных движений. Я прятал тетрадь со «Специалистом», а все мои мысли улетучивались и залегали на безопасном расстоянии.
Схитрив таким образом, я держал удар Вышки пустой головой или в таком же виде представал перед хомутами. И все как положено: во фронт и на полном серьезе. В голове моей при этом ничего не затаивалось — и я почти всегда выходил сухим из воды.
«Да, совсем не слюнтяи они, — отмечал я наших аэродромных интеллектуалов, лелея в себе их подарочный аппарат оповещения. — Защищаться умеют».
А не будь механизма того, не уберегся бы я. И книжку приговорили бы... И планы бы все мои — стеклом по бетонке... И хорошо, если не с головой вместе... А то пришлось бы выбирать тогда между дисбатом и психушкой. Правда, и на сверхсрочную иногда убегали. Но в моем случае московского комильфо и кумира окрестностей это квалифицировалось бы уже как «жареный петух клюет в...» — и тэ дэ — и не иначе.

Далее следует длинное примечание.
Да знаю я! Главного слова в кавычках не хватает... Но примечание не о том. Только тихо! Я просто не оговорился с самого начала: то, что здесь написано, не совсем простое повествование. Это глубокая психологическая проза. Мало того — об Армии. Чего раньше никогда не было в нашей российской литературе. И потому предпочитаю я иногда и пошутить на всякий случай. Но и сноску потом поясняющую сделать.
Ну скажите, ведь правда же, не исключено, что все это будут читать? И не только рядовой состав с двухгодичниками, но и широкие слои общества. В том числе и высшее армейское начальство. И всем — особенно включая последних — написанное должно быть и понятно, и в высшей степени интересно.
А то еще бросят наши военные книжку мою на полдороге и не дочитают до конца. А потом, не дай бог, подумают, что все это я всерьез изваял. А что после такого их вывода случиться может — один только Бог ведает!
И то ли примутся они по этому поводу (само)выражаться кто во что горазд, то ли ругаться между собой станут. Или служить еще хуже затеют. А то и о доктрине военной как о таковой думать и скучать перестанут. Или забудут, например, к профессиональной армии осуществлять свой плавный и подконтрольный переход.
А примечание это опять же мое, автора. Наши дни, прямо перед публикацией. С уважением, автор, П. Ф.
И вот еще что: постскриптум к примечанию этому, так сказать.
Буквально только вот, прямо с ТВ-экрана. Сижу я, пишу. Рукопись готовлю. И вдруг последняя новость: боже правый, радость-то какая! Нашей армии вернули наконец на знамя звезду красную. Или уж во всяком случае твердо вернуть пообещали. А этого одни уже ждут давно, а другие и ждать перестали. И это понятно. Не понятно одно: зачем забирали-то? Попривыкали же все.
Вот он где, наш родной российский максимализм! Не то, что в Америке! Там этих звезд на флаге чуть больше, чем до хрена. А ведь поди ж ты, за полвека противостояния с Союзом нашим они и «холодную войну» с горячей «Бурей в пустыне» прошли, и «железный занавес» обрушили. А ни одной звезды с флагов своих не потеряли.
Но, несмотря на все вольности эти американские, в армии там — порядочек полный: одни качки наемные, как битюги стриженые. А получают столько, что по приказу сержанта своего — тощего и очкастого, вида профессорского, — копытят так, что по континентам только гул стоит. А в перерывах между континентами готовы кирпичи перегрызать. И не с голодухи, как у нас, а запросто. То есть за те же самые деньги.
Нет, я своей Родины патриот! И уверен, и даже знаю наверняка, что наша сводная часть российских беретов, десанта и спецназа сможет расшвырять несколько армий таких вот тренированных мустангов. Но остальная-то часть армии нашей при этом что делает?
Ну зачем отрывать от теплых сортиров приболевших (на голову) всех этих недопризывников. Пусть уж лучше они там же, в сортире своем, плиточку поровнее кладут да денежек нам побольше на армию зарабатывают.
Уж выражаюсь — нет меня понятней! А все попусту.
Так что ж мы, и теперь, после всего, в том числе и сербского нападения Америки — уже никакому уму непостижимого, — опять по профессиональной армии будем вопросы в Думе ставить да фракциями голосовать? Или разгоним все-таки этот лепрозорий (частично, разумеется) и осуществим все вместе к Российской армии профессионалов постепенный и плавный, дружный и подконтрольный переход. Которого все уже давно и безнадежно ждут. И на всякий случай боятся?
А чего бояться-то, ребята! Перешли — и все. За год, например. А что? Чем не срок? Или за два. Куда уж плавнее! А тем более под возвращенными звездами красными. Хуже-то все равно не будет! Некуда! Поверьте, ей-богу: под красной звездой — я пробовал — ни черта не страшно!
Штаты-то — вон, пожалуйста — звезд своих с флагов не снимали. Вот и возвратить им народу нечего. Даже если и каяться будут. А как им в такой ситуации дух армии поднимать — неизвестно! Я так просто ума не приложу. То есть и здесь опять же полное за нами преимущество будет.
Хотя вряд ли они раскаются. Капитализм их — он ведь неразборчивый какой-то: и плохое и хорошее — все своей историей называть привык. И коллекционируют они все как есть бережно: будь то доллар зеленый, Линкольном еще напечатанный, или звезда на флаге красная. (Или какие они там у них, на звездно-полосатом-то?) Тьфу, глаза б мои не смотрели... на всю эту неразборчивость!
Ну что ж... И со звездой красной к нам на флаги, и с этим постоянством американским я всех, пользуясь случаем, и поздравляю.
Опять же с уважением, автор примечаний и текста — П. Ф.
Конец длинного примечания о профессионализме с пояснениями и дополнениями.




ГЛАВА ПЯТАЯ. ОТ ГРАЖДАНКИ ДО ЗЯБРОВКИ. МАИ НА СОКОЛЕ
Автор на втором году службы все еще вспоминает: преп, «Пиночет» и «Чайка». Рецепты бывалых друзей и трамвайное падение. Люмпен с повесткой и угрешский ГСП. Отбытие

Сейчас, в основном повествовании, мы с Хохловым все еще под апрельской Вышкой ждем опоздавший самолет № 76 и о профессиональной армии даже и не мечтаем. А размышляем каждый о своем. И только иногда я забегаю вперед, чтобы удобнее было рассказывать. А читать непонятнее. А следовательно, интереснее.
А Иванов из роты охраны стоит вон с моей тетрадкой за пазухой на разводе и готовится занять место в штабе Базы, чтобы потом всю ночь долбить по машинке, не покладая рук и своих беглых музыкальных пальцев. А если вдруг и занесет его в караул, то он и там поработает. Выйдет только на ГСМ часовых выставить да друзей после полетов к столовой перепустить, а потом весь мой рукописный текст разберет и пометки для себя сделает...
А чуть раньше, год назад, Пашка Петров уже намылился на свидание с Наташкой, племянницей прапорщика Процко.
А все остальные наши ребята, вот только что отработали короткие полеты, проводили по домам командиров и спешно разливают по грелкам под переноску запасы технического спирта. И, скажу по секрету, тоже точат в самоход свои крепкие молодые когти.
И никто и не подозревал тогда, а точнее, в суматохе просто спросить забыли, что ночь грядущая уготовила? А уготовила она...
Поняли? Я тоже умею читателя заинтересовать...
А так — что уготовила, то и уготовила. А может быть, и ничего. И сразу я вам ничего не скажу. Это и так очень скоро будет объявлено самому широкому кругу всех заинтересованных. И может быть, это совсем в другой раз, когда я сам буду на выходе, будет объявлена та неожиданная учебная тревога и итоговая проверка. И как обычно, вместе с внеплановой и тоже неожиданной посадкой гостей на наш Аэродром. Так что мы все набегаемся еще.
А пока все наши: и Жаров с Гришей, и Пашка, пользуясь случаем, — готовятся... А вообще-то они всегда и так, безо всякой подготовки, как взмыленные из самохода в самоход бегали...
Но мне, прежде чем снова на них переключиться, обязательно рассказать нужно, как я вообще с ними в армии оказался. Дальше для этого просто не будет удобного случая. Итак...
«Только, чур, теперь не перескакивать!» — сразу же ловит меня на слове Иванов, которому на этот раз выпало идти в караул.
«Да ладно, черт с тобой», — вынужденно обещаю ему я. А сам еще и не знаю того, как оно у меня в этот раз получится.
Но в любом случае пора двигаться дальше, и мы перебрасываемся на два года назад. За год до армии. Гражданка, студенчество, воля... Опускаемся с небес пониже, наводим на резкость и — из клубящихся белых облаков, все ниже и ниже, — видим как во сне (или как наяву, что в этом случае одно и то же) — вот оно: Москва, метро «Сокол», Волоколамское шоссе и Гидропроект. Родной вуз МАИ, кинотеатр «Чайка» и, как раз напротив него, пивные автоматы «Пиночет»...

По институту ходила шутка, к которой наш вуз сравнивали с трамваем. Забираешься при зачислении в вагон, а на конечной остановке в награду за долгое ожидание тебе торжественно вручают документ молодого специалиста.
По причине краткости шутка ничего не сообщала об остановках в пути, и я по неопытности в отношениях с инстанциями принимал этот афоризм на веру, как постулат институтского существования. И как назло, совершенно буквально. Не предполагая никаких неожиданных вариантов. А тем более своего досрочного исхода из родного вуза. Рутинная трамвайная поездка за дипломом без дополнительных усилий по приобретению знаний меня тогда более чем устраивала.
Подошла и окончилась сессия. Друзья по пивным автоматам и кинотеатру «Чайка» — от автоматов напротив — в последний момент догнали институтский трамвай и, извернувшись, повисли на его подножках. Для меня же разрыв с учебным заведением однозначно определился одним незачетом, двумя неудами в сессию и недопуском к последнему экзамену.

Преподаватель посмотрел на меня как на необходимое зло и расписался в зачетной книжке. Но перед этим, он, как принято, помотал нервы, выслушивая мой ответ до конца.
«Когда же это кончится?» — думал я, выдавливая из себя последние физические капли. Имелись в виду конечно же мои знания по предмету «Общая физика», а не физическое состояние и общая ученическая слабость.
Я уже было собрался уходить ни с чем, но вида на всякий случай не подавал. А преп вдруг кивнул головой и показал глазами на второй пункт билета, честно переписанный из шпор и собственноручно решенную задачу. И у нас с ним на повестке встал последний вопрос, заданный им по принципу: отвечаешь — сдал. Делать нечего. Надо было отвечать.
На счастье, по физике твердого тела я кое-что помнил из средней школы. А что-то из «Настольной книги радиолюбителя», которая класса с шестого стояла у меня на полке, и я случайно несколько раз в нее заглядывал.
— Ну да, да, да... — неожиданно заговорил преп. — Хотя немного не по теме, — согласился он со мной.
«Ну чем богаты... — тоже согласился я, мысленно разводя руками. — Ничего не поделаешь, что есть... А теперь вот сиди и решай, что со мной делать. А я тебе по этому вопросу больше не помощник. И так уже выложил больше, чем знал. И все на собственный страх и риск. И вообще, имел бы совесть, преп!..»
Преп мельком посмотрел на меня и отвернулся. Но я успел почувствовать, что напряжение в нашей конфронтации превысило для него мыслимый уровень, приемлемый для нормальных людей. И молодой преп не заметил, как от продолжительного клинча в нашей схватке сама дисциплина «Общая физика» отошла на второй план. И мы с ним противоборствовали напрямую, чисто энергетически. Еще гуманно, но на грани первозданного решения конфликтов.
Ситуация могла быть квалифицирована как «враг — свой». Или того хуже. Не буду и формулировать. А это совсем не входило в планы нашего молодого преподавателя, нашего препа, как мы всем потоком называли его в обмен на простоту общения и американско-спортивный вид.
Я вдруг почувствовал, как преп засомневался не только в своей объективности — в нашей игре это давно уже было за кадром, — но в собственной элементарной гуманности. Не пропустить для него в той ситуации означало бы уже сведение личных счетов.
«Ого! Как раз то, что нужно!» — подумал я, поймав его за эту мысль. Но виду не подал, а по-подлому отыграл:
«Да свой я, отпусти!.. — А потом для верности еще: — Или дави уже совсем, раз надо! Не знаю только — зачем? Для доцентства, что ли? Или по разнарядке на неуды не хватает моей головы?»
За окном в зелени лета прыгали беспечные воробьи. Они митинговали на ветках и всем видом настаивали на отмене всех и всяческих мучений.
«Еще немного, — сделал я апарте в их сторону. — Вы же видите, я его добил. Имейте совесть. Препу тоже нужно масть соблюсти. Еще немного, потерпите. Мне, например, тоже пива хочется — сил нет. Но дело есть дело. Спокойно, ребята, — результата ждем!»
Добитый преп сдался. И немудрено. Где ж ему было без опыта да с «пара»-двоечниками в лобовую ходить?! Но то был весенний семестр и наша первая встреча с препом по общей физике...
На экзамене второго курса преп, теперь уже доцент, был предусмотрительнее и моей сдачи до личного клинча доводить не стал. Он купировал наше общение уже на первом вопросе, несмотря на все сданные работы и общую информированность по курсу общей физики, часть вторая.
— Оценка «удовлетворительно», — сказал он мне (но глядя на всякий случай в сторону), — ставится при знании всех разделов. — Он вернул мне зачетную книжку, а руки убрал назад от греха. И сцепил их на всякий случай за спиной.
— Sorry, — (то есть «извините») сказал я по-английски нашему спортивному препу, засовывая зачетку в карман. И пошел к выходу.
— Быстро ты сегодня, — с сожалением сказала мне наша староста Галька Капралова и что-то отметила в своем карманном журнальчике. — А я на тебя надеялась!..
— Последним надо было идти, — с сомнением сказал я. — Ладно. Не дрейфь, старуха. Еще сразим гада. На пересдаче. Но похоже, что подчитать все-таки придется. А то и подучить...
— А я тебе всегда говорила, — сказала Галька. — Взял бы книгу в «Пиночет» твой клятый. Сиди там на окошке да читай! И чего так-то часами баланду травить?
«Галька — прелесть!» — подумал я и пошел пить пиво.
Экзамен тот подкосила лишь одна моя неверная явка в «Пиночет». Просто посетил его как-то вместо лаборатории физики — не более того. А вон оно как дело-то обернулось! Сдал бы лабораторию вовремя — успел бы и предмет подчитать...

Изначальное название пивных автоматов было не «Пиночет», а ПНЧ, что при расшифровке давало следующее: «П», — «пивная», «Н», — «напротив», а «Ч» было другим студенческим клубом по интересам через дорогу от пивных автоматов — кинотеатром «Чайка», оспаривавшим у ПНЧ славу самого популярного места маёвского времяпрепровождения.
«Пойдем-ка в пээнче, — говорили наши предшественники и старшие товарищи по институту, поступившие в вуз незадолго до общеизвестного южноамериканского путча. То есть до 1973 года.
«Заглянем в «Пиночет», — говорили мы, ставшие студентами уже после чилийского выброса энергии, полностью, как оказалось, враждебного нашему спокойному социализму.
Мокрые ступеньки автопоилки подметал декабрьский снежок. Двери были распахнуты, и посетители — мужчины в черных и серых пальто — уже давно месили при входе хлюпавшую под ногами грязь.
Кончался осенне-зимний семестр второго курса. Я погремел в кармане мелочью, вспомнил, какому допросу подвергались опоздавшие в лабораторию физики, и решил, что нужно поторопиться. Или... не ходить совсем! Сегодня.
«Что ж, за две недели я успею сдать оставшиеся лабораторки», — подумал я, и неожиданная свобода принесла мне детскую радость.
На пороге было скользко. Пивное братство людей, опасаясь падения, хватало друг друга за рукава и плечи. А чтобы никого не обидеть на скользком, все вежливо сквернословили в пространство и осторожно менялись местами в дверях, чтобы войти или выйти.
На входе в «Пиночет» небольшая очередь уперлась в заставленное счетами окно размена по двадцать копеек. Двадцатикопеечная монета служила автоматным жетоном на выдачу 467 граммов пива «Ячменный колос».
Рядом с окном размена процветала сушечная торговля: одна сушка с солью — одна копейка.
«Класс», — почему-то всегда отмечал я тот факт.
«Бизнес, елки-палки...» — презрительно ворчали недогадливые. Но были более чем правы. Да, бизнес. И по тому времени существенный.

А время было декабрь 1978 года.
В московских пивных продавали сушки по одной копейке, в Чили с успехом правил, наводил порядок и добивался «экономического чуда» генерал и путчист Аугусто Пиночет, и еще чуть больше года оставалось до начала длинной афганской войны. И многие двоечники МАИ еще проедут ее дорогами. Теряя здоровье и друзей, веру в командиров и в свое правительство. Помогая тем не менее своей стране отдать ее несуществующие «интернациональные» долги.
Это дальше по тексту почти всем нам в армии посчастливилось не увидеть войны. В романе. Просто не о том оно, произведение мое. А так вообще многим тогда пришлось с «железякой» по камням побегать и пострелять во славу русского оружия. И еще много чего. Скажем об этом здесь так, коротко. Для того только, чтобы вспомнить всех тех, кого с нами сейчас нет. И уже никогда не будет. И помянуть всех сразу. Прямо здесь и сейчас. А то когда же еще, раз уж не о том она, повесть наша? Благо и место подходящее, историческое...
Ну отдали долг! А теперь и дальше пойдем.

Плоские пивные ароматы под потолок стояли подальше, в пивном зале, и были похожи на иллюстрации к «Мойдодыру». Они поочередно подмигивали зелеными глазами и, глотая двадцатикопеечные монеты, наделяли приобщившихся пивом и поторапливали входящих.
В углу у окна навстречу мне призывно взметнулась рука, и сквозь толпу оберегаемых кружек, изредка пронзаемую запретными стаканами, в глубине зала замелькали знакомые лица.
— Сейчас, сейчас, только кружку найду, — крикнул я друзьям, пытаясь привстать на цыпочки.
— Давай сюда. Есть кружка! — И над толпой в доказательство сказанного появился вымытый до ледяной чистоты сосуд с легендарной автоматной огранкой.
— Ну как физлаб, — осведомился наш Вовочка, отливая мне для начала из своей кружки. Он был специалист по смене факультетов с редким даром к добыванию медицинских справок.
— Живет своей жизнью, — поприветствовал я друзей привычным жестом и отпил пару глотков. — У вас по сколько осталось? — спросил я ребят, имея в виду несделанные лабораторные работы.
— У меня три, у Вовочки четыре. И Пашка после своих соревнований летит со страшной силой. Чуть ли не отчисляют. Но он карабкается, молоток, — ответил мне Володя-большой по кличке Старшина. — А у Лексея вон зачет по лаборатории, — кивнул Старшина на профорга группы, поджавшего ноги на подоконнике.
Профорг группы Лешка Рублев пива не пил, но любил посидеть или постоять с сокурсниками за компанию. Его хобби было объяснять и помогать прогульщикам и неуспевающим вроде собравшихся в «Пиночете» ребят. И он помогал всем и тащил на себе добрых полгруппы. А у меня на него все как-то времени не хватало. И потом, саму лабораторку он же за меня не отсидит. И в журнале у педагога не отметит. А теорию сдать — это уж я и сам как-нибудь смогу.
— Это как? Расскажи, Леш, — тем не менее из вежливости удивился я.
— Даю установку. — И самодовольный профорг расслабленно привалился к цветному витражу пивной. — Идешь с этими вот в следующий вторник в физлаб к вечерникам. Старшина пощелкает часок тумблерами, а Яшка-Облом, лаборант, поставит вам выполнение. Перепишите с Вовочкой этот конспект и данные. Уяснил? — сказал он, потряхивая перед моим носом тетрадью. — А теорию прочитаешь по учебнику. Справка. Вечерников спрашивают — сам знаешь как. Ну а на фоне общей массы ты уж постарайся. Дошло?
— Прорвемся, Сереженька, — обнял меня за плечи Старшина. — Тут все на родном языке! — радостно сообщил он. И вдруг осекся, и испуганно оглядел нас. — Что мне с английским-то делать, мужики...
— А что у тебя?
— По тридцать тысяч знаков на брата, — ответил за Старшину Вовочка и взял у меня кружку. — Пойдем наливать, англичанин, двинул он Старшину животом.
Разменяли рубли. Алексей с друзьями с параллельного потока ушел в «Чайку» на «Золото Маккены», а мы с тезками еще долго разрабатывали планы студенческих побед.
— Вовочка-то у нас без пяти минут «академик», — проговорился между делом Старшина. — Собрался в академический отпуск по состоянию. Справочка-то, поди, уже в кармане? — Вовочка самовлюбленно кивнул, сунув нос в кружку.
Я в свою очередь прикинул беспроигрышность такой ситуации и попросил:
— Ты бы научил, Вов. Нет, серьезно говорю. Как это ты?..
— В понедельник, не опохмеляясь, на кардиограмму сходи! — рассмеялся мне в ухо Старшина. Ему было уже весело, и он забыл про физику и английский. И заниматься сегодня уже не собирался.
— МАИ, — вторил ему Вовочка, — трамвай между двумя остановками. Входишь в вагон, а там хватайся за все поручни и лямки и лезь дальше. Вперед и выше... И так до диплома. Вывалиться можно только по большой пьянке... Да, Вов? — И он влюбленно смотрел на Старшину, у которого всегда было в заначке на бутылку портвейна. А то и чистенькой.
«Да, им-то что! В армию не идти. Тоже мне ветераны, — подумал я. Но сам тоже в тот день заниматься не стал, а весь вечер тупо просидел у телевизора. — И кто только придумал эту байку про трамвай! — думал я. — Выгонят, да еще как! Такие шутки придумывать только успевающий и способен. Наш брат на эту тему не шуршит. — С-сукин сын, — обозвал я автора расхожего афоризма. — Сам-то небось уже на Домбае обдумывает досрочные сдачи весеннего семестра. А тут...»
Потом, помнится, я сказал домашним, что в институте у меня все нормально, и ушел гулять с собакой по Беговой улице, где встретил своих школьных друзей, с которыми долго потом сидели в беседке дома № 13 и пили вкусный вермут «Хельвеция» по три рубля пятьдесят копеек бутылка.

Результатами зимней сессии явился лишь один сданный экзамен и туманные разговоры о мифической академке. Ни справок, ни академки у меня тогда конечно же не случилось. Такие вещи нужно было отдельно и тщательно готовить и, как потом выяснилось у того же Вовочки, заранее. С помощью влиятельных родителей.
Через две недели, отчисленный вчистую, я подписал по двум территориям института бегунок внушительного объема и вышел из проходной четвертого факультета. Я остановился у трамвайных путей. Под мышкой была папка с равнодушно возвращенными документами.
Трамвай только что прошел мимо к остановке «Пищевой институт». Вокруг спешили непонятные люди по своим копеечным делам. Шли первые дни весеннего семестра уже не моего, второго курса. Где-то в стороне с новой силой гудел «Пиночет», но туда почему-то не потянуло.
«Выхожу один я на дорогу...» — процитировал я классика. — Вот и вывалился... Аккурат между остановками», — вспомнил я все ту же шутку, которая так некстати помогла мне расстаться с родным вузом.
Трамвай бодро убегал, завевая снежок. Скорее всего, в нем уезжал автор рокового афоризма.
«Давай-давай, классик, — напутствовал я его. — Целее будешь», — повторял я запавшую в душу фразу тогда, по дороге домой, и потом уже, в армии, начиная с самого первого дня и своего философского возлежания на садовой скамейке городского сборного пункта отбывавших на срочную службу. Сокращенно ГСП (что в Москве, на Угрешской улице).

Да, теперь я знал почти точно: именно тогда на остановке у меня из-под носа сбежал автор роковой сентенции. Я даже отчетливо представил себе его лицо. Он был похож на длинного и наглого старосту параллельного потока. Отслужившего армию — и уже члена партии. Но в то же время все еще комсомольца. Потому что недавно на общем собрании факультета мы всем обществом выдвинули его куда-то еще дальше — наверх и выше... Депутатом, что ли, от нашего, маёвского, а то и — шире бери — всего московского студенчества. Точнее припомнить уже не смогу.
Сзади ко мне подошел вдруг Лешка Рублев и сказал: «Да нет его в трамвае». И меня сразу, — как осенило. А Лешка продолжал: «Этот-то где-нибудь в Закопане или на Эльбрусе обдумывает депутатские дела и благоденствие всего народа».
«И еще, между прочим, как бы достать путевки на лето на Черное море, если обещанного депутатства вдруг не случится, — высунулся у меня из-под мышки Пашка Петров, неимоверными усилиями спихнувший все лабораторки. — И лучше всего конечно же, как вы понимаете, в адлерский «Спутник».
«Вот черт, — сказал я, постигая на ходу (но после срока) простые премудрости житейско-студенческого успеха. — Недодумал немного. Просто неправильную тактику выбрал. Ну что, трудно мне было уроки вовремя делать? Полдня по три раза в неделю — максимум. Эх, век живи...» — вздохнул я и тут же очнулся от наваждения. Перевел дух и, смирившись, улегся поудобнее на старой садовой скамейке в спортзале ГСП на Угрешской.

Кроме слов об обязательной явке и списка необходимых документов повестка из военкомата имела узкую полоску сбоку. На полоске было слово «расписка» и имелось место для подписи. Мои адрес и фамилия были указаны правильно.
Неясно было одно: кому отдать расписку?
«Линия отрыва», — прочитал я мелкие буквы вдоль черты, отделявшей собственно повестку от расписки, смутившей мою готовность явиться в райвоенкомат со всеми необходимыми бумагами.
Вторая повестка была красного цвета, а в остальном — точная копия первой. Я оторвал красную расписку точно так же, как и первую, по линии отрыва, аккуратно заполнил, расписался и положил на пианино, на видное место.
«Если придут, — думал я, — скажу: вот пожалуйста, у меня все заполнено и готово. Жду...»
А придут, я думал, минимум двое. А скорее всего, приедут...

Как-то утром, часов в десять, в дверь позвонили, и в квартиру без приглашения проскочил лысый человечек в темных очках и с ученическим портфелем наперевес.
«Здесь... и здесь», — отметил он желтыми пролетарскими ногтями места, где я должен был расписаться, — в его потрепанной тетрадке и в третьей повестке, которую он принес с собой.
«Придется сходить, — подумал я. — А пока ладно».
Я закрыл дверь и вернулся к прерванному человечком занятию.
«Люмпен чертов», — определилось у меня в подсознании при вынужденном пересчете вчерашних пустых бутылок, которые я мыл и готовил к переносу до ближайшего пункта стеклопосуды.
«Приемный пункт стеклопосуды»! — процитировал я вслух вывеску на зеленом дощатом сарае, спрятавшемся между домами по 2-й Тверской-Ямской улице, и обогнул длинную очередь к приемному пункту. — Строка прямо в поэму просится. Надо будет написать на досуге. Поэму. В армии, например», — подумал я и зябко поежился, глядя, как на улице с рюкзаками и сумками мерзнут простые советские труженики, которые никогда и никуда не ходили с черного хода. Даже в этот вонючий и заплеванный приемный пункт.

Неожиданно для всех весной в армию я не попал. Документы, скорее всего, не дошли. МАИ все-таки — военный вуз, закрытый наглухо. И как выходило, даже от призывной комиссии. И в ожидании своих документов я был направлен на шоферские курсы по ускоренной военной программе.
Очевидно, там, в МАИ, меня ждали обратно. Думали, извернусь как-нибудь, пересдам что должен и восстановлюсь с потерей года. А с военкоматом они вопрос уж как-нибудь да решили бы.
Но я изворачиваться не стал. Обиделся, наверное. Слишком уж много «как-нибудь» стояло у меня на дороге к восстановлению. Я учился на курсах и приготовился в дорогу.

За оградой городского сборного пункта призывников я оказался только в ноябре. По другую сторону забора текла гражданская жизнь и шумело грузовиками трудовое утро Угрешской улицы.
Три дня формировалась наша команда. Три раза я прошел медосмотр и каждый раз надеялся, что у меня что-нибудь найдут и отправят домой. И только подстриженный под машинку я понял, что это серьезно и скорой встречи с домом уже не будет.
А на четвертый день сопровождавшие купцы в спешке загнали всех в опоздавшие автобусы, и на Павелецком вокзале наша команда дружно штурмовала специально назначенный вагон саратовского поезда. Штурм прошел успешно, и я занял место под самым потолком, на третьей, багажной полке, которую не нужно было ни с кем делить.
Как только все приготовилось к отправке, по перрону налетела стая провожавших родственников. Она отдарилась от своих призванных чад передачами и тайными из подола в подол пузырями и растянулась вдоль вагона.
— У коменданта ГСП информацию купили, — сказал мне один из сопровождавших, дед-срочник с голубыми авиационными погонами. Но эмблемами автобата в петлицах. — Пойдем бухнем, студент, — предложил он.
Сквозь дождевые дорожки мутного стекла проявились растерянные лица провожавших и исчезли. Поезд тронулся. Внутри были суета и размещение. Видавший виды общий вагон вспомнил целинную молодость и, раскачавшись, застонал полками.
Пить я тогда отказался, и поэтому на мое место, верхнее в проходе, второго претендента не нашлось.
«Что-то будет?» — думал я и продремал весь день и полночи.

ГЛАВА ШЕСТАЯ. ОТ ГРАЖДАНКИ ДО ЗЯБРОВКИ. ШМАС И ЭНГЕЛЬС
Вышки везде. Световой удар и результат, на радость Иванову. Семеро козлят — один рыжий. Брыль, прапорщик Салмов и первый тягач. Игры в строю и вне его. Присяга

На вокзале в Саратове нас встретили три бортовые машины с тентами и автобус.
— Держи, — сказал встречавший вагон веселый лейтенант и дал мне на руки свою спящую двухлетнюю дочь в пальто, пуховом платке и валенках с галошами, которую он только что встретил с нашего же поезда со своей, видимо, тещей. — Без вещей ты, и личность твоя мне доверие внушила. Садись вон на заднее сиденье, — показал он мне на автобус. — И скажи, чтобы рядом не занимали. Садитесь, мама, — сказал он теще. — Я только машинами распоряжусь.
Машины ушли прямо в часть, а мы на автобусе завозили семью лейтенанта домой и отрезок пути проделали по рулежной полосе ночного Аэродрома, где старший лейтенант минут на пять останавливался под самолетом по своим делам. В автобус он вернулся все такой же веселый и с газетным свертком в руках.
«Надо же! И здесь дела делают, — подумал я. — Значит, проживем», — сообразил я со спящим ребенком лейтенанта на руках.
Когда ехали обратно, Аэродром вдруг засиял огнями, и мы увидели, как приземлился огромный военный самолет. Он пробежал по посадочной полосе, прошел по рулежке к стоянке, и освещение погасло. Вышка руководителя полетов, сиявшая при посадке, тоже сбросила яркость и осталась лишь подсвеченной — загадочного синевато-сиреневого цвета.
Водитель ссадил меня в части, куда еще только подходили машины. Пока все высаживались, Аэродром загрохотал — и в темное небо ушел тяжелый военный самолет.
«Класс, — подумал я. — Да быть не может, чтобы рядом с такой красотой одно только зверье водилось. Выживем».
Вторую половину ночи коротали в клубе части, тогда еще незнакомой. В окна клуба было видно, как перед каждым стартом ночных полетов Вышка руководителя ярко сияла, а после ухода самолетов сбрасывала свой свет.

К ночи зябровская Вышка оставляла аэродромных людей в покое. Она освещалась изнутри сиреневым светом и настраивалась на волну интерсообщения Аэродромов страны, входивших в нашу систему. А то и рангом повыше. И жила своей, никому не известной жизнью. И даже командованию полка дано было о том лишь догадываться.
Потому что она только так называлась — Вышка руководителя полетов. На самом деле, как потом выяснилось, правильнее было бы говорить: Вышка, которая осуществляет жизнедеятельность гарнизона и проводит полеты полка. Которую обслуживает полк и База: две АТР, аэродромщики и охрана. И еще дивизион связи, разбросанный по всей воздушной армии. А дежурит при ней руководитель полетов, и сам командир полка полковник Судаков состоит при Ней и за все перед Нею в ответе.
Больше пока ничего не скажу. Но можно уже начинать догадываться, что и кого по тексту символизирует у меня эта Вышка.

Как-то днем на полетах во время короткой передышки между посадками я вышел размяться на бетонку и чуть было не попался. Я попрыгал для разминки по бетонным плитам и на минуту забыл о летевших к Аэродрому самолетах.
Прозвучавший сигнал оповещения был слабым и в гуле агрегатов неразличимым. Не будучи уверенным, я задрал голову и в тлеющем режиме посторонних мыслей попытался переспросить в эфире принятый мною сигнал.
Вышка прореагировала мгновенно. Поворотом стеклянной створки она ударила светом по каналам сознания, и, опрокинутый, я чудом ухватился за ускользавшие остатки своей воли. И спасся лишь потому, что вовремя подтянулся и в состоянии «грогги» на руках заполз в кабину тягача.
Я спохватился в самое последнее мгновение, и спасло только то, что, шатаясь, я немедленно вернулся в аэродромную работу и сразу же выехал встречать самолет, который уже надымил над лесом и ударом шасси возвестил Аэродрому о своей посадке.

Это сейчас, после захода солнца, Вышка снова перешла в свой самодостаточный режим и не вмешивалась в мысли людей, остававшихся на бетонке в ожидании последнего самолета. Посматривай только да помни о заключительной посадке.
Плоский световой удар отпечатал в памяти причудливое переплетение текущей жизни и моего недавнего прошлого. И теперь, в перерыве, я попытался разобраться, как такое случилось? Было важно в дальнейшем, до демобилизации, не допустить вновь такой серьезной ошибки. Не пропустить такой же, только уже непоправимый, нокаутирующий удар.
А вот что отпечатала тогда на моей фотоподкорке световая волна с Вышки, ударившая плоско и сильно — прямо по приоткрывшемуся сознанию. На радость Андрюхе Иванову, это было продолжение истории службы с самого ее начала. Прямо с нашего сидения в шмасовском клубе. Так что слова, данного ему, излагать все по порядку я не нарушил. А только прервался ненадолго. А что делать? Не мог же я не предупредить и не рассказать о Вышке, хотя бы в общих чертах...

Все прибывшие полночи просидели в клубе части — Школы младших авиационных специалистов, а через несколько часов мы, стриженые головы и голые спины, уже толпились в бане за парой армейского белья, первым комплектом хабэ, кирзачами и колючими солдатскими шинелями. Там после темного клуба я понемногу начал различать своих новых армейских друзей.
Женька Тихомиров — наш, потомственный москвич. Пролетарий с видом интеллигента, но не люмпен. С претензиями, но вменяемый. И главное — без дебиллизма. Женька рассматривал свои кальсоны, оглядывался по сторонам и искал, кому бы предъявить претензии на отсутствие пуговиц. Никого не найдя, обиженный, в черной оправе очков он был похож... да, первое впечатление, как всегда, будет правильным... на интеллигента с карикатуры датского художника Бидструпа. Эдакий с полным попаданием интеллигент. Серьезный, но растерянный. И смешной. Худой, с кадыком и в очках. И в общем-то симпатичный.
Это потом Женька оброс и являл собой нечто среднее между подгулявшим нигилистом и победителем школьной олимпиады по физике. Его неприязнь к наукам была общеизвестна, а непринужденная образность речи, интеллигентам в таком, как у него, виде не свойственная, живописно дополняла его портрет. Но, как ни странно, не в сторону пролетарского происхождения, а по парадоксу, наоборот — в сторону внешней его интеллигентности.

Петя Грушовенко, прибывший тем же утром из Ровенской области (Украина, село Сарны и рядом деревня, Малые Цепцевичи), привычно надел знакомые с детства сапоги, оделся в усевшиеся на нем как на родном хабэ и шинель и скромно стоял у выхода из бани.
«Ишь ты, молодец!» — хлопали его по плечу проходившие в баню старослужащие.
Сам Петя не закурил, но сразу же дал мне сигарету, достав из кармана всю пачку.
«Наши, ровенские», — сказал он для начала знакомства.
«Силен! — отметил я его способности. И еще что-то человеческое, в чем сразу не разобрался. Да и потом тоже. А только продолжал удивляться его сноровке: с самого начала, пока сам еще только с третьего захода портянки мотал, и дальше, к концу службы. — А так и на вид ты, Петя, симпатичный, и в разговоре тоже. Посмотрим, как в остальном. Скорее всего, что тоже молодец».

Следующим был Пашка Петров, Москва. Мало того, МАИ и мой сокурсник. Сражался с деканатом и препами до самого конца. Не вышло. Но уйти в СА успел со мной вместе. Не то что я: уже год отслужил бы. Пашка ни в каких комментариях не нуждался. Почти то же самое, что и я. Другими словами, альтер эго, и не иначе. И по жизни, и по тексту. И по поставленным жизнью задачам.

Потом шел Янош Кална. Ужгород, Закарпатье. Венгр и темная лошадка. Тоже, должно быть, годен для общения, при условии что не тупой и не националист. Говорят, у них с прибалтами языки схожие, финно-угорские. Но непохоже что-то, чтобы он националистом был.

В бане мне отказали в замене неимоверных по размеру, но коротких галифе, но я подогнал брючный ремень пониже, подтянул галифе повыше… А сапоги с портянками освоил побыстрее многих. «Даже удобно», — потопал я ногами на пороге бани, удивляясь своему непотопляемому оптимизму.
Мотня от моего галифе при этом болталась гораздо ниже запланированного для нее места, но все-таки чуть выше колен. Так что жить было можно.
В первые полгода, до замены первого хабэ, место это у меня часто и не вовремя рвалось, напоминая, что штаны нужно менять сразу. И настойчивым нужно быть тогда, когда это необходимо. А не после того.

А Жаров тем временем, вертясь перед зеркалом, примерял уже третью по счету шинель. Жаров тоже Москва и наше чудо. «Рыжая» бестия, хотя на вид он был, скорее, белый, чем рыжий.
Но о нем подробнее и позже — не на ходу. И он это заслужил. Потому что не я — как считали все наши командиры, включая и проницательного Хохлова, — был заводилой подразделения, а он, Жаров. Он, но скрытно. Даже для себя самого. Так же скрытно, как был «рыжим». То есть без лишней помпы и втайне от ненужных людей.
Я тоже был не последним человеком в коллективе, но, выступая явно, все равно без него ничего бы не весил. И делать толком что-нибудь путное уже бы не мог. Даже эту книжку. Но позже об этом...
А тогда, в бане, я еще знать не знал и знать не мог, а потому и не догадывался, кто он такой, этот Жаров. И все остальные тоже. Как это обычно в жизни и бывает... Но только вот Жарову третью шинель меняли из одних эстетических соображений. А я не смог себе и хабэ по размеру поменять.
«Гуляй, салага», — сказали мне в ответ на мою просьбу.
«А что ответишь?» — сразу же смирился я, имея в виду общую информированность по порядкам в армии, по которым полагалось безоговорочно повиноваться всем кадровым, а тем более старослужащим военным.
Хорошо! Но тогда как же Жаров? Он-то что, всего этого не знал? Не слышал? Забыл?
И невдомек было мне, здоровому балбесу, и я и предположить себе такого не мог, что он, Жаров, не то чтобы чего-то там такого не знал, не слышал или забыл… — да он с самого начала службы просто... забил на все эти условности! И никогда впредь и дальше не соблюдал тех придуманных порядков ни по доброй воле, ни по простому напоминанию. А смирялся и подчинялся лишь иногда. И то по принуждению. То есть под явным прессом командиров или перед лицом явно превосходивших внеуставных сил.
Жаров, дружище! Как многому ты нас тогда научил! Мы и после армии пообщались немного. Но потом не сводила жизнь почему-то. Иные задачи, образ и способ существования, наверное.
Но и позднее, вплоть до самого недавнего времени, мне часто не хватало именно Жарова. И его прямого взгляда на жизнь. Зато я всегда его помнил, и порой в трудную минуту он оказывался рядом со мной. Стоял и подтрунивал над любыми моими оппонентами. Мой небольшого роста белобрысый друг, наглый и нахрапистый, непробиваемый и бесстрашный. И в глубине себя «рыжий».
И как приятно бывало иногда попросту, вспомнив «рыжего» Гарика и не размышляя, взять да и поставить какого-нибудь зарвавшегося козла в стойло. И только на том основании, что он козел. Поставить и забыть. А не выяснять с ним подолгу, что да почему. И так до тех пор, пока он тебе все мозги не выест. Или лицо слюнями не забрызгает. Или ботинки дорогостоящие зелеными соплями не закапает...

А Григория я тогда и не приметил. Но это и было его отличительной особенностью. Его никогда не было видно. А с приобретением первого армейского опыта и вообще не стало. Но он всегда появлялся, когда его начинали искать. Или когда он был нужен нам, его друзьям.
А так Григорий — потомственный московский водила, со стажем работы в московском такси уже до армии. И наш на все сто. А друг, как выяснилось, и на все двести. С плюсом.
После первого завтрака в ШМАСе, пока нашу команду без знаков различия строили в казарме, начальник гарнизонного патруля привел в подразделение тихого, во всем покорного Гришу.
«Потерялся — заблудился... — посомневались у нас в подразделении. — На первый раз ладно, — отметил про себя, поморщившись, командир первой учебной роты капитан Симонов. — Не в самоход же он ходил, на самом-то деле, в первый своей службы день!» Заместители командиров взводов — умудренные опытом сержанты роты тоже с интересом осмотрели Григория.
«А ты хитришь, москвич», — часто говорили они потом.
А Гриша не оправдывался и только всем своим видом показывал:
«Ну, может быть, самую малость. А так-то вообще нет...»
А вечером в курилке он все нам рассказал:
— Короче, ребята, я все разведал. Куда-нибудь самим в городке соваться — труба. Из городка выйти трудно. Но все это не то. Слушайте. К казармам по вечерам подходят гражданские. Они все что нужно приносят и даже денег вперед не берут. А в свободный полет — только с разрешения командиров, в увольнение. Но до присяги об этом и не думайте. А присяга еще неизвестно когда. Но и после присяги тут никого особо никуда не отпускают...»

Два последовавших дня мы толстыми иголками кололи петлицы и пальцы и рота ходила в столовую одним длинным строем. А на третий, возгордившись голубыми погонами, собственноручно пришитыми себе на плечи, в нашей казарме образовался строй роты, разделенный, как и было задумано, на шесть взводов.
Капитан Симонов лично производил это деление.
Сначала рубящими движениями рук он образовал эти шесть единиц вчерне, а затем долго по одному переставлял ребят из строя в строй и добивался одному ему известного результата. При этом капитан вел себя так, будто это было делом его жизни, а потому нервничал и возбуждался. Жестами и криком отгонял сержантов, стремившихся помочь, и решительно разлучал сдружившиеся группки солдат, имевшие желание попасть в один взвод. Капитан что-то бормотал под нос, как Паниковский, деливший деньги. А иногда отходил и прищуривался, как художник перед мольбертом. При этом командиров взводов и сержантов от себя не отпускал. Но те лишь наблюдали.
Вместе с доделками это заняло у него весь день с перерывом на обед, а к отбою все было готово. И мало того, определился сержант нашего взвода — заместитель взводного командира, или замкомвзвод, если сокращенно.
Звали его Василий Брыль. Родом он был из поселка городского типа в Западной Сибири, и было ему двадцать неполных лет. Сам он вырос большой, и звание имел соответствующее — старший сержант. В армии ему нравилось, и он просил обращаться к нему по уставу исключительно. Никто конечно же не возражал, но про себя все подумали каждый свое.
Я, например: «Вырос как ботва — руки ниже колен висят. Ну сказали тебе, что ты сержант, ты и лычки пришил. А что это такое, тебе, может быть, и не объяснили? А может быть, объяснили, да не так. Или просто обманули. Тебе-то, сержанту, откуда что известно?»
Короче, сержантом наш Брыль стать успел, а вот человеком...
Но вот это-то как раз, может быть, и хорошо. И вопрос этот мы будем еще разрабатывать.
Человеческие качества Брыля за время нашего с ним общения так и остались до конца неопределенными. Но после построения по взводам сразу же выяснилось, что сержантом он был хорошим — без скидок на происхождение и возраст. А в подтверждение своего профессионализма и школы, отведенной ему должности и присвоенного звания он доказал нам свою состоятельность и данной ему властью быстро привел кубрик взвода в надлежащий уставной вид. И в рекордно короткое время, грамотно распорядившись массой в общем-то незнакомых ему и не обученных людей. Мы только дух перевели.
Конечно же пришлось ему под нас глоткой поработать. Но чего-чего, а этого у него как раз хватало. А что? Стесняться-то нечего и некого. А главное — некому. Сам дитя природы, а вокруг одни мы, симоновцы. Тем более что в его интерпретации любой примитив и пережим или природным началом, или здоровым фольклором казались бы. Упал-отжался, короче.
Не поняли? Ну тогда идите сортиры мыть.
Ладно, шутка, можете спокойно дальше читать...
А вообще-то Брыль был симпатичным парнем, и я даже решал для него какие-то трудные задачи по математике и физике, нужные ему для поступления в Новосибирский политехнический институт.

На следующее утро была первая армейская зарядка.
Старший сержант Брыль во главе строя шестого учебного взвода легко вылетел на главную пешеходную магистраль гарнизона, и мы дружно забухали сапогами вслед за ним в темноте просыпавшегося городка. Под гимнастерку забирался холодный ветер. Высоко над головой гасли вчерашние звезды.
Иногда во время утренних пробежек после полетной ночи над городком висела и тлела Вышка руководителя полетов. Но потом и Она гасла, или свет ее растворялся в наступавшем утре учебной части.
«Два года», — подумал я, глядя на подгонявшие жесты сержанта. Но мне тогда понравилось, что бежать надо строем, а не наперегонки.
После первой зарядки в роте нас встретили Жаров и Тихомиров. Они назвались уборщиками и держали в руках веники. Но убрано не было, и, руководимые Брылем, они пожалели, что не вышли вместе со всеми на зарядку.

После завтрака рота стояла в шесть взводов. Капитан Симонов в течение получаса, не переводя дух, провел политинформацию, вводно-ознакомительную лекцию, общее занятие по уставам и официальное представление командиров. Из сказанного я точно усвоил только то, что командиром моего взвода является единственный в роте прапорщик. Остальные все были старшими лейтенантами или капитанами.
«Во повезло! Ну почему прапорщик? И что это вообще такое — прапорщик? — подумал я. — И тут Бог меня отметил! Почему не лейтенант или не капитан?» — недоумевал я, зная к тому времени о прапорщиках совсем немного. И то понаслышке.
Фамилия нашего взводного была Салмов.
Взводы под наблюдением командиров разошлись по учебным комнатам. Прапорщик Салмов поручил нас сержанту.
«Идите в класс. Я буду через несколько минут», — сказал он и уверенно открыл дверь к Симонову в канцелярию роты.
В нашем классе были столы, доска, плакаты непонятных устройств и непривычных автомобилей. Всем знакомые по шоферским курсам грузовые «ЗИЛы» на плакатах имели один — угловатый, а другой — округлых очертаний металлические контейнеры вместо кузовов.
Как потом выяснилось, эти машины возили на себе мощные дизельные двигатели для вращения генератора или насоса высокого давления, которые также помещались на автомобиле под облицовкой контейнеров. А все вместе, то есть все содержимое контейнера называлось коротко и просто — установкой.
Автомобиль же без установки и без кузова при этом назывался «шасси». А привычная всем грузовая машина с кузовом — бортовой.

— Встать! Смирно! — неожиданно скомандовал сержант и доложил командиру взвода Салмову о готовности его взвода к занятиям.
Прапорщик Салмов был невысокого роста, худощавый. Бледное лицо его было спокойно и сдержано, с неглубокими морщинами, подчеркивавшими житейскую умеренность и спокойствие. Он объяснил, как его приветствовать, два раза отрепетировал, а потом разрешил сесть.
— Товарищи солдаты! Вы являетесь курсантами учебной войсковой части — Школы младших авиационных специалистов. Сокращенно ШМАС. А потому называть вас мы будем по должности — курсантами и только командиров отделений, которые получат звание «ефрейтор» на присягу, — по званию, то есть ефрейторами.
За четыре месяца пребывания в части курсанты получают специальности водителей средств наземного обеспечения полетов. Мы вас научим, как на Аэродромах обслуживаются самолеты. Специальность наша — топливозаправщики, ТЗ. По окончании курса выпускники Школы распределяются по военным Аэродромам страны. Кроме нашей специальности школа готовит водителей-механиков электрических и гидравлических агрегатов и другой техники. Занятия буду вести я, прапорщик Салмов. Имеются вопросы?
— Какие уж тут вопросы, — сказал я, щупая прапорщика по-институтски, на реплику. — Все ясно.
— А раз ясно, на первый раз прощаю. А так доклады и ответы по команде. Вне класса — «разрешите доложить». Или в классе — поднятая рука. Теперь все ясно?
Все, и я в том числе, промолчали.
— Вижу, что ясно. Познакомимся и проведем обзорную лекцию.
«Лекцию?! Это даже интересно». Я никак не думал, что попаду за парту в армии. Провожавшие приятели, не сговариваясь, пророчили мне в основном большую саперную лопату, БСЛ.
А Салмов между тем продолжал, и я даже заинтересовался его рассказом. Но комментарии я уже давал только про себя.
— Современный реактивный самолет совершенно беспомощен на земле без средств наземного обеспечения...
«Без средств, понятное дело, никуда...»
— ...К средствам обеспечения относятся электро- и гидроагрегаты — проверка систем летательных аппаратов в наземных условиях и запуск двигателей самолетов...
«Что радует, хоть условия наземные...»
— ...Топливозаправщики — наша специальность. Понятно...
«...Понятно-то оно понятно. Но еще ясно как день и то, что при «нашей» специальности от керосиновой вони спасти сможет только несбыточное увольнение до начала практических занятий...»
— ...Автокраны...
«Они-то зачем?..»
— ...Для замены двигателей самолетов по истечении ресурса...
«Надеюсь, в наземных условиях?..»
— ...Кислородная и воздушная машины...
«...Чтобы перекрывать кислород...»
— ...Для заправки системы дыхания и подкачки баллонов шасси...
«...Для прокачки личного состава...»
— ...Тягачи и другая техника. Вопросы?..
Молчание. Рука.
«Надо же! Пашка проникся! Вопросы задает!»
— Другая техника?.. Хороший вопрос. Фамилия? Петров? Молодец. Отвечаю. Автобусы...
«...Троллейбусы...»
— ...Кондиционеры...
«...Уж не в казармы ли для солдат?..»
— ...Санитарные машины...
«Вот бы в такую машину — да на комиссию, а потом...»
— ...Пожарные машины...
«...Гори оно все ясным пламенем!» — мечтал я под ритмически выстроенный рассказ Салмова.
«Опять «встать»! Что это еще за машина подошла? Нормально сидели. Тихо, тепло... Про наземные условия слушали. Я даже пригрелся».
В дверь заглянул Брыль. Это он доложил о подошедшей машине и теперь, улыбаясь, замялся:
— Я не поеду, а, товарищ прапорщик?
— Выходи строиться, — глядя прямо в грудь высокому сержанту, пошел на него Салмов. — Товарищ старший сержант! — Старший сержант получил шлепок папкой по животу и отскочил. — Ведите взвод... Одеться в техническое — и к машине.
Брыль построил взвод в коридоре. Улыбаясь, он все еще говорил что-то прапорщику, не давая ему выйти из класса. Но Салмов категорически указал ему папкой на строй.
Открытый грузовик с табличками «Люди» на ветровом стекле и на кузове миновал ворота, пробежал по шоссе, и мы не заметили, как оказались на широкой бетонной полосе Аэродрома.
— Взлетная полоса, — объявил Брыль, опечаленный отъездом. Неотложные дела ветерана службы никак не стыковались с его поездкой на Аэродром. Но старший сержант, несомненно, успеет сделать их и потом. Впереди у него было еще много времени. И он, увлекшись, рассказывал и показывал и размахивал руками так, как будто дирижировал всей техникой и людьми на Аэродроме. И по ходу забыл даже о субординации и дистанции с подчиненными.
Мы ехали по взлетной полосе. Далеко, метрах в трехстах, виднелись самолеты. Некоторые из них стояли на открытых площадках. Другие были не видны, скрытые земляными насыпями капониров. По мере нашего движения они сначала показали нам из-за земляных валов свои острые носы, а потом полностью открылись и некоторое время демонстрировали всем свою красоту и совершенство форм.
— Вон те, на виду, — продолжал размахивать руками Брыль, — стоят у самой рулежной полосы, на бетонке. Это учебные, спарки. Видите, у них по две кабины. На них летают по двое, ученик-инструктор, стажер-наставник. А через рулежку — укрытия. Капониры называются. Там стоят боевые машины.
Нас тряхнуло. Машина серьезно накренилась и, изломавшись, съехала на грунт. Через молодую поросль деревьев она подошла к поляне, где копошились солдаты. При виде машины они побросали лопаты и заметно оживились. Среди них был Петя. Он трамбовал землю вокруг бетонного столба. Закончив, аккуратно положил на землю свой нехитрый инструмент и вместе со всеми подошел к машине.
— Взводу электроагрегатов! — поприветствовал Брыль с машины сержанта-коллегу, замкомвзвода побросавших лопаты солдат.
Мы успели вкопать столба четыре, когда с Аэродрома снова появился все тот же грузовик. Оттуда, словно больные радикулитом, стали спрыгивать курсанты первого учебного взвода. Женька Тихомиров спрыгнул одним из первых. Он почему-то ничего не сказал, ни на что не пожаловался, а тут же вместе со всеми взял лопату и молча начал копать землю.
На обратном пути Салмов залез к нам в кузов.
— Брыль, в кабину! — скомандовал он. — Пусть водитель остановит напротив третьей. Я постучу потом. Довольный сержант исчез в кабине, и грузовик через взлетную полосу по рулежному подъезду оказался на бетонке среди самолетов.
Встав на скамейку, Салмов показывал нам машины, перемещавшиеся по аэродрому, и объяснял. И мы узнали, что идет предполетная подготовка и что завтра полеты. К ним готовятся уже сегодня. А третья — это обиходное название третьей эскадрильи.
Неожиданно раздался реактивный гул и поднялось облако пыли.
— Проба двигателей, — сказал Салмов. — А вон машина у крыла, видите? Электроагрегат. Она и завела самолет.
Другая машина, с более угловатой установкой, стояла в стороне и была предназначена для обслуживания гидросистемы самолета. Иными словами, была гидроагрегатом. Она давала начальное, до пуска двигателей давление в рули самолета.
Нараставший шум за спиной заставил нас обернуться. Седельный тягач тащил за собой длинную бочку-полуприцеп.
— Седельный, потому что один конец бочки-прицепа опирается на тягач, на устройство на раме — седло, — пояснил Салмов.
Из выхлопной трубы тягача валил черный, с обильной копотью, дым. От натуги двигатель, казалось, должен был рассыпаться на составные части, в ассортименте представленные на плакатах в классе. Но этого не случилось, и тяжеловесная сцепка, покачиваясь в месте сочленения — седла — доползла до назначенной стоянки. Она повернула, вытянулась в линию и остановилась перпендикулярную рулежке и параллельно самолету. А потом сдала задним ходом на стоянку.
— А это и есть топливозаправщик — наша с вами специальность, — усмехнувшись, закончил экскурсию командир. На плакате в классе машина была не то чтобы не такая, но выглядела более ручной и домашней. И конечно же значительно новее.
Отъезжая, мы увидели, как по открытой стоянке Аэродрома над неподвижным крылатым строем машин вдруг дрогнул и поплыл серебряный хвост со звездой самого дальнего в строю самолета. На рулежную полосу сначала выдвинулся нос, и только потом я заметил, что сиявшая серебром машина идет на буксире у сравнительно небольшого рядового армейского тягача — 255-го «КрАЗа».
Наша машина тронулась. Самолет и тягач замелькали через побежавшие мимо нас деревья, и самолет стал похож на нереальную стробоскопическую картину. Видение помелькало и исчезло.
— Товарищ прапорщик, а это что было? — спросил Ян. — Ничего не слышно, а движется.
— А что, тягач не заметили?
— Заметили, — сказал Ян. — «КрАЗ», как у заправщика.
— Не совсем, — сказал Пашка. — Колеса больше, протектор в рубчик.
— Правильно Петров, — обрадовался прапорщик. — Другая модификация «КрАЗа», двести пятьдесят пятая.
— А куда он его тащит?
— На замену двигателей или просто переставляет. Красиво?
— Еще бы, — согласились все.
— Кто-нибудь из вас, может быть, будет в рабочей части тягачистом, — заинтересовал нас Салмов.
— Походатайствуйте, товарищ прапорщик, — улыбнулся Пашка Петров. — Мне понравилось!

Курс молодого бойца, как по всем правилам нашей образцовой части назывался солдатский карантин, подходил к концу.
Ровно в шесть в казарме вспыхивал свет, и через минуту по широкой лестнице, сталкиваясь и спотыкаясь, скатывались вниз четыре роты солдат. Уходившая темнота городка наполнялась гулом сотен сапог. Гул метался между казармами и домами и рикошетил от кирпичных стен. Нам это нравилось, и на бегу, особенно под хорошее настроение, по субботам мы топали по асфальту сильнее, чем обычно. Все вместе, и в такт, плашмя и дружно — и вслушивались в многократное эхо наших коллективных усилий.
И был это уже не гул, а отчетливые синхронные щелчки, отраженные кирпичными строениями и бетонным ограждением городка.
А если на главной магистрали гарнизона в утренней измороси и мгле встречались два взвода, игравших в одну и ту же игру, то тогда сами щелчки и их многократное эхо причудливо перемежались и накладывались.
Сначала была какофония и ничего невозможно было разобрать... Но мгновение — и из акустической фантасмагории и свистопляски постепенно возникала устойчивая картина звуковой интерференции. Вот только что все вокруг дрожало, стреляло и бухало — как вдруг неожиданно в промежутках между ударами и щелчками прорывалась наружу... тишина!
Было даже похоже на старт реактивного самолета: грохот вдруг пропадал, а вокруг в воздухе заводилась высокая ультразвуковая пульсация. Тонким свистом веретена она лишь давала о себе знать, а звука, как такового, не было. И только оглушавший инфра-драйв мощно давил на уши...
А потом снова прорывался наружу звук.
Могло показаться, что в тишине закоулков военного городка, нарушенной отдельными «очередями» и беспорядочными «выстрелами» бессистемно бегаюших взводов, стрельба эта локально — а для нас так прямо под ногами — превращалась вдруг в лобовую атаку и настоящую перестрелку. А потом вдруг неожиданно стихала. Но затем возобновлялась с удвоенной силой.
И чем тише и морознее бывало гарнизонное утро, тем дольше не умирало в полете наше многократное строевое эхо. И тем больше звуковая картина та была похожа на какое-то необычное — новаторское и сильное — музыкальное произведение. Или даже на особенное и первозданное, никем еще не прирученное военно-музыкальное искусство.
На встречном движении взводов солдаты вслушивались в эту музыку и слаженностью исполнения добивались ее максимального эффекта.
Вот так на ежедневной зарядке, кроме воскресенья, мы испытывали дополнительное удовольствие от удачной утренней пробежки и, как следствие того, от всей своей воинской службы. И в армии еще много таких вот пока еще неописанных никем нематериальных развлечений.
«На безвалютной основе», — как определил все те мои радости Жаров, после того как я однажды поделился с ним своими наблюдениями. Он улыбнулся и хлопнул меня по плечу: каждому, мол, свое. А потом взял у меня из рук традиционные два рубля из нашей ежемесячной солдатской получки в три с мелочью и ушел с Григорием на задний двор казарменного комплекса на переговоры с гражданскими, подходившими в дни солдатской зарплаты для осуществления спецпоставок недорогого аэродромного спирта.

После завтрака взводы расходились по классам, и до обеда тишина городка нарушалась лишь редким автомобилем, случайным прохожим, строевыми командами с плаца или гулом Аэродрома.

Как-то ночью за окном повалил снег, и закружило всерьез. Казарма спала. На улице в полной тишине и безветрии горел дежурный фонарь, а вокруг отвесно падали хлопья снега. По светлому квадрату окна на потолке до самого рассвета проносились их отчетливые тени.
Перед самым подъемом роты были подняты по тревоге и, помогая техникам самолетов, в две смены до вечера кидали тяжелый снег.
Как только раскопали все самолеты, объявили отдых и отмену занятий на завтра. Но тут подморозило — и снег повалил снова. Такой же обильный, но уже по-зимнему пушистый и легкий. Отдохнуть не удалось, и весь остаток недели мы провели на Аэродроме. Кроме того, конечно же спали и занимались в классах — непрерывно, по круговой системе.
В середине декабря в ШМАСе наступила настоящая зима.
Мы занимались строевой и уставами и без устали красили лозунги и плакаты: готовились к важному событию армейской жизни — дню принятия военной присяги. Численность праздношатавшихся по городку увеличили гости готовившегося праздника: родные и друзья курсантов и девушки-красавицы — дамы сердца моих мужавших на глазах товарищей.
Украина прибывала с мешками и чемоданами. Пожилые матери в пуховых платках стояли вдоль плаца и чуть не плача качали головами: там шла репетиция торжественного парада.
В самых неожиданных местах мелькали полосатые халаты, сопровождаемые стайками курсантов из Средней Азии. Они все жевали на ходу и о чем-то всерьез и без посторонних советовались. Как будто бы решали жизненно важные вопросы предстоявшего события и всей нашей части.
Кожаными плащами скрипели на морозе гости из Закавказья. Они поднимали над головами модные атташе-кейсы в цвет плащей — от светло-желтого до оранжевого и красного — и многозначительно похлопывали по ним ладонями. Они подмигивали сержантам, ведшим с занятий молодых солдат, и на ходу, каждый на своем языке, пытались общаться с земляками. Потерпев неудачу, они не сдавались и из-под заиндевевших усов что-то радостно кричали вслед уходившему строю.
Грязные машины с московскими номерами нагло лезли на опущенный шлагбаум гарнизона, но потом устраивались на стоянку вдоль внешней стороны окружившего городок бетонного забора. Одна-две проскочили, не больше.

Наступил торжественный день, и каждый из нас произнес слова на верность Родине. Мужчины были серьезны. Выступавшие родители плакали и напутствовали срывавшимися голосами. А все мы, сжимая надежную сталь автомата Калашникова, или «калаша», или «железяки» как мы называли его потом в разные времена в зависимости от места службы, — лицом к строю своих товарищей один за другим произнесли: «Я, гражданин...» — тем самым отдавая себя в руки своих непосредственных, а равно и верхних командиров.


         ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ОТ ГРАЖДАНКИ ДО ЗЯБРОВКИ. КАПИТАН И ЕГО ДЕТИ
Женькин дар — капитана слабость. Звездные часы Симонова.
Большой попал — уехали вместе. Выход Хохлова. «Покури...»

В субботу после двух часов занятий ходили в баню. Вторая половина дня посвящалась внутренним делам подразделения. Учебный процесс переводил дух.
Мы с Женькой Тихомировым, уткнувшись друг в друга головами, выпускали в ленинской комнате боевой листок роты. Готовые листки вывешивались на доску информации и удостаивались внимания всех командиров и обсуждения перед общим построением части в понедельник.
Командир первой учебной принимал близко к сердцу самое соседство дружественных рот вообще, а соседство боевых листков на доске в частности. Но к листкам он был особенно неравнодушен. Еженедельный боевой листок роты — далеко не последний аргумент в споре за звание лучшего подразделения за истекавшую неделю и за месяц, и за весь курс. А подразделение наше стараниями командира Симонова из призыва в призыв было лучшим. И поэтому капитан наш, помимо множества прямых забот, добровольно нес вместе с нами, им же назначенными, этот нелегкий крест — ответственность главного редактора ротного боевого листка.
Художника капитан безошибочно определил вечером дня присяги. И теперь каждую субботу Женька Тихомиров в течение двух часов вынужденного нашего уединения самозабвенно изливал душу и учил меня жизни, меня, то есть автора того же листка — главного непечатного (в смысле что рукописного) органа нашей роты.
Разговаривая, Женька с фотографической точностью изображал картинки из жизни подразделения. Работал он простыми карандашами. Тут имеется в виду, что не серыми, грифельными, твердости М, 2М, ТМ. А простыми — в том в смысле что обыкновенными, детскими карандашами из простого детсадовского набора в восемь — двенадцать штук с конным Спартаком на картонной коробке.
Обычно изображались самолеты, заправщики и кто-нибудь из солдат в надуманных, а равно реальных ситуациях учебы, работы и несения службы. Сходство и характеры Женька передавал изумительно.
«Откуда что берется», — думал я, наблюдая за порхавшими по листу карандашами.
— Жень, — не выдерживал я, — с твоими данными...
— Опять з-занудил! — реагировал Евгений. — Иди ты со своими данными... В фотореалисты и импрессионисты. И к... богу в рай! И продолжая красить: — Говорил же, мне эти твои суриковские-строгановские до фени... Шофером на «волге» у отца в колонне работать буду.
Легчайшими прикосновениями Женька виртуозно «выкрашивал» узнаваемый аэродромный пейзаж, и под впечатлением от его картинки я только руками разводил. А он, заканчивая рисунок, переходил к дальнейшему своему репертуару.
— А ты учись, — говорил он мне. — Учись, салага! — Тут Женька отрывался от ватмана для произнесения своего отдельного монолога, одного и того же за все месяцы в учебке. — И служи, как дед служил... А дед на службу... — перед финалом-апофеозом Женька делал достойную паузу, ...х-й забил! — неожиданно выпаливал он мне в ухо и разражался своим самым искренним, как слезы детской души, смехом. А дальше, сбросив напряжение, он уже спокойно продолжал свои рассказы и делился новостями: — Дедушка вот письмо от женщины получил, — и Женька стучал пальцем по нагрудному карману. — С фотографией. Будем ответ писать. Тогда и фотку покажу. — Дедушкой в таких случаях он всегда именовал себя, заглядывая вперед, ближе к окончанию службы. Это также означало особую его снисходительность к собеседнику. А женщинами он называл всех своих многочисленных московских, областных и иногородних подружек.
Как только все бывало готово, в ленинской сразу же появлялся Симонов.
— Есть? — крадучись спрашивал он.
— Делаем, — отвечал Евгений, укрывая рисунок.
— Давайте, ребята! Первыми нужно повесить. Как начал? — спрашивал он меня.
— «Вот и прошла еще одна неделя», — цитировал я недавно смещенного автора.
— Я т-те дам «еще одна»... — беззлобно грозил мне капитан, делая круг по комнате. — Ты... это! Чтоб как в настоящей газете было. Ты же умеешь, Ильин... — говорил он мне. — Но и не так, как ты тогда влупил... Хорошо, я вовремя заметил. И снять, и переделать успели. Ну что это такое: «Не один я в поле кувыркался, не одному мне в рожу ветер дул...» — И он приостанавливался, задумавшись на секунду. — Какие такие белые стихи, мать твою! Хулиганство в явном виде! Конечно, и в этом тоже что-то было. Уж во всяком случае не то, что «вот и прошла еще одна неделя...». Короче, вам виднее. Так чтобы все как в настоящей газете... Якши? — заканчивал свой инструктаж Симонов и быстрыми шагами исчезал, окинув ленинскую комнату поверяющим взглядом.
Нам от него прятаться было некуда. То, что мы закончили, он знал не хуже нас, но давал немного передохнуть. Из уважения. И чтобы потом сразу же приспособить Женьку и заставить его раскрашивать плакаты настенной агитации и служебного инструктажа. Вообще-то во всех ротах висели типовые настенные плакаты, одинаковые. Но вы же понимаете, передовое подразделение, а тут — типовые. И Симонова это никак не устраивало. Очень уж он хотел иметь свои особенные плакаты — симоновские. Большие и красочные, особенные.
«Бемс! — тут же отследил я указательным пальцем эту маленькую страсть командира и нажал на воображаемый спусковой крючок. — Вот на чем бы ты мне попался, будь ты препом в вузе, — отметил я его слабость на всякий случай. — А тут, — что с тебя возьмешь? Хотя мы еще подумаем над этим вопросом».
Мы с Женькой клали боевой листок на видное место и уходили курить, пока не найдут. Женьку ждали плакаты, а я обычно писал Симонову статью в местную военную многотиражку. В курилке мы с Женькой стреляли у заступавшего на кухню Жарова по московской «Яве», вместе вспоминали Москву и решали принципиальные разногласия во взглядах на местную действительность.

Воскресное утро всегда было за командиром роты.
Все нумерованные табуретки выставлялись в широком проходе между двухъярусными кроватями. Перед рядами табуреток на вынутый из канцелярии роты стол водружалась смешная миниатюрная кафедра из простой лакированной фанеры, и начиналась политинформация.
События в мире командир Симонов освещал широко и доходчиво. Происки мирового империализма, например, в его вольном переложении материалов центральной прессы были похожи на проделки изощренного хитреца, который где нахрапом, а где тихой сапой пер на лагерь социализма, окружал его ракетами и боеголовками, сеял приграничную смуту — и таким образом, в суматохе, пытался урвать свое. Командир не ограничивал свое выступление одним только ораторством и по мере развития очередного сюжета выходил из-за кафедры и представал перед солдатской аудиторией во всей красе. Или шел еще дальше, в проход, где по наитию оперировал практически всеми известными и неизвестными ему вербальными и пластическими жанрами сцены. Он то грудью бросался на первые ряды сидевших перед ним курсантов, то, присев, крался между рядами, прикрывая лицо своей капитанской шапкой. При этом то и дело оглядывался по сторонам, изображая коварного врага. Или, — если поддержание ротной дисциплины того требовало.
Случалось, что рота в грядущей неделе выставляла взвод в караул, и тогда капитан после событий в мире переходил к теории и практике несения караульной службы. Он держал воображаемый автомат на отведенных руках, цитировал устав, а затем послушно заступал на пост. И со всей принятой на себя ответственностью и должной осторожностью выглядывал из-за далеких углов заснеженного склада ГСМ и подстерегал пробравшегося на пост. (ГСМ — склад горючки — то есть авиационного керосина. А также всех прочих и в основном смазочных материалов. А также рабочее место гэсээмщиков. Склад, или склады эти, если их было по нескольку при одном Аэродроме, всегда находились под охраной в ночное время неполетных дней. Все очень просто).
В вариантах — капитан Симонов или останавливал нарушителя командами на дальних подступах к посту, или же отважно стрелял предупредительным в воздух, а потом ловко укладывал своего воображаемого контрагента на снег. Если же паче чаяния этого сделать не удавалось, то капитан давал аудитории множество пояснений и советов, делал массу предупреждений и оговорок, оправдывался и только потом, исчерпав все гуманные пути обороны, стрелял на поражение или колол лихоимца штыком. Или, в полной уже безысходности, отрешенно дробил его череп прикладом своего АКМ.
Поначалу половина нашего народа с трудом сдерживалась, а потом и похохатывала. Особенно при смене жанров. Командир смех пресекал лишь для порядку. В действительности же он принимал его за аплодисменты с внутренней благодарностью и не обижался. Наоборот, он еще больше возбуждался, говорил более доверительно, снимал и клал свою шапку на край стола рядом со своей смешной кафедрой и дальше общался с солдатами уже накоротке. При этом почти всегда дело доходило до его поучавших отступлений. В потоке управляемого сознания наш капитан легко касался сугубо личного предмета, а иногда и физического взаимоотношения полов. И даже — абстрактно, конечно, — подробностей интимной жизни.
Несмотря на непривычную манеру самовыражения, мысли и образы командира, будучи трансформированы в устоявшиеся формы сцен и кафедр, ничем не отличались бы от продукции профессиональных говорунов средней руки. В том числе артистов разговорного жанра и пародистов. И преподавателей вузов.
К командиру мы прониклись симпатией после первой же такой воскресной встречи.
— А ничего излагает, — толкнул меня локтем в бок Пашка.
— Цицерон, — буркнул я, не отвлекаясь.
— Я серьезно.
— Во всяком случае, не заснешь со скуки, — ответил я.
— Попробуй засни. Это тебе не в институте. Вот у нас на лекции однажды...
— Товарищи курсанты! — одернул нас Симонов. Мы выпрямились и замолчали. Было неудобно. Два бывших московских студента могли бы пообщаться, и не привлекая внимания выступавшего провинциала.
— Ему бы в институт, преподавать, — сообщил я свою идею, немного рассеянно глядя на командира и не открывая рта.
— Ты что! Такому нахаляву не сдашь, — сказал Павел.
«Точно, — подумал я и вспомнил препа по общей физики. — Симонов тогда и в первый раз не пропустил бы. Или пропустил? Деканат, куратор, сведения об успеваемости...»

Вышка руководителя полетов зябровского Аэродрома, как тупой железный костыль моей персональной ответственности, в то время была еще далеко, и поэтому смена декораций с реальной жизни на мои грезы или воспоминания тогда, в ШМАСе, происходила еще без ее участия, и, как бы сама собой.
Например, воспоминания могли явиться ко мне запросто, во сне или наяву. Или как тогда в институте во время экзамена — воробьиными стайками, торопившими события и для того прыгавшими за окном у всех на виду. Или стуком колес поезда. Или непосредственно в формате композиции и сюжете любого происходившего события.
Но самому мне больше всего нравились конечно же стайки воробьев. Изначально они были из моего любимого с детства мультфильма «Баранкин, будь человеком», и в их присутствии мне было как-то радостнее и по-детски спокойнее...
Так в;т.
Воробьиными стайками налетели воспоминания и грезы и расселись вокруг, чирикая не по делу. Сидя с открытыми глазами на лекции капитана Симонова, я задремал, а воробьи, раскричавшись, понесли мне в уши уже полную пургу и чушь, в которой...
...Капитан Симонов вышел перед строем двоечников второго курса четвертого факультета МАИ и доложил ректору в полковничьих погонах:
«Товарищ ректор! Группа неуспевающих второго учебного курса отбывает на бессменное несение наряда по кухне до осенней переэкзаменовки. Доложил декан факультета капитан-доцент Симонов».
«Чей приказ, товарищ капитан?»
«Мой, товарищ ректор!»
«А готовиться-то когда?»
«Ничего, товарищ ректор, подготовятся!»
«Вам видней, товарищ декан. Да вот только известно ли вам, как с нас спрашивают за каждого неуспевающего?»
«Кто спрашивает-то, товарищ ректор?»
«Ну в вашем понимании я. А в моем... Как бы вам это лучше... Ну Вышка руководителя, скажем...»
«Понятно, товарищ ректор! Так точно!»
«Что «так точно»-то, товарищ декан?»
«Подготовятся, товарищ ректор!»
«Ну смотрите. Ответите за каждого в отдельности».
«Есть, товарищ ректор!» — отчетливо, по-гвардейски козырнул Симонов, развернул строй и увел в небытие, в затемнение и наплыв из этого отчетливого, но полностью надуманного мною изображения.
«Нет, не пропустил бы», — решил я, очнувшись. Но потом вспомнил про его страсть к цветным карандашам и картинкам настенной агитации и успокоился. Такого не «таком», так боком; не «помыть», так укатаем; не разведем, так «замесим», — расслабился я.
— Пропустил бы, — донес я Пашке результат своих рассуждений.
— Думаешь? — засомневался моим выводам Пашка.
— Конечно! А куда такой от нас денется-то? Просто на каждого дикаря в мочалке нужно свое зеркальце иметь… Или бусы, — изваял я свою еще одну довольно-таки устойчивую сентенцию и опять же с успехом поделился ею с Пашкой. — А если что не так, — продолжал я, — то... С тылу зайдем! — вскочил я, завершая свою мысль и одновременно без запинки отвечая на вопрос Симонова, уловленный периферийным слухом профессионального студента. — А потом все как вы только что говорили: предупредительный в воздух, и попросим нарушителя сесть на снег, — сказал я ответ на его готовый к огласке, следующий проверявший меня вопрос.
— Молодец, Ильин, — похвалил меня Симонов. — А я почему-то подумал, что вы все разговариваете, и ты меня не слушаешь.
— Никак нет, слушаем, товарищ капитан. Не разговариваем, — ответил я бодро. — Интересно рассказываете. В уставах такого нет!
— Хорошо, Ильин, хорошо, — опять похвалил меня капитан. — Только вот после предупредительного выстрела нарушителю границ поста нужно не сесть на снег, а просто его нужно уложить лицом вниз. И все равно на что: на снег, на землю. Понял?
— Так точно, понял, товарищ капитан, — опять согласился я с ним, задумав рискованный ход. — Но только после всей этой пальбы да перепалки нарушителя конечно же лучше будет не уложить лицом, а усадить. И именно на снег.
— Это почему же? — заинтересовался Симонов, а вместе с ним и вся остальная аудитория.
— Это чтобы перед приводом в караульное помещение заморозить все то, что у нарушителя в штанах после предупредительного окажется!
Первыми заржали ребята московского призыва. Все мы, москвичи, вместе коротали первую шмасовскую ночь в местном клубе. У одного из наших — да, что я говорю, у Григория конечно же — с поезда сохранилась ноль седьмая бутылка водки, и мы Пашкой, Женькой и Игорьком Жаровым составили Грише необходимую компанию. А потом как-то масть пошла, и я до утра травил им — а значит, и всем подтянувшимся — анекдоты не останавливаясь. А уже потом и все остальные, вновь прибывшие, присоединились: и Украина, и Куйбышев.
И поэтому теперь, когда я «усадил нарушителя на снег», все с нетерпением ждали от меня чего-нибудь веселенького. А потом не выдержали сержанты и все остальные ребята. Самым последним сдался и засмеялся сам капитан Симонов. Шумное веселье продолжалось минут пять, и к нам в роту по этому поводу позвонил снизу, с первого этажа, дежурный по части.
Капитан Симонов сразу же стал серьезным и веселье в роте мигом прекратил.
— Больше никогда так не делай, — сказал он мне потом, после окончания своей лекции. — Не положено. Ты хороший парень, хорошо работаешь и помогаешь... Но так больше не нужно.

— Ложись поспи после обеда, — добавил мне за него Брыль по окончании воскресного присутствия командира. — Ребята-сержанты говорят, чтобы ты на кухню сходил. Для порядка.
— Не вопрос, — ответил ему я и подмигнул Жарову, который уже ждал меня с пачкой «Явы» в руках, чтобы перекурить после лекции.
— Все равно наша очередь завтра снег кидать, — оправдался передо мною Брыль за сделанные тригонометрические примеры. Он с сожалением похлопал меня по плечу и ушел в ленинку переписывать решенные для него Пашкой новые задачи по физике, присланные из Новосибирска.
— Игорек, — спросил я, доставая из кармана три рубля, — а Гришка-то что, с нами на кухню идет? Где он?
— А как же, — сказал Жаров. — Давай скорее деньги. Они там меня с заднего хода с сантехником ждут. Он нам после ужина пузырек прямо на кухню принесет. Посидим...
— Ого! Трешник! Значит, еще и с четвертинкой будет! — обрадовался Жаров моим двум рублям с мелочью и убежал заряжать гражданского сантехника, прочищавшего у нас в роте канализацию. А потом и в соседней — второй учебной — тоже.

На том всеобщем веселье официальная часть воскресной встречи с командиром, как сейчас помню, закончилась, и Симонов снова отгородился от своей аудитории смешным фанерным предметом. Наступило время экскурса в недалекое прошлое роты.
Хронологическая последовательность событий и проступков личного состава по возможности сохранялась. Капитан вкратце напоминал, в чем суть дела, давал понять, где все мы, в конце концов, находимся, а потом поднимал и наказывал виновных. Он взывал к совести и здравому смыслу курсантов, к сержантам и командирам взводов.
Сержанты, подпиравшие двухъярусные кровати, сплетали руки на груди, кивали с серьезным видом и недвусмысленно показывали провинившимся свои увесистые кулаки. А кадровых командиров, как правило, по причине воскресного дня поблизости не оказывалось.
Несмотря на насыщенную программу, командир и тут всегда укладывался в академический час и разрешал отдых. Отпустив грехи, он уходил в канцелярию роты, но обычно появлялся оттуда до конца дня еще несколько раз. Как будто забыл что-то сказать. Но в итоге, так ничего и не сказав, незаметно исчезал окончательно, до понедельника. Дневальный у входа в казарму выпускал Симонова по его знаку тихо, без крика и положенной уставом команды. И тогда даже дежурный по роте, озадаченный таким уходом командира, и тот никогда не был до конца уверен, вернется ли еще до отбоя в свое передовое подразделение наш ротный капитан.

Никто и никогда не замечал тихого исчезновения капитана. И даже после его ухода всем без исключения грезился везде крадущийся силуэт командира. И его серый и бестелесный призрак так и продолжал лазить по всем закоулкам кубрика до первых петухов. Или — до третьих. Не помню точно, до каких там призракам положено.
Самих петухов в шмасовском гарнизоне конечно же никто не держал. Но все равно все мы, недавние молодые срочники, как и все настоящие военные, точно отсекали по суткам это их гипотетическое утреннее оповещение. Как особое и важное мгновение, необходимое для регулировки отношений с порядком повседневной жизни и военной службы.
Как-то в одно из воскресений, уже после кухонного наряда с Жаровым и Гришей, я читал книгу на табуретке у кровати и вовремя обернулся, чтобы увидеть нашего командира уже в шинели, с шапкой в руках, бочком покидавшего роту. Так чтобы его никто не видел. Таким образом, наш капитан опять оставлял бестелесный эффект своего присутствия в казарме. Но мне повезло, и я его засек.
«Бемс!» — тут же отследил я его своим указательным пальцем и уже во второй раз нажал на воображаемый спусковой механизм.
– Попал, — отметил я себе и это существенное попадание.
— Куда, большой человек? — хлопнул меня по плечу проходивший мимо Жаров.
— Не «куда», а «в кого», — ответил я Игорю. — Потом расскажу.
— К хохлам родичи приезжали, — сказал мне в ответ по секрету Жаров. — У меня в подушке два пузыря. Самогон чистый, свекольный. Подползай после отбоя, пообщаемся.
Той ночью все сержанты пили в соседней, второй роте, куда был массовый заезд родичей наших украинских курсантов. Ну а мы соответственно в нашей. С легкой руки Петра. К нему проездом от уральских родственников заезжал отец, и вместе с полной сумкой закуски Петру посчастливилось внаглую под шинелью пронести в роту крутой украинский самогон.
И теперь уже никакой капитан Симонов и никакое Провидение не смогли бы повлиять на ситуацию и повернуть вспять естественное движение вещей. Ни во второй роте, где уже собирались сержанты. Ни в первой, где мы собрались вокруг Жаровской подушки с самогоном и Петькиным салом. А также домашней выпечки его родственников — уральских хохлов. Кроме того, у нас было еще несколько местных яблок, купленных прямо при входе в городок и нашу учебную часть Петиным предусмотрительным отцом — натуральным противником рутинных казарменных правил и любых проявлений возможного юношеского авитаминоза.
— Так в кого это ты там сегодня попал, — переспросил меня Игорь, когда мы проехались по третьей.
— Не «в кого», а «куда», — ответил я Игорю. Тот с удивлением посмотрел на меня, не путаю ли я чего. — Это мы с тобой вместе попали... — пояснил я и сделал паузу. Жаров не понял. — Служить в одну часть после ШМАСа, — на ходу сымпровизировал я. — Нравится?
— Нормально... — сказал Игорь. Это был первый раз, когда я услышал от него абстрактную, не привязанную к конкретному действию или предмету оценку ситуации.
— А кого еще с собой берете? — спросил Григорий.
— Ну тебя-то наверняка, — не заржавело за нами с Жаровым.
«А остальных подработаем, — подумал я. — И чего тут мимо денег еще три месяца балдой-то мотать. Раз ты, товарищ капитан, такой хитрый, то и договориться мы с тобой сумеем. Вот только еще пару-тройку струн нащупаем. Должно получиться, — постепенно уверился я. — С плешивой овцы — хоть на сульсеновое мыло...»
— Составляй список, человек шесть, — сказал я Жарову.
— А чего составлять-то, — сказал Жаров. — Гришка, Пашка, Петька, Женька, — загибал он пальцы. — Ты, да я, да мы с тобой. Кто нам еще нужен?
— Больше никто, — сказал я. — Вон венгра еще запиши. Его домой через военкомат вызвали. Обещал канистру вина привезти.

Наши теоретические авиационно-технические установки подтверждались и закреплялись работой в парке, а за руль мы садились для занятий на автодроме и во время маршей различной протяженности и в различное световое время суток.
После раннего завтрака, смеясь и ругаясь, в парке появлялась рота инструкторов. Солдаты лезли на высокие бамперы машин, упирались в передние решетки коленями и лили в радиаторы кипяток из двадцатилитровых банок из-под фасованных продуктов ГСМ с самодельными дужками. Ведра и банки с проволочными ручками подносили мы, курсанты. Бегом из котельной — и зимний ветер играл струями воды и взлетавшим в предутреннюю синеву паром.
Потом все собирались у КП парка на маршевое построение и по команде бегом занимали места за рулем прогретых автомобилей. За воротами парка командир роты выстраивал колонну на очередной марш.
Ефрейтор Грушовенко сидел в головной машине. Ему предстояло прокладывать путь всей колонне. У меня и других ребят постоянных мест не было, и я попадал то в начало, то в конец колонны по указанию командира, бессменного руководителя пробегов роты. Но замыкавшим всегда был Григорий на тяжелом аэродромном тягаче с полным кузовом тросов и буксиров.
Машины трогались в путь и колесили по плоским заснеженным полям окрестностей города Энгельс и шмасовского Аэродрома. Выставив на шоссе сигнальщиков с флажками, колонна надолго блокировала провинциальное пригородное движение и пересекала местные магистрали. А затем снова углублялась в паутину проселочных дорог, местное бездорожье и пересеченку.
Меня всегда пугали земляные, очевидно агротехнические, системы в виде валов, рвов и засыпанных снегом траншей. Они вместе с робкими линиями обглоданных тополей вдоль дорог немного оживляли пейзаж, но не радовали, потому что капитан Симонов заставлял преодолевать их без всяких скидок на нашу неопытность.
«Не получится», — всегда думал я и недоумевал, когда препятствие оказывалось позади. Впрочем, к последнему маршу я уже полностью освоился.
Петро, уверенно ведший колонну, со спокойствием легендарных командиров земли украинской ходил на препятствия в лобовую атаку. Он и мысли не допускал, что какой-то земляной вал сможет погубить его авторитет ефрейтора и командира лучшего отделения роты.
У Жарова перед препятствием улыбка с лица уходила куда-то вовнутрь, но глаза продолжали смеяться. В них только мелькали холодные искры недовольства всем тем, что вставало у него на пути. Подумав: «Разбираться потом будем», — он вдавливал педаль в пол и преодолевал земляной вал как трамплин. Недовольство его мгновенно исчезало, а улыбка снова выползала на веснушчатое лицо. Инструктор из автороты, придержав потолок кабины, быстро сгонял жаровскую улыбку подзатыльником:
— Высажу из машины! — орал он на Жарова.
— Ну и крути баранку сам! — отвечал «рыжий» Жаров, мгновения не помедлив.
Презирая весь суетливый, жалкий и расчетливый мир, подобно Жарову кидался на препятствие Евгений. Но в критический момент случалось ему сменить тактику, и он заканчивал марш на жесткой сцепке за тягачом Григория.
В машине Яна обычно уже с самого начала пробега на водительском месте сидел опытный инструктор. Он хоть и был простой свалявский гукан (по ужгородским меркам — неприкасаемый), но все-таки ближайший земляк и, значит, как ни крути, Яноша приятель. Развесив мохнатые уши, закарпатский гукан накручивал руля за обучавшегося. Ян же вещал, а педагог с благодарностью слушал нескончаемые рассказы о городской жизни приграничного Ужгорода. И о работе Яна в международной гостинице. И о его недавней, прямо перед армией, поездке в Будапешт. И обо всех прочих последних новостях. А главное — о возраставшей ужгородской элитарности, которая выражалась в хорошем ассортименте напитков в магазинах и открытой по праздникам границе с Чехословакией. А резюме из всего сказанного всегда бывало одно: сам город Ужгород по рейтингу стремительно приближался к передовым столицам мира, включая Львов и Киев. А также Москву и Ленинград. И даже самый главный венгерский город Будапешт.
Пашка к канавам и рвам подступался бочком. И не то чтобы боялся чего-то или опасался — нет. Просто тема не та, чтобы копья ломать. А тем более шею. Вдали от дома и без видимых перспектив. И даже без какой бы то ни было мало-мальски вменяемой женской аудитории. Ни на кого не оглядываясь, он примеривался, подтормаживал, мудрил рулем и педалями. Забуксует, бывало, но газку поддаст вовремя и вытянет. И, несмотря на мизерность победы и отсутствие впечатлительной аудитории, все равно всякий раз чувствовал себя героем.
Если Григорий бывал свободен от уцепившихся за ним поломанных машин, то на препятствиях он демонстрировал нечто непостижимое из практики управляемого заноса и очень похожее на слалом. Или же — с прицепом — он аккуратно проводил сцепку так, что никого не тревожил: ни командиров пробега, ни обоих инструкторов, ни стажера в поломанной машине. Ни, главное, капитана Симонова, объезжавшего автострой роты на старом 69-м «газике» начальника штаба школы.
Замкнув круг, машины тащились по стоянкам автопарка и вскипали паром сливаемой воды. Гасли фары и захлопывались капоты.

Однажды февральским утром за учебным парком в белом поле засинела подступившая весна. Санчасть сразу же уловила это легкое дыхание, и в столовой увеличили дозу вводимого в рацион солдат витаминов и брома. Курс обучения на полной скорости подлетел к концу, и намеченная к освоению программа закончилась. Нас уже ждали предсказанные Салмовым военные аэродромы страны, и отлаженный организм учебной части сразу же отреагировал на близкие перемены. По этому поводу начальство по мелочам попустительствовало, сержанты сменили суровость на добродушие, а зарядку взвода Пашка Петров проводил уже без Брыля на спортивной площадке. То есть без всякого надзора и в свое удовольствие.
«Ити! — командовал Пашка нами и выделывал руками и ногами наиболее интересные фрагменты из ката «басаи-даи» прямо на изумленных глазах у проходивших на службу военных. — Ни-и! — вкладывал он свою внутреннюю энергию в неизвестные местным жителям эффектные связки сётокан-карате, в то время как мы кто во что горазд кувыркались и лазали по снарядам и прочему инвентарю спортивной площадки. — Сан! — орал он прямо в лицо старослужащим дневальным по парку, идущим мимо нас в казарму к подъему умыться и отогреться перед завтраком. — Си... — заканчивал он свою ежедневную разминку и прилюдную демонстрацию своих талантов.
Он махал нам руками и вроде как командовал: строиться, мол... А, не хотите, то тогда уже так — врассыпную, по одному валите в роту. В общем, как сами знаете.
«Да, — расходились от ограды спортплощадки задержавшиеся там по дороге на Аэродром техники. — Знать бы раньше, мы бы тебя себе в гарнизоне оставили, тренировались бы тоже».
«Ага!.. — отвечал им Пашка неопределенным жестом, перепрыгивая через забор площадки на пробежку по утреннему гарнизону. — Это вам жаль! А мне, судя по ильинским прикидкам, в городе Зябровка и теплее, и поближе к земле будет. Деревеньки там прямо на краю Аэродрома. Девушки, магазинчики со сладким вином... А у вас тут что? Степь. Пустота. Такой простор для отвода артподготовки хорош. А нам бы что-нибудь поживее да поинтимнее...»

Пополнение инструкторов из курсантов, остававшихся в ШМАСе, переселилось на первый этаж в автороту, а многие наши выпускники уже разъехались по местам назначения. Как-то мы с Пашкой сидели рядом с Петром в ленинской комнате. Петр старательно выводил в тетради в клеточку: «Пока не пишите. Пришлю адрес». Осматривая преобразившийся нашими стараниями за полгода интерьер, я наткнулся взглядом на незнакомого капитана.
«За нами, — понял я. — Интересно, Симонов не обманул? Вон как мы ему ленинку заделали».
А в привычный банный час мы, семеро, вместо привычной бани у опущенного шлагбаума военного городка записывали зачем-то в книжку старшины Брыля свои домашние адреса и жали на прощанье руку прапорщику Салмову, которого с моей легкой руки величали напоследок Валерием Михайловичем.
Вообще-то я договаривался с Симоновым только на шестерых, но он, прощаясь со мною за руку в канцелярии роты, сказал:
— Видишь, выполняю. Как договорились.
Хотел, хотел он Жарова с Гришкой в угольные копи Анадырского района заслать поперек нашей с ним договоренности. Но мы отстояли свое. Под угрозой срыва выпуска в свет юбилейного альбома части к ее пятнадцатилетию отстояли. И Салмов конечно же помог.
До угрозы самой, понятное дело, не дошло, а то неизвестно еще, кто бы тогда куда поехал... Но все обошлось: все люди мыслящие, и кому нужны проблемы на ровном месте?
А Симонов продолжал:
– Я тут вам еще одного дал в придачу. Хохла закарпатского. Ян, что ли... Он ведь тоже с вами всю дорогу вился. Не знаю: нужен — не нужен?.. Факт тот, что туда по разнарядке семерых просят...

Наблюдая за проплывавшими в окне вагона огнями, я постарался подробнее припомнить события прошедших месяцев, но перед глазами все время то вставал ровный строй солдат, то шла автоколонна на марше, то командир взвода рассказывал что-то, стоя у доски.
«По-настоящему хороший мужик Михалыч, — подумал я о Салмове, вглядываясь в темноту. — И Симонов тоже, если разобраться... То есть, если не разбираться, конечно. Да и Брыль, дай бог ему... мозгов. А уж здоровья там... мама дорогая!»
Я почувствовал у себя на плече руку и открыл глаза. А наш новый капитан-купец уже будил остальных.
— Не успеете одеться, — говорил он. — Харьков. Пересадка.
В Харькове, в зале ожидания, мы с Жаровым оставили наших вокруг сколоченных кресел, и вышли на привокзальную площадь. Был предрассветный час. Разом вдруг погасли огни. К веренице такси подтаскивали мешки и тянулась погулявшая с вечера компания. Из-за домов над сумеречной дымкой площади вставал сиреневый свет.
— Прокатимся? — весело кивнул Жаров на нестройную колонну зеленых огоньков.
— Подождем, — с сожалением сказал я.
— Долго ждать придется.
Я протянул ему сигареты:
— Покури...


ГЛАВА ВОСЬМАЯ. ОТ ГРАЖДАНКИ ДО ЗЯБРОВКИ. ЖАРОВ
Появление в новой роте. Деды, черпаки и молодежь. Иное видение Жарова. Наших учат — мы спим. Конфигурация естества и солидный вес. Былые победы и опасная прогулка у казармы

Жаров был в нашей команде специалистов, прибывших с Хохловым в новую часть. Дор;гой он не грустил, и свой новый армейский дом оглядел без напряжения, с нормальным человеческим интересом. Пока мы жались к каптерке хлопотливого старшины и оглядывались на дневального, он бросил нам под ноги свой мешок и исчез в курительной комнате.
Прибывших в оборот сразу не брали. Давали осмотреться. А тем временем присматривались сами.
Деды размышляли о скором дембеле и ужасались астрономическому сроку предстоявшей нам службы. Чтобы не расстраиваться, они даже не походили и занимались сокровенными дембельскими делами. С носителями таких временных интервалов службы они вступать в контакт на всякий случай должно быть опасались.
Недавно «произведенные» черпаки постепенно привыкали к роли блюстителей этикета и были скованны и суровы и заставляли себя не оглядываться на стариков, недавно еще гонявших их в хвост и в гриву. Они, как и все, к нам присматривались, а пока без нужды помыкали местной молодежью.
Местная молодежь подчинялась им беспрекословно и ждала подразделения обязанностей с вновь прибывшими.
И так бы оно и случилось, но только у Жарова было иное видение вопроса.

На следующий день пятеро наших опоздали в строй — и после отбоя их построили в коридоре. В глубине казармы кто-то сказал:
— И этого с Рыжим поднимите.
— Чего это меня? — отозвался Жаров со своей кровати. — Я что, в строй опаздывал?
— Мы вовремя встали, — робко подтвердил я жаровскую правоту.
Дежурный оглянулся на дверь:
— Дневальный!
Дневальный заглянул от тумбочки в спальное помещение и развел руками: по курилкам не расслаблялись, стояли в строю. Несколько человек завозражали:
— Какая разница. Учить все равно надо!..
— Да стояли мы, — сказал Жаров, и с размаху упал в скрипучую кровать на бок и укрылся с головой одеялом.
— Стояли, — поддакнул я и тихо лег на спину, стараясь не побеспокоить пружинную сетку, стонавшую на все голоса.
— Разбирайтесь, салаги, — раздалось где-то в двухъярусной глубине казармы. — Мне до этого... — добавил безразличный голос старожила кислородно-газовой службы Асанова за ржавыми железными звуками. Он сидел на подоконнике и рассматривал свой дембельский альбом в голубом «авиационном» бархате. Рядом на кровати два его землячка-полугодка, родом из Средней Азии, весело начищали зеленой пастой мельхиоровые украшения асановского парадного мундира. Не прерывая общих стараний и дружной радости, землячки оглядывались на внеплановое построение в роте, в то время как сам Асанов разглядывал на просвет разрисованную кальку альбома.
Всех опоздавших на поверку в одном белье увели в туалет. В кубрик они возвращались поодиночке. Через разные промежутки времени, быстро укладывались спать и затихали.
Наутро Жаров занял место в строю и весело подмигнул оторопевшему дежурному по роте. Жаров был рад, что прошла ночь, и он не думал, что будет дальше. Целый день его не дергали по пустякам и не навязывали фальшивую дружбу. К нему не лезли с протянутыми грязными руками, «земляками», «поможешь?» и «дай закурить». Его не трогали. А заодно и меня. И старшина удивленно поглядывал по флангам строя. А с нами разговаривал басом и на «вы», как со старослужащими.

Жаров был небольшого роста и волосами светлый. У него не было веснушек, и он не был рыжим. Но что-то неуловимое в конфигурации его естества выдавало в нем скрыто-рыжего человека.
«Подъем, Рыжий!» — полгода надрывали казарму после отбоя доведенные им до белого каления аборигены Базы. «Иди, Рыжий», — с облегчением отпускал Игоря командир роты, вздыхая от изощренного жаровского вранья и оправданий.
Эта рыжая особенность Жарова постоянно лезла наружу и не давала спокойно жить ни хозяину, ни окружавшим. Она не на шутку удивляла солдат и командиров, и к ней невозможно было привыкнуть. Но может быть, именно потаенные рыжие гены и несли Жарову дополнительные силы и уверенность. И он никогда ничего и ни при каких обстоятельствах не боялся.
В то время как младшие специалисты тупо улыбались и на все кивали своими колючими черепами или, отставив в сторону ржавые грабли, шли на зов выкручивать грязные тряпки, Жаров запросто через плечо, мимоходом мог довести любого заслуженного старожила до немого шока.
За это он получал на каждом углу, но продолжал в том же духе. Для того, наверное, чтобы быть в тонусе. И никому ненароком не сдаться. И по течению не поплыть. И чтобы мы не забывали о его рыжем превосходстве над нами.
Жаров продолжал тренировать свои скрытые силы, в то время как на наших рожах вместо синяков от драки в смятении и страхе светились мясистые уши.
Да и не будь у него этих рыжих сил, а был бы он черным, белым, серым... Нет, тогда неизвестно. Жаров был и оставался таким, каким был: небольшого роста, с серыми глазами и волосами — светлым. И втайне — рыжим.

Как-то раз, разгоряченный после субботнего футбола, я вошел в просторный предбанник ротного санузла, служивший курительной комнатой роты. Спиной к окну на секции деревянных кресел, принесенных из солдатского клуба, опустив голову, сидел Жаров и курил. Когда он посмотрел на меня, на его только что умытом лице я увидел красноту вокруг рта, на лбу и на скуле. Жаров шмыгнул носом и вытер его рукавом. Потом он снова опустил голову и затянулся.
«Опять», — понял я. Пока я втирался в среду части, гоняя по стадиону мяч, здесь в курилке несколько минут назад Жаров, как всегда, не уступил. Или с ним были сведены старые счеты. Несмотря на недолгое пребывание в Базе, старые счеты у Жарова уже имелись.
Я потянул из нагрудного кармана сигарету и сел с ним рядом. Шаткие кресла с откидными сиденьями заскрипели, качнулись и чуть было не завалились вперед.
— Сколько в тебе? — спросил Жаров.
— Чего? — не понял я.
— Вес. — Он посмотрел на меня, и мне стало стыдно.
— Девяносто, наверное, — сказал я. — На гражданке сто было.
— Если бы у меня девяносто было... Я бы им...
— Кому, Игорь?
— Тебе-то зачем?
— Да надоело все это... И футбол, и эти... дружеские отношения.
— Серьезно, что ли? — Жаров снова посмотрел на меня. Рот, лоб и скула у него стали еще краснее. — Не передумаешь?
— Нет, — опустив голову, сказал я.
Он был на голову ниже меня, а весил килограммов шестьдесят максимум.
В учебке я легко поднимал его на плечи и шутя мельницей бросал на кровать нижнего яруса. На первый взгляд Жаров злился всерьез. Он быстро оказывался на ногах, кричал и наскакивал, а я, смеясь и краснея от легкой победы над ним, ловил на тот же прием или просто в охапку и снова бросал на кровать. Он вскакивал, норовил схватиться опять, но ничего у него со мной не выходило. Стараясь как в последний раз, он придумывал что-то новое, и это могло продолжаться бесконечно. Я потихоньку уступал и в итоге... сдавался. Жаров улыбался, смеялся, и каждая наша «битва» заканчивалась его победной поездкой на мне верхом в курительную комнату первой учебной роты.
А наша пара на неофициальном турнире ШМАСа по «конному бою» в конечном счете осталась непобежденной. И это считая курсантов, солдат автороты и техников, примыкавших к нашим забавам при уборке снега под самолетами. Но они-то, если честно, опрокидывали нас пару раз.
Мы с Жаровым встали с шатких кресел. Я понял, что теперь не струшу. Просто не смогу. И после разговора, и после того, что вспомнил. И потому что он рядом. Не было ни злости, ни порыва, которые временами вытесняли нерешительность и страх, но быстро отступали, оставляя страх и пустоту. Были уверенность и волнующий — даже болезненный, но приятный своей новизной — озноб во всем теле.
Мы молча докурили и погуляли вокруг казармы.


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ЖАРОВ И Я. ВЕСНА 1980-го. ПЕРВАЯ КРОВЬ
Покурили — опоздали. Мерзкий Мирзоев и узбекское солнце — Саша Назаров. Битва при открытых дверях. Потери в живой силе и «технике» роты. Виток демократии и никаких происшествий

После разговора на шатких креслах и прогулки Жаров придержал меня у дверей казармы и молча в несколько затяжек докурил сигарету. В роту мы вошли последними. Петр стоял дневальным. Он проводил глазами наше неторопливое возвращение и по-деревенски покачал головой.
— Ждем, Жаров, — сказал старшина, и его грубый голос не скрыл волнения за нашу непростительную задержку. Ропот и неразборчивые угрозы строя не предвещали нам ничего хорошего.
— Бегом, молодежь! — прикрикнул дежурный.
Специалистам вроде нас задерживать строй не полагалось. В дополнение к вызывающему опозданию Жаров демонстративно долго укорачивал, сняв, ремень.
— Давай-давай, — обещающе прошипел за его спиной недавно «произведенный» ефрейтор Мирзоев.

В день нашего приезда Мирзоев был еще рядовым и стоял дневальным. Он первым подошел знакомиться, когда, вытряхнув и разобрав мешки, ушел старшина. В темноте мы хотели улечься на отведенные места, но Мирзоев резко открыл дверь в кубрик и включил свет. Полроты поднялось от подушек, а местная молодежь открыла и сразу же закрыла потревоженные светом глаза.
Во время знакомства Мирзоев просил называть себя Федей. Стоять перед ним пришлось босиком на холодном полу. На липких досках были отчетливые бугорки гвоздей, отшлифованные солдатским полотером. Федя, улыбаясь, подходил, громко здоровался и совал всем свою сухощавую коричневую руку. Он спрашивал «кто?» и «откуда?» и, не дослушав, называл «земляками» всех подряд. А потом хлопал по плечу и награждал напоследок «молодцом». При этом он не скрывал ехидного и задиристого удовольствия, и оно вымпелом гарантированного превосходства стояло в его глазах.
От такого подхода вопросы Феди были пустыми, а ответы на них — жалкими. Наши пробовали отшучиваться, но Федя перебивал всех резким «а?!» и склонялся к лицу говорившего, приставив к уху ладонь. От неожиданности ребята пугались и не понимали, как вести себя дальше. А Федя смотрел на смутившихся как на не повзрослевших к сроку юнцов, хлопал «отработанный материал» по плечу и шел дальше.
Я не слышал, что сказал Феде Жаров, став «земляком», но «молодца» он от него почему-то не дождался. Федя только потряс Жарова за плечо, заглядывая сбоку в глаза, и разулыбался, кивая своей аудитории на все стороны.
Потом он повернулся ко мне. Под ногами у меня были холодные доски пола с твердыми шляпками гвоздей и липнувший к ступням мусор и уличный песок.

В глубине казармы осветилось опущенное в ладони лицо, и разгоревшийся светлячок сигареты, сделав зигзаг, исчез под кроватью. Огоньки выныривали из-под кроватей, двигались в темноте и, разгораясь, освещали лица красным. Спрятанные в кулаках сигареты делали рукам неестественный розовый рентген, и просвечивали пальцы до самых костей. «Здесь ничто не забывается и ничего и никогда скрыть не удастся», — говорила живущим в казарме ночная картина солдатского кубрика. Под высокими потолками сигаретный дым смешивался с духом кирзы, липкой оранжевой мастики и солдатской одежды и едва чувствовался. Вечерний запах принес беспокойство, и я вздрогнул, когда открылась дверь.
В кубрик заглянул дежурный по роте. Он поговорил с лежащим на крайней кровати Федей. Прищелкнув полоску света, дверь закрылась.
— Рыжий! — крикнул Федя, когда закрылась дверь. — Иди сюда.
— Спокойно, — сказал мне Жаров. — Надевай сапоги. Он лежал, закинув руки за голову, и даже не пошевелился.
Я перегнулся через спинку кровати за сапогами.
— Не слышишь, что ли? — донеслось опять от дверей.
— Не видишь, — ответил Жаров, — шнурки глажу. Чурбан х-ров, — добавил он немного тише.
Федя встал и пошел наискосок через казарму к нашим кроватям.
Я плотно загнал запеленатые портянками ноги в сапоги и вспомнил свои отчаянные раздевания в учебке за сорок пять секунд во время вечерних «полетов» по учебным командам «отбой».
«Все на пользу, — подумал я, довольный тем, что быстро управился с сапогами, и оглянулся на Федю, к которому присоединился приятель. — Все пригодилось. И «отбой», и «подъем».
Команду «подъем» я любил не больше. С первого армейского утра в учебке и до самого последнего дня службы я каждый раз мучительно морщился, когда настоявшийся за ночь дневальный гортанной радостью возвещал спящей казарме и всему миру об окончании первой половины своих суточных мучений. Недавно узнавший русский язык, он всей душой ненавидел устав службы, но уважал силу в лице старшины и дежурного по роте. А дежурный по части в полевой форме, скрипевший перед строем развода сапогами и портупеей, вызывал у него благоговейное восхищение. И это они — ему лично! — поручили, доверили... И...
«Подъе-о-ом!» — вопил азиат и мстил просыпавшимся за свою усталость.
Он оглядывался на дверь, не идет ли лейтенант с красной повязкой на рукаве, вспоминал далекую родину и, проклиная долгую с ней разлуку, снова кричал, хватаясь за рукоять автоматного ножа, висящего у него на затянутом «по самое не могу» ремне.
Федя подошел и остановился у жаровской кровати.
— Подъем, Жаров, — сказал Федя и встряхнул кровать.
Жаров с руками за головой лежал и неподвижно смотрел в потолок.
«Молодец Игорек!» — подумал я.
Казалось, что Жаров усилием своих скрытых, никем не измеренных и, может быть, рыжих сил отключился от всех человеческих переживаний. От этого лицо его стало детским и скорбным, и, если бы не глаза, мне бы захотелось обнять и пожалеть его, несмотря на все уважение к нему и свои недавние страхи. Но Жаров уставился и неподвижно смотрел в потолок, и его серые глаза не допускали жалости. Они не просили поддержки и не ждали ее. Они могли ее только увидеть.
— А ты чего? — обратился ко мне приятель Феди из дивизиона связи. — Ты ложись. Отдыхай. Ты хороший парень. — Я сидел молча.
Федя ухватился за спинку жаровской кровати и попытался ее перевернуть. Рама пружинной сетки изогнулась винтом. Жаров вцепился руками в спинку за головой и скинул ногами одеяло. Он выскочил из-под одеяла прямо в сапогах, и от такой неожиданности Федя с приятелем разом отпрянули.
Рубашка зимнего белья Жарову была велика. Она была заправлена в утянутые ремнем штаны, и в сапогах на ворохе постельного белья Жаров имел мушкетерский вид.
— Эй, драчуны! Разбираться в сортире, — послышался ленивый голос Асанова из темноты.
— Пойдем, Жаров, — сказал Федя, оправившись. Потом он посмотрел на меня. И мне показалось, что я бесконечно долго поднимаюсь с кровати. Встав, я повернулся к Феде лицом и не знал, куда девать свои большие руки и плечи.
Друг Феди — Алик из соседней казармы — молча стоял вполоборота, и на его лице появилась примирительная улыбка. И я бы не удивился, если Алик тогда рассмеялся бы своим таджикским смехом и сказал: «Все нормально, ребята, нормально» — и ушел бы к себе в роту.
— А ты чего встал, друг, — перебил мои мысли Федя. Я не мог выносить его взгляд, а потому никуда не смотрел, ничего не думал и все делал, как решено. — Землячок... ты чего? — Жаров повернулся спиной и пошел к дверям. — А ну-ка, — попер на меня Федя. Алик повернулся ко мне и продолжал наблюдать расстановку все с той же непонятной улыбкой. — Ты чего? Ну-ка быстро лег...
— В туалет, — буркнул я и отодвинул Федю плечом.
По бокам за кроватями мелькнули и бросились на Жарова тени.
Игорь рванул к дверям.
«Теней немного», — подумал я, и мысль эта запрыгала и застучала мне в голову с частотой подскочившего пульса. Я бросился следом. Смутившая меня длиннорукость и плечевые рычаги пришли в движение, и ожившие мышцы вернули мне свободу и уверенность.
«Ну держись», — скрипнул я на бегу зубами.
Оттолкнув кого-то в сторону, я сшиб прыгавшего в одном сапоге Григория. Он упал на бок и на оборванном падением вдохе простонал: «Давай!»
«Наденьте, дураки!.. Сапоги наденьте», — кричал он, лежа, Пашке с Женькой.
Жаров выскочил из казармы. За ним — Алик. И мы с Федей плечом к плечу сорвали дверной шпингалет второй створки.
«Теней немного», — прыгало в голове. А за спиной по пятам стучала сапогами темная сила теней. Она заслонила метавшееся белье Женьки и Павла и упавшего Григория...
Петя от тумбочки дневального подбежал к дверям казармы, пропустил меня с Федей, расстегнул и скинул назад ремень со штыком и, закрывшись руками, бухнулся на колени в сорванных с петель и шпингалетов, лопнувших тусклым светом и взорвавшихся матовым стеклом дверях. Все бежавшие следом кубарем полетели через Петра. Петр стонал и вскрикивал, а падавшие разбивали носы и лбы и, спасая лица, падали ладонями на скользившие по доскам пола и ранившие осколки стекла.
Мы с Федей вбежали в курилку. Там, сцепившись, катались Жаров и Алик. Федя кинулся к ним, не обращая на меня внимания.
«Теней немного», — снова долбануло в голове.
Я ухватил Федю за плечи.
Из коридора доносились скрип и скрежет стекла и вскрики кучи людей.
— Пусть разбираются, — сказал я через минуту зажавшемуся у окна Феде и толкнул его в угол курилки. — Сам-то как? — спросил я его, державшегося за глаз.
На удивление, Жаров драться не умел. Он попрыгал перед Аликом в какой-то не то боксерской, не то борцовской стойке, потом они снова схватились и упали на пол. Жаров схватился крепче и уверенней, но из-за малого веса снова оказался внизу. Он надежно держал Алика за грудки, и тот тоже не мог с ним ничего сделать.
— Бесполезно, — сказал я. — Вставайте. Хватит всего этого.
— Ладно, — сказал Федя. — Вставай. Рафтем, — добавил он по-таджикски (пошли, мол).
Жаров Алика не сразу, но отпустил. И встал, красный и потный. Над мокрым, в каплях пота, лицом волосы его были совсем белыми.
Запал и злость пропали. Были усталость и спокойствие. Я обнял Жарова за плечи. Он начал по привычке медленно и широко открывать рот, чтобы что-то сказать, но на полдороге к словам в мозгах его что-то хрустнуло, на лице родилась знакомая улыбка, глаза заблестели рыжим блеском, а слов так и не случилось. Жаров хохотнул, помотал склонившейся от избытка чувств головой и, высвободившись из моих объятий, больно ткнул в плечо кулаком.
«Наша взяла!» — излучало все «рыжее» жаровское естество.
— С этого и надо начинать, чуня, — сказал я ему и, приняв стойку, легонько дал ему сдачи. — Вот так, понял? — показал я ему еще раз.
Мирзоев с Аликом вышли в коридор.
— Может быть, хватит этого? — сказал я им вслед. — Мужики?
— Мужики в колхозе, — ответил Федя через плечо, повторяя, очевидно, за начштаба майором Логвиным.
Голос мой звучал вполне по-мужски, но на этот раз Федя не принял того, что я заговорил с ним первым. Он обернулся со своей обычной презрительной улыбкой. Его взгляд был прежним, и я по-прежнему не мог его выносить.
— Посмотрим, — сказал он.
— Смотри-смотри, — сказал ему Жаров. — Этот, как его... Дык? Тык? — запутался он в своем языке. — Ну как там, Сереж, — спросил он. — Ты знаешь. Недавно говорил... Не мужики, а эти... е-мое... Ну типа колхозника?
— Дехкане, что ли? — спросил я.
— Во-во! Дыкханы... Х-ровы! — сказал Жаров. — Вам еще повезло, что Пашка не подоспел, — добавил он с сожалением и пошел спать.

— Рота, смирно! — сдержал улыбку и крикнул навстречу командиру роты следующим утром дневальный Саша Назаров. Назаров был высоким и добродушным толстяком — гораздо выше и толще меня, килограммов под сто двадцать, не меньше. До последнего времени он был первым номером в караульном транспорте нашего гарнизона.
В один из первых дней в Базе я шел в парк. Меня задержали старички-аэродромщики из кухонного наряда, чтобы я за них немного поработал. Пока я выходил из ситуации через заднюю дверь пищеблока, строй ушел без меня. На маршруте «пятачок — автопарк» в догнавшей меня пыли остановилась караульная машина.
«В парк?» — спросил в открывшуюся дверь Саша Назаров.
Я кивнул. Саша подвинулся на сиденье и пригласил меня в кабину.
За рулем проходил стажировку Григорий.
«Видишь, — сказал мне Назаров по дороге, щурясь на светившее в глаза солнце, — солнышко у вас утром вон где. А у нас в Узбекистане вон там. — И он показал пальцем на противоположный край неба. — Скоро дедушка домой поедет», — добавил Саша и довольно погладил живот в безразмерной гимнастерке. Но потом озабоченно вздохнул и по-восточному покачал головой.
Два года Саша Назаров просидел за баранкой старого 157-го «ЗиЛа»-«макара», который был одной из караульных машин части. Теперь он считал последние до дембеля дни и, смущенно улыбаясь, ходил в наряды через день на ремень. Последними сутками своего армейского пребывания Саша затыкал служебные дыры роты, замкнутой на наземном обслуживании и обеспечении полетов полка.
В свободное от нарядов время Саша бесцельно бродил по казарме или клепал на пороге курилки молотком старшины крепления к мельхиоровым атрибутам своего дембельского мундира. Примерно такого же, как у Асанова. Или вел неторопливые разговоры на скамейке в автопарке с молодым пополнением части, занимавшимся стажировкой и строительством боксов или уборкой территории по причине нехватки машин или отсутствия строительных материалов.
Григория он отстажировал в считанные дни и без проволочек и оттягивания на последний день, как это обычно случалось, передал ему машину.
Такой поступок Саши никого не удивил. Потому что точно так же за полгода до этого он уступил свой новый автобус прибывшему в часть младшему специалисту из учебки. Вновь прибывший шмасовец имел в водительском удостоверении категорию «Д» на вождение автобуса и, по его словам, ни разу не садился за руль всем знакомого по учебным маршам «ЗиЛа»-«макара».
На вопрос командира: «Ну что, Назаров, отдашь автобус?» — Саша развел руками и кивнул. И только потом, в курилке, чуть ли не со слезами на глазах отвечал пристававшим к нему землякам: «Он меня что, два раза спрашивал, да?!» «А я ему, что, командир, да?!»
Саша уступил свой автобус так же, как в начале службы уступил своим землякам нравившееся ему новое армейское имя Алик. Погруженный в быт роты старшина, срываясь на мат, испытывал трудности в общении с тезками-азиатами, и Алишер Назаров пожал плечами и без долгих сожалений согласился быть Сашей.
Добровольный отказ от нового имени прошел никем не замеченным, но случай с новым автобусом полтора года спустя не на шутку взбудоражил все среднеазиатское землячество. Было неписаное правило, и почти закон, по которому мало-мальски дисциплинированный и опытный годовалый черпак-водитель с караульной или другой машины, возившей по гарнизону людей, на последние полгода-год службы получал в полное свое владение и обслуживание один из аэродромных автобусов.
Работа на автобусе для водителя-срочника была наградой за прошедшие год или полтора относительно сносной службы и несла с собой многое: престижные и до панибратства близкие отношения с летающей элитой полка, знакомства в столовых и военторге, а иногда и священную тайну минутного общения с руководителем полетов, на сутки оторванным от дома и семьи и поэтому — «не в службу, а в дружбу, сынок...» — обратившимся к водителю автобуса.
С голубой по борту полосой вымытый до черных скатов автобус на гребне черноморской волны удовольствий выезжал на пикники и дачи, лично проинструктированный Командиром, шел на важные встречи в город и, возвращаясь, немея от собственной значимости и деликатности в обращении своего шефа, высаживал через смазанные двери проверявших полковников у штаба полка.
И все это Саша, пожав плечами, уступил.
«Алишер! — приходили и возмущались земляки со всего гарнизона. — Да мы салагу этого сейчас!.. Пойдет и откажется как миленький», — надрывалось на всех языках Востока Сашино азиатское землячество. Многие из них в армии стали Аликами, Борями и Федями, но никто за всю службу ни разу добровольно вот так за здорово живешь ничего и никому не уступил — ни своим, ни чужим: ни красивого нового имени, ни машины и ничего другого, причитавшегося по заслугам или сроку службы.
Друзья сетовали на нерадивого земляка, а Саша, перестрадав, смущенно улыбался и неуклюже по-дружески хлопал советчиков по плечу. И откуда им было знать, что после автобуса он не то чтобы не поехал, а так — просто не напоминал командиру о предложенном водителю «караулки» им же самим отпуске. Как бы в компенсацию за отданный Сашей автобус.
«Да и кем заменить, да? — вздохнул Саша. — Командир, что ли, ездить будет?» И, довольствуясь малым, он перевернулся на водительском топчане в комнате отдыха на пятом карауле. Саша вспоминал неизвестную ротному красоту родных мест, свою многочисленную родню и отдельно старого отца и их соседку — девочку, которую все прочили ему в жены, когда он вернется домой и устроится в колхоз на хорошую и денежную работу. На новую машину «КамАЗ». А его отец, прощаясь с сыном, еле заметно улыбнулся и, закрыв глаза, многозначительно и самодовольно кивнул себе в бороду, подтверждая эти догадки родни и ближайших соседей.
Саша редко появлялся в роте. Только в ночные полеты, когда караулы на Аэродроме не выставлялись, он подъезжал вечером к казарме, ставил машину за углом, близоруко улыбаясь, проходил по безлюдному кубрику с полотенцем через плечо и мокрым лицом, тихо «отбивался» и спал до утра. Но чаще всего его поднимал тревожный ночной звонок. Остывшая «караулка» простужено заводилась под окном и отчаливала на зов. В прочие дни Саша отдыхал урывками на водительском топчане пятого караула или в комнате отдыха КП парка.

В тот утренний приход командира Сашу смущала не непривычная тумбочка, а взгляды земляков, осуждавшие его за очередную мягкотелость. Учитывая преклонный служебный срок, Саша должен быть спать во время утреннего построения. Как дневальный отдыхавющей смены в соответствии с очередностью, установленной дежурным. Но Саша уступил утренний отдых Петру и принимал на себя встречу командира. Ему было неудобно, но поступить по-другому он не мог. Он стоял на тумбочке под осуждавшими его взглядами и старался вести себя независимо и вольно, насколько считал это возможным. При этом он не знал, куда девать свои большие руки, улыбался и смущался, и — с куцым, не по фигуре автоматным штыком на распущенном ремне — вид у него был приветливый и неуклюжий.
Саша посмотрел на разбитые двери и светлое, выскобленное перед ними пятно. Он шумно вздохнул, сожалея о случившемся, еще раз попытался спрятать улыбку и, приложив руку к пилотке, прокричал:
— Рота, смирно!
— Вольно, — сказал Хохлов.
Отмечая последствия ночи, он подошел к Саше и пальцем подкинул бляху его ремня. Саша, улыбаясь в сторону, не снимая, укоротил ремень.
— Вольно, — повторил он за Хохловым. От тумбочки через раскрытые двери командир посмотрел на две шеренги ожидавшей его роты. — Вольно! — снова пустил петуха Саша Назаров по знаку командира. Так, чтобы все услышали, что командир пришел и сейчас будет очередная разборка…

Следом за Аликом и Федей мы вышли из курилки.
Петя, наклонившись вперед, вытянул шею и стоял у раскрытого белого ящика с красным крестом. У него был разбит нос, и он прищуривал глаза, чтобы не капали слезы. Лицо было красным. Особенно лоб и щека. На них были видны прилипшие кусочки грязи: упавшие через Петю в дверях прижали его лицом к полу. На груди у комсомольского значка были капли от струек крови, и Саша Назаров вытирал ему комком бинтов нос и вставлял тампоны из ваты. Петя старался держать голову неподвижно, а руками расправлял за спиной подобранный ремень со штыком и пытался застегнуть его на поясе.
— Не дергайся. Успеешь, — говорил ему Назаров.
Все, кто упал через Петра, изрезались о лопнувшее дверное стекло и в два ряда ротных умывальников мыли окровавленные руки. Стекавшая в умывальники вода кружила и уносила с собой мутную бытовую грязь и случайную молодую кровь.
По углам казармы, прикусывая губы, пострадавшие заклеивали друг другу ладони и накладывали пластырь на локти, подбородки и лбы.
Сорванные петли дверей Саша приколотил к косяку большими гвоздями из вскрытой штыком каптерки старшины. Алик с Федей примеряли к створкам вырезанную из крафт-мешков бумагу и спрашивали: прибивать?
— Беги к себе в роту, — сказал Саша Алику.
Женька с Пашкой на корточках циклевали валявшимися под ногами осколками залитый кровью пятачок у входа в кубрик.
— Не торопись. Порежешься, — сказал Назаров.
Он подсел к ним с банкой оранжевой мастики и окунул в нее смятые окровавленные бинты. — Подвинься. Замети стекло и стружку, — руководил Саша. — Тащи полотер, — сказал он Женьке и комком бинтов начал размазывать мастику по оциклеванному пятну.
Саша разогнул спину, посмотрел на новые двери с крафт-бумагой вместо стекол и снова покачал головой.

— Товарищ капитан, за ваше отсутствие в роте происшествий не случилось. Рота построена для следования на построение части. Дежурный по роте младший сержант Головко.
Капитан и дежурный по роте повернулись к строю, держа под козырек. Капитан осмотрел строй. Вопреки обычаю в первой шеренге стояли расслабленные демобилизующиеся в свободных, висевших на бедрах ремнях. Вторая шеренга скрывалась за первой, но капитан не мог не заметить изрезанные и заклеенные пластырем руки, ссадины и синяки на лицах.
— Вольно, — скомандовал капитан и опустил от фуражки руку.
— Вольно! — повторил за ним дежурный по роте.
— Не случилось так не случилось, — сказал капитан. — А что было-то, а? Дежурный? — Дежурный поджал губы и дернул плечом. — Где Сайко, Батурин? Где старшина?
— Старшина ушел на хоздвор — сегодня баня. Батурин... Старший лейтенант Батурин заболел. Он звонил. Тут это… С дверями… А Сайко, прапорщик Сайко — дежурный по парку.
Строй оживился. Полуулыбки и легкий гул поприветствовали отсутствие ротных командиров. Хохлов нахмурился, размышляя. В отличие от него, отсутствовавшие командиры могли любому устроить долгий перекрестный допрос, грозивший страшными обещаниями и ломавший даже тренированные характеры дедов. Особенно обещаниями увольнения под Новый год.
При ротном таких разговоров обычно они не начинали. Но если Хохлов становился вдруг свидетелем такой разборки, то командиры уже не останавливались, как если бы он был их полным союзником. Самому капитану подобные разбирательства не нравились. Но сил на всех не хватало, и поэтому начатые хомутовские разговоры он пресекал не всегда: взводные со старшиной имели возможность повторить или продолжить отмененные им занятия в его отсутствие и при желании нагнуть или отправить на губу всякого, чьи ответы, а главное — раскаяния и поведение при разборках чем-нибудь их не устраивали.
— Ясно, — сказал Хохлов, и строй снова затих. — Ничего не случилось... Так. А что было-то, а, ребята?
Все молчали. Хохлов пошел вдоль строя, дергая за распущенные ремни. Он заглядывал через дедов, ступивших вперед, во вторую шеренгу и усмехался.
— Ну что, Мирзоев, — говорил он, — получил наконец? — Мирзоев надменно отвернулся и посмотрел в потолок. — Стойте как положено, товарищ ефрейтор, — остановился перед ним Хохлов. — Командир отделения!.. Команда «вольно» была. По команде «вольно»... Вот так. Жаров?! Живой! Молодец. А я-то думал... — продолжал Хохлов. — А где Петров? Та-ак... И он чистенький! — И капитан посмотрел на меня. — Кто двери-то... А? Ильин?!
Я пожал плечами. «Спал», — пискнуло у меня внутри, и я кашлянул.
— Верю, — без нажима продолжал капитан. — Ой, вы, соколы!.. — Хохлов дошел до группы, упавшей в дверях через Григория. — Кто ж вас так? А-а, понимаю-понимаю — стекло...
— Ясно, — опять сказал Хохлов и встал перед строем на прежнее место. — Все заклеенные, сколько вас... Пятеро? На построение не идут. Стекла в руки — и весь коридор. Слышал, дежурный! Весь! Перед дверьми и тумбочкой отциклевать все добела! В два прохода! А если понадобится, то в три! Понятно? И через час тридцать — в парке. Дежурный, старшине сказать, чтоб к обеду были стекла в дверях. Понял? Все! Дневальный!
— Я-о! — крикнул от тумбочки Назаров.
— Второй, — нахмурился капитан.
— Отдыхает, — сказал дежурный.
— Свободная смена — натирка полов. Понял, дежурный?
— Так точно.
— Рота, смирно! Напра-во! Выходи строиться на улицу!
Саша Назаров выставил из кладовки ящик с заготовленным битым стеклом. Помимо припасенного старшиной циклевочного материала в ящике уже лежали прибранные Сашей матовые серпы стекла из разбитых дверей с мрачным изумрудным сколом. Ребята, толкаясь, поспешили отобрать для чистки именно эти осколки. Мощные матовые серпы обеспечивали наиболее производительную циклевку, а главное — скорейшее освобождение от повинности. Назаров поделил между заклеенными доски коридорного пола по счету, и, препираясь и переругиваясь, изрезанная команда начала скоблить дощатый пол, — каждый свой, отведенный Назаровым, участок.
На улице строилась рота.
Хохлов вернулся от входной двери и подошел к кровати Петра. Петя тихо спал на спине. Его голова была откинута набок. На носу запеклась кровь. На съехавшей с кровати подушке были бордовые пятна и лежал выпавший тампон.
— Назаров! — крикнул на выходе, не оборачиваясь, Хохлов. — Как стоишь? Ремень! — Назаров у тумбочки встрепенулся, смутился, посмотрел, разулыбавшись, вслед командиру и взялся обеими руками за ослабший ремень со штыком.
Вокруг Саши, сидя на корточках, переругивалась заклеенная команда. Скрипели и посвистывали стекла, снимавшие тонкую стружку с липких досок. Вместе со стружкой с грязного казарменного пола сантиметр за сантиметром сходили следы всего случившегося прошлой суматошной ночью.
Стекла визжали и зазубривались о выступавшие из досок шляпки гвоздей и опасно ломались в руках.
— Не случилось так не случилось, — глядя мимо капитана на его строй, сказал Командир Базы майор Марченко. Хохлов с рукой у козырька, как недавно его дежурный по роте, стоял и молча смотрел прямо перед собой…

«В роте происшествий не случилось, командир».
«Жаров упал, а они его поднимали...»
«Есть, оставить шутки...»
«К чему нас обязывает форма?..»
«Как командир отделения и как комсорг взвода... я...»
«Да мы были без формы, товарищ капитан!» В трусах и в майках. (Или в теплом зимнем белье, это в зависимости от сезона.) И в сапогах. А то могут оттоптать пальцы. А нам еще в учебке старшина говорил, что самая удобная обувь в мире — сапоги. А тем более в армии.
«Есть наряд на кухню... Но как же полеты и завтрашний выезд? Для нарядов стажеры есть».
«...!»
«А это уже не из уставов, товарищ капитан...»
«Есть, прекратить демагогию. Есть, идти! Есть, отбой!»
Рота, вольно! Отбой! Ночью ничего не случилось. Просто исчерпался еще один ротный конфликт, как близнец похожий на все другие и прочие. И уже вряд ли что-нибудь случится сегодня. Вокруг спокойствие и даже доброжелательность. Качественный скачок, предусмотренный наукой развития, завершен, и мы всем подразделением и пешим своим порядком перекочевали на иную, более высокую, а значит, более качественную ступень соблюдения воинской дисциплины и новый, комфортный уровень душевного состояния солдат.

А уже в конце лета Жаров сам инструктировал специалистов, пришедших в роту из карантина при части. Ему, Жарову, говорил он, в общем-то все равно, как они будут носить ремень, и ничего ему от них не надо. Но...
Воинская демократия совершала свой очередной и, как уже было сказано, качественно новый виток.
«Ремешок, ремешок, салага...» — слышался в казарме высокий голос Жарова. «Ой борзеют...» — вздыхал он после отбоя, закинув руки за голову.
Среди пополнения не было своих Жаровых и Петровых.
«Кончай, Игорек», — говорил я ему иногда.
«Ничего-ничего», — бормотал он, задумавшись о чем-то своем и, закинув руки за голову, озабоченно смотрел в потолок.
Когда хлопала входная дверь и старшина уходил, Жаров с Григорием вели долгие разговоры в курилке или, по-быстрому обсудив обстановку в части, исчезали через окно бытовой комнаты до самого утра.







ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ПЕРВАЯ ЗЯБРОВСКАЯ ВЕСНА
Городок и весна. Табель призывников. Душа и снаряды Григория. Камикадзе на тягаче. Охота с собакой на зайца, а в итоге — долгожданный коала. Репродуктивный сон и карманные игры. Рождение будущего начмеда и крестины

От одноименного городка деревню Зябровку отделяли старый забор и гарнизонное футбольное поле. Когда-то военные строители просто отступили от крайнего ее дома метров сто и заложили несколько казарм. Периметр замкнули строениями солдатского пищеблока и бани-прачечной и в ходе стройки обнесли все забором.
Потом был определен официальный въезд на территорию, и дощатый забор с парадной стороны сразу заменили на бетонный. Тут же встали ворота и шлагбаум. А потом и дорога через КПП была заасфальтирована.
По мере готовности бетонных полос Аэродрома появлялись автопарки и стратегические склады, а к казарменному каре примкнули строения хоздвора и жилые дома военнослужащих.
В довершение работ строители возвели Вышку руководителя и — в советских классических традициях — Дом офицеров.
На месте заброшенного летного поля и в секретных бумагах Генштаба ВВС возрожденный гарнизон начал свою новую жизнь.
Плац и дорожки внутри каре, и футбольное поле доделывались уже собственными силами. А окрепший с годами городок сам уже под растущее население оперативно воздвиг несколько городских многоэтажек.

Ближе к лету дорога через шлагбаум превращалась в зеленую липовую аллею. На ветках подпрыгивала птичья мелочь, а повыше, приникнув к стволам, равнодушно настаивали, а может быть, предупреждали о чем-то горлицы. Сияние молодого лета звенело между деревьями. Подсвеченные утренним солнцем мохнатые гусеницы спускались на паутинках в траву между деревьями и находили на почве свои последующие жизни.
Первые месяцы в Базе определи нам место в роте и, проводив угрюмых весенних дембелей, мы по-деловому порхали по Аэродрому. Конфликтов, как таковых, уже не было. Жаров иногда еще решал какие-то вопросы, но драки почти не случались. Синяки и ушибы отходили в прошлое, а наш командир Хохлов все уверенней докладывал на построениях части о том, что в роте «происшествий не случилось».
Да и что могло случиться? Просто исчерпывались за несостоятельностью все пустяковые конфликты, оформленные двадцатилетними парнями в понятной им форме. Созревала ситуация, и был обоснованный повод, и наше военное братство скачком (по тогдашней науке, кстати) — и, как обычно, после изрядной потасовки — переходило на повышенную ступень соблюдения воинской дисциплины.
Но это уже детали. Так что...
В роте происшествий не случилось, командир! Жаров упал, а мы его поднимали. — Есть, наряд на кухню! — Только завтра полеты, и некому выезжать... Нас ни к чему не обязывает форма? — Да, мы были без формы, командир! В трусах и в майках. Правда, и в сапогах, плотно сидевших на намотанных портянках. — Есть, прекратить демагогию! — Есть, идти! — ...! — А это уже не из уставов, товарищ капитан! Вы, наверное, хотели сказать «отбой». — ...! — Ну отбой так отбой... товарищ командир!
Утренняя зарядка в Базе носила условный характер и сводилась к неторопливому перекуру за клубом части. Пашка надевал серые полукеды, оставшиеся после какого-то незаметного дедка-электрика, и бегал до «площадки» АТО. К концу перекура он возвращался на футбольное поле и на пятнадцать минут встречался со знакомыми летчиками, для которых устраивал показательную сессию карате. Он демонстрировал и разучивал с ними ката, ставил технику и удары и проводил по минутному обучающему спаррингу.
После завтрака командиры объявляли выезд, составлялся наряд, и все отправлялись в парк. Вызванные водители убывали на «площадку», а по мере надобности разъезжались под самолеты.
По графику, которого никто не видел, занимались обслуживанием и профилактикой машин. Обычно все это приурочивалось к оперативному ремонту, который всегда попадал на ночные часы. А делать его нужно было к утру, к полетам. Для надежного их обеспечения. Если же почему-то не успевали к утру, полеты обходились и так, но упущение, как ущерб боеготовности, ставилось всем на вид самим Марченко. И тут уже прилагались все усилия, чтобы подобных срывов больше и впредь не повторялось никогда.
Безлошадная команда первой автотехнической благоустраивала роту и парк, строила боксы и пребывала в мечтах о прибытии новой техники. Тем же самым занимались и безлошадники второй роты.
Все остальные трудились «в поле», то есть, на бетонке.

На Аэродроме Жаров раскручивал кабели и подключался к самолету. Двигатель установки вращал генератор и выдавал нужное напряжение. «Подключенные» техники проверяли приборы и локатор, что-то разбирали и собирали внутри самолета, и дел хватало до самого вечера.
Работа Петра внешне была такой же. Он разматывал шланги высокого давления, и его машина тоже частенько застревала под самолетами до темноты. Гидроустановка давала давление, и с его помощью самолет вращал рулями на крыльях и на хвосте.
Иногда обе машины оказывались под одним номером — и мои друзья часами просиживали в одной машине. Несмотря на внешнюю непохожесть москвича Жарова и деревенского хохла Петра Грушовенко, они наглухо спелись еще в учебке, и теперь все только гадали, о чем они могли так подолгу разговаривать. А Пашка Петров — сосед Игоря по Москве — как-то раз чуть ли не всерьез тряс Жарова за грудки и в голос на него орал:
— Жаров! Игорек! Земляк! Ты мне друг или где?! Ну расскажи, расскажи мне, идиоту, ради бога! О чем ты часами трешь с этим колхозным хлопцем?! Я его тоже люблю. И я никому не скажу. Мне просто интересно! Я стою на «площадке», а вы с ним под самолетом... Три часа подряд! Без перерыва! О чем? Гарик! Мне страшно! Мне теперь кажется, что я чего-то главного в этой жизни не понимаю!..
Бывало, что и Ян, в пятнах керосина и масла, волей случая встречался с друзьями на бетонке. Он аккуратно подкатывал тяжелую бочку своего ТЗ к самолету, отдавал заправочные шланги техникам — и кабина Петиного агрегата наполнялась знакомыми запахами ГСМ. Игорь с Петром замедляли темпы своего общения и вынужденно меняли тему разговора.
Ян был родом из самой западной Украины, из Закарпатья. Такой западной, что просил свой Ужгород Украиной не называть. Сам он был венгром, и его отец жил в Будапеште. На гражданке Ян работал в ужгородской гостинице для иностранцев и являл собой живое воплощение мечтаний любого ужгородского хлопца. А все это давало ему право — как он сам это понимал и нам, дуракам, втолковывал — быть в призывной иерархии Советской армии самым верхним звеном, равным всем заносчивым россиянам. А особенно москвичам и питерцам. (Хотя в роте, полку или части никто ни на какое такое превосходство не претендовал.) Но, по Яношу, он, ужгородец-администратор, и мы, московские призывники, были выше всех прочих солдат, которые выстраивались им потом по нисходящей. Примерно так: Россия и Закарпатье — и далее все республики Союза ССР. Или: Москва, Ужгород, Питер, Львов, Киев — и далее, под уклон, — жители республиканских столиц и областных городов. А еще дальше — уже совсем под откос — шли призывники из городов прочих, ПГТ (поселков городского типа), сел, кишлаков и деревень. То есть все ниже и ниже. И тем ниже и ничтожнее, чем дальше отстояло место рождения солдата от Москвы или от родного Яношу Ужгорода.
По этой его теории украинский сельский труженик Петр находился в самом конце этой придуманной Яном последовательности: где-то между свалявскими гуканами, денно и нощно отравлявшими Яну жизнь в родном городе, и нерусскоязычними колхозниками-дехканами, проживавшими не то в Таджикистане, не то в Киргизии в окрестностях пограничного города Ош.
Поэтому Ян влезал в машину Петра без спросу и тем делал хозяину-неприкасаемому одолжение. А разговаривал он большей частью с Жаровым. Или рассказывал что-то отвлеченное, глядя сквозь автомобильное стекло. Для приватного общения аристократов он может быть и вовсе предпочел бы удалить Петю из кабины. Но к счастью понимал, что без подрыва общей боеготовности Аэродрома сделать этого никак не удастся. То есть, несмотря на крутой ужгородский крен, какие-то изначальные понятия об общепринятых нормах у Яна все-таки имелись. И мы не теряли в него веры. А сам Петр принимал его ровно и будто бы даже с пониманием.
В итоге мы не ошиблись в нашем закарпатском приятеле. Ян старался изо всех сил, и как-то под конец службы — я сам был тому свидетель, не вру, — они с Петром, внезапно столкнувшись в курилке, непринужденно пообщались друг с другом в течение эдак секунд сорока.
А поначалу да... Благо что заправщик Яна относительно быстро скачивал керосин, и наш седьмой брат никогда не задерживался подолгу ни в одной из наших машин.

Пашка Петров, проезжая мимо, салютовал всей честной компании из самой могучей машины на Аэродроме — тягача.
С самого первого посещения Аэродрома в ШМАСе Пашка захотел стать тягачистом и уже на второй день нашего прибытия в Зябровку предпринял отчаянный шаг. Наперекор всей мыслимой армейской субординации и вопреки немыслимости своего поступка он изловчился и маневром камикадзе у двери кабинета Хохлова обеспечил себе короткое рандеву с командиром тет-а-тет.
Никто из старослужащих не успел и глазом моргнуть, а остальные воспрепятствовать, как было положено всеми местными правилами, — и Пашка уверенно вошел в канцелярию к нашему командиру. И оставался там минут эдак пять. Один на один.
Никто так и не узнал, о чем он говорил с ротным. Болтали только, что Пашка или стукачом заделался, или взятку ротному предложил. Но все это было враньем. Не такими людьми были наш брат Пашка Петров и ротный Хохлов. Скорее всего, Пашка просто влобовую попросил у Хохлова тягач в разрез со всеми существовавшими порядками.
И несомненно, явил он при этом своего красноречия высший пилотаж. И такой это было в нем чистоты и силы, и настолько за гранью разумного риска, и наверняка такого напора и откровения, что, пожалуй, равным тому поступку был бы только крутой и наглый боевой взлет истребителя с открытого Аэродрома, под огнем налетевших вражеских самолетов.
Это когда вопреки всем законам аэродинамики и здравому смыслу желторотый, необстрелянный новичок, отстраненный к тому же и от учебно-тренировочных полетов, самовольно седлает вдруг припаркованный истребитель командира эскадрильи и совершает на нем неожиданно мастерский отрыв. А затем на подъеме от успешного взлета лихим приемом заходит в хвост фашистскому самолету и первой же очередью валит всем на головы заслуженного вражеского аса из популярной немецкой конюшни «Мессершмитт» как простого. И все это прямо на глазах у изумленных коллег и прочих ротозеев. (Цитата из фильма «В бой идут одни старики», режиссер Л. Быков. Узнали? Классный фильм!)
«Товарищ капитан, — подобно пилоту-новобранцу атаковал Пашка опешившего Хохлова, — дайте мне тягач. Я не подведу, вот увидите!» — сказал он командиру просто, но с большим чувством. И заслуженный ветеран и ас Базы прямотой такой был во всеоружии сбит и повержен в прах над своей же собственной территорией. Своим же солдатом. И даже не самым наглым из прибывших шмасовских салаг.
«Ладно, посмотрим, — только и нашел, что ответить Хохлов, глядя на Пашку во все глаза. — Догоняй строй... Посмотрим, я сказал. Петров, да? Ну побежал, Петров, побежал...»
И довольный Петров побежал догонять строй роты.
Поступил он примерно так же, как и я. Только я просил у Хохлова тягач год спустя, когда к дополнительным самолетам, разместившимся на Аэродроме, в роту пришел дополнительно еще один новый КрАЗ.
«Товарищ капитан, — сказал я тогда прямо, зайдя в кабинет, — да ну ее, на хрен, санитарку эту. Вон Марченко Тихомирова ссадил... Так пусть он после «козла» на мою «таблетку» садится. Ну что от него еще где толку будет, — подражая местному жаргону прапорщиков, доказал я Хохлову свою правоту. — Я Пашкин тягач возьму, четырнадцатый. А ему новый... Он сегодня и номера уже накрасил. Золотом! «ноль четыре семьдесят шесть оу». Красиво получилось. Товарищ капитан?..»
«Я ему дам — золотом... — сказал Хохлов. — Давай-давай, Ильин, побежал за строем, побежал... — И выпер меня грудью в коридор. Подперев дверь коленом, он запер кабинет на ключ и шлепнул на косяк по пластилиновой пломбе свою старую печатку, которую по привычке всегда носил с собой. — Посмотрим, посмотрим... Иди... те, товарищ солдат. И вообще, — рапорт по команде подается. Распустились... мать вашу, — легко выругался мне вслед наш ротный капитан. — После обеда зайдешь. Ясно вам?»
И я побежал вслед за строем, уходившим в столовую, почти такой же довольный, как и Пашка год назад к своему новому, а теперь уже моему старому 14-му тягачу.
В столовой Пашку я тогда не увидел. Он занимался в парке. Как и год назад, он без строя и без обеда ушел в парк, чтобы поскорее подготовить машину к работе. Но, в отличие от этого ухода, за первое свое убытие, а главное — за несанкционированное рандеву с командиром Пашка коротко, но серьезно получил от дедов после отбоя. Под руководством рядового Асанова, который сам был несостоявшимся тягачистом и потому очень не любил на этом поле чужих побед. А так, в свое время он просто стажировку не смог преодолеть.
Виду тогда наш Пашка не подал. И даже нам ничего не сказал. Считал, наверное, что наказание было заслуженным. И поэтому сам в себе все перетерпел. А командир наутро заметил следы того «разговора» у Пашки на лице, выслушал его дежурное «упал», а потом, поговорив со старшиной, вызвал к себе из казармы Асанова.
— Эй, Асанов... — окликнул он проходившего мимо старожила.
— Что, товарищ капитан. Вы звали? — спросил разом присмиревший дедок, заглядывая в кабинет Хохлова. — Что?
Капитан помолчал некоторое время, а потом сказал:
— «Что», «что»... Да ничто... Х-р через плечо!.. Понял?
— Не-е, — протянул солдат удивленно.
— Дурак ты, бля, Асанов, — сказал ему Хохлов. — Все. Без тебя обошлось. Извини за беспокойство. Смотри вон... старшина идет... Что, старшина, караул-то сегодня от нас? Асанова возьмешь?
— Геть! А то ж!.. — удивился и обрадовался старшина, которому как раз не хватало одного штыка.
— За что, товарищ капитан? — спросил обиженный Асанов.
— Зачтокал! Опять — что! Сказано тебе: через плечо! Приказ это, понял. Давай-давай побежал, Асанов, побежал. Готовься... Обязанности мне по уставу назубок. Понял?

«Салют, ребята!» — делал Павел отмашку нашему коллективу, проезжая в начале своей карьеры на старом еще 14-м тягаче.
Медленно задним ходом тащил Пашкин «КрАЗ» бесшумный и во всем покорный ему самолет. Двигатель тягача реагировал даже на невидимые подъемы и менялся от натруженно-делового и ровного до надсадного и даже визгливого, на пределах возможного.
Нос самолета зависал над капотом машины и при поворотах упрямо отклонялся в противоположную тягачу и повороту сторону. Но тогда Пашке становилась видна кабина летчика, где на тормозах сидел старший техник. Тот показывал Пашке большой палец: о-кей, мол, мы вместе, — и тут же серебряная морда Ту-22 ревниво возвращалась на свое место и снова зависала над машиной. А прямолинейный курс снова тягача совпадал с осью симметрии обтекаемых и мощных линий самолета.
Не один стажер-тягачист повыл белугой и ни под какие уговоры не соглашался подступиться вновь к непокорной машине. Услышав, например, один только раз матерный хор дружных техников, оплакивавших единственное, сломанное у них на глазах «водило». Тем самым стажер-отказник сразу же получал свободу от тягача, но обрекал себя на неисчислимые недели нарядов. После долгих мытарств по кухням и ночных бдений в роте он выезжал на Аэродром в выпрошенном наконец у командира стареньком электроагрегате и, счастливый и свободный (от нарядов), засыпал в кабине машины. И отсыпался уже за все свои дежурства под убаюкивающий шум двигателя установки.
«Мизерная, нищенская бытовуха», — думал о таком исходе Пашка.
И невдомек тем ребятам было, что мы с Пашкой, будучи на старике 14-м вдвоем стажерами одного тягачиста — кстати, простого свалявского гукана Васи, — в одну ночь постигли секрет аэродромной буксировки. При помощи карандаша, привязанного к детской модели Ил-18 одной стороной и к спичечному коробку, изображавшему тягач, — другой. Всю ночь, упершись друг в друга лбами, мы катали эту систему по столу и уже утром по очереди осторожно заталкивали самолеты на простые стоянки.
Через две недели Пашка принял от счастливого дембеля Васи могучего красавца «04-14» в полную свою ответственность и оперативное управление. А счастливый педагог-тягачист и бывший король Аэродрома трясущимися от радости руками погладил в бытовке сшитые назаказ парадные брюки и уволился в запас в предпоследней группе убывавших, наверное впервые за всю историю Базы. А так, тягачисты обычно передавали свои машины последними и увольнялись после всех. В гордом одиночестве или вместе со злостными нарушителями дисциплины. Или, выражаясь фигурально, «под Новый год после вечерней поверки».
Все горе-стажеры издали наблюдали за Пашкиными самолетами, бесшумно путешествовавшими по Аэродрому, и презрительно улыбались. При встрече они задирали Пашку, но тот, гордый успехами, отшучивался и на конфликты не шел. Языкастый москвич довел своих оппонентов до молчаливого белого каления, и они решили проучить самодовольного гордеца. Но это уже не было указом старейших на самоуправство и самоход, и, остановленный как-то экс-стажерами за плечо, Пашка продемонстрировал, что умеет не только разговаривать и отшучиваться... А потом откуда ни возьмись подлетел стремительный Жаров, появился своевременный Григорий, и Женька, заподозрив неладное в курилке, впопыхах положил мимо тумбочки свои драгоценные очки...
Что греха таить, и я там был и, несмотря на многочисленные зароки и обещания, руку приложил. А потом все мы провели ночь на гарнизонной гауптвахте. По двое в камерах. Но ни на секунду ни о чем не пожалели и весело перестукивались, отмечая свою первую победу.
И опять никаких происшествий не случилось! Просто Пашка-тягачист и его друзья — младшие специалисты — отторговали себе еще немного авторитета и спокойствия до следующего доклада командира об отсутствии сколь бы то ни было интересных событий в роте.
А таджики что? Да ничего... Похлюпали носами да успокоились. И, как это у них водится, снова зауважали до самого конца службы. Во всяком случае, на словах.
Вот смешной народ! А просто так уважать занятого человека они не могут! Обязательно им для этого нужно... Ну что ж, такого «уважения» у нас не то что до дембеля — до самой пенсии хватит. Ты только попроси...
А если разбираться на словах, товарищ капитан, как вы все время советуете, — то мы, честно говоря, по-таджикски еще хуже, чем они по-русски... То есть «якши» да «рафтем» знают все. А вот со всем остальным... Пока еще трудновато. Да и что там говорить: просто и откровенно плохо. Они снова ровным счетом ничего бы не поняли... Я же пробовал, помните?.. А так... Сами видите. Ну хотя бы на какое-то время...

Громыхая по стыкам бетонных плит как сумасшедший, носился на стареньком автобусе Григорий. Его мастерство и расторопность ни у кого не вызывали сомнений, и Григорий, минуя «площадку», принимал взаимовыгодные предложения от всего технического состава полка.
С автобуса его сняли через несколько недель и перевели на караульную машину, обслуживавшую роту охраны. Впрочем, и там он штурмовал вершины безграничной преданности свободе и нашей дружбе как абсолютной цели своего прихода в этот мир. А также всецело отдавался совершенствованию своего профессионального мастерства. То есть шлифовке умопомрачительной техники и новациям в пилотировании вверенного ему древнего, но полностью энергетически снаряженного автомеханического снаряда –- зилка-«макара».
Наибольших успехов он добился в незапланированных поездках по непроложенным дорогам и тайным объездным путям зябровского гарнизона, а также по сложно-пересеченной местности откровенного бездорожья и неизведанным окрестностям аэродромного поля.
Иногда Гриша появлялся на полетах на старом автобусе на базе 51-го «газона», который был восстановлен им при помощи безлошадных транспортников. Они тогда подняли аппарат из состояния «на четырех костях стояния», и Григорий затыкал на нем дыры обеих АТР в массовых полетах полка. Или — как и я в свое время на санитарке — способствовал подсобному аэродромному хозяйству и стороннему бизнесу отдельных военных индивидуумов.
Ну что было делать командирам? С одной стороны — дисциплина, а с другой — высший профессионализм и громадная и ничем не укротимая душа Григория. Мастерство не пропьешь, а нутра не потеряешь, — правда, товарищ капитан? — Что правда, то правда», — отвечал тогда наш правдивый ротный, и Григорий продолжал работать на «караулке» и на обоих автобусах. Несмотря на все залеты и общую дисциплину, которая всегда оставляла желать и снова и снова вызывала очередные, пока еще проходимые нарекания на Гришину служебную несговорчивость.
«Грицко!.. Ты шо, опять? — спрашивал его, к примеру, по-приятельски, мимоходом строгий  старшина второй роты Покормяхо. — Ёжть-тя в дых!..»
«Ну извините...» — отвечал ему тогда Григорий.

Чаще всего в обеденный час у домика АТО появлялся командирский «уазик», и молодые офицеры, дежурившие по «площадке» в неполетные дни, с тревогой выглядывали с балкона. Вспомнив курсантские годы, они инстинктивно хватались за треугольники своих галстуков — то место, где раньше помещался верхний, дисциплинарно-разгильдяйский крючок их курсантских гимнастерок.
Но беспокойство молодых офицеров часто бывало напрасным. Командира Марченко в «козле» и не оказывалось. Поставив машину вызывающе и наискосок и заблокировав на стоянке на всякий случай кого-нибудь из нашей текущей оппозиции, из нее объявлялся — руки в брюки, ремень на яйцах… (В рукописи — зачеркнуто, но мне просто понравилось, как это выглядит: зачеркнуто, но читается. А если по существу, то в армии на этот счет никто и никогда по-другому не выражался. А по сути — неважно, как сказать. Главное, чтобы понятно было. Но пока оставлю как в рукописи). …на яйцах бедрах — Женька Тихомиров. Невелико дело — хлопнуть дверцей, но Женька себя и этим не утруждал и, сгорбившись, подходил к послеобеденной курилке.
— Альбом в городе купил, ты понял? Кому нужно — давайте деньги. Вот смотрите. Я его бархатом, голубым. На кальках между страницами — самолеты. Кому нужно — нарисую. Плата по таксе. Пошутил, пошутил... Для своих за так сваяем. Ну да ладно, не последний раз в город еду. Потом куплю. Всем, всем... Дайте закурить. А времени-то сколько? Ух ты! — И Женька исчезал, взвинтив облако пыли своим «козлом».

Капитан Хохлов оглядел меня с ног до головы и определил:
— Студент!
— Так точно, — по возможности бодро и с готовностью принять любую машину проговорил я.
— Тягач, — сказал командир роты. — Как стажировка?
— Нормально, товарищ капитан, — ответил я.
— Хотя нет... У землячка твоего вроде бы все в порядке. Подождем пока. Но стажировку ты пройди, до конца пройди...
— Прошли уже, товарищ капитан.
— Ладно... Ты парень постарше. Мы тебе что-нибудь поответственней придумаем. Подождем пока...
— Поответственней — это шпаговозку, товарищ капитан, — вставил в строку свое лыко Жаров, готовившийся со мною в наряд. Он шел, как всегда, по кухне.
— Хренососку, Рыжий, — сказал кто-то из присутствовавших стариков, соблюдая местный этикет, и пообещал поговорить с Жаровым после отбоя.
— Соску тебе в глазки за такие сказки, — парировал Жаров нападки в свой адрес, не задумавшись ни на секунду.
«Подождем», — согласился я с капитаном и пошел к старшине выпрашивать материала на свежий подворотничок. А по дороге оглянулся на жаровского притеснителя и любителя разговоров после отбоя: имей, мол, в виду, старичок, будешь своих собирать — я тоже в деле... Да, так получается... Мы вас не трогаем... Во-во... Что ты сказал?.. А вот по этому твоему заявлению лучше всего как раз после отбоя. Да со мной лично. Есть желание?
«Дневальные по роте назначаются из солдат... — в который раз повторил я, отложил книжку Устава и накрылся с головой одеялом. — Третий месяц без машины. Вот и тягач уплыл. Через день — на ремень. Да что же это такое?!» — ворочался я в кровати. До развода наряда было часа три. Белая хрустящая простыня скрипела и шуршала в ухо как снег в мороз. Засыпая, с хрустом...

...Я пошел по запорошенному первым снегом берегу небольшого озерка — старицы Москвы-реки. И я глазам своим не поверил, потому что это были знакомые с детства места.
«И как только я здесь очутился?» — подумал я, настолько явственным было то видение... Да еще сзади откуда ни возьмись трусила моя собака Змейка, жившая в то время у новых хозяев в связи с моей армейской судьбой.
И вдруг навстречу, прямо на нас, по льду озерка перебежками по два-три скачка нагло перетраивал и приближался не перелинявший еще, здоровенный заяц-русак.
Я сразу же отбросил удивление от перемены армейских декораций на милую сердцу натуру «родной деревни», то есть дачи неподалеку от станции Тучково, в Васильевском, так как дела принимали очень серьезный и срочный оборот и требовали личного моего участия.
Косой привстал на задних лапах, почуяв неладное.
Собака заметила его и в три скачка набрала скорость.
Заяц, все еще перетраивая, пошел вдоль края льда, а дождавшись прыжка Змейки с крутого берега вниз, мигом очутился наверху. Здесь он включил вторую космическую и многолапым меховым снарядом рванул по долине. Так, что, казалось, летит он над ней, работая лапами в снежной пыли. А то и просто молотит ими от нетерпения в воздухе.
Маневром на берегу пострел заработал метров двадцать. Он убегал к спасительным кустам. Наискосок, наперерез, оправдывая свое имя, извиваясь, пролетела Змейка. Вложилась, но промахнулась. Щелкнула зубами прямо за ушами русака и отбросила зайца назад от кустов. Через несколько секунд метаний и спуртов над берегом она снова оказалась на льду, а снежный боец с ворчанием исчез в желанном кустарнике.
«Уж больно ты матерый, гад, — подумал я. — Тебя ж только в две собаки...»
«Хотя почему это — гад, — думал я по дороге домой, успокоившись. — Ладно, прости. Это я так, в сердцах... Русак ты. Русачище!»
Далеко за кустами, на пригорке, заяц остановился, привстал на задние лапы и продемонстрировал всем, какой он здоровяк и красавец. Но и скромник. Для этого передние лапы свои он сложил на груди, и вид имел извиняющийся и тихий. Но сложенные вместе уши его похожи были на укоризненно грозивший пальчик.
«Ну чего хотели-то? — говорил он всем своим видом. — Не видите, с кем связались? Меня ж только в две собаки. Да и то на открытом поле. Без кустов. Да не по глубокому снегу... И все равно, доложу я вам, не гарантия...»
Подбежала Змейка. Глядела виновато, но и с вопросом: мол, чего ж не помог? То есть чего это я зайца с ней вместе не ловил? А вечером дома, в Москве, залезла ко мне в постель, в ноги, и, ворочаясь, всю ночь стаскивала одеяло.

Одеяло с меня стаскивал, смеясь, старшина:
— Змеи снятся! Кошмары. Во дает! Студент. Я ему — наряд построен, а он — змеи... Ох ты Серега...
За семь минут умыться, пришить подворотничок и одеться... Реально? Конечно! Если перекур отложить напоследок.
А на следующий день в то же время я драил умывальник для сдачи наряда, и мне было не до перекуров. По той простой причине, что наша часть получила новенькую, всем видом и характером своим похожую на наивную австралийскую зверушку коалу, санитарную машину с полным комплектом носилок и с красными крестами по бокам.
О назначении и закреплении за мной этого санитарного борта проговорился старшина, и я, испытывая неясное влечение к медицине и экзотической австралийской фауне, после ужина два раза бегал в парк, чтобы посмотреть на одиноко стоявший фургончик.
Легко объяснимо, почему в ту ночь снился мне уже не тучковский русак-русачище, а сумчатый и беззащитный медвежонок коала в круглой белой шапочке с красным крестом на лбу, жующий веточку любимого им остролистого эвкалипта.
Или, может быть, то был маленький панда с бамбуком...
Я тогда точно не определился еще, но утром мою новую машину все в один голос окрестили «таблеткой» и «чебурашкой».
— Панда это, — попытался протестовать я. — Или коала. — Но проходивший мимо Женька сказал:
— Ты таких слов здесь больше не говори. Не так поймут. — И предложил откусить от своего яблока. — «Чебурашка», и все тут. Соответствует среднему уровню... — И он покрутил пальцами у виска. — Якши? — заверил он меня на азиатском эсперанто и предложил еще раз откусить яблоко. — И вообще, ты теперь транспортник. Пошли в парк без строя.
— Я же не принял еще, Жень. Потом.
— Потом так потом. Будешь принимать, — тут он щелкнул себя пальцем по горлу, — зови!
— Кто про что... — сказал я и пошел в строй за назначением.
— Да ладно тебе. Поздравляю! — сказал Женька. — Он похлопал меня по плечу, больно ткнул локтем в бок и ушел в парк.

Почти за все время работы сантранспортником военный Аэродром «санитарку» мою по прямому назначению ни разу не использовал. Просто не было при мне аварий или несчастных случаев. И на полетах под Вышкой руководителя я имел заслуженный (а может быть, и незаслуженный, но постоянный) отдых боевого дежурства, посвященный нехитрым карманным играм или спокойному, оздоровительному сну.
Вообще-то под Вышкой во время полетов мы играли в настольные игры. Конечно же никакого стола у нас там не было, и быть не могло. Домино или шахматы размещались на фанерке на коленях игравших. А слово «карманным» было и вовсе ни при чем.
А вылезло оно у меня совершенно случайно. Ассоциативно, должно быть — оговорка по Фрейду. Наверное, потому что и карты, и домино, и даже небольшого размера шахматы и шашки — все эти игры мы приносили из городка в часть, а затем — на Аэродром в карманах гимнастерок и широких форменных галифе. Точно так же проносились в расположение и спиртные напитки. Во время долгих перерывов в полетах, когда происходил острый и почти сухой дефицит в использовании и списании на обогрев «излишков» традиционного аэродромного напитка.
А распить в хорошей веселой компании бутылку водки — ну чем не интересная настольная игра? Или хотелось бы мне посмотреть, кто на Аэродроме отказался бы «сыграть» промеж себя бутылочку портвейна после недели абсолютной сухости и сплошного неполетного безделья. Ну что, разве не азартно? А пронести все это из городка в казарму или на Аэродром — ну чем не захватывающий карманный спорт?
Так что определение наших аэродромных игр как карманных, несомненно, будет иметь по ощущению и смыслу гораздо более широкую поливариантность, нежели — настольных.
А на самом деле, все это еще смешнее. Имея в виду повсеместную и однозначную ассоциацию на довольно-таки часто употребляемое определение «карманный». Слово «карманный» в армии в первую очередь и во веки веков однозначно и всегда соотносилось со всем известным словосочетанием «карманный бильярд».
Вот я и решил оставить «карманным».
Так, значит: «...карманным играм...» Верно. И так тому и быть — «рыба»! То есть я хотел сказать: наливай! То есть, тьфу ты, черт! — «утверждаю». Так будет правильно.
Зато в неполетные дни про оздоровительный сон и аэродромный карманный арсенал можно было забыть, как про все несбыточное. Кроме поездок санитарки по прямому ее назначению и побочных и неотложных дел начмеда, а также поездок не в службу, а в дружбу автомобиль мой постоянно рвались использовать множество индивидуумов и коллективов различного ведомственного и военного подчинения, произвольного социального происхождения и половозрастного состава.
И я возил солдат — больных и симулянтов — на консультации в городской госпиталь; военных медиков за пробами воды в пионерском лагере части и в баклабораторию; членов их семей и просто знакомых по неотложным надобностям; а также всех жителей окрестных деревень, получивших добро начмеда, его заместителя Самсонова и сестры-хозяйки Надежды — и все это по причине отсутствия на селе «скорой помощи» и неотложки, как таковых, а также общей нехватки на всех желающих другого армейского (читай, халявного) автотранспорта. В любую погоду: в холод и зной, в дождь и ветер — все едино, — прогремит ли по аллее разболтавшийся звонок велосипеда, пробежит ли, задыхаясь, подросток или прорысит лошадь из деревеньки, что за полем и лесом, — я уже не ждал, пока позвонят из санчасти, а поднимался и тыкал спросонья запеленатые портянками ноги в начищенные с вечера, извивающиеся сапоги.

Молодой лейтенант выпускался из медакадемии, наверное, в то же самое время, когда прапорщик Салмов передавал нас Хохлову у шлагбаума учебной части ШМАС в городе Энгельс. Фамилия новоиспеченного медика была Самсонов.
— Мамка рожает! — выпалил с порога лазарета мальчуган, и они с испуганным лейтенантом мигом в две двери оседлали мой безотказный фургон. На ходу же подцепили универсальную тетку Надежду, подкатив на старый гарнизон к ее дому, несмотря на дождь, прямо через раскисшее футбольное поле.
В деревне лейтенант с Надеждой бережно вывели женщину под руки и отправили парня подбирать брошенный им на произвол стихии у санчасти его (а скорее всего, соседский) велосипед. А по дороге в город прямо в машине я принял у Надежды в свои непослушные руки самого младшего гражданина нашей части. Лейтенант в то время стоял перед «чебурашкой», опирался на ее добродушную и тупую морду, держался за голову и бормотал что-то себе под нос. Что-то о том, что все, мол, так неожиданно... А вот в академии он...
Новорожденную девочку мать обещала назвать Надеждой, в честь нашей сестры-хозяйки. Молодой лейтенант тогда отказался, а я, двумя неделями позже, отпущенный начмедом прямо на машине, был крестным отцом, и мы с Надеждой подарили счастливой и многодетной семье от медсанчасти привезенную мною в санитарке детскую кроватку во вполне сносном и даже хорошем состоянии, которая осталась у нас в лазаретном коридоре от повзрослевшей семьи проживавшего там ранее военного медика, недавно — непосредственно перед пополнением медицинской службы новым акушер-лейтенантом Самсоновым — переведенного в другую часть.
— А она действительно девочку Надеждой назовет? — спрашивал нас на обратном пути после гонки в роддом Самсонов.
— Назовет, — отвечала Надежда.
— А если бы парень родился, — все никак не мог успокоиться лейтенант — он все время приставал к нам с Надеждой в машине и по делу, и на отвлеченные темы, — назвали бы, как меня, Юрой, да?
— Лейтенант Самсонов назвали бы, — усмехнулась себе под нос тетка Надежда. — Заворачивай в столовую, — сказала она мне. — Пробу снимем, заодно и позавтракаем. Седьмой час... В девять на кардиограмму поедем. Отдохнуть-то успеешь? — спросила она меня.
— На автобусе поедете. Сегодня полеты, — ответил я и с трудом выполз из кабины. Потягиваясь, я уже предвкушал долгий карманный марафон и заслуженный сон в утренней тени Вышки руководителя.



ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. МОЯ ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА С НАТАШЕЙ
Полил в угол — тащи, рабочий. Старый пень и две девушки — воскресная альтернатива специалистов. Ориентир — главы. Любовь не вздохи, а быстрота реакции. Случайный лейтенант

Каждым воскресным утром соседствовавшие роты дружно превозмогали привычную построенческую обязаловку и отдыхали в лучах и светотени наступавшего лета. Чаще всего в такие дни организовывался футбол. Женька Тихомиров, подпирая дверку командирского «козла», презрительно наблюдал, как наши с молодыми техниками и летчиками гоняют по стадиону мяч.
— Вот ведь бл-дь, — слышался высокий голос полузащитника Жарова. — Опять какой-то пидер прямо по полю на машине катался. Аэродромщики, наверное, на своем «козле» сопровождения...
За лазаретом при помощи шланга я устраивал своей «чебурашке» прохладный душ и внутреннюю уборку, необходимые нам после очередной гонки по окрестным селам и поездки под утро в город. За мной наблюдали Пашка и Ян, возвращавшиеся в казарму из парка мимо лазаретного двора.
Довольные, пошли с поля обе наши АТР, обыгравшие техников, усиленных летным составом полка.
— А я ему полил в угол, — слышался голос Жарова. — И — тащи, рабочий! — рассказывал он про свой гол в матче двум девушкам, непонятно как и откуда появлявшимся в городке, когда у Жарова было свободное время, а сам он при этом никуда не уходил.

Этой ночью тягач и заправщик вызвал дежурный по АТО: встретить гостевой самолет, тоже невесть как и откуда приблудившийся на наш Аэродром.
Такое случалось нечасто. Но иногда, подчиняясь непонятной небесной механике, гости сыпались сверху как перелетная саранча в приключенческих книжках для детей среднего школьного возраста. Чем были вызваны эти краткосрочные переплеты, точно знали только на Вышке. А нам об этом можно только догадываться. Но через полгода на Аэродроме даже самые пытливые умы наземного обеспечения не мучились не своими вопросами. Все твердо знали одно: гости прибыли — гостей надо встречать как своих. И все тут. И тогда уже не одному мне приходилось сонно мотать портянки и брести в темноте в парк. А то и бежать. А бывало, что и мчаться, на подосланной к казарме машине. Такая работа. И какие тут могут быть вопросы? А гости они там или не гости и откуда они берутся — это уже вопрос четырнадцатый и, как шутили местные «хомуты», повторяя за начштабом полка майором Логвиным, риторический.
Пока друзья советовали мне, как лучше прыскать из шланга, на пороге черного хода лазарета появилась тетка Надежда и сказала:
— Старый пень... — А потом вдруг: — Ой! Ой!.. — смутилась, захихикала и снова скрылась в дверях...

Это я так шучу. Простите, что прямо по тексту. Устал немного. Все-таки процентов сорок от намеченного текста отмахал. А так, сами понимаете, наша Надежда никогда не назвала бы своего бывшего начальника «старым пнем». А тем более на людях.
Это одна из глав моих могла бы называться «Старый пень». И было бы введено здесь деление именно на такие составные части, то одна из них, прямо здесь, начиная с выхода Надежды, так бы и называлась: «Старый пень и...» Ну и еще что-нибудь... Или кто-нибудь. А ну-ка... Что это у меня там на траверсе в это утро предвидится?.. И тут как на реплику чуть дальше по тексту в повествование наше неожиданно, прямо на ходу, врываются... сразу две девушки. И в их лице женское начало наконец-то уверенно входит в нашу бессмысленную военно-аэродромную действительность. А войдя, по праву занимает свое место. И, мало того, заняв его, освободить не поспешит. А расположившись, будет и дальше уверенно в нем присутствовать. Радуя нас, но усложняя и без того нелегкую армейскую жизнь. А также не простую, но все равно филигранно выдержанную и безукоризненную композицию произведения.
Поэтому и название этой небольшой гипотетической главы выглядело бы, я думаю, так: «Старый пень и... две девушки».

«Класс?» — обращался обычно на этом месте я за оценкой литературно-композиционного приема к Андрею Иванову.
«Пи-дец всему!» — уверенно отвечал он.
«И действительно, хорошее название», — безоговорочно поддерживали авторитетное мнение Иванова все остальные утонченные интеллектуалы нашей части и летного полка.
Ну вот. Всем понравилось. Так что ж мне теперь, из-за одной этой главы по всему тексту мелкое дробление вводить? Ну нет. Благодарю покорно. Объемы уже не те. Это в первом, коротком варианте — еще повести, в армии написанной и опубликованной в альманахе литературно-художественного журнала «Сож», — именно так все и было. Но повесть была значительно короче, и поэтому в ней было именно такое мелкое деление.
Кстати, были там и еще очень милые названия. Например, такие: «Раз номер один...» и «Раз-два — на гауптвахту»; «Качай, майор» (не напечатано); «Звезды падают — оттаскивай»; «Полил в угол — тащи, рабочий»; «Рыба в пожарной машине»; «Пятачок, пузырек и полторы клюшки» (прошло сокращенно) и «Петя и Волк...» (в этом названии имеется в виду наш старшина Вовк. А Петя — это конечно же наш Петя Грушовенко).
Улавливаете? Просто удачные были названия. Их и теперь выбрасывать жалко. И потому в романе мы без них не обойдемся. И обязательно пустим уж если не в названия глав, то в подзаголовки как минимум. В этой связи я предвосхищаю себе еще один нестандартный литературный приемчик: введение двух микроглав. И — это уже скоро. А одной, состоящей... всего только из одной строчки! И даже деление на более крупные главы не сможет мне в этом помешать.
А без этих глав что? Автору конечно же проще будет следы запутывать. А читателю — читать, безусловно, интересней. Но только тогда в самой сути труднее сориентироваться будет. Серьезные накладки могут появиться.
Здесь вы должны меня понять и простить за такое словесное нагромождение. Сами понимаете, душа не на месте. Просто через час — час пятнадцать в госпитале в первый раз в жизни я встречаюсь с Наташей. И с ее подругой Ольгой конечно же. И поэтому именно перед этим эпизодом я немного волнуюсь. Потому что уже ревную Наташку к Петру. Он-то ее — если по естественному течению рассказа — еще и не видел. А увидит, по моим подсчетам, только месяца через три. Незадолго до того как я в командировку уеду. А вот я, как автор, зная заранее, чем оно — дело это — у них закончится, уже ревную. И потому придуриваюсь немного. И для куражу собственного, и для бодрости...
Что поделаешь, опыт. Потому что вот так, кося под простачка, и под прочую словесную жвачку, и неудачи свои переносить легче, и страдать приятнее. А главное — значительно комфортнее.
Да вы сами как-нибудь попробуйте. В минуты любовного томления, например. Или очередного матримониального фиаско.
Страдать с комфортом, доложу я вам, — это всегда лучше, чем в неудобном, напряженном состоянии. А в дискомфорте, да еще в финансовом дефиците, — это уже боже упаси! Врагу не пожелаешь!
Да и вообще!.. Ну кто это, например, придумал, чтобы номера глав с самого начала вводить? Я так, например, не согласен!
А ну-ка! Автор я или где? Беру вот и ввожу первую микроглаву без номера. И — прямо на этом самом месте! И — вот она...


Глава непронумерованная, первая. СТАРЫЙ ПЕНЬ И... ДВЕ ДЕВУШКИ
(ВОСКРЕСНАЯ АЛЬТЕРНАТИВА СПЕЦИАЛИСТОВ)

(Примечание. Это из рукописи, помните?.. «Старый Пень...» — и зачеркнуто. Так могла бы начаться глава. Но — зачеркнуто. И поэтому почти не в счет. Но оставлено здесь как метка. Для напоминания, откуда пришло. Конец примечания.)
Итак...
«Старый пень... — подумала про себя Надежда, появляясь во дворе лазарета. А потом: Ой-ой!.. Что это я? Прости господи...»
— Опять в город, — сказала она мне, незаметно перекрестившись. — Не везет тебе. Я уже отпускать хотела. Но Самсонов говорит, нужно в госпиталь. Егорычу хуже стало. Сказал он еще, чтобы ты паренька из роты захватил. Его ж, болезного, Егорыча нашего, только на носилках теперь. А с дежурным по части уже договорено.
Ну а поехали два паренька — Пашка и Ян. Захотелось вдруг нам вместе прокатиться. Дежурный по части посомневался немного и отпустил обоих. Сказал ему, что носилок за ночь я натаскался уже. А он знал, что выезжал я под утро.
«Ну не могу носить, и все! — сказал я ему. — Ну что еще?.. Руки отваливаются!» Ну и поехали втроем. И тетка Надежда, конечно. И Самсонов. И привешенный на носилках Егорыч.
Егорыч был отставным начмедом и ушел в отставку года эдак три-четыре тому. Все медицинское хозяйство гарнизона, как и положено по должности, было тогда полной его вотчиной. А тут тебе и чистый медицинский спирт — и сам по себе, и для обмена на аэродромный ректификат («шпагу»), с коэффициентом конечно. И бюллетени по телефону. И летные справки. И путевки. И тэ дэ, и тэ пэ. И все остальное, чего только не напридумывала тогда для бесперебойной работы родная наша социалистическая действительность.
«...А теперь вот плох стал ваш Егорыч. И только на носилках его...» — мужественно вещал нам бывший главврач гарнизона, вспоминая подробности своего начмедства.
«...И кроме вербального уважения и стандартного медсервиса — никакого человеческого привета», — проникся Пашка состоянием пожилого человека. И тем самым продолжил, развил, а заодно и закрыл эту невеселую тему в нашей увеселительной поездке.
До города мчались весело. Ребята, месяцами не выходившие за пределы Аэродрома и части в дневные часы, они так просто балдели. Удобно подвешенный в салоне Егорыч еще пытался их поучать и что-то рассказывал, но они не слушали, а глазели по сторонам. Или пялились на случавшихся у дороги девчонок.
Надежда то и дело заботливо оборачивалась с переднего сиденья «санитарки» и через маленькое окошко в салон проверяла, не сильно ли обижают ее бывшего начальника случайные и невнимательные санитары. Но Самсонов сидел с Егорычем рядом и чуть ли не за руку его держал. И Надежда, так же как и все, успокоилась и дальше ехала спокойно и с удовольствием. И даже запела вдруг тонким голосом симпатичную белорусскую песню про перепелочку.
А я — тоже на хорошем подъеме — гнал уверенно и надежно. А заодно разглядывал проносившиеся мимо кочующие на юга «жигули», «москвичи» и «волги». Многие из них были с московскими, уже новыми — белыми, европейского стандарта — номерами.
В госпитале Егорыча выгружали с предельной осторожностью. Я придерживал двери фургончика, а Надежда всем видом выдавала переживание и решительную готовность помочь, если нужно.
Пациент время от времени прерывал свой рассказ и давал санитарам-любителям профессиональные советы: «Так-так-так...» И: «Тихо-тихо-тихо...» И еще: «Стой-стой-стой...»
Ребята с дежурным вниманием слушали рассказ и советы, но у самого приемного покоя потеряли вдруг к Егорычу всякий интерес: с открытого перехода между корпусами на уровне второго этажа оперлись на перила и наблюдали за ними две хорошенькие девчонки-медсестры. Заметив их, начмедовские носилки тут же приложились о косяк.
— О-го-го-го-го, — мигом отозвался Егорыч. Ребята сразу же исправили ошибку, опасно перекосив свою разговорчивую поноску в дверях. Егорыч не успел и глазом моргнуть, а они уже миновали опасный проем и проскакали по широкой лестнице и госпитальному коридору. Сзади, кудахтая, протрусила тетка Надежда.
— Тише вы чумурудные, — только и прошептала она вслед исчезнувшему в перспективе коридора тандему. А друзья в приемной палате с криком: «Сюда?!» — уже перевалили Егорыча на белый стол на колесиках и ножках. Дежурный доктор даже кивнуть им из вежливости не успел.
С пустыми носилками ребята выбежали обратно во двор и задрали головы вверх. Девушки были на месте. В коротких белых халатиках, подсвеченные стоявшим над госпиталем солнцем, они, изящно изогнувшись, смотрели вниз и коротко меж собой общались.
Знакомство состоялось. Девушки оказались нашими соседями и жили рядом со станцией, километрах в полутора от военного городка.
— А я вас знаю, — сказала мне та, которую звали Наташей. — Вы приезжали забрать моего брата, когда у него был аппендицит. Вы тогда еще застряли у нашего дома и очень ругались... Мой брат тоже служил в армии, на Дальнем Востоке, в Спасске-Дальнем, — добавила Наташа, не получив от меня никакого ответа на свои первые слова.
Пока она все это произносила, диафрагма долбанула меня прямо по легким. В ушах зашумело, и до меня доходили только отдельные чистые звуки и не нагруженные смыслом плавные интонации ее голоса. А я понимал одно: она говорила со мной, смотрела на меня и с участием моргала, помогая мне сосредоточиться.
Ее взгляд сразу же пробил брешь в моем столично-ироническом восприятии местной действительности. Несмотря на ее помощь, я не выдержал и отвел глаза сторону. Но и тогда я чувствовал, как она длинными пальцами и ладонями с высоты перехода доверительно дотрагивалась до рукавов моей гимнастерки, голубых погон и солдатских значков на груди. Я снова поднял глаза и сразу же получил еще один пневматический удар. От него снова заныли легкие и некстати пересохло во рту.
Наташа улыбнулась и посмотрела на меня укоризненно. Только я не понял, была ли то укоризна за площадную брань у ее дома или же насмешка над моей неуверенностью и состоянием, в котором я вдруг перед ней оказался.
— Ну вот, давайте теперь все на «вы» разговаривать, — только и сказал я. И почему-то шепотом. И сразу же вспомнил тот случай у ее дома. Да, действительно было. Дней десять назад. То был мой третий или четвертый самостоятельный выезд. Я забуксовал в глубокой колее — выходит, что прямо у Наташкиного забора. Ее я не помнил. Просто не увидел, наверное. В машине, согнувшись, мучился брат девушки, а я нещадно крыл двоих добровольных своих помощников, соседей Наташи, которые еле держались на ногах после недавних полетов и никак не могли сладиться и вытолкнуть из бурлящей в колее воды и грязи «санитарку». — Да. Бывает. Грешен. Издержки производства, — извинился я. — Но... — Тут я сделал паузу и глубоко вдохнул. Надо было что-то говорить и как-то выкручиваться. Иначе я рисковал никогда больше Наташу не увидеть. Ничего осмысленного, а тем более остроумного в голову не пришло. Тогда я усилием воли изменил свое исходное состояние, выдохнул и, как в лобовую атаку, попер тупым и открытым и, как мне почему-то показалось, жаровским текстом: — Но… тем не менее надеюсь, увидеть вас в гостях и загладить вину. Приходите к нам на футбольное поле после ужина. Мы будем очень рады. Посидим поболтаем, — неожиданно для самого себя отчеканил я. И прошло! Как по маслу — и без остановок. А девушки переглянулись, как бы совещаясь, и одобрительно закивали головами в ответ. А я сам удивился собственный такой изворотливости.
«Смотри-ка... На глазах становлюсь наглее Жарова. И Женьки. А ведь раньше я не был сторонником такого вот примитивного общения. Хотя... Иногда без наглого нахрапа просто никак, — думал я. — Да!.. Дожил! Пригласил на стадион, как на шампанское с шоколадом. Такими темпами до конца службы так опролетаришься — свои шарахаться будут. Ну да ничего. Дома обратно переквалифицируюсь». А пока...
Приглашение было неожиданно принято обеими подругами.
— Спускайтесь к нам, девчонки! — чувствуя живую отдачу, еще уверенней скомандовал я наверх. А сам подумал: «Фу-ты, «девчонки»!» — и постепенно набирался уверенности, оценивая реальный результат от своей беспардонности. Тем временем девушки на удивление однозначно согласились с моими доводами и в ответ на приглашение сойти вниз сразу же спустились с верхнего перехода во двор.
— Да, приходите, Ольга — поддержал меня Ян, избавленный от необходимости делать какое бы то ни было предваряющее вступление. — А нас иногда, между прочим, по воскресеньям в увольнение отпускают, — на всякий случай добавил он, развивая какие-то свои мысли. — Так что сначала — вы к нам, а потом — и мы к вам, — закинул он сразу же, но без видимой наживки свою длинную удочку-семиколенку.
Ольга посмотрела на него и улыбнулась. А потом усмехнулась в сторону.
«Да, — подумал я, — Ян-то, понятное дело, — отдыхает... А девушки понятливые. И с опытом. И на простую снасть...»
А Ольга вдруг улыбнулась и мне. Но уже совсем по-другому. И почти подмигнула. Не грузись, мол, разводящий, — словно намекнула она. — Сложные снасти могут и не понадобиться. Тут ведь все дело в том, кто их расставляет, — кивнула она мне и улыбнулась еще раз. А потом снова разулыбалась — теперь уже всем нам вместе. А в ответ на приглашение, так же как и Наталья, охотно и с радостью кивнула.
— Да мы и без увольнения можем, — опять невпопад сказал Ян, впрочем не добавив в наше радушное знакомство и капли досужей двусмысленности. Ответа он и на этот раз не получил, но все равно продолжал стоять, выжидая. Вопросительно и молча. Вспомнил, наверное, свою гауптвахту и недавний роман с лаборанткой склада ГСМ.

От рутинной скуки на рабочем месте женщина-лаборантка ГСМ разговорила нашего друга до непринужденного вербального общения. «С таким бы парнем, да как ты...» — неопределенно проскользнуло у нее в контексте простой вежливости и общей гармонии разговора, ну а Ян уже сам по себе все остальное вообразил и домыслил. Прямо на месте и, надо понимать, в деталях. И он сразу же предложил ей встречу.
«Ага, щас!» — снова вылезло из подсознания стареющей девушки-лаборантки, уже давно обремененной житейскими заботами и проблемами бытового характера. Но вслух, кроме «щас», она ничего не сказала. Подумала только: «И так все понятней ясного».
Тем не менее Ян принял «щас» за многообещающее женское кокетство и тем же вечером рванул к ней на встречу, не откладывая визит в долгий ящик. Безотказный Григорий достал для дела бутылку шампанского, и Ян, как простой нарушитель военных правил, растворился в попутной темноте намеченного им вечера. Расстроенный и оскорбленный в лучших чувствах, но с благородным запахом шипучки, на обратном пути он был пойман дежурным по части прямо у самого входа в казарму и препровожден в длинное одноэтажное строение за глухим и желтым забором — нашу гарнизонную гауптвахту.
Этот поступок удивил всех без исключения. Никто ничего подобного от Яна не ожидал. И даже в роте, у старшины «хомуты» с пристрастием его не допрашивали. Дежурный просто отвел нашего загадочного венгра на губу, и утром его тихо выпустили. А зампотех второй роты в присутствии опешившего от его необычного тона Покормяхи без лишних слов и помпы просто попросил Яна больше так никогда не делать. И все.

— Сегодня не можем, — сказал Оля. — Мы сутками работаем. Меняемся только завтра утром. В восемь.
— Да вы в любой день приходите, — обнял за плечи и радушно пригрел обеих девушек на своей груди Пашка Петров. Девушки было отстранились. Но, почувствовав распростертую настежь солдатскую душу, позволили себе немного понежиться в Пашкиных объятиях. А потом переглянулись и подчеркнуто деликатно, с долей положенного сожаления высвободились, сделав кокетливо-синхронное движение плечами. — Привет, — тем не менее сказал Пашка Наталье и потянулся губами к ее щечке, чтобы поцеловать на правах старого знакомого.
— Привет, — сказала Наталья, стоя ровно. Она не уклонилась от Пашки, но и не позволила до себя дотянуться. При этом она посмотрела на меня и сделала круглыми глаза. «И чего это он — приятель ваш — пристает ко мне?» — говорила Наташа всем своим видом.
— В неполетные дни, конечно... — с сожалением уточнил Пашка, удостоившись вместо поцелуя лишь мимолетного и почти случайного касания. И уже без эмоций, повествуя, добавил: — Скажете на КПП-1, на проходной нашей, чтобы соединили вас с первой АТР. Запомните? Попросите Петрова или вон Ильина. Или вот... его, Яна. Из второй роты. А Ян у нас на всю часть один!..
Вышла Надежда. Девушки быстро согласились со всеми Пашкиными предложениями и поздоровались с Надеждой, немного смутившись. И кто не знал легендарную тетку Надежду в окрестностях военного городка? Она спросила Наташу о брате и передала через Ольгу ее матери, чтобы та захаживала.
Девушки проводили нас до машины. Мы неохотно погрузились в сантранспорт. Из окон и дверей и звуковым сигналом отсалютовали новым знакомым, лихо рванули с места и понеслись домой.
— Это что ж вы мне, архаровцы, Егорыча обидели, — с запозданием негодовала Надежда. — Сгрузили как бревно — и бегом. У человека всего и радостей в жизни, что полечиться да поговорить.
— А-а, — оторвался от своих размышлений Павел и сделал неопределенный жест рукой. Ян тоже наморщил лоб, поймал упущенную им мысль, и снова углубился в анализ сложившейся ситуации…

Это конец микроглавы. Первой, и почти единственной. Следующую микроглаву мы не выделяем, но раньше она называлась так: Глава «номер такой-то». «Любовь — не вздохи... А быстрота реакции». И дальше по тексту все так же — идет без деления на мелкие главы. С одним только небольшим, но важным исключением.
Открою секрет сразу: та микроглава, о которой как об исключении идет речь, будет о мыслях передового офицерства о профессиональной армии. А к передовому офицерству я причислил нашего ротного командира Хохлова. Ведь нужно же и в армии ну хоть кому-то быть передовым? А других, кроме нашего Хохлова, подходящих кандидатур просто не нашлось. Или я не знал их так же близко, как своего капитана. Только не считайте, пожалуйста, что я причислил Хохлова к передовым по знакомству. А вообще, нет... Считайте. А то как же тогда еще передовые получатся? А тем более тогда, в начале восьмидесятых. Конечно же только по знакомству! И никак иначе. Ну не от фальшивых же штабных приписок в личном деле военнослужащего, на самом-то деле!

…Передо мной стояло Наташино лицо. Что же меня в нем так поразило? Простая деревенская девчонка, каких тут пруд пруди... Но конечно же юг Белоруссии... Таких как здесь, девчонок больше нет нигде.
Волей вселенной именно здесь, в районе города Гомеля, образовалась эта природно-региональная и чисто человеческая ситуация, замешанная на историческом стыке и прямом взаимодействии близких славянских народов.
Смазанная салом, дородная украинская певучесть, обезжиренная тонкой и не понятной польской правильностью, смешалась здесь, в местных деревнях, с брянско-российской угловатостью и прямой до неразборчивости белорусской доброжелательностью.
И все это в простоте, откровенности и доброте, которые, как никому на свете, присущи всем местным людям.
И может быть, именно поэтому случались здесь девчонки, нет которых светлее, желанней и красивее, роднее и любимее, — да что там говорить — просто лучше для любого русского человека. (Про нерусских мы здесь не говорим. Но и они тоже суетились по этому вопросу изо всех сил. Аж друг через друга перепрыгивали. От непомерного восторга и простоты местных уложений. Хотя, казалось бы, им-то, нерусским, что до этого?..)
Нет, не так просто я обычно задаю вопрос: бывали ли вы в южной Белоруссии?.. Не бывали? Так поезжайте, — еще не поздно. И все сами увидите. А заодно и на девушек полюбуетесь. И прямо там, в Зябровке, на проходной нашего военного городка, на КПП-1, можете спросить о нас. Наверное, помнят еще. Не может быть, чтобы забыли. Всего-то лет двадцать с небольшим и прошло.
А сколько интересного было нами придумано: и в казармах, и в гарнизоне. Но большей частью конечно же по окрестностям. «Нет, без вас мы так не гуляли никогда!» — говорили нам молодые техники, девушки и просто жители станции и окрестных деревенек, когда время от времени забредали к нам на пятачок, где от души зажигали Жаров и Пашка, являли чудеса щедрости мы с Григорием, а Женька с Яном всегда добавляли изыска и колорита...
Но я о Наташе. ...И не было в ней, в простоте ее, ничего такого особенного, как у некоторых встречавшихся здесь же отдельных...
Нет, про Наташу я так не могу... Попробуем-ка по-другому...
Наташины серые глаза... Они спокойны до безразличия. И с едва уловимой несимметричностью...
Всегда мне почему-то нравилась несимметричность. И она — несимметричность эта — тоже стороной меня не обходила. Как будто бы судьба моя или Провидение — эдакие вездесущие гражданские Вышки руководителя полетов — ходили за мной по пятам, повсеместно следили и твердили наперебой: «Ну нравится тебе несимметричное — так ради бога!», «Мы же ничего против не имеем», «И на здоровье тебе, и слава тебе господи!..» — и предлагали все новые и новые варианты.
В глазах Наташи все просто... Просто, но не пусто... Не примитивно. И что-то еще не заполнено и оставлено под вопросом. Но именно не заполнено, а не тупо и неинтересно потеряно. И потому угадывались там тайны и мироздания и оставленные Кем-то вопросы. Извечные и важные. И огромные, как сама жизнь.
А еще были в глазах ее строгость и суровость. Конечно же только внешние. Но все равно впечатляющие. И никак не вяжущиеся с ее возрастом. А в сочетании с юностью и непосредственностью...
Да что и говорить, Наташка объективно по всем статьям просто классная была! И производила впечатление нереальное абсолютно. И было все это вне понимания и фантазий совершенно. Для тех, кто понимает, конечно. И таилось в ней настоящее и неисповедимое женское начало. А значит было все: и сила и слабость, и радость и печаль, и умозрительная загадка и неодолимая естественная притягательность...
Стоп! — остановился я тогда, вспомнив зарок двухлетней давности. — Никакой поддержки любой и всякой влюбленности. Пусть даже самой ничтожной!..
— Смотри! Куда?! — крикнула вдруг мне в ухо Надежда.
Ситуацию я оценил мгновенно. Оказывается, это я за рулем себе такое наворачивал!
Впереди в левом ряду на красный свет затормозил автобус, за которым стояло несколько машин. В правом все было забито от зебры до светофора и от ближайшего, уже пройденного пересечения. Затормозить я уже никак не успевал. Благо что встречные машины стояли на красный свет по ту сторону перекрестка. И слава богу, не было людей...
Закрывая Наташкину описательную сессию, я отметил, что словесное отображение ее мне в общих чертах удалось, и возвращаться к нему я уже не буду — проехали… А потому — ура-а!..
...И я включил фары и прожектор на крыше, поддал газу и под тремоло самодельного спецсигнала выскочил на полосу встречного движения. Я обошел все попутные машины, и на глубокий красный свет на мокром асфальте наискосок пешеходной зебры мыльной пеной вспух отчаянный след моей «чебурашки».
Мы вылетели из города.
— К ужину опаздываем, Надежда Викторовна, — весело подмигнул я Надежде. — Расхода в столовой нам не оставят — воскресенье...
— Хулиган! Ох-х... ГАИ же везде! Поймают! Ты что, больного везешь?..
— Не поймают, — сказал я. — Кишка тонка.
А про себя подумал: «Да, повнимательней бы надо... Но Наташа... Стоп! Потом. Договорюсь с Самсоновым и завтра же к ней съезжу».
В пустынной столовой молча жевали за грязным столом. Вокруг возился кухонный наряд. Жаров по кухне не заступал, и обедать без него было неинтересно.
— Прокати до парка, а? Назад вместе, — оживился вдруг Пашка. — Через почту пройдем, домой позвоним. Поехали, Ян!
Ян не поехал. С самой встречи в госпитале он стал каким-то деревянно-серьезным и самодовольно замкнулся. Даже без позывных в адрес нашей дружеской адекватности.
— Во подействовало! — сказал Пашка, когда мы отъехали от столовой. — И на тебя тоже. Ольга понравилась или...? — зная меня, аккуратно спросил он.
Я хотел промолчать, но потом... Никому — но Пашке!.. И я ответил: «Обе ничего». И он очень обрадовался моему стандартному, но приятельскому ответу.
На повороте с аллейки он показал мне на крыльцо гостиницы:
— Видишь летеху у дверей. В спортивном костюме. Во вторую роту прислали. Из училища. И похоже, что они с ним уже хлебают... В полный рост!

Это был тот самый лейтенант, с которым электровзвод второй роты провел три бурные недели. И такие, каких и на погранзаставах не бывает. Но потом только кличка от него и осталась — Бешеный.


ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. САМОХОДЫ ПРОСТЫЕ И ОСОБЕННЫЕ
Я не хожу — консультирую. Пить — дело! Поросячье недоумение сверхсрочника Игнатова. Пить или не пить: падучая и старые раны. Общий залет и протест жаровской машины

В казарме после отбоя постепенно затихали все шорохи. Старшина обычно сидел еще недолго в каптерке, а потом, повозившись с замком в трухлявой двери, прокашливался и уходил.
Сквозь прутья кровати я вывернул свое хабэ наизнанку, но пачки «Дымка» почему-то не нашел и прикурил какую-то пахучую сигарету из жаровской тумбочки. Удовлетворенный находкой, я с облегчением откинулся на спину.
После ухода старшины в казарме быстро размножились и замелькали светлячки сигарет. Дым сигарет перемешивался с запахами сапог и мастики и не отдельно чувствовался, а распространялся по кубрику, как какой-то особый, волнующий запах.
Кровать Жарова пустовала третью ночь. Григорий тоже всбивал свою постель, будто бы только встал, но и его я в эти дни до подъема ни разу не видел. А «караулка» его ночевала на газоне прямо под окном казармы.
«Ходоки», — подумал я и вспомнил, как в прошлом году ходил несколько раз с ребятами на деревенский пятачок, чтобы глотнуть солдатской свободы и пощекотать себе нервы. Теперь, по их рассказам, там танцевали под «новый» магнитофон «Яуза» и все так же провожали девушек до дома до утра.
Девушки почти все работали в городе на чулочной фабрике или санитарками и медсестрами в военном госпитале. А местных ребят было совсем мало. Иногда, правда, и они небольшой компанией подъезжали к пятачку и прямо с прицепа трактора «Беларусь» угощали нас нашей (в смысле самогонкой местного производства) и даже покупной. (Чуть было не написал «импортной», настолько в армии все мы отвыкали от магазинной продукции). Если бывало мало, то всем вместе удавалось набрать рублей семь — десять, и безотказный «Беларусь» прямо с прицепом по колее и ухабам гонял в соседнюю деревню за самогоном. А девушки приносили из дома вареную картошку, соленые огурцы и хлеб. Всего на пятачке собиралось человек десять. Редко больше.
Жаров с Григорием ходили на станцию постоянно, даже зимой. Я ближе к осени перед командировкой тоже еще ходил. И с ними, и сам по себе — к Наташе. Но после возвращения из поездки походы свои по целому ряду причин прекратил. Но интереса к свободной жизни конечно же не утратил.
Каждый раз я подробно расспрашивал ребят: что да как, кто да с кем? А потом давал им свои дельные советы: и по общей легенде отлучек, и по искусству «фантомно-муляжного» присутствия в роте. И по наработке «эффекта полулегального убытия». Я даже этюды с ними репетировал по изустному тактическому маневрированию при вынужденных разговорах с начальством. Или, проще говоря, придумывал за ребят, как им лучше будет отбрехиваться по возвращении в каждом конкретном случае их потенциального — и в конечном счете — неизбежного очередного залета.
«Нет, вы не подумайте, — вышагивал я перед своими товарищами. — Все это и для меня не лишено известной привлекательности. Но с некоторых пор, согласитесь, ввиду надвигающегося и ожидающего нас уже за поворотом дембеля... Это должно казаться нам мелким... Так, что ли? Нет, даже не мелким, а... Ну да вы и сами все это прекрасно...»
Друзья слушали меня вполуха, молниеносно решая свои отходные вопросы. Я же, глядя на них, сначала демонстрировал выдержку и спокойствие, а потом едва успевал свернуть полет своей мысли. И чуть ли не следом за ними кидался, исчезавшими на глазах из казармы или замусоренной парковой курилки в направлении станции и близлежащих деревень-сателлитов.
В конечном счете в самоход я не попадал: срабатывал аутотренинг и набор превентивно-отвлекавших мер, придуманных на случай очередного соблазна.
«Все дело в ней, в Наташе, — думал я. — И разумеется, она главная причина моему безразличному по жизни состоянию». Но вида не подавал. А любые догадки по теме пресекал. И хотя стаканчик-другой с благодарными слушателями в парке я и пропускал порой, в самоходы эти, пустые и хлопотные, обидевшись на любовь и судьбу свою, ни сам по себе и ни с кем другим уже не ходил совсем.

А еще в самоходах приходилось практиковать позорные, на мой взгляд, вещи. То есть скрываться от каждого «хомута», мимо пробегавшего или колхозника-сверхсрочника со службы домой гуляющего. Потому что могли они запросто — и даже не по злобе, а так, по простоте душевной, — стукануть мимоходом нашему старшине о случайной встрече на станции. И прощай тогда размеренная армейская жизнь на недельку-другую. И было бы здесь тогда у нас с вами вместо динамичного повествования нудное и тягостное перечисление: губа — разговоры; да разговоры — губа. И прочая подобная нервотрепка. Которая лично мне, например, наверняка помешала бы медитировать и писать эту историю. А Андрюху Иванова из роты охраны просто расстроила бы. Из-за неизбежного перерыва в нашем творчестве.
А вот друзья мои, Гарик с Григорием, на не комплексовали вообще. И в самоходах при любой ненужной встрече или опасности, или другой какой угрозе их безответственному военному существованию, или, короче, чуть что не так, предпочитали сразу же скрыться. Отступить и спрятаться. И таким образом избежать и самих инцидентов, и их ненужных последствий.
Ну, например, приближается к пятачку кто-нибудь из «хомутов». «Опасность справа!» — командует тот, кто первый заметил. И оба они — Жаров и Гриша — ба-бах!.. И один — всем своим юрким и компактным телом уже в кустах. Или наглой непотопляемой рыжей рожей в сточной канаве. А другой — отчаянными короткими перебежками и от укрытия к укрытию — уже на недосягаемой для любого здравомыслящего ловца дистанции. А потом вылезают оба обратно, невредимые и довольные, и веселятся пуще прежнего: обошлось, мол. И — вот радость-то! — кого-то там они снова перехитрили и облапошили!
Но я совсем не понимал того, как это они чистенькими и ухоженными отовсюду возвращались. Как дети в школу. И точно такими же, как и с самого начала были отутюженными. И выглядели так, будто бы из профилированного ателье вышли. Того, например, что у нас на Ленинградке открылось. Того, что для нас с вами под семью замками, а вход только с крутой позвоночной наколки.
Что и говорить, дал бог друзьям моим решительности и аккуратности. И живой человеческой непосредственности.
А мне вот нет. Не дал! Ну вот не рухну я нипочем как подкошенный и в лужу не полезу ни при какой такой опасности... (Тут я имею в виду, что в самоходе. Вне боевых действий конечно же. На войне-то дело другое совсем. Особенно поначалу. Не то что рухнешь... Но что-то не о том я. Сбился снова). ...И от «хомута»-сверхсрочника опять же ни при каких таких обстоятельствах не побегу. А если вдруг и совершу насилие над собой, и спрячусь, как они, да еще и вовремя и, мало того, по парадоксу вещей останусь никем не замеченным (что маловероятно — и то, и другое, и третье; — говорю же, не везет мне с этим), то потом на свет божий вылезу я в таком виде, что мама дорогая...
Вот и не прятался я никогда. Правда, повторюсь, хранил меня Бог, жаловаться не буду. Меня, эстета доморощенного и чистоплюя неоправданного, хранил не понятно почему. А вот их, друзей моих — природных чистюль приспособленных и весельчаков непосредственных, — нет почему-то…
А ребята эту особенность мою воспринимали как личную заслугу и достояние. Или — пуще того — как отдельную статью служебного героизма.
А за примером далеко ходить им не нужно было.

Вот сидим как-то раз с ребятами на пятачке. Вдруг Петя-косой, местный гражданский парень — даром что косой, он у нас всегда (и вполне заслуженно) на разливе состоял, — шепчет: «Атас!»
И только тень на плетень метнулась, и ограду плетеную за пятачком под Жаровым тряхнуло. Да в кювете из-под Гришкиных сапог дуплетом плеснуло, как будто из дробовика выстрелили. И никого. И Жаров испарился. И от Гришки ни гу-гу. И ни шороху... Один только я сижу с Петьком-косым на консервном ящике из Любкиного магазина с початой бутылкой «шпаги» в руках, по пластмассовым кружкам разливать приготовился.
«Здравствуйте, товарищ солдат, — говорит мне подошедшая фигура в длинной офицерской шинели и офицерских же сапогах. — Отдыхаете?»
«Спасибо на добром слове, — говорю я. — Где уж мне отвертеться-то. Отдыхаю».
«Шпага»? — спрашивает тем временем фигура в сапогах и, тени сомнения не допуская, на мою «чебурашку со шпажкой» пялится. А лица ее, фигуры то есть, я все никак разобрать не могу. Хотя и чувствую, голос знакомый. А она, сука долговязая — фигура то есть, — все ответа от меня ждет. И все намекает мне на залет мой состоявшийся. А пальцем своим указательным, от машинного масла грязным, в бутылку упирается.
«Шпага», — говорю я, помедлив самую малость. — Нелетавшая», — еще и похвастался я на всякий случай. И сразу же узнал в шинели и огромных офицерских сапогах сурового сверхсрочника из аэродромной роты сержанта Игнатова, который стучал на всех подряд и даже послужного не спрашивал.
По службе Игнатов и в казарму к нам заглядывал, и начальником караула с нами ходил, и дежурным по парку иногда был. Так что знал он всех нас. Но...
— Хлебнешь с устатку? — тем не менее, подражая приветливым зябровским ребятам, предложил я ему присоединиться к нам с Петьком и подвинул к сержанту по ящику пластмассовую кружку.
«Он же не застучал еще, — думаю. — Так что ж это я, сам по себе, что ли, с колхозным хлопцем априори буду базары затевать да беспричинный кипеж инициировать. Да не буду я...» — резонно рассудило что-то изначально правильное внутри меня.
Сам я тем временем все в потрохах своих копался чтобы с приоритетами жизненными разобраться. В итоге почти подсознательно, но принципиально и решительно отодвинулся подальше от опустошавшего меня инстинкта самосохранения и навстречу нормальному — с кем бы то ни было —  человеческому общению открылся.
А решившись, прямо по факту тут же на месте гостеприимно и запросто предложил подошедшему сержанту-аэродромщику выпить стаканчик-другой за компанию. После трудового дня. И, следуя привычкам и воспитанию, пузырь свой со «шпагой» без задней мысли ему продемонстрировал. Все также запросто. И от души. Все как у нормальных людей полагается.
А для преодоления неуверенности и страхов, а также неподконтрольного мандража своего, пузырь я Игнатову двумя руками предъявил. И только потом уже вид сделал, что это не рук я своих трясущихся опасался, а будто бы так — а-ля — этикеткой красочной на импортной редкой бутылке похвастался.
Сфальшивил бы я тогда немного — ночевать на губе. Или весь следующий день хомутовский комплекс выслушивать. А все потому, что сержант тот, Игнатов службистом был. То есть все что есть по жизни на службу поставил. И для продвижения даже на заочном учился. А значит, изо всех сил метил он в золотой фонд Советской армии. Другими словами, больше всего на свете хотел тот Игнатов офицером стать. А затем дальше по лестнице пойти. Чтобы и в деревне своей всем нос утереть и командиром подразделения со временем  стать, а то и в начальники одной их служб гарнизонных пробиться.
И такие, как он,  ребята ничем не брезговали, и очки свои любыми способами набирали. А выловить в самоходе для них кого или на пьянке поймать, да еще и до гауптвахты дело довести, — это уже не очки служебные, было то золото чистое. И шло оно, это золото в лице моем, прямо на грудь сержанта. Потому что именно от таких реальных поступлений и становился «иконостас» его уже не просто набором сверкающим, но средством необходимым для скорейшего по службе продвижения.
Именно при таких заслугах не простой «хомут» уже с командиром служил и не добрый деревенский человек по казарме расхаживал. Становился тогда сверхсрочник тот из простого лоха услужливого другом проверенным. И потому за дисциплину при нем командир мог спокоен быть. В смысле: отдыхай, мол, ротный командир и делами своими занимайся, пока он, Игнатов, твой крест несет. И с тобою рядом в строю одном.
Но отдыхать отдыхай, но и «Гната свово» не забывай. Не забывай да по службе двигай. И тогда в порядке подразделение твое. А потом, глядишь, и выше еще, и тогда — уже в части твоей. Это когда сам ты, командир, так же как и Гнат с тобой, дальше на повышение пойдешь.
Так что промахнись я тогда хоть на грамм, хлебать мне по всем статьям. Включая и расставание с машиной-«санитаркой». И далее по всем пунктам: от губы до муторных хомутовских разборок и до понимающих все взглядов ротного...
Но, Бог милостив, и не промахнулся я. Наоборот, в самую точку попал. Как тогда, с нашим препом по физике: типа — свой я тебе, а ты, если вложишь — дело, конечно, твое — да вот только г-вном полным дальше поплывешь тогда...
Лобовая атака, как защита в критическом случае, — это и единственное, и исключительно необходимое движение. Во всяком случае, для меня.
И в самом деле! Ну не в кювет же мне мордой из-за «хомута» деревенского!

«А что, и закусить есть?» — спросил Игнатов с издевкой. Но — и с понятным уже сомнением.
«Заглотал, — понял я. — Переваривает!..» — И молчать-то никак нельзя — дальше пошел:
— Пить дело благородное... — сказал я Игнатову уверенно, но с вынужденным его мыслей опережением. Но для однозначности понимания тут же перед носом у него бутылкой помахал. А для наведения мужского контакта взял да и разлил по пластмассовым кружкам. И Петю-косого, как важную деталь нашей интеграции, не позабыл. — А жрать — дело... Ну да ты сам знаешь какое... — сбил я общее напряжение, обратившись уже не к Игнатову, а к косому, минуя все препоны в общении.
— Не знаю… Какое? — спросил Игнатов, с трудом удерживая нить. А иронию свою и уверенность в виду налитой кружки потерял.
Это потому что по итогам разлива того — филигранного и своевременного — оказался у меня Игнатов безответно торпедированным сразу по всем позициям. И верно. Сначала по дружбе. Ему радушно и бескорыстно предложено было. Потом по существу. Было не только предложено, но и налито. И даже закусить обещано. И третье. В дополнение было с ним еще и за жизнь переговорено. Тут я имею в виду свою шутку про «пить дело благородное...»
И хотя сам номер третий — за жизнь — как определяющая позиция бытия нашего не имеет пока специального названия, при простом и тесном общении людей есть у нее, у этой позиции, своя абсолютно бесценная и большая исконно-доверительная значимость. И особый гуманитарный вес. Потому что весомость и значимость эти произошли из той важной области социальной духовности нашего народа, что связала для нас воедино два неразрывных человеческих действия. А именно: выпить и поговорить.
— Ну что, поехали! — тем временем последовательно, честно, и строго в тему предложил я Игнатову, опираясь на выше изложенное. То есть однозначно намекнул ему на очевидную недвусмысленность сложившейся ситуации.
— Ну-у не знаю... — протянул Игнатов на весь тот разведенный мною догон.
Но кружку свою автоматически из рук у меня взял.
«Рефлекс, — никуда не денешься!» — поздравил я себя с успешным выходом на решающий рубеж.
— А как выпьем, скажу какое, — сказал я, делая вид, что игнатовское «не знаю» я отношу к его вопросу по недосказанной мною поговорке. Но никак не отношу его сомнений к своему «поехали». То есть никак я не имею в виду той его хомутовской задумчивости по факту нашей мизансцены в целом: пить или не пить ему, сержанту Игнатову — командиру армейскому замасленному в шинели и сапогах офицерских — со срочником из его же части. Для него, Игнатова, беглым. И фактически добычей являвшимся.
Для успешного завершения провокации решил я опять чем-нибудь помахать перед игнатовским сверхсрочным носом. Но на этот раз не бутылкой, а своей пластмассовой кружкой со «шпагой». Такой же как и у Игнатова в руках была. И повторил:
— Потом скажу... Махнем сначала. А то тебе не так интересно будет.
И подмигнул ему перед глотком.
Мы выпили.
— Ух ты! — сказал я, переведя дух.
— Что? — спросил Игнатов.
«Теперь уже точно проскочили!» — порадовался я за себя. Да и за Игнатова тоже. А за своевременный глоток крепкого военного напитка, так и еще больше.
— Ну, — говорит Игнатов, обнюхивая рукав офицерской шинели.
— Что — ну? — спрашиваю я, потому что уже немного расслабился.
— Ну ты сказать что-то хотел.
— А-а, это... — замялся я. Но потом — а сам понимаю, не врубится он. Но, делать нечего, и для поддержания объединяющего темпоритма, и потому что молчать-то никак нельзя, — говорю: — Ну поговорка такая есть: «Пить — дело благородное, жрать — дело... поросячье!»
Сказал я и затаился. Но тут же протянул Игнатову огурец, который специально у Пети-косого побыстрому отобрал и сам наперед всех — во избежание прямолинейного толкования двусмысленностей — поскорее надкусил.
— Не понимаю, — опять говорит Игнатов. — Что ж это, мы, по-твоему, свиньи, что ли? — спросил он задумчиво, откусил огурец и посмотрел куда-то сквозь меня и мое открытое для общения лицо. — Ты и сам ешь вроде бы.
— Да шутка это!.. — быстро обнадежил я его сообразительность. — Просто так говорится... Чтобы без закуски, когда ее нет, с выпивкой не тормозить... Якши?
— Ну, в общем... — пощелкал ушами Игнатов и даже улыбнулся. — Почти.
А я тем временем для ускорения сержантского мыслительного процесса освежил наши «бокалы».
— Пить — дело... — промямлил неуверенно Игнатов, следуя за моими уверенными движениями. А я, опять же для ускорения процессов, помахал у него перед носом двумя пластмассовыми кружками. Петю я и на этот раз не забыл, а Игнатов, не закончив поговорки, взял кружку и, не дожидаясь нас с Петьком, выплеснул свою дозу на изнывавшую нетерпением и служебно-дисциплинарными — а теперь еще и гуманитарными — сомнениями душу.
— Вот и остановись на этом, — сказал я.
— Что? — напрягся Игнатов на мое «остановись».
— «Пить — дело!..» — как ты говоришь. И все. Остановись. Раз тебе присказка эта по тексту дальше не нравится. Ну про «дело поросячье»… Ты и остановись там, где оно тебе больше климатит. Ферштейн? — извернулся я в очередной раз и засмеялся, толкнув косого Петька в бок для поддержки.
— А-а... А я думал, «остановись» в том смысле, что не нальешь больше.
— Ну почему же, — взбодрил я сержанта. Но и намекнул: — Давай еще по одной, и хорош. Ребятам тоже оставить надо, — сказал я и услышал за плетнем предупреждавший, похожий на предсмертный хрип шепот Жарова:
— Ты что? Уху ел? Он же нас с Грихой в один момент сдаст!
«Во дурак!» — подумал я в ответ на жаровские хрипы. И встал, чтобы пожать своему гостю руку на прощанье.
— Сиди спокойно, Рыжий! — сказал я вслух, но по плечу хлопнул конечно же не Жарова, напрягшегося за плетнем, а сидевшего рядом со мною откровенно русого и косого Петю. Петя понимающе улыбнулся.
— Да, пора и честь знать, — с сожалением, но вполне резонно заключил Игнатов. Он допил из кружки оставшиеся капли и поставил ее на ящик. Но потом, спохватившись, все-таки спросил: — А ты тут... это... Как?
— Отгул у меня, — ответил я ему небрежно. — Отмечен за заслуги... Ну не так чтобы официально... С Батуриным иногда договориться можно… Сам понимаешь, — напустил я ему туману по фронту.
Я спрятал недостреленый снаряд со «шпагой» и пластмассовый «фаянс» под ящик и тем самым закончил угощение сержанта-сверхсрочника. А потом сделал вид, что собираюсь на время отойти.
— Свидание у меня, — сказал я Игнатову на прощанье, махнул рукой и ушел в тень деревьев. А потом еще дальше — вдоль по неосвещенной и заросшей высокой травой и кустами станционной улице.
Я недолго оставался в тени, а только подождал, пока мой новый знакомец весь в мыслях и незнакомых доселе чувствах не промычался над охраняемым Петьком ящиком и не сгинул с нашего насиженного места, освобождая пятачок для развития всех дальнейших событий и надвигавшихся — большей частью приятных — веселых и нежных встреч.
— А я думал, песец тебе, — сказал Жаров, вылезая и оглядываясь по сторонам. Он по-хозяйски сполоснул игнатовскую кружку колодезной водой из банки, которую захватил с собой из-за плетня. — И отпили вы не так уж много...
— Плата за свободу, — хлопнул я его по плечу. — А вам с Грихой штрафная. Пейте за успех! Я пропущу.
— Ну ты дал, Серый! — только и сказал мне Григорий после штрафной.
После глотка с отходом он встал на колени и высыпал из-за пазухи на ящик огурцы, лук и пару вареных картошек, за которыми успел сходить в соседний знакомый дом, чтобы не тратить попусту времени.
В тот день у нас действительно было коллективное свидание, и мы ждали гостей с дрезины. На подъеме от проведенного с Игнатовым спарринга ночь у меня прошла без оглядки, на одном дыхании, а значит, с большим чувством.
Но то был практически единственный раз за всю службу.
В тот день в самоходе меня ничто уже больше не тяготило и не ограничивало. И я шумел, плясал и травил анекдоты без перерыва.
«Вот растащило-то!» — радовались ребята, подливали «шпаги» и показывали на меня глазами подъехавшим из города девчонкам и припозднившимся ребятам из дивизиона связи...
Но отдохнуть в самоходе без оглядки ни до того случая, ни потом мне так ни разу и не удалось. Или избыток адреналина по факту отлучки давал мне по кишкам, то ли было другое какое беспокойство, — так или иначе, но мозги и чувства мои, и чуткую на все опасности диафрагму всегда подъедало какое-то дежурное беспокойство. В результате ни самому не удавалось расслабиться, ни друзьям моим дать почувствовать себя комфортно в своем присутствии.
И это стало для меня главной проблемой на выходах.
Да пожалуй что, один только раз за службу ребята повеселились со мною от души. А потом и они осознали всю тщетность моих попыток настроиться на такое же легкое веселье. Но все равно они всегда по-дружески звали меня с собой и, не теряя надежды, каждый раз осторожно советовали:
— Ты выпей, Серик, не грусти!
— Да нет проблем!.. — бодро и с готовностью отвечал я.
Но все было безрезультатно. Игнатова я больше не встречал, и слава богу. Но и эмоционального подъема, повтора того, что произошел после встречи с ним, у меня тоже ни разу больше не случилось.
А сам по себе алкоголь меня, как и прежде, не брал. Даже наоборот: стал я к нему более устойчив. И на гражданке при менее подвижном образе жизни — а здесь и подавно — никак не мог я прийти в непринужденное состояние своей команды: выпить со всеми, поймать кураж и кайф и веселиться без оглядки.
Понятное дело! Целый день в движении, в тонусе. И в результате все добрые алкогольные килокалории терялись без следа, исчезали, едва коснувшись моего разгоряченного горла, излучавшего свет и воспаленного чуждой энергией режимной среды и постоянного служебного пресса.
Нет, пилось мне хорошо, пилось литрами. Но — увы и ах! — не в коня корм. Бывало, все влежку уже, а я — хоть бы что!.. А отсюда и дальнейшее расстройство: и мне все не в кайф, и остальным тоже; и — подозрительность и недоверие девушек. И вместо простых и ярких развлечений оставалась мне на долю одна-единственная никому не интересная трезвая, осмысленная жизнь. Жизнь с постоянной оглядкой на ее суть и смысл и на недообдуманный тогда еще, конечный ее, жизни, результат.
Иной раз удавалось, конечно, добиться частичного позитивного сдвига. Особенно при помощи крепкого аэродромного спирта. Но то приходил, минуя все этапы и состояния, заключительный результат моих глотательных опытов, произведенных с упором на крепость и количество потребляемого продукта. Но как далеко было тому состоянию до бархатного опьянения и чистого эмоционального подъема — высокого нервного взвода, легко посещавшего меня еще не так давно в недалеком школьном отрочестве и в институте. А теперь вот полностью утраченного.
Тот дивный комплекс сменявших друг друга последовательных ощущений был утерян мною на неопределенный срок. И только слабая память о нем сохранилась в закаленной душе и утративших нюансы органах осязания и вкуса.
Уничтожавший алкогольный удар трудно было сравнить с опьянением и с подъемом. Меня бросало и переворачивало. Настороженность и столбняк пропадали, но сама жизнь при этом была уже немила. Я противоборствовал своей «физике», пострадавшей в неравном бою, и даже преуспевал в этом, и переносил на ногах практически любые, в том числе и рекордные для человека выпитые объемы, но на одновременное вкушение радостей человеческих и краткой армейской свободы у меня не оставалось уже никаких природных здоровых сил.
Только одно согревало и было друзьям моим отдушиной. Это то что в самоходах со мной они ни разу не попались. За пьянку в парке и драки, не совру, ловили. И на губе сидели, и с «хомутами» потом подолгу «ладили». Но за самоходы — ни разу. Говорю же, Бог хранил.

А вот сами по себе Жаров с Григорием время от времени влетали. Но чем дальше, тем реже. И залеты их, в отличие от всех остальных, происходили тихо. А потом и вовсе незаметно. Сказывался опыт и наши постоянные тренировки —  найденные сообща творческие наработки и позиционно-тактические схемы.
При очередном залете Хохлов объявлял ребятам сутки на пятом карауле, которым была гауптвахта. Но то ли они туда и вовсе не доходили, то ли доходили и их сразу же отпускали, — впечатление осталось такое, что на следующий же день Григорий уже гонял по Аэродрому на старом автобусе или на «караулке» отдыхавшего в казарме Назарова, а Жаров, салютуя рукой, сразу же без интервала проезжал встречным Григорию курсом на своем электроагрегате.
Мы с Пашкой Петровым только диву давались.
Или нам так только казалось? Казалось, наверное. Кто был — знает, как удлиняет время ночь наблюдения за лунным зайчиком на неровной серой стене гарнизонной солдатской гауптвахты.
Это в казарме вроде бы все одно и то же: поспал, поел, завел, выехал. А на гауптвахте все не так скоро происходило. Там и время шло совсем по-другому... Это ты, поди, поначалу утра дождись да посиди-погадай, когда отпустят, и тэ дэ и тэ пэ. Вот она, разница во времени, и набежит тогда.
Один раз был крупный скандал, и дело разбирал сам Командир. Ребята отсидели по десять суток. От звонка до звонка. На караульной ездил «зеленый» из карантина, и начальник первого караула приехал к Хохлову на собственном «жигуленке», чего раньше с ним никогда не случалось. Они прогуливались по дорожке перед казармой, и до меня долетели обрывки фраз.
«Да он мне людей покалечит...»
«Водитель прошел марши, имеет стаж работы на гражданке...» — устранялся Хохлов от ненужного и пустого разговора.
«Выпусти Григория, Володь. Зачем нам ЧП на Аэродроме?» А Хохлов только плечами пожимал. Да и что было делать? Десять суток были объявлены самим Командиром, и сам Марченко отправлял ребят на губу. Поэтому «зеленый» так оставался на «караулке» до самого конца отсидки Григория, а жаровский «зилок» с электроустановкой все это время одиноко простоял в парке.
В отсутствие Игоря его агрегат сделался совсем серым и неживым. А в довершение картины долгого ожидания у машины как-то под вечер на глазах у всех военных водителей первой АТР и изумленного ротного начальства самопроизвольно и разом спустили оба передних колеса.
«О как!» — только и нашел что сказать самый старослужащий из всех присутствовавших прапорщик Савчнко. И с вопросом посмотрел на нашего ротного командира.
«Ну что, Степан? Что?!» — чуть было не вышел из себя Хохлов, плюнул себе под ноги и ушел домой, не сменив своей технической куртки на форменный капитанский китель.
Так что с ребятами на пятачок я больше не ходил. Я просто представить себе не мог, что за руль моей «чебурашки» сядет кто-то другой. Или машина будет одиноко стоять в парке со спущенными колесами.
После скандала ребята ненадолго утихли и о чем-то подолгу совещались по вечерам. А через неделю походы возобновились. Но с тех пор они хоть и попадались влегкую, на губе уже не сидели ни разу. Срок службы сказывался.

Пашка Петров в отношении самоходов придерживался примерно той же позиции, что и я. Только на выходах комплексовал значительно меньше. То есть — совсем чуть-чуть. И длительные перерывы в походах у нас с ним время от времени перемежались приятными исключениями.
Чаще исключения случались, понятное дело, у него, у Пашки.
Уходил он большей частью один. Отчаливал вдруг сам по себе, «от вольного» пройтись по близлежащим селениям. Или если вдруг случалось в округе нечто такое, что могло бы заинтересовать его любопытство и сподвигнуть на целевой самоходный выход. И это могло быть все что угодно: или персональное приглашение, или общественное гражданское мероприятие, или же был какой-нибудь другой интересный и многообещающий повод.
«С поводом», — говорил в таких случаях Пашка.
С нашими ребятами, группой, Пашка ходил редко. «Залетать только», — априори квалифицировал он все эти коллективные мероприятия. Но он всегда с удовольствием, если совпадало, встречал наших на пятачке, щедро делился спиртом и закусками и весело проводил с ними время. Но все это только в том случае, если Пашку приводила туда его персонально отработанная программа.

Тот особенный выход, заявленный в самом начале книги, был назначен Пашкой отдельно и запрограммирован по особому алгоритму. Это был вечер того долгого дня, который настал наконец после батуринского броска в город за шампанским-шипучкой и последующего Пашкиного дорожного приключения с Любашей. Потом, в тот же день случилось неожиданное Пашкино знакомство с Наташей, за которым последовали поездка через хоздвор на Аэродром с нею и дядькой ее Процко. И дальше, с Наташкой, до старого гарнизона.
А потом было планетарных осей скрещение и короткие полеты полка.
Короткие полеты те, как сейчас помнится, закончились обычной для пятницы неразберихой, веселым и шумным ужином с погоней и путаницей, как от клубка шерстяных ниток. Сначала были отчаянные разъезды личного состава по Аэродрому, а потом и по окрестностям. Как будто бы в погоне за все тем же ускользавшим от солдат ужином. А на самом деле — за нехитрыми дорожными приключениями и приятными встречами друзей. А также свиданиями с местными заждавшимися молодцов наших  красавицами.
Благо оба старшины наши — прапорщики Вовк и Покормяхо — не заставили себя ждать и не стали всех с пристрастием пересчитывать, а, повинуясь главному течению гарнизонного праздника, своевременно отбыли в гости к своему другу — прапорщику Процко. Как и было ими условлено заранее.
А наш с ребятами вечер успешно завершился тогда (а для кого-то только начался) дружными посиделками в солдатской столовой под Пашкин чистяк и общий разговор, как вы все это, должно быть, и сами прекрасно помните.
Именно в конце тех веселых посиделок Пашка вдруг сказал ходокам нашим — Жарову и Григорию, — что, может быть, скоро увидит их на пятачке, на станции.

И из столовой на улицу Пашка вышел через кухню, через заднюю дверь нашего солдатского пищеблока.




ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. ВТОРОЙ, ОСОБЕННЫЙ ВЫХОД ПАШКИ
Темнота, зима и звезды... Дневальные, техники и Терещенко. Подгрузи шипучего! Гриша, близняшки и рыжий Гарик. Наташа. Пиво, «шпага», «шимпанзе». Связисты и портвейн. Любкин домик. Полет, буря и приземление. Ребята вернулись — Иванов встретил

К ночи похолодало.
В черном поле уснувшего Аэродрома не светилось ни огонька. Был тот редкий случай, когда даже на Вышке руководителя не оставили дежурного света.
Кромешная мгла эта пугала, и, несмотря на весенние звезды, гарнизонная жизнь сторонилась размытого аэродромного пространства.
Тем вечером люди старались избегать одинокого столпа Вышки и прокладывали свои тропинки подальше от аэродромного поля и его жуткой пустоты. Всем казалось, что так они скрывали свой житейский конфликт и малые неслужебные интересы от хозяйки Аэродрома.
А сама хозяйка отдыхала. И на время забыла своих преданных военных людей. Так же как и затихший Аэродром, и родной и милый зябровский гарнизон, ласково согревавший ее подножие; тихий и робкий, но в то же время неугомонный в предощущении скорого выходного дня.

Между старым складом с проломленной крышей и новыми постройками хоздвора в свете весенних звезд от станции Зябровка в сторону ГСМ-1 проходила ночная железнодорожная одноколейка.
С наступлением весны и теплой дневной погоды вечерние звезды понемногу оттаивали и отодвигались подальше от земли. Высоко в небе они радовались наступавшему день ото дня теплу, передвигались и покачивались и, оторвавшись, устраивали веселые гонки по всему небу.
Позже, угомонившись, они спокойно и не таясь кружили у всех на виду, сбившись в бесчисленный и дружный, светлый по-детски хоровод.
И теперь уже совсем редко посещала гарнизон отступившая холодная погода. Но такое еще случалось. Как, например, тем Пашкиным вечером.
В поле зрения оглянувшейся на Зябровку зимы небо вдруг стало чернее, а звезды потускнели и позабыли про летний хоровод. В леденящем присутствии холода они робко прижались к земле. А когда к полуночи снова разгорелись в полную силу, то были уже неподвижны. И на территорию хоздвора вместе со спокойным их светом опустилась тяжелая, как осенью, роса. А с северо-востока прямо к лесопосадке и городку подступил настоящий прошлогодний мороз.
В свете луны и звезд стены бревенчатых хозпостроек сделались совсем белыми. А их рубероидные крыши —темными и сырыми. И почти черными. А вся обстановка в гарнизоне приобрела настороженно-выжидающий и на всякий случай — в соответствии с опытом наиболее заслуженных командиров — отвлекающий характер.

На выходе из городка Пашка поежился от наступившего холода и, прежде чем взять курс на станцию по одноколейке, он ограды вдоль ГСМ зашел в парк и забрал оттуда, из тягача, свою старую шинель. Мягкую от времени и длинную — по старому уставному образцу. А то и длиннее — ниже середины сапога.
В кабине его машины дневальные по парку, как и было договорено, играли в карты. Пахло резиной и разбавленным теплым спиртом — отлетавшей «шпагой».
— Будешь, Паш? — спросили его дневальные и показали Пашке старую жаровскую грелку красного цвета.
«Шпагу» в парк привез тягачист второй роты Володя Терещенко, а отлетавший низкоградусный продукт достался ему от последней посадки в полетах — из-под «пятидесятки».
Техники самолета отдали Володе эту жидкость за ненадобностью: слишком уж долго летал их командир. Была дозаправка в воздухе, удлинившая время полета, а спиртовых килокалорий командир полка не берег. И в течение всего высокого полета вовсю кочегарил в «пятидесятке» жидкостной кабинный обогрев. Вот и выбрал из рабочей смеси практически весь спиртовой ресурс. А казалось бы, опытный летчик. Двадцать лет стажа с лишним. Никак не меньше. Или забыл, как сам летехой по Аэродрому с грелкой бегал? Напомнить, так наверняка призадумается. Да вот только кто напоминать станет?
Прилетел командир. Выгрузили его техники, затекшего, всем коллективом из кабины, старшой фуражку рукавом отер, подал. Честь отдали — и сливай воду, как говорят у нас в автобазе.
Уехал командир со стоянки на подскочившем «УАЗе» и от усталости забыл всем даже спасибо сказать.
А техники слили «воду» из отопительной системы «пятидесятого» самолета — тем более что жидкость ту «шпагой» и назвать-то было бы трудно, — и призадумались над вторым по значимости и извечным русским вопросом: «Что делать?»
Но начальство их непосредственное, слава богу, как всегда, на месте оказалось и не подвело, а оперативно решило все текущие, а тем более извечные вопросы. И техники отметили окончание полетов чистым спиртом из неприкосновенного запаса старшого. А отлетавшую низкоградусную смесь отдали дежурившему вместе с ними до самого конца тягачисту.
«Подвезешь до станции? — переспросили они Володю Терещенко на всякий случай. — С нашей стороны. Одноколейку объезжать не надо», — уточнил старшой и развел руками, извиняясь за низкую калорийность предлагаемого спиртопродукта.
«Не вопрос», — сразу же согласился Володя, пряча теплую красную грелку под сиденье рядом со своей зеленой, тоже с отлетавшей «шпагой». Отлетавшей, но из-под рядового, неопытного летчика, которому техники перед полетом популярно объяснили, как и когда включать-выключать, а когда и вовсе не включать спиртовой кабинный обогреватель. То есть первый продукт под сиденьем Терещенко после короткого полета рядового Ту-22 и дисциплинированного пилота был и теперь нормальной концентрации и оставался вполне пригодным для достойного человеческого употребления.
«Забрасывайтесь», — пригласил техников Володя, предварительно укрыв их низкоградусный подарок под пассажирским сиденьем.
Перед тем как согласиться ехать до станции, Терещенко сначала сам прикинул на глаз количество отлетавшей «шпаги» и ее концентрацию. Затем соотнес это с количеством дневальных в автопарке. А потом, чтобы не ломать голову понапрасну, провел с дневальными консультацию. А по итогам понял, что низкокалорийный замес нужно брать в любом случае. Тем более что теперь, после консультаций его однозначно попросили об этом все ребята в парке. И он, недолго поколебавшись, согласился везти техников до станции оговоренной с ними короткой дорогой.
Володя всю неделю стоял в парке дежурным тягачом и ночевал, как и все остальные дежурные и дневальные, на топчане паркового КП. Поэтому своим высококалорийным продуктом с гостями на одну ночь простыми дневальными он делиться конечно же не собирался.
Напрямую по полю, не объезжая одноколейную ветку через весь гарнизон (или — дальней дорогой — через Аэродром, лес и переезд городского полотна), до станции было совсем близко. Чтобы самому сполна насладиться своим напитком, а тем более вместе с приходившей к нему в парк продавщицей хозяйственного магазина из городка и в то же время не оставлять у себя в тылу дикую команду дневальных, в трезвой неприкаянности бродившую по парку, Володя Терещенко решил отвести от себя их ненужное присутствие. А все их возможные домогательства снять с помощью низкоградусного продукта из-под 50-го самолета.
Он быстро прикинул беспроигрышность ситуации в обмен на короткую и совсем необременительную для себя поездку и радушно пригласил технический расчет «пятидесятки» в свою кабину. И на более чем вместительный кразовский кузов.
Володя ничем не обманул своих сослуживцев, когда перед развозом технарей заезжал к ним в парк за красной грелкой.
— Градусов пятнадцать максимум, — сказал им Терещенко. — Мне не нужно. Но если вы хотите, я съезжу возьму. Правда, они меня за это отвезти их попросят...
— Да ладно, — сказал ему Андрей Семиколенов, старослужащий, предводитель сплоченного вокруг коллектива парковых дневальных в старых, обрезанных выше колена и затертых до дыр шинелях, — за такую «шпагу» не попросят. Но и попросят — все равно бери. Мы с тобой закусью поделимся. У нас сегодня грузинский стол: сулугуни, орехи, чурчхела, бастурма. Грузинам нашим посылка была.
— Договорились, — сказал Терещенко Семиколенову и принял от него коллективно-дежурную грелку. При этом в глубине души он поморщился из-за ее красного цвета и явно отслужившей срок литой фактуры этого древнего резинотехнического прибора.
«Затруханная, как баковское «изделие № 2», — подумал Терещенко, но вида не подал. Он бережно принял предложенную ему емкость двумя пальцами и в одно касание переправил ее под пассажирское сиденье машины. И снова уехал на Аэродром.
Все дело в том, что красные грелки, используемые под спирт на Аэродроме, привносили в продукт излишний резиновый запах. А старые — в особенности. По причине таких обстоятельств весь личный состав Аэродрома предпочитал иметь новые грелки. И только зеленого или синего цвета. А в особенности синего и голубого, любимого всеми специалистами настоящего авиационного цвета.

По той же самой причине отказался пить из старой жаровской грелки и зашедший в парк Пашка.
— Да мы только что с ребятами ноль семь чистяка в столовой раздавили, — оправдался он перед дневальными в ответ на их предложение и спрыгнул с подножки своей машины. — И потом, у меня сегодня немного другая программа.
— Знаем, — сказал ему дневальный Семиколенов, выглянув вслед за Пашкой из кабины. — У вас всегда чистяк. А то и — бери выше — медицинский. Ишь ты! Молодые еще, а туда же. Никакого порядка у вас там, в первой роте.
— Чужие дети быстро взрослеют, — ответил ему Пашка. — А если ты по выпивке, то нужно было на гражданке тренироваться. Мы с Серегой Ильиным за институт столько выпили, что все наше чернож-пое землячество утопить можно. И после этого они мне, что, указывать будут, когда пить, а когда нет? Пусть уж лучше х-рню свою по-тихому жуют. Или носом хавают — это уж как им удобней. Мне, например, до фени. Только вот хорошо бы, чтобы потом — как эта «пальца» их растащит — к нормальным людям не лезли. Видал я их знаешь где?..
— Да... — только и сказал в ответ на Пашкин монолог Семиколенов.
— В любом случае спасибо за приглашение, — попрощался с дневальными Павел.
— Вежливые вы все, москвичи, — сказал Семиколенов на прощанье. — Я, честно говоря, думал, что таджики вас там, в первой АТР, в первый же день порвут. А вот гляди ж ты... — похвалил Пашку, а заочно и всю нашу команду старослужащий Семиколенов. И закрыл дверь в кабину машины прямо перед носом ее хозяина.
Пашка не обиделся на сослуживцев-дневальных, а, стоя у тягача, туго затянул ремень поверх своей длиннополой шинели и потихоньку нырнул под кабину и малые воздушные ресиверы своего «КрАЗа».
Стараясь не шуметь, он залез под кузов тягача и достал из полости в раме два пузыря шипучего, подаренные ему Любой и аккуратно завернутые им в техническую робу. Сидя под машиной на корточках, он освободил обе бутылки от старой робы и засунул их себе глубоко за пазуху с разных сторон по бокам, почти под мышки, где у него было много места под утянутой офицерским ремнем шинелью.
«VINEXPORT», «ZAREA», България», — припомнил Пашка сегодняшнее дорожное приключение с Любашей и на секунду задумался.
Следом за шипучкой из тайника выпала Пашкина голубая грелка с остатками чистого спирта.
«Да, дела, — подумал он, вспоминая Любашу, и подобрал с земли свою грелку. — А вдруг ребята еще захотят? Да нет, хватит на сегодня», — решил он и засунул грелку обратно в раму «КрАЗа».
Пашка тихо вылез из-под машины, так чтобы компания дневальных его не заметила, выбрался из парка через недостроенный забор из бетонных плит и пошел по внешней стороне ограды ГСМ-1 к началу своего звездного пути по зябровской ночной одноколейке.
— Стой, — крикнул Пашке часовой с поста на ГСМ, когда он подходил к железнодорожному пути.
— Сам стой, — сказал ему Пашка. Но потом сообразил, что с вечера по постам Ивановым выставлена уже совсем другая смена часовых, и добавил: — Я с внешней стороны. На склад не лезу, не дурак. С полетов. Первая АТР. Все нормально.
— Борзые вы все там, в вашей АТР. Никакого порядка, — проворчал Пашке вслед ветеран-дембель из роты охраны, которым также, как и в начале службы, иногда выпадало постоять на посту в роли человека с ружьем. — К нам бы вас всех!
«Если всех, то я бы тебе не позавидовал», — подумал про себя Пашка, а вслух сказал:
— Заглянем на недельке, если приглашаешь, — и взбежал на невысокую насыпь одноколейки.
Этот путь до станции Пашка обычно проделывал бегом минут за двенадцать — пятнадцать, но теперь, груженный тяжелыми снарядами шипучки, он решил не растрясать добро и пошел навстречу новым свершениям и равнодушной своей судьбе ровным маршевым шагом.
На полдороге к станции Пашка начал перегреваться и сбавил ход. Он расстегнул шинель, навел новый термобаланс и прибыл к пятачку разогретый и бодрый, как после разминки. И проветрившийся после недавней вечерней выпивки в солдатской столовой в кругу нашей замечательной компании.
«Так, ну и где все», — оглядел Пашка совершенно безлюдный пятачок с пришвартованным к столбу старым магнитофоном «Днiпро».
— Здесь я, — сказал Жаров. Он сидел за столбом на корточках и прикручивал отсоединившиеся фонарные провода к магнитофону. — Связисты дали новый «Бони М». Слыхал?
— Ага, — сказал ему Пашка, обрадовавшись новой музыке. — Пожарники у себя уже вторую неделю крутят.
— У них «Яуза». Скорость на девять. А у нашей байды только девятнадцать. В город переписывать посылали. Сейчас поставлю.
— А где Гриша, Гарик? — спросил Пашка.
— У станции. Подружек встречает. Еще аэродромщики подойдут, человека три-четыре. И из связи кто-нибудь, — толково объявил Жаров всю предстоявшую программу. — Махнем по триста пятьдесят и попляшем малька, а потом, если не хватит, я еще за самогонкой сгоняю... Ты-то как, пустой?
— Игорь... ты что, забыл? — спросил Пашка. — За ужином, в столовой...
— Ах ну да, — вспомнил наши посиделки Игорь. — А как будто бы два дня прошло...
— Бежит, бежит наше время, — сказал Пашка. — И дембель неизбежен как...
— Крах капитализма, — с готовностью поддержал друга Игорь. — А чего это ты так пришел, сам по себе. Ты же не ходишь без повода, — подозрительно осведомился вдруг Игорь.
— А я с поводом, — смеясь, ответил Пашка и повернулся боком, скрывая от Жарова пузыри с шипучкой под шинелью.
— С поводом — и пустой? — оглядел Пашку со всех сторон Жаров. — Вовек не поверю. Да не крутись ты, «пустой»! Ты даже в этой шинельке от меня не скроешься. Колись давай! — сказал Жаров и включил старый магнитофон.
«Санни!..» — запела переписанная пленка на девятнадцать через старые потроха магнитофона «Днiпро» и его заклеенные динамики.
«Санни!..» — вторил ей на разные голоса гениальный Франк Фариан электронным образом из своей новой умопомрачительной студии в немецком городе Саар-Брюкене.
— Санни!.. — фальшиво подпел им Жаров. — Та-та-та-та-там, та-та-та-пам! — И, раскачиваясь в такт музыке, закрыл глаза, откинулся назад и задвигал над головой руками.
– Паш, — спросил он, — а я по телевизору еще в Москве на Новый год видел: сам Боней-эм — это тот негр, который с черными бабами карячится? В клешах с кружевами. Да?
— Дурак ты, Жаров! — сказал ему Пашка. — «Бони М» — это название группы. И даже не группы, а так, неизвестно чего. Название музыкального проекта, больше похоже. Это все один человек и записал и смонтировал. А негры у него просто так, под запись прутся. Пока музыку писали и диски продавали, их и в помине не было. Уже потом по голосам наверное подбирали, когда музыку по телевизору крутить стали. Или как-то так… Точно не знаю.
— Ладно, ты мне зубы не заговаривай, — сказал Жаров. — Говори, что принес.
— Когда я тебя обжимал, Гарик? — ответил Пашка. — Будет общий стол — пузырь шипучего от себя ставлю.
— О как! — обрадовался Григорий, появляясь из-за угла с двумя девушками. — Павлуша, братан, прямо влистил! Вы знакомы?
— Да уже недели три как, — сказал Пашка, поднимая руку в приветствии. — Надя и Даша, — сразу вспомнил он. — У меня на этот счет память сбоев не дает. Хай, бэйбиз! — поздоровался он с девушками на американский лад. — Только вот кто из них кто, я все равно никогда не различу. И Пашка, здороваясь, коснулся губами щек обеих сестер. — Гриш, а вы-то как различаете? — спросил он, все еще пожимая руками сразу две протянутые ему навстречу ладошки девочек-близняшек.
— А надо? — смеясь, спросил Жаров, обнимая одну из девушек за плечи, чтобы поздороваться.
— Хам, — сказала Жарову, видимо, Даша и крутанула плечами, чтобы избавиться от его приветственных объятий. Но потом все-таки подставила ему щеку для поцелуя.
— Вопрос этот, Паш, деликатный, — пояснил Григорий. — Жарову-то все равно, а я для этого совершенно буквального выявления специально на станцию встречать бегаю. Надька моя, она первая с дрезины прыгает и тянется ко мне губками. А Даша сходит чинно, не торопясь, и потом только щеку подставляет.
— Кто это тянется? — обиделась на Григория, видимо, Надя и так же как и сестра, сделала финт плечами и высвободилась от Григория, поджав губки.
— Вот так и различаем, — резюмировал Григорий, разводя руками. — На грани разрыва всех и всяческих отношений. — И он примирительно обнял — теперь уже точно Надю — за плечо. — А как худо-бедно различим, просто запоминаем, кто из них во что одет...
— ...И если они одеждой втихаря не поменяются... — вставил Жаров, уже танцуя с Дашей вокруг столба и магнитофона, — то...
— Жаров, — привычно и как бы в рабочем порядке через плечо сказала ему на этот раз Надя, снова отстраняясь от Григория, — еще одно слово — и я сестру уговаривать и мирить с тобой не буду. Как ты там это интересно говоришь? Ящики?
— Якши... — тихо сказал Жаров, соображая про себя совсем уже что-то следующее.
— А «якши» в обратном переносе с афгано-таджикско-узбекской границы в нашу благословенную Богом белорусскую среднеевропейскую часть света означает «понял». Он больше не будет, девчонки! — поспешил Пашка загладить назревавший жаровский конфликт с сестрами. Пашке очень захотелось сохранить эту симпатичную компанию в ее полном составе до прихода Наташи.
Тут из-за забора, скрывавшего наш пятачок от всего остального мира, появилась Наташа.
Она была все в той же кофте домашней вязки, доходившей ей почти до колен. Но в остальном заметно преобразилась.
На ней была белая блузка, какие пожилые женщины обычно застегивают на шее крупной блестящей брошкой абстрактной формы (но на Наташе она была просто застегнута на все пуговицы) и простая синяя юбка в складку, как у пионерок на праздничной линейке. Короткая, выше колена, так что длинная шерстяная кофта почти полностью ее скрывала.
И черные лаковые туфли на широком каблуке. Видимо, из обычного торга. Но уже не из местного, зябровского, а, скорее всего, что из гомельского, городского.
Наташа ничего не сказала, но как будто бы поздоровалась со всеми самим своим появлением.
— Мама дорогая! — только и сказал, глядя на нее, Жаров. И Пашке показалось, что он у всех на глазах начал обеими руками отбиваться от своей, видимо, все-таки Даши, которую вот только что уговаривал на него не обижаться и при всех клялся в вечной любви.
— Я по тебе соскучился, как...
— Как кто? — спрашивала, смеясь и переживая за сестру, Надя.
— Как окоченевшая кошка! — говорил, озираясь по сторонам в поисках подсказок, Жаров. — Моя любовь...
— Ну скажи, скажи, — какая она? допытывалась у Жарова — теперь уже точно, без вариантов, — Даша.
— Паш, ну как это там? — смеялся, запинаясь, Игорь. — Ну — глубокая, как Тихий океан... Так, что ли?..
Григорий тоже завороженно посмотрел на Наташу и только после глубокого вдоха молча кивнул в ответ на ее появление.
«Кто это, Паш?! — мысленно запросил он друга взглядом. — Так не бывает! У тебя совесть есть? Такие две девушки — и обе в один день!» Или он, также без слов, но как-то иначе, самим собой выразил нечто подобное.
Девушки-близняшки на мгновение оторвались от своих молодцов и посмотрели на Наташу с одинаковыми выражениями своих очень похожих лиц.
Пашка усилием воли превозмог синдром дневной встречи с Натальей и с трудом унял возобновившийся было коленный, постыдный для всех бывалых кавалеров мандраж. Он подошел к Наташе, взял ее за плечи и улыбнулся, как давней и верной своей подруге.
Наташа улыбнулась в ответ и посмотрела на него своими удивленными и удивительными глазами. Как ребенок в зоопарке на большого и разлапистого павлина, гуляющего по вольеру и сияющего в полный хвост посреди менее эффектных облезлых своих конкурентов и совсем уже серых кур.
Пашка, памятуя дневную встречу, увернулся от ее прямого, проникающего взгляда, крепко прижал Наташу к себе и долго не отпускал. И мало того — как он почувствовал это, — не смог бы высвободиться, даже если и захотел бы.
«Сейчас дрожь пройдет...» — думал он, не отпуская Наташку. А на самом деле стоял бы он так с ней веки вечные и совсем никуда бы не отпускал. Но вокруг были его друзья, и Пашка постепенно ослабил объятия.
— Ребята, — представил он наконец Наташу, обернувшись вместе с ней ко всей компании, — Наташа!
— Здравствуйте, — сказала Наташа, после того как была встречена Пашкой. И тем выдержала паузу и эффектно подчеркнула свое появление. — Танцуете? — спросила она опять же всех вместе, но посмотрела только на Пашку. А Пашка вдруг показался Григорию и Жарову отчего-то смущенным совсем, не в меру лопоухим каким-то и плюшевым. И отчетливо тупо-счастливым.
Девушки хмыкнули и хотели было отвернуться от Наташи и Пашки, но не смогли: эта пара и на них произвела свое необычное впечатление.
А сама Наташа простым отношением к их встрече и естественным вопросом о танцах не вызвала в девчонках вопреки ожидаемому никакого противодействия ее немногословному присутствию.
— Музыка хорошая. Пока только слушаем, — ответила Наташе Надя, присаживаясь на ящик у забора.
— Надя — Гриша, — представил Григорий себя и свою подругу, аккуратно присаживаясь рядом с Надей на корточки.
— А мы уже... танцуем, — сказала Даша, повисая на Жарове. — И это мой рыжий Гарик! А я Даша.
— А Гриша сейчас все приготовит, и лакирнем нашу встречу как полагается! — поддакнул Жаров. — Это в смысле — вмажем-смажем и... спать ляжем! — хохотнул он, шутливо закрываясь от Даши обеими руками.
— Ага! Ляжем. В поле! — очень натурально воспротивилась Жарову Даша и оттолкнула его обеими руками. Но сделала это так, что все вокруг однозначно поняли ее прямой интерес и оперативную готовность сопровождать Игоря в любых его прогулках. По любым полям и прочим сельскохозяйственным угодьям. И прочим сложно-пересеченным окрестностям.
— Проходите к столу, — пригласил Наташу Григорий, сидя у ящика на корточках. Они с Надей застелили ящик глянцевой бумагой журнала «Огонек», и Григорий выставил на «стол» пивную бутылку со «шпагой».
– Чистяк, — сказал он и достал из-за пазухи плитки черного шоколада из сухого пайка летчиков, их же галеты, сыр и какие-то продукты, упакованные специально для долгого пайкового или профилированного летного хранения.
— Гриша — гений! — сказал Жаров. — А мне чистяк на Аэродроме не дают. Видать, рылом не вышел. Но к столу так к столу! — продирижировал одной рукой Игорь, а другой поставил на глянцевый текст журнала бутылку портвейна «Хирса», спрятанную им под ящиком. — У Любки вчера выпросил. Сказал, сегодня заплачу. Что, Гриш, злая она была, когда ты за маслом заезжал?
— Да уж доброй не назовешь, — сказал Григорий и опять посмотрел на Пашку не то в задумчивости, не то в недоумении: это при его-то аэродромной занятости — да одновременно с такими двумя девахами управляться!
— Как там, Паш... — захотел было спросить он Пашку о Любе, но вовремя сообразил, что сейчас, при Наташе, вопрос этот будет не совсем удобным.
— Что?! — развернулся к нему всем телом Пашка и сделал свои глаза большими и круглыми, чтобы, предупреждая, остановить любую неосторожность и любопытство Григория.
— Как там... оно ничего? Я имею в виду, — свернул свой запрос Григорий, взял в руки бутылку жаровского портвейна и продемонстрировал ее Пашке, — расшнуровывать?
— А... Ты это имеешь в виду, — обрадовался Пашка. — Подожди, — сказал он и достал из-под шинели один из своих пузырей болгарского шипучего вина. Он поднял его высоко над головой и в ярком свете уличного фонаря торжественно продекламировал: — «VINEXPORT», «ZAREA», България». — Он поставил бутылку на «Огонек» и окончательно забыл свое утреннее дорожное приключение и давно уже спящую, уставшую за трудный день Любашу.
— Хаджиме!!! — заорал Жаров. Он изготовился для удара и сделал вид, что ладонью срубает горлышко болгарской бутылке. — Кьяй!!
— Банзай! — отозвались из-за поворота ребята-аэродромщики. Под музыку, танцуя, они подошли к «столу» и выставили на глянцевый текст пиво, такую же, как у Жарова, «Хирсу» и еще одну «чебурашку», как у Григория, — разве что с разбавленной, отлетавшей «шпагой».
— Вот еще консервы из «чайника», — сказали они, — и хлеб.
— «Снеток»... какой-то, — прокомментировал Жаров надпись на этикетке, разглядывая рыбку на картинке консервов и по кругу предъявляя всем банку, как это делал только что Пашка, лицом, то есть этикеткой, представивший всем шипучий напиток. Потом он отдал банку назад аэродромщикам. — Вам и карты в руки, — добавил Жаров и протянул им свой нож. — Но снеток подождет. А сначала вот это. Огонь! — скомандовал он Григорию с шипучкой в руках и достал из нагрудного кармана сплющенную стопку бумажных стаканчиков. — Донышко проверяйте, — советовал он каждому, раздавая стаканы. — От тебя разве дождешься, — выговорил он Даше, которая долго рылась у себя в сумке, но таких же, как у Жарова, стаканчиков не нашла.
— На работе, наверное, оставила, — попыталась оправдаться она.
— Короче, — сказал Пашка, подставляя Григорию в свою очередь бумажный стакан, — первый тост за дам и за...
— И за рок-музыку... И это... чтобы два раза не вставать!.. — весело и наперебой прокричали две девчонки-двойняшки, перемешав с эмоциями в одном лозунге все флагманские Пашкины тосты и дежурную присказку про «не вставать», запомнившиеся им с последней встречи.
Вечер удался.
Меня там не было, и все были сыты, пьяны и счастливы. Шипучка по-хорошему взбодрила компанию, а прочие напитки были грамотно подразделены: ребята налегли на спирт с консервами, а девушки с удовольствием отпробовали по бумажному стаканчику «Хирсы» с сыром, летными галетами и шоколадом.
Подошли еще две девушки — подружки аэродромщиков, и после окончания застолья танцы продолжались еще часа два. Вся компания была увлечена танцами и новой музыкой, и подтянувшиеся с опозданием связисты уже самостоятельно бегали на край поселка за самогоном. Потом безлошадная связь прикончила все остатки «шпаги» и стала подбираться к остаткам девчачьей «Хирсы». Но «Хирсу» Жаров вовремя у связистов отобрал, и они, лишенные любимого занятия, сразу же наперебой принялись ухаживать за сестрами-близняшками и оказывать девушкам недвусмысленные знаки внимания.
Как-то незаметно исчезли с пятачка ребята-аэродромщики со своими девчонками.
— Пойдем? — спросила у Пашки Наташа. — Проводишь меня?
— Пойдем, — сказал Пашка. — Провожу.
У Жарова с Григорием не оставалось времени попрощаться с Пашкой и Наташей. Они снова были увлечены своими подругами ввиду назревшей необходимости отражения приступов веселых связистов.
В итоге Пашка с Наташей, так же как и аэродромщики, отчалили с пятачка практически незаметно. Но все-таки Жаров успел двусмысленно подмигнуть Пашке на прощанье, а Григорий в задумчивости посмотрел вслед паре, уходившей с веселого пятачка по заросшей травой и диким кустарником станционной улице.
— Пора трогать, — тихо сказал Жаров Григорию, отбив Дарью в очередной раз у пьяного связиста. — Только без хвоста, — напомнил он Григорию непременное условие посещения его садового домика в шесть квадратных метров, где у него были две табуретки и широкая постель во весь пол сарайчика. А еще кипятильник, две кружки и чай-сахар из Любкиного торга на широкой подвесной полке.

Вообще-то садовый сарайчик тоже был Любкиным.
В нем они жили с матерью, пока солдаты наново отстраивали им большой бревенчатый дом. А брат ее еще не вернулся из армии.
К Жарову в Зябровку, на новое место службы, приезжали недавно мать с сестрой. Ночевали конечно же у Любаши. И уже в новом ее просторном доме...
Для начала они задарили Любашу гостинцами из Москвы.
Это были замечательные и полностью созвучные тому недалекому времени вещи: последние журналы мод «Бурда» и подшивка старого — еще в большой формат — журнала «Америка», привезенная по отдельной Любиной просьбе; различные предметы для рукоделья и недорогая, но «фирменная» бижутерия; разноцветные наклейки «Автоэкспорт», в том числе и латинским шрифтом, внутренние и обратные, на стекло, и даже на тонирующей пленке для «жигулей» — в зеркальном отображении текста наружу; старый разборный торшер и настенн(ое?) бра к нему; зеленый блок сигарет «Сэлем» и желтые пластиковые пакеты «You & Me», произведенные всерую где-то в Польше, шедшие в Москве с рук до шести рублей за штуку; а также мягкая мохнатая шерсть мохер с толстыми пластмассовыми спицами под дерево, и еще много-много всякого разного, женского и в общем-то копеечного, но принесшего Любаше (и самим приезжим при передаче) настоящую человеческую — почти созидательную — радость.
Кто из нас в то недавнее по историческим меркам время был уже мало-мальски взрослым, знает, что именно на жизненной силе такого рода и на такой радости держался тогда, в эпоху тотального дефицита, весь окружавший нас мир — мир наших молодых грез. А иногда и все дальнейшее существование. А если и не весь мир, то уж во всяком случае та его часть, которую из последних сил хранила для себя и зачем-то отгораживала надежными границами от «извне» наша родина СССР. И в составе ее — с головы до ног социалистическая — Белоруссия.
Ну а кто из вас — имеется в виду, из женщин, конечно, — не захочет припомнить былое или просто понять ту искреннюю Любашину радость или кто в силу юных лет своих и представить себе того не сможет — иные, мол, обстоятельства, да и время сейчас в общем-то другое, — то тогда им, чтобы понять Любашину радость в полной мере, нужно будет прямо сейчас на месте отвлечься от всего суетного, помедитировать минутку-другую и в реалиях представить себе, если навскидку, то, например, следующее...
...Небольшой, но очень свежий и изящный букетик цветов. И не к Восьмому марта, а просто так, неожиданно. И не от кого-то там... а от незнакомого, но высокого и стройного мужчины в дорогом классическом костюме и галстуке. С рельефной мускулатурой. И непременно там же, под костюмом, с отчетливыми загорелыми квадратиками плоского живота. И с волооким, подтуманенным взглядом. А еще представьте себе, что взор красавца того туманился женскими чарами. И чарами, безусловно, вашими исключительно.
Что? Представили? Ну что, похоже немного на радость? Вот то-то и оно!
Скажу еще, что сам я в таких ребятах ничего не понимаю. Мало того, к такому типу мужчин — по причине большого живота и неопрятной наружности — отнести себя никак не могу. И только понаслышке от немногочисленных близких и множества просто знакомых дам знаю, что все они — такого типа мужчины — вам, женщинам, безусловно нравятся. И здесь я только вышеобозначенному источнику обязан, что имел смелость моделировать для вас высокую женскую радость, сравнимую, как мне кажется, по силе и чистоте с радостью нашей Любы.
А ведь именно такие радости тогда, в ранних восьмидесятых, были в особой цене... А уж как радовали-то!..
А теперь что? Да сейчас небось уже меньше чем за штуку «гринов» и таза от унитаза никто не оторвет. А возвращаясь к нашей теме, скажу, что...
...Жаровские семейные подарки Любаше нашей раза в два, а то и в три-четыре были поприятней всего того, что мы с вами только что намоделировали. Или представить смогли. И поэтому перед отъездом Ирины Леонидовны и Зинаиды Жаровых в Москву Люба наша была в полном от них восторге.
Они расставались как близкие друзья. Или даже как родственники. И напоследок, сидя за столом в новом, большом доме Сметаниных, при участии самого Игоря Жарова и Любкиной матери «подписали» неофициальный и длинный вербальный пакт о своем сотрудничестве, направленном в основном на безбедное жаровское существование на все оставшееся ему время срочной армейской службы, с одной стороны. А с другой — на обеспеченные Любашины занятия вязанием, моделированием нарядов, кройкой и шитьем и всякими прочими подобными рукоделиями.
Садового домика, как договорной позиции, в том пакте с самого начала оговорено не было. И в список Любаниных обязанностей он был внесен уже самим Жаровым. После отъезда его родни.
— Ну что я тебя каждый раз беспокоить-то буду, — привел свой веский аргумент Жаров. — А так я там... Ну пока лето... — замялся Жаров. И они с Любаней быстро договорились, оперируя в основном ее неистребимой склонностью к рукоделию в свободное от основного ее занятия время.
Тут имеется в виду, что от любви. Это потому что и в ее работе на хоздворе вязание и шитье и так занимали основную часть Любкиного рабочего дня.
— Удобный домик, — сказала Жарову Любаня напоследок, отдавая ключ от замка на дверях сарайчика и прочие сопутствующие уговору вещи. — И матрас там есть. Большой. Только ты никому не говори.
— Мне-то что трубить? А там вдвоем спать можно?
— Вчетвером, — похвалилась Любаня.
— И по ширине? — уточнил Жаров.
— По ширине! — усмехнулась Любаня и смерила Жарова с головы до ног презрительным взглядом. — Коротыш! Ты начштаба полка видел?
— Знаю, Логвин, — удивился Жаров ее вопросу. — Мать ему для дочери джинсы присылала. Он на меня через нашего Батурина вышел.
— Так-то вот. Уж повыше тебя будет. И ничего. Понял?
— Понял, — сообразил Жаров. — Это он тебе с домом помог?
— Догадливый! А где жить-то было, когда старый сгорел? Вы-то тогда еще не приехали. А тут полыхало!.. Он меня и в военторг, на малый хоздвор устроил, понял? И мать мою в городском торге — диспетчером автобазы через ночь. Она на дрезину — и в город в ночь... А мы с ним — сюда... Понял, как здесь дела делаются? Ну все! Остальное сам, — оборвала тот разговор Любаша и вручила Жарову охапку застиранных, серых простыней со старым же одеялом. А также маленький черный ключик на армированной суровой нитке от висячего замка на двери своего маленького домика, мирно здравствовавшего на задворках многострадального, но в общем-то счастливого Любкиного «натурального» хозяйства.

Пашка стянул свернутую шинель с бутылкой шипучего вина внутри офицерским ремнем и перекинул тяжелый сверток себе за спину. Левой рукой он придерживал свою ношу за кончик ремня, а правой — трепетно и нежно — обнимал Наташу за плечо.
Наташа прижалась к нему и обняла за талию, задев скатку.
— Такая тяжелая, — удивилась она. — Что там, Паш? — спросила она и склонила голову к нему на грудь, безразличная к судьбе своего вопроса.
— Угадай, — сказал Пашка.
— Не знаю, — тихо сказала Наташа.
— Это нам с тобой... Сюрприз!
Она остановилась и повернулась к Пашке.
— Ты такой... — сказала она и посмотрела ему в глаза. Теперь глубина ее глаз не пугала и не опрокидывала. Казалось, что она, глубина эта, теперь обняла Пашку за шею вместе с Наташей и положила одну из ладоней ее ему на затылок.
Сильный, почти электрический магнетизм Наташи оставался прежним. Через ее руки он отчетливыми спорадическими импульсами пробивал Пашку насквозь через все его тело — с головы до ног. От этого все возбудившиеся мышцы его приобрели дополнительную силу. Их сводило и дергало, предплечья ломило. А напряженный живот, сокращаясь, заиграл неведомой до того силой.
— Какой... — сказал он, крепко обнял Наташу всем своим встречным чувством и незаметно для себя самого...

...Неожиданно для себя Пашка отключился от текущей действительности и сделался сразу всем на свете. Сначала он был по-прежнему самим собой, но уже с неограниченными возможностями. Потом вдруг сделался еще и отличным студентом и спортсменом-чемпионом.
А потом откуда ни возьмись — собственным новым тягачом, еще не дошедшим до нашей части новым «КрАЗом» «04-76», — и, не напрягаясь, убрал все приблудившиеся к Аэродрому летательные аппараты с бетонки долой.
Дальше — больше. И уже не в силах обуздать своего наваждения стал он летчиком и некоторое время летел высоко в небе на далеком маршруте в тяжелом военном самолете. И был он им, пока откуда-то снизу неожиданно не поднялся и не пристроился к нему спереди другой, почти такой же, как и у него, военный самолет.
А Пашка в ответ на чьи-то эти чудачества взял да и вошел в сущность своего летательного аппарата. То есть сам сделался своим самолетом. Куражась на высоте, принял он правила еще непонятной ему игры и легонько помахал крыльями, посылая привет подлетевшему воздушному попутчику. А тот помахал Пашке в ответ, приглашая приблизиться. И Пашка-самолет — а что делать — грудь вперед, кулаки (то есть плоскости с элеронами) на изготовку, пошел на сближение и сам в свою очередь, тоже будто бы дурачась, запросил у своего оппонента по радио плановую воздушную дозаправку.
Думал он, шутки это. Но подлетевший самолет и вправду оказался танкером и выпустил из хвостовой части заправочный шланг с воронкой. И Пашке уже ничего не оставалось делать, как только пристроиться, уравнять скорости и вставить свой топливный заборник в предложенную воронку.
Пашка надежно присосался к воронке и автоматически следил за общим для двух самолетов курсом. Он строго соблюдал предложенные танкером скоростной режим и дистанцию, пока его заборник находился внутри, а обжигающе холодный, но животворящий керосин перетекал в переохлажденное высотой и его новыми ощущениями нутро. Острые микрокристаллики замерзших примесей то и дело проскакивали через Пашкин керосиновый заборник, покалывали и легко ранили его, а потом оседали в фильтрах тонкой очистки.
Пашка не смог долго выносить этого внутреннего напряжения как совсем нового для себя ощущения и в пиковый момент раскачки, когда предел концентрации его воли был многократно превышен, извернулся и на излете последних сил — чтобы хоть как-то снизить это непосильное внутреннее чувство или чтобы хоть с кем-нибудь его разделить — лучшего ничего не придумал, а стал сразу обоими самолетами, летевшими в белых перистых облаках строго параллельными курсами.
Баланс им был найден правильный.
Теперь Пашка был уже двумя самолетами: стратегическим бомбардировщиком Ту-22 и соединенным с ним высоко в небе танкером. А изогнутый напором дозаправочный шланг между ними все еще дышал изнутри собственным избыточным давлением.
Заправленный и поддержанный таким образом своим партнером-донором, Пашка перешел обратно в сущность первоначального самолета, отцепился от разгрузившегося танкера и потом увидел его уже далеко внизу, не торопясь выбиравшего шланг и закладывавшего в морозном небе плавный вираж на обратный курс.
«Бай!» — сказал ему Пашка и увеличил высоту и скорость полета.
Вскоре он легко прошел звуковой барьер. Сам он его не почувствовал и не расслышал оставшегося далеко позади громового удара. Пашка узнал о прохождении барьера только по отметке на приборе скорости. А точный его момент мог только предположить. Или, преодолев дрожь в обшивке, интуитивно его определить. То есть почти угадать... Но Пашка не обратил на звуковой барьер никакого внимания.
Он скользил по морозному темно-синему небу все выше и дальше, набирая скорость до второй звуковой отметки, и летел как выпущенная Провидением неукротимая стрела судьбы.
Полет этот — очевидно, уже в сильно разреженном пространстве — продолжался беспрепятственно еще некоторое время. Но потом, в районе скорости 3М — еще более неожиданно, чем то, что он оказался высоко в небе, — Пашка не стал дальше рисковать раскаленной трением обшивкой самолета, а резко сбросил скорость и катапультировался.
После долгого затяжного прыжка из самой глубины темно-синего стратосферного неба и последовавшего красивого спуска на цветастом парашюте-крыле Пашка предстал перед собой уже на земле, на окраине зябровского Аэродрома, где они с Самсоновым недавно, пользуясь случаем и знакомством в полку, сами впервые прыгнули с парашютами. А потом делали это почти каждую неделю, сопровождая на прыжках своим медицинским присутствием и сантранспортным эскортом всех подразделения гарнизона и визитеров: летчиков и молодых техников полка, гостей из штаба округа и постоянно стоявшую в Зябровке рязанскую эскадрилью «Ту-шестнадцатых», а также транзитные (псковскую и прибалтийскую) десантные части на учебных и зачетных прыжках. И все прочие подразделения, поочередно проходившие через их военный Аэродром в своем продвижении из мест постоянной дислокации к южным границам страны.
Затем Пашка увидел себя на стадионе, в гарнизоне, в сущности, высокого атлетичного майора, очень похожего на начштаба полка Виктора Логвина, победоносно и лихо игравшего в футбол за зябровский гарнизон против гомельского пищеторга.
Сначала Пашка был в обычной, как у всех, спортивной форме и обыкновенных советских бутсах. И только потом, после игры, в окружении своих, равных по рангу и веселых сослуживцев и красивых женщин и детей — а из гармонии, композиции и структуры видения было понятно, его детей, а также его жены и ее подруг, — он предстал предо всеми в гражданской одежде: в штатовских крутых джинсах «Lewi’s 501» и американской же майке. И в неимоверных по красоте и конструкции кроссовках, каких никто, разумеется, еще не видел. Да и видеть не мог.
И Пашка понял, что это второй его предел.
И тут же, подчиняясь внутреннему предупреждению, он отчаянно зажмурился, как от неизбежного удара молнии.
Нет, не слабосильного предупреждающего всполоха с Вышки руководителя полетов — такого, каким, как ему теперь показалось, — только ворон на Аэродроме гонять. И не от одиночного воздушного разрыва истребителя, преодолевшего звуковой барьер над их гарнизоном. Пашку заклинило в предощущении настоящего — живого и мощного — каскада атмосферных разрядов бушевавшей теперь перед ним грозы, которые вот сейчас из энергетического эпицентра клубившихся вокруг Пашки туч и прямо на его глазах должны были пробить всю эту толщу воды и бури сверху вниз — от ее серого, клокочущего верха на небе и до самой черной глубины у основания. И дальше, вплоть до расплавленных внутренностей Земли.
Пашка покорно и неподвижно ждал своей участи и в пиковый момент сильнейшего прорыва стихии повиновался призыву из ее чрева. Он отважно открыл глаза и, не колеблясь, шагнул прямо в сердцевину клокочущего марева...
И тут он опять соединился с Наташиным миром глубины и бесконечности самым отчаянным, беззаветным и самым откровенным в своей жизни порывом.
А вокруг продолжалось.
И не было уже самолетов и дозаправки в воздухе. И буря надежно разогнала весь военный воскресный футбол и гарнизонное утреннее гуляние. И как минимум — до завтрашнего утра. А от залпов и разветвленных ударов грозы все вокруг еще какое-то время бушевало и плавилось, как в горниле преисподней...
Но и дальше среди бури и ветра, в сполохах молний и в пробивавшемся дневном свете Пашку поджидало еще одно испытание. Вокруг него быстро зародились, возникли и развились сгенерированные отходящей стихией страшные синтетические личины и уродливые, ни на что не похожие ипостаси самых жутких Пашкиных сновидений. И в уходящей тьме, разрастаясь и множась, они начали неуклонно наступать на него. Но Пашка не поддался, а призвал на помощь все свои силы и сознание, и тьму опять пробил дневной свет. А все страшные, но быстро слабеющие монстры мелко засуетились и стали тесниться к краям изображения. Срываясь по одному и группами с острых краев общей картины Пашкиной битвы за жизнь, они такими же порядками, как и появлялись, уносились прочь, в неведомую, а потом и вовсе затерявшуюся и надежно забытую Пашкой бесконечность.
Рядами исчезали из его глаз непонятные страшные образины и невообразимые ощущения, и горизонт Пашкиного воображения неотвратимо расчищался. А вся фантасмагорическая армия чудищ и попутных им страшных явлений в конце концов полностью капитулировала перед его здравым смыслом. И бежала...
Бежала, как бежала бы с поля боя любая побежденная вражеская армия. Преследуемая, как и положено в такой обстановке, стремительной конницей победителя. И все это под угасающие инфра-громовые раскаты грома, взрывы шаровых молний и свежий, обновивший Пашкину жизнь юный весенний ураган...
Тело его страдало и ныло, как от пытки. Руки и мышцы ломило. А ноги постепенно стали ватными и не ощущались.
Пашка покрывал Наташу поцелуями, обнимал ее и прижимал к себе. Он был для нее всем на свете. И весь окружавший их мир полностью состоял из его души и тела.
Сознание Пашки снова разлетелось на мириады всполохов и осколков. И в этом калейдоскопе ситуаций и вихрях эмоций, проносившихся в нем то огненными, то водяными столбами, теперь было совершенно невозможно ничего распознать или выбрать. Или хотя бы определить что-то конкретное и главное, наиболее подходившее к моменту.
Пашка совершенно не мог выделить из фантасмагории то неодолимое, что захватило их обоих. И — полностью — все их изголодавшиеся сердца и души. Их обоих истомившиеся ожиданием быстротечной армейской любви сердца. И на глазах повзрослевшие и ставшие опытными души. И сколько ни старался Пашка и ни силился уловить это главное, ничего у него не получалось.
А перед глазами поплыла вдруг общая панорама Москвы. И сразу из-под разорванных ветром туч четко обозначилась знакомая развилка двух шоссе в районе станции метро «Сокол». Совсем рядом с их институтом МАИ и башней Гидропроекта.
И прямо по этой панораме прошла вдруг, ковыляя, их староста группы, вечно недовольная его поведением и успеваемостью, — Галька Капралова. Она обернулась к Пашке и сказала: «А я на тебя надеялась».
А затем замелькали знакомые смеющиеся ребята из «Пиночета», пинавшие словом, а потом и просто ногами озадаченного молодого доцента-физика — их американизированного препа, поддерживаемого растерянным, с большим фингалом под глазом ассистентом физической лаборатории — здоровенным парнем по кличке Облом.
А потом из тумана вышел заключительный каскад Пашкиных видений.
Сначала проявился капитан — простите, нет, — уже майор Симонов, с плачем выгребавший свой стол в кабинете-канцелярии первой учебной роты в ШМАСе. По всему было видно, что он отправлялся на заслуженный дембель и майорскую пенсию. А сочувствовавший ему старший сержант Брыль стоял при этом рядом, на тумбочке дневального в пестром азиатском халате и добродушно улыбался их скорому с майором расставанию. Брыль был со шваброй в руках и автоматным ножом на цветастом азиатском платке как на поясе. И все вокруг них в казарме тоже было в духе и стиле того же восточного халата.
Затем, разметав оставшиеся от грозы легкие весенние облачка, на маленьком, почти игрушечном, самолетике налетел командир летного полка полковник Судаков. На скорости он проскочил мимо Пашки, поднялся высоко над зябровским гарнизоном и интереса ради заложил опасный посадочный вираж над дальним аэродромным лесом.
При этом под ним внизу почти строем — в ожидании скорой посадки командира — стояли начальник штаба полка Виктор Логвин в джинсах, кроссовках и синем парадном мундире подполковника, и — с початой «чекушкой» отлетавшей «шпаги» в руках; Командир Базы майор Марченко с бейсбольной битой наперевес; наш капитан Хохлов, пьяный, но невозмутимый и уверенный, с загадочным лицом и левой рукой у козырька; прапорщики Салмов, Процко, Покормяхо и Вовк с налитыми рюмками и с тостом «за прекрасных дам».
А поодаль за этой массовкой (или строем) у земляного капонира в высокой аэродромной траве ползал на карачках Женька Тихомиров и, как всегда, искал свои непотопляемые очки.
«При чем здесь Салмов?» — резонно подумал Пашка, но тут же был сбит с толку продолжением этой динамичной пространственной фантасмагории.
По фону общего аэродромного построения проехал вдруг Ян, сидевший верхом на своей грязной бочке с керосином с надписью «MAGYAR KOMPOT».
А потом в перспективе бетонных квадратиков ВПП появились все мы, кроме Жарова: Гриша, Петя и даже я сам — все с японскими злыми мордами и в японских же белых кимоно. Босыми ногами, бегом по каменистому аэродромному бетону мы с ребятами быстро приблизились, рассредоточились вокруг Пашки в соответствовавших своему наряду стойках и приготовились, как он это понял, нанести ему — каждый из нас — по жесткому предупреждавшему удару йоко-гере в голову и в пах...
«Друзья...» — подумал в ответ на эту жанровую инсинуацию в среде советской войсковой действительности Пашка — и, как всегда, оказался прав: ударов ему мы так и не нанесли, а вместо жестоких гере в авангард всей той гнусной и разнузданной кампании на передний план вышел Жаров в таджикском халате и противогазе и двусмысленно подмигнул ему сквозь противогазные очки. Так же как вот только что — перед их с Натальей отходом с зябровского пятачка. И подмигнул он, как, почему-то, показалось Пашке, напрощанье. А потом снял противогаз.
Несмотря на всю ответственность момента, Жаров был расслаблен и спокоен. И с легким запахом дорогого напитка абсент на губах. И с толстой сигарой-торпедой в углу рта. Он был интеллигентен и мил и потому не обидел Пашку даже своим недвусмысленным подмигиванием.
В благодарность за это спокойствие из всех присутствовавших Пашка кивком головы попрощался только с ним. А потом отвернулся и от него. И успокоился окончательно.
А потом еще долго летел куда-то, находясь в сущности все того первоначального самолета Ту-22, пока не начал клевать носом и не задремал под мерный рокот только что замененных самолетных турбин.
При этом все немногое, оставшееся от недавнего кошмарного нагромождения изображений и чудищ и страшных картин их сопровождения, сначала съежилось так, что полностью поместилось в кабине самолета. А потом и вовсе сплющилось в немые картинки и искаженными фресками расположилось на фонаре кабины. А под конец и фрески начали туманиться и безвозвратно исчезать из виду в окружавшем Пашку пространстве. А разрозненные остатки и фоны изображений конденсировались и каплями осаждались на Пашкином летном шлеме.
Спереди конденсат стекал прямо на Пашкин нос, а сзади — на загривок. А затем, накопившись, струился и сходил потоками с его подбородка на грудь и обильно капал сзади на спину с заколотой Наташкиной стеклянной брошкой самурайской косички.
«Это ж семьдесят шестой!.. Обошлось...» — успел сообразить Пашка напоследок и вздохнул с облегчением, сдавая на ходу управление неизвестному, но свежему, по сравнению с ним, летчику.
«Двигатели-то новые... А ты говоришь, как угадал», — улыбнулся он новому летчику, в изнеможении хлопая его по плечу.
И вдруг с ужасом сообразил: «Так не было же у нее никакой брошки! Пуговицы одни!»
Но потом Пашка успокоился и на этот счет: «Да и у меня самурайской косичке откуда взяться? Небось не на лето в спортивный лагерь загремел. В армии «отдыхаю»...
И окружавший его объем все больше затуманивался, а затем видимость и вовсе исчезла. И все затянулось и забылось насовсем. И какое-то время вообще ничего не было ни видно, ни слышно.
А потом Пашка, не открывая глаз, почувствовал склонившуюся над ним Наташу.
Ночью — через низкое боковое окно бревенчатого дома, чтобы не потревожить Наташкину мать и брата, спавших в соседней комнате за печкой, — они залезли в ее комнатку и теперь лежали на старом Наташкином диване. Наташа обнимала Пашку за голову и, опираясь на локоть, смотрела на него не отрываясь. Пашка открыл глаза.
Теперь у них с Наташей все было общее: и душа и тело. И один на двоих ее старый, потрепанный диванчик. Один магнетизм и одна на двоих уже доступная и понятная им обоим серая и бархатная, и бесконечная Наташкина глубина.
— Ты такой... — сказала она и посмотрела ему в глаза.
— Какой?.. — переспросил Пашка.
— Самый... любимый, — сказала она и нежно поцеловала в губы.
Она залезла на него сверху, крепко обхватила за голову, долго смотрела в глаза, роняя вокруг жемчужные слезы, а потом целовала снова и снова...

Над хоздвором и Аэродромом не торопясь вставал бодрый бордово-сиреневый свет наступавшего утра и следующего армейского дня. По прикроватным тумбочкам военного гарнизона заливались звонкие будильники. В деревне и на станции отгорланили зябровские петухи, а на старом гарнизоне перед калиткой и воротами гостеприимного дома Процко трое бравых прапорщиков пожелали всем в ;круге окр;ге хорошего утра и дня. Одновременно они козырнули друг другу и отправились на своих продрогших к утру велосипедах по местам несения службы.
Весенние мелкие звезды одна за другой растворялись высоко в небе, не опускаясь и не прекращая своего детского, теперь уже утреннего хоровода.
Старый сарай и постройки хоздвора опять имели обычные очертания и серые бревенчатые стены. А их рубероидные крыши щедро покрывал фактурный и бархатный иней — наглый, как зимний воздух, и белый, как новогодний снег.
Впереди, метрах в двухстах, по одноколейке, мерно громыхая сапогами, бежали Жаров и Григорий. Они оставили своих девочек спящими под шинелями в садовом домике на Любанином огороде, перешли через пути у железнодорожного переезда и серым, заиндевевшим полем резали угол, существенно сокращая путь.
Пашка с шинелью на ремне на некотором отдалении бежал следом. Он посмотрел на часы. Подъем обещал состояться через десять минут.
У хоздвора Пашка настиг лидеров их незаметного возвращения в лоно своей изначально непреднамеренной службы и огорошил друзей неожиданным по существу, а потому совершенно непредсказуемым вопросом.
— Ну что? — сказал Пашка, задыхаясь от бега.
— Я на кухню, — сказал Жаров и сразу же откололся через хоздвор в сторону нашего солдатского пищеблока.
— Пойдем-ка лучше в парк, — сказал Григорий, оценив Пашкино состояние и его внешний вид. И они вместе наружной стороной склада ГСМ пошли к недостроенной бетонной ограде автопарка.
— Стой, — сказал им по дороге часовой на ГСМ-1, тот, самый первый, которого Иванов выставлял на пост в самом начале рассматриваемого отрезка. То есть вчерашним вечером.
— Иди домой, — запросто сказал ему Гриша...
...Потому что сзади к постовому уже подходил разводящий караула, наш верный военный друг и мой литературный соавтор Андрюха Иванов из роты охраны. И без очередной смены караула...
...Потому что ночь закончилась. Все посты по стратегическим объектам Аэродрома снимались. В гарнизоне производился общий подъем, и вся наземная зябровская жизнь неизбежно устремлялась к самолетным стоянкам. И, таким образом, отдохнув за ночь, возвращалась на круги своя. Равно как и на концентрические окружности перемещения по Аэродрому в регламентированном направлении и с центром обращения прямо у подножия Вышки руководителя полетов.
С некоторым запозданием против обычного взбодрилась и сама Вышка и мелкой дрожью сбросила с себя ночные воспоминания и грезы. И только чистейшей воды роса на сплошном остеклении верха этой аэродромной постройки ненадолго затуманила ея всевидящие взоры. И, таким образом, чуть было не подмочила ее — Вышки руководителя — неоспоримо беспорочную репутацию.
При виде своих закадычных друзей Иванов отогнал настырного не по сроку службы часового от ворот одноколейки. Но вопреки всем правилам развода строем с ним вместе до «караулки» не пошел. А отправил своего подчиненного одного — даром что вооруженного и с полным боезапасом.
— Все, — сказал он солдату, зевая, — беги за ключом.
— Сейчас ворота откроем, — пригласил он друзей постоять с ним за компанию, покурить натощак и немного подождать, пока «этот молодой тормоз» не принесет из караульного помещения ГСМ-1 забытый там спросонья им, расторопным Ивановым, ключ от ворот.
— Привет, Андрей! — поприветствовали друзья охрану. — Держи руль бодрей!
— Самоходчики, — сказал в ответ Иванов, одолевая сон. А потом что-то вспомнил и встрепенулся: — Да! Беги скорей, — сказал он Пашке. — Тебя дневальные спрашивали. На выезд. Какой-то дятел садится минут через сорок. Или два.
— Два дятла! — засмеялся Пашка. — Не вопрос. Но ты ворота-то открой!
— Ах ну да! — похлопал себя по пустому карману Иванов. — Ладно, постой. И так успеешь.
— А что дежурный тягач? Где Терещенко?
— «Где», «где»! — мигом отозвался Иванов. — Сам знаешь где... в Вологде, энкавэдэ и в Караганде! Терещенко ваш на губе. Принял немного — и отдыхает. Дежурный по парку ночью отправил, — поделился новостями Иванов. — Вон и писатель наш уже завелся, — указал он ребятам на мою (тогда еще) санитарную машину. — А ты езжай за завтраком, — сказал он Григорию. — Наш начальник караула уже спрашивал, когда завтрак.
— Вот козел! — сказал Григорий. — И тянет же его на солдатскую пищу!
Иванов открыл замок гэсээмовских ворот и вместе с недавним постовым, предусмотрительно оставившим свой автомат и боезапас в караульном помещении, распахнул настежь тяжелые железнодорожные ворота склада. Так, на всякий случай. А вдруг какому-нибудь залетному паровозику придет в голову с утра пораньше цистерны туда-сюда подвигать. Или откатят наконец с их военного склада явно застоявшийся в тупике по какому-то непонятному гражданскому недосмотру и распи-дяйству совсем неуместный и (кроме майора Логвина) никому не нужный на стратегическом военном объекте железнодорожный порожняк.
Ребята прошли к парку через гостеприимный ГСМ-1.
По одному — по двое с разных сторон в парке появлялись солдаты, чтобы вместо рутинной утренней зарядки умыться не спеша прямо под парковыми кранами, почистить зубы, под утреннюю сигарету и душевный разговор завести свои машины. А потом подъехать прямо к утреннему и свежему пищеблоку и позавтракать по-человечески: пусть и в солдатской столовой — но без строя, пусть и невесть чем — но спокойно. И, как и все нормальные люди, не торопясь.
Правильный дежурный по автопарку заранее, не дожидаясь подъема, спрятал свои ночные тапочки в скрипевший от редкого и нецелевого использования планшет, приладил поудобней портупею и вышел к воротам парка посмотреть на Вышку и на маленький спортивный самолетик, совершавший над Аэродромом свой безобидный тренировочный полет.
Все было в порядке. Самолетик готовился к вылету, а бескрайнее синее небо, полное обогащенного кислородом пространства, набирало силу и готовилось принять в лоно всех без исключения: сначала самолетик и птиц, а потом и последующие гремящие теплым керосином и пламенем форсажек плановые полеты полка.
Дежурный позвонил на пятый караул, чтобы отпустили обратно в парк дежурного тягачиста Терещенко, раскрыл и подготовил к работе затертую ластиком «Книгу входа и выхода...» и включил радио.
Пашка грел тягач, проветривал его от тяжелого ректификатного перегара и резины, подзаряжал подсаженные за ночь аккумуляторы и заодно не торопясь выметал из кабины мусор, оставшийся от ночных посиделок дневальных. Григорий отчалил в столовую на чихавшей и непрогретой «караулке».
Маленький самолетик совершал свой прогулочный полет.
Из самого зенита высокого весеннего неба, из самой голубой его и синей глубины, пролетела над парком стайка наших знакомых воробьев и, чирикая, расселась на кустах вокруг Вышки руководителя полетов.
Тренировочно-спортивный самолет, закончив полет, коснулся своими острыми копытцами взлетной полосы, лихо затормозил и развернулся, подпрыгивая, прямо на ВПП. Как и утренний разводящий Иванов, он нарушил все регламентированные запреты и вопреки правилам побежал на свое место самой короткой дорогой: против уже установленного дежурным руководителем полетов общего на тот день направления движения по взлетной и рулежным полосам.
По радио внушительно играли Гимн Советского Союза, и высоко профессиональный, скорее всего, сводный хор старательно артикулировал под полный состав симфонического оркестра. И таким образом, оба эти подразделения гарантированно отрабатывали свои особые музыкальные ставки, положенные им за ответственную «правительственную» радиозапись.
Музыка кончилась. Под Вышкой прочихался напоследок и заглох наконец игрушечный командирский самолет.
Свежее армейское утро произвело свой плановый отрыв.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. УТРО ПРОСТОГО ДНЯ
Фальцет старшины. Бросок волка и пейзаж после битвы. Диалог самолетика и Вышки. Феня не катит ни в воздухе, ни в литературе. Правила ГСМ. Стычки с Пашкой и Хохловым

Крик дневального «Рота, подъем!», конечно же, такого же успеха, как хриплый голос ворвавшегося старшины, не имел.
— «Подъем» команда была! — хриплым голосом орал старшина. Получалось негромко, но в общем-то страшновато. В особенности для тех, кто не в материале. — Особое приглашение ждем?! Жаров! На кухне давно не был? Замкомвзвод;! Командиры отделений! Не слышу команд! Строиться!
— Строиться в казарме, — забубнили в разных концах спального помещения помятые спросонья заместители командиров взводов и командиры отделений. И сам старшина еще какое-то время побегал по казарме со своим хриплым лаем.
Такой тембр крика в армии назывался фальцетом.
Не знаю как сейчас, но в той, управляемой еще, Советской армии, фальцет был очень действенным дисциплинарным приемом и орудием воздействия командиров на личный состав любых рангов. Включая срочный и сверхсрочный. И даже кадровый офицерский.
Во-первых, это был крик. И, как сам по себе крик, он был уже проявлением высшей степени возмущения. И только на этом основании имел прямое воздействие.
Во-вторых, крик этот был сиплым и хриплым. Тем самым давалось понять, что до сорванного голоса начальнику оставался один шаг. Имелось в виду, что командир уже, видишь ли, голос себе сорвал, а ты тут, понимаешь ли, все еще, сук-кин сын, ни ухом ни рылом... Такая постановка вопроса была направлена к совести сознательного подчиненного.
И, в-третьих, было в фальцете на всякий случай еще что-то извиняющееся. Эта составляющая вводилась главным образом для воздействия на старослужащих. Потому что при безапелляционном и прямом наезде на дедов и «хомутов» от них можно было ожидать всего, чего угодно. А никто из командиров не хотел так просто, за здорово живешь, напарываться на неожиданности.
Так что каждый разряд военнослужащих получал из этого сиплого командирского нагоняя свое.
Молодые бывали сразу же и наповал сражены одним только необычным обращением командира.
Ответственное за свои поступки сознательное офицерство или вменяемые «хомуты»-продвиженцы вылавливали из потока обращение к долгу и здравому смыслу. А также недвусмысленное напоминание о своем — и, возможно, очень скором — продвижении. Документальное направление которому, как ни крути, дает и подписывает их непосредственное — прямо на глазах теряющее терпение и голос — начальство.
А для махровых ветеранов армии типа разухабистых сверхсрочников-пох-истов, непроходных «хомутов»-прапорщиков (имеется в виду, что непроходных — вперед и выше по военной лестнице) и увольняющихся в запас после новогодней поверки дедов срочной службы — для них в фальцете командира прочитывалась в основном угроза, смягченная на всякий случай долей сожаления начальника за недопустимое поведение подчиненного.
А если нашкодивший дед, прапорщик или сверхсрочник случались особо заслуженными и незаменимыми по службе, которые своими обидами на командира могли привнести в военную работу реальные трудности, то тогда командирский фальцет принимал еще более изощренные и тонкие, сожалеющие оттенки. То есть сожаление в назидательном фальцете приобретало некоторую извинительную окраску. И подразделялось командиром уже между двумя общающимися сторонами. Сожаление относилось командиром уже не только к правонарушителю, но и частично к самому себе. Оно становилось извинением командира за необходимость принимать им такую вот крайнюю меру воздействия в отношении заслуженного деятеля вооруженных сил. И означало это примерно следующее: «Ты уж прости, старичок, но ведь не только тебе нужно отдыхать да пьянствовать. Но и мне тоже как-то свои обязанности исполнять нужно. А то что это у нас с тобой, мил друг-старослужащий, получается? Ты, вместо того чтобы помочь мне, понимаешь, дела делать да молодняк регулировать, — сам с молодыми, да туда же! Ну? И куда это все, друг ты мой, годится?»
А если попросту, то фальцет и с панталыку сбивал, и на совесть давил, да еще и намекал на то, чтобы не обижались. Ну чем не универсальное управляюще-воспитательное орудие? При разборках поведения командиров в курилках так и говорили: «А ваш-то тогда, слышали, на фальцетик сорвался. Да и было с чего!..»

Под фальцет старшины в пробудившемся помещении роты, в кубрике, постепенно образовывались две шеренги заспанных, поправлявших ремни и гимнастерки солдат.
— Рота, становись! — подвел итог невыспавшийся Петр с красной повязкой дежурного на рукаве. — Товарищ прапорщик. В роте подъем произведен. За ночь происшествий не случилось. Дежурный по роте младший сержант Грушовенко.
Еще недавно наш Петр дневальным стоял, а теперь вот он уже — и младший сержант, и дежурный. Быстро оценил тогда и «проинтуичил» Петра наш капитан.
И еще: «происшествий не случилось». То есть никаких фактов на лицах личного состава не наблюдается. Или — только незначительные. А значит, и слава тебе господи. А значит, и не случилось ничего. Или так, ерунда одна. А ничего весомого практически не было.
По команде старшины рота отбыла за солдатский клуб на футбольное поле на пятнадцать зарядочных минут: кто — покурить спросонья, кто — для веселой беготни по полосе препятствий. А кто — для оздоровительной пробежки по гаревой дорожке вокруг заиндевевшего стадиона.
Я обычно старался увильнуть от постоянного Женькиного предложения не выходить на зарядку вместе со всеми, а потом с ним вместе идти в парк. И приехать прямо на машинах к самому завтраку. Но увильнуть мне удавалось не всегда.
Как-то раз — ближе к осени — Женька подловил меня, и мы остались в казарме, чтобы потом, как и было положено всем занятым транспортникам, без строя и мимо присмотра старшины отправиться прямо в парк.
Женька не спеша замотал портянку и как ни в чем не бывало сунул ногу в отполированный с вечера сапог. Я же повернулся к рыщущему по кубрику старшине спиной и в задумчивости поглаживал свою заправленную кровать. Дело было в том, что привилегией свободного выхода в парк я мог пользоваться только в полетные дни, когда хлопоты начинались с самого утра и нужно было успеть загрузиться в санчасти носилками и всем необходимым для полетного дежурства. И вовремя, до зеленой ракеты, занять свое место под Вышкой. Женька же каждый день выезжал под командира и потому творил в роте что хотел: хотел — шел в парк, хотел — спал... Но все это только в свободные от Командира часы.
— А вас, легкачи, не касается? — лихо попер на нас старшина. Он имел в виду наш невыход на зарядку и напором проверял нас на вшивость. То есть под таким своим нахрапом намеревался увидеть фактическую необходимость и легитимность нашего индивидуального отхода от ротных правил.
Меня зарядка и прочий утренний моцион роты в тот день как раз касались. Да и с удовольствием бы вышел я погулять спросонья и покурить с ребятами за клубом части. А потом спокойно вместе со всеми позавтракал бы и строем дошел до парка. Покурил бы, позавтракал и дошел. Но нет. Я бы вышел, позавтракал и дошел, если бы не подстерегавший меня удивленный взгляд Евгения: «Куда ты? Мы же транспортники! Легкачи, как нас только что обозвал старшина. У всех — своя свадьба, у нас — своя. И начальство свое. Уж повыше старшины — будут и начмед, и Командир части!» И я молча предоставил Евгению право держать ответное слово за его инициативу и мое персональное самоуправство.
— Как дела, как дома, товарищ прапорщик? — безразлично поприветствовал старшину Евгений.
Старшина медленно, будто бы невзначай, приближался к нам. Женька поправил ремень и пилотку и, поглядывая на старшину, на всякий случай засомневался в своей уверенной позиции транспортника и медленно отступал в мою сторону.
— Что, все в порядке? — Старшина приближался. Евгений улыбнулся и стал приветливее: — Привет, что ли, от вас Марченко передать? Товарищ майор меня недавно спрашивал, как там наш старшина поживает? Не видно, говорит, его давно. Ни в парке, ни на разводе. Давно, наверное, дежурным по кухне не ходил...
На лице Евгения едва только обозначилась тревога, когда полный, но удивительно подвижный для своих лет и полноты старшина неожиданно ринулся вперед. Женька с опозданием метнулся в сторону, но был пойман сзади за ремень.
— Товарищ прапорщик! Ой! Отпустите! Мне на выезд. Товарищ майор сказал... Я Марченку все скажу! — Из карманов Женьки посыпались документы, ручки и какой-то хлам. На пол упала пилотка и... очки. Очки! — Да отпустите же, вам говорят! — вмиг изменились состояние и тон Евгения. — Вот если очки разбились, я К командиру не поеду!
Старшина, смеясь, опустил Женьку на пол в ералаш его карманного хлама.
— Ну что? Все, да? — Женька надел очки и посмотрел на старшину. — Больше ничего придумать не можете, да? Э-эх вы-и... Ну артисты... — добавил он уже совершенно спокойно, вставая, когда на его лице вновь утвердились никак не пострадавшие и практически пуленепробиваемые очки.
Он рассовал блокноты, ручки и расчески по карманам.
«Пошли», — кивнул он мне и сверкнул очками на старшину.
Ритуальная женькина стычка со старшиной узаконила мелкое мое самоуправство. И для поддержания атмосферы взаимопонимания и непринужденности я приложил руку к пилотке, вывернув наружу ладонь, подался телом вперед и выпятил живот. Не разжимая зубов, я хрипло проревел навстречу старшине, повторяя его же глупую шутку:
— Р-ршить-те-и-и-тить-твою-итить! — и… увернулся от его выпада.

Фамилия у нашего старшины была украинская — Вовк, что в обратном переводе означало просто «волк». Это был толстый и добродушный хохол с армейскими привычками. Надежный и исполнительный, по-хозяйски жадный и домашний.
Карикатуру на него нарисовать было бы просто невозможно. Он и так сам по себе состоял из всех возможных гротесков и утрированных деталей, какие только возможно было бы для него придумать. Так что в карикатуре не было никакой необходимости: она не имела бы никакого эффекта.
Даже наш главный художник Тихомиров и тот, прикинувшись пару раз, оказался бессилен перед непоколебимой харизмой старшины. И даже при всем своем развитом воображении и таланте в конце концов Женька вынужден был окончательно махнуть рукой и отказаться создать заказанную нами карикатуру.
Короче, Вовк был «эдаки харызматычны хохол», как охарактеризовал его наш продвинутый Пашка в первый же вечер, проведенный нашей командой в зябровской казарме. И дальше ехать было, казалось бы, некуда. Но потом сразу же оказалось, что все-таки было куда. И уже на следующий день.
Совсем рядом во втором этаже было еще одно почти такое же явление армейской действительности. Но только — еще смешнее. Прямо в соседней, второй роте при всех равных исходных, описанных выше для старшины Вовка, нес службу точно такой же армейский консерватор и апологет. И по росту, и по возрасту, и по весу старшина-прапорщик второй роты был слепком с нашего старшины. И все вроде бы было у них одинаковым, но только был он еще более курносым, утрированно-гротескным и громогласным.
Но дело было даже не в носе и большей его гротескности. Дело было в фамилии. Фамилия старшины второй роты была... Покормяхо!
Все. Занавес. И вот теперь уже точно абзац. И крыть нечем. А ехать некуда. А сам такого не придумаешь никогда! И наша жизнь — лучший драматург и писатель. И в этом я никогда не переставал убеждаться и убеждаюсь изо дня в день до сих пор.
А ровно через два дня мы уже привыкли к обоим, как будто бы знали всю жизнь. И других старшин-прапорщиков для наших рот и вообразить себе уже не могли.
Мы с Женькой спускались вниз по лестнице и, уходя, слышали голос нашего старшины-прапорщика:
— Ох и до тебя, Серега, доберусь! Ой легкачи, ох транспортники! Так... значит, стекло и-тить твою итить... Ох, Серега... Ох... Вставить... Занавески в стирку... На следующей неделе заклеивать окна... — бормотал себе под нос наш старшина и постепенно забыл о нас с Женькой и отошел к своим повседневным хозяйственным заботам.
До парка шли не спеша. Под ногами хрустели желтые, скрюченные листья. Издеваясь над истертыми метелками дневальных по КПП-1, они слетались со всего гарнизона и выползали на аллейку с настойчивостью кухонных мух. «Быстрее заметай!» — далеко по городку разносился голос дежурного по КПП-1 нашего друга Андрея Иванова, который кричал на своих капэпэшных дневальных на противоположном конце аллейки.
Над малоэтажными военными строениями и поредевшей и совсем желтой уже рощей стояло безоблачное небо с четким росчерком белого тумана — следом самолета с далекого, не нашего Аэродрома.
Чистая золотая осень, удивленная внезапным отважным утренником, обещала хороший день. Было светло и легко, а потому странно: и как же это так? — такая красота и простор вокруг, а мы, можно сказать, самые первые в мире ценители свободы и независимости, — а тут не можем, как ни крутись, избавить себя хотя бы только на день от заунывной череды этих надоевших и серых, как длинный мышиный хвост, рутинных военных дел.
В тот утро, как всегда, с Аэродрома поднялся маленький пропеллерный самолет и, по ежедневному обыкновению, совершал свой оздоровительный полет. С Вышки, должно быть, наблюдали, и в свободном эфире утреннего пространства пилот и Вышка наверняка вели лаконичный обмен словесными условностями, как необходимыми атрибутами каждого официального полета.
Разрешите, мол, взлет, — радировали, к примеру, с самолетика в адрес руководителя полетов.
А тот: взлет, мол, типа того что разрешаю... И — понеслось-поехало...
Причем голос с самолета представлялся более веским и начальственным, а руководитель полетов звучал менее значительно и в чем-то даже услужливо.
Но «обмен условностями» — это конечно же было допустимым только для той, текущей ситуации с маленьким самолетом. При плановых полетах полка все выглядело (и на самом деле было) гораздо серьезнее: голос дежурного — земной воздух и единственное предписание самолету в начале его пути в небо. И только в отношении именно этого прогулочного самолетика команды «запуск разрешаю», «взлет разрешаю» и подобные в тот ранний час были в какой-то степени условными. Или, точнее, могли бы быть приняты за условности.
А больше всего в том прогулочном случае в системе координат «командир летает — дежурный стережет» слова эти были похожи на необходимую и востребованную вежливость, отпускаемую уважаемому клиенту при стандартном и привычном сервисе, оказываемом профессионалами. И правда, с одной стороны, и то вроде бы «разрешаю», неслось с Вышки вслед самолетику; и это опять же «разрешаю»; и все, мол, «разрешаю»; но в то же время, с другой стороны, совершенно конкретно имею в виду и то, что чего-то там — при сложных сложившихся обстоятельствах — и «не разрешаю»! «И не разрешу ни при каких таких практически... Да будь ты хоть оно что!»
Хотя тому, кто там наверху, в высоком и синем, летал себе в свое удовольствие, все эти тонкости и размышления исполнительного руководителя были, скорее всего, просто... до фени.

Тут я извиняюсь. Такое выражение, как «до фени», пусть и однозначно точно определившее наш случай в субординации и текущую ситуацию взаимопонимания людей на Аэродроме, все равно по распоряжению Вышки руководителя полетов в адрес армейских литературных работников и прочих специалистов ППР (партийно-политической работы) не могло быть применено в адрес верхних летных чинов никогда — в принципе, и вообще.
«Да и сбивает, если честно, феня эта. Да и другой жаргон тоже. С серьезного настроения и отношения к работе, я имею в виду», — неоднократно жаловался мне Иванов.
«Да и автора тоже... сбивает», — вторил я Иванову и распоряжению по запрету в литературе на феню в адрес высоких летающих чинов.
«А читателя? — поддакивал вслед за Ивановым лейтенант Соколов. — И особенно при непосредственном и свежем взгляде на военный Аэродром».
«Да и с жанра повествования сносит, — вклинивалась тогда редактура издательства «Сож», и все прочие специалисты по местной, гражданской партийно-политической работе. — Сбивает, так сказать, с главного направления и основного мотива вашей истории. Танцы в самоходе — там да. Там это еще куда ни шло. Но жаргон на Аэродроме, в полеты... Пусть даже ранним утром. Пусть и при развлекательном, то есть тренировочном вылете... Нет, уж лучше не надо...» — твердили все они в мои рядовые уши в единый свой начальственный голос.
И в этой позиции я если честно, то прогнулся. Но только один-единственный за всю правдивую историю раз. Уступил, понимаете ли, по неопытности всем этим профессионалам партийной дисциплины и военно-литературного слова. И потому вынужден был поправиться и переписать весь вышеизложенный эпизод примерно таким образом:
«Нашему многоуважаемому летчику верхнего армейского чина в высоком голубом и синем все эти переговоры и все такое прочее... было ни в коем случае не до фени... А было все это... эх, как бы тут лучше выразиться-то?! А! Вот как. Скажем...
...Был этот стандартный радиообмен... «не безусловной необходимостью проведения настоящего спортивного вылета, а был он, скорее, частью любимой «игры», необходимым ритуалом и привычкой, наработанной годами вылетов в учебных и боевых частях, начиная со скамьи училища...» и тэ дэ, и тэ пэ.
«Вот так-то лучше! — сразу же обрадовались и одобрили меня с Ивановым гражданские пэпээровцы из альманаха. И никакого тебе жаргона, как и было приказано. А обрадовались пэпээровцы потому, что тем самым они полностью избавились от запрещенного в журналах сленга. И не только в этом эпизоде.
«Ну ничего-ничего, — подумал я, прогнувшись. — Перестройка не за горами. Скоро, скоро Чингиз Айтматов вам свою «Плаху» зашлет. Тогда посокращаете! И лекцию о сленге ему прочитаете. Он поймет! Да вот только кто из вас тогда в должности-то останется?»
Вообще-то и феню и прочий жаргон на танцах и в самоходе они нам великодушно оставили. Да вот только сами эпизоды, а также абзацы и главы те, где все было живым языком написано, под корень как есть повырезали. И не напечатали.
Но вот это, дорогие мои гражданские пэпээровцы, уже без меня! — дай вам Бог обычного человеческого счастья и здоровья, а также — немыслимо стабильного профессионального долголетия.
Вот и доверяй после этого официальной редактуре! Пользуются, понимаешь ли, педерасты, высоким и непотопляемым свойством человеческого гения, при котором — да ты хоть половину книги оттяпай и спрячь, а другую заново переписать заставь, — все равно искра божия наружу выйдет и светом своим всех без исключения озарит! Включая и тебя, пэпээровец ты х-ев, гадина, понимаешь ли, окололитературная!..
Но, слава богу, те времена прошли, а потом прошло и еще немного времени. И потому повзрослевший автор, лишенный к тому же своего постоянного и верного соавтора Иванова и всех окружавших нас пэпээровцев тоже, выскажет теперь все это уже немного другими словами. Примерно так:: «Тот, кто был там, в синем небе, не очень-то он — при всех своих должности и звании — нуждался во всех тех разрешениях. А тем более при полностью свободном и синем пространстве над всеми полосами Аэродрома, задолго до полетов или предполетной и, как это было ему заранее известно, в отсутствие садившихся гостей или каких бы то ни было прогнозов Вышки об их возможном прибытии...»

По тропинке через рощу мы с Женькой подошли к складу ГСМ и, пропуская друг друга, по очереди приподняли его провисшую проволочную ограду.
Склад был новый и добротно отстроенный. Но в отношении наших гарнизонных людей с их простыми привычками организован он был наперекор всякому здравому смыслу. А если и с умыслом каким, то уж точно с негуманным.

Ну посудите сами. Что обычно прячут от посторонних глаз нормальные люди у себя дома? Деньги, драгоценности, спиртное... И не потому, чтобы соседи не украли, когда дома никого нет, — боже упаси! И не потому, что боятся друзей своих в соблазн ввести, — не в том дело. А просто так. Да ни к чему это просто — и деньги свои небольшие, и ценности, ни для кого не завидные, да и выпивку, давно для всех привычную, но все-таки... на виду держать.
Бытовые привычки эти просто «из гармонии следуют», как говорил обо всех подобных и очевидных вещах наш ротный Хохлов.
«Музыкальной, что ли, гармонии-то, товарищ капитан?» — попытался как-то раз на отдыхе подколоть Хохлова музыкально образованный Иванов.
«Человеческой», — хмуро ответил ему ротный, и Иванов навсегда осекся и до конца службы на тему эту тактично помалкивал.
«Из гармонии следует», — часто повторял наш капитан вслед за гениальным Моцартом из фильма «Амадей». И большей частью для того, чтобы на занудных почемучек времени поменьше тратить. А пустых говорунов вроде Иванова на месте пресекать. Но в то же время словом своим никого не обидеть.
И звучала «гармония» его во многом более действенно, нежели матерные потоки — взахлеб и с вариациями — от капитановых коллег из соседних рот.
Наверное, именно в такой же гармонии любая излишняя показуха в быту человеческом со временем неприличной считаться стала. Да просто неудобным оказалось вдруг все подробности свои ненужные входящим под нос совать. Или денежными пачками размахивать. Или тем же початым пузырем на сомнительные удовольствия и надоевшие подвиги провоцировать. И это, уж точно «из гармонии следовало», как верно подметил очевидное наш Хохлов.
Но все было наоборот на нашем ГСМ-1.
Технический спирт-ректификат для высотного обогрева кабин самолетов Ту-22 и авиационный керосин, как реактивное топливо, всегда поставлялись и хранились на ГСМ в необходимых и достаточных количествах, пропорциональных своему целевому назначению и нормам использования. И на длинный состав грязных и замасленных керосиновых цистерн, заходивших на ГСМ, приходилась одна более или менее чистенькая, недавно покрашенная. Со спиртом.
При этом керосин был совершенно недефицитным по Аэродрому, равно как и окрестностям, продуктом. Он широко применялся в быту по прямому топливно-энергетическому назначению. А также руководством полка как предмет культурного, то есть практически официального обмена с внешним миром для обеспечения гарнизонных технико-хозяйственных нужд.
Крепкий же технический спирт («шпага»), напротив, всегда и у всех находился в динамическом дефиците и являлся постоянным предметом поисков и даже охоты гарнизонных людей. Он всегда в полном объеме выдавался на полеты. А списывался по количеству вылетавших единиц. Честно служил на обогреве кабин, а мелкие, неучтенные при получении или списанные «на шланг» и «на мороз» количества всегда доставались простым людям и служили основной валютой сделок и деловых разборок гарнизона.
Спирт часто выступал и в роли неофициального служебного поощрения и был лучшим подарком к столу на любом празднике нашей гарнизонной общины.
Высшее командование полка постоянно выделяло особые квоты из своего командирского резерва для гарнизонного внешнего сотрудничества. То есть для решения особо важных, «политических» вопросов и стратегических задач культурной и хозяйственной жизни гарнизона.
Таким образом, и реактивное топливо и спирт несли на себе двойную, а точнее, двойственную нагрузку. Для всех очевидную и однозначно по жизни необходимую.
Но все это с одной небольшой разницей.
Все, что было связано с керосином, происходило практически в открытую.
Все, где был замешан ректификат, было покрыто тайны мраком и сплошным туманом неизвестности и недоговорок.
Но вот только на ГСМ нашем почему-то именно недефицитный керосин был глубоко под землей в огромных цистернах спрятан и тем самым от неизбежного внимания людей скрыт.
А неразбавленный спирт-ректификат хранился на самом виду.
Цистерн тех керосиновых, подземных никто не видел, но береженого Бог бережет — и, может быть, именно поэтому, зарытый в землю, он никогда не был дефицитом и на противоправные действия никого в гарнизоне не толкал. И более того, простое и практически открытое отчуждение керосина мыслимыми количествами в личное пользование считалось нормальным. И безвалютная экспроприация его никем и никогда ни как криминал, ни как другое какое нарушение в гарнизоне нашем не рассматривалась.
Ректификат же при всей своей дефицитности и общей вожделенности был выставлен как будто бы напоказ. В специальной машине-бочке. Что твои серийные слоники — мал-мала меньше — в шкафчике-горке у зажиточного тульского обывателя.
Автобочка со спиртом стояла на пригорочке посередине ГСМ и была видна на прострел практически со всего Аэродрома. Этим она бессовестно эпатировала весь рабочий и служивый люд, толкала на соблазн и постыдные желания, а иногда и поступки, добросовестным аэродромным служащим в большинстве своем (без провокации) в общем случае не свойственные.
Ввиду настроений трудящихся, а также весьма вероятной инициативы масс тут же на месте хранения спирта для демонстрации командирской силы и простой предосторожности ради были предприняты надежные меры превентивно-охранного характера. Хотя машину ту, шпаговозку все без исключения и отовсюду видеть могли, подобраться к ней было значительно труднее, чем, скажем, все к тем же потаенным керосиновым вентилям.
Многочисленные керосиновые задвижки подземных резервуаров были легко доступны. А спиртовоз наш, он же шпаговозка, трехосный полноприводный «Урал» с пятитонной бочкой спирта стоял на защищенной стоянке. И хоть на самом виду, но на возвышении, и хоть и по самому центру ГСМ, но за отдельной и надежной проволочно-сеточной оградой вокруг стояночного пятачка. И не только вокруг. Сверху стоянку «Урала» прикрывала такая же надежная, как и по всему периметру, сетка-рабица. И, таким образом, еще надежнее охраняла этот «высокоподвижный» стратегический ресурс нашего Аэродрома.
Показателем бесспорной «подвижности» спирта являлся резко опережающий рост его фактического расходования по отношению к стабильным нормам целевого использования. А также абсолютный, день ото дня растущий выход в тоннах и литрах. Как на военные, аэродромные, так и на не менее важные хозяйственно-бытовые нужды.
А для более точного описания подвижности спирта мог бы пригодиться его чисто военный показатель популярности. То есть постоянное превышение нормы расхода его официально исходящим количеством.
Но для простой человеческой оценки и достоверного понимания вещей, а также для определения настоящей подвижности аэродромного обогревателя — эх ма, где наша не пропадала! — скажу: стоило пользоваться конечно же самым верным, народным показателем. Этот показатель всегда оставался постоянным и неизменно указывал на превышение реальным объемом исходящего со склада спирта его фактически получаемого — за тот же период и на тот же склад — официального и учтенного «бумажного» количества.
Иными словами, реальный факт выхода спирта со склада всегда превышал его официально завезенный объем!
И по всему выходило, что потребляли мы да выпивали на круг гораздо больше, чем к нам на склад всего завезено бывало!
Вот уж парадокс так парадокс.
Но так было везде, а не только на нашем Аэродроме.
Да! И такое только в рамках Союза ССР, только у нас в стране могло случиться. Так-то вот!
А мы все: «социализм да социализм! — сплошной дефицит». И все время его ругаем! Любя конечно же.
И правда бывает. И любишь, а ругаешь!
Кстати, все тот же социализм.
А как его не ругать?! Но и как не любить при этом?
Это все равно, скажем, что не любить нашу родную, бархатно-безалаберную и вечно весеннюю Тверскую семидесятых, в пик успеха и золотое время нашего с вами советского, родного с детства социализма — единственного в мире синтетического социального строя.
Парадокс на парадоксе, и нелогично все, кроме общей теории и основ. А из твердых реалий жизни — один только товарный дефицит. А для того чтобы людей от несправедливости и бесправия своего отвлечь, сверху в простую жизнь всякие абсурдные «всенародные» мероприятия внедрялись. Одно из них, к слову, рабочее движение «встречный план» называлось.
Никакой реальной ценности маневры те верхние и властные движения конечно же не представляли. Люди и при них продолжали жить как жили. Но сама жизнь была почему-то и радостней и интересней, чем можно было ожидать.
Ну казалось бы, ясный пень, что исхода нет. И от полной жопы в ближайшей перспективе ничего не спасает. Но все равно даже при таком положении вещей на все парадоксальные руководящие вводные люди наши вполне адекватными и здоровыми движениями отвечали. Да еще и веселиться при этом умудрялись.
То есть в ответ на все те продуманные верхние «постановления...», «планы...» и «меры по...» в недрах народных включался свой «встречный план». И помимо официального ответа наверх (серьезного и продуманного, но уж очень скучного) зрели у людей наших другие, более радостные и истинно народные ответные меры. И в результате поголовное глумление и веселье как единственно возможная здоровая реакция на все те вводные в полную силу свою происходили.
Был даже графический символ такого встречного народного движения — запрограммированный на вычислительной машине «Минск» плакат с двумя встречно устремленными кукишами. Эдакие два «встречных плана», выполненные по широкому перфорированному листу ЭВМ символами различной графической насыщенности из набора легендарной автоцифровой пишущей машинки (АЦПУ) «Консул».
Смотришь на лист вблизи — одни только буквы фигурируют: «Х» да «Ж» — или значки: «0», «-», «!» да «*». Ну да пробелы еще...
А отступи на шаг — и вот он тебе, весь встречный план в пику высшему руководству: и в действии, и во всей красе!
А еще в ходу был анекдот о рапорте начальству по все тому же «встречному плану». Рабочие рапортуют: «Ваше задание выполнено!» А начальство на всякий случай осторожничает и мягко недоумевает. Типа того что: «Мы же вам ничего такого особенного не поручали... С чего бы вам это вроде, а?..» На что бравые рабочие опять же дружно и все с тем же по-идиотски настойчивым ликованием подтверждают свою преданность партийной линии: спокойно, мол, мы же ничего и не делали!..
Но даже тогда некоторое осмысленное развитие нашего развеселого существования происходило. В пятилетку раз (а то и чаще) что-нибудь новенькое в государстве у нас «на траверсе», глядишь, да и проявлялось. И, несмотря на все госпредосторожности при передаче нововведений в массы и «заботу» сверху о моральной неустойчивости людей, никто к нововведениям тем интереса своего а приори не терял. И на все «успехи» социалистические мы глаз своих заранее не закрывали. Во всяком случае, пока лично не попробуем.
А потому и резинку отечественную жевательную жевали дружно, по три дня кряду, недоумевая: «Да на кой ляд она, прости господи!..» — и так далее.
И привезенную с югов 0,33 пепси честно на четырнадцать персон делили. А потом без сожаления к привычному «Жигулевскому» возвращались.
Ну а «жигули» наши народные?.. Но это да! Что нужно, то нужно. И тут уж мы в любую очередь общую — пусть серую и сомнительную — все равно долгими ночами записывались и как заводные отмечались. Ночами же. А потом ждали годами «жигули» свои. Безо всякой видимой надежды на успех. Но некоторые дожидались, чего душой-то кривить. Из других каких-то источников почему-то...
И все это вместе — каждое «чудо» понемногу — и давало нам твердую веру в свой светлый завтрашний день. Или как минимум — уверенность в дальнейшем нашем безбедном (на парадоксы) и развеселом (по парадоксу) существовании.
О любых масштабных новостях типа появления жвачки, «жигулей» и пепси или о прочих нововведениях бывало широко и заранее известно. А потому и ценили мы все это тоже широко и всенародно. А по факту материализации сразу же безоговорочно одобряли. И моментально использовали: употребляли, так сказать, все новые блага и свободы в полный официально утвержденный рост.
И даже если не получалось использовать что-то по существу, то есть в мелких и корыстных своих накопительских (антисоциалистических) целях, то все равно использовалось все это по максимуму. По принципу: не пропадать же добру. А значит, чисто гуманитарно. Как, например, жвачку или пепси. В целях обычного, бытового развлечения.
В то же время, следуя велению души русской — а если честно, то и попутным ей на том отрезке соцтрадициям тоже, — не забывали мы все явления те широко приветствовать, Господа Бога за них благодарить и партию родную славить. А потом и праздновать все это сообща. И праздновали от души все, что предложено было: и «всенародный» автомобиль «жигули» на большой дороге, и мертворожденную и распадавшуюся во рту жвачку, и пенное шипение новороссийской пепси-колы — небывалого зарубежного вкуса и цвета, но с неожиданным запахом советского одеколона «Шипр».
А с выходом на общесоюзный экран фильма «Душа» с «Машиной времени» в главной роли и признанием свыше самого понятия «рок» так и вообще — занимались мы всем тем своим счастьем и вовсе самозабвенно. Под любимую рок-музыку. Теперь уже официальную.
Да что и говорить, радости были не ахти. Но и их, свежезагнившие, мы в обезличку комиссионную сдавать не торопились — радовались. Впрочем, так же как и обезличке сам;й. Той с;мой, что в Южном порту открыли. И кстати, тоже по тем временам новаторской. Потому что почти коммерческой.
Да вы и сами все это помните!
Зарплата — копейки. Десятка — богатство.
Валюта — почти смерть. Бездействие — почти жизнь.
Тряпки какие-никакие — все еще дефицит.
А вот алкоголь — уже почти нет.
Но и все это ладно. Потому что все мы с вами на том выросли. А другие, пришлые, — быстро попривыкали. Потому что выхода другого все равно не было. А иначе никак, и деваться некуда. Вот и жили, несмотря на весь абсурд, в общем-то весело. А теоретически так и совсем хорошо.
А если ты, скажем, и молод еще, — то есть, по возрасту находился на пороге возмужалости и потому жизни своей счет еще днями вел, — то и вовсе припеваючи!
И потому весь тот всенародный — или даже выше бери, национальный — оптимизм достаточно уверенно, несмотря на весь традиционный дефицит и зажатые по самое не могу свободы, — произрастал, не хмурился. И даже ширился какое-то время и рос, темпов своих не сбавляя.
Но происходило все так не из-за каких-то там новаций мелочных или нововведений копеечных. И даже не из-за «фиата» советского, во время ремейка советского западным прогрессом растоптанного.
Происходило все так потому, что нам с вами всегда было чем отвлечься. И верно: достанет тебя жизнь такая — ну нету мочи, хоть матом вой, — так тут тебе и... подскажут сразу. А ты послушно оглядишься по сторонам — и действительно, мама дорогая!.. Вокруг такой интеллектуально-культурный простор: балет, театр, библиотеки бесплатные... Нет, не то... Такие природно-туристические дали девственные, что... Нет, опять не то! Но так ощупью дойдешь наконец до сути — и тут тебе и самому стыдно станет...
...Потому что главным тогда было, как и всегда, — оно. Все то же самое одно. То, что вокруг нас органично и в динамическом равновесии присутствовало.
А было это ничем не ограниченным количеством наших родных, неимоверно красивых и стройных и в общем-то доступных для всеобщего взаимопонимания советских девушек. Таких же, как и мы сами. И нам, их современникам одноплеменным, понятное дело, это по душе приходилось. И помогало гипотетический стресс снимать, и как старую кожу сбрасывать. И, таким образом, сил новых и терпения набираться. А также здоровье свое для новых битв и классовых побед множить. Не говоря уже о жизни повседневной...
А иноземцы залетные — те от девушек наших так просто тащились. Руками загребали, ножками сучили, слюнями капали... И вот так, вхолостую подолгу перлись. А потом или в обморок, не сходя с места, от недопонимания падали. Или прямо на месте с целыми состояниями расставались. И тут поспевай только с любимой своей, басурману французскому приглянувшейся, прямо на том же самом месте и распрощаться!
А что делать? Мирились. Ведь ты же не финский турист, жених потенциальный. И не инженер горный, с карманами от шведских крон пухлыми. И тем более не штукатур из Лотарингии, страной твоей на строительство столицы востребованный.
Переживали конечно же. И на судьбу-индейку пеняли. Но вида никакого как есть не показывали — маскировались.
И вот ты... То есть не вы конечно же — я. Тогда местный центровой мачо, на общество экс-любимой своей штукатуром залетным обездоленный, но все-таки с пятеркой-другой в кармане и в модных американских, ну, может быть, чуть поношенных джинсах, в чешских мокасинах, зеленом самопальном батнике и бейсболке непонятного происхождения, выменянной по случаю друзьями-фарцовщиками в ресторане «Интурист» с помощью знакомого официанта на две упаковки кубинских сигар «Партагас» (по 40 копеек за штуку, да еще и со сдачей пятнадцать рублей! — одно слово: фарцовщики!), — кум королю!
Прошелся туда-сюда по Тверской (тогда еще Горького) — размялся немного. Засветился на ступеньках кафе «Московского» — покрасовался. Спустился до «Российских вин» — прикинулся. И дальше еще ниже — до «Космоса» двинулся.
А потом вдруг извернулся, как рыба, в тесном, но своем аквариуме, метнулся опять в сторону «Российских» и достал там — резко, на раз, без очереди — четыре флакона «Салюта» по два пятьдесят. И сразу же под восклицание: «Хей, гайз — шампейн!» — тут же на Тверской догнал выпивавшую группку финских туристов запримеченную, и прямо на месте выменял у подгулявших «фиников» дешевое столовое вино на все те же простые и, может быть, тоже немного ношенные джинсы. Для перепродажи конечно же. Какие уж тут могут быть теперь секреты!
Или меняешь «Салют» уже на что-нибудь другое. Но тогда уже не весь. И это не так выгодно и менее престижно. А потому нежелательно.
А не случилось совсем — ну не получилась вдруг та мена почему-то, — так, в визг и крик оправдавшись в ментовке по основному поводу текущего своего задержания и такого же возможного обвинения, долго и весело уговариваешь потом по очереди всех давно и насквозь знакомых центровых оперов не обламывать тебя под корень, а изъять в виде штрафа — безо всякого оформления, разумеется, — только один из заветных пузырей.
А потом, вооружившись другими оставшимися от оперов «Салютами», без долгих уже разговоров снимаешь с приятелями на «Пушке» или в «Трубе», или на «Квадрате-под-яйцами» двух-трех классных девок из Орехово-Борисова или из области. И уже до ночи куролесишь с ними и в «Московском», и в «Космосе». А потом и дальше, вплоть до Орехова. А то и до самой родной и милой Малаховки. Или до Голицына. А то и еще дальше. В прямой зависимости от крепости установившихся за вечер взаимных симпатий и привязанностей. И жилищных условий. Равно как и от прочих возможностей и случайных жизненных обстоятельств.
Так и в армии. Совсем как в жизни. От гармонии до абсурда рукой подать: имевшийся в избытке керосин был глубоко в землю закопан, а дефицитный спирт у всех на виду стоял.
Стоял и подманивал.
Поманивал, да в руки не шел.
А чтобы достать, извернуться надо было.
А как извернешься, так тебе и жить дальше.
Но как оно у тебя это получится, заранее никому не известно.
И напоминала мне эта «военная» ситуация недавнюю мою «трудовую» и безгрешную юность на московской улице Тверской-Горького. Там тоже все интересное на виду было: и проезжий «загнивающий» Запад, и вся наша развеселая и находчивая уличная нищета. А все скучное и неинтересное глубоко в метро в избытке путешествовало. Или же задвижкой потайной с вороненым краном наперевес тебя из подворотен выслеживало.
Тут уж, как говорится, «и хочется, но колется»... А попробовал раз — того, что «колется», — так потом держи ухо востро! А не повезло тебе, так не дай бог! И уже не на губу поведут, а похуже случиться может. Зато дальше все так же, как в армии: подъем — зарядка — завтрак... Не приведи господи, конечно!.. Короче, коготок увяз — всей птичке пропасть! Если вовремя не свалить, конечно.
«Но зачем же провоцировать?!» — вопрошал я всегда в окружавшее — и тут и там, на гражданке, — пространство.
«Да так, — отвечала мне за него моя любовь-и-судьба. — Пространство-то — оно ведь это я и есть. Да и сам ты тоже. Если присмотреться».
«Не понимаю я», — сознавался тогда судьбе мой слабый аппарат отображения действительности.
«Да, ну й-е-о нах-х-х!.. — поддерживала тогда мою судьбу аэродромная Вышка. — Обошлось — и ладно... Теперь ты в армии! Ты наш... И потом, может быть, у тебя без этого всего... Того... Ну, скажем... и не стоял бы совсем! А?!» — добавляла Она и подмигивала аэродромной моей судьбе. И обе они покатывались со смеху. А я не знал, что сказать. И не понимал совсем: то ли надо мной смеются они, то ли просто так — в окружившее нас со всех сторон пространство...
Но в общем-то социализм наш был ничего. Жить можно. Но уж больно он какой-то по-детски двуличный и ненастоящий оказался.
Или только теперь, снаружи, это так кажется? Или только на поверхности его так было? Трудно было об этом говорить тогда. Потому что и космос наш, и все социалистические военно-балетные достижения... Лидировать-то они лидировали, конечно, да вот только чуть позже Союз наш почему-то уж очень быстро развалился весь! Будто бы только и ждал того.
А распался он все-таки из-за правды!
Значит, не так в нем что-то внутри было!..
И только людской потенциал наш и весь тогдашний (да и теперешний) человеческий фактор!..
Вот и добрались!..
Так вот как раз именно об этом и книжка моя!
А это значит, что мы с вами опять на главном пути своем утвердились.
А теперь и дальше поехали...

И если в то погожее утро мы появились бы с Женькой в парке обычным, через ворота КПП, путем строевого хождения рот, то тогда дежурный ветеран Базы прапорщик Сайко сразу решил бы, что в обход нас послал не кто иной, как сам Командир Базы майор Марченко. А иначе ну чего бы это мы тащились в обход лишний километр. И тогда, закряхтев и откашлявшись, начал бы надевать он сапоги, спустив с табуретки ноги в портянках, замотанных на ночь красиво, в виде гамашей, да еще так, чтобы не спадали при ходьбе в тапках на крыльцо и по всему помещению.
Через въездные ворота ГСМ на территорию с ревом заползла старая, вонючая туша дежурного топливозаправщика, а крикливая станционная «кукушка» нагло засунула морду на наш режимный энергосклад под свои истошные вопли.
На том мертворожденные литеры и параграфы военных псевдозапретов были низвергнуты — и свобода передвижения по ГСМ восторжествовала. И мы с Женькой прибыли на стоянку машин своей роты самой короткой дорогой.
Сайко выглянул на нас в окно и, не вставая, дотянулся до полки с журналом «Входа-выхода техники» с пачкой путевок внутри.
Мы с Женькой завели машины, а Сайко выписал нам путевки.
Мой фургон и Женькин «козел» прогрелись в лучах восходившего солнца и по собственной инициативе увеличили обороты двигателей.
Пропеллерный самолетик заложил вираж и пошел на посадку.
Хрустальные струны, соединявшие синее небо с нетронутым утром земли, одна за другой полопались; зенит стал выше и потемнел; вдоль горизонта над дальним лесом, наоборот, пролегла светлая полоса.
Сайко, не снимая гамашей с табуретки, подписал нам путевки и, посмотрев на часы, включил транзистор. Наступил новый день.

В столовой Петя с дневальными расставлял бачки и миски по столам. Мы уселись за стол. Мешая для нас кашу, Петя спросил:
— А с кем это вы тогда, еще в начале лета, познакомились?
— Расскажи, расскажи, — с набитым ртом оживился Женька. — Мотаешься там, понимаешь ли, черт-те с кем и черт-те где. А тут света белого не видишь. Ни вздохнуть ни... наоборот, понимаешь ли, по бабам отойти. Так кого это вы там зацепили? Ян говорил, каких-то двух мартышек со станции? Сейчас-то общаетесь?
— Да это мы еще в начале лета в госпитале познакомились. Медсестры, хорошие девочки... «Мартышек»! — наехал я на Женьку. — Это тебе уже не «мартышки» — боевые подруги. Придут в гости — увидишь, Петь.
Я бы рассказал Петру о знакомстве подробнее, но мне почему-то совсем не захотелось говорить.
«Со станции, что ли? Мартышек!..» — обиделся я на Женьку и решил, что говорить о Наташе я не захотел именно из-за него. И не стал им рассказывать, что за все лето Наташа с Ольгой всего несколько раз приходили на стадион. Но Наташа каждый раз спрашивала про Пашку, а тот все пропадал где-то и на ее зов не шел. Потом она перестала его вспоминать, то есть про Пашку уже не спрашивала, а по умолчанию принимала мои ухаживания.
Мне было ясно, что Ольга гораздо легче пошла бы со мной на контакт, но я был увлечен Наташей. И, как мне казалось, всерьез. А когда Ольга приходила одна, без Наташи, я все равно инициативы не проявлял. Да и Ян всегда оказывался рядом, никому не давал с ней и слова сказать и целыми вечерами гонял ее по стадиону, чтобы хоть как-то с ней уединиться.
На улице под хриплую команду старшины оборвался топот подошедшей роты. Ребята пробегали мимо стола и рассаживались на завтрак.
Я ухватил Пашку за рукав.
— Книга? — лаконично осведомился я.
— В подушке. Что ж ты в роте не взял? На бетонке отдам.
— Я сам возьму. Просил же на оставлять. В подушке, говоришь?
— Да ничего с ней не сделается. Забыл спросонья. Всю ночь в бытовке читал. Чуть-чуть осталось. Давай на площадке?
— Паш... — замялся я.
— Что? — обернулся ко мне Пашка.
— А что там Наташа?.. — спросил я.
— Что, — насторожился Пашка и сделался вдруг серьезным.
— Ян говорил, вы встречались. Или еще встречаетесь?
— Уже нет, — сказал Пашка решительно. — Нет, — твердо повторил он. Но потом улыбнулся, как будто бы сначала меня не узнал, и добавил: — Давай не будем об этом, ладно?
— Хорошо, давай, — сказал я. — Я потому спросил, что...
— Договорились же — не будем, — снова оборвал меня Пашка.
— Я только хотел спросить...
— Хорошо. Если ты настаиваешь, — опять серьезно сказал он, — я скажу тебе такую вещь: не для тебя она. И не для меня. И не сможешь ты с ней ни просто так, ни всерьез. Она очень интересная, хорошая, милая. Но... поверь, не знаю почему, но не сможешь! И она с тобой не сможет. И согласится, а не сможет!..
— Ладно тебе. Я так... — отмахнулся я от его серьезности.
— Да нет... Вот увидишь. Ей нужен простой, местный, нормальный, правильный... Такой, как Петька, например... В общем, я тебе свое слово сказал, а там как знаешь, — закончил он мысль и снова пришел в обычное состояние. — Ну что, книгу до бетонки задержу?
— Вечером дочитаешь, — теперь уже не согласился на простой разговор я. — Сам из роты заберу.
— Бери, — сухо сказал Павел и будто бы поставил под вопрос наши отношения.
«Что за черт, — подумал я. — Это же Пашка, брат! Да что это мы, в самом-то деле?!»
— Ты не понял, Паш... Упрут еще, — сгладил я ситуацию. — Самсоновская она, — хлопнул я Пашку по плечу и пошел к машине.
— Бери-бери, — великодушно принял мои извинения Пашка и мимо стола и бачка с кашей за спиной у старшины проскочил на кухню. А оттуда через заднюю дверь пищеблока — на почту, сделать пятиминутный звонок в столицу и разбудить к институту одну свою давнюю знакомую, от которой вчера получил длинное, набранное у нас в институте на пишущем терминале «Консул» при вычислительной машине «Наири-2» нежное, проникновенное письмо.
Я поставил машину двумя колесами на высокий бордюр гарнизонной аллейки — в случае чего и «караулка» протиснется, и автобус — и пошел в казарму. За моей спиной тяжелые липовые листья падали на жестяную крышу санитарки и стучали по ней как разболтавшийся кусок банного мыла по дну и оцинкованным стенкам солдатской помывочной шайки.
В роте капитан Хохлов в задумчивости смотрел на ристалищное поле облысевшего ротного бильярда. Старшина бубнил что-то в каптерке, отвечая на вопрос командира.
— Вернулись? — спросил Хохлов.
— Рота сейчас подойдет, — уклончиво ответил я. — Документы в тумбочке забыл, заехал. Просили сегодня пораньше быть, — некстати приплел я, раскрывая свою вольность с уходом без строя в парк.
— Я сегодня заступаю дежурным на АТО, — заметил, размышляя о чем-то своем командир. Мои объяснения он, поморщившись, проигнорировал. Он всегда морщился, когда врали по мелочам. — Будешь свободен, у штаба в шесть. Подбросишь до «площадки».
«Площадкой» в Базе все называли комплекс АТО, потому что со второго (или чердачного) этажа островерхого домика в первую очередь была видна как раз автомобильная площадка, где стояли в ожидании приказов и разнарядок вышедшие на Аэродром машины.
Вообще-то чуть дальше, на бетонном отростке РП (рулежки) находилась другая «площадка» — площадка замены двигателей самолетов. Но то название принадлежало уже лексикону авиаремонтного состава полка.
А кроме того, дальше по РП было еще одно похожее на два первых бетонное каре — такое же квадратное пространство, которое тоже иногда называли «площадкой». Но это уже для летчиков и высшего командования полка. Это была стоянка под Вышкой, где я дежурил на «санитарке» в полетные дни. А «простаивал» я там большей частью лежа, развалясь в салоне в привешенных на ремнях носилках, так ни разу и не востребованных Аэродромом за мою службу в связи с безынцидентным прохождением полетов. Рядом со мною осуществляла комфортный простой пожарная машина, двухрядная кабина которой то и дело сотрясалась от буханья домино, площадного мата и конского ржания пожарников и их закадычного друга — водителя аэродромного грузовичка руководителя полетов.
Но для нас, в Базе, «площадкой» была и оставалась наша наклонная процентов на пять в сторону старого гарнизона асфальтовая стоянка у домика дежурного по АТО.
— Что читаешь, студент? — спросил меня неожиданно Хохлов.
Я достал из-за пазухи книгу.
— «Луна и грош», — прочитал Хохлов на обложке. — Сомерсет Моэм. Не читал. В твои годы я в училище думал: вот закончу, будет время, — все перечитаю. А теперь думаю: пойду в отставку... О чем?
— Ну-у... О художнике.
— Дай потом мне. Прочитаю, поговорим. Обсудим. — Он посмотрел на меня испытующе. — Или не стоит мне? Что думаешь?
— Нет, ну почему... — замялся я.
По лестнице застучали сапоги. Это, как всегда, под команду старшины «справа по одному» потекла в казарму рота. Завидев командира, ребята сдерживали на пороге бег и пыл, поглядывали на Хохлова и на меня, поправляли ремни и пилотки, а в кубрике, чтобы скрыть замешательство, в ожидании команды строиться лезли в тумбочки и заглядывали под кровати, будто бы что-то искали.
Все ждали крика дневального: «Рота, строиться в казарме».
Я рядом с командиром переминался с ноги на ногу.
— Постой на построении, — сказал он. — Машину-то по уму поставил? — Я кивнул, но потом, спохватившись, промямлил:
— Так точно.


          ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. АЭРОДРОМНЫЕ КОНСТРУКЦИИ И ИХ ВОПРОСЫ
Ротный и три вида взводных. Хозхобби «хомутов» и трамплин выпускника. Бедный Эдик и его разновидности. Старшой справился... Первое собрание и намек на сексуальную нестандартность. Военная вертикаль и гуманитарная инициатива

— Здравия желаем, товарищ капитан! — прокричала рота навстречу своему командиру.
Не знаю, как в полку, но в Базе нашего ротного уважали все.
В первую очередь мы сами, солдаты роты. И было за что. Хотя бы за одно только ровное к нам отношение. Даже в таких случаях, когда и сам бы за счастье посчитал получить бы поскорей в морду да отправиться прямиком на кухню. Или на губу. И уже там в одиночку расхлебывать все свои тяготы и лишения... Но командир наш такого решения вопросов не любил.
Уважало начальство. С ним тоже все понятно: рота — лучшее подразделение части. Без показухи, приписок и интриг. И без обычного в той связи ликования. Потому что и показухи командир не любил. Он вообще не воспринимал никаких эмоций по службе. Так же как и повсеместного карьерного чванства.
Но как истинный военный, строевую к тому не относил, и на праздничных прохождениях гарнизона рота печатала шаг, как лично учил командир. И, значит, опять же лучше всех.
Близких друзей у капитана не было. Общался он с коллегами ровно, несмотря на то что не все понимали его категоричность по службе и спокойную человеческую прямоту.
А солдаты смежных подразделений нам просто завидовали и подолгу о нем расспрашивали... Мы отвечали им не стесняясь, и по гарнизону расползались самые невероятные слухи. И тут уже по всему выходило, что наш капитан Хохлов и командир, и мужик стоящий!
Рота состояла из трех взводов.
Первый — топливозаправщики — под командой прапорщика Сайко, дежурившего в тот момент в парке и думавшего, вздыхая, что вот еще минут двадцать — и придется надевать пусть и по ноге, но не по возрасту узкие яловые сапоги.
Второй взвод — электроагрегаты, — к которому относились Игорь Жаров и Петр Грушовенко. Взвод включал в себя гидроустановки и тягач Пашки Петрова. А позже еще и меня на старом 14-м тягаче. А командира взвод почему-то не имел.
Третьим был транспортный взвод. После какого-то приказа свыше большей частью транспортных машин завладели гражданские из окрестных сел. Работа в войсковой части сулила известные блага, и в вольнонаемных водителях недостатка не было. Подавляющее большинство срочных транспортников остались тогда безлошадными. Они день-деньской мыкались по парку, а спасение от безделья находили в нарядах и в строительстве боксов. Или в никотиновом дыму ожидания, чему отдавали предпочтение. Не знаю, кто пустил тот слух, но все они были уверены, что где-то на подступах давно уже продвигался к части длинный железнодорожный состав, груженный новейшей техникой. И скоро им, каждому персонально, будут вручены новенькие, прямо с конвейера, «уралы», «зилки» и «газончики». А кроме того — три (!!!) дальнобойных «КамАЗа» и автобус «ЛАЗ». И все это чуть ли не в личное пользование. Но и в преддверии таких событий снедаемый слухами транспортный взвод своего командира тоже не имел.
За обездоленными взводами приглядывали старшина Вовк и зампотех роты капитан Батурин. Старшина не терялся и до минут хронометрировал военную занятость личного состава, а каждое свободное их мгновение использовал во благо ротному хозяйству. Зампотех же вечно и всем был недоволен. Это подстегивало его вредные привычки, несовместимые со служебными уложениями по капитану Хохлову, и отношения зампотеха с ротным командиром грозили выйти за рамки, в которых конфликты разрешались внутри подразделения. В критический для себя момент Батурин исчез на больничный, а затем в отпуск. Потом он снова появился в роте, но уже ненадолго. И сразу же перевелся из Базы в гомельскую пожарную часть. Говорили, Логвин помог. Ну да туда ему и дорога.
Острая необходимость в командирах была налицо. А вариантов было несколько: выпускник военного училища, местный аэродромный техник или призванный на военную службу выпускник гражданского вуза страны, иными словами — двухгодичник.
И когда разнесся слух, что новый командир прибыл, весь личный состав электровзвода молился — а мусульманский Таджикистан так и всерьез, соблюдая обряды и ориентацию по сторонам горизонта, — чтобы командир их оказался двухгодичником.
А старшина предпочел бы взводного из техников полка. Подавляющее большинство аэродромных техников имели, так же как и он, звание «прапорщик», и, несмотря на все нелестные прозвища и крылатую поговорку «курица — не птица...», число их с каждым годом все увеличивалось. В большинстве своем прапорщиком был местный житель, уверенно совмещавший военную службу с личным хозяйствованием. И что тут было основным занятием технаря, а что — хобби, выяснять было уже бесполезно: войсковой порядок и крестьянский труд с годами вывели в армии особую социальную подпрослойку, уверенную и сильную — и тем четче заметную, чем крупнее была отдельно взятая войсковая часть и благоприятнее сельскохозяйственные условия в месте ее расположения. И по задворкам военного Аэродрома пасся мелкий домашний скот, звенели под отбойниками косы, и бодрые друзья и добрые соседи вперегонки обкашивали зеленое аэродромное поле, тыловые дороги и все прилегавшие окрестности. Так что если к нам в роту взводным приходил техник, становился очевидным тандем: командир взвода — старшина роты, что обеспечило бы личному составу электриков плотную занятость в делах старшины как типичного представителя сельскохозяйственного братства нашего военного гарнизона.
А Хохлова больше всего устроил бы выпускник училища. При условии, конечно, что недавний случай во второй роте не был типичным для всех выпускников военных училищ.

Лейтенант приятной наружности и подтянутый — скованный, правда, немного — был представлен второй роте честь по чести. На первый взгляд все вроде бы и в порядке, но потом... То ли запугали его перед выпуском: часть, мол, тебе не училище, то ли сам по себе страдал комплексами молодой лейтенант — неизвестно. Да вот только в первый же выходной день взвод его, собравшийся было на отдыхе поиграть в футбол да осмыслить на досуге все поступки нового командира, по команде лейтенанта выстроился вдруг в коридоре роты, получил оружие и неожиданно для себя и всей Базы совершил марш-бросок с полной выкладкой. И такой, каких и в пехоте не бывает.
Как ни объяснял потом молодому лейтенанту Командир Марченко, что все, мол, имеет свою специфику — и работа в наземной обслуге в том числе, и так далее... — лейтенант от неофициального разговора уклонился, извинился цитатой из устава и замолчал.
Отозвали его через некоторое время. В штаб армии. На комсомольскую работу, кажется. Видать, так он решил по службе двигаться...

— Вольно, — сказал капитан Хохлов, а доложивший о построении старшина повторил команду. Молодой лейтенант, стоявший рядом с Хохловым, моргнул, а потом кивнул, принимая участие в происходившем. И у всех сразу от души отлегло: двухгодичник! И неважно, в какой взвод!
Ребята эти переводились к нам из технического состава полка по собственной просьбе. Гражданские непьющие люди, они просто не могли с колес интегрироваться в новую для себя среду и слиться с аэродромными коллективами. В Базе еще куда ни шло, но под самолетами они путали все карты: мешали соображать и работать, и несли с собой на бетонку непрофессиональную гуманитарную смуту. Неприятие ими бытового пьянства задевало техсостав, а критический взгляд на извечные служебные гномы* (* Здесь: гномы — в смысле сентенции, положения, а не мелкие лесные человечки. — Примеч. автора.) ставил в тупик всех аэродромных командиров: доскональное следование уставным канонам принесло бы всему личному составу совершенно ненужный дискомфорт.

«А это — заё... то есть, — ...бывает», — как лаконично намекнул на все те неудобства командир техсостава второй эскадрильи капитан Дробышев в своем приватном докладе майору Логвину. И прямо на глазах его опечалился, потому что с приходом чужаков старшие боевых единиц видели свою первейшую задачу уже не в техобслуживании самолетов, а в защите сбалансированного покоя своих наземных расчетов.
И было тут, как решил весь Аэродром, только два выхода: полная адаптация новичков с соблюдением всех ритуалов или... безоговорочная их экстрадиция. А до любого из исходов старшие и на дух отказывались воспринимать свое пополнение.
Обычно «студенты» предпочитали перевестись в базу. Но уйти с бетонки удавалось не всегда: База не резиновая — и счастливые случаи выпадали редко. Жареный аэродромный петух клевал школяра в образованную задницу, и он остался в техническом расчете.
Остававшихся было три вида.
Первые на увещевания не шли и на уговоры по ассимиляции отвечали решительным отказом. Пить и работать с ними не было никакой возможности, и если и хватало им сил продержаться в таком нечеловеческом клинче все два года, то доставалось им разве что в нарядах стоять да стремянки вдоль самолета двигать.
Вторые, перекрестившись, надевали робу и перерождались полностью. А иногда и безвозвратно. На зов отзывались по-военному — перед тем как очнуться, а со стаканом на раздаче были первыми. Инженерские очки без оправы они сменяли на простые, на проволочке. Или на грязной изоленте. А вскорости по всему обновленному лицу бывшего студента прямо из-под очков пускал настойчивую поросль и корни синий венозный капилляр.
Третьи выбирали трудный путь виртуального перерождения. Их было большинство, и это они были доброхотными толкователями уставов и носителями вредной демократии. А на самом деле, ребята хотели просто и нормально отслужить. Бытовую пьянку вблизи они видели впервые и рефлекторно ее сторонились. Поэтому выпивали чисто «симфонически», а постоянные понуждения принять дозу и вовсе надолго отбивали у них желание сближаться с коллективом.
Но не тут-то было. Это потому что на Аэродроме всем без исключения вменялось причащаться и каяться. И чтобы все в соответствии с укладом! И так, как это принято во веки веков! А значит, каяться как хлеб есть — под ежедневную отлетавшую смесь. А причащаться как мед пить — торжественно и по выходным — под чистый аэродромный спирт. Ну в крайнем случае чистяк попервоначалу мог быть немного разбавленным.
Для некоторых это было «куда ни шло», и с покладистыми варягами вопрос по их совместимости разрешался быстро. А воспитательная миссия отдельного «осчастливленного» коллектива на этом заканчивалась.
Но у ближайших их соседей с обращением неподатливых «студентов» могло быть совсем плохо. Старшие тут просто неистовствовали. «Пусть на минутку, но ты приди, присядь... Засвидетельствуй, понимаешь, мне свое почтение, — обычно такими бывали их жалобы. — Нет, даже не мне... коллективу! Покажи, что ты наш, и так, чтобы всем это было понятно...»
«А там подними с нами «за крах коммунизма» — и гуляй, куда шел! — продолжал сетовать старшой. — А то, бывает, и зазываешь, и уговариваешь... И ни в дугу... А уговоришь... Придет... И опять начинается: и я пью — не пью, и я буду — не буду... Ну как такое прикажете понимать?»
Однако со временем, особенно по удачному завершению общей авральной работы, строптивый объект удавалось-таки уговорить, и тогда расслаблялись они уже все вместе, и коллектив окончательно «раскатывал» своего новобранца. А старшие махали на него рукой с чистой совестью.
— Ну вот и все, — сдержавшись от недельного срыва, заключал тот важный этап старшой. Сидел он опершись локтями о дощатый стол в своем цветнике перед домиком и вращал перед носом явно уже лишний граненый стакан. — Совсем другое дело. Молодец... — поощрял он нового обращенца. — Будь здоров, Эдик! — говорил он «студенту» напосошок и, пригубив стакан, давал ему отмашку, отпуская. А заключительную дозу принимал уже в одиночестве. Со второго, а то и с третьего, мучительного своей необходимостью захода. — Вот и слава тебе... — только и оставалось ему сил, что произнести. И с того дня произведенный Эдуард становился прописанным аэродромным Эдиком и реальным работником вливался в военный коллектив. Да вот только на проверку искренности «приплода» своего у старшого не оставалось уже никаких сил.

Поэтому старш;е не были последней инстанцией в обращении молодняка, и за ними в бой за чистоту аэродромных рядов вступали эскадрильные командиры.
«Да какая они нам смена! — обижались эскадрильные на приеме у Логвина. — Была бы смена — работали бы. Да и на молодежь был бы положенный окорот. А этим-то что — не кадровые... Нет, не можем мы с ними ничего поделать, — расписывались они в собственном бессилии. — Ни с ними, ни при них», — говорили командиры бетонки.
И в доказательство своих слов таскали в штаб своих подчиненных.
Но официальных причин конфликта обнаружено не было. И потому под вопрос впервые за всю историю ВВС встала военная доктрина.
«Да-да», — в задумчивости сказали тогда командиры полков и передали заботу о новом явлении начальникам штабов.
«Да... задача», — подумали по штабам.
И радоваться тут можно было только одному: крамола в полк прибывала без запросов — по разнарядке. И потому виноватых не было.
Штабному политико-теоретической базы не занимать. Любую заразу дустом прибил, норку ее стрихнином присыпал, избытком керосина пролил и крутым цементным раствором с битым стеклом законопатил. И вот тебе и «весь хрен до копейки». Так же как и любой задачи решение. Это когда все просто.
Но решить сложный вопрос — значит причину вскрыть. А тут ведь получалось то, что «всеобщая воинская» да еще и «конституционная» Аэродрому жить не дает. И вставала тогда перед штабными задача из задач: следствие убрать, причины не затронув. Да и саму причину при этом обидеть было никак нельзя. А ничего не решать, как бывало, тоже не проходило — боеготовность затронута. А это свято, и законы тут были прописаны однозначно.
Конечно же самым святым понятием в армии, как и везде в те времена, была компартия. И конечно же лично сам и иже с ним. Со всеми своими регалиями, атрибутами речи и фрагментарными эксцессами волос. Но, по моим личным наблюдениям (а может быть, это только у нас так было), в армии она, партия наша, вопросов, как таковая, не задавала. Или просто не стремилась к тому. На нее только ссылались. Или просто приучила она всех не трепать себя всуе. И сидела где-нибудь тихо на проходной должности. И поэтому дальше по тексту мы отдельно ее не рассматриваем. А то не о том бы оно было, произведение наше.
Но понимать нужно, что рядом она была. И то в штабе полка из окон выглядывала, то в прохладной тени от Вышки отдыхала и пряталась. А то и с проверяющими генералами, Андрюху Иванова от грез отрывая, вереницей «УАЗов» и «волг» к КПП-1 подкатывала.
И потом, произведение это задумывалось давно уже, году в восьмидесятом, после моего возвращения из «горячих точек». А отношение тогда к партии у возвращавшихся, так же как и к прочей нашей государственности, было, честно скажу, не ахти. Так же как и к армейскому командованию.
Вот и взял я тогда всех их разом и поселил на Вышку руководителя. Но в компенсацию за такую вольность свою наделил некоторыми фантасмагорическими силами. И, таким образом, и не забыл никого, и власти реальной не обидел. Да и времени долг отдал.
И сидят они у меня там все как сычи. Но понапрасну не вмешиваются. И даже «студентов» особо не прессуют, присматриваются. Это если только серьезное что выйдет, держитесь тогда — оттуда проистекать будет!

Скоро сказка сказывается, да не стать никогда «хомуту» аэродромному трепетным лейтенантом образованным. И вопросы аэродромной совместимости так и продолжали в полный рост стоять. Как осиновый кол в плотине на речке-переплюйке, прапорщиком Процко для уток своих в плодородный речной ил вогнанный.
А по сути, что делать-то? И штабные довели ситуацию до округа. А окружные позвонили выше. А там, на самом верху, не обрадовались. И пока только лишь про себя выругались. А потом — вежливо еще — попросили обойтись всех своими силами. И только далекий фон телефонной линии да свежий весенний ветер донес до аэродромных штабов слова какие-то невнятные: «О новой военной доктрине, которая в настоящее время рас... что-то там такое ...вывается, инициативе ...ых ...ков и новых методах ра... с лич… сос... преи... и ...азывается ...ЦК КПС... ...ССР...» И все.

В связи с таким распоряжением, то есть дошедшим до мест фрагментами его, по вопросу двухгодичников было созвано общее собрание полка. Включая и нас, обслугу. То есть связь и Базу. Но только кадровых, знамо дело, пригласили.
Говорили ни о чем. И по существу вопроса был только один возглас. С места. От техников, разумеется: «А возьмите-ка вы их всех к себе в летные экипажи!..» А мы-де «...посмотрим, как вы там с ними это...» — ну сами понимаете что... и «ха-ха-ха!» И все это в присутствии командира и штаба! И в их же адрес!
«Ну-у... это уже чересчур», — решили тогда техники из первых, сознательных рядов собрания, оглянувшись друг на друга. Даже для такого серьезного упущения командования по работе с личным составом.
И наглого горлопана тут же одернули, зашикали и затерли — свои же.
«Техсостав — не беспредельщики», и «так — нельзя!» — поспешил оправдаться перед президиумом управляемый техсостав в большом зале гарнизонного Дома офицеров.
«Мы извиняемся, конечно, — сказали они. — Но все равно требования свои имеем. Так что просим...» — снова обратились к президиуму вслед за извинениями средние технические командиры.
Тогда начальником штаба полка майором Логвиным была произнесена речь, в которой вопросы обещано было решать. А почему именно «решать», а не «решить», тоже разъяснено было: «Попутно выявлению причин вскрылись конституционные корни... Работать с ними можно, а устранить нельзя. Можно только решать... И вообще, дело тут государственное...» И потому к концу собрания никто уже ничего не понимал и не требовал. И ничего не собирался обсуждать. А тем более пенять на устои. Ни даже, как предложил начштаба Логвин, выходить наверх с инициативой об их, этих устоев, изменении.
Логвин так и закончил свою речь: «А самым инициативным и смелым, — заявил он, — командир наш лично карт-бланш дает. И объявляет для них — ну как во время выборов — демократию. Например, в среду, до начала предполетной. Поздняя предполетная у нас? Правильно? Желающие есть? Тогда они могут подать — без команды, подчеркиваю, а просто, свободно и демократично — свои предложения по внесению поправок в Конституцию СССР в адрес... Ну зачем же в мой?.. Верховного Совета, напрямую... Это ваше конституционное право. А я только переправлю адресату. Думаю, — тут начштаба Логвин оглянулся на командира полка, — что при обсуждении Конституции на ближайшем же референдуме все пожелания будут полностью удовлетворены. Вопросы?..» — осведомился он под конец своей речи с победным видом.
«Вот п-дарас!» — скорее угадался, чем был услышан все тот же голос пьяного техника, который чуть раньше, минут тридцать назад, предлагал перевести двухгодичников в летный состав.
Но теперь свои не оборвали его и не зашикали. И не затерли. А, наоборот, поддержали, отметив общий шок аудитории и повисшую в зале паузу гробовым молчанием сплоченного коллектива.
«Что-что? — переспросил майор Логвин. — Вопросы?»
«Нет вопросов», — с соответствующей интонацией ответили старшие с мест своему начштаба. И уже спиной к сцене ГДО загремели стульями в знак того, что и так понятно все и можно расходиться по домам.
И, как и всегда после собраний, несолоно хлебавши.
«А без команды пусть козлы гуляют, — подумали старшие по дороге домой. — А рапорта можно будет и повторить».
По сути поставленного по-новому вопроса техникам возразить было нечего. Да никто по этой сути и не заикался никогда. А заикнувшись, все равно ни на что не решился бы. Даже поговорить. Не те времена были. Это сейчас мы все о-го-го!
И опять поползли рапорты, которые уничтожали в штабе уже без обсуждения. «Так всем спокойнее», — говорили штабные и снимали с вопроса его бумажную «голову». Но и «без головы», вопрос этот сам по себе до окружного штаба пророс и продолжал стоять по причине реальной своей насущности.
«Сами же документы жгли!» — думали в штабе майора Логвина.
«Вот крысы, — думал тем временем сам майор об этой сквозной информационной вертикали. — Напрямую в округ стучат, гниды!»
Всю неделю он, как обычно, придумывал что-то отводящее беду. И даже пытался разродиться документально. Он хотел сделать все как всегда. Изящно и как умел один только он: одно-два письма, две-три размытых формулировки, цитата из самого себя — и, глядишь, дело в шляпе: ответственность несет на себе кто-то другой. А с полка она снята и перегружена на какие-то другие, совсем уже посторонние плечи.
Но на этот раз все было не так-то просто. Логвин даже неоднократно созванивался со своими коллегами из других частей. И даже повыше обращался, посылая следом канистрами, как уважение, крепкий аэродромный спирт.
Но и там, наверху, было все то же самое.
А его соседи-штабисты на эту задачу просто руками махнули.
«Так... Но как же быть?» — спрашивал их Логвин.
«Да нам-то что! Раз и в округе уже ничего не понимают!» — закрывали они эту тему, раздражаясь его настойчивостью.
«Получается, — сделал наконец вывод Логвин, — сама ситуация нами управляет. А мы даже через округ... и даже... выше ничего с ней поделать не можем. Значит, и они там наверху сами ничего не понимают. И ничего придумать не могут!» — вдруг осенило майора.
И задумал тогда майор выйти с рискованной инициативой:
«Раз они сами там ничего не понимают... то пусть тогда думают, что мы здесь понимаем. Во всяком случае, я!»
И в его штабе зашуршали бумагами. И дали им ход. А потом и ноги к тем, что посрочнее, приделали. А постепенно и за зад свой опасаться перестали, и в правоте своей уверились. А потом даже — как при выписке спирта — сами на газ давили. И дело пошло. И даже перемены какие-то пообещало.
«Хорошо бы к лучшему, — думал тогда, закусывая красно-синие командирские карандаши у штабного окна Логвин. — Но где оно, это лучшее? — знать бы... Не было бы хуже! А с другой стороны, что такое — хуже... — маялся он в окне с видом на гарнизонный пейзаж. — Черт его знает!..» — решил он наконец.
Но все-таки отметил, что беспримерный прорыв по службе им уже совершен. И на сегодня хватит с него. И на таком неоспоримом мажоре закончил свой служебный день. А потом вспомнил еще, что жена его уехала в Гомель на два дня. И улыбнулся, довольный, сам себе.
Он поручил молодому замкомполка майору Дуднику провести развод наряда, вызвал служебную машину и уехал в известном всем направлении, прихватив из своего сейфа бутылку спирта. А из сельпо бутылку женского портвейна «Три семерки» взял. Того, самого дорогого. Но с названием ну не женским совершенно.


         ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. ХОЛОДНЫЕ МОЗГИ — РАСКАЛЕННЫЕ ГЛОТКИ
Здоровое напряжение и пакет без доктрины. Защита мозгов и гнилой тонус. Сиреневый строй — раскаленные глотки. Второе собрание и находка. «Шпага» решает и дед Эргаш. Качай, майор!

Логвиновское движение было, безусловно, явлением. Но явлением чисто гуманитарным, реальной отдачи не имевшим. Но тем не менее, что-то сдвинулось, и Аэродром ждал результатов. А Логвин ждал ответа и ходил гоголем. Но большей частью для виду. Потому что никто не знал, каким он будет, этот ответ. И будет ли он вообще? И будет ли в нем хоть что-нибудь конкретное, по ситуации, которую Логвин описал наверх чисто риторически. И как бы в плане посоветоваться.
Уверен он был в одном: штаб округа оказался теперь в таком же положении, что и он сам. И так он стрелки ответственности как минимум перевел — и потому не был крайним. А потому и квалификацию свою подтвердил и авторитет.
«Человек изучает не только те явления, которые понимает. Но и которые не понимает — тоже», — радовался он своему временному успеху и часто повторял эту фразу, услышанную им в споре двухгодичников.
Здоровым напряжением сковало весь гарнизон. Да так, — что прониклись даже летные небожители. Под впечатлением слухов и домыслов летчики приходили к штабу полка и там как бы невзначай меняли свои расфокусированные очки розового любопытства на всепроникающие диоптрии конкретного интереса. Пользуясь своей элитарностью, лезли они ко всем с тупыми вопросами и гудели вокруг: «и что это, мол, случилось?» да «и что-де у нас в полку происходит?».
С этими же вопросами натыкались они и на нас, срочников. И на наших же командиров— из Базы.
«Чё да чё, ваше благородие, — вежливо отвечали им наши «хомуты»-командиры. — Хербалайф вам пред светлые очи — и прямо в мутные очки... Это не у нас. Это у вас, в полку. Только не в вашей, летной половине. В технической...» — «Что? Да как же! Набрали, понимаешь ли, «студентов», и ну их «шпагой» поить... Ну и допился молодняк. А один сказал... Да! Своему!.. Стали бы тогда ваши сор из избы выносить! Заезжему. Проверяющему. И не иначе... А тот рапорт! Но ваши молодого уже отправили. Куда? Вот если бы мы знали куда, мы бы и своих туда же спровадили».
А с нас, срочников, что за спрос? Они, летчики, о своем нас спрашивают: «В чем дело, мол, ребятишки?» А мы им свое: «Дяденька летчик, дайте нам трубочку голубую, мельхиоровую! Ну хотя бы на всех одну». Или вот еще что: «Шпажки» нам тепленькой в грелку отлейте. Граммов эдак четыреста... А что там ваши двухгодичники после полетов учудили, так это нам ну просто до фени... То есть, простите конечно же, дяденьки летчики. Мы не то хотели сказать. Мы говорим, что нам это в принципе неинтересно... Нам бы со своими «хомутами», да за свои грехи рассчитаться. Так что — трубочку-то, а?.. Дяденьки летчики? И «шпажки» бы нам еще, «шпажки»...

Наконец пришел пакет из штаба округа, и все думали, что он — с ответом. Но потом оказалось, что это только пакет, а в нем две общеармейские брошюры нового, незнакомого образца. Да официальное письмо без содержания. Со ссылками на печатные труды по разработкам армейской доктрины и новым веяниям в воспитании личного состава.
Но формально ответ был получен, и Логвин сидел в своем кабинете, тупо уставившись в брошюры и письмо.
Крыть было нечем. Если только не по теме. И то после изучения предложенного ему значительного по объему военно-теоретического материала. А старший коллега его в штабе округа, пославший Логвину тот пакет, был точно в таком же положении. И в той же позе недоумевал по поводу аналогичного ответа в свой адрес. С самого верха.
«Да что же это за доктрина такая, мать ее! — мысленно восклицали они оба, заказав всю означенную литературу по почте и переслав обещанные канистры со спиртом наверх с нарочным веселым капитаном. И тем самым доводили себя до полной невменяемости. — И когда ее к нам наконец спустят-то! Доктрину эту. Или доставят...»

В обстоятельствах новой политической вменяемости, но, как всегда, в жестких служебно-дисциплинарных координатах Вышка сама занималась двухгодичниками как с возмутителями спокойствия, на которых не было еще стандартных механизмов воздействия.
Навскидку все было просто. Ребята представали перед ней голыми, как перст, и беззащитными, как птенцы. Мысли их были ясны, как день, просты, как стакан, и понятны, как нашкодившие дети. Но управлять ими она все равно не могла. Имея какой-то аппарат оповещения, они избегали Ее энергетических посылов. Но даже если и отвлекались ненадолго, световые удары на них все равно не действовали, а регулирующие импульсы никакого следа не оставляли. Удары, когда достигали цели, имели почему-то лишь легкое, кратковременное влияние — не более того. И все недоумевали, потому что энергетически это было необъяснимо.
Естество ребят было окутано некой аурой. Или, по-другому, оно было овеяно невесомой, эфемерной средой. Или почти виртуальным, но сверхпроводящим пространством.
Тут как ни скажи, точного названия все равно не подберешь. Но любой, даже сконцентрированный, сфокусированный и четко направленный удар Вышки свободно проходил сквозь эту среду, теряя по пути лишь самый минимум энергии. По непонятным причинам направленный в цель импульс изменял свое направление и, не затронув сущности объекта, тут же через его проводящую оболочку уходил в ближайшую сырую аэродромную кочку. Или заземлялся в торчавший из земли кусок строительной арматуры. Физическое тело и мозг «студента» при этом не затрагивались, а остальная физика гуманитария реагировала на свет и магнитный эксцесс лишь незначительно, давая слабую механическую вибрацию. А окутывающая среда его (или аура, пространство) снова — если нужно было — без подготовки и отдыха пропускала через себя любой последующий удар.
Ничтожная часть энергии при этом оставалась, как и прежде, в среде и шла на ее же подпитку. А большая часть, опять же как излишний остаток, сливалась в ближайшее заземление.
Среда (или аура) не была ни материей, ни энергией. Ни даже информацией — в том виде, как мы ее понимаем: аналогово или в битах и байтах. Это было чем-то совсем другим и совершенно новым. Она несла в себе все сразу. Целиком и единовременно. И одним только впечатлением своим являла жизненную позицию каждого из ее аэродромных носителей.
Раскрывшись, она представала перед техниками в информативно едином, культурно и философски развитом, образном и эстетически завершенном рациональном воплощении, основная суть и смысл которого могли бы быть достаточно точно выражены такими простыми словами, как «свобода» и «демократия»... Или — понятнее, «интеллект» и «вменяемость», — и это было ближе ко всеобщему пониманию. Или окончательно по сути, в контексте произведения сущность галактики могла быть описана любым из следующих словосочетаний: добропорядочность и отсутствие двойных стандартов; разумное следование уставам и прочим человеческим нормам; в том числе и в армейских коллективах; в том числе и на Аэродроме. И все это — со всеми раздачами материальных благ по справедливости вне зависимости от срока службы и призывного статуса отдельно взятых служащих индивидуумов. Вот так. По существу и красиво.
Но все это никак не укладывалось Аэродромом в его привычный схеморяд. А желторотые птенцы эти, несмотря ни на что, были по-прежнему неуязвимы ни для Вышки, ни для командования.
Тут имеется в виду, что неуязвимы конечно же терапевтически. То есть без оперативного мануально-хирургического или медикаментозно-психиатрического вмешательства. И конечно же мы тут совершенно не берем в расчет ударно-огнестрельное воздействие.
С самого начала среда-галактика была абсолютно прозрачна и понятна всем людям. Это льстило их самолюбию и примитивным претензиям на комфортную жизнь и полнокровный гражданский быт. А самой Вышке все это было просто приятно наблюдать.
«Ну пришли «студенты» на Аэродром, ну и что?» — говорили техники.
«Ну не такие они, как все. Значит, и мысли у них другие. И страшного тут ровным счетом ничего», — вторили им старшие.
«Ну и пусть их — ведь не мешают. Да и не навсегда же они на Аэродроме останутся», — получали ребята поначалу поддержку эскадрильных командиров.
«Боже мой, — поддакнула как-то раз всем Вышка, — нашли тему!»
А Логвин первым уловил то ее настроение, зафиксировал время и дату и сразу же уехал на Сож развлекаться с друзьями из городского торга.
Вернувшись в понедельник в полк в хорошем настроении и со свежими договоренностями, он легко и бессистемно звонил по постоянным своим оптовым заказчикам и внаглую прямо по телефону двигал аэродромный спирт направо и налево. По ближним и дальним точкам. И даже партиями. И даже заключил несколько фьючерсных сделок.
Это после нескольких месяцев самотека, когда на языке пришельцев заговорил весь гарнизон и все, включая гражданских, поголовно рвались принять участие в их развеселых безалкогольных сходках, — многолетний аэродромный уклад как-то сразу оказался на грани демократического ниспровержения снизу.
И тогда все командование полка, начиная с эскадрильных, уже почему-то совсем по-другому отмечало эти события: «Только полное и безоговорочное пресечение крамольного инакомыслия и гражданской демократии. С искоренением источников!» И Вышка приняла все издержки идеологического недосмотра на свой счет и потому помалкивала до поры.

По итогам работы Логвин прошел весь путь общения с округом: от изуверского иносказательного намека до прямого и настойчивого запроса. И он окончательно решился. Достаточно прозрачно, но осторожно и опять же иносказательно в письменном виде он намекнул наверх: решить вопрос нельзя, мол, — не получается. Конституция. Менять что-то чуть выше нужно... И — тык-мык-перетык — посоветуйте, мол, что делать... И простите, что сказал...
Наверху подвох этот логвиновский проглотили молча. Очевидно, для начала только. Но делать нечего, и с этого молчаливого согласия Логвин продолжал.
«А отложить, пустить на самотек никак нельзя. Это значит — ситуацию запустить», — уже отчетливо, при эпистолярной поддержке техников докладывал он наверх.
«А это и смерти, и срыву полетов подобно... — доказывал он уже по команде в штабе округа. — Потому что и пробовали не обращать внимания-то... А потом что получили?» — «???» — «Правильно. Слово из трех букв. Только не подумайте, что «мир», — пошутил Логвин в свою же строку. А потом снова поставил наболевший вопрос. Сначала приватно. Перед знакомым замом начштаба округа. А потом и официально. Хоть и в свободной форме, но конкретно.
И вдруг по ходу — один на весь округ, а может быть, и на всю Сорок шестую армию один — понял он, да просто осенило его неожиданно, что то, что меняют там, наверху (например, «нет общей воинской обязанности в стране — и все!» или «есть она!»), — это и есть военная доктрина. То есть конечно же фрагмент ее.
Но все равно понял все это Логвин вперед всех и решил применить свою догадку при переписке. И пока без пояснений. Он вернулся из округа в часть удовлетворенным и вытянулся в своем рабочем кресле, мысленно потирая руки.
А Вышка? Да она-то что? Она продолжала нести по Аэродрому полный оперативный контроль. Она давно уже включила свой мониторинг на крупный масштаб и усилила энергию импульсов вне зависимости от послужного списка и призывного статуса своих целей.
«Вы хорошо говорите, — сказали Логвину в округе напоследок. После того как отобрали у него все рапорты, написанные техниками, — вот и действуйте. Мы прислушиваемся к вашему мнению и надеемся, что вам и на практике удастся решить этот непростой вопрос. И потом, ведь не навсегда же их к вам прислали, двухгодичников-то! Послужат себе и уйдут...»
«Да, не навсегда, — согласился Логвин, а с ним и техники, помахивая перед округом подготовленными заранее повторными рапортами. — Но шлют-то их постоянно, — отстаивали они свою правоту во время дебатов. — Они тут у нас в этом... Как его?..» — замялись они, оглядываясь на Логвина.
«В динамическом равновесии», — подсказал майор с оглядкой на «студентов».
«Вот», — закончили свою мысль техники.
«Ну хорошо. Подождите немного. Мы уже почти решаем этот вопрос, — извилисто сказали Логвину в округе. Но весьма доверительно. В контексте предощущения новых рапортов с его Аэродрома. А он в свою очередь технарям то же самое. — В любом случае знайте: штаб округа вас всегда поддержит. Дерзайте!» — подбодрил специально навестивший Логвина в гарнизоне его новый знакомый замначштаба. И они вместе отъехали на Сож, не обращая внимания на участившиеся всполохи импульсов на Аэродроме.
«Вот черте-ё!» — бросал об стол двухцветные карандашики Логвин на следующий день, проводив своего друга в округ. Он снова порывался думать и несколько раз хватался за телефон. Но звонить было некому, и, загнанный в тупик, он вдруг припомнил, что жена его сегодня никуда не собиралась. И ему не нужно было в очередной раз куда-то рвать когти. Можно было спокойно пообедать и отдохнуть дома, а назавтра на свежую голову опять подумать над существовавшим вопросом.
«Вот черт! Опять в выходные работать! — вспомнил он, что была суббота, и сломал очередной карандаш. — И все из-за кого? Ну с кем сражаться-то?! Да я сейчас спецназ!.. — проносилось у него в голове по дороге домой. — Нет, так дело не пойдет. И смех и грех, прости господи... Придумать же что-то надо. Да что же это я, в самом-то деле!»
— А ну стой, — сказал он водителю, окончательно запутавшись. — Разворачивай. На Сож едем.
По дороге Логвин решил: все! — он просто отслеживает ситуацию, а генерить уже ничего не будет. Если только опять не осенит его. Или само не заработает... И он приготовился спокойно оттянуться в пионерском лагере от их части, построенном пополам с городским торгом. В «административном» корпусе, который отстоял от территории с пионерами километра на полтора и фасадом выходил на удобный песчаный пляж.
«Штаб поддержит», — передразнил он своего знакомого. — Это мы проходили. В случае удачи, конечно. А если наоборот? — думал Логвин. — Вот то-то и оно! Звезды и должности в разные стороны полетят! Только держись!»
— Подвезешь сюда с основной территории Ксению Андреевну, — проинструктировал он водителя. — Скажешь, приехал я... И — в гарнизон. Оттуда с КПП-1 — но не по внутреннему, не перепутай, по городскому, понял? — позвонишь мне домой. В горсовете я... И в торге. И назад часам к одиннадцати. В интервале у тебя политзанятия, понял? На твое собственное усмотрение. Условие одно — не пить!.. Без меня... — хохотнул он напоследок. — Свободен!
В штабе на следующий день и далее он все больше молчал. И лишь один раз «за неимением...», не глядя, дисциплинарно огрызнулся на ворочавшийся за его спиною Аэродром. А тот, тоже ждавший решения, на некоторое время притих и спрятался за молодым зеленевшим лесом.
Тем самым штаб полка оказал Вышке свою небольшую поддержку. И в то же время спросил: «Ну что дальше делать-то будем, а, в сложившихся-то обстоятельствах...»
«Пока все то же, — коротко ответила ему Вышка и перевела свою оптику с двух технарей, распивавших самогон за инструментальным шкафом в капонире первой эскадрильи, на их коллегу-двухгодичника, вышедшего из того же капонира в заросли голого кустарника по малой нужде. — Путем пока все, путем», — добавила она задумчиво и снова перевела масштаб своего сканирования в дежурный, ждущий режим.
Вот так, несмотря на затрудненный ход противодействия реальной демократии, двухгодичная позиция иногда получала от штаба достойный своему беспределу окорот. А командование полка — передышку для отдыха.
Но свободолюбивые мысли двухгодичников так и продолжали бродить и шляться по всему Аэродрому. И без разбора поддевали носками форменных офицерских ботинок и сапог камешки гравия и цемента, выбитые спецтехникой обеих АТР из бетонного покрытия зябровского Аэродрома.

«Гнилой тонус», — выразился как-то раз по ситуации Пашка Петров, мой бывший сокурсник, а ныне сослуживец, лучший тягачист наш и мыслитель.
Сама новизна, приходившая с двухгодичниками, заставляла Аэродром постоянно двигаться, поджиматься и изворачиваться. Ну хотя бы для того, чтобы только не быть с ними ближе, чем положено. А с другой стороны, не остаться вне центра событий и новых дел. И для прежнего тупого застоя на бетонке просто не оставалось места. В этом и заключался сам тонус.
Но все равно даже в такой бодрой ситуации дело приходилось иметь с болотной гнилью. В частности, писать друг на друга рапорты и докладные записки. Вот почему тонус этот был гнилым.
А все прогрессивные силы командования, вслед за Логвиным, теперь так и рылись в этом болоте: изучали его случайный опыт и все пытались найти что-то для новой модели военного общества.
И пора было. А то все давно уже свыклись с громогласным пистоном, который всегда щедро раздавался начальством, мгновенно побуждал к действию, но не более того. А нужны были совсем иные способы управления.
А то что это такое? Налетел генерал — земля дрожит. Пар изо рта — все боятся. Шашкой взмахнул, папахой тряхнул — все на колени, долу. Слышатся отдаленные аплодисменты. Генерал кричит — воздух греется, работа стоит. Всех «убрал»! И уехал. А толку?
«Хомуты» снова хомут на шею и за косы берутся: капониры окашивать да коз кормить. А двухгодичники — за книги.
«Шумит как улей родной завод», короче... А дальше про народное отношение к родным заводам и фабрикам вы все знаете: наплевательское оно! И это мягко сказано. А тут в начале девяностых — раз! И нате вам: отвлекающая ваучеризация масс и конкретная приватизация ценностей. То есть все тех же заводов-«ульев». Так-то вот! Но это к слову...
Положение вещей с налетевшим генералом, в отличие от гнилого, Пашка почитал здоровым. Жаль, что работал здоровый тонус только в момент раздачи. И лишь считанные минуты после. А созидательным он не был вообще. А Пашка доказал всем, что гнилой тонус был прогрессивнее гнилого.
Интеллектуальная диверсия и прямой вызов двухгодичника всему Аэродрому оглушали новизной и опрокидывали устои одним только ракурсом рассмотрения принципиальных вопросов быта и бытия. Интервенция эта, так же как и здоровый генеральский пистон, никого не ранила и тоже не имела сиюминутного результата. Проявившись, цветов на окне не опрокинула и свечей не задула. Но и никого из вменяемых не обошла. И даже безответных озадачила. И Аэродром не мог уже бездействовать и равнодушно существовать, как раньше.
Конечно же многолетняя привычка всетерпимости и генетическая память на тридцать седьмой год не давали простым кадровым без приказа и шагу по-новому ступить, однако все их порывы острой занозой сидели в теле коллективов, отдавая изнутри подкожным зудом — «и колется, но хочется...». И повсеместно взбудораженная аэродромная гниль обеспечила примитивное ментальное движение единиц, а потом и эволюцию мысли широких аэродромных масс.
Иными словами, не жить уже Аэродрому и не радоваться по старинке. Появившись, двухгодичники превратили былую мирную жизнь в вялотекущую, гнилую войну, и это дало начальству толчок впервые задуматься о необходимости... широких армейских реформ и... (Вот и доехали. А вы думали, к чему я все это здесь наворачиваю?) …и, может быть, даже о необходимости перехода — плавного и постепенного, как и положено в серьезных делах, — к армии добровольно-наемной. Или даже сугубо профессиональной.
«...Плюс инициатива таких офицеров, как этот вот... Ну как его... зябровского штаба начальник... Виктор. Да знаете вы его, товарищ генерал-лейтенант. Пронырливый такой, лысоватый... Ну да бог с ним... Да... Так о чем это я?.. Ах да! И мы с вами сами сможем уже с инициативами выходить...» — думали наверху и докладывали еще выше по своей команде. Пока еще полуофициально, но все выше и выше. И, может быть, даже на самый верх.
Но и на такие доклады ответа не было. А были мышиная возня и молчание. Да и смешно было тогда, при развитом социализме, ответа какого-то ждать.
— Ну и болото же, мать его! — раздражался майор Виктор Логвин, стоя у штабного окна с пейзажами, продолжал перегрызать двухцветные командирские карандаши. — Болото и бесхозяйственность!
Сегодня ему предстояло встречать свою жену с гомельской дрезины. Но встреча не проводы, и на разводе наряда он присутствовал сам, придираясь ко всем мелочам. И особенно к попавшему в строй лейтенанту Селетренику — математику-программисту, окончившему МИИТ, заступавшему на пятый караула.
«Успею или не успею, — соображал майор, думая о подходившей в то время к станции гомельской дрезине с тонким свистком и слабым ходом. — Просто интересно...»
«Будет или нет на нашем веку», — размышлял он о невозможности перемен и перехода к профессиональной армии, подъезжая к станции.
«Оно, может быть, тогда и жить будет лучше, — продолжал размышлять он, вовремя встретив жену, дождавшуюся его на дощатом «перроне». — Но мы-то этого, скорее всего, и не узнаем».
«Если только по рассказам», — думали вслед за Логвиным все прочие военные, размечтавшись. Но потом быстро одумывались и сознавались:
«Да и куда уж лучше, — и оглядывались на сновавших тут и там солдат-строителей, выпивая по выходным на собственных дачах. — А и не лучше... Но тогда как? Спокойнее, что ли? — не давала, им ни есть, ни спать эта постоянная тревога за свои семьи. И они продолжали не спать, недоумевая. — Развели, понимаешь ли, антимонию: будет — не будет... Ни хрена не ясно! Ладно, пусть в Москве, на Фрунзе, думают. А мы действующие части. Нам работать надо, — наконец резонно решали они… — сказывался многолетний опыт. — Своих забот полон рот. Тут, понимаешь ли, глаз да глаз... Того и гляди, подведут под досрочный дембель эти ё-аные двухгодичники!»
«Кстати, надо будет спросить завтра у Селетреника, что такое «антимония»? С училища все выяснить собираюсь, да недосуг. Где уж тут к профессиональной армии переходить. Элементарных вещей никто не знает!» — подумал Логвин, уже засыпая на своем любимом диване в гостиной под бутылочку чешского пива и включенный до поздней ночи белорусский телевизор с качественной корейской трубкой и паловским декодером. Так, на всякий случай.
«Ну все, хорош», — остановил себя Логвин на следующий же день, а с ним и прочие верхние военные, чувствуя затылками под заказными фуражками-аэродромами забытые опасения военной молодости.
Они ощущали присутствие Вышки, работавшей как на местный состав, так и на высокое начальство в режиме интерсообщения аэродромов с Центром. Их, верхних, уже не било магнитным пучком и светом, но в памяти майоров и генералов воспоминания были еще свежи. И многолетняя привычка пребывать на работе с постоянной опаской пересиливала спокойствие, наступившее, казалось бы, с приходом высокого и стабильного их положения.
«Да, было дело...» — бормотали они себе под нос в унисон с майором Логвиным, подъезжая к местам службы, чтобы приступить к своим повседневным заботам. К приему личного состава по персональным вопросам, например.
«Его-то самого, ладно, Бог уберег», — понял Логвин, но сам он не раз видел и помнил, как, испытав удар Вышки, не выдерживала ни одна кадровая голова.
«…А щенки эти, двухгодичники, товарищ майор, — растроедрить их, прости господи, неизбежное присутствие, — восстанавливаются в считанные секунды...» — продолжали морочить ему мозги принятые вне по очереди эскадрильные с Аэродрома. И потом еще долго рассказывали в лицах, как сбивают с пути истинного эти сукины дети надежных аэродромных профессионалов.
«А может быть, это... тестирование сверху! Или тайная вакцина стимуляции!» — испугался под конец дня майор Логвин, отправив последнего «хомута»-техника, постаравшегося положить ему на стол свой рапорт по наколке старшего техника капитана Дробышева. Так Логвин вдруг предположил, что заброс двухгодичника на аэродромы ведется умышленно. И здесь он ненамного разошелся с анализом ситуации нашего Пашки Петрова.
От этой находки на фоне осознания понятия доктрины Логвин заурчал от удовольствия. Теперь у него будет о чем поговорить с командиром до решения вопроса и чем вызвать его удивление своей проницательностью.
Нет, он не перегнет палку и не обидит эрудицией сослуживцев. Он только даст понять, насколько он, Логвин, нужен полку. И что на многое еще способен.
А с двухгодичниками он рано или поздно разберется. Он «уже на пути, — скажет он командиру доверительно. — Днями, днями считать осталось... И мы опять будем первыми! А в других подразделениях еще и конь не валялся...»

Двигаясь вторыми номерами по служебной лестнице, Логвин умел оставаться на хорошем счету и быть в доверительных отношениях с командирами. И когда был на комсомольской работе, и помощником по связям, и далее. И вот теперь — начштаба полка.
В тот же день, решившись, он официально докладывал командиру о многочисленных рапортах техсостава с просьбами о переводе из их расчетов вновьприбывших куда подальше. И — неофициально — об их долгих сетованиях.
«Вот суки», — доверительно добавил майор от себя лично в конце, интимно склонившись к командиру.
«Простите, что?..» — переспросил его Судаков, не расслышав.
«Да нет, ничего, товарищ полковник. Рапорты я принял выборочно. И пока только условно. Да-да, спасибо... — поблагодарил он полковника Судакова за похвалу и продолжал. — Тут, на мой взгляд, нужны совсем иные, специальные методы работы. Чтобы не пойти вразрез с военной доктриной партии. И это только одна сторона вопроса…» — заверил он командира и от себя уже ничего больше добавлять не стал. Даже на доверительном уровне.
«...А пить с ними, товарищ майор, это уж точно боже упаси», — наступали на Логвина техники при его проходе к кабинету.
Выйдя от Судакова, прием он отложил, рапорты спрятал и забыл до поры о своем обещании дать бумагам надлежащий официальный ход.
«Подождем», — решил он, предчувствуя какой-то скорый исход.
Выяснять Логвину было нечего. Все было ясно и так. И он вспомнил притчу о том, что, когда государству, правительству или вообще чему-то руководящему нечего делать, то все борются с пьянством, — и на следующем приеме он для начала ставил перед всеми вопрос об употреблениях спиртного на Аэродроме. Так он загонял терявшихся и блеявших техников в самый левый угол общения. А то и в непроходимый для них тупик.
Работало безотказно, и все принятые им в один голос заверяли начштаба, что по этому вопросу они зареклись «насмерть и навсегда». И в других эскадрильях тоже. Получалось, что вообще и отпетые алкаши завязали. И обещали, что «лучше всю неделю ходить без порток будем, нежели спиртное в рот возьмем с этими — как, бишь, мать их, там, товарищ майор?.. — «вновь прибывшими»!».
«Да, не возьмете! — усмехался начштаба. — Вашими бы устами... Ладно, чего уж там... В мыслях завязать попытались — и то сдвиг...»
И Логвин представил себе, как оголтелый сизоносый строй техников с решительностью смертников и с трясущимися от выправки розовыми щеками — трезвых и выбритых, как в праздничное первомайское утро, — истово печатает шаг по бетонке в нестроевых коричневых ботинках, и улыбнулся. Потом они прошли у него в обратном направлении. Уже с песней. И только потом рапортовали ему по «граненому вопросу» хором сухих и раскаленных глоток — отрешенно, как на присяге, и с душой, как на общем построении, приветствуя большое начальство. И более того, отрапортовав, выдвигают инициативу «О введении на Аэродроме сухого закона до полного решения кадровых проблем».
«Как в Соединенных Штатах и при нашем военном коммунизме», — подсуетился тонким голосом командир второй Дробышев, услужливо забежав полудугой впереди строя. А потом отбежал назад, занял место в строю и уже по-уставному, в полный голос, рявкнул как отрубил, что поставленную задачу выполнят!
«Понимаю, лейтенант... понимаю», — говорил Логвин всем подряд сначала в коридоре, а потом и в кабинете, отбиваясь от техников. Но в итоге провозился с ними гораздо дольше, чем если бы не отменял свой плановый прием.
«Отправить-то — я бы их всех отправил, капитан... Да вот куда? Ну куда я козла этого отправлю? Ну кому он, на х-й, нужен?!.. — снова бросал он на стол сломанные командирские карандаши. — Присылают, понимаешь, в авиацию непременно с высшим образованием! И, даже не со средним техническим... МАИ, МИИТ, Сельскохозяйственная... Они, мол, в авиации нужнее.
Да прислали бы мне лучше солдата. Нормального и здорового, деревенского. Дал ему, понимаешь, в руки АКМ или метлу... Или лопату, что ли... Ну в крайнем случае в морду пару раз. И иди работай себе. А может быть, он сварщик хороший! Или кто там еще... А тут тебе все сразу: и случай крайний, и ворота командиру сварить некому... Ладно, капитан, подумаем. Но рапорт твой я беру пока условно. Условно рапорт беру, понял, капитан?..»

Но спасение им было найдено. Недаром столько лет в армии, и все на хорошем счету. И с начальством в доверительных отношениях. Не сразу, но придумал — наш, зябровского штаба голова, пронырливый такой, лысоватый. Главное — понял он, что сверху ждать нечего. И потому придумал все сам.
И даже не придумал — само пришло, о возможности чего он заранее догадывался. Осенило, и не иначе. Или Бог помог. А то стоял его авторитет опять под большим вопросом. А с таким ярлыком не расслабишься, не загуляешь. И не то что стратегическими ресурсами полка не распорядишься — «шпаги» канистру не у кого налить будет.
Был для начала вариант для отвода глаз. Прозрачен и ясен. Но, как и здоровый пистон, не работал. Да и работать не мог. Потому что решение предполагало простую экстрадицию двухгодичников. С Аэродрома и неизвестно куда. Но что делать? От него ждали решения, и Логвин предполагал заявить именно такое предложение. А там видно будет... Может быть, штаб округа поможет?.. Но... «...Вам направили, вы и работайте», — отгородились в округе, и он понял, что его аэродромный двухгодичный балласт вообще никому не нужен.
Но кто бы растерялся, да только не Логвин. И на очередном совещании он на ходу переиначил свой доклад, а эффектную концовку первоначального варианта «отправить за пределы Аэродрома...» сначала наградил вопросительной интонацией, а потом по ходу дополнил: «...мы не можем. Поэтому я и предлагаю совершить этот перевод... — Тут необходимо было продолжать, и он неожиданно для себя выпалил единственный возможный вариант: — В пределах гарнизона». И так и завершил, выкрутившись, свой доклад.
Командир и собрание только дух перевели.
«А действительно, — подумал Логвин, раз не берут «за пределы» и работать под самолетами с ними нельзя, а не работать тоже нельзя, — значит, решение вопроса кроется где-то здесь, то есть в пределах. А я так и сказал: «в пределах». Или... — задумался он, — или нет его совсем, этого решения. А тогда...
Да!.. Просили же в штабе — своими средствами... А я и предлагаю — своими. И выхода другого нет. Значит, меня поставили перед фактом и действую я по одобрению штаба округа. А вернее, по согласованию с ним.
Кстати, повод попросить у них спиртику. Сверх нормы. А то и неучтенного. Но повременим пока. Послушаем прения».
На следующем совещании сразу же возник резонный вопрос: «В пределах — понятно. Но конкретно — куда, в какие подразделения?»
В пределах гарнизона и Аэродрома у нас в Зябровке были только полк, да База, да дивизион связи. Да еще пожарная команда и лазарет. И ГДО — гарнизонный Дом офицеров.
«Дивизион, пожарка, лазарет и ГДО отпадают сразу, — думал Логвин по ходу. Что остается? База. Правильно, База, — и он мгновенно уверился в выстраданном решении. — Конечно же База! Ну не гарнизонный же Дом офицеров! — обрадовался своей находке майор. — База всегда поможет и вытащит. Сами говорят — командиров взводов не хватает! Где не хватает?! Вот! Пожалуйста! Получите усиление для укрепления работоспособности структурных подразделений, так сказать! Через округ проведем — уж там-то мы договоримся, — и в дамки!» — пуще прежнего радовался Логвин.
«Как куда?.. — с удивлением оглядел майор собрание. — Я что, не сказал? В наземное обеспечение конечно же. У меня с Базой все договорено. Народу у них мало. Округ не возражает», — поставил он наконец жирную мажорную точку в своей новой схеме. Здесь Логвин сделал длинную паузу и первым осмыслил до конца этот ракурс решения вопроса и свой неожиданный успех.
«А это уже высший пилотаж», — потирал руки майор. Его не так даже воодушевлял скорый отъезд жены с дочкой на воды в Трускавец, как выдвинутая им идея спасения полка. Но он решил порадоваться находке уже позже, после отъезда жены.
Так был найден клапан сброса инакомыслия с бетонки, а иначе — искоренение разумной демократии, вяло бредущей по Аэродрому следом за строем сиреневых прапорщиков, согласных ради избавления от инакомыслия даже на время пить бросить. Клапан сброса с бетонки вел лишних людей в Базу, которая всегда поможет, все переварит и всегда выдаст готовый результат.
В схеме Логвина была только одна непроработанная позиция: Командир Базы. Но тут в случае загвоздки он полагался на приоритетность полка по отношению к обслуживающим структурам: в случае чего можно было просто сказать «надо», и все. Но Логвин знал, что так дела не делаются, и это было бы просто неинтересно. А человеком он был, как ни крути, творческим. И только за это одно уважения достойным.
Да и потом, почему, собственно, должны были случиться какие-то загвоздки? Дело тут только в добрососедских отношениях, а они у него с Базой всегда были в полном порядке. Он всегда договорится, а потом уже оформит через округ, если понадобится. Там это его дела...
Конечно же дело тут еще и в цене. А именно в «шпаге», техническом спирте-ректификате, служившем безоговорочной валютой делового общения…

Но давайте сначала вместе с начштаба просчитаем всю ситуацию в целом.
Никто на Аэродроме лучше Логвина не умел считать «шпагу» или обращаться с ней. Или решать с ее помощью дела. А также использовать ее по прямому назначению. (Тут я имею в виду не высотный обогрев кабин — сам Логвин никогда не летал и даже гражданские самолеты не любил, — а персональное употребление ее, родимой, вовнутрь. В чистом, а равно и в разбавленном виде.)
Для перевода двухгодичников из технического полка в Базу необходимо было проработать следующие позиции.
Первая. Подготовка ротных командиров для поддержки перед Марченко. Но это ерунда и обойдется в канистру-две на брата.
Вторая. Сам Марченко. От него тоже запросят чего-то. Это будет немного посерьезнее. Ну да сколько он там сможет придумать, не зная наперед, что его положительное решение бесценно? Ну десять канистр. От силы двенадцать. И то по частям. А все это вместе даже не полкуба, триста литров не наберется.
Третья. На поездку в округ — канистра-две, включая дорогу.
И все это на круг ноль три тонны максимум, обрадовался Логвин, потому что такое небольшое количество не вскрывало и малой части его потенциальных возможностей.
Командир полка, как и всякий исконный летчик, хозяйственных дел не касался, и возможности Логвина не знали ограничения в пределах существовавших норм. Именем командира на него работали все вспомогательные службы. И даже самостоятельная База в конечном счете сидела на его бюджете и впрямую зависела от количества вылетов его, Логвина, полка. А предварительные расчеты оказались созвучны средней месячной плате за бетонные плиты на строительство боксов в парке обеих АТР или оплате последнего завоза основных стройматериалов в комплексе — для строительства дачи командира на Соже. То есть решение вопроса с двухгодичниками выражалось мыслимыми количествами, которые и так никого не удивили бы, и отдельной хозяйственной подготовки не требовали. Логвину даже не пришлось бы поджиматься, как он первоначально думал и к чему он в общем-то был готов.
«А мы боялись», — пошутил он сам с собой по этому поводу.
И вдруг — стоп! Что-то внезапное осенило его и как импульсом лучевым — юным и свежим — с Вышки аэродромной полоснуло...
«Ого! — сказал он себе. — Так, значит, мы на этом еще и заработаем! — снова, в очередной раз выйдя из непроходимой ситуации в дамки, окрылился майор. И опять потирал себе руки. — Командиру-то мы все это от головы задекларируем».
«Карт-бланшем на расходы попахивает, майор...» — передразнил он перед зеркалом одного из предшествовавших своих командиров.
«Точно... — прошептал он. — Ради решения проблемы, да со «студентами»... Несколько тонн, я думаю, мы на этом деле спишем».
«А номинал? Триста литров в Базу —  тоже в общем-то не хрен изюму... Но технари сами просили... И даже мордой о стол бились! Все сукно соплями измазали. Сами просили — так теперь сами пускай и платят! А я теперь и рапорты их удовлетворю — недорого возьму!
А ну-ка, — заворочался Логвин в своем удобном кресле и снова достал из-за уха недоеденный командирский карандаш, — тряхнем-ка для начала тех, которые мне рапорты сегодня пооставляли... В дисциплинарных целях, так сказать. Чтобы впредь не спорили. Раньше я просил: заберите рапорты. А теперь я говорю: несите все. И как положено по команде». — И он достал из стола бумаги, оставшиеся с его последнего приема.
«Ну что, несговорчивые вы мои? Поговорим по-настоящему? Удовлетворить ваш рапорт? Пожалуйста! И недорого возьму...
Да, только вот что, товарищи техники, — опять призадумался Логвин, — врете вы все! Теперь я с вас дорого возьму! И пожалуйста, без обид!
А кто сегодня рапорт оставил — платит двойную, — решил начштаба, разглядывая безграмотные каракули аэродромных техников. — И здесь я уже ни грамма не уступлю!»
И он — в плане конспирации — вызвал к себе посыльного из штаба Базы.
На его счастье, им оказался полностью способный к действиям Андрей Иванов — наш с вами общий друг и ефрейтор роты охраны, а не косноязычный туркмен Эргаш Эргашев, тупой и добродушный. Такой же, как и его...

...Дедушка, просто Эргаш, недавно посетивший внука в части.
Двадцать семь километров с гомельского вокзала в Зябровку старый Эргаш с двумя ковровыми котомками через плечо прошел пешком, и о нем говорил весь гарнизон.
В тюбетейке и в цветном полосатом халате он три дня мелькал по всему городку, и мы с Григорием даже катали его по Аэродрому на «караулке» вместе с Ивановым.
По дружбе старик Эргаш оделил нас какими-то редкими сухофруктами.
— Это для потенции? — допытывался у него Пашка. — Для «ана-сыгым», дедушка?
— Не-е импатенция... Не-е… — радостно отвечал Пашке дед Эргаш. — Ибаца харашо будешь... Якши?
— Якши, якши, — дедушка, дружно отвечали мы с Гришкой и радостно кивали ему головами.
Жаров собрался добавить эти сухофрукты в брагу, которая стояла у него где-то на станции у одного из его гражданских партнеров. Но мы с Гришкой были другого мнения и Жарову отдали только его долю. А свои съели еще до вечера, согласившись тем самым, по словам Игоря вместо настойки «хлебать простой «шмурдяк». То есть пить все тот же жаровский самогон-первач, но без запаха эргашевских экзотических фруктов.
В воскресенье дедушка Эргаш собрался было опять пешком в Гомель, на поезд. Но мы с Григорием с помощью внука эргашева затолкали его с котомками в рейсовый автобус и, предупредив водителя о вынужденном подлоге, вскладчину купили деду самый дешевый детский билет за десять копеек.

– Андрей, слава богу, ты! — сказал Иванову майор. — Давай-ка на телефон. И кого там из этих застанешь, — он дал посыльному рапорты техников, где были написаны их звания, должности и фамилии, а иногда и трехзначные внутренние телефоны, тех сегодня же, сразу после обеда, до полетов, — ко мне. Срочно! А кого не найдешь — садись, с кем там — сам знаешь, на «караулку»-шмараулку, на «санитарку»-автобус или на черта-лешего... И мухой — найди мне их всех. Прямо на Аэродроме, на полетах, найди. И всех завтра же ко мне. Срочно, прямо утром. А отдыхать... Они у меня потом все отдохнут! Долго и безмятежно... Всосал?
— Гемахт, товарищ майор, — ответил Андрей. — Что ж тут не понятного-то: срочно — значит срочно! — «мухой» «всосал» приказание майора сговорчивый ефрейтор Иванов.
«А срочно — значит не бесплатно, — правильно сообразил Иванов, сидя за телефоном. — Не-е-е-е бесплатно, господа старшие техники расчетов и эскадрилий», — думал Андрей, закончив звонки и поспешая на Аэродром для личных встреч с караульной машиной — нашим Григорием, у которого для друзей всегда наготове была и машина, и две-три зеленые резиновые грелки под спирт.

«Короче, Марченко с ротными мы техниками закроем. И они счастливы дать будут, — тем временем продолжал свои перезачеты Логвин. — А уж кредиты по спирту, если понадобится, я им лично открою. Вон только что завоз был. Новая цистерна пришла. Шестьдесят четыре тонны. Полная стоит, одалживайся не хочу.
И командир наш из своего фонда опять же даст. Но это уже — лично мне: нам с моими Раисками тоже дача нужна. И не чья-нибудь, а своя собственная. Время-то идет, и дембель все ближе. Так что готовиться надо. Всегда хорошо поехать всем вместе. Или самому отдохнуть на природе. Не все же время по казенным заимкам шастать.
...А дальше на окружную бухгалтерию канистрочку прикинем — она нам и спишет побольше... И в штабе округа раздадим. Свято...
Кстати, давно я там ничего не просил. Так пусть они мне со своей стороны «шпажки» «на вход» и припишут. Тонн пять, я думаю, хватит. Да нет. При такой комбинации этого мало будет. По новым масштабам немного — это тонн десять. Нет, десять — это когда простое дело. А у нас решение политической проблемы!
Нужно будет попросить командира самого в финчасть позвонить да разъяснить, что к чему. Ну а потом уж и я с подарками. Так что тонн двадцать — двадцать пять, я думаю, — и нормально, и в самый раз будет.
Дело-то какое решили!» — подумал майор и вызвал свою машину.
Но на заимку, на Сож, уже не поехал. Несмотря на уговоры нового начальника горторга Хулио Сантоса. Сантос там уже давно отвисал в компании с Ксенией Андреевной. И хорошо принял на грудь своего любимого шипучего вина. И теперь через каждые пять минут названивал Логвину, чтобы тот брал кого-нибудь с собой — лучше всего конечно Любаню Сметанину — и приезжал скорее.
Машину свою через триста метров от КПП-1 Логвин отпустил. И дома отдыхал один. И молча, лежа на диване, думал. И даже к телефону на звонки начальника горторга Сантоса не подходил.
Вот как цепляет человека бизнес и неожиданные сверхприбыли! Или жадность это человеческая? Кто разберет?

«Качай, майор!» — так раньше называлась у меня эта часть текста. И за ним, за Логвиным, дело не стало.
А вы дальше читайте — и сами все поймете: и о жадности человеческой, и о бизнесе международном. И о об этической и национально-патриотической его концепции.
«Главное дело с железнодорожниками насчет порожняка вопрос утрясти, и с отправкой договориться», — соображал Логвин.
На следующий день он проводил жену с дочерью в Трускавец и — во всей квартире один — опять никуда не поехал. А решил все обдумать в спокойной обстановке под бутылочку чешского пива.
«Так чтобы прямо до Узловой… Двадцать пять плюс — сколько их там у меня еще скопилось? — тонн семь-восемь у тех же жэдэшников в «порожней» цистерне в простое на ГСМ дожидается. Сольем вместе... Всего тонн тридцать — тридцать две будет. Считай, полцистерны, больше... Да так, чтобы прямо до Узловой... Да, и чтобы с части за простой и перегоны по безналичному, упаси бог, не взяли... Что ж, это еще канистрочка... Для такого-то дела разве жалко! А там, на Узловой, пусть уже Севкавказ разбирается. Главное, чтобы со мной рассчитались», — закончил свои размышления майор.
— Эх, кабы я «делаваром» был да имел бы хоть что-нибудь с этого, кроме неблагодарной отчетности своей, конечно... — шутил он через пару дней в штабе округа. — Да я бы вам, товарищ замначштаба, не то что распредвал жигулевский — это что, мелочи... «ГАЗ» двадцать четвертый во всей красе прямо под окно бы поставил. «Бэлий-бэлий, свэжий-свэжий» — так ведь наши друзья-азиаты говорят? Так ведь не купишь его, «ГАЗ» этот, за спирт технический. Да и по безналичному расчету не оплатишь, — будто бы всерьез, сокрушался майор. А потом быстро перевел тот рисковый разговор совсем на другие рельсы: слыхал ли товарищ замначштаба анекдот про безналичный расчет и директора советского завода в Париже, в публичном доме? Нет? Ну так вот — пожалуйте...
«Ну а раз анекдот выслушал, — кумекал потом майор, — то можно его уже и к себе в полк, и на дачу-заимку приглашать. И значит, теперь меня, майора Логвина, всегда ждать будут и всегда примут! Меня, Логвина, начштаба зябровского полка…»
И уже дома, в ночи, он еще и еще раз прорабатывал подробности тайных своих отправок. А бутылка чешского пива, предусмотрительно подготовленная, третий день уже так и оставалась стоять нераскрытою...
«Подпольный завод «столичного» разлива у них там, не иначе, — улыбнулся Логвин своей догадке. — Ну да ладно, не наше это дело. Главное, чтобы канал работал... И чтобы платили вовремя!»

Эх, а не угадал ты, майор, на этот раз! То есть угадал конечно же — опыт-то какой! Угадать-то угадал, но акценты расставил неправильно, ну совершенно!
Вовремя заплатят тебе, майор, вовремя. И канал этот теперь работать будет — хрен заткнешь. Только и успевай проворачиваться.
А вот с тобой он будет работать или без тебя — это уже не тебе теперь решать. Хорошо качать будешь, так и качай себе на здоровье. До поры до времени. А дашь сбой, так и снимут тебя. Или переведут куда, чтобы не мешал. И скажут — так было надо. А то и по здоровью закончишь военную карьеру свою. Это если упрешься невпопад. Или выяснять начнешь то, чего тебе, майор, знать не положено.
Ну да ничего... Не страшно. Не переживай, майор. Все, что ни происходит, — к лучшему...
А может быть, и не со зла, а от зависти снимут тебя. А может быть, и еще почему... И дальше — больше... А там...
Ну кто их там на Кавказе знает-то, а?..
Их — там, а тебя, майор, — здесь.
Ну сейчас, допустим, ты всех устраиваешь. А потом?
Ведь никто, и даже сам ты, майор, не подозреваешь, что уже совсем скоро с нами со всеми будет. И что уже лет через десять — двенадцать потечет по каналу твоему? Спирт твой, ректификат технический. Или уже совсем другая какая продукция. Оружие боевикам единицами. Или информация их координаторам. А потом, глядишь, и техника и топливо для танков-самолетов вражеских. И дальше — больше, и все остальное и прочее.
И уже не деньгами отечественными и валютой измеряемое. А жизнями человеческими обратный счет к тебе ведущее... И как ты себя поведешь тогда, одному только Богу известно. Заткнешь ли канал тот любой ценой. Или продолжишь. А то и усилишь качок свой уверенный. Да подумаешь еще, что деньги не пахнут...
Тут я согласен с тобой, майор, — деньги не пахнут... Так что качай, пока это лишь деньги. Да только смотри, чтобы ненароком к деньгам твоим не подмешалась кровь человеческая...
А пока — что там... Не такой уж у тебя это и канал. И побольше видали.
Так что качай, майор. Качай, да меру знай. И Родину помни, — мать твою!


ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. ДВУХГОДИЧНИК СОКОЛОВ
База принимает. Соколов и ротные интеллектуалы. «Срочный» блок на демократию. Падучая и старые раны. Бог миловал

База принимала двухгодичников и, как всегда, решала базовые вопросы летающего полка. Приказом командира Судакова их переводили и безо всякой видимой компенсации трудоустраивали в роты наземного обеспечения.
— Справляетесь? — спросил как-то майор Марченко у Хохлова, после того как несколько лет назад наш ротный принял к себе в роту без предупреждения первый такой трансплантат. — Приживется?
— Альтернативы? — резонно осведомился Хохлов.
— Вечно ты, Володя, не по-людски, — обиделся Марченко. — Я же тебя серьезно спрашиваю. Эксперимент... Ну скажи ты мне: ведь лучше, чем ничего?
— Лучше, — согласился наш немногословный командир.
— Да ну тебя, ей-богу, — сказал Марченко, склонный из-за чувства вины к более пространному разговору. — Тебе и уважение сделают — канистру целую. А ты... Ну да ладно. Вон он идет, твой крендель. Расскажешь потом как и что... — закончил свое совещание Командир и ушел за угол казармы к своей машине.
В автотехнических подразделениях двухгодичники вели такой же, как на бетонке тягучий образ жизни, но весь сливаемый ими гуманитарный отстой уходил в вязкую почву, генерированную жизнедеятельностью солдат срочной службы.
Поначалу я Соколова и не заметил. Просто в упор не увидел. И участия в нем никакого не принимал. На первых порах Пашка и один его так уделывал, что тот не знал, как со своей ротной обязаловкой рассчитаться. А не то что в войска смуту нести. Лейтенант бегал со службы по городку, ездил на дрезине в Гомель и даже таскал спиртное из гарнизонного магазина. И все это по Пашкиному наказу и на свои же собственные деньги.
— Не бойся, лейтенант, — приветствовал тогда Пашка подвиги своего друга в звездно-полосатых погонах, и: — Земляк! — каждый раз рекомендовал его нам на посиделках, властно обнимая за звездно-полосатое плечо. — Да, ты, Миш, не бойся... — говорил он ему. — Даже если кто и увидит тебя с пузырями дорогого портвейна («Хирсы», например, по два-две или сухого хереса, по два-семь, или нашего любимого, «офицерского» «Три семерки» по два рубля тридцать семь копеек. Примечание мое, авторское. Кто же теперь такое упомнит, в деталях-то!), так не то что «хомуты» с КПП-1, — начальник базовского штаба «ара»-майор Мнацаканов, — и тот ни в жизни никогда не поверит, что ты для нас это несешь... А тем более за свои деньги. Подумают, бабу в гости ждешь. Точно!
— ??? — уже который раз за первую неделю службы не переставал удивляться на Пашку новый лейтенант. А тот без перерыва продолжал:
— Да потому что это по сравнению с халявной «шпагой» для них — ну просто — супердорого. Да-да, не удивляйся. А водку совсем не покупают. Смысла нет. «Шпага» — та же водка. Не наша конечно же, разбавленная, теплая и отлетавшая. А сам спирт из цистерны, если разбавить грамотно. А водку носят младшие старшим. За неимением. Те, кто к цистерне или к шлангу доступа пока не имеет. Во искупление грехов или для служебного продвижения.
И снова удивлялся Соколов, а потом вдруг и сам вспоминал:
— Да-да, нам на что-то такое намекали. В эскадрилье еще. Но про водку ничего не говорили — так приглашали.
— Это поначалу, — быстро соглашался с ним Пашка. — А здесь, в Базе, тебе никому и ничего носить не нужно. Только нам. Ты наш. И я за тебя отвечаю. И все они — тоже. А портвейн... — Тут Пашка вожделенно крутил перед носом и пригубливал сладкий стакан. — Здесь это напиток для женщин. — И он двигал губами, смакуя напиток. А может быть, в сокровенных мечтах своих посылал поцелуи по окрестным селам. А заодно и в далекую Москву. — Для женщин... И то — по праздникам, — обрубал он свои мечты и ради общего дела продолжал лейтенантский ликбез.
— А начальники служб, к большой «шпаге» ход имеющие, ведут расчеты меж собой исключительно шпажные. И масштабы — не нам мечтать. Не меньше канистры чистяка — трансакция. Так прямо канистрами и считают. Да нет, не все выпивают, конечно. Это если заплатить за что, — пояснил он. — За солдат, например, на стройку или на жэбэи за плиты. Или за строительную технику.
— Или за медицинское заключение, чтобы по здоровью на дембель не отправили, — добавлял я медицинской тематики, отведывая стаканчик «Трех семерок» от лейтенанта.
— Или за запчасти в городе: и для «козла», и для своей «волги», — вставлял Евгений в те редкие дни, когда сразу после отбоя бывал с нами в роте, а не на выезде под Командиром.
— Или за полбочки ТЗ керосину для отопления: и своих домов в городке, и в пионерском лагере, — добавлял Ян. — Это десять-одиннадцать тонн! Сам я не ездил, но вот Аркашка Ангелов из нашей роты и ваш Савченко — эти так постоянно...
— А наше электричество за чистую «шпагу» никто брать не хочет, — обнимая меня и Пашку за плечи, вытягивался через нас за стаканом и кричал мне в ухо Жаров. — Поэтому мы уж сами, товарищ лейтенант, как можем... Сольешь канистрочку семьдесят шестого за пузырь отлетавшего — и довольны.
И Жаров подмигивал лейтенанту самым что ни на есть наглым образом.
— Тихо вы там, — обрывал наше веселье дежурный по роте Петя.
Он подходил и выпивал свои полстакана. Больше нельзя было. Может быть, еще с ротными или дежурным по части общаться придется...
Ну а Гриша? С ним понятно и так. И его, как всегда, не было видно. И катит, наверное, сейчас наш Григорий, по караулам. А то и далеко за последним постом уже. И едет по направлению к ближайшей деревеньке все по тому же самому граненому вопросу. Если же, конечно, не по личному: к подружке новой. Той, которую недавно у всех на виду, рискуя служебным здоровьем, на грани реального залета подвозил до станции. Но так или иначе, а происходило все это у Григория вразрез с планами начальника пятого караула лейтенанта Селетреника.
«Да ладно тебе, Вадим, — скажет ему потом Григорий. — Не зима. Через два часа сменил молодого, и хорошо. Поспит крепче. Нас в свое время на постах раньше чем через три-четыре часа летом и не меняли никогда... Давай-ка вот лучше пока по пятьдесят...»
Но, несмотря на отсутствие Григория, с нами он всегда. И семеро нас, как звезд на бутылке... Гуляем сегодня!
Хотя стоп... Спешу... Старшина вернулся. Опасно. Еще только первый год нашей службы подходит. Может, он еще нас нахлобучить, наш старшина. Да нет, показалось. Просто кто-то остановился у дверей спального помещения. Да и Соколова не было с нами тогда еще. Лейтенант Соколов в то время еще в дороге был... А старшина всегда был при нас. И всегда был реальной ротной фигурой и отчетливой действенной силой подразделения.
Так что это я просто опять вперед забежал немного.
А были мы тогда еще на первом году службы своей. И не семь звезд с пузыря офицерского, а семеро козлят всего лишь. И строил нас тогда как хотел — была бы нужда, — и тасовал по своей прихоти наш несговорчивый и хмурый, в серой, как волчья шуба, шинели прапорщик Волк.
Ну не Волк, конечно. Вовк. Ну да разница здесь минимальная...
— Особенно если по-украински размовлять, — правда, Петро?
— Что разбавлять-то? — всовывался невпопад пьяный Жаров.
— Размовлять, дура! — отвечал ему Пашка. — По-украински это. Говорить, значит... Правда, Петр?..
— Да хорош там вообще, — в который раз уже выговаривал нам за вечер Петя. — Опять надрались. Как мне дежурить — их будто черти дерут! А ну давай расходись. И вы тоже, товарищ лейтенант.
Ну вот и летёхе нашему, звездно-зеленому, от Пети досталось. Правда, не доехал он до нас тогда еще. Да ничего. Правильно, Петя, так его! На всякий случай. Впрок — оно лучше, чем не добдеть.
— А теперь давай, что ли, Жаров, по последней. А то Петр нервничает. Хотя нет. Чур меня. По заключительной...

Соколов пришел к нам месяцами двумя позже. Просто перепутал я. Это тогда не Соколов пришел, а кадрового, выпускника военного в округ отправили. За зверства во второй роте... Да вы и сами, наверное, об этом слышали...
А так, пообщался я с ним потом, с летехой нашим. Уже позже, ближе к дембелю. Когда все перестали его на части рвать. Одним только таджикам, помнится, два мешка голубого бархата и полторы тонны нержавейки притащил.
«Надо, лейтенант, — говорили таджики. — Потом все узнаешь».
Пришлось в беспредел тот Жарову с Пашкой вмешиваться и земляка у таджиков отбивать. И дальше, раз уж ввязались, отстаивать.
«Не носи ты им ничего, чуркам этим. Пошли они! Нам носи. Ты наш земляк или где? Понял?» — быстро просветили наши ребята Соколова по этому вопросу.
В общении Соколов был себе на уме и очень интересен на отвлеченных темах: наука и техника, погода-география...
А по выпивке да по «погулять» — так себе, средненько...
А по женскому вопросу, особенно поначалу, — так и вообще абсолютный ноль! И по любой шкале исчисления «два сантиметра вовнутрь», как говорили о своих мужьях-техниках многие местные женщины. И если бы его, лейтенанта нашего, свои же дубнинские девки после выпускного вечера спьяну не трахнули, ходить бы ему до сих пор девственником. А так потом он даже к местной училке истории захаживал. Женька познакомил, когда на дембель уезжал.
Но в некоторых абстрактных вопросах, когда провинциально-родниковое воспитание его сливалось со столичным образованием, — разговор с ним был — песня песен. Особенно в армии! Можно было душу отвести. И был он тогда и философ и виртуоз — не чета многим. И всем поголовно — даже Пашке нашему — три очка форы вперед давал. Один на один и не глядя.
Но дальше по ходу службы он всерьез автотехникой увлекся...

Знакомство с Соколовым совпало с моим разрывом с Натальей, и поднабрался я от него так, что даже привычку читать на Аэродроме восстановил. А походы по деревням и пьянку бросил. Конечно, и после переворота того случались самовольные отлучки и разговоры под спирт — не без этого. Но было все уже не так как-то, не по-нашему. И в напряжении непраздничном...
Пока не примешь воодушевляющий стаканчик, конечно.
Ну а под стаканчик...
И потому выбрал я тогда интервал между воодушевляющими стаканчиками попросторнее, правильно все обдумал и пересел с «санитарки» на тягач. А то максималист я по природе своей... Ну, предположим, не смог бы я вдруг с раной своей душевной справиться... И чем бы тогда это кончилось? Не хватало еще в дисбат. Или (как кэп пророчил) со второй стадией через ЛТП домой возвращаться...
А то, глядишь, и заработал я тогда стадию свою. При условии, конечно, что не досужие выдумки это. Братьев медиков. Но все равно они-то лучше нас с вами знают. А я вот и до сих пор, и двадцать лет спустя все никак в толк не возьму и сам по себе все определиться не могу: есть она во мне, эта стадия, или нет? А если и есть, то какая? Вторая? Девятая? Четырнадцатая, китайская?
Плюнул я со временем на все то гадание, русскому человеку ненужное, и придумал для себя на все случаи две простые установки. И с помощью них и по сей день хочу пью, а не хочу — нет... И похоже, никакая стадия не влияет на такую постановку вопроса.
И вот она, установка первая. «Не могу больше (или совсем — по обстоятельствам) пить! Старые раны сказываются». — Это говорится, когда пить не хочется. Фраза эта сразу вызывает уважение, и все партнеры, как правило, успокаиваются. Уж больно хорошо старые раны действуют: простенько и непонятно.
А мне действительно ногу немного камнями зацепило, когда «в командировке по точкам» у тягача под колесом небольшая мина рванула. Нет, все нормально уже, обошлось. С течением времени, конечно. Но если выпить чуть больше — литра эдак полтора, — то зудит немного. И опухает от повышенного давления, зараза. Внимания можно, конечно, не обращать, но, если пару-тройку месяцев кряду попьянствуешь, все-таки дискомфорт какой-то присутствует…
А вот и вторая установка, обратная. «Да что вы, что вы! Наливайте-наливайте, ничего-ничего, — я же падучей не страдаю». Это когда есть настроение и готов пить хоть до упора. А говорится это для того, чтобы люди не сильно за меня беспокоились.
Работа на тягаче позволила мне сосредоточиться и остановить безудержную гонку по окрестным селам и весям. Я огляделся вокруг и почувствовал в жизни своей свежий и осмысленный ритм.
«Да, вовремя», — решил я.
Гонка, спирт и любовное фиаско — все это могло разогнать меня больше, чем позволяло все мое психо- и нервоестество. Не говоря уже о воспитании и чувстве меры интеллигентного человека.
А так, сидишь на Аэродроме, самолеты пасешь и ничем мозги себе не затуманиваешь. Выехал утром на простор — вокруг все свои. И сразу спокойно и хорошо тебе делается. Тоскуй себе по девушкам и переживай себе на здоровье в полном комфорте. Сплошная благодать то есть!
Так, значит, вовремя я снова тягачистом стал. И слава богу!
А в такой обстановке — чего уж там... Можно и выпить немного.
Да-да. Можно-можно. Наливайте-наливайте. Что у вас там? Водка? А-а!.. — спирт коньячный. На чем записать! Да нет, я не отказываюсь, Господь с вами! Наоборот обрадовался. У нас на Аэродроме все, что не «шпага», — большая редкость... Ну так и что ж, что за рулем. Первая рота не вторая. Падучей не страдаем. И в парк, и до губы, если придется, доедем сами. Или ногами дойдем...
И мы сами, и наш дорогой товарищ лейтенант...
Да вот и он сам, кажется! Прибыл наконец — встречайте!


ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ. ЕЩЕ ОДНО УТРО ПРОСТОГО ДНЯ
Упреждающий ход Жарова. Спортсмен, лыжи, КМС. Поездка к Наташе. Соколов строит взвод, ищет отсутствующих и гуляет по Аэродрому. Сайко проверяет и учит. Идея пообедать. Брюс Ли. Соколов работу нашел, но — чайку!..

На первом построении Миша Соколов для двухгодичника держался вполне уверенно. И все менее проницательные, чем Жаров и Петров, эксперты из солдат поначалу приуныли.
— Где Сайко? В парке? — спросил Хохлов у старшины. — Что так часто? Да?.. Ну ладно. А что у нас с сегодняшним нарядом?
— Караул — тринадцать, — ответил дежурный. — Кухня — двое, в роту — трое.
— Транспортниками решай. На вторые сутки — кого, — ничего. Итоговая начинается. Жди полетов по тревоге. Командир еще предупреждал, что гости будут. Вечно одно на другое. Давай, решай дела и отправляй роту в парк. Ах, да... Подожди.
— Рота-а, равняйсь! Смирно! Представляю командира взвода электроагрегатов лейтенанта Соколова. С сегодняшнего дня вступает в должность. Рождения — пятьдесят восьмого, русский, неженатый... Правильно говорю? Член... ВЛКСМ. Прошу... принять в коллектив. Жаров! Это ты там, что ли?.. «Прошу любить и жаловать»? Ладно. Ни в какие ворота не лезет, но разрешаю: скажи громко, что сказать хотел. Ну, говори, говори... «Прошу любить и жаловать» — ты сказал, да? Все? Транспортников — двенадцать. Восемь — караул, двое — кухня, трое — рота. Тринадцать, да? Тринадцатый — Жаров! Кухня.
— Рота!.. Ладно... Дежурный! Отправляй в парк! Товарищ лейтенант, а мы с вами пройдемся. И я, что успею до парка, расскажу.
— Жаров, ты что, дурак! — сказал Игорю Петя.
— Да вот что-то черт дернул, — загадочно улыбнулся Игорь.
— Жареной картошечки захотел, да, Игорек? — поддержал друга Пашка. — Нас не забудь. А мы уж подвезем к ужину что нужно.
— Делу не помешает, — ответил на Пашкино рукопожатие Игорь и оглянулся на меня.
— Что смотришь? — сказал я ему. — Ну, положим, на картошку я тоже в доле. И привезу, если нужно... Но не из-за картошки же ты, в самом-то деле...
— В самом, Серик, в самом... — тихо сказал Жаров. — У нас с Гришей на вечер все уже уговорено. Если итоговая — пролетаем по полной. Девчонки специально из Гомеля приезжают, именно сегодня. А с кухни я по-любому, хоть на пару часов, но уйду. Остальным сегодня не предлагаем, а тебя всегда рад видеть. Пойдешь?
— Посмотрим, — ответил я уклончиво, думая о своей «санитарке», неудобно припаркованной на аллейке.
— Смотри... — развел руками Жаров.
«Санитарка» аккуратно сползла с бордюрного камня и, потеснив строившуюся роту, я отбыл на задний двор санчасти.
Командир, придерживая Соколова под руку, вышел с лейтенантом из две-рей казармы. Лейтенант держался неестественно прямо и слушал Хохлова с подчеркнутым вниманием.
— Как ваше имя-отчество? — спросил Хохлов нового командира.
— Михаил Георгиевич, товарищ капитан.
— Да-а... Товарищ капитан, товарищ лейтенант... Михаил! Вы, главное дело, не волнуйтесь. Оставьте это напряжение. Я вас прекрасно понимаю. В строю при подчиненных — там да. «Товарищ капитан» и тэ дэ. Подошел, доложил, честь отдал. А при личном контакте?.. Мы же нормальные люди. Ну, вижу, поняли. Теперь о деле. Постройте взвод в парке. Познакомьтесь. Посмотрите, у кого какая машина. В машинах разбираетесь?
— Немного.
— Ну и хорошо. Ребята у вас грамотные, так что с техникой во взводе все в порядке. Жалко, Петр в наряде. Замкомвзвода ваш. Грушовенко. В роте видели? Младший сержант. Обратили внимание? Дельный хлопец. А в парке... — Капитан задумался и некоторое время шагал молча. — Короче, работу надо видеть. И делать. А не увидите на первых порах — подскажем. И я, и Сайко. Прапорщик. Командир заправщиков. Он в парке сейчас. Дежурный. Да-а! О главном. Скоро итоговая за полуго¬дие. Полеты по тревоге и прочие радости. — Командир на ходу посмотрел на Соколова и почесал подбородок. — Короче, быстро войдете в курс дела. Вот так, товарищ лейтенант Михаил Георгиевич. Понятно?
Лейтенант кивнул.
— И контроль за личным составом. Кто у вас и где... Это — святое. А так, на зарядку с ними сбегайте. Вы спортсмен?
— Спортсмен. Лыжи. КМС.
— Что?
— КМС. Кандидат в мастера спорта.
— А-а... Это хорошо. Вот и сбегайте. Для наведения контакта...
— Вы где остановились? В гостинице? Назначьте себе посыльного. Он по тревоге за вами. А тревога будет. И скоро.
— А по тревоге мне... это... в роту бежать?
— Ну можете особо не бежать, а... — Капитан посмотрел на Соколова, Соколов — на капитана, и смутился. — Да, в роту. Из роты все в парк. Из парка на АТО. Знаете, что это такое? Да? Сами туда приезжаете на последней машине взвода. Ну, желаю успеха! Пролезайте, — закончил свою вводную ротный и приподнял перед лейтенантом провисшую проволочную ограду склада ГСМ.

В дверях лазарета я нос к носу столкнулся с Самсоновым.
— В город сегодня не едем, — сообщил он.
— Так ведь рентген. И для Егорыча целую сумку принесли...
— Пока итоговая — только экстренные поездки. Отдыхай пока.
— Товарищ лейтенант! А на часок на станцию можно? Дело есть.
— А Марченко встретишь? Не-ет. Что тебе вдруг? Итоговая. Нет. Не могу. Вот Надежда придет...
— Да что — Надежда...
— Ничего... Просто давай в другой раз...
Я прошел по гулкому коридору до комнаты дежурного по лазарету. На спинке стула у стола с телефоном висел лейтенантский китель Самсонова. Я набрал номер штаба.
— Посыльный по штабу Холопузэнко слушает.
— Слушай, посыльный, — сказал я, соображая, кто бы это мог быть, — там Тихомирова, шофера Марченко, поблизости нет?
— Та нэма ж...
— Посмотри, должен быть, — попросил я. — Дай его на минутку.
— Сейчас пошукаем...
— Жень, ты, что ли? Кончай придуриваться. Кто там тебя к телефону пустил? Посыльный-то что, от нас?
— Да нет. От охраны.
— А кто? Не Иванов Андрюха? Он обычно ходит.
— Да нет. — Голос Евгения отдалился от трубки. — Слышь, как тебя там?! Дох?.. Тох?!.. — Голос опять зазвучал разборчиво. — Какой-то Тибидох-Бабаев. Узбек. Салага. В охрану откуда-то перевели десяток молодых. Уникум! Но к телефону подпускать пока опасно. Он тут Марченку такое сказал!.. Даже наш Эргаш по сравнению с ним отдыхает! Потом расскажу. «Тэбэ пакэт», короче. Знаешь этот анекдот?
— Да знаю я! Мне нужно до станции доскочить. Ты своего — когда-куда?
— А-а! К подружкам собрался! Прямо сейчас? Давай-давай, договорись с ними на вечер. Пусть приходят на поле. А то тут с завтрашнего дня на неделю проверка зарядит.
— Не знаю. Нужно же съездить поговорить. Может быть, и не увижу еще. Виделись-то мельком пару раз. Толком и не поговорили.
— Ну давай-давай! Потом расскажешь. Через двадцать минут мы в город. Гуляй спокойно, но через хоздвор. Я дворами не поеду. Гуд-бай, салага...

Во дворе медсанчасти лейтенант медслужбы Самсонов брезгливо смотрел на кучи мусора и листьев, которые слабосильная лазаретная бригада ежедневно выгребала из всех углов и делала кучи все больше. А вот вывезти за территорию никак не получалось.
После мусорных куч Самсонов осмотрел синее небо с расплывшимся в легкое облако завитком самолета и недавно — его заботами — выкрашенные стены внутреннего двора лазарета. Отогнав от себя на время неприятные мысли о мусоре и других немедицинских делах, он с удовольствием закурил и, неторопливо затягиваясь, закрывал глаза, а потом с чувством выпускал тонкий белый дым вперемежку с мелкими стремительными кольцами.
— Кайф ловите, товарищ лейтенант? — понаблюдав, спросил я. — Говорят, вам посылка из Москвы пришла? Никак, «Яву» курите? О! Спасибо, —поблагодарил, получая в подарок пачку. — Так я на заправку съезжу. Надежда не подошла еще?
— Что тебе Надежда? Никуда не поедете...
— Да так...
— А что там у тебя?
— На заправку. Потом в парк. Сменю масло. И по мелочам. Пока затишье. Через часок буду.
Стрелка прибора показала полные баки. В город не ездить — неделю катай. Я закурил, а спичку щелчком отправил в кучу мусора и листьев.
— А может быть, их сжечь, товарищ лейтенант?
— Нельзя. Прохоров сказал — вывозить. Санчасть все-таки. У казармы еще куда ни шло. На брезенте, что ли, за ограду вынести?
«Что ж ты все стоишь, летеха? — думал я. — Мне ж ехать надо. И не в парк. А прямо, через хоздвор. Докурил ведь уже!»
— Так через часик-полтора, — сказал я.
Самсонов развернулся и направился к двери.
— Давай-давай, — благословил он меня и, отряхнув зачем-то колени, скрылся в проеме лазаретного черного хода.

В автопарке прапорщик Сайко сидел на скамейке перед воротами КП и на правах старожила, не вставая, допрашивал водителей, все ли в порядке в автомобилях и установках. И только потом, после удовлетворивших его ответов, выпускал машины на «площадку».
Хохлов с лейтенантом подошли к нему незамеченными.
— Товарищ прапорщик, — сказал Хохлов.
Сайко с удивлением поднял на Хохлова глаза, но, увидев рядом с командиром нового лейтенанта, сразу же сориентировался. То ли от официального обращения командира, то ли от узких, не по возрасту, сапог он, улыбнувшись, поморщился, но потом легко и с готовностью встал им навстречу.
— Позвольте представить командира электриков лейтенанта Соколова, — продолжал Хохлов. — Пятьдесят восьмого, ВЛКСМ, КМС. Ну да сами видите... — Хохлов повернулся к лейтенанту, а рукой показал на Сайко. — Сайко. Командир взвода заправщиков.
Прапорщик сделал театрально-строевой шаг навстречу лейтенанту и совсем не по-стариковски, как сидел, а, как и поднимался, молодцевато и весело отдал ему честь.
— Сайко. Иван, — сказал прапорщик.
— Соколов. Лейтенант, — поспешил повторить приветствие Соколов. И, смутившись, поправился: — Михаил. — Сослуживцы пожали друг другу руки.
Хохлов усмехнулся и заключил:
— Ну вот и познакомились. Теперь идите к своим, Михаил. Знакомьтесь. Присматривайтесь. Будут какие вопросы, трудности — не стесняйтесь, спрашивайте. Или у меня, или вот товарищ прапорщик. Всегда подскажем, поможем.
С этими словами командир уселся на скамейку рядом с Сайко. Они перекинулись парой слов, посидели минуту молча, а потом углубились в какой-то неторопливый, скорее всего, служебный разговор.
Стоянка взвода электриков показалась лейтенанту совсем безлюдной. Прямо посередине, наискосок площадки, стояла караульная машина с тентом, принадлежавшая транспортному взводу. Капот был поднят. Григорий с Жаровым стояли на широком бампере машины, что-то обсуждали и поочередно заглядывали в мотор.
В курилке было оживленно. В связи с отсутствием стройматериалов работы не было, и десяток безлошад¬ных транспортников на скамейках с сигаретами в зубах вели веселый разговор. По всему было видно, что курилка — их любимое и базовое место в парке. Транспортники, ухмыляясь, поглядывали на лейтенанта. Соколов старал¬ся на них не смотреть.
Он вспомнил фамилию Жарова и подошел к караульной машине.
— Жаров, — сказал Соколов. Жаров настороженно оглянулся, — соберите и постройте мне взвод. А вы уберите машину со стоянки электровзвода. Она заводится? — почему-то поинтересовался он.
— А то! — сказал Гриша, хлопнул капотом и спрыгнул с бампера. — И Жарову: — Ну давай, Игорек. Все как договорились. Караулы развезу, зайду к тебе в столовую. О-кей?
— О-кей, о-кей, — помахал ему пилоткой Жаров.
— Вы слышали, Жаров, — снова завел свой разговор Соколов.
— Товарищ лейтенант. Да что ж я вам, замкомвзвод, что ли? Или ко¬мандир отделения? — возмутился Жаров. — Вы просто не в материале. Меня бы кто собрал да построил. Вы же были на постро¬ении и сами все слыхали. Я после обеда бай-бай в кроватку. Отдыхать перед нарядом. А строить и собирать — это вон... — Жаров огляделся по сторонам. На противоположной стороне стоянки стояла машина с поднятым капотом установки. Под капотом, глубоко забравшись внутрь, ковырялся солдат. — Вон! Командир отделения. Эй, Рвачев! Иди сюда. К командиру!
От неожиданности Рвачев поскользнулся — и его чуть было не накрыло капотом. Он выбрался наружу, спрыгнул на землю и подошел. Соколов заметил на его погонах по одной желтой лычке.
— Рвачев, соберите и постройте мне взвод, — постарался найти правильную интонацию лейтенант. — И доложите, как положено.
— Есть... — повел плечом ефрейтор и пошел вдоль стоянки взвода.
— Эй, там, — слышался его голос. — Идите строиться, новый лейтенант зовет. Он хлопал ладонью по дверям, взбираясь на подножки, заглядывал внутрь кабин, и через пять минут перед Соколовым в две шеренги уже стоял неровный и неопрятный строй числом человек пятнадцать — семнадцать.
Одеты солдаты были по-разному. Кто-то и не переодевался в черный технический костюм — куртка и штаны — и стоял в строю в обычном хабэ, кто был весь в черном, техническом — но все без исключения в застиранных до белизны рабочих пилотках с гнутыми офицерскими кокардами вместо солдатских звезд.
Больше всего Соколову понравилось сочетание ушитого хабэшного галифе и черной технической куртки поверх гимнастерки. Или даже на голое тело.
«А мне техническое офицерское положено, — подумал Соколов. — Как у Сайко. И пилоточку тоже со временем подберем...»
— Товарищ лейтенант, взвод построен, — вяло доложил Рвачев, пока новый командир мысленно примерял на себя техническое.
Соколов стал соображать, как бы ему половчее произвести учет и контроль всей этой трудно управляемой массы людей. Ребята поглядывали на него с усмешками и иронией. Было два-три не то серьезных, не то равнодушных лица. И столько же проявлявших нетерпение. Как будто бы солдат оторвали от важных дел. Жарова в строю не было. «С чего же начать?» — думал лейтенант.
— А Жаров где? — спросил он, оттягивая время.
— Машину делает, — сказал кто-то.
— Построение для всех! — обрадовался нужной формулировке Соколов и почувствовал себя уверенней.
— Товарищ лейтенант, — как всегда, на реплику, появился из бытовки Жаров. — Мне в наряд. На предполетную я не выезжаю. А до обеда нужно ремонт закончить! — застегивая новую, ни разу не надеванную спецовку, сказал он. — Что ж, я тут с вами стоять буду, а потом, вместо отдыха машину делать? Вы же должны устав знать! А нет, я принесу. Я не обманываю: «Заступающие в наряд должны иметь время для отдыха (сна)...» Ну какой тут, н-на-х-х, сон? Скажи ему, Рвачев.
— Ну ладно, Жаров. С вами ясно. Идите, делайте. Какая машина?
— Ноль четыре двадцать два.
— Гидроустановка?
— Нет, электроагрегат.
— Ну хорошо, идите. — Соколов представил себе, как на его месте поступил бы Хохлов. И выходило, что не ломал бы голову, а спросил бы с подчиненного. — Рвачев, доложите о наличии личного состава.
— Грушовенко, замкомвзвод — наряд, рота. Жарова вы отпустили. А остальные здесь. Вот пятнадцать стоит, я шестнадцатый. Жаров и Грушовенко — восемнадцать. Вот. У меня список есть.
— Перепишите мне список и пометьте, какая у кого машина. И номер. Хорошо? А пока дай свой. — Лейтенант начал перекличку.
— Я... Я... — глухо отвечали солдаты.
Соколов вглядывался в лица отвечавших, стараясь запомнить. На десятом номере списка произошла заминка.
— Петров, — прочитал Соколов. Никто не отозвался. — Петров, — повторил лейтенант. Рвачев замялся и с безразличным лицом посмотрел на крышу бытовки. Там прыгали и чирикали воробьи.
Это они выше по тексту вспоминали вместе со мной МАИ и гнались в районе города Харькова за гомельским поездом.
Раньше, на гражданке, и потом уже, в армии, пока еще в жизни моей не появилась Вышка руководителя и мои отношения с ней, именно они, воробьи, помогали мне жить, писать и оформлять достаточно сложные фрагменты текста и прочие литературные композиции и начирикивали мне всякие нужные вещи: воспоминания и сны, ощущения и предсказания и всякое разное прочее.
Это теперь ввиду моей новой и ответственной работы на Аэродроме всем этим занимается сама Вышка руководителя полетов.
Но наш Соколов — еще салага совсем. И он ничего не знает ни о Вышке, ни о ее возможностях. Поэтому рядом с лейтенантом прыгают и чирикают воробьи. До поры до времени, конечно. Да и рядом с Рвачевым — тоже. Потому что и он молод. И не все в рассказе моем еще произошло. А их время еще не наступило, и им только предстоит стать настоящими военными и мастерами своего дела.
Но тогда при построении воробьи на бытовке оказались случайно, просто так. Они просто залетели в сюжетную рамку и выступали в ней по своему прямому назначению — птицами. Прилетели себе и зачирикали. Но все-таки помогли молодому лейтенанту. И напомнили Рвачеву о необходимости ежедневного осмотра техники. И дальше в случае чего они сразу придут к ним на выручку и уведут, если нужно, сюжет повествования в сторону. Или обеспечат другой какой тайм-аут, необходимый молодым командирам. Это чтобы Соколов наш без посторонних глаз оклемался немного и на пути своем выровнялся. А занятый ремонтами и внеслужебными размышлениями Рвачев о реальном состоянии машин во взводе задумался. И потом уже с новыми силами строили бы они оба своих ребят как положено. И уверенно спрашивали. Да и всю остальную службу свою — где по уставу, а где и от головы — вершили бы по совести.
А воробьи — это просто литературный приемчик мой. Учитесь, кстати.
Вот! Похвастался — и сразу недосмотрел! Это потому что воробьи мои и тогда вдруг зачирикали на крыше уже не просто так. А в помощь Соколову отвлекли и Рвачева и не дали ему опытом бывалого командира уделать нового лейтенанта.
Но потом они и Рвачеву помогут. Настоящим мастером стать.
— Где Петров? — спросил лейтенант Рвачева, чувствуя многоголосую, крикливую поддержку на крыше бытовки.
Рвачев повел плечом:
— Здесь был.
— Какая у него машина?
— Тягач. — Лейтенант посмотрел на пустовавшее место на стоянке, где на протянутой проволоке раскачивалась табличка: «КрАЗ-255. 04-14».
— А где машина? Уехал?! — спросил лейтенант и сам ужаснулся сказанному. — В самоволке, что ли? — сказал он упавшим голосом.
— Да вон он. На стоянке заправщиков, во второй роте, — проходя мимо строя, на этот раз уже в сторону бытовки пробурчал себе под нос Жаров. — Ослепли, что ли?
— Рвачев! Вы его... это... приглашали?.. В смысле звали?
Народ в строю засмеялся.
— Звал.
— Ну а он?
— Сказал — иду.
— Ну ладно. — Лейтенант дочитал список до конца. — До выезда сорок минут, — сказал он, подражая Хохлову, и распустил строй.
На площадке заправщиков Ян хвастался своими похождениями с Ольгой — и уже не только вокруг стадиона. А Пашка вынужденно поделился с ним своими более сложными отношениями с Натальей и еще одним бытовым вопросом.
— Ну ты даешь! — говорил Ян Пашке. — И что, с тех пор все?
— Да, — с сожалением говорил Пашка. — Поэтому я тебе уже не компаньон, извини. Кооперируйся вон с Жаровым и Гришей... Знаешь же, где Ольга живет?
— А то! В Кабановичах, сколько раз ее провожал...
— Во. Кабановичи. Когда мы расставались, Наташка у Ольги осталась, а я в расстроенных чувствах полсекции забора ей тягачом снес. Случайно, конечно. Со мной такого век не бывало. Починить надо. Сделай, а? А сам я туда больше не поеду.
— Дела, — под впечатлением проговорил Ян.
— Я после полетов отолью «чекушку» чистяка. Там у них сосед рукастый... Николай. Пусть сделает. Или Петю косого попроси...
С Пашкой Соколов решил поговорить отдельно.
«Дело пошло, — сам для себя решил лейтенант. — Построил, познакомился. Теперь хоть ясно, с чего начинать. Сейчас вот с Петровым разберусь и посмотрю машины, какие успею» — думал он, направляясь на территорию взвода заправщиков второй роты.
В этот момент Жаров вышел из бытовки, щелкнул окурком в воробьев и уже в обычном своем обмундировании, не спеша, но уверенно проторенной тропинкой пошел через ГСМ к провисшему участку проволочной ограды.
Соколов подошел к общавшимся на территории второй роты.
— Товарищ солдат! — громко позвал он.
Пашка удивленно обернулся. Из-за приятеля высунулся чумазый Ян в спецовке и, приложив руку к сердцу, спросил:
— Товарищ лейтенант, вы меня?
— Нет, Петрова.
— Меня? — удивился Петров, стараясь не переигрывать. — А что? — вполне серьезно, спросил он.
— Как — что, — тоже с иронией сказал Соколов. — Я строил взвод, а вас в строю не было. Можно спросить — почему? Вас предупреждал Рвачев. И потом, где ваша машина? — И он с сожалением посмотрел на Пашку, ожидая, как тот будет выкручиваться. Но Пашка посмотрел на лейтенанта с не меньшим сожалением, сожалея о неосведомленности Соколова, цокнул языком, помотал головой, отгоняя в сторону непонятные или обидные для лейтенанта эпитеты, и занял перед новым командиром заранее продуманную, умеренную строевую стойку. (Изысканную и нарочито покосившуюся. И слегка искривленную. Очевидно, в ту тему, что и изумляющая форма бутылок благородного французского вина, надломленная царственной рукой короля Людовика XIV). Потом он приложил руку к пилотке и сказал:
— Товарищ лейтенант... — тут он выдержал паузу, а «товарищ лейтенант» насторожился, — разрешите доложить?..
Соколов слегка кивнул, а тягачист с нотками иронии и трагизма в голосе устало доложил:
— Товарищ лейтенант... Сегодня вторник. А со вчерашнего вечера, то есть с понедельника, и до будущего понедельника... то есть до понедельника на следующей неделе, — здесь он сделал волнообразное, переезжающее движение рукой, — я заступил в наряд по парку дежурным тягачом. Так что ни в роте, — тут он опять помотал головой, а руку от пилотки опустил, — ни на построениях, — продолжал мотать головой жестокий Пашка, — меня не ищите. Но уже до втор-ни-ка. Что опять же на будущей неделе. Потому что я как только вечером в понедельник сменюсь, то сразу же спать лягу. Да-да... — Тут он опять принял благородную и покосившуюся строевую стойку с рукой у застиранной до белизны пилотки. — А моя машина, — тут он доверительно приблизился к Соколову и рукой прямо от его лица показал в сторону КП на стоянку дежурного тягача, — вон она. Тоже дежурная. Дежурить мы с ней на пару ходим...
У КП рядом с пожарным щитом, увешанным красными ведрами, топорами и буксирами, одиноко стоял 14-й тягач, похожий на отдыхавшего бизона. На фоне неподвижного тягача к КП подкатывали машины. Прапорщик Сайко, упираясь руками в колени, тяжело приседал перед каждой из них и, проверяя рулевое управление, просил водителей крутить из стороны в сторону рулем. Затем он подписывал путевки, и аэродромные трудяги, взревев, одна за другой отправлялись на «площадку» АТО. Начиналась предполетная подготовка.

Напротив Вышки потарахтел и заглох маленький пропеллерный самолет. Полковой командир Судаков встречал на бетонке отлетавшего генерала. Свита приняла летчика на руки, а водитель принял шлем и подал генеральскую фуражку.
Небо стало стратосферно-синим. По кромке леса лежала облачно-желтая полоса. Над бескрайней панорамой Аэродрома выходил в зенит истребитель с обильным следом хвостовых испарений. До земли докатился его победный рокот, а последовавший высотный взрыв возвестил о преодолении им звукового барьера в 1М.
«УАЗ» Судакова и черная приезжая «волга» цугом отчалили с Аэродрома. Подоспевший «козел» Марченко пропустил встреченные на рулежке машины, развернулся следом и ловко пристроился им в хвост.
Припекло. На Аэродром полетели стрекозы. В высокой траве замелькали суетливые птицы. А чуть позже над разлинованной гладью бетонки встали и закачались глянцевые температурные испарения.
Прапорщик Сайко припал на одно колено перед выходившим из парка ТЗ и долго разглядывал рулевые тяги.
— Крути, крути рулем, Ангелов, — багровея от напряжения и портупеи, говорил он. — Крути, мать твою!..
Рядом присел Хохлов.
— Ну что там? — спросил он.
— Все, — сказал Сайко. — Разворачивай. За запчастями зайдешь в кладовую. Выпусти из своей роты кого-нибудь, Володь. На одну раскачку всего. А к завтрашнему дню к полетам он все сделает...
— К обеду чтобы все было готово, — поправил прапорщика Хохлов. — Итоговая сегодня от двенадцати в любое время. Так-то!
— Понял, Ангелов? — спросил Сайко у развернувшегося за воротами парка на длинной бочке «двадцать второго ТЗ» солдата. — К двенадцати. Три часа тебе на все, Аркадий. С половиною.
— Та-ах, ежть-е в дых, таварыш прапор, — ответил им с Хохловым Ангелов. — Ежели зап в часть даэжь... Тахть... хоть без пяти хвылин полудэнь, — пошутил с ними ефрейтор второй роты Ангелов. — У вас же без итоговой и за «шпагу» ничего не добудешь.
— Ладно, двигай, шпажист, — сказал ему младший сержант Савченко, подошедший по сигналу Хохлова. — Работай тут за вас...

С дороги хоздвор был хорошо виден, и первое время «чебурашка» переваливалась по ухабам и кочкам у всех на виду. Впрочем, вид у фургончика был деловой, а походка уверенная. И у тех немногих военных, кого мы встретили на пути, никаких подозрений не возникло. Просто катит себе «санитарка» по колено в грязи по неотложным своим делам. А тут мы и вовсе скрылись за полуразвалившимся строением у гэсээмовской одноколейки.
«Этап номер один, — отметил я про себя. — Побег. Кажется, удачно... Теперь легенда. Хоздвор не подходит. За начальником опасно: немного не в ту сторону. А точнее, совсем в другую. Да и лишний раз начальника поминать... Ага, есть. По поручению Надежды — к родне Егорыча. Отмена поездок, «посылки не передавайте» и тэ пэ. Повод неофициальный, но против Надежды не попрут. А у нее и при допросе немногого добьешься».
Разбитая бетонка проверила на профпригодность подвеску и звонкие скаты «чебурашки». Не доезжая до переезда, мы с ней включили передний мост, прямо по топкому лугу обогнули глухой шлагбаум зябровской железнодорожной ветки и подъехали к дому Наташи со стороны огорода.
Двор был пуст. Большую часть огорода занимал перекопанный картофельный участок с остатками жухлой ботвы. Пахло землей и заморозком. Поленница у забора была накрыта кусками старого толя, придавленными обломками кирпичей. За дровами у противоположного забора стоял старый сарай с навесом и настежь открытой дверью. На изрубленном чурбаке лежал ржавый колун. Над неуклюжими козлами у двери — большая двуручная пила. По двору ходили белые куры и огромный коричнево-желтый с зелеными перьями в хвосте петух.
«Ну и что. Приехал... — подумал я. — Зайти?»
Тут с улицы с сумкой на локте во двор вошла Наташа. Она помахала кому-то рукой, закрыла ка¬литку и направилась к дому.
Дом обыкновенный, бревенчатый. Фасад обит струганными дощечками. И если бы не два окна с наличниками, то он был бы похож на паркетный пол. Во двор выходило одно окно, маленькое и без наличника. Под ним три деревянных ступеньки к двери пристроенного чулана, крытого тем же толем, что сарай и дрова. Несколько вишневых деревьев и яблонь свесили ветви на крышу сарая. По улице вдоль забора стояли молодые, почти пирамидальные тополя. Через двор от калитки и из всех окон и дверей были хорошо видны и машина, и я, облокотившийся на невысокий забор.
Удивленная, Наташа остановилась. Она повесила сумку на крючок у двери и, осторожно ступая по грядкам, подошла ко мне.
«Все правильно. Только в восемь сменилась. Пока до станции добралась... Потом на дрезине».
— Привет, — поздоровался я.
Она смотрела на меня удивленно и устало. И только. А я такой встречи не ожидал. Еще немного — и ее удивление могло стать пренебрежительным. Нужно было что-то говорить, и помимо воли я опять понес какую-то ерунду:
— Вот ехал по делам службы... Дай, думаю, заверну. Ты с работы?
— С работы...
Я все еще думал, она мне обрадуется. А я что-нибудь расскажу и рассмешу ее, как бывало. А потом приглашу встретиться вечером. Да! И хорошо бы еще выяснить, что у них там с Пашкой? Наверное, дала ему от ворот поворот, вот он и расстроился...
Но она так и не развеселилась. И не рассмеялась. И мне опять нужно было что-то говорить. И ни суетливых воробьев, ни галок, ни даже тяжеловесных осенних грачей не было видно по всей округе. Во всей деревне не было даже ворон. Птицы хоть немного смогли бы меня подбодрить и разрядить ситуацию.
Но что там с облезлых птиц спрашивать! Тут такое, — а даже с Вышки руководителя — хоть и была она здесь поблизости, километрах в полутора, — и то не струилось никакой, ни угрожающей, ни даже дисциплинарно-организующей, энергии.
«Что же это такое, — подумал я. — Прямо черная дыра какая-то. Мамай прошел. Логово энергетических вампиров».
А мне так хотелось сказать что-то значимое. И вновь обрести в глазах Наташи рост и вес. И пригласить ее в гости, как в первый раз: с одной стороны, на прогулку по футбольному полю, а с другой — на шампанское с шоколадом... (Которые мы теперь без труда выменивали у Любани на все тот же ректификатный спирт).
И тут я все понял. Это я пуст. А пуст, потому что она ко мне равнодушна. И не идет от нее ко мне ничего. А раньше была только видимость одна...
Преодолевать такие энергетические провалы одному только Жарову под силу. С его уверенностью и непробиваемым энтузиазмом. Невозможно и представить себе было, чтобы его кто-нибудь так встречал. А уж он заехал бы как наехал. И обрадовал бы, и огорошил. И отгостевал бы по полной. И не надоел. И никто бы не успел при нем и слова сказать. А потом и к себе бы пригласил. На стадион. Без шампанского с шоколадом. Но так, будто бы на фрачный обед с сигарами и десертом.
Да и что этот шоколад с шипучкой! Литр чистяка — и дело в шляпе. Любка спирт вживую примет, а шоколадку и «шимпанзе» тебе хоть на подносе вынесет. Не в шоколаде тут дело!
— Придете вечером? — сказал я наконец.
Все равно не придумал бы уже ничего лучше.
— Как обычно?
— В восемь.
— Хорошо. Я устала. Ты поезжай.
— Ладно. В восемь ждем, — сказал я и уехал.
«Черт! — проклинал я себя дорогой. — Поговорить захотел... Да наши зябровские поприветливее будут, — думал я, переживая. — Места тут тихие, ловить тут нечего... — сделал я вывод из поездки. Глубокий ухаб, хрестоматийно известный водителям всей округи, надежно подставился под мое переднее колесо и тряхнул «санитарку» до мозга костей. Я посмотрел на часы. — Да... обернулся за двадцать минут. И что это я себе навыдумывал? Поехать, что ли, и вправду масло сменить?»
За этими мыслями я проскочил дорогу на хоздвор и выкатился в прямо к шлагбауму КПП-1.
«Плевать, — подумал я о возможных вопросах официального заезда. — Казните меня губой, «хомуты» беспросветные»...
Шлагбаум поднял Андрей Иванов:
— Что, все начмеда катаешь? — спросил он. — Отпуск-то дает?
— Я из самохода.
— А, ну-ну... Давай-давай, самоходчик. Вечерком заглядывай. Расскажешь, как она, свободная жизнь, — сказал Иванов.
— Посмотрим, — сказал я и в сердцах дал газу по аллейке.
Молодые из роты охраны с тоской посмотрели мне вслед, положили брезент и снова стали сметать разлетевшиеся от моего лихого старта листья.
— Ты что там пишешь, салага? — обернулся Иванов на своего помощника. — Зачеркни, — распорядился он. — «Выходила — не выходила»... — передразнил он молодого солдата, скорчив ему рожу. — Не выходила, значит, и не заходила. На моем дежурстве так! Понял? Ну ладно... Не зачеркивай. Я сам. А ты, давай быстро, метлу в руки и... Для закрепления пройденного материала! Я т-те дам — не выходила! Скажет тоже!..

Весь день санитарка простояла на заднем дворе санчасти.
Книгу о Стрикленде я все-таки забыл в роте, когда отложил ее на время построения. Бегал потом за ней из лазарета, но в тумбочке ее уже не оказалось.
«Вот ведь... — подумал было я на таджиков. Но потом понял, что книга им совсем ни к чему. — Кто-то из наших взял — найдется. Или старшина в худшем случае», — подумал я и выглянул из окна лазарета на задний двор.
Ходячие больные в пижамах цвета морской волны и старых коричневых халатах с ворсом, подпоясанные кто чем, грузили на старую плащ-палатку кучки осеннего мусора пополам с землей.
«И чего эти азиаты в лазарет рвутся? Пахать приходится как в шахте, — подумал я. — Но и в роте охраны им тоже не сахар...»
Я мерил шагами кафельную плитку и чуткую — пополам со скрипом песка под сапогами — пустоту лазарета. Несколько раз порывался подняться в зубной кабинет, но не пошел.
— Ну что, в шахматишки? — высунулся из дежурки Самсонов. — Я без ладьи.
«Вот человек! — подумал я. — Нужна мне его ладья!»
Фигуры были давно расставлены. Играли первое время молча.
— Что это у вас за лейтенант объявился? — спросил Самсонов. Он уже выстроил свои фигуры для завершающего удара с каким-нибудь очередным мудреным названием. Обе ладьи его намеревались принять в атаке непосредственное участие. Судя по начавшемуся разговору, моя песенка в партии была спета.
— Это не у нас, — сказал я. — Во второй. Командира электрикам прислали. После военного училища, — ответил я, делая какие-то ходы, которые Самсонов называл интуитивными.
«Ты бы мог прекрасно играть, старик, — говорил он. А как-то раз предложил: — Вот возьми книжечку, проштудируй».
Я книгу взял. Она долго каталась у меня в кабине на сырой дерматиновой обивке капота, а потом я переправил ее в ящик с крестом в салоне. Там она подсохла и покоробилась. А потом опять попала на капот, упала в работавший движок и была изрублена вентилятором. Возвращать ее в таком виде было неудобно.
— Знакомое лицо. Не москвич? — помолчав, зазвучал лейтенант.
— Кто?
— Ну-у, в электровзвод...
— Нет. Из Вологды, говорили. В этом году закончил военное. Не знаю какое. Знаю только, в летчики не прошел. И из десантного отчислили. Так что потом он в наземное подался. Спортсмен, боксер, КМС... — процитировал я мгновенный армейский телеграф.
— А-а. Значит, не мог я его видеть. Я с семьдесят второго в Питере, в академии, — не отрываясь от доски, мыслил Самсонов.
Фигуры его сгруппировались уже совсем угрожающе.
— Ну почему же. Летом мог. На каникулах, на Ривьере. Вполне.
— Точно, точно, — посомневался Самсонов.
— Так отправили же его! — вдруг вспомнил я. — В штаб округа. А к нам точно сегодня какого-то летеху приводили. Тоже в электровзвод. Только в наш.
— Интересно, — сказал Самсонов. — Познакомь.
— Ноу проблем, — сказал я Самсонову. — Вот только сами сначала познакомимся.
— Дело, дело... — продолжал думать Самсонов. Не расцепляя рук, он сдвоенными указательными пальцами просемафорил что-то своим фигурам на доске и сказал: — Ну тут ты проиграл. Хотя твоя идея на ферзевом фланге...
— У меня есть еще одна идея. По центру! — парировал я. — Пойду-ка я пообедаю.
Утро не обмануло. Небо было по-прежнему ясно, и радостные летчики далекого, не нашего аэродрома безжалостно полосовали его своими реактивными самолетами.
«Полеты», — подумал я и вышел через парадный вход.
Сборная бригада в коричневых халатах перекуривала за углом и с ненавистью поглядывала на старый брезент. Кучи листьев и мусора с утра значительно поредели.
«Ух ты! — с гордостью подумал я о коричневых халатах. — И от них толк есть! Молодец Самсонов. Тихий-тихий, а дело знает».
— Правильно, ребята! — подбодрил я уборщиков мимоходом. Я остановился и обнял одного из «калек» за плечо. С загадочным видом рукой я показал ему (а также себе и всем остальным, стайкой собравшимся вокруг меня) куда-то поверх куч мусора. — Не гнев... — сказал я. — Ненависть! Боритесь с беспорядком: с листьями и мусором! Сконцентрируйтесь! И вскоре вы увидите здесь всю первозданную красоту... внутреннего двора медсанчасти. Трава и песочек. Так что — навались!
Мою философскую концепцию в виде вольной цитаты из фильма с Брюсом Ли «Явление Дракона» косоглазые махровые халаты конечно же пропустили мимо ушей. Зато последнее пожелание «навались» приняли как руководство к действию. И, провожая меня глазами — скорей бы ты уже свалил, мать твою, — споро замахали вениками.
Тут я снова обязан был прореагировать. Я должен был дать понять, что я не какой-нибудь там «внеуставник» или стукач, принуждающий их к работе, а, наоборот, редкий армейский демократ, скромняга и умница. А также ВЛКСМ и КМС. И вдобавок отличник БПП. И потому нечего было хвататься за веники. Общение прежде всего. И, чтобы разрядить обстановку, я решил довести свои аллегории до полного понимания. Удерживая того же «калеку» за плечо, я закрылся от остальных свободной рукой.
— Нет-нет. Не направляйте всего своего внимания на перст указующий. Так вы не увидите всей окружающей нас божественной красоты, — продолжил я мысли большого мастера «опережающего кулака» и обвел свободной рукой кучи мусора как залитый лунным светом типичный для Поднебесной пейзаж.
Ребята занедоумевали: «Чего надо-то, э-э?! Работаем же!..»
— Э-э! Ничего не понял! — сказал тогда я, оттолкнул «калеку» и разрядил обстановку понятным для окружающих образом: — Я что, землячки, говорю... Недельку еще перекантуетесь, а там и итоговой как не бывало. Охота была по тревоге бегать! А ты говоришь — че? И к дембелю на неделю ближе, — подбодрил я халаты, переходя на понятный им язык. И мимоходом вскрыл самые потаенные идеи их лазаретного пребывания. — Верно?
Коричневая команда, вняв доступному языку, заулыбалась и, радостно переглядываясь, закивала в ответ колючими головами с мясистыми и — местами такими же, как и халаты, — мохнатыми ушами. Я пошел в столовую, а они зачарованно посмотрели мне вслед. А потом снова уставились на старый офицерский плащ с листьями и землей. В осмыслении восточной философии и ее древних истин, должно быть.
Удаляясь, я оглянулся. Время пошло, а работа стояла. И мое философское настроение на том закончилось.
— Ребята, — вернувшись, отвлек я халаты, — вы неправильно поняли. — Я-то ждал, что мы вместе посмеемся, а потом они сразу же навалятся на работу. А тут — ну что это такое?! Сначала весь день пылили на заднем дворе. Потом — на переднем. Пора и честь знать. Вон вся машина в пыли! Не намоешься! Я же к ним по-доброму... Ну не понимают... — Ребята, вы не поняли. Божественная красота — это когда нет мусора. Я пошел обедать, а до вашего обеда чтобы во дворе не было ни одной кучи. Якши? — переспросил я на их родном для них, как мне показалось, языке. Инвалидная команда немного напряглась. «Мысли зашевелились», — подумал я. А вслух добавил: — Что не поняли? До обеда будет чисто на переднем, а до ужина на заднем дворе. Теперь понятно? — переспросил я, и команда, переварив напряжение, дружно заработала метлами и граблями.
В столовой было пусто. Жаров в одиночестве вытянул ноги вдоль сдвинутых скамеек и читал, облокотившись на обеденный стол. Когда я вошел, он, не меняя позы, сказал: «Отдам вечером» — и снова уткнулся в мою книгу, собираясь освоить как можно больше текста до заступления в наряд.
— А где Петр? — спросил я. — Чего не накрывают?
Жаров кивнул головой в сторону посудомойки. Петя высунулся из окна кухни и поставил на стол бачки, алюминиевую с решетчатым дном раму, полную ложек, подносы с кружками и стопки алюминиевых мисок. После чего ногами вперед ловко выскочил в зал столовой сам.
— Ох-х, ж-жизнь-копейка! — сказал он, разминая спину. — Пораньше прийти не могли?
— Работай, работай, — посоветовал ему Жаров, глядя в книгу.
— Чем кормишь, Петро? — спросил я.
— На, — сунул он мне в руки раму с ложками. — По десять на стол. А ты чего? Ишь разлегся! А ну давай помогай! Пришел, понимаешь, — в шутку схватился за скамейки под Игорем Петр и приподнял их, будто бы собирался опрокинуть.
— Продолжайте, продолжайте.
Жаров оторвался от книги глазами и сделал ленивый жест рукой.
— И продолжим! Ишь ты... — хохотнул Петр и носком сапога ударил в основание составленных вместе скамеек. Жаров попытался сбалансировать и удержаться, но ничего не вышло, и он, оберегая книгу, рухнул в развалившиеся по сторонам скамейки.
— Делать нечего? — сказал он выбираясь.
Но Петр уже делил миски по столам. Жаров сунул книгу за ремень, взял суповые бачки и направился к окну раздачи.
— Эй! Наша рота — семнадцать. Остальные «в поле». Слышишь?! — крикнул Жарову Петр.
— Дневального с собой брать надо, — проворчал Игорь.
Подъехали Женька на «козле» и Григорий на «караулке». Опять же против всех правил отдельно от роты стадом подошли заступавшие в караул и наряды транспортники. По причине отсутствия старшины обедали не спеша, вели приятный разговор. Должно быть, старшина ждал ушедших стадом транспортников и держал остальной строй у казармы. Хотя кто там оставался-то? — человек пять салаг от силы...
В ожидании машины к столовой подошел Марченко и от нечего делать добродушно спрягал дежурного по кухне.
— Если на фальцет перейдет, выходите через кухню, — сказал транспортникам Петр.
Женька сразу же ушел к машине, чтобы не ждал Командир. Но тот все общался с дежурным. Мы ждали его отъезда, а пока помогли Петру убраться. Но Командир встретил еще кого-то и не уезжал. Женька, сидя в машине, делал нам в окно знаки, что, мол, сейчас мы нарвемся на Марченко и... ой что он с нами сделает. Голоса его не было слышно, и он с успехом изъяснялся знаками.
«Сыгым-сыгым», — артикулировал Женька в окно столовой из машины и пугал ротный молодняк, похлопывая ладонью одной руки по торцу кулака другой.
Мы с Григорием вышли во двор кухни и сели на бревна.
— О-о! Московские. Где взял? — спросил Григорий, прикуривая из моих рук самсоновскую «Яву».
А наш обстоятельный Петр с невозмутимым видом вышел первым, громко и показательно отровнял строй транспортников и молодых и увел его в казарму, как официальное построение роты. Марченко отмахнулся от его приветствия: идите себе, с вами еще время терять... И только потом с сомнением посмотрел вслед удалявшемуся каре. Но уже было поздно: строй подходил к казарме.
Старшины у казармы не было. Видать, тоже плюнул на все и ушел домой обедать. Со временем наш «волчара» все больше полагался на Петра, чувствуя в нем, очевидно, скорую свою замену. День ото дня в казарме все чаще звучало «Петя и Вовк», вместо «Вовк и Хохлов». Особенно когда дело касалось внутренних дел подразделения.
— «Петя и волк», — это что? — как-то спросил у меня Жаров. — Что-то знакомое... детское...
— Сказка музыкальная, Прокофьева, — сказал я. — Пам, пам, парам пам-пам... Помнишь, — напел я ему.
— Точно, — сказал Жаров. — Каждый день в Москве по радио играла...

Со стоянки одновременно выдвинулись два топливозаправщика. Они с двух сторон обогнули стоявшего Соколова, и он потонул в облаке выхлопа и пыли. Когда завеса улеглась, Соколов увидел, что последние машины электровзвода покидали парк. Один только дикий жаровский агрегат независимо пылился на прежнем месте. И в дальнем углу стоянки оперся на спущенные колеса и дремал всеми забытый старый автокран. С его ажурной стрелы свободно свисал, извиваясь, ржавый, перепутанный трос.
«Что делать?» — подумал Соколов, продвигаясь к воротам парка по опустевшей стоянке чужих заправщиков.
На крыльцо КПП вышел Сайко.
— Идите сюда, товарищ лейтенант, — сказал прапорщик. Соколов по¬дошел. — Вот садитесь. Все уже выехали. Посидим.
— Я хотел на АТО подъехать, посмотреть, как там дела.
— Да что смотреть. Машины в порядке. Сразу под самолеты разъедутся. И — на прикол до обеда.
— Ну вдруг какие неисправности или еще что?
— Так мы тут с вами первые узнаем. Если установка неисправна, техники отправляют прямо в парк. Мы здесь ее посмотрим и, если сразу не сделать, сообщим дежурному по АТО, чтоб не рассчитывал на эту машину и обходился своими силами.
— Как же так? Полк вызывает машины по количеству самолетов, а тут одной не хватит?
— Как правило, обходятся. Техники соседних самолетов помогают. Сразу никто не требует — давайте. День впереди. А потом, есть и дежурная машина...
— Ну а если все-таки не обойдутся?
— Тогда водителя с неисправной машины пересадим на исправную. Вот у вас: Грушовенко в наряде — один гидроагрегат. Жаров не выезжал — тоже запас. И во второй роте есть свободные машины.
— А на полетах?
— Так на полетах проще. Агрегат только заводит самолет — и отошел к другому. Свою пару-тройку вылетающих запустил и в соседней эскадрилье помог. Гидравлика — то же самое. Дал свои атмосферы в систему — и дуй дальше. Это тебе не предполетная — целый день на привязи тарахтеть. Никто конечно же не рискует и не закладывается на одну машину для всей эскадрильи... Да и на АТО всегда резерв стоит. Да и дежурный не дремлет, если что...
В воротах показалась караульная машина и затормозила в догнавшей ее пыли. С подножки соскочил Хохлов.
— Все вышли? — спросил он. — Я пойду отдохну перед нарядом. А ты, Иван, напомни Ильину, чтобы забрал меня с развода. Михаил, а вы садитесь на караульную — у него есть час времени до развоза по караулам — и прокатитесь по своим. Заодно и аэродром посм;трите. Это Сайко, не сходя с табуретки, дела вершит. А нам с вами все своими руками потрогать нужно. И вечером все машины посмотрите. И дежурного спросить надо, не было ли претензий от техсостава. И по дисциплине, само собой... Разберетесь, короче, здесь вдвоем.
Соколов тем временем, стоя рядом с командиром, кивал и несколько раз порывался сказать ему «есть!» Хохлов закончил инструктаж и посмотрел на лейтенанта. Соколов перестал дергать приготовленной им ладонью, пожал плечами и сказал: «Хорошо».
— Да-а! Ну я пошел, — сказал Хохлов, что-то вспоминая. — Посыльного назначили? Скоро понадобится. Проверка на носу!
Водитель «караулки» развернул машину, и неплотно закрытая дверь распахнулась навстречу Соколову. Он сел рядом с водителем. Прямо перед Соколовым на дверце мелочного ящичка машины гвоздем было нацарапано: «Гришка дурак».
— На АТО, товарищ лейтенант? — спросил водитель, бывший Гришкин стажер из полугодков.
— Давай, — сказал Соколов. Он взялся за железную дужку и приготовился к новым встречам. Машина помчалась вдоль Аэродрома.
За посадкой тополей мелькала сновавшая по Аэродрому техника. С другой стороны дороги проплыл кислородно-газовый парк. В его зелени залегали серебряные кислородные и газовые емкости.
Первая закончилась. Сквозь поредевшую посадку посреди зеленого луга встала вдруг красавица Вышка. Она сияла в вышине льдом как отмытый газетный киоск у входа в весенний сквер и руководила Аэродромом. Завиднелась «площадка». Оттуда в аэродромных заботах выезжали машины и, набрав скорость, исчезали за поворотом.
Из-за налетевших на караульный «зилок» деревьев выскочил вдруг островерхий дом, испускавших такой же, как Вышка, свет. Такой же чистый, но, как увидел лейтенант, не ледяной — немного теплее.
Из домика вышли Пашка и Рвачев.
«Караулка» развернулась и загородила им дорогу.
— Наши на Аэродроме? — спросил Соколов Рвачева.
— А где ж им быть, — ответил за младшего командира тягачист.
— Конечно, — повел плечом Рвачев.
— Петров, а ваша машина в порядке?
— Товарищ лейтенант, моя машина неделю назад прошла обкатку. Масло сменил, и до весны капот можно не поднимать. Ну ладно. Я потащил ноль пятый на замену.
— Рвачев, вы можете задержаться на минутку? — Рвачев кивнул.
— Вы куда едете?
— Под семьдесят шестой, в третью.
— А он куда? Кого менять?
— Да самолет потащит на замену двигателей. Вон видите, на площадке замены кран уже стоит?
— Понятно. Ты понимаешь, я сегодня первый день, поэтому кой-чего могу и не знать. Ты мне расскажи о технике. Как состояние?
— Ну в моем отделении гидроустановки...
— Давай про свое...
— Ну что? Тэо делаем, профилактику — тоже. По плану. Техосмотр прошли. Все машины в порядке.
— А у Жарова что?
— У него — электроагрегат. Установка нормальная, проверяли. Со стартером что-то. С весны еще. Только принял машину — уже барахлил. А три недели совсем не крутит. Аккумулятор нормальный.
— Как — не крутит? А как же он?..
— А он ее под горку ставит, мордой к КП. Утром со скорости снимет и заводит. Я ему и зажигание «под тычок» поставил...
— А под самолетом?
— В первой — мы там работаем — тоже уклон. Такой, что, когда обледенеет, самолет не затолкнешь. Только с разгона. Вот Пашка помучается... — вспомнил зиму Рвачев. — Сейчас, наверное, уже снял. Жаров. Стартер. К обеду сделает. Ну я поехал, товарищ лейтенант. Вы не беспокойтесь. А что не так — за ночь всегда можно сделать. Я всегда, если нужно, остаюсь. Если даже не моего отделения. Иной раз и хозяин уйдет... Одному лучше. — Рвачев замолчал и посмотрел на лейтенанта. — Потом мне день дают. Или в увольнение, или так... Ну поехал я. — И он пошел к машине.
— Давай кружок по аэродрому, — сказал Соколов водителю «ЗИЛа-макара». — Ну ты стартуешь! — добавил он, когда машина взяла с места.
Проехали мимо заправочной станции. Оглядываясь через плечо на «караулку», Женька заливал бензин, а Марченко выговаривал двоим стоящим по стойке «смирно» солдатам-заправщикам.
— Не торопись так, помедленней, — попросил лейтенант, когда после очередного виража машина вылетела на рулежную полосу. Водитель сбавил ход.
— Это первая, — сказал он. Покатая рулежка плавно лавировала между капонирами.
Самолеты напомнили птиц, которые спят с брезентовыми чехлами на головах. Солдаты подавали под них машины. По руке техника и команде «хоп!» агрегаты, присев, останавливались. Разматывались и подключались кабели и шланги. С нараставшим шумом схватывали двигатели установок, и постепенно Аэродром наполнился глухим утробным гудением.
— Вот вторая. — Машина остановилась перед загородившим рулежку заправщиком. Выравнивая бочку, он вытянулся через рулежку, уперся в ее край у бетонной «клумбы» с синим фонарем и отошел к самолету задним ходом. За рулем заправщика сидел и пристально глядел в зеркало Ян — утренний Пашкин собеседник из второй роты.
Самолеты второй эскадрильи стояли на открытом бетоне. Рулежная полоса отделялась от стоянок разноцветной разметкой, выделявшей полосу для автотранспорта. Всего в эскадрилье, прикрывая друг друга, подровнялось десять самолетов. Один за другим высоко в небе стояли серебряные хвосты со звездами и турбинами у оснований. Казалось, что на протяжении пятисот метров многократно повторилось одно и то же, уменьшаемое перспективой изображение.
В стороне от рулежки, напротив стоянок на отдельной площадке, готовился к работе автокран.
— Площадка замены двигателей, — сказал водитель. На площадке помимо крана стоял самолет со вскрытой облицовкой турбин. Вокруг стремянок копошились техники. — Форсажку монтируют. Сейчас Пашка еще ноль пятый сюда притащит. Вон он, в конце эскадрильи, — продолжил экскурсию водитель «караулки».
На дальнем краю бетонного поля лоб в лоб с самолетом стоял тягач. С расстояния он казался игрушечной импортной моделью, взявшейся за непосильное дело. Самолет невозмутимо смотрел на прицепившуюся игрушку, но потом вдруг кивнул ей навстречу, будто бы согласившись, и тронулся с места. Его хвост со звездой дрогнул и поплыл следом. Тягач задним ходом плавно вписался в рулежную ось, а следом выдвигалась, поворачиваясь, острая морда самолета.
«Караулка» приближалась по полосе безопасности. Самолет выровнялся и шел следом за тягачом. Тягач и вблизи был похож на игрушку. Но уже не на масштабную мини-модель, а на детский трактор-велосипед. С черными колесами в крупный пластмассовый рубец. Пашка в кабине курил и жестикулировал — и что-то объяснял сидевшему рядом технику. Буквально в метре от Соколова за окном «караулки» проплыло крыло самолета.
— Ну вот и все, — прервал завороженного лейтенанта бывший Гришкин ученик. — Григория, жалко, нет. Он бы вас и за Аэродром свозил... Караульный «макар» опять шел между капонирами. — Это третья. Она короткая. А там направо-назад — и мы у парка. Кольцо через «площадку» по рулежке — три километра. А через взлетную — больше семи. Да не смотрите вы, товарищ лейтенант. Здесь в третьей в основном вторая рота работает...
Лейтенант соскочил в поднятую «макаром» у ворот пыль и вошел в парк. На скамейке у ворот Сайко слушал транзистор.
— Чайку, Михаил, — предложил он. — Только что кипел.
— Спасибо. Позже. Пойду посмотрю, как там Жаров со стартером.
— Да нет там никого. Ушел уже. Не следит он за машиной. Все лето с тычка заводит. Ждет, когда петух клюнет.
— Ладно, я с ним завтра разберусь. После наряда.
— У вас там один паренек есть. Разбирается хорошо.
— Рвачев?
— Да, кажется. Ефрейтор.
— Рвачев, — кивнул Соколов.
На стоянке роты одинокий агрегат Жарова косил немытыми фарами в засохшую дождевую грязь. На пустой площадке валялись камешки выбитого асфальта, и приуныл за компанию старый, забытый автокран.
Жарова не было. Дверь машины была не заперта, и Соколов уселся за руль. Лобовое стек¬ло давно не протиралось. На приборах и перед стеклом — следы пальцев по густой пыли. Ящик для мелочей исцарапан и ободран до белого металла. В замке зажигания торчал сплющен¬ный и загнутый гвоздь.
«Щелк», — сказало что-то под капотом. Стартер щелкнул еще несколько раз. Машина не завелась.
«Ну вот и работа, — подумал Соколов. — Рвачева подключу. А теперь не худо бы и чайку!» — подумал лейтенант и оптимистично, по-жаровски, хлопнул дверцей старого агрегата.


ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ВТОРАЯ ПОЛОВИНА ДНЯ
Между шахматами и... зубами. Мельхиор против ресурсов. Ювелир части и его творчества венец. Два развода и ёханый Бабай. Хохлов Мишу учит, а я даю закурить. Пашку опять задержали

В кабинете дежурного по лазарету Самсонов попивал чай с плюшками и сливочным домашним печеньем.
— Не желаешь? — спросил он меня, имея в виду и чай с плюшками, и шахматы одновременно. — Под партеечку-то, а? — кивнул на тарелку с выпечкой. — Прошлый раз ты белыми играл... — добавил он на всякий случай.
По части домашних сладостей жена Самсонова была виртуоз, так что согласиться мне пришлось сразу.
И в той партии (по Самсонову) у меня была хорошая идея. А раз так, он совершенно забыл про выпечку и чай «со слоном». А я не возражал, и в ожидании конца партии сосредоточился на закуске.
Но из-за моей «идеи» Самсонов что-то перемудрил. И к тому моменту, когда быть мне уже в пух разбитым, он вдруг «ага-ага» под нос себе забормотал, мысли все свои решительно выдохнул и разменял почти все фигуры. Размен тот мне сразу странным показался и искру надежды заронил. А на свою искру Самсонов внимания не обратил и продолжал в том же духе.
«Шанс», — оценил я его поспешность и «приговорил» последнюю плюшку. А за несколько ходов до финала изловчился, в мысли самсоновские заглянул и на одной только интуиции момент подходящий угадал. А потом, как салом натертый, залез в совершенно невероятный пат.
— Да-а... Ничья... — сказал Самсонов. Он все еще глядел на доску, а я опять извернулся и откатил со стола все оставшиеся печеные изделия. Но жевал их интеллигентно и тихо. Чтобы не отвлекать и без того убитого человека. — Все, что ли?! — посетовал лейтенант еще и на мое предательское обжорство.
Внешне я был спокоен и молча запивал чаем очередной подход к шахматно-чайному столу от Самсоновых. Партия закончилась, и надо было уходить. Хотя бы из-за одного только гуманного отношения к партнеру. И чтобы, не дай бог, не дошло до вскрытия настоящей цели моих подходов. И я совсем уже было собрался, и даже вздохнул с сожалением, и партнеру своему звездно-полосатому кивнул. И за край стола, чтобы встать, ухватился. Но...
— Давай-ка еще одну, — опередил меня вечный дежурный по санчасти и обеими руками сгреб со стола все только что убитые им фигуры.
— Мне к зубному, — парировал я эту его не подкрепленную закусками оферту и убежал наверх, на второй этаж.
На этот раз я пересилил себя и вошел в кабинет.
— Явился, дорогой! Два дня с мышьяком ходил. Я же в отпуск через неделю, — строго укоряла меня пунктуальнейшая Ирина Викторовна, зубной доктор и жена командира третьей эскадрильи майора Иванова.
По коридору мимо зубного прошла дворовая бригада мохнатых коричневых халатов. Они злобно ругали «пищеноса» из молодых, взявшего на кухню не те термосы. Походя они употребили идиомы лихих аэродромных авралов и командирских фальцетных разносов. И, как обычно, — эмоционально и невпопад — расставили в них свои агрессивные акценты.
Ирина Викторовна сделала вид, что гремела в тот момент инструментами, а мне в наступившей тишине стало вдруг нестерпимо стыдно: раскосые пациенты, как ни крути, были такими же солдатами, как и я. И я поскорей открыл рот, чтобы хоть как-то отвлечь ни в чем не повинного дантиста от ее недоумения и шока. И от военного осознания женской своей обреченности.
В азиатском исполнении речевые атавизмы земли русской явили вдруг свой буквальный смысл, и темная неадекватность ребят больно резанула меня по нутру. И потом долго еще висела эхом пустого коридора и убивала гнилью люмпенских обычаев и циничным примитивом армейских общежитий.
Через полчаса, изрядно потрепанный, я поблагодарил Ирину Викторовну и вышел на волю, ощупывая языком свежие изменения своего внутриполостного пространства. Мне предстояло еще два посещения кабинета и две-три поездки на дачу Ивановых на реке Сож с мелким инструментом и строительными материалами. А также прочими вещами, нужными ее мужу, уходившему в скором времени в отставку на свое дембельское дачное строительство.
«Тебе бы багажничек на крышу», — говорил мне ее муж — будущий отставной подполковник Иванов.
«Хорошо бы», — кручинился я для виду и с удовольствием понимал, что этого мне никто не позволит. А по выполнении каждого заезда я многозначительно поглядывал на майора.
«Я помню, помню, — говорил мне тогда будущий подполковник. — Две трубочки я тебе обещал...»

Мельхиоровые трубочки из внутренностей самолетов совсем не часто и не сами собой попадали в руки к армейским умельцам срочной службы. Их нужно было подолгу выпрашивать у техников, потому что они не портились, и их плановые замены были крайне редки. А техники, скорее всего, и сами успешно использовали этот «драгметалл» в своем хозяйстве.
Самым смешным было то, что их не меняли на спирт: бескомпромиссная валюта Аэродрома — «шпага» — была под контролем все тех же техников. И добыть ее — у них же — было гораздо проще, нежели сами трубки. Да и какой смысл менять? Вы спросите Григория, нужно ли. Он вам поменяет!
Но выходить из положения было как-то нужно. Трубочки, как заготовки, шли на производство различных мельхиоровых дембельских изделий: подкладок под значки, кокард, авиационных крылатых эмблем — «куриц» — и прочего нательно-геральдического хлама, за который мы выменивали у дембелей-азиатов все тот же спирт, продукты из их посылок и все необходимое прочее. Или же эти изделия им просто продавались. Мельхиоровые цацки шли по цене от трех до пятнадцати рублей за каждую отполированную штуку и оценивались по размеру. И в какой-то степени — по качеству работы и вложенному труду обработчика.
Сама мельхиоровая трубочка, как сырье, конечно же имела абсолютную цену и стоила рублей пять (или ноль семь чистяка — девяностошестипроцентного спирта-ректификата). Никаких других стоимостных эквивалентов мельхиоровая трубка, крашенная в голубой авиационный цвет, не имела. Так что доставать их имело смысл только нетрадиционными способами.
Женька Тихомиров был непревзойденным мастером по части переработки этих бесценных металло-внутренностей самолета. Его мельхиоровые ракеты, эмблемы-крылья, изображения самолетов, автомобилей и даже женщин ню не раз доставляли нам не только эстетически-созерцательное удовольствие, но и простую человеческую радость: на внутреннем солдатском рынке гарнизона все его произведения шли в обмен на содержимое увесистых посылок из Средней Азии и Закавказья вне всякой конкуренции. В основном на вино и чачу. Или коньячный спирт. Или — за неимением — на местный самогон и «шпагу».
«Да что там трубочки, — говорил Евгений, вычеканивая по расправленным крыльям эмблемы авиации — «курице» в ладонь шириной — слова «Отличник ВВС». — Нам бы то, что по этим трубочкам бежит!»
Вообще-то трубочки были кислородные. На это указывал их голубой «кислородный» цвет. Но природное дарование Евгения не обращало внимания на небольшие колористические нюансы и грустило совершенно о другом. О несколько ином, но вполне определенном авиационном продукте: где-то в недрах самолетов по похожим трубкам циркулировала жидкость особого рода — «шпага», которая несла в себе массу приятных, ни с чем не сравнимых, греющих душу свойств.
«Давай, Женька, давай. Я еще достану», — торопил друга Жаров.
«Хачикам посылки пришли, — поддерживал Жарова Пашка. — Кажется, коньячный спирт. А то «шпага» эта уже во где сидит...»
«Лучше бы «шпажки», конечно, выменять», — высказывал свое предпочтение Григорий.
«А сальца я у земляков достану», — вставлял свое слово Петр.
«Эх, Петя, — обнимал тогда Павел за плечи друга. — Пить — дело благородное, жрать — дело поросячье...»
На том Петя немного грустнел, не обижаясь, а Пашка продолжал его, утешая, обнимать, и все мы вместе продолжали предвкушающе-сослагательные разговоры в ожидании мельхиорового эффекта Женькиного ювелирного труда. А Евгений все это время ускоренно работал напильничками и наждачкой во благо коллектива и без всяких эскизов, на глаз выдавал на-гора высоколиквидные произведения массового солдатского искусства.

Венцом его творчества стала мельхиоровая кольчуга, изготовленная во весь дембельский фронт нашего армянского брата Ашота Саргсьяна. Ашот был самым талантливым и отважным гэсээмщиком-автозаправщиком аэродромной роты. Весь левый гражданский и личный автотранспорт техников и летного состава полка и их гарнизонных друзей ему удавалось заправлять прямо на военном объекте ГСМ-2. Ашот отоваривал свою клиентуру качественным бензином АИ-93 за деньги и коммерческие талоны внаглую, прямо на территории стратегического Аэродрома.
При помощи влиятельных клиентов он пережил на своей должности несколько крупных скандалов и хотел было уже оставаться на сверхсрочную с условием сохранения за ним рабочего места. Но под самый дембель неожиданно влетел, был снят с должности и выдворен с территории ГСМ-2 самим Командиром Базы.
При разгроме рабочего места Ашота кольчуга его была найдена Марченко и впервые вышла в свет из потаенных недр его дежурного диванчика. Она представляла собой две параллельные колонки мельхиоровых пластин по восемь в столбце и размерами двенадцать на три в сантиметрах. Пластины по горизонтали и вертикали были скреплены спиральными колечками, продетыми через специальные дырочки, парные по сторонам пластин. Колечки были нарезаны из длинных, тонких и тоже авиационных пружин. По пластинам кольчуги были выгравированы и вычеканены стандартные и знакомые всем сюжеты с пояснениями на трех языках: русском, армянском и английском.
Предполагалось, что после официальной дембельской церемонии в штабе части изделие это будет надето на шею выпускника под воротник парадного кителя. Для этого кольчуга имела сверху цепочку из маленьких, похожих на блёсны и тоже мельхиоровых пластинок. А за две нижние основные пластины кольчуги была прицеплена такая же пружинно-пастинчатая цепь из блёсен помощнее — для фиксации всей системы на поясе дембеля-кирасира повыше его парадного ремня. (Изделия, между прочим, тоже непростого и достойного: кожаного, с мельхиоровой же пряжкой от Евгения и такими же вставками по всей длине. И двумя рядами заклепок.)
Мелкие пластинки цепей — как поясные, так и нагрудные — тоже были чеканными и гравированными и покрыты изображениями, надписями и датами службы рядового Саргсьяна.
От удивления масштабом и истинной художественной ценностью произведения и при виде хозяина пластин, упавшего перед ним на колени и в отчаянии заломившего руки, Марченко непонятно почему не уничтожил внеуставное произведение прямо на месте. Он только дико глянул на убитого горем солдата, несшего какой-то нечитаемый армянский бред (как Фрунзик Мкртчян на приговоре в фильме «Мимино» в зале суда), внутренне засомневался чему-то и в неосознанных чувствах взмахнул блестящими пластинами над склоненной к нему головой. Покорный заправочный гений сразу затих, а Командир неопределенно хмыкнул, и при этом... его немного повело в сторону. Будто бы он приостановил на время свое несокрушимое шествие по жизни и выверенное годами прямолинейное служебное движение.
Командир успел воспользоваться возникшей паузой и передал кольчугу через плечо, сам того не подозревая, прямо в руки ее художнику-изготовителю — своему шоферу Женьке Тихомирову. Затем прокашлялся и сказал:
«Иди положи это в машину. Потом в штаб занесешь».
Командир отдал приказ и только потом, избавившись от колдовского изделия как от наваждения, пришел в себя. Он опомнился и, не медля уже ни секунды, приговорил Ашота к пяти суткам нашей гарнизонной гауптвахты.
Раньше такого с ним никогда не случалось, но тут Командира снова чуть было не опрокинула вспять внезапная человеческая жалость. Но повторной осечки быть не могло, и Командир колебался лишь секунду. Он взял себя в руки и «рукавицы-ежи», превозмог замешательство и левый крен, а потом взашей вытолкал Ашота из дежурного помещения ГСМ. И с каменным лицом уселся в машину на свое продавленное сиденье. Наделав много справедливого шума на автозаправке, он отправился служить дальше по кругу — по принадлежавшей ему наземной, автомобильно-технической половине нашего Аэродрома.
Командир с водителем и вида не подали, но у обоих снова защемило в груди, когда, покидая ГСМ, они лихо рванули с места и колесами «козла» в клочья разорвали раненую душу человека — самые что ни на есть внутренности и суть своего армянского брата — рядового гэсээмщика Ашота Саргсьяна.
Паче чаяния Ашот успокоился быстро, и внешне совсем не было видно, чтобы он хоть как-то переживал. Увольнялся он, как и все нарушители, с последней группой осенних демобилизованных — в конце ноября. Постоянно веселый до смещения, с утерей своего уникального металлического наряда и после двух суток на губе, он до своего дембельского построения так ни разу и не улыбнулся. И после события на ГСМ на посиделках земляков присутствовал всегда молча. И даже о потере завидного места почти не вспоминал. А всю свою прошлую и развеселую жизнь он, казалось бы, и вовсе забыл. И даже с лучшим другом своим из второй АТР, нашим Яношем, говорил о ней редко. И даже не каждый день. Потеря дембельского облачения была для Ашота вне осмысления и слов и по масштабу утраты никак не постижима.
— На, — сказал Марченко Женьке после построения и убытия из расположения части группы дембелей-штрафников вместе с Ашотом. Он достал из шкафа кольчугу Саргсьяна и бросил на новый кожаный диван в коридоре перед своим кабинетом. — Догони, отдай ему.
Женька подхватил свое творение, вскочил на командирского «козла» и настиг отъезжавшую команду на автобусной остановке у КПП военного городка.
— Держи, — сказал Женька Саргсьяну. — Не обещал, — на ходу соврал он армянскому брату, — но сделал все что мог.
— Вах! — простонал Ашот, все еще не веря своим глазам. Ноги его подкосились, и он сел прямо на заплеванную скамейку остановки зябровского автобуса. Он пустил слезу и потом долго еще что-то тихо говорил на своем армянском.
– Евженя-джан! — сказал он под конец по-русски. — Друг на всю жизнь! Вот! Вот! И вот. Только шестьдесят рублей на самолет оставляю, — доложил он своему ювелиру и вручил изумленному Евгению напоследок, отсчитав из толстой пачки, семьдесят пять рублей тремя новенькими бумажками.
Если быть до конца честным, то Евгений рассчитывал взять с армянского друга за свой последний сервис рублей эдак десять — пятнадцать. А тут вдруг бабах! — да такое!
А за само изделие — изначально и по первичной договоренности — при передаче его Ашоту мы получили с него в уплату настоящие американские джинсы «Lee» жаровского размера и роста.
Из-за местной поголовной бестолковости, тощей длинноногости и тотальной нищеты сельского и военного зябровского пролетариата продать их в нашем гарнизоне было практически невозможно. А самому Жарову третьи гражданские брюки были совсем ни к чему. Тем более в армии. Но, будучи их гипотетическим владельцем, наш изворотливый друг и несостоявшийся хозяин штанов, видимо, почувствовал себя лично обязанным коллективу. И, опираясь на свои связи, на следующий же день обратил их в двести наличных и осязаемых рублей.
Через девушек из дивизиона связи.
Через разветвленную военную радиосистему дивизиона был послан истошный общесоюзный клич, и в результате расширенного веерного совещания связисток где-то за Полярным кругом подходящую жаровской оферте ж... дружно обмерил сантиметром такой же, как и наш, женский военный коллектив.
Перед этим было много сомнений и переговоров, вопросов и отказов... Но, в конце концов, покупатель стал окончательно согласен. И — по радио же — был зафиксирован заочный восторг и счастья визг. А потом разработан и механизм финансовых расчетов.
В итоге Жаров получил всю наличность — двести искомых рублей, а скинувшиеся для него зябровские связистки стали ждать перевода с Чукотки. А модный джинсовый прикид — дорогой и редкий, но, как оказалось, слабо ликвидный — пустился в свое поэтапное путешествие на военно-транспортных самолетах. Из рук в руки проделал он трудный путь прямо в расположение новой хозяйки, вовремя вышедшей ему навстречу. Также вовремя — как и с нами на связь — с далекого, близкого и тоже военного Севера нашей страны — одной из оконечных точек бескрайнего тогда еще СССР.
Вышка руководителя полетов только дух перевела.
Всеобщего внимания она тогда не привлекала — девушки все-таки, — но все равно по-тихому связисткам указала. И довольно-таки сурово. В ответ на дисциплинарный указ Вышки девушки притихли и радовались уже потихоньку. То есть без выхода в эфир. И только свободными сменами. И на Севере — аналогично.
Любаню к той исторической мене-продаже Жаров привлечь и не пытался. Любовь Сметанина занималась моделированием серьезных вещей, и ей был абсолютно чужд — и сам по себе, и как направление в моде — этот молодежный прикид, в котором она ровным счетом ничего не понимала. А потому и суждения своего не имела. А к непрофессиональному мнению своих подруг-связисток она все равно никогда не прислушивалась.
А как мы материалы для кольчуги той добывали — история отдельная и многоплановая. И тут уже в изворотливости с нами не то что ни один — любое количество армян не сравнилось бы...

Тем временем в ленинской комнате лазарета были забыты и брезент и промах «зеленого» пищеноса, сходившего на кухню с малыми термосами. Виновник неправильного кормления военных пациентов драил в коридоре пол, а морской волны цвет общества санчасти перед сеткой заранее включенного телевизора с пользой проводил свободное от работ и лечения время и способил на хилых грудях шедевры творчества Евгения и его конкурентов.
— Сайко звонил. Забери своего с развода, — сказал мне внизу грустный Самсонов с незажженной сигаретой в зубах.
— Ну тогда я поехал.
— Сегодня сам Прохоров дежурит.
— А что, привозить его?
— Да не просил вроде. Теть Надь! Товарищ майор не звонил? — крикнул, высунувшись в коридор, Самсонов.
— Что кричишь? Здесь я. Нет, нет. Не звонил, — заглянула в комнатку Надежда. — Я пока побуду. Если что, я в парк позвоню, — ответила она и привычным жестом отменила суету.
Развод офицерского наряда, как всегда, проходил в широком коридоре штаба полка. В окнах второго этажа маячила прогуливавшаяся перед строем фигура дежурного по гарнизону, а у входа и вокруг было пусто.
«Не выходили еще», — понял я.
Через редколесье и хитросплетение пешеходных дорожек между казармами просматривался строй перед нашим штабом. Там на площадке шел такой же развод наряда. Только уже солдатского, Базы.
На левом фланге, как всегда позади строя, сунув руки в карманы, горбился белобрысый Жаров. Даже издали было видно, что он чему-то ухмыляется. А дежурный по части косится на него, но делает вид, что не замечает.
Дежурный по Базе закончил наконец хождение, вытянулся перед строем, посмотрел на Жарова в последний раз и что-то беззвучно скомандовал. Строй дружно повернулся и — первые три шага строевых — отбыл с площадки развода. Через несколько шагов солдаты сбавили темп, потеряли равнение — и строй распался на группки, объединенные общими маршрутами следования к местам разнаряженной службы.
Заступавшие в караул транспортники, балансируя зажатыми в руках автоматами, по навесной железной лестнице привычно, без рук, поднимались в машину Григория.
Сам Григорий из кабины о чем-то говорил с подошедшим Жаровым.
Старшина Вовк в новой полевой форме с пластиковыми темно-зелеными звездочками на фактурных погонах старшего прапорщика привычно руководил посадкой караула в машину.
— Аллё! Ну куда ты там?.. Как тебя?.. Как?!.. Бабаев? Бабаев! Мать твою!.. Давай-давай, без рук, без рук... Не бойся... Задерживаешь! Дома по ешаку будешь раком ползать. Автомат не разбей! Осторожно!.. Ох ты, ёханый бабай!..
Караул погрузился, и машина отошла.
Кучка рабочих по столовой с узелками под мышкой подходила к столовой. Жарова среди них не было. На своем рабочем месте он объявится в тот самый момент, когда дежурный по кухне прапорщик из техников прекратит свои бесплодные расспросы и громкие вызовы и, ударив об пол подвернувшимся ему под руку чем ни попадя из легкого столового металла, беспомощно закричит на весь пищеблок: «Если сию же минуту его здесь не будет — всех первой АТР снимаю с наряда!!» Появится и скажет: «Да здесь я. Поссать спокойно не дадут! Ну что ж я вам, из сортира кричать буду?»
Все деловые встречи им уже проведены, намеченные международные и местные звонки сделаны. Гарнизонные магазины в очередь и не торопясь осмотрены. А заинтересовавшие его товары будут потом совместно обсуждаться всеми нами.
Из дверей штаба полка показался Хохлов и, посмотрев на меня, покрутил указательным пальцем вокруг вертикальной оси у себя перед носом: «Разворачивайся».
«Ах ну да! — обиделся я на свою дежурную сообразительность. — На «площадку» ж едем», — с запозданием сработала солдатская смекалка. Капитан уселся рядом.
— Заедем в парк, — сказал он. —
«А когда не заезжали?» — мысленно отыграл я.
В парке я развернулся и поставил машину носом к КП. Хохлов соскочил на ходу, поздоровался за руку с подошедшим новым дежурным и пошел на стоянку электроагрегатов. Все машины, кроме тягача, были на местах. Перед новым лейтенантом стоял готовый отправиться в казарму взвод, только что вернувшийся с предполетной.
«Молодец КМС, — подумал Хохлов. — Построил. Отправляет!»
Хохлов умиротворяющим жестом успокоил приложившегося было к фуражке лейтенанта и, приблизившись, осмотрел народ. Перед командиром строй без видимого движения стал ровнее и опрятней, а стоявший рядом с Соколовым Рвачев незаметно для себя занял место на правом фланге.
— Ну как дела? — спросил командир.
— Все в порядке, товарищ капитан. Все на месте. Жаров — наряд, кухня. Грушовенко — старый наряд, рота, — уверенно оперировал новыми терминами молодой лейтенант. — Петров — выезд. Переставляет самолеты на площадке замены.
— Техника? — Капитан глянул на Соколова и посмотрел на строй.
— Нормально...
— А как у нас девятнадцатая отработала?
Соколов нахмурился, будто бы вспоминая. «Нормально», — хотел было сымпровизировать он, но из строя донесся голос:
— В обед щетки почистили, подрегулировали. Напряжение держит.
— Других замечаний не было?
— Нет, — опять ответил за лейтенанта Рвачев.
— Отправляйте взвод в роту, товарищ лейтенант.
Взвод под командой Рвачева повернулся и — первые три шага строевых — пошел мимо бытовой комнаты и курилки по направлению к воротам парка. Хохлов, обернувшись на взвод, взял лейтенанта под руку и медленно пошел с ним вдоль стоянки.
— Я вижу, вы быстро осваиваетесь. Есть какие вопросы?
— У машины ноль четыре двадцать два, Жарова, стартер не работает... Не крутит.
Командир строго посмотрел на Соколова.
— Что, не сделали еще?
Я покуривал в санитарке и смотрел в зеркало заднего вида. Взвод медленно шел к воротам — официальному выходу из парка. На ходу Рвачев обернулся на командиров, скрывшихся за рядом машин, и что-то тихо сказал впереди идущим. Теряющий равнение строй, повторяя петлю продуманного разворота, направился в противоположную от парковых ворот сторону в направлении склада ГСМ. И быстро скрылся за густыми кустами у его ворот.
— Так я хотел... — начал было Соколов, думая о неисправной машине и не зная точно, когда же именно он хотел ею заняться.
— После ужина, — избавил его от страданий капитан. — Двоих — в парк. И чтобы к отбою все было сделано.
— Есть.
— Я же смотрел ее три недели назад. Тяговое реле перебрать, закрепить все как следует — всего и дел то. Ну бойцы! Работнички. Возьмите Рвачева и помощника ему, раз Жаров в наряде.
— Я так и думал, товарищ капитан.
— Ну хорошо. Завтра плановые полеты полка. Но вообще, всего можно ожидать.
— Я посыльного себе назначил.
— Рвачева, наверное?
— Нет, Серова.
— О, молодец! Рвачев безотказный, хотя и жук. И обидчивый. Службу норовит в натуральный обмен превратить. Но деловой. И в технике грамотный. После итоговой я ему отпуск оформлю.
— Я так и думал, когда Серова назначал. А то все на Рвачева. И командир отделения, и ремонт, и сварка...
— Ну ладно, ладно. Идите ужинать. Завтра после выпуска техники сразу же подъезжайте ко мне на АТО. И машину чтоб сделали, — крикнул Соколову командир уже из «санитарки».
Я отвез капитана к месту его дежурства. Обратно в парк я заехал минут через пятнадцать и задним ходом загнал машину в бокс.
Наш новый лейтенант, сгорбившись, сидел в курилке, руки в карманах новых строевых галифе, вытянув ноги в сапогах. Не отрываясь он смотрел в одну точку между разведенными носками ног и отвлекся, только когда услышал шаги. Я присел рядом и закурил.
— Дай сигарету, — неожиданно попросил он. Я протянул ему пачку, тряхнул ею и еле успел зажать высоко подскочившую сигарету. Он осторожно принял ее двумя пальцами, повертел в руках и сунул в рот. Я, пряча огонек, дал ему прикурить.
— Это непросто... — Тут он закашлялся и с трудом остановился. А потом, как бы извиняясь, произнес: — Никогда не курил. Даже не пробовал. А тут чувствую — хочется, и все!
— Курите-курите, товарищ лейтенант. Московские. Это здоровье не продается. А сигареты — вон — на каждом углу, — сказал я. — Я так понимаю, государству деньги нужны на оздоровление нации. Вон в Москве уже финский «Кэмел» по рублю продают. Говорят, к Олимпиаде лишку завезли, а теперь вот остатки реализуют. Для эффекта сладкой жизни в сложно-пересеченной соцдействительности...
— Нет, действительно, — продолжал Соколов. — Все курильщики — они носители какой-то своей собственной, особой культуры общения. Это не просто баловство от безделья — это нечто большее...
— Временное укрощение нефатальной наркотической зависимости, — вставил я свое вездесущее лыко, и Соколов едва удержался от нового приступа кашля и посмотрел на меня. — Про тебя лейтенант Самсонов спрашивал, — поддержал я его разговор. — Доктор из санчасти. В шахматы играешь?
— Так, немного.
— Немного — это как? — продолжил я разговор с приятным мне в общем-то человеком.
— Ну-у... — протянул лейтенант, — тебя обыграю! — и он весело вдруг смерил меня глазами и внутренне изготовился, как будто собрался со мною побороться. Но затем сразу же извинился своей неизменной за всю его военную службу улыбкой.
— Я-то не критерий, но, видно, твой уровень — это как раз то, что надо, — сказал я ему. — Я вас на днях познакомлю. А то ты тут еще, чего доброго, запьешь. Для остроты восприятия новых тем. Или же для приобщения ко вселенскому астралу, например. Вон видишь, на ГСМ машина стоит за сеткой. Шпаговозка. Пять с половиной тонн чистого спирта для самолетов за раз на борт берет. Так что не отказывайся. От шахматного знакомства, я имею в виду. Самсонов парень хороший.
— На ужин опоздаешь, — сказал мне новый дежурный по парку прапорщик аэродромной роты, незаметно подошедший со стороны ГСМ. Он закончил свой обычный стартовый обход и шел на КПП к купленным в складчину с другими дежурными чайнику и транзистору.
По дороге к столовой я расспрашивал Соколова о Москве и об институте. И мы с ним с удовольствием и без долгих выяснений согласились, что знаем одного и того же человека — белобрысого Андрюху-футболиста из моего института, с экономического, — фамилию которого оба не помнили.
«Корнеев, кажется...» — вспомнил я чуть позже.
«Точно Корнеев», — сразу согласился со мной наш лейтенант.

Несмотря на то что во всем окружавшем нас пространстве было какое-то предощущение и ожидание, в тот день на Аэродроме и в окрестностях так ничего и не случилось. И сама предполетная закончилась без происшествий. И только Вышка руководителя, помигав сиреневыми огнями в светлом небе, самодостаточно засветилась и успокоилась немного раньше обычного.
Но Пашкин тягач опять задержали. Он ждал допоздна и только с темнотой оттащил свой любимый 76-й с площадки замены двигателей его на обычное место в первой. А потому рассчитывал появиться в столовой уже после того, как вся рота отужинает.
Торопясь на ужин, Пашка со скоростью свиста задвинул 76-й с неудобного ракурса на сложную стоянку, и дружный коллектив бомбардировщика и на этот раз отдельно поблагодарил своего любимого тягачиста за отличную работу. И, как это водилось, не только добрыми словами и обещаниями вечной дружбы.
На полной скорости, мигая указателем левого поворота, Пашкин тягач влетел в ворота парка и остановился под углом к дежурной стоянке. Задним ходом он взобрался на возвышение у щита, сбросил со свистом воздух и, вздрогнув всем телом, замолчал. Холодная, белая пыль быстро улеглась. Из машины выпрыгнул усталый Пашка и, придерживая под гимнастеркой подарок от коллектива техников, неуклюже побежал через безлюдный парк и ГСМ.
В столовой был Жаров. Он, как всегда, по совету Хохлова и с легкой руки старшины заступил рабочим по кухне и теперь угощал Григория, меня и сменившегося с наряда по роте Петра жареной картошкой и полной тарелкой сэкономленной на раздаче рыбы.
— О! Вот и тягачист, — заметил вошедшего Пашку Жаров. — Давай быстрей, а то эти друзья на твою пайку прицелились. Жаров подвинул Пашке картошку и остатки рыбы. — Мы тут как раз обдумываем одно мероприятьице. На станции танцы. Ты как, Паш?
— Я спать, ребята. Весь день в мыле. Как итоговая на носу, эти технари будто с ума сходят. В другой раз. Но... — сделал он таинственный жест. Подчеркиваю: но... И он опять остановил наш единодушный встречный порыв движением руки: — Отметить окончание рабочего дня прямо на месте, как говорится, «здесь и сейчас» — это уже совсем другое дело. — Он сунул руку под гимнастерку и аккуратно спустил под стол зеленую пивную бутылку со спиртом от старшого 76-го самолета.
— Нелетавшая? — спросил, как будто бы без интереса, равнодушным голосом Игорь Жаров, глядя в сторону.
— И мало того... — тут Пашка опять вставил паузу, достойную своего сюрприза, — чистяк! — произвел он представление своего подношения всем нам. — А про танцы мы сейчас все вместе — но уже под вторую — подумаем, — игриво закончил он мысль и нагнулся за пузырем под стол. — Э-э! — вдруг спросил он, снова появляясь из-под стола. — Махнуть-то мы всегда махнем — дело святое... Но самоход... А вдруг тревога? — спросил он, выпрямляясь.
— Я на кухне, — сразу отмежевался Жаров. — Этого, — он кивнул на Григория, — до утра не хватятся. Доктор у нас не ходит...
Доктором Жаров называл меня, имея в виду санитарную машину и вынужденную близость к медицине. Я кивнул. Пашка опять задумался.
— По тревоге и с наряда могут снять... — сказал я Жарову, в поддержку Пашке и приевшимся канонам войсковой дисциплины. — А так, сам знаешь, я сейчас не хожу...
— Нет, устал я, ребята, — решился наконец Пашка. — Отдохну. Стареем, да, бугор? — добавил он, припомнив наш студенческий стройотряд, и обнял меня за плечо.
— Как хотите, — поставил на нас жирный крест Жаров в последней надежде, что мы передумаем и согласимся идти вместе с ним на станцию. — Потом пожалеете. Я там один дом знаю... Можно приобрести. Два рубля флакон. И качество, доложу я вам... Первач! А что? Для разнообразия. Оч-чень и очень, доложу я вам! Смотрите...
Мы с Пашкой молча хрустели картошкой.
— Короче, сегодня нет. И устали, и тревога... Давайте вон пока, — сказал Пашка, подвигая под столом Григорию бутылку с ректификатом. — Расшнуровывай!
— Это мы мигом, — сказал Григорий, зажал бутылку сапогами и вытряхнул из кружек на стол заранее разложенный по железным «аршинам» сахар. — Эй, боец, — обратился он к рабочему по кухне в спецовке и белом берете, проходившему мимо. — Подкинь-ка нам сюда чайник с холодной водой. Да-да, всполосни и просто налей в чистый чайник холодной воды. И принеси сюда... Да-да, сейчас-сейчас. Не тормози. Соображать нужно быстрее!
По первой выпили, не разбавляя.
— А это как называется? — спросил Жаров утираясь после спирта рукавом и закусывая рыбой. — Подготовка к тревоге?
— А что? — спросил Пашка.
— Ничего, — сказал Жаров обиженно. — Как спирт глушить, так — ничего, а как с друзьями до станции размяться, так «тревога».
— Ну тревога. Будет — выедем, — весело ответил ему Пашка. — Мы же падучей не страдаем. Правда, большой человек? — снова обратился он ко мне за поддержкой, встряхнув за плечо.
— ...У-у! у!.. — ответил я ему глазами и, глотая спирт, заблокировал лицо рукавом. — Паш, ну ты прямо... Как всегда! — выговорил я ему, отдышавшись. — Что в «Пиночете», что здесь!.. Сколько раз говорил: не лезь поперек глотка! И кайф ломаешь, и, вообще! Чистый же...
— Ну прости, прости... — извинился Пашка.
– Короче. Окончательно: ты идешь? — спросил меня Жаров по готовившемуся самоходу.
— Я на стадион. Устал. Погуляем, покурим, нервишки успокоим. Захвати пару луковиц, Паш. Закусим, чтобы не пахло. От греха...
— Значит, опять мы вдвоем, Гриш. Подходи тогда в пол-одиннадцатого, — сожалея обо всех нас, призрел свое измельчавшее окружение Жаров.
— Эй, первая АТР! Как вас там! — высунулся в окно посудомойки широкоплечий парень из роты охраны. Жаров обернулся. — Я тут один и уже половину вымыл. Имей совесть, да?
— Ну еще половину — и свободен.
— Четверть, значит? — не понял спрашивающий.
— Умник! Половину — значит половину, — сказал Жаров и запустил ложкой в окно посудомойки. — Все вторые ноль пять, — если тебе так понятнее.
— Яну предложим, — сказал Григорий. — Он пойдет.
— «Пойде-от», — передразнил Жаров. — Он-то пойдет, а залетим все вместе. Ты помнишь, как в учебке сержанты его на стрему посадили, когда у Брыля день рождения был. Я еще дневалил? Ну? А четвертинку «Старорусской» тогда... А-а, сразу вспомнил? Гриш, ты еще говорил, что не бывает таких?.. Четвертинок. А они пили «маленькими» в бытовке? Так вот! Они меня банку разбитых огурцов убрать позвали, а я у них незаметно четвертинку и откатил...
— А Ян-то при чем? — напомнил Жарову свой вопрос Григорий.
Все стали слушать рассказ Жарова.
— Сержанты Яна на стрему поставили. Вдруг слышат, идет кто-то. Они его спрашивают: «Зема, кто там в роту вошел?» А Ян им знаете что ответил? «Свои, — говорит, — капитан Симонов! Ха-ха-ха!» — засмеялся вперед всех Жаров. Мы все тоже засмеялись.
— Помнишь, Паш? Он до сих пор такой.
— Да-а...
— Все влетели... А Яна Симонов ему в награду к нам и прицепил.
— Вдвоем пойдем, — заключил Жаров после паузы. — Ну давай, что ли, — по последней...
— По заключительной! — предусмотрительно поправил его Гриша.
— Точно, — быстро согласился Жаров. — Чур меня, чур... — и снова разлил по железным кружкам-«аршинам».
Петр скоро ушел в роту, а мы еще посидели в полутемной столовой минут двадцать. По жаровскую душу в зал заглядывал дежурный по кухне из технарей. Сначала он было насторожился, но потом узнал и меня, и Пашку. А Пашка, бравый тягачист — гроза и слава всего Аэродрома, — еще и успокоил его: поприветствовал поднятой рукой и сказал, что все нормально. И дежурный прапорщик вроде бы успокоился. На какое-то время, во всяком случае. Но нам и того оказалось достаточно.


ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ. ВЕЧЕР ПРОСТОГО ДНЯ
На стадион!.. к девушкам. Я-то лично, а вот Пашка предпочел телефон. Подружки расстались, а штаб сломал треугольник. Хохлов вызвал технику, поймал Петра и увел автора... с двумя языками. Случайные люди в части. Поездка

Мы с Пашкой вышли из столовой. Жаров с Григорием остались обсуждать свой самоход, а мы поспешили на футбольное поле. Там в обществе наших знакомых девушек сидел на скамейке Ян и что-то им втолковывал. Девушки слушали. «Опять про Ужгород», — подумал я и выступил с последним анекдотом от пожарников.
Отдохнувшая, Наташа была приветлива и слушала меня с интересом. Пашка постоял рядом, а потом порылся в карманах и ушел.
«Пойду я, — сказал он на прощанье. — Сил нет». И ушел. А Наташа, хоть и думала тогда все время о нем, ни на Пашку, ни даже вслед ему не посмотрела.
«Сила!» — отдал я ей должное, разобравшись в общих чертах за последнюю неделю в их отношениях. Разобраться-то я разобрался, но выводы для себя сделал неправильные, ну абсолютно. Решил я, что на меня она переключалась.
«Блажен, кто верует!» — намекнула мне было моя любовь-и-судьба. Но я был увлечен и поэтому был сильнее ее.
Это теперь легко рассуждать! А тогда? Поди-ка попробуй вот так по подсказке за здорово живешь от любимой своей откажись!
А тут и сама Наташа долго смеялась моим рассказам. И по руке меня гладила, и на плечо облокачивалась...
— Умру! — картинно рухнул на колени проходивший мимо Иванов из охраны, глядя на меня и Наталью.
— Да проходи уже, — махнул я ему рукой в сторону КПП-1.
— А я как раз в другую сторону, — сказал мне Иванов.
— Ну так вали в другую, — грубо перебил его Ян. И Иванов обиделся и ушел в темноту каким-то уже совсем другим, перпендикулярным всем нашим отношениям курсом.
Тут вместо исчезнувшего Иванова и Пашки в дверях роты появился сменившийся из наряда Петр. Он еще до этого показался было из казармы, но сразу же скрылся. А тут заблестел на всю аллейку начищенными сапогами. А когда я на него обернулся, то заметил, что и одет он был по-новому — в свое отутюженное парадное пэша. И на голове — заказная хомутовская фуражка. Скорее всего, что Покормяхи. И как только умыкнуть исхитрился?
«Чего это он вырядился? — подумал я. — И сапоги надраил — на ночь-то глядя!» А вслух сказал:
— Наташа, Оля, познакомьтесь. Это — наш Петр. Отличник БПП. Наш командир и идейный наставник.
— Да что там, — сказал Петя, ощупал зачем-то нагрудные карманы, украшенные знаками отличия, вздохнул и сел на скамейку рядом с Наташей. — Меня Петром зовут, — сказал он просто. Но со всем нам известным значением.
Я стоял перед сидевшими и продолжал рассказывать анекдоты. Ольга тяготилась вниманием Яна. Она выпрямлялась, зевала, делала вид, что слушает то его, то меня... А потом окончательно запуталась и сказала:
— Мне пора. Наташ, ты как?
— Я посижу, — ответила Наташа.
— Как хочешь, — сказал Ольга и многозначительно посмотрела на меня. — До свидания.
— Я провожу, — поднялся со скамейки Ян.
Ольга опять посмотрела в мою сторону, но я не отреагировал. Меня целиком поглотило общение неожиданной парочки, образовавшейся на нашей скамейке.
— Как хочешь, — сказала Ольга Яну и пошла по аллейке к КПП.
Тяжелые ветви с желтеющей листвой бесшумно раскачивались в фонарном свете. Порывами налетал осенний ветер. В воздухе чувствовался ночной холод и излет лета. В тяжелых тенях ветвей угадывался скорый листопад и сезонная консервация жизни. Надвигался массовый перелет певчих птиц, так же как и всех прочих пернатых обитателей нашего городка. Такие же перелеты ждали и меня. Только я об этом еще ничего не знал.
Мы остались втроем с Петром и Наташей. Они сидели на скамейке и внимательно слушали меня, переглядываясь.
«Что это за переглядки такие? — подумал я. — Может быть, я вообще тут лишний?» Но я решил нипочем не сдаваться. Только вот от Пашки избавились, как тут — на тебе!
Петр с Наташей тем временем не сказали друг другу ни слова. Наташа поглядывала на Петра, а Петя вздыхал, упирался руками в колени и посматривал на Наташу.
— Отбой скоро, — нарушил молчание Петр. — Построение через пятнадцать минут. — Пойдем проводим Наташу до КПП? — сказал он.
— Да я и подальше провожу, — ответил я и посмотрел на Наташу. Она сразу же поднялась со скамейки и встала рядом со мной. — Я опоздаю, а тебе нельзя. Как идейному наставнику и командиру.
— Тогда пройдусь с вами до КПП, — сказал погрустневший Петр.
И мы пошли по аллейке втроем. Навстречу нам от будки проходной отделилась в темноте фигура дежурного по КПП-1 Андрея Иванова, недавно обиженного Яном и потому вернувшегося к месту дежурства обходным — через военторг, пожарку и наш солдатский пищеблок — путем.
— Опять вторые сутки? — спросил его я, обнимая Наташу. Наташа скрестила на груди руки и молча шла рядом.
Иванов смерил нас глазами, посмотрел на Петра и правильно оценил ситуацию нашего гуляющего по части треугольника.
— Ты только не думай, что я тебя разыгрываю, — сказал он вместо обычных дежурных фраз на тему нашего совместного литературного творчества. — Но за тобой только что из штаба полка присылали. Там все начальство: Судаков, Логвин и еще какие-то... Марченко вызвали. И ротного вашего. А чужие, похоже, что из округа: на двух «волгах» прикатили. Около часа назад.
— Что за ерунда? — удивился я. — Отбой скоро.
— Позвони в роту, — надоумил меня опытный Иванов. Он подошел к окну КПП и набрал номер на стоявшем в окне КПП телефоне и передал трубку мне.
— Посыльный был из полка, — сказал мне по телефону дежурный по роте сержант Савченко. — Беги быстрей! Там все начальство.
— Тебе провожать, — сказал я Петру. Я повернул Наташу к себе за плечи, и она пронзила меня глазами.
— Зачем в штаб? — спросила она меня.
— Не знаю, — дернул я плечом. — Раз вызывали, только днем. Статью надо было написать. И стихи. В военную газету.
— Ну а ты?
— Я-то что? Написал. За отгул. — Наташа смотрела на меня своими бескрайними глазами.
«Да что мне этот штаб! — пронеслось у меня в голове. — И какой тут сейчас может быть Петя!» Я поцеловал Наташу в губы, а она мне ответила. — Я приду сегодня, — прошептал я ей на ухо.
«Конечно, приходи», — ответила она одними глазами.
— Только не уведи, — поделился я своей радостью с Петром, поручил Наташку другу и побежал, не разбирая дороги, в штаб полка.
«Чего это они там — на ночь-то глядя?» — думал я, но потом вспомнил, что действительно, все делегации из округа добирались до нас только под вечер. И потом, чтобы не терять времени, совещались далеко за полночь. А иногда и до самого утра и общего подъема в гарнизоне.
Такими ночами солдат, возвращавшихся из самоходов, удивлял яркий свет в окнах второго этажа штаба полка и пугали прохожие на аллее и темных дорожках между казармами. Незнакомые люди поблескивали в темноте крупными, негарнизонными звездами и громко переговаривались. На утренних построениях в такие дни командиры строго наказывали ходить строем, а в чайную и магазинчик не ходить совсем. Магазин и солдатский «чайник» соседствовали с офицерской столовой, и там за завтраком начальник штаба полка мог провожать высокопоставленных приезжих восвояси. А те в свою очередь перед отъездом могли заглянуть з любопытства в эти народные заведения.
Сами же приезжие ни на кого внимания не обращали, честь никогда не отдавали и даже не кивали в ответ на уставные солдатские приветствия. Моргали только. И то неохотно. И продолжали накоротке меж собою общаться, как будто бы никого рядом не было. Давали понять, наверное, что делать вокруг них всем нам нечего. Потому что, во-первых, ничего хорошего из этого все равно не получится; а во-вторых, ну кому все это, вообще, нужно? Ну не солдатам же, в самом деле. Как нас о том и предупреждали…
Я убежал в штаб полка, а Петр с Наташей медленно вышли по аллейке за КПП. Наташа нагибалась за листьями, а Петр, сунув руки в карманы, поддавал сапогами случайные камешки на дороге. Навстречу промчался на своем «козле» Евгений. Он чуть ли не по пояс высунулся в окно «уазика», провожая взглядом встретившуюся пару, и лишь в последнее мгновение резко вильнул и уберег машину от подставившегося бордюра. Поравнявшись со мной на аллейке, он что-то прокричал, показывая через плечо. А потом рассмеялся и развел руки, бросив руль: «Так-то вот! А ты говоришь, хохол!..» И его «козел» на скорости скрылся в повороте за гостиницей.
Когда я пробегал мимо казармы, из дверей вышел дежурный по роте младший сержант Савченко.
— Тормозни-ка, — сказал он и поведал, что по мою душу звонили из штаба полка и одновременно вызвали «санитарку». И он уже обо всем доложил Хохлову. А по его приказу под гостей выехал Лысов — молодой — на старом автобусе-фургоне, на котором иногда в большие полеты ездил Григорий. И Лысов уже загружался носилками в лазарете. Мне же все равно предстояло выехать на «санитарке». Но не на полеты, а забрать Хохлова с АТО, чтобы он сначала разобрался в роте с выездом. И только потом уже зайти с ним в штаб полка по какому-то делу. Какому — Савченко не знал.
«Старшина говарил, — припомнил Савченко. — Ему сказали, что нас с Хохловым ждут в штабе минут через сорок».
Потом мне предстояло отвезти командира обратно, заехать в санчасть и, если не будет других вводных, заменить старый фургон и молодого Лысова под Вышкой. И дальше уже спокойно спать весь отлет гостей и последующие полеты, как и было положено.
Савченко набрал номер Хохлова на «площадке» и дал мне трубку.
«Они там еще спрашивали, — припомнил Хохлов. — У тебя что, — точно два иностранных языка?»
«Почти, — сказал я. — Второй иностранный — с трудом».
«Ладно, разберутся, — пообещал Хохлов. — Давай ко мне!»
Я вытащил из кармана дежурную луковицу для запаха и осмотрел ее со всех сторон. Но потом прикинул, что от распития спирта в столовой уже два часа прошло, и засунул ее обратно в карман.
«Да в гробу я их всех видал, — подумал я, предчувствуя ситуацию. — Мне сегодня еще к Наташке ехать!»
Я тщательно почистил зубы, съел у Савченко из тумбочки большое зеленое яблоко и пошел в парк к своей «санитарке».
На предварительном визите в военкомате, заполняя анкету, я спросил дежурного капитана, что писать в графе «Иностранный язык»?
«Пиши что хочешь, — сказал он. — Это вряд ли понадобится».
«А у меня два языка!» — похвастался я ему, имея в виду свой вполне сносный спецшкольный английский и бумажку с платных курсов китайского языка, на которых во время своего увлечения кун-фу честно прозанимался целых полтора года.
«Пиши хоть три, — добродушно сказал мне военкоматовский капитан. — Глядишь, где и поможет...»

Пашка оставил нашу компанию на стадионе и пошел к столовой, где в заборе вокруг казарм была «полуофициальная» калитка, выходившая прямо к гарнизонному почтовому отделению.
— Добрый вечер, — поздоровался, входя на почту, Павел.
— Москву? — улыбнулась пожилая женщина за перегородкой.
— Москву.
— Сколько?
— А можно в кредит?
— Тебе можно. Ты нам половину плана делаешь. Постой-постой... Петров? Тебе перевод из Москвы. У вас литера «А»?
— Нет, «Г». Там, наверное, инициалы Н. В., а я — П. А. Это Кольке Петрову, парашютчику из полка.
— Ну, ничего, и тебе пришлют. Пиши номер. Сколько тебе минут?
— Пять можно?
— Иди в кабину. Сейчас наберу. А то закрываю уже. — И Пашка на пять минут отключился от армейской реальности. В трубке, сменяясь, звучали знакомые голоса далекой Москвы, как будто бы он снова был дома. И Пашка улыбался, закрыв глаза. Потом он позвонил моим кредиторам. Те всегда радовались Пашкиным звонкам, а он, шапочно с ними знакомый по моему дню рождения, передавал им извинения, и они постепенно сменили гнев на милость. А потом для него набрали еще один, самый сокровенный номер, и до самой ночи Пашка Петров оставался самым счастливым человеком нашего все-таки не очень далекого от столицы гарнизона. В трубке щелкнуло. Сон кончился.
— Спасибо, — поблагодарил Павел и вышел улицу. Напротив почты у окна двухэтажного кирпичного дома за оградой покачивались тяжелые осенние цветы. — «Астры, наверное, — решил Пашка. — Или воздушные шары». — Через ограду он не смог до них дотянуться и, оглядевшись, одним махом перелетел через забор. — Большое спасибо! — сказал он, входя на почту с букетом. — От благодарных абонентов.
— Ну уморил, — умилилась почтовый работник, прижимая руки к груди. — Артисты москвичи. Как есть все артисты. Ну где ты... Ну спасибо, спасибо... Ты не беспокойся. Я разговоры твои на служебные спишу... Яблочек тебе принесу... Мой-то Витек — да ты ж его знаешь, — он-то вот только что призвался... На Дальнем Востоке служит. Спасск-Дальний... Слыхал?
— Конечно, слыхал, — сказал Пашка. — Там и аэродром как наш стоит. Дальней авиации. Многие ребята из ШМАСа туда поехали.
— Знаю, — поделилась с Пашкой телефонистка. — Это Марченко наших, зябровских, туда... это... рекомендует. Они там послужат, а потом к нам на Аэродром — сверхсрочниками... И мой Витек, и Сайко, и Олеськи Паньковой сын... И Наташки твоей с Кабановичей брат, и Любки Сметаниной младший... Вот только что вернулся...
До появления в парке Пашкой в военторге перед самым закрытием была приобретена пачка кубинских сигарет «Генри Упман».
— Я в машине спать буду, товарищ прапорщик, — сказал Павел дежурному и залег в кабине, выставив уставшие ноги в окно. — «Холодновато, — подумал он, втянул ноги, поднял стекло до половины и достал из-под сиденья серый солдатский плед, которым закутал ноги. — Лето кончилось».
Белый пепел сигареты испускал гофрированный дым. Пашка обстоятельно устроился на самодельной подушке. Он выдвинул пепельницу, включил свет и раскрыл книгу. Мимо его стоянки пронеслась «санитарка».
Я торопился успеть на вызов капитана. Повинуясь железному посылу блестящей — в смысле металлической и истертой до блеска — педали газа, «чебурашка» лихорадочно замигала поворотным сигналом, не снижая скорости, вошла в поворот и на предельной скорости полетела по тыловой дороге навстречу капитану.
«Куда это его понесло? — подумал Пашка обо мне, когда я пронесся мимо. — Сумасшедший дом сегодня какой-то».
«Сумасшедший дом. Посидеть бы сейчас под Вышкой... — думал я, прикуривая за рулем, и на прямом участке пути утопил педаль акселератора до упора. Как это обычно делал Женька, гоняя на командирском «козле». — Да нет, от Вышки на станцию не свалишь! А раз так, будем считать, что это я сегодняшний отход отрабатываю!»

«Сейчас мы их быстренько», — думал Рвачев. И он, не вдаваясь в причины перекоса тягового реле стартера 22-го электроагрегата, наскоро почистил его медные подгоревшие контакты и стал запихивать подлеченный прибор в забытый всеми жаровский агрегат. Он быстро управился и побежал спать. Рвачев вернулся в казарму, урча, залез под одеяло, о чем-то сосредоточенно задумался и быстро уснул.
«Была бы еще сварочка аргоновая», — на секунду очнулся он ото сна. Но, так и не вспомнив, зачем ему в тот момент понадобился аргон, мысленно отмахнулся от этой идеи и снова заснул.

Над аэродромом стояло множество звезд, и темная ночь несла караул у входа в отдыхавшие казармы.
Пробежавший через гарнизонный коммутатор настойчивый электрический импульс уверенно активизировал надежное дубовое реле ротного аппарата — и на тумбочке дневального громко зазвонил телефон.
— Дежурный по роте сержант Савченко слушает.
— Савченко? Хохлов. Алле! Регистрируешь? Что?! Пиши, тебе говорят! Ну поехали: Ильина, тягач, два заправщика — сам смотри кого, ты их замкомвзвод... записал? Грушовенко, Рвачева, кислород, воздух — всех на АТО. Через час посадка... Гости.
— Товарищ капитан. Рвачев только что пришел из парка, а Грушовенко, наверное... тоже в парке.
— Что значит — наверное?! Тоже!.. Где старшина?
— На отбое был...
— А Грушовенко?
— Э-э-э...
— Что — э-э?
— Не было его... — вынужденно заложил соратника, такого же, как он, младшего командира сержант Савченко.
— А Ильин где? Вы что там все, с ума посходили?!
— Ильин к вам поехал. Вы же вызвали. Только ушел, — давая мне интервал, чтобы заправиться, сказал предусмотрительный Савченко.
— Ах да... Ильина жду здесь. А дальше: два заправщика, электро, гидро, кислород, воздух, тягач — уяснил? Быстро! Все! Кто, говоришь, под Вышкой? — спросил Хохлов, немного успокоившись.
— Лысов, стажер с караулки. Его на старом фургоне вместо «санитарки» выпустили. Потому что Ильина в штаб вызвали. Он к вам едет. Вам с ним вместе в штаб идти, — напомнил Хохлову Савченко, понимая, что в общем-то на текущий момент все в порядке и до расстановки техники по Аэродрому еще достаточно времени. — Все как вы распорядились, товарищ капитан. И про Лысова тоже, — добавил он на всякий случай.
— А Грушовенко?
— ...
— Что молчишь? Сейчас я разберусь. Дурдом мне устроили...

— Юра? Ты?! — вторые сутки, что ли? Хохлов. Ты Ильина не вызывал? Что там у вас?
— «Вторые»! — усмехнулся Самсонов. — Десятые! Под Вышку ваш фургон ушел. Только что сам носилки грузил. А Ильин ничего... Пока свободен. Был тут один звонок... Только я не понял ничего. А сам он не появлялся еще.
— Да знаю я. Насчет фургона — это я распорядился. Дежурю. Через час посадка гостей. А я, пока у вас тихо, на «санитарке» с Ильиным покатаюсь. Мне в штаб полка надо. И до роты. И обернуться. Ты-то, надеюсь, не против? Или, как твой говорит, литром закрыть?
— Валяйте, товарищ капитан. Пока ничего срочного. Если что, вызвоню вас на траектории?
— Это как? — спросил Хохлов.
— Да просто. АТО — рота — штаб — парк — АТО... На опережение.
— Молодец! Приятно работать. С этим штабом полка одни накладки. Все напасти из-за них. Да еще Грушовенко мой...
— Что?
— Да ничего особенного. Потом. Просто не вовремя все как-то...
Самсонов положил трубку.
— Что случилось? — засунула голову к нему в кабинет Надежда.
Самсонов ткнул пальцем в потолок:
— Гости.
— То-то я чувствую, что-то происходит, — сказала Надежда. — Дай, думаю, зайду в санчасть.
— Правильно, — сказал Самсонов. — Еще больную скоро привезут.
— Какую больную? — переспросила Надежда.
— На голову, скорее всего, — ответил лейтенант. — Дурдом какой-то...

Я подхватил своего капитана на тыловой дороге Аэродрома.
— В роту, быстро!
И две минуты капитан сидел рядом молча.
— Разворачивай! — сказал он и вошел в казарму.
В окно «санитарки» постучал Петр:
— Кого привез?
— Хохлов, — сказал я, опуская стекло.
— Где?
— В роте.
— Залет, — сказал Петр. — Первый.
— Дай бог, последний. Не переживай, Петро.
— Что случилось?
— Гости. Посадка.
— Когда?
— Через час.
— Куда ни шло...
— А сам где был?
— Наташу до Кабанов проводил.
— Ну и как?.. — удивился я Петиной прыти. Я посмотрел на него, но ни извинений, ни оправданий не обнаружил. Прямо на глазах вся его товарищеская чуткость уступила место простой крестьянской прямолинейности.
— Что — как? — ответил он. — Сказал бы: не провожай, я и не пошел бы...
— Да ладно, Петь, не расстраивайся, — сгладил я ситуацию. Иди вон лучше к командиру. А то он тебя порвет как грелку.
— Не порвет. Всех бы рвали, одни куски бы везде лежали. — И Петр вошел в казарму.
— Ну здравствуй, дорогой! — развел руками капитан. — Ты знаешь, от кого угодно, но от тебя...
— Товарищ капитан...
— Закрой рот! Я с тобой потом... Ладно! Рвачев пусть отдохнет, а вы с Жаровым в «санитарку». Мигом!
— Жаров на кухне.
— Не пришел еще? Савченко?!
— Не приходил.
— На контроль его! За старшиной посыльного! Кто из электриков?
— Серова взять? — спросил Петр.
— Значит, так. Серов сам... Не пил?!.. — вдруг ужаснулся своему вопросу Хохлов.
— Да... вы... — начал заикаться Петр.
— Два заправщика, кислород, воздух... где Петров?
— В парке, дежурный тягач...
Из спального помещения, щурясь на лампочку, выходили заспанные солдаты и строились перед командиром.
— Все?
— Все, — сказал Петр.
— В машину. Савченко! Звони в парк. Петрова — на АТО. За старшиной послал? Хорошо!
Отяжелевшая «санитарка» отошла в парк. Навстречу из ворот парка выехал тягач и ослепил фарами.
— Быстро по машинам! — скомандовал капитан. — Два гостя встанут на открытой бетонке. Техника — под них. Через полчаса проеду по рулежке — что б были на местах. В штаб, — сказал он мне. — В командировку едешь. Не иначе.

В штабе капитан осмотрел меня с головы до ног.
— А чего это у тебя хабэ белое? — спросил он, как будто бы видел меня в первый раз.
— С хлоркой стираю, — сказал я, оглаживая складки на своей модной ушитой гимнастерке. — Для дезинфекции. Санчасть все-таки.
— Значок «Второй класс», — продолжал разглядывать меня Хохлов перед лестницей на второй этаж штаба. — У тебя что, второй?
— Второй. Пятый год за рулем. Считая гражданский стаж. Так что срок позволяет. И в военном билете отметка есть. Салмов наш — помните его? В ШМАСе, — в Саратовском ГАИ попросил. А я любительские права свои отдал.
— Отметка есть, — значит, в порядке. Носи. Погоди, а это что?
— Значок КМС.
— Погоди-погоди... Спортсмен — лыжи — КМС, что ли?
— Нет, теннис.
— Ах ну да... Кандидат в мастера. Значит, и теннис тоже...
— А что? — переспросил я. — И удостоверение имеется.
— Да нет. Есть документ — носи. Новый лейтенант вон тоже КМС. Только лыжи, понял? — поделился со мной Хохлов и уперся глазами в мои штаны и сапоги. — Только вот сапоги гармошкой, — засомневался, глядя на меня, капитан. — И галифе ушиты.
— Ничего. Сразу не заметишь, — сказал я и, подтягивая голенища вверх по ноге, незаметно отстегнул внутренние резинки, удерживавшие сборку на сапогах модными ромбиками. Потом я убрал складки на гимнастерке, поправил ремень, застегнул крючок на воротнике и повернулся к капитану. — Так лучше?
— Ладно, — сказал капитан. — Ремень только подтяни, и пошли.
Штабные тогда перепутали мой гипотетический китайский и желаемый для поездки арабский языки.
— Я же помню, что какой-то восточный, — извиняясь перед гостями из округа, сказал Логвин. Те засмеялись. — Но английский-то честь по чести? Без обмана? — спросил он меня, тоже смеясь.
— Да и китайский в общем-то тоже без обмана, — сказал я весело, подчиняясь общей атмосфере. — А английский почти свободно. Особенно технический. Практика большая. При разговоре, конечно, ошибки будут, но объясниться — нет проблем.
Смех прекратился. Перед Т-образным столом Судакова сидело человек десять приезжих и наших, полковых. Все они с интересом смотрели на меня и на пришедшего со мной Хохлова.
Наш капитан переживал и смущался, наверное, больше, чем я, но привычно скрывался за умеренной выправкой и принужденной улыбкой за компанию с общим весельем штабистов.
— Что ж не доучился-то? — спросил меня подполковник из окружных, перебирая какие-то бумаги на столе. — Выгнали?
— По собственному желанию, — сказал я и мысленно поблагодарил нашу старосту Галку и замдеканшу факультета, вовремя, прямо в момент моего отчисления, сменившую своего злого на меня предшественника.
— Все верно, — подтвердил другой штабист, майор, тоже листая бумаги. — Ну а главное — с английским-то как дела? Do you speak English? — так сказать, — осведомился он у меня.
— Yeah, sure! Actually quite well. Anyway enough for business talks. In Aviation especially. I’ve been studying at Moscow Aviation University, — сказал я на американский лад и сам порадовался забытым английским звукам.
— Во дал, — удивился майор и посмотрел на меня одобрительно. — Я-то думал «Yes» из тебя выудить, — и он обернулся к столу, — а он тут нам такое наворачивает. Я лично, скажу честно, ничего не понял, но вижу: проблем не будет. Ты что сказал-то, сынок? Поясни отцам-командирам.
— Ну что, — смутился я. — Сказал, что говорю вполне сносно, будет достаточно для общения. И конкретно — в авиации. Потому что учился я в МАИ.
— Молодец, — подвел итоги допроса Судаков. — Не соврал.
— В командировку поедешь, — подхватил мысль командира Логвин. — Сначала в Среднюю Азию. А потом на Ближний Восток. — И все присутствовавшие закивали головами. — Поработаешь с местным воинством и гражданскими водителями. Проверишь их по своей специальности, на тягаче. Нужно будет — подучишь. И на строительстве объектов поможешь. И по буксировке самолетов поднатаскаешь. Ты же тягачист? — спросил начштаба под конец. И я почувствовал, как в углу штабной комнаты напрягся Хохлов.
— Тягачист, — подтвердил я все бумажные догадки штабиста, не развивая подробностей. Тех, например, что после стажировки на тягаче я работал на «санитарке». — И стажировку прошел, и практику, — на всякий случай добавил я. Все опять развеселились, а у Хохлова от сердца отлегло. И его умеренная строевая стойка стала выглядеть более непринужденной. А Логвин добавил:
— В гражданке поедешь как сверхсрочник. А в загранку суточные в Москве получишь, как и положено, в валюте. Короче, все по-взрослому. Работать там сможешь в хабэ, но без знаков различия. А доехать... дома-то есть чего поприличнее надеть?
— Да есть у него все, не видно, что ли, — сказал все тот же подполковник из округа, и позднее собрание отпустило нас с Хохловым, отведя мне в родной части еще дней десять обычной армейской жизни. Полный новых впечатлений и грез, я провез благодарного Хохлова через Аэродром на «площадку» и вернулся в санчасть.

Моя поездка по горячим точкам делилась на две части.
В Казахстане стажировали срочников и гражданских водителей. Условий никаких. Спали в машинах или на шинелях в кузове тягача. Под открытым небом строившихся, но уже принимавших аэродромов. А питались сухим пайком. Когда был. Или тем, что могли выменять на бензин и солярку у гражданского населения.
А потом группа, опираясь на позитивный опыт деятельности, перекинулась за рубеж. Тут я был единственным срочником. Все кадровые военспецы с приемлемыми навыками работы на тягаче оказались совершенно несостоятельными в практическом английском, несмотря на наличие справок об окончании ускоренных курсов при Военном институте переводчиков. Вот и взяли меня в команду. В виде исключения. Против всех существовавших правил. За прямым распоряжением заместителя главкома ВВС!
«Так-то вот!» — хвастался проездом я в Москве. Сначала — дома перед родственниками. А потом — сидя в кафе «Московском» с друзьями. В новом рабочем костюме «тропикал» из «Березки» и такой же модной брезентовой шляпе на подбородной тесьме за спиной.
И все это всего за несколько часов до отъезда в новый международный аэропорт Ш-2. А в доказательство я показывал всем уже выданный на руки синий служебный загранпаспорт, авиабилет с названием ближневосточного аэропорта и несколько долларовых двадцаток с мелочью с соответствовавшей декларацией, гордо полученных мною во Внешторгбанке на Ленинградском проспекте, расположенном совсем недалеко от моего дома.
И были у нас в программе и Афганистан, и Иран, и Ирак, и Иордания — проездом. И другие страны Востока. Но основное время мы провели в Ираке, куда трудно добирались на стареньком, раненом «джипе» через Иорданию и почти всю территорию страны. И там, втайне от мировой общественности, обучали иракских военспецов аэродромной буксировке.
Учили их где придется. И на полигонах, в пустыне. И на боевых позициях, под обстрелом. И по горячим, боевым аэродромам: строившимся, и взорванным, и заново восстанавливаемым, — прямо по свежезасыпанным, утрамбованным и залитым бетоном воронкам взлетных и рулежных полос. Одновременно со стажировкой на местах нашего же военного персонала.
Но, что греха таить, были в той поездке и приятные моменты. Пришлось поработать и не в экстремальных условиях. На мирных, цивилизованных аэродромных бетонках без артналетов и авиаобстрела, на обычных, аэродромах Малой Азии.
Вот там было все: и почетный прием, и уважение, и новая модная гражданская спецодежда, и закрытые для простой местной публики рестораны и бары. Были и деньги — валюта. Совсем немного, но все-таки, выданные на руки одной из принимавших сторон. И все это после откровенной нищеты наших среднеазиатских республик и сопредельных с ними, родственных по языку и духу государств. В жару и в отсутствие самых примитивных бытовых условий. И жизни вперемежку с простыми нищими людьми.
Эйфория легкой капиталистической жизни и ее контраст с нищим существованием и войной парализовало тогда мое рациональное понимание соцдействительности и подействовало уничтожающе.
Втайне от воюющего против него Ирана, который имел с нашим государством такие же точно военные контракты, как и его противник, Ирак после обучения своих летчиков в Зябровке приобретал советские самолеты и технику, не считаясь, эскадрильями. И уже потом раздумывал, как это все у себя расположить и использовать. И как все это потом обслуживать.
Или даже совсем никто об этом не думал. Просто оставляли всю закупленную в СССР технику, как есть в упаковке и консервации, по задворкам аэродромов. И чуть ли не в пустыне. И она никак не использовалась. А закупки тем временем продолжались.
А наша мобильная группа попутно — делать нечего — выполняла еще одну, дополнительную работу — по расконсервации. Стажировка была единственной нашей обязанностью, но начинать работать было как-то надо. И мы засучивали рукава, расчехляли складированную технику прямо на месте, там, где ее находили, и ставили на ход и на крыло. За те же самые деньги в адрес нашего государства. Но и за персональный и в основном натуральный — спирт, виски, пиво, соки, продукты — дружеский откат на месте в свой адрес. (Вроде бы как попутная халтурка подвалила.)
Мы проводили на технике все необходимые работы. И это в рамках своих сроков и при параллельной стажировке. Потом мы сводили местных людей и купленную для них технику и расставляли по номерам. И определяли работу и боевой порядок на их же собственных аэродромах. По образу и подобию наших военных бетонок.
А дальше и смех, и грех. Но как снег на голову — даром что вокруг пустыня знойная — постоянные переработки наши сверхплановыми выходными вдруг обернулись. И дни интенсивной работы на два фронта возместились нам самым неожиданным образом: во всех арабских странах нам полностью купировали ангажированную и оплаченную ночную учебу и практику. Оказалось, что не было никакой нужды в ночном обучении летчиков, потому что все наши партнеры воевали только днем, при свете яркого южного солнца исключительно. А объяснились наши неожиданные ночные выходные очень просто. Религия — ислам, и по его канонам ночью мужчина должен был спать. С женщиной. А не воевать. И потому не только стажироваться, но и учиться по утвержденной программе местные военспецы ночью отказывались. Хорошая и немаловажная часть местной военной доктрины, доложу я вам.
Ну ислам так ислам. Все мы люди-человеки, решило на месте наше непосредственное начальство, и военно-техническая группа не спешила покидать отработанные расположения. При условии, конечно, что были средства, кондиционеры и магазинчики с приемлемым европейскому военспецу ассортиментом. А авианалетов, обстрела или других действий в регионе не проводилось. И мы всей группой объявляли объединенные выходные, скидывались на пиво и виски и предавались дневному — под кондиционерами — преферансу, предутреннему — до жары — футболу и праздному созерцанию окружавшего нас мира в часы заката.
Но все приятное быстро заканчивалось, и нашу группу опять перебрасывали. И нам снова предстояли расконсервации и стажировки.
И тут же сразу — пожалуйста — опять контраст: за долгосрочные многомиллионные простои дорогостоящей техники никто и видимого нарекания не получал. А за малейшие провинности младших по должности старшие иракские чины метелили их так, что не приведи бог! Никакой Зябровке и не приснится никогда. Такую бойню у нас можно было бы увидеть, если только десантники в свой день группу тихо помешанных с диверсионной группой перепутали бы.
Назвал я один раз, того не зная, одного иракского стажера тупым. А потом заметил мимоходом, что толку от него не добиться. И действительно, парень тот совсем не хотел учиться. Ни как самолет в ангар заводить, ни что с тягачом при очередном ТО делать. А и нужно-то было ему сосредоточиться пару раз и сконцентрироваться. И халас («конец» по-тамошнему): и самолет в ангаре, и тягач ухожен. Стажер в фаворе, а мы, военспецы, как всегда, в дамках. И идем домой вовремя. В преферанс играть и пиво откатное под японскими кондиционерами пить.
А он, стажер тот, вместо того чтобы баранку крутить да посматривать, все мне на своем родном языке что-то громко втереть пытался. Довел, короче. Но потом я все равно пожалел, что его вложил. Я думал, дадут ему пару раз в морду, как обычно, — тем дело и кончится. Но не тут-то было. В строю и в морду, это у них так просто, за здорово живешь. Ежедневно и профилактически. Типа как у нас «подтяните ремень, товарищ солдат». Или «ё-пть» и «бля» у Покормяхи.
А тут по моему закладу, который невольно вдруг спецзаказом оказался, двое здоровенных и, видно, специально обученных, увели моего болезного в тот же самый ангар и там за пять минут живого на нем места не оставили. А на следующий день — боже праведный! — я думал, хладный труп его из просторной азиатской палатки выкинут. Но нет. Как ни странно, ничего. Сам пришел! И ни слова. Молча поулыбался и в кабину полез. А старался так, что пот градом катил. И это сразу же за предыдущими абсолютно сухими днями. И трудился он как верблюд. И пока самолет не поставил, ни слова не проронил. Да еще и поставил так, как надо. Раза эдак с тринадцатого... А потом, после двадцати дополнительных попыток, и вовсе через два раза на третий попадать научился. А это по местным рамкам, доложу я вам...
Такой способ добиться внимания был в общем-то понятен. Но реальные результаты оказались более чем замечательными.
«Тоже часть местной доктрины, наверное, — думал я. — Но это и в Советской армии скоро приживется. Если, конечно же, в ближайшем времени к профессиональной не перейдем».
Опять вперед забегаю. Вот ведь язык!
Тут я конечно же не свой высокий литературный стиль в виду имею. А «язык мой» в том смысле, что «враг мой».
Короче — все. Больше никаких военных секретов и двадцатипятилетней давности государственных тайн я, как порядочный человек, выдавать не намерен. Скажу только, что поработали мы тогда везде, куда только могли в случае необходимости приземляться наши бомбардировщики Ту-22. А также и все прочие. И даже более тяжелые самолеты. И наши военные транспортные, и все остальные. В том числе и за нефтедоллары, у нас же купленные.
Вернулся я с войны в гражданской модной одежде, подлечился немного в госпитале, переоделся. И Женьку с машины своей подвинул. И выехал сразу же — мимо полетов — прямо на чью-то военно-командирскую дачу. И мягко говоря... не захотел больше.
«Ну кто они, в конце концов, такие? — подумал я, озадаченный забытым рядовым с собой обращением. — И кем они себя мнят — все это наше с вами доморощенное ковровое офицерство? Кто они, в конце концов, такое, чтобы столько думать, да все только о самих себе. И о своих дачах. И о прочем внеармейском своем благополучии?!»
И почему это в армии так заведено: чуть завслужбой или комчасти стал — один только натуральный обмен на уме? С новой казенной позиции. И все только в личную, свою пользу. А помыкать всеми в одночасье привычкой становится!
И это после всего того, как я побывал везде. И поучаствовал, как говорится. И с горячим «железом» в руках все своими ногами прошел! И многим из них и половины того не увидеть. А одной минуты налетов и бомбардировок и не приснится никогда! А все туда же: прими, подай да пошел вон!
«Да вот хрен вам навстречу!» — резонно подумал я в итоге своих размышлений. Но слава богу, был я вынужденно вежлив до последнего. Хватило и головы и нервов.
«Это ты молодец, — сказал мне тогда Хохлов, который и во Вьетнаме, и в черной Африке повоевал. И ранение и награды имел, и потому понял меня сразу. И только потом уже для верности посмотрел на меня пытливо и переспросил: — А не передумаешь? Тягач, Аэродром. По вольной воле-то особо не покатаешься».
«Нет, — сказал я ему. — Настоящей работы хочется».
«Ответ, — сказал Хохлов. — Но рапорт все-таки напиши. Срочникам не положено, но случай нестандартный: из командировки ты только. Стажировать-то по новой не нужно?» — переспросил он меня на всякий случай.
«Спасибо, — сказал я. — После арабов этих я теперь сам кого хочешь отстажирую. В любых полевых условиях. Но лучше конечно же в нашей зябровской тишине. И без ракетных налетов, хотелось бы», — поблагодарил я своего командира за понимание. И рапорт у него в канцелярии тут же и написал.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. НОЧЬ ПРОСТОГО ДНЯ
Друг — дежурный медик. Пятачок, пузырек и полторы клюшки. Девичий перебор. День рождения в Кабановичах и падающая звезда. Новая игрушка и несколько осмысленных движений. «Та» люся

В лазарете — на везение — навстречу мне появился не начмед Прохоров, а мой дорогой шахматист Самсонов. И я снова вернулся к своей повседневной служебной обыденности.
— Ложный вызов, — сказал Самсонов. — Привели из поселка девицу пьяную. Вены себе резала... Сумасшедший дом сегодня какой-то!
— Как зовут? — насторожился я.
— Не из ваших. Постарше будет. Мариной зовут. Фамилию не помню. Знаешь Марину со станции? — спросил он меня.
— Да нет вроде бы, — сказал я.
— Я же говорю... Постарше будет. И вроде бы ничего особенного целый день не делали, а вымотался я... И предчувствие какое-то...
— А что с ней? — переспросил я.
— Да ничего. Ее только что отец на «жигулях» увез. Не встретил? Техник из первой. Тоже какой-то зачумленный. Что происходит-то, Серый?
— А Прохоров где? — осведомился я о начмеде, который сегодня, как и всегда, лично грозился дежурить по санчасти.
— Да-а... Где? Дежурит... Дома! Мы с ним опять поменялись. Сначала я за него подежурю, а потом... я за себя... А когда его очередь придет, то, значит, опять же я. Понял? Других-то никого нет. Говорит мне: все равно ты в санчасти живешь. Ну да ладно. Ну что? Партейку?
— Давай, — согласился я и посмотрел на часы.
А было-то всего-навсего 23.30. Всего-то час с небольшим с отбоя прошел. Я-то думал, уже полночи позади. Вот что значит насыщенный вечер: прогулка с Наташей и срочный выезд, гости, капитан, штаб… И все последние новости с поездкой.
Шахматная доска Самсонова караулила меня во всеоружии.
«Ну держись!» — решился я и сделал первый ход.
Самсонов сразу ответил, и тут только я подумал, что скоро уеду, а Наташку мою сегодня целый час провожал — где и как, неизвестно, — наш обстоятельный младший командир Петр. А с такой динамикой событий я рискую ее в скором времени толком и не увидеть...
— Ходи, — сказал Самсонов. — Над третьим ходом не думают.
— Да, — сказал я, и как мне показалось — не своим голосом.
По нарастающей защемило в груди, и неизбежное чувство потери властно заключило душу в безжалостные объятия.
— Что с тобой? — испугался Самсонов.
— Не могу играть, — сказал я ему.
Я решил сразу же поехать к Наташе. Все равно больше ни о чем думать я уже не мог, и мне было абсолютно все равно, чем для меня может закончиться этот никем не санкционированный, почти демонстративный пробег. Особенно при гостях. И в преддверии тревоги и итоговой полковой проверки.
— Что с тобой? — снова спросил Самсонов.
— В сон что-то кидает, — сказал я ему, опомнившись. И взял себя в руки. — Поеду. В парке посплю. А автобус под Вышкой сменю по тревоге. Или уже под утро. Прикрой меня, если что.
Я вышел на задний двор санчасти, завел машину и двинул через хоздвор к ухабистой дороге, которая неизменно приводила к станции.
В ту ночь меня напрасно ждали под Вышкой компактный грузовичок руководителя полетов, Лысов и наша пожарная машина. Водитель грузовичка РП — эрпэшки был родом из Подмосковья и любил пообщаться со мной на спортивные темы. А в длинной двухрядной кабине пожарников не хватило четвертого для домино. Эрпэшник в домино не играл, и пожарные позвали нашего молодого из старого автобуса.
— Петя влетел, — проинформировали пожарную машину по рации из казармы, пока Лысов забирался в ее просторную кабину.
— Ух ты! Грушовенко?! — удивились они, разбирая кости. — Садись, — сказали они Лысову. — В «козла» играешь?
— Пробовал, — сказал он.
— На станции танцы. Наши пошли, — сказал водитель грузовичка РП, сидевший на заднем ряду кабины с Пашкиным транзистором.
— Да он не на танцах был... — вставил слово Лысов.
— Ну, значит, личное... — оборвали его пожарные, в ожидании начала партии. — Один-один у кого?.. Чего сидишь-то?!.. Ходи!..

Жаров с Григорием встретились за почтой и темными заборами и палисадниками двухэтажных домов вышли из городка на незаметный проселок. Краем хоздвора проселок вывел их к одноколейной ветке. Здесь друзья задержались и, лежа на насыпи, молча покурили, глядя на звездное небо и пропуская вперед машину дивизиона связи. Дальше к станции они, намеренно удлиняя путь, пошли по шпалам, чтобы не встретиться с выехавшими из части в неурочное время связистами.
— И куда это их понесло? — проворчал себе под нос Жаров.
«Хомут» их, наверное, домой что-то повез, — мысленно ответил Григорий. — Или бензину себе в «жигуля» слить», — предположил он, вспомнив, как утром замкомандира связистов заливал у Ашота на втором ГСМ полные канистры и баки своего «газона».
— Точно, — подтвердил его догадку Игорь.
Вокруг пятачка на ящиках в полной темноте сидело человек пять. Магнитофон, подключенный к толстым проводам, свисавшим с фонарного столба, молчал. Во всей деревне не было света.
— Что делать-то будем? — спросил у подошедших ребят скучавший в обнимку с подружкой связист из дивизиона.
— А где наши девчонки, — спросил его Жаров.
— Надя-Даша? — улыбнулась подружка связиста. — Гомельские?
— Да нет, — сказал Жаров, оглядываясь по сторонам.
— Не видели, — сказал связист.
— Пролетаем по всем статьям, — сказал Григорий.
— Пролет — не залет. Пошли поищем, — сказал Жаров.
— Вон Наталья идет, — обрадовался связист. — У нее спросите.

Оставленная Петром у дома, Наташа долго сидела на ступеньках крыльца, уперев подбородок в загорелые коленки. Пирамидальные тополя черной чередою, не шелохнувшись, стояли вдоль ее забора. Она встала и вошла в дом. Какое-то время постояла у зеркала, думая сразу обо всем, а потом, не отрывая взгляда от отражения, сняла с головы пластмассовый обруч и сменила туфли на другие, постарше. Она тряхнула головой, подмигнула сама себе в зеркало и, совсем уже в другом настроении, накинула на плечи вязаную кофту.
От крайнего дома деревеньки Кабановичи до зябровского пятачка было всего-то навсего метров пятьсот — шестьсот.

— Наташ, — спросил у нее Жаров, — ты Галку мою с подружкой ее, приезжей, не видела?
— Видела, — сказала Наташа. — Они в город поехали... На «Песняров». Им Любовь Ивановна свои билеты дала. Сказали, что с последней дрезиной вернутся.
— Вот непруха, — закончив ругаться, сказал Жаров.
– А что, подружка-то у нее ничего? — поинтересовался Григорий.
— Ничего, — уверенно сказала Наташа. — Красивая. Сейчас приедут. Увидите. Вы же сами редко раньше двенадцати появляетесь.
— Какая-то машина едет, — сказал Гриша. — «Уазик», кажется.
Я осветил фарами «санитарки» пятачок. Одновременно за моей спиной из-за перелеска замаячил желтый прожектор последней дрезины. В деревеньке у станции Зябровка дали свет. Сиреневый фонарь Вышки вспыхнул было посадочным светом, но сразу опомнился: не самолет же — дрезина, и Вышка — эх, старость не радость, — снова сбросила свою светосилу до интенсивности дежурного ночника. Пришвартованный к фонарному столбу магнитофон с усилием и воем завелся и, послушно разогнавшись до крейсерской скорости на девятнадцать, весело заиграл: «Санни!..»
— Санни... — запела подружка связиста, заглядывая в глаза любимому.
— Ого, доктор приехал, — сказал Жаров и раскрылся мне навстречу в приветственной позе.
В тени забора я сразу же увидел Наташу, присевшую на корточки рядом со связистом, и запарковал «санитарку» за углом — подальше от чужих глаз.
— Здорово, Серый, — поприветствовал меня Гриша.
— Привет, — сказал связист Борис, а девушки спели «Санни», глядя на меня и улыбаясь.
Наташа поднялась и встала ко мне лицом.
— Ты ко мне приехал? — спросила она.
— К тебе, — сказал я. А она подошла ко мне и крепко обняла.
К платформе подошла зябровская дрезина, завершившая свой последний рейс. Жаров с Григорием настороженно разглядывали вернувшихся из города людей.
— Вон они, — сказал Григорий. — Приехали. Обе.
— А это что... которая с ней... подружка? — спросил у девочек Боря.
— Скорее всего, — сказал Жаров, упавшим голосом. — Во всяком случае, никакой альтернативы поблизости я не наблюдаю.
— Но как бы то ни было, — сказал Григорий, — с такой подружкой гуляйте сами.
— Вон еще какие-то девчонки приехали, — подсказал увлеченный общими наблюдениями Борис, интересуясь потенциальными участниками предстоявшего веселья. — Их пригласите...
— А Галку мою с подругой мы куда денем? — спросил его Жаров.
— Да, — вставил свое слово Гриша. — Но с такой подружкой, Гарик, они нас с тобой живыми не отпустят... Это уж точно!
— А вы подождите, пока они уйдут, — посочувствовал Борис Григорию, на долю которого все еще выпадала приезжая Галкина подружка.
— Слышь, Борь, — попросил Жаров связиста, — сходи позови тех, других. Пожалуйста. А я здесь постою подожду, пока Галка с этой не рассосутся. Или нет. Мы с Серегой пока за кайфом в Кабаны сгоняем. Ты не привез ничего, а? Серый? — спросил он.
— Подожди, — сказал я и все еще молча стоял в тени с Наташей.
Жарову с Григорием не понравились и другие приглашенные связистом Борей девушки. Из вежливости Борис с подругой и мы с Наташей посидели в компании вдоль забора еще минут пятнадцать, а потом девушки, чувствуя равнодушие Жарова и дежурную вежливость Гриши, попрощались и ушли. С ними ушла и Татьяна, подруга связиста.
— Сиди, — сказала она Борису. — Я с девочками пойду. Поболтать.
— Что ж не проводил? — спросил его Жаров.
— Да мы с ней с обеда отдыхаем, — пояснил Борис. — Меня с утра отпустили до завтра. День рождения все-таки. Двадцать лет.
— Что ж ты молчал? — спросил Григорий.
— Вот это повод! — от души обрадовался новой программе Жаров.
Глаза его снова засветились неиссякаемой и рыжей жизненной силой, а компания в «санитарке» на пути в Кабановичи снова обрела свою душу и смысл.
Мы с Наташей подвезли ребят до деревни, а потом и до самого дома, который показал мне Игорь, и тоже попрощались.
— Нет, пить больше не хочется, — сказал я. — Я скоро в командировку уезжаю. Нам с Наташей поговорить надо. Еще раз поздравляю, — пожал я Борису руку на прощанье. — После итоговой отметим. Заодно с моими проводами, — пообещал я ему и ребятам.
Они не стали меня уговаривать, и мы с Наташей отъехали от них метров на двести, к ее дому на противоположном конце деревеньки.
Я поставил машину в кустах у Наташиного двора.
— Давай пройдемся, — предложил я. — Я через неделю-полторы в командировку еду. А мы с тобой так толком и не пообщались.
— Давай пообщаемся, — сказала Наташа и спокойно мне улыбнулась. — Только пойдем ко мне. Моих нет никого. Брат в городе, на «Песнярах». А потом у друзей. Сегодня он уже не приедет. А мать на старом гарнизоне ночует.
— Пойдем к тебе, — сказал я, и у меня задрожало все внутри.
В комнате Наташа зажгла свет, поставила на плитку чайник и достала из шкафа батон серого хлеба и банку вишневого варенья.
— Хочешь, спирта наведу? — спросила она. — Выпьем немного.
— Давай, — оживился я, потому что сам не знал, с чего начать и что говорить. И вообще, как себя вести в этой неожиданной ситуации.
— Тоже «Ромазулан», — обрадовался я маленькому пузырьку, который Наташа достала из своей яркой сумки, сделанной из разноцветных, глянцевых клиньев клеенки. Той самой, с которой она утром приехала из города.
— Чистый, — сказала она, охотно разделяя мою радость. — А пузырек удобный. Под завязку — он ровно сто двадцать граммов. Развести — как раз четвертинка получается.
— А ты что, пьешь спирт? — удивился я.
— А что? Разбавленный. «Шпагу» я не люблю, вонючая она какая-то. А медицинский очень даже ничего. У нас все пьют. Некоторые девчонки еще эфир нюхают...
— Ну раз так, давай понемножку, — согласился я. — Уж получше эфира-то будет. Запиваешь?
— Зачем? Огурчики есть. Вот... и колбасы еще немного осталось.

— Танцы называются!.. — сказал Жаров, стоя у темного дома в Кабановичах. — Полторы клюшки. И тем в обед сто лет. Жаров встал на нижнюю перекладину забора. — Да где он там?!
Он нашел в кармане гайку от своего стартера и бросил ее в окно.
За черной крышей дома стояли высокие тополя, и светили все те же, что и над казармами, невнимательные осенние звезды. Окно почти сразу открылось.
— Чего надо? — спросил из темноты настороженный мужской голос.
— «Чего», «чего»... Здорово, дядя Саш, — хохотнул в темноту Жаров и взялся руками за обломанные штакетины забора. — Есть?
— Иди к крыльцу. Еще бы под утро пришел. Сколько тебе?
— Одну, — сказал Жаров.
— «Одну-у»... — передразнил Игоря хозяин, закрывая окно.
— Может быть, есть еще деньги? — И Жаров с надеждой посмотрел на связиста. — Сочтемся.
— Ну... есть еще три рубля, — сказал Боря-связист и достал из нагрудного кармана военный билет с припрятанной в нем трешкой.
— Дядя Саш! — повернулся Жаров к закрывшемуся окну.
Но дядя Саша уже подошел к выходу. Мертвое окно дома хранило внутри денатуратный отблеск своих черных стекол.
Подул ветер. Над черной крышей и тополями спокойные звезды вдруг оживились и, совсем как летом при хороводе, замелькали через ожившие ветки.
Вдруг в небе между черным скатом крыши и потянувшимися к звездам силуэтами тополей, помигав, зажглась новая звезда. Она набирала яркость и, подрагивая, сползала по небу вниз...
За углом дома скрипнула входная дверь, и ожили ступеньки ветхого, стонущего на голоса крыльца.
— Ну где вы тут, — позвал из темноты дядя Саша. А ребята в ожидании его всей командой заворожено смотрели на растущую яркую звезду.
— Здесь я... — ответил Жаров. — Мне бы еще... — не отрываясь от звезды, сказал он и протянул в темноту перед собой Борькину трешку. Но осекся...

Мы с Наташей выпили по полстакана разбавленного спирта.
— Ну как тебя Петя, проводил? — спросил я ее.
— Проводил, — сказала она. — До самого дома. Он хороший.
— Ухаживал за тобой?
— Сказал, нравлюсь я ему. И на такой девушке он бы женился.
— Во дает! Прямо так сразу? Друг называется...
— Не сразу. А когда через год на сверхсрочную перейдет.
— Ну а ты что?
— Сказала, что, если он не передумает, выйду за него.
У меня внутри ёкнуло и — как холодным прутом наотмашь — полоснуло по легким и ребрам.
— А как же я? — прохрипело мое непослушное, чужое горло.
— Что — ты? Это будет уже после того, как вы все уедете. И ты, и Паша. И Гриша с Жаровым... И конечно — когда мы с ним уже сговоримся, — я, кроме него, ни с кем встречаться уже не буду.
— А так ты с кем встречаешься?
— Сначала я с Пашей встречалась. А теперь вот... с тобой, — почти без паузы сказала она.
— Со мной?
— С тобой, — удивилась она моему вопросу. — Только ты странный какой-то. Пашка тоже странный. Но ты еще больше. С ним-то хоть понятно все было...
— Постой-постой, — остановил я ее, уже ничего не понимая. — Тебе-то самой кто нравится. Пашка, Петя или я?
— Сейчас я с тобой встречаюсь, и мне нравишься ты. Я с тобой сидела бы вот так весь день и всю ночь… И только тебя бы и слушала. Я не всегда понимаю, о чем ты говоришь. Но все равно мне это очень нравится... Нравится тебя просто слушать.
— Только слушать? — спросил я.
— Не только, — сказала она. — Но мне кажется, тебе ничего от меня не надо...
И она с сожалением посмотрела в мою сторону. Именно не на меня, а в моем направлении. И несимметричность ее лица прочиталась вдруг очень отчетливо. А глаза, казалось, вот-вот наполнятся слезами.
Потом она посмотрела прямо на меня. Но как в последний раз, как будто прощаясь. И даже не посмотрела, а тщательно оглядела напоследок все мое лицо: те места, где находились лоб, подбородок, уши и нос, — все, кроме глаз. А потом руки, ноги, плечи... Наверное, для того чтобы сохранить в памяти что-то для нее дорогое и важное, и известное ей одной. А свое при этом скрыть почему-то. И поэтому она ни разу не заглянула мне в глаза. Именно это придало мне уверенности, и я снова обрел способность мыслить.
— Я понимаю, ты в Москве живешь. В институте учился...
— Наташа... — задохнулся я от отгаданной только что загадки. Но больше всего от ее близости и от такого же, как и у меня, встречного движения. — Я просто не думал, что вот так, сразу... — сказал я, глядя на нее, и протянул к ней руки. Она встала с табуретки, обошла стол, вложила свои руки в мои и остановилась, глядя на меня рассеянно. Я привлек ее, посадил к себе на колени, обнял и посмотрел в глаза снизу вверх. — Наташа, — прошептал я и потянулся к ней губами. Она обняла мою голову, посмотрела прямо в меня своими серыми глазами и поцеловала. — Я люблю тебя, — сказал я.
А она улыбнулась и снова поцеловала меня, улыбаясь еще веселее и радостнее.
Я обнимал ее и ощущал совсем юное, почти детское тело. Глядя в ее серые глаза, я с трепетом ощутил их волнующую глубину и, дальше, давно уже знакомую, пугающую бездну... Но на этот раз, несмотря на трепет, я не обратил на свой страх никакого внимания. Я обнимал Наташу, чувствовал прилив новых сил и впервые стал рядом с ней большим и сильным. Таким же большим и сильным, каким был в детстве, когда носил такие же, как и Пашка Петров, чулки в рубчик и лифчик с резиновыми «крокодилами». И когда у меня на все бывал готов скорый и четкий ответ. И я хватался руками за все, за что хотел, без разбора. И при этом не признавал никаких — ни хрестоматийных, ни действующих — авторитетов.
В тот же самый момент я стал для Наташки ее новой игрушкой. И даже дядька Иван никогда не дарил ей такой. Игрушкой, недоступной еще вчера и вот случайно забытой обеспеченными детьми в моем московском дворе и найденной ею там неожиданно, на время, — в свое короткое, но радостное использование.
— Ты останешься? — спросила она меня.
Обескураженный простотой и отсутствием обязательного кокетства, я с трудом произнес «да» и сделал усилие, чтобы выпустить Наташу из рук. Исчезнув из моих объятий, она вышла в тамбур к умывальнику и скоро вернулась, вытираясь на ходу.
— Иди умойся, — сказала она мне. — Полотенце там, на вешалке.
Наташа сняла покрывало с широкого топчана в углу комнаты, перетряхнула одеяло и, улыбаясь, обернулась на меня.
— Иди, — снова сказала она.
Я быстро вернулся и с гимнастеркой в руках и полотенцем на шее и остановился посреди комнаты. Наташа погасила свет, и комнату освещал только лунный квадрат на полу. За окном дома притих и затаил дыхание весь остальной, оставшийся снаружи мир. Неясно-расплывчатые звезды спокойно светили из глубины мироздания, медленно вращались и, не торопясь, вершили судьбы людей.
Мои глаза быстро привыкли к темноте. Наташа была в постели, а ее вязаная кофта и ситцевое платье аккуратно сложены на стуле.
— Иди сюда, — сказала она серьезным голосом. Я подошел как был, с полотенцем на шее, а она взяла мою руку своей ладонью, и от ее горячей кожи на меня напал столбняк. — Ну что ты? — спросила она.
Она откинула одеяло и встала в кровати на колени. Мое сердце выросло во всю грудь и перекрыло дыхание. Оно колотилось так, будто бы вместе с ударами и пульсом выколачивало изнутри через уши всю мою кровь и еще какие-то — с нервными прожилками пополам, волосками и сосудами, живые и с пульсом — кроваво-красные яблоки величиной с конский каштан.
На Наташе был только серебряный крестик на простом черном шнурке с узелком и хвостиками и маленькие с небольшими фиолетовыми камнями — или, скорее всего, стеклами — сережки, которых я раньше не заметил. Она взяла меня за руки, подтащила к кровати и сняла с меня через голову белую трикотажную футболку, которую я носил вместо солдатской майки. Шок и столбняк сделались просто каменными, и я только смотрел на нее во все глаза.
— Дальше сам, — сказала она и снова улыбнулась. Помогая мне совладать с самим собой, она обняла меня за шею горячими ладонями и смотрела в глаза удивительными серыми глазами. Меня повело в сторону, и я чуть было не упал, но... «Давай без этого», — почувствовал я тень ее недовольства. А потом — сразу же — желание и поддержку. Это помогло мне сделать несколько самостоятельных осмысленных движений, и я быстро избавился от одежды и оказался рядом с нею под одеялом. — Все, — сказала Наташа. — Только теперь ничего не нужно говорить, — прошептала она мне в ухо, снова обняла за шею, притянула к себе и плотно прижалась всем телом.
Под ласковыми руками и поцелуями Наташи напряжение прошло и уступило место нежности и любви, которых у меня в ту ночь вне времени и пространства с лихвой хватило на нас обоих.
— Я люблю тебя, — говорил ей я снова и снова, а в ответ она только заглядывала мне в глаза, обнимала и прижимала к себе, как в последний раз... И снова завораживала меня искренностью, ясным пульсом и глубокой отчетливой дрожью. И мы снова и снова безвозвратно пропадали с нею из реального мира и забывали наши повседневные заботы. В том числе и по службе: ее — в госпитале, в Гомеле, а мои — на нашем зябровском Аэродроме.

Между крышей дома и черными тополями, помигав в черном небе, на месте самой крупной звезды зажегся новый яркий свет. Свет приближался и, подрагивая, сползал по небу вниз.
— Самолет... — проглотив пустоту, сказал Жаров. — Садится...
— Чего?!
— Вон смотри... — И Игорь показал рукой в небо между тополями.
— Гости... — задумчиво произнес Борис, дернулся было на месте, но вовремя опомнился.
— Бежим! — сказал Григорий. И друзья, взявшись за руки, запрыгали за околицей деревеньки, как продрогшие мазаевские зайцы.
— Успеете, — сказал сам себе Боря, грустно глядя им вслед.
Сам он постоял еще немного посреди заросшей улицы Кабановичей, огляделся по сторонам, а потом хмыкнул, сунул руки в карманы и не торопясь побрел в сторону военного городка, досрочно завершая свою двадцатую юбилейную ночь.
— Стойте! Куда вы? Есть у меня, все есть!.. — кричал хозяин кабановичского шинка вслед убегавшим ребятам и понуро уходившему вслед за ними Борису с мятым трояком в кармане специально ушитых к годовщине и до бела застиранных галифе.
Новые брюки Бориса были не брезентово-глянцевой — как мы тогда говорили — стройотрядовской фактуры, а из добротного, «военного» материала. И они, выглаженные сутра его Татьяной, под закат короткого праздника доставили Борису последнюю за тот вечер — за неимением большего — простую человеческую радость.
«Е-ать ту люсю», — охарактеризовал Борис напоследок всю ситуацию в целом и прибавил шагу, намереваясь выспаться и утром сменить кого-нибудь из ребят на объявленном в дивизионе учебно-проверочном дежурстве.







ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. НОЧЬ ПЕРЕД...
«Рыба» в пожарной машине. Звезды падают — оттаскивай. Жаров и тревога. Жаров, дежурный и Вовк. Жаров и капитан. Рота губы ближе. Соколова забыли, но решили: набегается еще...

— «Рыба», — констатировали под Вышкой очередной игровой факт пожарные. — Что-то нет настроения играть.
Все они вылезли из кабины на бетонку и дружно закурили.
В черном небе перемигивались и кружились далекие звезды.
Вдруг слева высоко над горизонтом, помигав более мелкому своему окружению, зажглась новая сильная звезда. Она приближалась, увеличивалась и, подрагивая, сползала по небу вниз. И вдруг...
...Разом вспыхнули синие аэродромные огни и обозначили посадочную полосу и рулежку. Естественные звезды разом мигнули, мигом отскочили от бетонки и, потеряв свою многочисленную мелочь, заметно поредели на высоте.
Над самым горизонтом новая звезда постепенно превратилась в негаснущую белую вспышку, потом в линию света, параллельную земле, и, наконец, — в три прожектора, над которыми угадывались серебряные плоскости и обтекаемое брюхо снижавшегося самолета.
Прожекторы бомбардировщика нащупали землю. Самолет дотянулся колесами до ее плит, на лету пощупал сырой и холодный бетон ВПП и только потом дуплетом высек из полосы два дымка посадки. В темноте их не было видно, но по опыту все знали — есть касание. А самолет, в подтверждение многочисленных догадок, прокатился на задних шасси, снизил скорость и, не опережая событий, приземлил острый, послушный нос. Два парашюта сбили скорость, и подсвеченное серебро пришельца свистело и выло, и водило лучами у поворота на рулежный подъезд.
Под самолетом мелькнули темные фигуры парашютчиков и утащили в темноту парашютный контейнер и скомканные в спешке шелк и стропы.
Самолет качнулся и подкатил к открытому бетону второй. Он остановился перед техником с фонариком и флажками и погасил прожекторы. Дрожавшие вдалеке фары приблизились. Пашкин тягач вдвинул радиатор в дежурный под крыльями самолета свет.
Тягач зацепили, и он стоном трансмиссии сдвинул гостя с места. В реве двигателя дизельный дым бросился на свет фар. Тонкие лужицы росы испарились под колесами самолета. Небесное тело мощно, как монумент, в бронзовых отблесках заняло свое место на стоянке.
Тягач отпрянул от самолета и пошел по рулежной полосе. Помаячив вдалеке красными габаритными огнями, он исчез в темноте. Подошли и загудели под гостем агрегаты. Подполз и сдал задним ходом заправщик. По дороге к Вышке летчиков-гостей перехватил и увез налетевший по грунту автобус второй автомобильно-технической роты.
В небе над лесом яркой звездою вспыхнул новый парящий свет.

В бытовой комнате ударила створка окна.
Из темного вороха проводов гарнизонного коммутатора снова выпутался настойчивый импульс и вызвал возмущение в катушках старого ротного телефона. У дневального на тумбочке раздался тревожный звонок.
— Дежурный Савченко слушает. Да, товарищ капитан.
Из бытовки высунулся Жаров.
Под окном прокашлялась и отъехала караульная машина Григория.
— Тревога, Вась, а? — шепотом спросил Жаров из-за двери бытовки.
— Иди в парк, Жаров, — сказал Савченко, положив трубку. — Гости садятся. Григорий-то что, с тобой был? Куда поехал?
— На первый караул.
— Правильно, оттуда уже два раза звонили. Пили?
— Так... Прошло уже.
Савченко набрал номер.
— Караульную отправил, товарищ старший лейтенант. Да, к вам. Водитель? Да... Здесь был... Да. Спал. Ну вот только отъехал... — Он положил трубку. — С ним все в порядке. А тебя старшина у входа в казарму ждет. Иди поздоровайся...
— Скажу, на кухне заснул. Завтра. Я тебе оттуда звонил, понял? А ты меня в парк отправил. О-кей?
— Давай чеши. Хлебай тут за вас! Старшине скажу, отдыхающий дневальный к телефону подходил... Не забудь, Жаров...
Жаров скрылся в бытовке, и там опять стукнула оконная створка.
Савченко вышел на улицу. Вызванный Хохловым прапорщик Вовк курил, глядя на равнодушно мигавшие звезды, и привычно прислушивался к шуму Аэродрома.
— Жаров в парке, старшина.
— Как это?
— Он звонил. Ему дневальный все передал.
— Что ж он тебе не сказал?
— Жаров?
— Нет. Дневальный.
— Он другому сказал, когда тот на тумбочку становился.
— А тот?
— А тот сейчас спать пошел, а первый на тумбочку встал... Да не волнуйтесь вы, товарищ прапорщик. В парке он... — Помолчали. — С гостями всегда так. А тут еще проверка эта, — продолжал развивать обычную схему заслона Савченко. — Нужно бы командиру на АТО позвонить. Волнуется, наверное... Лучше вы позвоните, товарищ прапорщик. Заодно он вас отпустит. Чего тут делать-то теперь? Все остальные на месте. А кого вызывали — вышли.
— И Гриша? — уточнил еще раз старшина.
— Да он самый первый. Уехал на первый караул, потом на второй. И так далее. Идите звонить, товарищ прапорщик...
— Сейчас докурю... — Вовк бросил окурок и вошел в помещение.

«Эх, черт, — думал Жаров по дороге к парку. — Жалко, Гришка сразу сорвался. Сейчас довез, машину бы мою завели... Где это я там трос видел?..»
— Жаров? — окликнул его из темноты голос.
Навстречу ему приближался огонек сигареты.
— Ну, — настороженно отозвался Игорь.
— Значит, Рвачев ремонтирует, а ездишь ты?
Дежурный по парку вышел из тени дерева у ненадежной ограды ГСМ-1.
— Это уж кому что, — обрадовано ответил Жаров. — В наряде я, товарищ прапорщик.
— Ага, все лето. Так вместо тебя Серов выехал.
— На моей?
— На своей.
— А я на своей, — подмигнул Жаров дежурному в темноте, приподнимая провисшую проволоку ограды. — В наряде я, товарищ прапорщик. Пролезайте. Посты-то не выставляли?
— Беги, беги. Какие посты? Вон уже второй садится. Гости, мать их!.. И откуда только берутся?
На территорию ГСМ въехал топливозаправщик и остановился горловиной под Г-образным наполняющим устройством.
Жаров плюхнулся на сиденье своей машины, утопил ногами педали сцепления и акселератора и повернул гвоздь в замке.
«Тепленькая еще, — обрадовался он, когда машина завелась с пол-оборота. — Порядочек. Молодчина Рвачев, хоть и стукач!»
И, наблюдая за посадкой самолета, погонял движок на средних оборотах и не спеша поехал на АТО.
— Товарищ капитан. Рядовой Жаров, электро ноль четыре двадцать два прибыл в ваше распоряжение, — как ни в чем не бывало приложил он руку к пилотке в комнатке во втором этаже домика АТО с черным, зловещим ночью застекленным балконом.
Хохлов, глядя на него, покивал и продолжал смотреть молча.
— Кто послал? — неожиданно легко спросил он.
— Я в роту с кухни позвонил. Дневальный... — Жаров замолчал.
— Мне только что звонили из роты. Старшине вы еще можете мозги втереть... Не надоело, Жаров? — Жаров молчал. — Так. Дальше я могу сам все предположить: на кухне заснул, да? — продолжал капитан. — В электрокастрюле. Потом в роту позвонил, и тебя на АТО дневальный отправил? Молодцы! А шеф-повар тебя прямо под самолет не отправлял? — Жаров молчал, опустив голову. — Как ты это тогда сказал? Неловленный? — Хохлов посмотрел на солдата, ожидая ответа. Жаров едва заметно кивнул одним подбородком. — Вот что, неловленный... Слушай боевую задачу. До конца итоговой — на кухню. Без смены. Одно нарекание — и... Ты понял. Я с тобой уже по-всякому разговаривал. А что, — развеселился вдруг капитан, — посажу на губу и буду только на кухню выпускать?.. Машину оставишь здесь. А через пятнадцать минут позвонишь мне из роты, — уже серьезным голосом заключил Хохлов.
— Не успею, — автоматически возразил «рыжий» Жаров.
— Тогда с гауптвахты. Она ближе. По моим подсчетам, ты со станции за пятнадцать минут прибежал. Отсюда до роты ближе. Или тебя Григорий донес?
— Я один...
— Вот ты черт. Всегда начеку! Но теперь хотя бы с тобой все ясно. Трое суток. После итоговой, конечно. А пока кухня. Что стоишь? Кругом шагом... А лучше всего, сам понимаешь, бегом… — марш!
Жаров пошел вдоль обочины тыловой дороги. Недавнее чистосердечное раскаяние его отошло на второй план, и им завладело обычное радостное состояние, происходившее из изначальной комбинации взрастивших его «рыжих» генов. «Рыжий» Жаров посмотрел на часы, легко подпрыгнул на месте и побежал в роту. Он радостно убегал от окна под потолком и лунных неровных стен гарнизонной гауптвахты. Каждым шагом, каждым счастливым своим прыжком он догонял избавление от содеянного, а в перспективе и полное свое всепрощение и спокойную — почти что с чистого листа — армейскую жизнь, — привычное свое существование со стандартным солдатским достатком и минимальным бытовым благополучием.
Впереди маячили огни двигавшейся к капитану техники. Далеко позади Игоря над черным лесом в затылок беглецу пристроился третий невидимый гость, и в небе, помигав, зажглась новая звезда. Под перекрестными огнями наземной техники и садившегося вслед ему самолета Жаров размеренно печатал сапогами засохшую и подмороженную грязь обочины тыловой дороги. Ему не нужно было напрягаться, мобилизуя дыхание и координируя мышечные усилия. Для этого в нем автоматически включились и заработали его скрытые «рыжие» силы. А уж они-то всегда сгруппируются и отпашут за своего хозяина. И выполнят за него любую поставленную задачу. Были бы на то... — Жаров на бегу тогда так и не понял — что. Но уж чего-чего, а этого — так им и не определенного — Жарову было не занимать.
«Были бы на то смысл да профит, — подумали за него его «рыжие» гены.
«Точно! — согласился Жаров с ними чуть позже. — За пятнадцать минут — до роты?! И снова свобода?! Без гауптвахты, допросов и попреков?! Пусть в наряде... Да как нечего делать! Да... как два пальца об... асфальт!
— Алле! Товарищ капитан?.. — задыхаясь, доложил он в трубку. — Тринадцать минут двадцать две секунды... Это вам так, для статистики... Из роты... Да Жаров-Жаров. Сами же просили...
А больше и некому было. И капитан Хохлов спокойно вздохнул. И, надо думать, в последний раз за ночь. А то и за три дня: от жаровского звонка и до конца итоговой проверки, которая была уже близко и начиналась встык за посадкой последнего самолета гостей.
«Да-а... — подумал Хохлов о Жарове. — Такой народ непобедим! — откуда ни возьмись завелась у него в голове привязчивая и почему-то патриотически окрашенная мысль. — И крыть тут нечем!» — сделал он зачем-то еще и такое не лестное для своего непререкаемого авторитета дополнение.

Всю ночь в темноте в толстых проводах старого армейского коммутатора сновали настырные электрические импульсы и в казармах обеих АТР то и дело звонили безотказные армейские телефоны. Поодиночке и группами уходили и убегали в темноту водители средств наземного обеспечения полетов.
По всему городку заливались разноголосые телефоны, и, торопясь за командирами на старый гарнизон в ветхом заборе за футбольном полем посыльные гонцы понаделали много новых дыр.
Одного только Соколова забыли. И на совести Серова это так и останется не прощенным до самого конца их совместной службы.
«...Не привык еще, не запомнил. Да еще и одним из первых на Аэродром выехал», — быстро оправдался он потом перед Хохловым.
«Ничего, Серов, — сказал ему Хохлов. Но так, чтобы не слышал лейтенант. — Ничего... Не самое страшное».
У провисшей проволочной ограды умытые солдаты сталкивались с зевавшими техниками и в узком проходе на пути к парку и Аэродрому в сутолоке приветствовали друг друга.
— Гости? — спрашивали младшие аэродромные специалисты у старших товарищей и приветливо с ними здоровались, имея в виду надвигавшиеся полеты, неизбежное их окончание и общую послеполетную раздачу грамотно отлетавшего продукта.
— Да, гости, будь они неладны! — отвечали им старшие, спросони не разобравшись и не подозревая, во что отольется им это их «утреннее» обычное приветствие при распределении послеполетной вонючей «шпаги». Отлетавшей и теплой. И с характерным запахом резины еще до разлива по зеленым и синим, да и красным, все еще случавшимся на Аэродроме грелкам. И им — да из-за одной только вежливости — а придется-таки поделиться заслуженным послеполетным отстоем со своими молодыми коллегами, помощниками и соседями — младшими аэродромными специалистами.
«Гости, Соколов, гости!.. — отвещала Вышка на широкой аэродромной волне. Но до Соколова так и не достучалась. — Да ото…спись ты совсем! — решила она наконец, не добудившись лейтенанта. — Толку от тебя...» — вынесла она ему свой справедливый и обидный, но чисто гуманитарный приговор. А оперативную энергию приберегла, видать, на потом. И может быть, на самый черный его, и неудачный, и конечно же не полетный день.
«Да куда уж чернее, — проклинал все на свете капитан Дробышев, у которого недавно забрали из эскадрильи обоих двухгодичников. А теперь вот поручили и предполетную и отправку сверхплановых да еще модернизированных гостей — сразу двух самолетов Ту-22М. — Черт меня дернул рапорта эти писать! Что ж, я теперь сам, что ли, шланги мотать буду?! И Логвину еще за них две канистры отдавать. Бегали бы себе в стае...»
А Соколов допоздна просидел с карандашом и четко распланировал весь завтрашний день. И теперь со спокойной совестью крепко и безмятежно спал.
«Да гости же, мать твою!..» — попробовал было внушить Соколову прямо из домика Хохлов, когда отметил на схеме расстановки техники прибывшего прямиком под нетерпеливого гостя Серова. Но в офицерской гостинице никто телефонную трубку не снял и его вызова не принял. И из роты послать за ним тоже уже было некого.
«Ну и пусть спит!» — решили тогда все в один голос с Вышкой и капитаном. И с тревожным посыльным Серовым, давно выехавшим и надолго «привязанным» шлангами к первому же модернизированному гостю.
И Соколова звать больше уже никто не стал.
«Втянется еще», — подумал капитан.
«Еще набегается», — поддакнул ему Серов.
И оба они посмотрел на силуэт промолчавшей Вышки. А потом снова углубились каждый в свою работу. И молодой лейтенант спал, как и было сказано.
«Побегает», — подтвердила наконец их предположения Вышка, задумалась и затихла до начала полетов. И закрыла эту тему для всех участников... без последствий.
«Гости, мальчики, гости!» — встрепенулась она лишь на минуту, чтобы поторопить вечно опаздывавшую вторую роту. А потом снова накинула себе на плечи туман бдительности предутреннего аэродромного дежурства.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. ТРЕВОЖНОЕ УТРО
Суета по тревоге. Обиды лейтенанта и привет от капитана Хохлова. Совместный эксперимент. Щелк! — и командирский «козел». Спасительный скат и ранняя осень патриарха… Базы

Когда Соколов под позывные «Маяка» в спортивном костюме и белых кедах вбежал в казарму, первое, что он увидел, был дневальный, стоявший не на обычном месте у тумбочки, а у двери. У него был автомат на плече и противогазная сумка на боку, и он, ухмыляясь, посмотрел на опешившего, не по форме одетого лейтенанта.
Вместо запланированного и удалого «Рота, подъем!» Соколов, не сладив с непослушной гортанью, прошипел:
— Что случилось?
— Тревога, товарищ лейтенант. Полчаса, как объявили.
Из спального помещения вышли Жаров с напарником в одежде рабочих по кухне — старых парадных рубашках с закатанными выше тощих локтей рукавами и широких послевоенных галифе с очередями меток от аккумуляторной кислоты.
Жаров подробно оглядел лейтенанта, который еще не пришел в себя и ловил воздух в дверях казармы. Он под локти втащил Соколова в помещение, отодвинул от дверей в сторону и со словами: «На кухню, на кухню, товарищ лейтенант. В наряде мы. Тревога тревогой, а обед по расписанию, якши?» — вынул из пилотки измятую сигарету.
В конце ротного коридора дверь комнаты хранения оружия была распахнута. Старшина проверял номера на автоматах и передавал их Савченко, который укладывал оружие в ящики. Дневальный свободной смены волоком за одну ручку вытаскивал их в коридор. Прямо по пешеходной дорожке задним ходом к казарме подошла караульная машина с откинутым бортом. Григорий в паре с дневальным потащили упакованные ящики к машине. Солдат-дневальный с автоматом вышел на улицу и встал у откинутого борта машины.
— На Аэродром, товарищ лейтенант, — махнул на Соколова рукой старшина. — Переодевайтесь — и на АТО. Тревогу объявили.
— Давно?
— Меньше часа. Но наши все еще ночью выехали, под гостей. И посыльный ваш, Серов, выехал. Самый первый. Я думал, закончу погрузку и по дороге вас захвачу. Идите, идите. Переодевайтесь. Мы вас у гостиницы и подхватим.
— Сам доберусь, — сухо ответил ему Соколов.
— Ну смотрите, — сказал Вовк. — Была бы честь предложена... Хватит, хватит! Куда ты, Савченко? В этот ящик только три. Два в роте оставь. Себе и дневальному. Мне не надо. ПМ у меня, ПМ, понял? Быстрей, быстрей! — поторопил он Григория и его пару, полубегом ковылявших с тяжелым ящиком. — Вась, давай этот легонький с тобой возьмем. Эй, парни! Давайте, один залез в кузов, а мы сейчас закидывать будем. Запри, запри сначала! Дежурный!..
Старшина животом отодвинул Савченков сторону, всей массой припечатал дверь оружейки и навесил замок.
Соколов протиснулся между кузовом «караулки» и оружием роты и побежал к гостинице.
«Черт их всех подери... совсем! — бушевало у него внутри. Он понимал, что не виноват, но оттого что его просто забыли... забыли, да еще и не вспомнили... лейтенанта раздирала на части сжавшая зубы злость. — Ну я им покажу!» — думал он, имея в виду Серова и старшину. И Хохлова. И еще кого-нибудь из солдат.
По аллейке проезжали командирские «козлы» и бортовые машины. Спешил к Аэродрому, позевывая, не потревоженный за ночь техсостав. Гимнастическим шагом проходили летчики, придерживая непослушные планшеты. С площадки у хоздвора курсировали автобусы, перевозившие технический и летный составы на дальние стоянки.
У себя в комнате Соколов быстро переоделся. В рощице на узкой тропинке он задевал на бегу добродушных техников, а те, понимающе улыбаясь, уступали ему дорогу.
Отбиваясь от свисавшего на голову хобота заправочного устройства верхом на бочке Ян закручивал крышку на горловине цистерны. Он проводил взглядом пробежавшего мимо Соколова, но тот сразу же вернулся к заправщику:
— До АТО довезешь? — спросил он снизу, придерживая фуражку.
— Садитесь, товарищ лейтенант. Проедем через АТО, раз надо. Вот только лаборанты отстой проверят.
— Долго это?
— Да три минуты. Пять — максимум.
Пока лаборантка с Яном, препираясь, проверяли керосиновый отстой и сквозь стеклянную банку с ручкой по очереди смотрели на свет слитый из крана цистерны керосин, Соколов устал вертеться в кабине и сидел прямо. В злобе и ожидании он прорычал себе под нос все слова, на которые только была способна его фантазия и рвавшаяся в бой душа.
Через десять минут рева и остановок полного по горловину заправщика Соколов оказался в домике с балконом.
— Здравия желаю, — хмуро поприветствовал Хохлова лейтенант.
— А, привет, привет. А я только сообразил, что за тобой сбегать некому. Весь взвод выехал! И когда только в гостинице дежурного к телефону приставят? Старшина что, не догадался?
— Нет. Я на подъем пришел.
— Опять молодец! Кто на подъем приходит, никогда не ошибется.
— Я не опоздал?
— Да справляемся. А так, формально, нет. На выход техники и на расстановку по боевому расчету дается час на все про все. Без учета режима зима — лето. Сейчас старшина оружие раздаст — и полный порядок. Комар — носу. Добро пожаловать, товарищи проверяющие. Какой-то новый генерал-майор. И с ним еще пяток-другой «старших лейтенантов» в чине полковника.
— Это как?
— Да никак. У полковника на погонах три звезды. Как у старлея, только большие. Шутка пожизненных капитанов вроде меня. Я-то до большой звезды уже не доскребу. Это тебе не в Генштабе служить. В Москве — я этой весной за пополнением через столицу ездил — так утром в метро на «Парке культуры» полвагона майоров с подполковниками выходило... Да? Капитан Хохлов. Вторая? Да. Послал вам бортовую машину, — ответил капитан по телефону и положил трубку. — Под оружие. Поздновато. Надо было им с нами на «караульной» поспевать. Вон наш старшина по рулежке катит. Все уже раздал. Отлично, — потер руки Хохлов. — Можно работать.
Соколов вышел на застекленный балкон.
По открытому бетону второй эскадрильи неслась «караулка». Не снижая скорости, она вошла в поворот, да так, что из сухой бетонной полосы выбила облачко пыли. А потом исчезла в капонирах первой эскадрильи. Соколов представил себе мчащегося по Аэродрому развалившегося на сидении старшину, на время оторванного от своих забот по роте.
Аэродром жил обычной предполетной жизнью. Подключенные агрегаты стреляли выхлопом в бетонку. Сокращаясь и покачиваясь, проползали топливозаправщики. Присасываясь, легко жалили самолеты расторопные воздушка и кислородная. Тягач переставил пару номеров с открытого бетона в капониры и занял позицию на своей полетной площадке. Издали он показался Соколову маленьким и вертким как мячик. И даже прыгучим.
Прокочевал, раздавая оружие, старшина второй роты.
Все было готово к полетам.
— Да! Электро? Хорошо, будет. Да-да. Мое дело, где возьму. — И Хохлов положил трубку. — Ненасытная команда! Все отдал. Запаса — никакого. Но и вылетающих единиц больше нет.
— А что такое? — поинтересовался Соколов.
— Да еще одну установку под гостя просят. Тут у меня двадцать вторая стоит. Без водителя. Да твоя же! Тебе и карты в руки. Отгонишь машину? Вон последний капонир в первой. Там Рвачев рядом под семьдесят шестым. Скажешь ему, он подключит. И пусть до вечера молотит. Гостей вечером в разрыве полетов отправляем. Ты как за рулем, Мишаня? Уверенно? Молодец!
— Вполне... — усомнился своим навыкам лейтенант. И Хохлов похлопал размышлявшего над ответом Соколова по форменной груди.
— Движение через третью. Дистанция за самолетом — сто метров. Пристроится следом — съезжай на грунт. Да подальше. Чтобы крыльями не зацепило. Понятно? Видишь свой самолет? Ну двигай.
— Есть, — сказал Соколов.
«А я сегодня хотел решать, когда ремонтом заняться. Век живи... — думал, выходя на «площадку», Соколов. — Эх, прокатимся!»
Соколов с автошколы не сидел за рулем, и лихие аэродромные водители обеих рот только раззадорили его желание прокатиться. С третьей попытки двигатель схватил, и лейтенант осторожно выехал на тыловую дорогу. Его нога на педали газа, никак не находила опоры и с непривычки дрожала в колене.
Впереди со стороны городка выскочил «козел» Командира Базы и, вильнув вправо, остановился у парка. Агрегат бежал бойко, и дрожь почти прекратилась. Лейтенант поддал газу и почувствовал себя увереннее. У ворот парка Марченко жестикулировал и будто бы пытался накрыть собой невысокого дежурного. Но, проезжая мимо, Соколов увидел, что разговор их был дружеский и даже взаимно приятный: садясь в машину, Командир отмахнулся от козырнувшего прапорщика вполне добродушно.
«А по виду не скажешь, что он может быть приятным собеседником», — подумал лейтенант.
Соколов миновал короткую третью эскадрилью, а перед открытым бетоном второй был остановлен вышедшим на рулежку техником.
«Летим!» — показал тот Соколову на свою стоянку.
Самолет в капонире обещающе засвистел, и весь мир потонул в грохоте двигателей. Вибрируя от неисчислимых децибел, Серов уложил кабели и отъехал от самолета в сторону. Старшой через рулежку помахал флажками, и Ту-22, мигая огнями, пошел на стоявшего перед ним человека. От волны теплого воздуха развернувшегося самолета старшой схватился за фуражку. В черных кратерах турбин колыхались глянец и жар, поглотившие рокот ушедшего на старт самолета. Машину Соколова качнуло. Запахло сгоревшим керосином. А потом в кабину к нему постепенно вернулся обычный звуковой фон. Над аэродромным полем снова взвился жаворонок и запорхали потревоженные бабочки-капустницы.
Покинутое самолетом место было поразительно пусто. Красные тормозные башмаки, казалось, никогда больше не понадобятся. Роясь в карманах роб, техники побродили по стоянке и, подобрав инструменты, исчезли. Серов поправил разъемы кабелей и уехал следом за самолетом.
Соколов не заметил, как заглох двигатель, и взялся за гвоздь в замке. Щелк! — сказало реле под капотом, и у лейтенанта похолодела спина. Сзади раздался знакомый свист. В зеркало заднего вида Соколов увидел техника в третьей, ждавшего свой самолет. Со стоянки выскочил агрегат и вильнул в сторону. Над задним валом капонира в реве и грохоте заклубилось облако травы и песка.
Тяжелый, изогнутый профиль Ту-22 выдвинулся из капонира и, развернувшись, исчез, уместившись в свой изящный и тонкий фас. Он остановился и сипло засвистел прямо в затылок лейтенанту.
Щелчков под капотом больше не было слышно. На подножку вскочил старшой самолета и уцепился за кабину, показывая на грунт. Соколов открыл дверь и согнал технаря на бетонку.
«Не заводится, не заводится!» — прокричал он в лицо старшому.
Техник отскочил от машины, обернулся и призывно махнул флажками. Его команда сразу же бросилась со стоянки на зов. Подбежали еще трое соседей, и все вместе они уперлись в заглохший агрегат. Они надрывно вскрикивали и, теряя полуботинки, пытались столкнуть машину с места. Свистел, мигая, самолет.
Подскочил «козел» Командира. Из него вышел Марченко. С тревогой и интересом оперся о сиденье и высунулся следом Женька.
— Где водитель?
— Я, — сказал лейтенант.
Марченко повернулся к Женьке:
— Тягач, трос. Быстро!
«Козел» командира рванул с места и мигом пропал в перспективе разлинованного бетона. Он будто бы клюнул тягач на стоянке и тут же вернулся. За ним, виляя колесами, пух на глазах тягач. «Козел» прошмыгнул на грунт, а тягач широко опис;л вокруг заглохшего агрегата и пристроился ему в хвост. Пашка вскочил из кабины на кузов и спрыгнул оттуда со старым жигулевским скатом на веревке. Техники закрепили скат на бампере. Тягач уперся в корму установки Соколова и вытолкал агрегат, отчаянно направляемый молодым лейтенантом, далеко на грунт. В кабине Ту-22 летчик понимающе улыбнулся, показал Пашке пальцами «о-кей» и, уже не отвлекаясь от рулежки, покачал головой. Самолет грохотнул напрощанье и укатил, нагоняя упущенные полетные секунды.
На ВПП команды с Вышки не заставили ждать, и ТУ-22 пошел, набирая скорость отрыва. Пламя форсажек вздыбило нос и оторвало «тушку» от бетонки. Через минуту до Аэродрома долетел неавиационный по силе звук ушедшего на маршрут самолета. Высоко в небе хвостовое пламя погасло и дымное марево турбин углубилось в бесконечную синеву. Небо за самолетом, скрутившись винтом Архимеда, захлопнулось и изгладилось в ожидании нового взлета. Остаточный дым планового взлета, снижаясь, разлетелся в стороны и легким прахом выпал на станцию Зябровка и близлежащие леса и деревни. На взлетную полосу вырулил солидный грузовой транспортник Ан-24, затесавшийся среди полетов полка и отлетавший вне всякой субординации и понятий приоритета.
Марченко подошел к лейтенанту. Соколов вылез из машины и ждал от Командира его слов. До этого они виделись только один раз, и Командир говорил с ним сурово и доброжелательно одновременно.
Теперь же разговор обещал быть совсем другим.
Техники спрятались в воротниках своих технических роб и отвернулись от места встречи Соколова и Командира. Они пошли прочь, зажмурившись и закрывая уши руками — «у, ё-моё!». Но при этом от души пожелали влетевшему лейтенанту удачи и обычных служебных сил.
— Вы что, товарищ лейтенант? — совсем не в своей манере сказал Командир. Но и это не предвещало ничего хорошего лейтенанту. Такая динамика встречи обещала разнести его в клочья. И разметать ко всеобщему ужасу по всему Аэродрому. К радости разве что мелких крыс и дружных аэродромных ворон. И еще одного аэродромного создания — верного товарища этих животных и бывшего эскадрильного командира Соколова капитана Дробышева.
Чувство вины и страх перед Командиром лишили Соколова способности двигаться и мыслить, и он приготовился к любому исходу ситуации. Беспомощно, но с отчаянным видом он встал перед своей неизбежностью — немного боком и с опущенными руками.
— Твоего взвода машина?! — сорвался на хриплый фальцет Командир.
Техники на ходу пригнулись к бетонке. Их — как теплом от турбин — откинуло в сторону, и, ретируясь краем рулежки, они инстинктивно взяли ногу и ускорились в направлении стоянок.
В спокойном сочувствии к другу-лейтенанту Пашка закинул спасительный скат в кузов и залез в кабину. А привычный Женька-иезуит подъехал поближе и наблюдал за происходившим.
— Ладно... — сказал Марченко неожиданно и отступился.
Он смерил взглядом лейтенанта, который принял перед ним беспомощную и неуклюжую, но в то же время бесстрашную на вид стойку. Боком, как и Соколов, и не отрываясь от лейтенанта, Командир отошел к своей машине и вполз на продавленное сиденье в открытую Женькой дверь. Оценив ситуацию, Марченко, должно быть, решил, что лейтенант еще не дослужился до его полновесного фальцета, и оставил Соколова на бетонке как есть — без крещения.
Но Женька Тихомиров потом рассказывал, что он — Командир его — Соколова... испугался!
«Да т-т-ты что-о-о!» — удивлялись ему все хором, уже после итоговой на солдатских посиделках.
«Точно! — уверял Женька. — Хоть на секунду — на две, но испугался. Никто его раньше таким не видел! И я испугался. И это уже наверняка! Сначала — как техники и Пашка — за лейтенанта. Но потом все испугались его, Соколова. Слава богу, пронесло! Одумался Марченок. Вовремя разглядел, с кем дело имеет».
«И как только Хохлов его выпустил? Вроде бы его роты командир, — подумал «Марченок» после стычки с Соколовым. — А нахохлился-то, нахохлился! Прямо испугал! Даром что со страху...»
— На АТО, — сказал он Женьке и на прощанье одарил еще одним командирским взглядом постепенно обмякшего перед ним Соколова.
А Соколову показалось, что Командир плюнул ему под ноги.
Пашка объехал многострадальный агрегат спереди и в два приема скинул с кузова тяжелый железный трос.
— На бетонке включишь третью и отпустишь сцепление, — сказал Павел, надев трос на клык соколовского бампера. — Зажигание только включи. Посигналишь потом. Как заведется. — Рядом засвистел самолет, и Пашка перешел на крик. — Смотри не догони, как остановлюсь. Я буду катиться, а ты останавливай. Сам тормози, понял? — объяснял он криком и жестами лейтенанту. — Да не спеши. Погоняй на холостых. Ресивер сначала тормозной накачай... Понял?
Отрегулированный «на тычок» агрегат схватил сразу. А наученный опытом лейтенант сделал все так, как ему сказали. Пашка ободряюще хлопнул лейтенанта по плечу, закинул трос в кузов, и тягач убрался на свою полетную стоянку. Соколов каждую секунду смотрел в зеркало и шарахался от стоявших самолетов. Но в итоге все же добрался до нужного ему капонира и поручил машину Рвачеву.
— Ты стартер сделал? — спросил он.
— Я... — хмуро сказал Рвачев.
— Попробуй еще раз, — сказал лейтенант. — Я там машину под уклон поставил, чуть подальше. Шланги дотянутся?
Рвачев молча кивнул в ответ на великодушие лейтенанта и на все его заданные и пропущенные вопросы.
На «площадку» Соколов вернулся пешком, когда оттуда уже отъезжала машина Марченко.
— Что, Миша, досталось нам с тобой? — встретил его Хохлов, закрывая балкон. — Стартер? Вот видишь. Чей недосмотр? Ну ничего... Но прими к сведению. Как говорит Петров, запиши на манжетах. Лейтенант стоял потупившись, как нашкодивший школьник.
— Командиру я объяснил. И про первый раз, и вообще... Несчастный случай своевременно предотвращен своими же силами. На благодарность мы с тобой пока не тянем, но... и штрафными не оцениваемся. Нормально все, Миш. Нормально. За одного битого...
Один за другим застывали на старте самолеты и в постоянном грохоте исчезали в синем небе. Техника из-под отбывавших машин пришла в движение, закрутила по Аэродрому свою привычную карусель и осела кто где: у колонок АЗС, на АТО и территориях ГСМ № 1 и 2. И так далее. И можно сказать, по-аббревиатурно, почти по алфавиту.
Армия и Аэродром — мир множества аббревиатур, как мне и было предсказано на гражданке. Так что список этот можно продолжить. Если интересно, конечно. Интересно? Тогда для общего развития можно подкинуть еще несколько сокращений, таких как парк КГС — парк кислородно-газовой службы, а не килограмм силы из учебника физики шестого класса; КДС — уже не Кремлевский дворец съездов с балетом «Красный мак», а кислорододобывающая станция; БХ-1 и БХ-2 — оба хранилища боезапаса; ЦЗТ — централизованная заправка топливом, проложенная сквозь капониры в глубине стоянок для заправки самолетов в плановом режиме; РП — руководитель полетов, но иногда может оказаться и рулежной полосой; ТЭЧ — технико-эксплуатационная часть или, попросту, ремонтная зона, которая была (и есть, надо думать, до сих пор) и в полку и в Базе. И, наконец, ВПП, взлетно-посадочная полоса, с которой мы вместе с вами все это время и стартуем. В неполетное дни, конечно. Чтобы не мешать боевым единицам летного полка. Так что: «От винта!» — как говаривалось в старые добрые времена нестареющих пропеллерных самолетов...
Есть еще и другие сокращения. Да вот только чего ради вот так, походя, все тайны ни за грош разбазаривать... Военные же люди! А для гражданского контингента, который тут все время у нас под ногами путается — что делать, и без них нам с вами пока тоже никак нельзя, — и того, что рассказано, будет вполне достаточно. И потому еще раз: «От винта!» — как и было предложено чуть выше по тексту. А я продолжаю, потому что до конца моего рассказа у нас прямо по курсу предвидится еще несколько захватывающих да и просто интересных, достойных внимания моментов.

После обеда по кабинам на «площадке» шла рукопашная возня и обычный солдатский разговор. На первом этаже домика, в столовой, сидели немногочисленные водители, временно освободившиеся от работ. Они самозабвенно рубились в домино. На лежанке во всю ширину комнаты отдыха валялись и изнывали от скуки несколько человек из резерва техники, так и не отосланной на Аэродром. Жарова среди них не было, и они сами развлекались и, как могли, коротали свой вынужденный простой: то есть никак не развлекались, а просто неинтересно гадали, что приснится ближе к полудню и что за это им будет предложено по-походному на обед.
Во втором уровне (или в мансарде, на чердаке, — мы с этим всегда путаемся) Хохлов развалился на стуле и смотрел на предательски замолчавший телефон. Постукивая костяшками пальцев по пластиковой схеме Аэродрома со своими карандашными пометками, он углубился в воспоминания. Соколов сидел на диване и слушал рассказ командира о сошедших с вооружения самолетах, об устаревшей и тоже сошедшей технике, о тягачах без гидроусилителей и об установках без автомобильной тяги. И еще много о чем, составлявшем молодость его многоопытного командира.
Большинство машин летного полка находилось в воздухе. Было затишье и почти тишина, если не считать шума агрегатов под гостями, стоявшего на Аэродроме от АТО до леса и до самого неба с легкими барашковыми облачками.
Тишина, подчеркнутая шелестом облетавших листьев, была оптимальна для воспоминаний, и наш капитан отошел от похождений Жарова и прочих проделок вверенного ему личного состава. И на какое-то время принадлежал своему прошлому. А тем временем...







         ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. РОЖДЕНИЕ МАСТЕРА И ИГРА ЛУЧШЕГО
Стартер 22-го агрегата как модель мироздания. Тактика аэродромных расчетов и шапкозакидательство профессионалов. Рассказ капитана, отповедь Петра и три гонорара за спасение полетов (в литрах)

...Агрегат Жарова второй час молотил дизелем под самолетом, давал ток и обеспечивал занятость техников. В таком состоянии машине не был нужен ее подкапотный стартер. Во всяком случае, еще какое-то время.
Сидя в кабине, Рвачев держал на коленях снятый зиловский пускач и чистил его контактную группу. По ходу он щелкал коромыслом реле, в котором ему посчастливилось без особого труда, а главное — без запчастей, отрегулировать возвратно-поступательный механизм.
Затем Рвачев сделал кому-то таинственный знак рукой и поочередно ослабил все болты крепления реле. Довольный собой и в особенности обострившейся своей сообразительностью, он затянул весь ослабленный им крепеж снова. Без суеты и не торопясь. И так, как это было положено, — в правильном, крест-накрест порядке, обязательном для сборки всех механизмов. И делал он это тщательно и с пониманием. И с проникновением в суть машины и отдельных ее частей. Хохлов Хохловым, а задание было получено им, Рвачевым, а не каким-нибудь там молодым водилой. И получал он это задание не как первый с краю или свободный от прочих работ, а как мастер среди остальных и прочих.
«А захочешь быть мастером, — соображал Рвачев, — и мастером настоящим, то тогда, как оказывалось, и в простой стартер 131-го «ЗИЛа» нужно было и смысл и душу вложить. Так-то вот!» — резюмировал он попутно свои догадки. И опять щелкал коромыслом реле и до блеска начищал его контакты. С умением и старанием. И, пользуясь уже свежей, из дальней своей заначки, шкуркой. То есть качественной наждачкой, оставшейся от недавней покраски в боксах чьих-то — по указанию начштаба полка Логвина — аварийных гражданских «жигулей».
Теперь Рвачев был уверен, что правильно выстроил ход реле. И на том успокоился. А сам стартер уже без досады в сторону отложил. Но просидел он в таком состоянии совсем недолго. Молча, глядя прямо перед собой, вспомнил он лицо Соколова при передаче машины и опять задумался. А в мыслях опять вернулся к злополучному прибору. Глядя на стартер, он сообразил, что Соколов считает во всем виноватым именно его, Рвачева.
«Вот ведь гадость! — плюнул он себе под ноги. — Электро жаровский, а отдуваться мне! И еще солобон этот — лейтенант — на мою голову, мать его! Ну какой, на х-х… м-дак, прости Господи, на рулежке в полеты движок глушить станет?!» В запале Рвачев прошелся по всем остальным своим смежникам, за которых когда-то делал ремонт. А потом вспомнил еще и Пашку Петрова за то, что сам к Соколову не подъехал. А потом еще и меня — за то, что останавливался у него прикурить и испугал, неожиданно хлопнув ладонью по кабине.
Выпустив пар, Рвачев снова вернулся к работе.
На вид все в приборе было в порядке. Но Рвачев снова на это впечатление свое не повелся, а сосредоточился и мысленно, «по-специальному» прищурился. А потом взял... да и проник всем своим рабочим чутьем под блестящий силуминовый корпус пускача. Там он понял, что и после ремонта не все устраивает его в приборе. А что-то постоянно от него ускользает. И не дается в руки. И оттого никак ему уже не успокоиться!
И решил он тогда разобраться в задаче «по-взрослому». И...
«...К черту все остальное!» — обозлился он.
И все посторонние мысли в сторону отбросил. А подступаясь к прибору с чистого листа, скрежетнул, как обычно, зубами.
Но... Нет! Стоп. Так уже было. По-другому надо!
И он сбросил свой пыл и с обычной симпатией к ручному труду и технике уже в который раз взялся за ключи и отвертку.
Сначала он и не понял того, а, работая, лишь затылком уловил, что именно в тот момент заработал в нем настоящий механик. Мастер с большой буквы. Мастер, который на этот раз разберется во всем. Все решит и выдаст всем на-гора свой безусловный конечный результат. И все это уже вне зависимости от сложности задачи.
И главное: об этом прорыве своем он и думать себе запретил. А вместо того по-новому осмотрел весь лежавший перед ним прибор. Компактный и скромный. Но, как оказалось, не простой, а лукавый. И с характером-норовом. И почти как человек. И так же, как человек, лихо нашкодивший на весь военный Аэродром.
Рвачев взял стартер на руки и снова пощелкал коромыслом реле. И, направляемый новым своим состоянием, в деталях и очевидности осознал всю его конструкцию. Сначала он увидел стартер как под рентгеном. А затем — и самую суть и душу его. И причина всех неполадок проявилась перед ним сама по себе. Уродливо и косо проступила она среди внутренностей прибора и осталась на виду, отчетливая и очевидная. И тем самым еще более несуразная. А прежние беспомощность и рукосуйство его слепым бельмом укоризны стояли у Рвачева прямо перед его глазами.
Но был он уже Мастером. Первого, начального звена осознания действительности, но — Мастером. И потому не было теперь для него в приборах уже никаких загадок. А были ответы и понимание. И был еще навык, без которого никуда. И потому все вокруг: предметы и люди, приборы и механизмы, явления и взаимосвязи, включая сюда и общие принципы природного бытия и технического мира со всеми их перекосами и накладками, — все это вдруг проступило перед Рвачевым сквозь компонующие оболочки. И все это специально для него стало на миг доступно и прозрачно. А потом все проявившееся снова укрылось, и стало невидимым, и затаилось внутри, в глубине непрозрачных своих корпусов. То есть внутри самих приборов, предметов и созданий. Оставив его, Рвачева, все в том же здравии и покое и ровно на том же месте. Но уже преобразившимся и посвященным. И наделенным на пути к совершенству главным своим приобретением — Мастерством. Пусть механическим и начальным, но — умением, мыслью, чувством и трудом заработанным.
В стартере машины рабочей основой была параллельность валов. И не только в устройстве, но и общая параллельность прибора двигателю, имевшему ось вращения. Пришло главное понимание: смотреть нужно было шире. Не отрываясь от самого прибора. Но и соседние узлы и механизмы ввиду имея. И тогда решались любые задачи.
«Значит, — понял Рвачев, — причиной неполадок явился перекос осей. Но не в стартере. А между осями двигателя и пускача».
По многолетней привычке Рвачев не был заранее уверен в успехе и этого своего вывода. Поэтому без особых иллюзий, а также без расчета на недавнее прозрение, он повнимательней пригляделся к прибору и в следующую минуту понял, что озарение не обмануло и не было пустым наваждением. И в результате анализа Рвачев сразу увидел всю состоятельность своих догадок. Нарушение осевой параллельности движка и стартера место имело. И было вызвано набором причин: простой поломкой реле и теперь вот — еще одной. Сложной, но единственной. И уже понятной.
Каждый раз при запуске двигателя случался осевой перекос. Он выявлялся в момент зацепления венца мотора и шестерни пускача и происходил из-за износа прокладок между двигателем и стартером. А первоначально образовался из-за слабины в затяжке. И главным тут было то, что причина крылась не в узлах, а в их контакте и взаимодействии.
Тут Рвачев окончательно понял, что однозначно решает задачу ремонта. В общем-то простую, но выставленную перед ним в самом неожиданном ракурсе.
Одновременно с новым своим состоянием Рвачев постиг основной принцип и систему не только одного лежащего перед ним прибора. Но и всех остальных реле и прочих контакторов и разъемов. А потом проник в систему и суть всех остальных устройств, щелкавших, жужжавших и работавших везде и всюду и приводивших в движение все вокруг. Кстати, с помощью таких же вот, как у этого зиловского стартера, тяговые коромысла и контактные группы и прочие очень похожие между собой узлы и детали.
И теперь, были ли это простые контактные группы, или компьютерные электронные комплексы недалекого будущего, или даже коллективы людей и отрасли промышленности, или — как прямое от всего того производное — сложные механизмы с приводом или прочие активируемые системы: механические, электрические, автоматические; или пусть даже управляемые по радио; или биологические; или любые абстрактные социальные коммутаторы; или — никуда от этого на Аэродроме не деться — производственно-технические и военно-служебные коммутируемые образования, — разница теперь для него, на наших глазах прозревшего Рвачева, была уже минимальная.
А потом, как следствие, понял Рвачев еще и жаровский — но только не «стартерный», а и личный — недодел и перекос. А дальше и все остальные армейские перекосы: рутинный и ежедневный — в отношениях солдат с командирами; батуринский — с ротным командиром; перекос в отношениях ротного с прочими командирами части иного, чем у Хохлова, склада. А в конце концов, и все собственные перекосы и недоработки, головотяпство, и лень, и другие ненужные глупости: и по службе, и в отношениях с ребятами, и все с тем же ротным. А еще те, что остались на гражданке, но тоже — как он осознал это теперь — требовали деятельного решения и его, Рвачева, неизбежного возвращения домой.
А затем, так же неожиданно, произошло в нем и гуманитарное просветление. Увидел Рвачев, что основное по жизни, конечно же совсем не в мастерстве и не в жаровском стартере, и не в самом Жарове или их командире. И подавно уже не в нем самом, простом солдате Рвачеве…
Но то была уже ступень следующая...
На всякий случай Рвачев зафиксировал и это свое открытие, но дальше не пошел и благоразумно остановился.
«Вот ведь как оно на самом-то деле складывается...» — резюмировал все свои выводы Рвачев. А потом долго еще формулировал себе под нос правила и новый кодекс рабочего человека:
«Без того чтобы понять и разобраться — никогда руками не лезть! Сначала с умом и с толком попробуй! — убеждал он себя. — И не руби сплеча. А остановись и подумай! А потом уже радуйся, всем на удивление... И чтобы все не просто так, а с пользой... И для себя, и для людей...» И Рвачев прикинул на ладони у уха собранный им снова, уже на совесть, с душой и чувством и с новым его пониманием вещей стартер на вес, как античный толкатель ядра...
«Вот почему, оказывается, — продолжил он свои размышления, — того х-я с диском в книжке по истории, изогнувшись и скрючившись, пропечатали: с железом дело иметь — это тебе не просто так. Тут извернуться надо».
«А того, второго, на него похожего, — без диска — нам уже без прибора дают... Но тоже скрюченного. Вот и поди пойми... Второй, и железа вроде бы не тягал, —  но, видать, среди всех и прочих инженером был. Или вроде того. И, значит, корячился и ломался так, потому что думал за всех. И, скорее всего, все то железо изобретал. Выходит, что и у них там, у древних, тоже дело не без мозгов обстояло. А значит, не только на одних железках выезжали... Железяку-то каждый завсегда и запросто подвинуть или зашвырнуть сможет... — И по ходу мысли Рвачев медленно, но верно прозревал все дальше, постигая изначальное мироздание и главные устои простых, но исконных и настоящих человеческих знаний. А заодно и гармонию извечного мирового разума. А отсюда — красоту природно-чистого античного искусства. И потом еще много чего. — А ты говоришь, реле... — резюмировал все свои неожиданные выкладки Рвачев. — На дембель через Москву поеду. И с Большим в музей пойду. В тот, где мраморный Давид у входа. И в галерею тоже. Тут, понимаешь ли, вопросики поднакопились...»
— У нас еще много чего не в порядке... — отметил он вслух, общаясь уже со сторонними, и, как выходило, великими силами. А потом с большой долей удовлетворения добавил: — Командир наш — тот еще рубит. А посмотреть вокруг, так многое еще не всем и заметно будет. А заметно — так недоступно. А заметно и доступно, так, все равно не каждому понятно или интересно будет... — сообразил про себя уже в заключение Рвачев.
На этом он устал и решил больше ни о чем сегодня уже не думать и полез под капот 22-го жаровского агрегата запихивать осознанную и вылеченную им модель мироздания на ее системно-планетарное место.
Для первого его выхода в астральный мир место это находилось в старом 131-м двигателе. Но, несмотря на запах и тьму, модель его разместилась там уверенно, как птица в гнезде. И на месте своем ни о чем уже не закручинилась. А только сгруппировалась по-рабочему и плотно прильнула через рвачевские самодельные прокладки к большому и теплому, родному для нее автомобильному движку…
«Гемахт!..» — только и прошептал в изнеможении вслед водворенному им на место стартеру полностью удовлетворенный Рвачев.

Более двух часов продолжалось аэродромное безмолвие. Но вот вдалеке над лесом показался парящий самолет. Он рос, пуская посадочный дым, высматривал полосу и снижался, вздрагивая в такт собственному пульсу. Над посадочной полосой потянулся колесами к бетонке, и из-под его стоек дуплетом стрельнули два белых дымка. Самолет придавил бетон и пристукнул его опустившимся носовым шасси. До «площадки» долетел звонкий, как струна, посадочный звук.
Во встречном ветре Ту-22 подтащил вертлявые парашюты к рулежке и сбросил их вместе с парашютным контейнером на руки расторопных парашютчиков летного полка.
Пашка отложил книгу. Теперь до самого вечера времени не будет. Теперь постоянное внимание — и главное не пропустить посадку.
А то возникнет затор... А потом... Нет. Лучше не вспоминать!
«Сейчас начнется», — подумал Пашка и в ожидании прокручивал в голове заходы на стоянки. В правый капонир и в левый, в горку и под уклон. И упрямый 76-й, который сегодня подойдет со стороны третьей: в горку, направо, а затем налево. А потом опять в горку. И только там — под уклон, по извилистому въезду в капонир.
Прикидки его не были ни страхом, ни неуверенностью. И он давно уже двигал самолеты с первого раза на любую стоянку. И «со скоростью свиста», как говорил о нем все тот же старшой 76-го.
И дело тут было даже не в «шпаге», которую Пашка всегда и так получал по итогам работы. Вопрос был в другом — в Пашкином профессиональном абсолюте: делать свою работу ему нужно было максимально быстро и эффектно. И на удивление даже опытных техников — филигранно точно. А самолет на стоянке при этом должен был встать строго по центру. И даже так, что это было красиво.
«Без вопросов», — сходились тогда во мнении все техники.
«Комар носу...» — говорил про Пашку даже самый скользкий аэродромный бугор и закадычный друг аэродромных крыс командир техников второй эскадрильи капитан Дробышев.
«Скажи уже —  ворона… клюва…» —  подкалывали тогда капитана соседи-старшие, но то и ухом не вел..
…А Пашке и того было мало. И он стремился к все новым высотам своего мастерства. Благо нет им предела. И для того каждый день приезжал он на Аэродром. И для того служил и работал. И, можно сказать, что и жил.
Но правильнее, все-таки, будет сказать, что — выживал. Потому что и он, как все, считал по цветному внешторговскому календарику строго отмеренные бесконечностью, неторопливые солдатские дни: сначала туманно-зеленые, салажьи; затем служебные, звонкие. А потом и последние, дембельские и долгие. И круглые оттого, что бессонные. И абсолютно несговорчивые... И чтобы забыться от пересчета дней, Пашкой и была придумана эта опасная игра в свой высший экстремальный профессионализм.
И техники буксировки было здесь недостаточно. Составляющими успеха в игре лучшего были еще и точный расчет и оптимизация расчистки рулежки при полетах. И только опытом и чутьем тягачиста можно было установить оптимальную очередность. А потом правильно занять исходную и «проинтуичить» весь посадочный расклад самостоятельно, собственным проникновением в суть.
«Ну и как ты, мать твою, все время угадываешь! — постоянно спрашивал меня Пашка, когда, случалось, мы с ним вдвоем оказывались на полетах. — Я-то понятно — опыт. Но ты?! За все полеты ни одной ошибки! Как вычислить? Научи!»
«Тупой ты, Пашка, — говорил я ему тогда. — Мы же с тобой и студенты-спортсмены, и писатели-чтецы, и картежники-математики, и шахматисты-переводчики... Да и пьяницы — не дай бог каждому! Но тут дело даже не в этом… Ты что, простой последовательности разглядеть не можешь? Просто смотри в оба. Забирай глазами пошире, а головой, нутром и третьим глазом еще общее бери. И тогда сразу все увидишь и поймешь: кто первый, а кто следующий. Кто рулежку может блокировать, а кто и потом, после всех как по маслу пройдет... Только расслабься. Успокой нервные потоки-то! Плотно сиди на ж-пе и руль руками держи. (Ну это, само собой, профессия...) Но и раскройся, раскройся!.. Открой чакры входящим потокам-то! Но не думай. Видь!.. Якши?»
«Да, — отвечал тогда благодарный Павел, прозревая. — Только вот получается не всегда...»
«Не всегда! Да, если бы у меня всегда получалось... — подзадоривал я его, — я бы тогда ни с кем не здоровался! — переводил я под конец на смех все наши разговоры. — Сидел бы себе дома, на «Белорусской», нигде бы не работал и только бабки нетрудовые считал!»
И только такая постановка вопроса обеспечивала Пашке в армии (да и вообще) приемлемый жизненный и  рабочий настрой, состояние души и отвлекала от подневольного существования. Исполнительски-техническая и филигранная работа тягача была лишь частным тому следствием, но и подтверждала весть его по жизни абсолютизм.
Пашка с головой уходил в работу и изо всех сил гнал вперед к дембелю часы истории, и при этом у него ни на что другое не оставалось времени. Командиры были довольны, а самолетам выходила при этом полная беспрепятственность продвижения по магическому замкнутому кругу Аэродрома: стоянка — рулежка — ВПП — взлет. Или посадка — ВПП — рулежка — тягач — стоянка...
И он не был в этом одинок. Всю нашу команду вообще держали на плаву именно профессионализм и четкость. И все, даже Жаров (техники отстояли), ходили в передовиках. А уж исполнительности нам было не занимать.
«Сделаем», — говорил я замполиту полка, и гомельский литературно-художественный журнал размещал стихи и прозу солдат и офицеров нашего гарнизона строго в срок. И по военной тематике, и о любви. Или публицистику и фельетоны на злобу дня. Или — если уж очень просили (но за отдельную плату) — мою собственную поэтическую лирику высшего полета и за моей же подписью. А хоть бы и за чужой! Да пусть хоть от имени Дробышева — плевать, — все едино. Только это уже совсем по отдельному тарифу. Был бы на то «соавторский» запрос. Обеспеченный, разумеется...
«Да не вопрос!» — обещал ротному Жаров, и в назначенный день с поезда Москва — Гомель командир получал нужные ему лекарства или прочий дефицит из Москвы для своих многочисленных племянниц.
«Да чего уж там», — успокаивал капитана Григорий и вытачивал на токарном станке в ремзоне запчасти к автомобилям и установкам и ставил за ночь на крыло и колеса любую погибшую аэродромную технику.
«Да вообще не базар!» — заверял командира Женька, и жена Хохлова с сыном, будучи в Москве проездом, в тот же день попадали на кремлевскую елку по Женькиному звонку своей тетке на ее рабочее место бухгалтера буфетов Дворца съездов.
«Да готово уже давно, — скромно на все вопросы командира отвечал Петр. — «Как-как»! Да самому повозиться пришлось!»
«А к тебе я в Венгрию в гости приеду, хорошо?» — в заключение очередного периода благожелательности хлопал Хохлов Яна по плечу.
Вот только дисциплинка наша постоянно желать оставляла… Но по этому поводу мы никогда и ничего капитану не обещали. А он за нас в Базе… Уж не знаю как, но отбивался до поры.
«Петров!» — «Я, товарищ капитан», — сразу же отзывался Пашка на его зов, ориентируясь на добрую интонацию. «Ну и как после всего этого прикажете с вами работать?» — «Да х-х... То есть — как это вы тогда правильно заметили? — леший, да? Так вот. Леший его знает! Все же в порядке вроде бы...» — «Да вроде бы...» — снова задумывался над таким военным сотрудничеством наш бывалый ротный капитан.
Но в конце концов он и на нас придумал укорот.
— Вот что, ребятки, — сказал он нам как-то раз, отловив всей группой за курением на утренней зарядке. — Зови тягачиста, — подсказал он Яну, показав на бежавшего по стадиону Пашку. — Честно скажу. Работников лучше вас я не видел. А связи и помощь от вас такие — отказаться невозможно. И слово вы держите, что в высшей степени ценно. И я ценю. И было бы здесь дело только во мне... Но мне и военную работу свою как-то делать надо. Не так, как не на гражданке, понимаете? А то за одну только дисциплину меня из-за вас на почетный дембель отправят — не успеешь в отпуск сходить...
Мы молча слушали. А что скажешь? А Хохлов продолжил:
— Вас я, как всех остальных, регулировать не могу. Поэтому договоримся так: вы все даете мне слово не пить — не ходить. И я перед Командиром и в штабе беру ответственность на себя. И еще хоть один залет — и... Короче, не сдержите слово — я в штабе сказал: уйду в пожарку. А вам тогда штаб — все старые грехи в зачет и... Короче, расформируют по разным подразделениям. Будут водительских прав лишать и никаких отпусков. И на дембель... сами понимаете когда… Один все ваши… нюансы я на себе нести уже не могу!
Всех тогда выручил Павел, который, как и в начале службы, уединился с Хохловым для беседы. Просто влез к нему без спроса и чуть ли не грудью ротного к нему же в кабинет затолкал. Никто и никогда не узнает, как Пашка тогда закрыл вопрос. А сам он только отшучивался и говорил: «Собой». А о деталях все могли только догадываться...
Но вот как по автору (то есть почти реально) обстояли дела, избавившие нас тогда от лишений или позорного коллективного клятвопреступления.

Все хорошо знали, что Пашка получал на Аэродроме спирт даже в самые «засушливые» периоды. Бывало, неполетными неделями даже «хомуты» наши насухую подолгу парились. А у нас через Пашку всегда было...
— Хотите скажу — почему? — спросил Пашка ротного. — Помните, как в прошлом году при проверке затор в конце полетов сам собой рассосался? Хотите знать как?
— Ну предположим... — согласился с Пашкой ротный. — Событие, — что и говорить. Своим ходом самолеты через ВПП против взлета-посадки прошли. Но деталей не знаю. И какая тут связь с выпивкой? Тем более что срочникам пить все равно нипочем нельзя. А с тобой я еще побеседую. Об отпуске после итоговой…
— Прямая связь, — сказал Пашка. — Не имел бы отношений — был бы затор. А за такое ЧП на проверке? Вся полковая боеготовность полка под вопросом. А значит Базе нашей – круглый ноль.
— Что верно, то верно, — подтвердил ротный.
— Расскажете потом об этом в штабе. Без подробностей про литраж, разумеется… Пусть снимут с вас пресс. И потом: что нам служить-то осталось… Деды вон — как хотят куролесят. А нам до них полгода всего. Но мы дело знаем, не подводили же никогда. И не подведем.
— Это ясно. Ты с затором давай поясни. Хоть тема для штаба будет, — заинтересовался Хохлов. — Серьезная вещь. Убедишь — закрою вопрос. А то они думают, я тут с вами заодно. Докажешь — подниму вас по сроку службы. А не убедишь... Сам понимаешь.
Да, положение... Только две позиции и действовали на нас: отпуск (возможный) да дембель — пораньше. И обе они были у ротного, а вот теперь могут оказаться прямо у штаба  в руках. Раскидают еще кого куда... Иными словами, вопрос вопросов.
— Только между нами, товарищ капитан, — оговорился еще раз Пашка. — Я-то ладно. Люди на Аэродроме пострадать могут...

Как-то по вине тягачистов второй роты случился затор в третьей эскадрилье. Сломали оба буксира. И техники первой тоже руку приложили. Официально, конечно, не их вина. И Пашка вовремя рванул было в третью на подмогу с исправным водилом на прицепе... А эскадрильный старшой взял да не пустил. Подумал, наверное, что не реально уже по проверке в норматив уложиться: все номера первой эскадрильи садились после всех и последними в очереди до самой ВПП в очереди стояли. Так что помогай не помогай, все равно не вложишься. И первая на тот раз последней могла оказаться.
«Так пусть уж и третья за компанию», — принял вынужденное решение бугор первой «капитан Блад». И были тут и гниль, и смысл одновременно: ну не мог, не мог старшой один из норматива выпасть по чужой вине и серьезный фол в одиночку на одной первой эскадрилье держать. И больно было, что не помог соседям, но... Вот и не отпустил тягач в третью капитан Баландин.
А Пашка к тому времени легко предсказывал самые замысловатые последовательности парковок и понял все с самого начала. В том числе и то, что его самолеты придут на парковку последними. А в связи с этим все наши увеселения грядущего вечера останутся под большим вопросом.
Душа такого положения вещей не принимала. Да и позорного завершения полетов тоже. Не за то летчики всех эскадрилий показывали Пашке «о-кей» и большие пальцы, а старшие подавали руку крабом и одаривали дефицитным ректификатом. И потом, — чтобы он, Мастер, так вот тупо согласится бы с гнилью человеческой! Хотя бы и вынужденной…
«Не бывать!» — решил Павел. — Быстрей цепляйте, — сказал он старшому 72-го, когда затор в третьей уже состоялся.
— Ты что, Паш, — сказал ему старшой, — не спеши. Все равно до полуночи разбираться. Смотри, семьдесят шестой только сел. А он в очереди последний. Пока третья со второй не разберутся, он по рулежке не пройдет. Раньше надо было... Правильно ты дернулся. Не поняли мы. А теперь вот точно — все вне норматива... Давненько такого не случалось! Да проверка еще... Да и «капитан Блад»... Мать его!
— Все равно. Нечего спать. Цепляй! — пользуясь своим авторитетом, сказал Пашка и быстро задвинул 72-й на стоянку.
— Цепляй, — перебил он через минуту старшого 79-го. И 79-й так же быстро отправился на свое место.
Потом Пашка залез на кузов и подозвал техников обоих самолетов. Все они, удивленные, подошли и встали около тягача.
—  Я помогал вам всегда, когда просили? — без предисловий спросил он.
— Да, — согласились техники, памятуя Пашкины человеческие и профессиональные качества и свое вечное «подбросишь до станции».
— У меня там свой интерес, — поделился он с техниками. — Объяснять долго. Но я прошу: цепляйте «водило» за Жарова, другое оставим здесь. Все ко мне на кузов — и полетели. Надолго не займу — полчаса. Литр ставлю. На всех. А зачехлитесь потом, через сорок минут. О-кей?
— Ты? Ставишь? — удивились все, а техники 76-го, последнего в очереди самолета, тоже подошли к Пашкиному тягачу.
— Я, — коротко подтвердил Пашка.
— Да ладно, — сказали техники припаркованных самолетов, — мы тебе и так обязаны. Короче, разберемся...
— Куда ты, Паш? — спросили его ребята с 76-го.
— Поехал за семьдесят шестым, — сказал Пашка. — Через двадцать минут здесь будет. Ждите.
— Да ладно, — не поверил старшой с 76-го. — Я два литра выставлю, чтобы только три часа не загорать.
— Принято, — воодушевился Павел. — Но я беру только литр. А другой отдадим семьдесят второму и семьдесят девятому за помощь. — И по ходу весь план действий созрел у него в деталях. — Поехали. Ничем не рискуем. Электроагрегат вернем сразу. «Водило» потом притащу. На шестерых полчаса работы за литр чистяка — нормальный ход... Ведь мы здесь о чистяке говорим? — обратился Пашка к старшому 76-го.
— Серьезный базар, ребята. — подтвердил 76-й. — Если все как он говорит — вопросов нет.
— Поехали, — подвел итог «капитан Блад». — Харитон, ты здесь с молодым — на все самолеты. Агрегат вернем. И все три ТЗ под раскачку вызывай.
(Примечание автора. Тут надо понимать, что произведение наше, все-таки художественное. А настоящая ситуация — собирательная. Но с некоторыми допущениями — вполне реальная. Так что будьте уверены — все так и было. А докажем это от противного: что ж по-вашему шестеро здоровых мужиков добрым соседям не помогут? Да еще за литр. Только вот то, что срочник Пашка в спирообороте участие принял — по-прежнему тайна. Ротный сам секрет хранить обещал, и нас просил. Автор, ПФ).
…Оба «водила», отпущенные на третью эскадрилью, были сломаны начисто. Рулежная полоса и подъезд до ВПП забиты самолетами. В самом конце, у ВПП последним в очереди жужжал на холостых 76-й. Во всех самолетах в тесных кабинах ворочались летчики. Техники третьей уже сообщили на Вышку об общей задержке и срыве норматива по всему Аэродрому и горевали на пустых стоянках.
Пашкин груженый тягач подкатил как пионерская команда на зорьку.
Марченко прямо на рулежке чистил мозги построенным тягачистам, замкомвзводу электриков и зампотеху второй роты.
— Майор, — обратился к нему «капитан Блад».
Марченко проигнорировал. Все вопросы бетонки решались через АТО, и техники к Командиру напрямую никогда не лезли. Старшой обернулся к приехавшим и развел руками: что делать, мол, будем, парни?
Что и говорить, Марченко был не в духе.
Но Пашка уже сел на своего коня, когда легок полет...
— Товарищ майор! — приложил он руку к пилотке. — Разрешите доложить? Совместное решение капитана Хохлова и техников полка...

— Моим именем? — встрял на том месте в рассказ Пашки Хохлов.
— А что делать-то было? На бетонку слить?.. — ответил ему Пашка.

…Марченко изумился, обернулся к Пашке и спросил:
— А почему ты докладываешь?
На миру и смерть красна, и где там еще наша не пропадала?
— От имени дежурного капитана Хохлова и как тягачист Базы, — сказал Пашка, не растеряв кураж. — Мне же растаскивать... Да и идея наша, базовская...
— Говори, — коротко согласился Марченко.
Пашка предложил вытолкнуть последние в очереди самолеты на ВПП и отправить их своим ходом домой в первую через взлетную полосу, против хода. Все равно все единицы уже приземлились Потом вторая рота с привезенным «водилом» разберется со своими номерами, а вторая завернет к себе и припаркуется на стоянки носом вперед. Как при тревоге. Потом развернем. Не важно, что тревога. Вторая все равно — эскадрилья учебная.
— И потом: без предполетной вылетать не положено и по тревоге, — сказал Пашка. — А за предполетную я вам все самолеты хоть три раза носом наружу переверну!
Марченко ничего не понял, но дал добро предложенному плану, потому что все равно ничего хуже случиться уже не могло.
Пашку подцепили к жужжащему 76-му, и он выпер его на ВПП. 76-й своим ходом укатил домой и занял место у своей стоянки через двадцать минут от начала операции. Вездесущий Пашка подлетел из третьей по грунту, подцепился и мигом убрал его с рулежки. А потом уехал обратно со вторым «водилом» и двумя литрами чистого спирта от старшого № 76 — внаглую, под пассажирским сиденьем.
Учебные самолеты второй эскадрильи своим ходом зашли на носами стоянки. Их заглушили, и летчиков сразу же отпустили домой.
Самолеты третьей по капонирам за какие-то четверть часа в два тягача и одно чужое «водило» растолкала вторая рота. При этом они опять сломали «водило», и Пашка всю оставшуюся работу доделывал сам, и последний на весь Аэродром исправный буксир уже не доверил никому.
— На семь минут против нормы вторая не уложилась, — сказал старшой 76-го Пашке, передавая тому уже третий литр спирта, обычный его гонорар за полеты. —  Смотри только, осторожно...
— Не бойтесь, не уроню, — съехидничал Пашка и вовремя напомнил 76-му, что этот спирт уже не проспоренное его даяние, а его, Пашкин, личный гонорар, считаный. — А те два, в канистре, — добавил он, — нам с техниками за сообразительность. По отдельной нашей договоренности. Их я тоже не расплескаю. Раньше времени. А канистрочку вашу чуть позже завезу.
— Давай без шуток... — согласился 76-й. — Обещал — получи. Канистру вернешь. И главное — не попадись! — тебе говорят...
— Балуете вы нас заботой, — ответил Павел. — Ну да Господь воздаст вам за доброту... Не переживайте. Считайте, что ваш подарок уже спрятан — не найдешь. В специальном подкузовном «компартманте». Успокоил? А теперь, товарищ капитан, я имею еще одну поправочку... Можно, да? Так вот. Не уложились все, кроме второй. А та эскадрилья, где тягачистом я и где стоит ваш семьдесят шестой, а эскадрильным «капитан Блад»... Я правильно выражаю вашу мысль? Улавливаете? Мы-то вовремя!..
— Паш, ну ты даешь! Мне и в голову такое прийти не могло! — онемел от такого поворота темы старшой 76-го.
— А я что, зря туда-сюда носился да самолеты по ВПП гонял? Уловили? Тогда докладывайте по команде. А то мне еще в отпуск ехать. Будете вон всей эскадрильей на меня рапорт писать.
— Точно! — вышел из комы 76-й. — Эй, Харитон, — крикнул он проходившему мимо прапорщику двухметрового роста, — срочно беги, скажи Баландину, чтобы радировал на Вышку: первая уложилась в тридцать минут против срока в тридцать семь. А пролетела вторая. Но, она учебная — и хрен бы с ней! А третья совсем немного не вложилась в норматив. Должны бы и замять...
...И на общем построении полковник Судаков объявил, что с раскладкой на всех погрешность второй, учебной, только устно поставили на вид. А штрафных по полетам не начислили!

— Ну это я помню! — сказал Пашке в конце рассказа Хохлов, потому что...

...И Базе тогда благодарность вышла. Но почему-то в адрес второй роты, имя зампотеха которой фигурировало в отчетах.
«Наверное, тоже вовремя проставился», — сказал в ответ на эту неточность Пашка. И взгрустнул. Но потом в отпуск все равно съездил. На целых пятнадцать дней против положенных десяти. И без рапорта техников.
Просто Марченко так приказал.
«Твоих десять — считано, и по пять я с тягачистов второй роты списываю. Все равно при такой работе отпусков им не видать как своих ушей, — сказал Командир в ответ на ошибку полковника Судакова. — А тут как раз с Пасхи по самое пятнадцатое полетов вообще не будет. Пусть Ильин и едет домой на Пасху... На майские, на майские, я хотел сказать...» — вовремя поправился перед строем в погожий субботний день наш Командир.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ. КОНЕЦ ПРОВЕРКИ. ФУТБОЛ С УСИЛЕНИЕМ
И на старуху бывает проруха... пневмосистемы. Спецсервис по-жаровски. Признание Григория и внеочередные мысли Хохлова. Баня, боеготовность и душа старшины. Раздача в строю: «Гусары не врут» и жаровский спецсервис номер два (с откатом). Перекур

Все это рассказал командир Хохлов Соколову, сидевшему перед ним в островерхом домике. Рассказал, а потом сразу же и оговорился, чтобы тот никому!
— Вот как! И если бы Пашка с технарей спирта не брал... Штрафные были бы по полетам. А это, доложу я вам... Потом за такое и с должностей летят, и похуже случается. А по сути — абсурд, да и только! Но уговор есть уговор. И под коллективную клятву я их уже ставил. А в штабе опять все на себя взял. Опять, как молодого, на кураж пробило! Все равно — старики уже. Почти. Да и призыва такого у меня теперь уже не будет никогда. Да и служить мне...
С началом посадок наш ротный перешел обратно на свое место и снова стал дежурным по АТО.
— Вон Пашка стоит, — показал он лейтенанту на Аэродром.
«Классный спец», — подумал Соколов, глядя из домика на тягач.
Тем временем тягач ожил. Он побежал навстречу рулившему самолету, но, разглядев номер «76», развернулся и пошел назад, в конец первой. Тягач объехал 76-й широким вольтом и застыл у края рулежки. Самолет остановился перед флажками и замолчал. Черные фигурки техников бегом подкатили к месту встречи тягача и самолета зеленое, на черных резиновых колесиках «водило».
Летчик в белом подшлемнике ворочался в тесной кабине.
Самолет, повинуясь небольшому наклону, навалился на машину, изогнув сцепку. Тягач уперся и взревел. Проскользнувшим колесом скользнул по лужице на бетонке и направил Ту-22 в капонир. Преодолев на въезде уклон, самолет потащил сам. Виляя из стороны в сторону, Пашка на скорости прошел извилистый въезд. А дальше, придавив педаль тормоза, пошел внатяг. Тягач уперся, напрягся и остановился, когда передняя стойка встала в начерченный на бетоне квадрат. Самолет стоял ровно.
— Молодчик! — крикнул старший, а остальные быстро подтащили и закрепили вокруг стоек 76-го красные фиксирующие башмаки.
Спустившиеся летчики — один сделал ручкой, а другой показал Пашке большой палец. В благодарность за то, что им после приземления не пришлось долго кататься в тесной кабине.
Снова послышался знакомый шлепок по бетонке, и Пашка увидел, как приземлившийся номер повернул в третью. А два тягача второй роты, дурачась, наперегонки понеслись следом.
«Делать им нечего. Гоняются, — подумал он. — А когда нужно помочь — не дождешься!»
То и дело слышалось теперь знакомое «уп-п!» со взлетно-посадочной полосы. Воздушные скитальцы поодиночке возвращались на родной Аэродром. Побросав увядшие парашюты, они сдавались на милость Пашкиного тягача и один за другим занимали места в укреплениях и на открытых стоянках.
Настроение было приподнятое, и в перерывах между посадками Пашка за книгу не брался. А только дымил с удовольствием в окно отечественным «Дымком» и кубинским «Генри Упманом» и посматривал в зеркала на предпосадочное пространство над лесом.
Именно там, над кромкой, как призраки возникали парящие машины, чтобы с размерами обрести звук и вес и пробежать по бетонке. А потом всей тяжестью навалиться на Пашкину машину. Или, наоборот, тащить ее всей своей массой под уклон, противиться торможению тягача и лезть на вал капонира поднятым к небу хвостом...
При очередном зацеплении Пашка зевнул, и в самолетную стойку по водилу прошел ощутимый удар. Такое случалось с ним только в первые рабочие дни, когда, запыхавшись от удач и немея от растущего умения тягачиста-миллиметровщика, он забывался и делал этот постыдный промах.
«Водило», спружинив, ушло под бампер. Техники отскочили, отдернув руки, а старшой в шутку погрозил Пашке флажками.
Пашка развел руками, извиняясь через стекло: и на старуху-проруху, мол, найдется неопохмеленный старшина с подставкой...
Это был опять 76-й, вернувшийся с короткого вылета. «Водило» со второго осторожного захода было закреплено. Пашка развернул самолет и вкатил его в горку. Дальше под уклон 76-й потащил сам... На рекордной скорости Пашка провел самолет в капонир и, выравниваясь перед стоянкой, придавил тормоза.
И тут нога его не почувствовала упругой педали тормоза. Подвижные воздушные атмосферы системы, всхлипнув, не начали своего движения к колесным колодкам и барабанам, и торможения не произошло...
Спина тягачиста похолодела. Пашка до боли сжал руль и, превозмогая бьющую дрожь, безнадежно вдавливал мертвую педаль в резиновый коврик и неподвижный железный пол. Все было тщетно.
Пашка и не заметил, но после второго зацепления манометры тормозной системы уже однозначно показали ему на приборах абсолютный и совершенно недопустимый ноль.
Инстинктивным движением дизелиста Пашка перекрыл топливо и заглушил двигатель, сбив кожу с пальцев сорвавшейся руки.
С безжизненным, незнакомым звуком тягач упирался как мог. Шестью неуправляемыми колесами он то приседал, то прыгал «козлом». И, как будто бы глумясь и кривляясь, танцевал для всех напоследок дикий и уродливый танец Пашкиной изменчивой Судьбы...
В запале что-то кричал в окно старший техник.
Пашка не слышал техника и не чувствовал судорог в теле. Все в нем только беззвучно кричало и взывало: «Остановись!..»
Самолет встал в метре от земляной преграды, разворотив стойкой шасси трубы централизованной заправки. Не обращая внимания на бесновавшихся техников, Павел завел машину и оттащил самолет на центр стоянки. Для остановки он снова выключил двигатель. Разглядывая совершенно чистый горизонт, под ругань и сетования технарей, Пашка покорно и молча — и, как ему показалось, бесконечно долго — пождал, пока его отцепят.
Освободившись из сцепки, он без остановки развернулся по кругу и на опасной для неисправной машины скорости полетел на «площадку» АТО.
Тягач с заглушенным на ходу двигателем безвольно остановился у одиноко стоявшего заправщика. Пашка с ключом в руке подбежал к машине друга, вскочил на бампер и поднял капот.
— Что ты там потерял, Паш? — удивленный поворотом вещей, спросил его Ян. — Смотри! Самолет садится! Чего прикатил? С ума сошел!
— Хватай быстро ключ на девятнадцать — и сюда! — прокричал ему Пашка.
Вечно грязный Ян подошел, подбрасывая в руках ключ, постоял, оценивая ситуацию, и, осознав, что время шуток еще не наступило, запрыгнул на бампер своей машины. Павел, дрожа от натуги, откручивал шланг от компрессора.
— Крути другой конец, — простонал он. — Мой перетерся. Чуть самолет не уе-ал.
— Помял?!
— Нет.
— Слава богу...
Друзья не заметили, как от домика АТО подошел Хохлов. Они в четыре руки делали последние усилия под капотом тягача, закрепляя компрессорный шланг.
Шланг тягача с дырой, протертой коллектором двигателя, изогнутый и грязный, валялся в пыли между их машинами. Хохлов поднял его, осмотрел, свернул кольцом и положил на крыло заправщика.
Пашка захлопнул и закрепил капот. Глаза его встретились с глазами ротного. Солдат застыл, занося ногу с бампера на крыло. Хохлов повернулся к нему спиной и пошел обратно к домику. Пашка исчез в кабине и запустил двигатель.
— Ты пустой? — спросил Хохлов через плечо скребущего подбородок Яна.
— Пустой, — вздохнув, сказал Ян.
Рванувший с места тягач заглушил ответ Яна.
— Не понял! — остановился и повторил капитан раздраженно.
— Пустой, товарищ капитан!
— Давай в парк, — приказал Хохлов чужим голосом. — Сразу же в мастерскую. Я позвоню, чтобы дали новый шланг. Но потом... после полетов переставите его на тягач. Новый — на тягач. Старый, твой — обратно тебе. Понял?
— Понял, — сказал Ян. — Новый — на тягач.
— Правильно, — опять спокойно, как обычно, сказал Хохлов.
Без тормозов, потихоньку, с забытым на крыле рваным пневмошлангом, в общем-то довольный сложившейся обстановкой, Ян поехал в технико-эксплуатационную часть Базы, а проще говоря, в ремонтные мастерские автопарка за новым — по звонку командира — кразовским пневмошлангом.
Тягач шел по грунту напрямик. Машина выскочила на рулежку и, стреляя в разные стороны дерном и глиной, сбросила скорость и вошла в зацепление с первым стоявшим на РП самолетом.
За вторым номером уже свистел и рвался в небо 51-й из третьей...
«Хорошо, не «пятидесятка», — автоматически сообразил Пашка.
Он убрал второй самолет и обошел 51-й по грунту вокруг капонира. А потом сразу же, на ровном дыхании и предельной скорости, убрал внеочередного гостя, пропуская на взлет 02-ю спарку. «Над ней Процко трудился», — отметил Пашка для себя автоматически, накручивая тяжелый руль.
Пашка не ошибся ни разу, и все номера его ушли с бетонки как дети в школу. А техники только за сердце хватались от его стремительных парковок.
И когда, чтобы разобраться, появился полковник Судаков, затор был уже ликвидирован. В белом подшлемнике и летном комбинезоне комполка — как сквозь потрескавшуюся слюду — увидел дрожавший в глянцевом воздухе хвост уходившего 02-го самолета. Он посбивал ногой вдавленные в бетонку комья глины с травой, ничего не сказал, а только молча пронаблюдал от начала до конца, как тягач второй роты убрал на стоянку Пашкин, пристроившийся сзади за его командирским «козлом» самолет. А потом сразу же уехал против движения в свою базовую третью эскадрилью.
Задержки не произошло. С посадочной полосы донесся шлепок новой посадки. А дальше все шло уже без приключений. Как по нотам.
Ожили спавшие агрегаты и отяжелевшие топливозаправщики. Карусель техники снова пришла в движение и возобновила свою обычную езду по тыловой дороге. А потом по кругу, через третью, веером выплеснула на Аэродром и раскатилась по прибывавшим летательным аппаратам.
До вечернего старта были покинуты все гости, и техника включилась в подготовку к массовому ночному — на осветительное бомбометание — маршруту самолетов полка.
Ввиду двойной загрузки спокойно пообедать смогли только Пашка и Ян, пришедший на «площадку» пешком из ремзоны. И неожиданно появившийся в роли пищевоза Жаров.
— Пищевоз заболел, товарищ капитан, — доложил он Хохлову с лестницы, на полтела появившись над входным проемом в полу его дежурной комнатки. — Вот. Привез из офицерской... Борщ, котлеты, картофель жареный...
— Такой народ непобедим... — тихо сказал капитан, глядя на Жарова и продолжая вслух какую-то свою мысль. Только вот с появлением рыжего — в белом фартуке и колпаке, да еще с манерами услужливого стюарда, — солдата его подразделения эта его сентенция приобрела вдруг совсем иную и новую, совершенно отличную от своего первоначального значения окраску.
— Что, товарищ капитан?
— Скройся с глаз, Жаров...
— Обед... Заболел пищевоз... — отыграл Жаров.
— Пошел вон, я сказал! Вон!!
Капитан вскочил и задел руками выцветший абажур над местом своего дежурства. И непонятно было: то ли он замахивался на Жарова, то ли воздевал руки к небу.
Жаров поставил на пол судки и провалился на несколько ступенек вниз. Уцепившись за перила, он по шею застрял в проеме. А потом, вовремя пригнувшись, исчез с глаз сраженного им командира.
Но, убравшись на безопасное заглубление от своего капитана, он, как истинный лицедей, довел продуманную им сцену до конца:
— Обед. Из офицерской. Полеты. Положено... А пищевозом меня дежурный назначил. Он тоже до конца проверки на кухне. «Хомут» из полка. Ночью я вообще за него остаюсь. А завтра опять. Что ж нам пищевоза каждый день менять, что ли?
— Да врешь ты все, Жаров, — говорили ему все в таких случаях.
И даже мы, шмасовские, — лучшие его друзья.
— Я не нарочно! — только на наш укор выходил из образа Игорь.
Так и тогда. Ну не мог он удержаться, чтобы не уколоть командира. Такая возможность — да сама в руки шла. Ничего не поделаешь, «рыжие» гены. И ради красного словца...
«Такой народ непобедим!» — сказал о Жарове наш командир.
И мы все молча с ним согласились. И, спрятав улыбки в знаки отличия, отдали капитану честь, смущенно потупились, отвернувшись кругом не по-военному, через правое плечо.
Должность пищевоза была лакомым куском и потому — пределом мечтаний всех бездельников первой автороты. Должность давалась в награду за заслуги. А если и без заслуг, то уж конечно не нарушителям дисциплины и самоходчикам. Пищевоз — минимум работы при постоянной теоретической занятости. И практически полная свобода от нарядов. И все это не считая святой для всего воинства близости, упомянутой в заповедях любой службы: «Подальше от начальства — поближе...»
Пашка с Яном ели суп, отодвинув дежурное домино. Жаров присоединился. Обедали молча. Ян с Жаровым налили по второй тарелке. Пашка ел без аппетита и переживал утренний случай.
«И этот салага лейтенант еще со своим «машина в порядке»!
Пашка отодвинул тарелку.
— Ян, шланг тебе новый дали? — спросил он, глядя перед собой.
— Бэу, — отозвался Ян с полным ртом, некрасиво показав язык.
— Все! Поехал я!
— Куда, Паш? Посидим. Посадки не скоро.
— Сидите, — выходя на улицу, сказал сам себе Пашка.
— Что случилось-то? — спросил Жаров, молча наблюдавший за другом.
— Тормоза стравились. Чуть было самолет не елбанул. Еле от затора ушли. Я ему еще свой шланг отдал. За три минуты заменили!
— Дела... — протянул Жаров, провожая Пашку глазами. — Ничего. А успокоится — мы его жареной картошечкой побалуем. Тоже мне отличник БПП! Я вон под губой хожу — и ничего: бодр, весел... А тут... Что ж мне теперь по этому поводу в хобот заколебаться? Носишься со своим тягачом, так следи... Мы-то здесь при чем? Правда, Ян?
— Точно, Гарри! Долбись они все конем! Мы к нему всей душой, понимаешь, не считая оперативной помощи и шлангов на среднее давление. А он... А ну, что там у тебя на второе?
Поодиночке подкатывали на «площадку» агрегаты. По три-четыре человека с каждого, — с них на ходу спрыгивали солдаты, обжигаясь, перехватывали по несколько ложек супа и макарон и, забрав с собой побольше хлеба и соли в газету, уезжали обратно на Аэродром.
Поодиночке ушли и быстро вернулись с короткого разведывательного вылета два самолета.
Солнце перевалило через рулежную полосу и опустилось за «площадку» и старый гарнизон, где был домик и сад Процко, и его самодельный утиный пруд. Желтый горизонт завтрашнего дня вплотную подступил к плотине тихого птицеводческого хозяйства.
Несмотря на безветрие и ясное предощущение надвигавшихся суток, в похолодевшей вышине неба Вышка засияла предупреждающим красным светом.
Высокопрофессиональный домик был хорошо знаком с безоговорочной приоритетностью хозяйки и своей аэродромной вторичностью, а потому в гаснущем свете дня принял настороженно-выжидательную позицию. Повинуясь астрономическим часам и четкому абсолюту Вселенной, он зардел тыльным своим окном в сторону старого гарнизона, а сам в ожидании информации всем фронтом полностью сосредоточился на Вышке. Замкнутая аквасистема Процко довольствовалась от него в тот вечер лишь тихим, молчаливым соседством. Впрочем, так же как и постаревшее на день, упавшее в желтый утиный пруд солнце.
Домик постепенно утратил естественный свет и потух. Но его веерный аэродромно-автомобильный сервис продолжался.
Длительное затишье, обеспокоенное перебежавшими через рулежку техниками, напряглось и обреченно прислушалось. Раздался уверенный свист турбин, и нараставший рев самолетов надолго отогнал в сторону станции Зябровка натренированную аэродромную тишину.
Сначала улетали гости.
Под мигание хвостовых огней над стоянками взлетали тучи травы и пыли. Самолеты один за другим шествовали на взлет. Звуковая завеса изменялась по высоте и силе и пульсировала на фоне рева взлетавших по ВПП самолетов.
Сразу же за гостями самолеты полка торопливо вырулили из капониров и ушли в потемневшее небо на заключительный маршрут. Наземная техника привычной каруселью двинулась на ужин, и только тягач первой роты, обозначенный габаритными огнями, оставался стоять на месте под углом к рулежной полосе. Стало совсем темно, но он так и не двинулся с места и до последней посадки оставался на Аэродроме.
Хохлов с новым дежурным пробыл на вахте до последнего вылета, поправил выезд машин на пластиковой схеме и спустился вниз.
Жаров грузил бачки в кузов караульной машины. Капитан подошел поближе, а Игорь сделал вид, что увлечен работой и не видит своего командира.
Хохлов сел в кабину «караулки», склонился к открытому окну и, будто бы глядя в зеркало, крикнул Жарову:
— Аллё... Ну как ты там, ёпт-ть... Пищевоз! Готов, что ли?
Вместо ответа Жаров надавил на кнопку звонка, и в кабине над ухом у капитана прогудел противный зуммер.
— Вот шельмец, мать его, — подумал вслух Хохлов, помотал головой и улыбнулся. — Ну не были мы такими, Гриша, не были! — И он в загривок ткнул Григория носом в руль. А Гриша скромно улыбнулся в ответ. — Понял? — Григорий снова улыбнулся и кивнул: понял, мол, — и вопросительно посмотрел на капитана у поворота на городок. — Не надо, сказал Хохлов. — Давай прямо. Я пройдусь. У столовой сойду. — И добавил: — С вашего позволения. — Затем, помолчав немного, Хохлов спросил: — С ним вчера ходили?
Григорий, не отрываясь, смотрел на дорогу. А потом еле заметно кивнул, или, может быть, тряхнуло машину.
Григорий никогда не врал. Даже во спасение. Свое, конечно же. Не наше общее.
— А если тревога? — вновь спросил Хохлов. — А?
— Неожиданная? — посмотрев на Хохлова, спросил Григорий.
В дивизионе на связи сидели наши приятели, соседи по казарменному блоку военного городка, и наши же военные подружки — вольнонаемные телефонистки. И как обычно, планово в столовой или вечерами на футбольном поле у нас происходил обмен информацией. Кто-кто, а уж они-то как минимум часов за двенадцать узнавали об объявлении учебных тревог и о предполагаемых гостях.
— Боевая, — будто бы самому себе, тихо сказал Хохлов и соскочил из кабины на землю, хлопнув дверью.
Григорий посмотрел ему вслед, и капитан почувствовал и понял его взгляд: «Да понятно все, капитан. Но ты-то домой. А я что? Во славу советского оружия два года буду дурака из себя корчить и как стреноженный баран в сортире дрочить? Вы бы хоть по воскресеньям нормально отпускали. Ну какой смысл без нужды нас на привязи держать?..»
Примерно такого содержания предполагался ответ Григория на его командирский вопрос.
«...Не говоря уже о том, что и привязь от этого портится...» — поддержал Григория и саму его мысль Хохлов.
«Ведь ты же нормальный, кэп?..» — заключил свой ответ капитану Гриша.

И тут я опять (как автор) снова вставляю название еще одной, второй своей непронумерованной главы. Я тогда еще, на «Старом пне...» предупреждал, что по тексту и сверхзадаче понадобится ввести еще одну такую главу. Или даже не главу, а так, одно название.
Ну какая она глава! Сами увидите, строчка одна. Но выделить эту строчку я просто обязан. В связи с конъюнктурной необходимостью и для продвижения своего литературного труда я просто должен заострить внимание на злободневном социальном и государственном вопросе — о необходимости перехода к профессиональной армии. Нет, не давать никаких прямых рекомендаций, упаси бог. Просто остановиться на нем, отметить. По принципу: «вовремя поставленный вопрос важнее...» — и так далее. Потому что если вдруг потом спросят: «Ну что, мать вашу! Допрыгались? Ну кому это нужно было?!» — я тогда тоже найду что ответить. А там вались они все конем, а мы свое отслужили!..
Вот только молодых ребят жалко. Особенно тех, кто «служить бы рад...». И мало того, воевать за свою Родину.
Ну зачем, зачем, скажите вы мне, и для какой такой надобности система наша армейская ребят этих — и даже самых лучших из них, — для начала отношений опустить норовит и в самую грязь сует.
Чтобы был проще изначальный разговор?..
Но, по-моему, напрасно это. Давайте вон у Хохлова хоть сейчас об этом спросим... А его ответ на наш вопрос и будет отдельной главой.


Вторая внеочередная глава (ну почти глава). МЫСЛИ
ПЕРЕДОВОГО ОФИЦЕРСТВА О ПРОФЕССИОНАЛЬНОЙ АРМИИ
Ответ Хохлова Грише

«Я-то нормальный, Гриш, — думал по дороге домой Хохлов. — Да вот...»

На этом вторая внеочередная глава наша заканчивается, а капитан Хохлов еще раз позволил себе вообразить все хитросплетения и сложности устройства армии за пределами его досягаемости. Тут были и непосредственные его командиры, и полк, и База. И округ, и армия, и федеральный штаб. И даже правительство. А потом и его веселое армейское студенчество в военном училище ровно двадцать лет назад. И вечные колебания. И в конечном счете — отказ от первоначальных своих планов поступления в академию Генштаба.
А в ожидании ответа капитана Григорий мог бы и дальше сколь угодно долго развивать свою мысль:
«Ну почему весь кадровый техсостав поголовно хлещет горькую, а мы такие же, как они...» — и так далее.
«...Не такие же — срочники!..» — встрял вдруг из окружающего эфира пробегавший мимо по делам Логвина, несмотря на тревогу, капитан Дробышев.
«Такие же!» — перебил Дробышева и продавил свою мысль Гриша.
«Да... — согласился с Григорием Хохлов. — Такие же...»
А по сути вопроса так больше ничего и не сказал. И думать больше не стал.

Ночью аэродром повыл часа два и успокоился до утра. В комнате отдыха вповалку спали не выезжавшие на ночную посадку. А остальной народ, которому не хватало места на нарах, всю ночь прыгал по кабинам машин на площадке у домика, где постоянно согревающе тарахтели один-два двигателя.
С небольшими передышками полеты продолжались еще два дня, и все свыклись с походным бытом и напрочь позабыли о казарме, нарядах и о постоянных помыкательствах старшины.
На третий день проверки я заглянул в казарму. У меня был час на бритье и баню. В роте со своей кровати я подобрал свежее полотенце и белье. В удивлении я огляделся вокруг. На кровати каждого «пропавшего» на Аэродроме лежало белье, новые, в стандартный размер, портянки и вафельное полотенце. И все это безо всякого призора и контроля.
Пустяк вроде бы. Но для непосвященного. А как много это говорило о нашем ротном хозяйственнике — старшине. И душа, видать, болела и многолетние привычки страдали, а ничего не поделаешь, и прапорщик Вовк людей ради наступил на горло своей песне. И уехал «в поле» за оружием, оставив выдачу довольствия под сомнительный контроль уставшего ротного наряда.
На входе у тумбочки четвертые сутки чах все тот же дневальный с автоматом, и ополоумевший от одиночества дежурный Савченко с тревожным оружием на плече побритой тенью скитался по сверкавшей чистотой казарме.
— Господи, неужели когда-нибудь в кровати выспимся?! — весело закричал я ему навстречу, входя в спальное помещение. — Брезентовое подвесное ложе в салоне «санитарки» ночью вмиг промерзало снизу и отзывалось во мне тяжелыми, глюкогенными сновидениями и нечеловеческими ломками во всем теле.
— Уж скорей бы, — сказал хмурый Савченко. — Смотри, какая чистота. Все сами. Со скуки. Уж возвращались бы скорее. Пойдешь в баню?
— Иду уже.
— За меня остаешься, — произнес Савченко у двери заветные армейские слова и повесил дневальному за плечо второй, свой автомат.
Это было около двух часов дня, в пятницу, в середине третьего дня итоговой. Мы с Савченко пошли в баню, а по Аэродрому на караульной машине проехал старшина и собрал в ящики оружие роты.
Следом за ним на старом автобусе с Лысовым проследовал Покормяхо.
Вечером разом вылетели практически все боевые машины. А через малое время все так же дружно приземлились и зарулили на стоянки носами вперед. Для оперативного освобождения рулежной полосы.
На этом полеты закончились, и было объявлено об общем построении полка, автомобильно-технической Базы и всех служб гарнизона. И то, что в настоящий момент предстоит сделать предполетную подготовку всех машин.
Тягачи карабкались по валам капониров, заходили спереди ткнувшихся внутрь стоянок самолетов и, уродуя своими колесами тубы отключенной централизованной заправки, выпихивали их на рулежку, чтобы потом загнать на стоянку, как обычно, хвостом назад, носом наружу.
К развернутым самолетам тут же подбирались агрегаты и заправщики, и надвигавшаяся темнота жадно ловила дизельный дым их установок.
Два самолета в третьей так и не переставили, и предполетную на них делали задом наперед. Заправщикам это облегчило задачу, а агрегаты, вздыбив носы, располагались на валах капониров. Их специалисты-водители вынуждены были бродить по бетонке, потому что в кабинах с таким уклоном находиться было просто невыносимо.
Под утро эти самолеты тросами оттащили назад, и только потом обычным порядком завершили мучительный разворот.
Утром и тягачисты были в роте.
Спальное помещение роты раздувалось от богатырского дыхания и сна полусотни человек.

На построении охрана, аэродромщики и две наши роты углом присоединились к строю летного и технического составов полка.
Командир Судаков что-то долго говорил о многодневных полетах и тревоге и обращался в основном к своим, полковым. Сбоку нам было плохо его слышно. Но под конец он повернулся и к нам. И «был просто вынужден отметить героическую работу средств наземного обеспечения»:
— Без срывов и задержек, днем и ночью, в условиях тревоги, а в первый день так просто на два, даже на два с половиной фронта отработали наши АТР. Без замечаний... Ведь так? Без замечаний? — обернулся полковник к начальнику штаба.
— В первый день при буксировке раздавили самолетной стойкой ЦЗТ, — равнодушно напомнил Судакову подлый майор Логвин. — Тягачист зевнул. Отвечает старший техник самолета, — уточнил потом начальник штаба, следуя настроению своего командира.
— Старший отвечает, — значит, виноват. Тягачист ни при чем. Тем более что потом ЦЗТ и так всю переломали. Мне аэродромщики докладывали.
— Это уже потом, — снова поддакнул дотошный штабной.
— Ладно, не в счет. Там у них еще два намека на заторы были... Не в счет! Так вот! — продолжил полковник. — Две АТР без замечаний отработали длительные полеты и по-боевому обслужили визиты гостей, не считая смешанного транспортного потока, и промежуточные вылеты. Командирам подразделений своей властью...
И командир полка объявил, что есть повод поощрить весь личный состав. А поименно были отмечены дежурные по АТО, и в их числе капитан Хохлов, тягачисты обеих рот, особенно первой, ефрейтор Рвачев и, на всеобщее удивление, старший наряда по кухне Жаров.
— Что, Петро, — сказал нашему Пете Пашка (по его просьбе Петр часто обещал Хохлову, что и Жаров будет отличником БПП), — вот и Жаров в передовики пробился! Все как ты Хохлову и обещал. — А знаешь почему?.. — спросил он друга.
— Почему? — заинтересовались все вокруг.
— Разговорчики, — тут же встрял в разговор общительный Вовк и, втянув живот, посмотрел на Хохлова.
Капитан криво улыбнулся одними губами и кивнул ему в ответ.
— Да потому, — по-студенчески, не открывая рта, ответил всем Пашка. — Потому что... Гусары — никогда — не врут!
— Гусар-гусар, — заулыбалась вся наша команда в адрес Петра.
— Гусар! — хлопнул Петю по плечу Жаров. — Я подводил тебя когда, а, Петро? Знаешь, сегодня вечером я...
— Хорош болтать! — цыкнул на Жарова Хохлов и отложил все наши разговоры до конца построения.

В мясорубке комбинированных полетов под самолетами не хватило техников. Дежурный по кухне прапорщик из техсостава был отозван в первый же день проверки. За кухней присматривал старшина Вовк, который как-то, отлучаясь, сказал Жарову в шутку магические военные слова: «Остаешься за меня».
Ну тот и остался. И по полной программе. И мало того, на объединенный тревожный мини-развод по вызову в штаб полка, переодевшись, пошел. И там доложил как положено. И спецзадание получил. То есть выполнил по приказу начальника штаба Логвина нестандартную стратегическую задачу кормления верхнего командования. В полевых условиях и на высшем уровне. Объединенными усилиями солдатской и офицерской столовых, своей инициативой и при участии и доброхотной помощи Любаши. Конечно, — и как тут без нее...
«Шипучку, шипучку тормозните!» — обеими руками махал за спинами гостей над полевым обедом Логвин на приодевшуюся Любаню и разряженного белоснежным стюардом Жарова.
Но они-то хотели как лучше и, суетясь перед проверяющими, жестов Логвина почему-то не заметили. Но потом Жаров все-таки сообразил и шипучее на подступах к высокому столу развернул. Обратно в Гришкин автобус, работавший в тот раз как офицерская пищевозка. Потом они с Гришкой спрятали шипучку под заднее сиденье, и Жаров сделал Логвину такой же тайный знак: «В порядке, мол, товарищ «подполковник». Все под контролем».
А хозяйку — Любаню то есть — от высоких и приятно удивленных ее присутствием гостей отвлекать не стали. Не было необходимости.
По настоянию Хохлова Жаров был проверен дежурным по полку. Но все было в порядке, и в результате Жаров накормил еще и дежурного.
Ну как тут было не отметить начальника службы оперативного питания. Пусть хоть рядового и временного? Но если проверяющий генерал сказал «вкусно», да еще и руку Жарову принародно пожимал, то тогда устная благодарность на построении была минимальным тому поощрением.
Ну а отпущение всех грехов — как следствие.
— Я еще «шпажки» хотел ему предложить, — говорил потом Игорь про генерала. — Уж больно любезен. Женька вовремя подвернулся, остановил. И слава богу! А шипучка что? Мы с Гришкой ее уже в Зябровку, поближе к пятачку перебросили.

Когда на построении прозвучала его фамилия, Хохлов усмехнулся и оглянулся на стоящего позади него лейтенанта Соколова. Он ожидал увидеть на его месте прапорщика Сайко и переброситься с ним словечком. Молодой лейтенант это понял и сразу же приготовился было поддакнуть командиру, как свой. Но Хохлов улыбку вовремя съел и сделал вид, что осматривает строй.
Услышав Пашкину фамилию, капитан тоже обернулся, нашел тягачиста и погрозил ему кулаком.
А по части Жарова сказал: «Не посажу на этот раз». Но, вспомнив, что эту фразу относительно Жарова он повторял уже не единожды, добавил: «Но это — в последний раз!» Но и эта фраза была не нова, и потому Хохлову ничего не оставалось делать, как погрозить кулаком и Жарову.
Жаров поприветствовал миновавшую угрозу посадки на губу широкой «рыжей» улыбкой. Но на этот раз не кривой, как обычно, а приветливой и открытой, чему все тоже немного удивились.
Короче говоря, на общем построении полка, Базы и гарнизонных служб царила все та же добродушная и спокойная предпраздничная атмосфера, которую выше по тексту мы сравнили с фактурой шерстяного клубка и его перепутанных и мягких нитей. И которая бывает далеко не всегда. А только перед настоящими праздниками — по субботам или пятницам. И только после успешных полетов и сделанной насовесть работы.
Командир полка попустительствовал «шерстяным» вольностям личного состава и только иногда высокомерно повторял: «Но-но-но...» — когда гул одобрения в его адрес, отрывочные реплики командиров и общение между собой превышали, по его мнению, допустимую норму и объем автоматически адаптируемых двусмысленностей.
Строй нашей роты капитан распустил около казармы. Непривычное отсутствие занятости и спешки несло некоторую незавершенность.
«Ну и что? — подумали все. И, не сговариваясь, решили: — Покурим».
Закурил и Соколов. Я повел его в санчасть и познакомил с Самсоновым. Тот сразу же пригласил его на вечер в гости, а в ожидании условленного часа усадил играть в шахматы, даже не заручившись согласием самог; скромного Соколова.
— Так где, говоришь, в Москве жил? — уже второй раз спрашивал его Самсонов, предварительно усадив за свой дежурный стол с шахматами и сластями. — На «Электрозаводской»?
— Ага, — ответил за Соколова я и откатил со стола в свою пользу печеные комиссионные за посредничество в знакомстве. — В общаге МАМИ. Через дорогу от учебного корпуса.
Отлетел табачный дым сотни сигарет, и покинутая всеми урна у входа в казарму самостоятельно вдруг закурилась и заклубилась дымом. Дым потянул было за угол, будто бы в самоход, но был замечен. И потому вовремя — к хорошей погоде — выпрямился и ровным столбом повалил прямо в небо. Уверенный и толстый, похожий на след испарений реактивного самолета с далекого, не нашего аэродрома, вечно пролетавшего над нами в неполетные, выходные и субботние парково-хозяйственные дни.
А дружественные роты уже налаживали футбол. С неженатыми техниками, которые не торопились за праздничный стол, и молодыми летчиками, свободными от полетов в завершающий день итоговой проверки.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ. «ШЕРСТЬ» ПОСЛЕПОЛЕТНАЯ
Любовь и образование «сынка». Жареный петух капитана. Прием Хохлова по личным вопросам.

— Ну что, сынок? Где был-то, расскажи, — усадил Хохлов Петра в канцелярии роты. — Или вместе как-нибудь сходим? Под покровом ночи, а?
— Под покровом — не знаю. В гости можно, — хмуро сказал Петр.
— Вот так да! Это куда же?
— Подруга у меня. Наташа Савина. Племянница Процко. Знаете?
— Да как не знать! Скоро двадцать лет будет, как здесь живу. С перерывами, конечно. Это сколько ей уже? Восемнадцать? Да-а, время бежит...
— Невеста моя.
— Быстро ты... Крыть нечем.
— Да нет. Я ее давно приметил.
— Что ж, каждый день теперь уходить будешь?
— Не буду. Но какой-то день мне все равно нужен. А то все время на привязи. Мы-то раньше что, только мельком да на бегу и виделись. А тут... Мы все переглядывались, переглядывались... А по-настоящему встретились — и не проводить? Я хотел старшине сказать, да не было его. Дежурному по роте ребята, видать, передали, да не так. Ну вот на проверке меня...
— Что?..
— В списке он меня не прочитал, и все.
— Кто, старшина?!!
— Да нет... Что вы, товарищ капитан! — испугался Петр за репутацию старшины.
— Ну хоть это — слава богу!
— Дежурный, конечно...
— Савченко?.. — сразу определился капитан. — Так что ж ты — один раз виделись, а в уже гости приглашаешь!
— Не один, конечно. Но как мы с ней толком, по-настоящему поговорили, она сразу всем бывшим своим от ворот поворот дала... Она приглашала. Говорит, вы с отцом ее дружили. Да не мог я больше ждать, пока время встретиться еще раз случится. Я прямо по глазам ее понял: сейчас — или никогда.
— И решили уже все?
— А что? Она согласна, и я решил. Следующей осенью, как демобилизуюсь, — свадьба. Я и матери домой уже написал. Приедут с отцом. И братья. А я пока тут дом подлажу, пристройку сделаю...
— Это ладно, поможем. Ну а с армией-то ты что решил?
— Как договаривались. Останусь сверхсрочником и в институт на заочный поступлю. Петров говорил, устроит. Только не в свой, а в политехнический, заочный. Но тоже в Москве...
— Устроит, жди. Хотя на заочный... Но готовиться все равно надо. А кто там, говоришь, у него отец?
— Да я уже готовлюсь. А батяня у него что надо! Проректор. Он тут заезжал на денек, проездом. На «волге» на черной... Все как положено. Сказал, чтобы насчет заочного я и не переживал. Он мне только программу и книги пришлет. Я хорошо в школе учился.
— Черт-те что творится! Да если б я в свое время так с командиром! Да позволил себе что-нибудь подобное! Да он бы меня! — Хохлов схватился за голову, как будто бы разошелся не на шутку.
— Времена меняются, товарищ капитан, — сказал Петр.
— Да уж — меняются, — ответил Хохлов обычным голосом, а потом продолжил: — Сержант, замкомвзвод, отличник!.. Из самохода приходит! А я с ним, старый дурак, за жизнь разговариваю! И в гости набиваюсь! Не набиваюсь? Спасибо! Это вместо того, чтоб на губу посадить и голову себе не морочить! Может быть, еще в посаженые отцы? А?
— В свидетели.
— Су-ма-сшед-ший дом!
— Я Жарова на кухню, в посудомойку — сгноить готов! А этот «старший по кухне» в белом чепчике с приятелем по ночным самоходам по аэродрому разъезжает, проверяющему генералу шипучку подает и услуги оказывает! Всегда у меня лучшее подразделение было, а как вы приехали... Дурдом, ей-богу!
— А сейчас что — не лучшее? — обиженно возмутился Петр.
— Лучшее — само собой. Было... Отличное стало! И передовое по всей Сорок шестой армии, для твоего сведения! — Хохлов посмотрел на Петра рассеянно. Страшное сомнение вдруг сразило его навылет — будто бы на Аэродроме плюхнулся и побежал по взлетно-посадочной полосе никем не замеченный гость — и пилотируемый не иначе как замкомандующего армией генерал-майором Пискуновым. Но потом капитан взял себя в руки. — Оно-то, может быть, и лучшее, — поделился он своей догадкой с Петром, — а я-то уж точно сумасшедший. Потому что выходит, что я без вас, дураков шмасовских, роту вытянуть бы не смог.
— Ну что вы, товарищ ка...
— Ну да ладно! Все! В последний раз! С завтрашнего дня... А, ч-черт! — осекся вдруг и замолчал капитан. Он остановился и успокоился. А потом спросил у Петра совершенно другим голосом: — Петь, а у меня это часто?
— Что, товарищ капитан?
— Ну это: «в последний раз» да «с завтрашнего дня»…
— Если честно, то через слово... Как «бля» у Покормяхи...
— Да, подработать надо...
— Товарищ капитан...
— Чего тебе?
— Какое мне это... Наказание будет? Вы накажите. За вторник.
— Ни на что не похоже!.. А я теперь не наказываю. Вы сами теперь все решаете. Победителей не судят, слыхал? Даже Жарова. А тебя имею право не наказывать — и не наказываю. Что еще? Иди к своей Тане-Мане...
— Не к Тане — к Наташе, Савиной...
— К отбою чтоб был назад. А опоздаешь — прямо на губу иди. Скажи, я послал. Примут как родного. Иди! И чтоб с завтрашнего дня... Стоп. С сегодняшнего! Чтоб все было нормально! Петр... Ты меня понял?! И если что... Если подведешь, Петр... Я в тот же день рапорт пишу! На всех. И на тебя... и на себя. Уйду! К чертовой матери, уйду! — Капитан встал, разминая спину, и махнул рукой: «Вали, мол»... И вдруг: — Постой-ка… А ты что, на сверхсрочную-то — куда? Техником, что ли, по гидравлической части? Или еще что надумал?
— К вам хочу. Вовк-то уходит по возрасту. Возьмете?
— А-а. Да-да... Я подумаю. Ну хорошо, иди. Заявление-то уже можно писать. Пораньше и перейдешь... И к отбою чтоб был! И смотри у меня!
Хохлов посмотрел вслед своему сержанту. «И чего это он фуражку-то нацепил? А-а. На свидание... Ну вылитый я в молодости...»
И Хохлов вышел на воздух.
С футбольного поля доносилось бухание по мячу. База давила молодостью. Полковые брали опытом и все время сравнивали счет.
«И откуда силы берутся? Эх, молодость!..»
Со скамейки у поля навстречу Петру поднялась и пошла Наташа.
«Выросла, — подумал капитан. — Сколько ей? Двадцать? Да нет еще, не может быть. Я перевелся сюда... Ах ну да, девятнадцать...»
— Товарищ капитан.
— А-а. Лучший тягачист аэродрома и всея воздушная армия номер сорок шесть.
— Разрешите обратиться по личному вопросу? — махнул рукой около пилотки Павел.
— Давай-давай. Только расскажи сначала, как это ты на новом тягаче чуть самолет не угробил. А?
— Ну шланг... от компрессора. Хомутик разошелся. И он упал на коллектор. Протерся. Там еще температура, вибрация...
И Павел тяжело вздохнул.
— «Хому-утик»... — передразнил Пашку Хохлов. — Мне понятно, что там вибрация. Мне непонятно, как ты, я, зампотех наш, Соколов и старший техник семьдесят шестого до сих пор не под следствием. И почему ты под капот раз в месяц заглядываешь?
— Да понятно все. Виноват.
— «Виноват»... Я вот тоже — виноват. Но под капот будешь теперь у меня три раза в день лазить. И надо, и не надо... И чтоб в последний... Нет. Стоп. А то... как врежу! Тем же шлангом. Договорились? Три раза в день — лично! Щупаешь все шланги под капотом, или я тебя принародно тем же шлангом высокого давления!
— Среднего, до двадцати... — обрадовался Пашка близкому окончанию командирского выговора.
— Я и средним перепаяю — мало не покажется... Может быть, это подействует, — вслух посоветовался сам с собой Хохлов.
— Есть, товарищ капитан. Я как со старого, четырнадцатого на ноль четыре семьдесят шесть пересел, так... Подниму капот и хочу что-нибудь сделать — а нечего. Новье, он и есть новье. Это не ваша «ГАЗ-24»: тянуть не перетянуть. Ну а потом, я только что после ТО-1. Только рулевое и проверял. Ну вот хомутик и...
— Рулевое вам всем Сайко проверяет, — строго посмотрел на Пашку капитан. — Ну что там у тебя... Личное... В самоход что ли отпустить?
— Я теперь каждый день смотреть буду, товарищ капитан. Три раза... Сто процентов. И стажеров... До условного рефлекса натренирую!
— Во! — обрадовался капитан. — Это ты в самую точку! Правильно! И чтобы все стажирующиеся до уровня условного рефлекса... До безусловного! Ты сумеешь. Теперь говори... Что личное?
— Полковник Судаков говорил, что вы это... Ну своей... То есть вашей властью... Но мне-то теперь нечего, наверное, надеяться? Да?
— Чего хочешь-то?
— Стажеры у меня каждый день будут воздушные штуцеры мылом натирать, товарищ капитан. До безусловного...
— Ну говори-говори...
Пашка вдохнул глубоко и решился:
— В отпуск...
— Первым Рвачев пойдет, а потом вы с Серовым. Марченко тебе еще за тот раз двойной отпуск обещал. Двадцать суток, конечно, не получится, но пятнадцать даем. И готовься лычку надеть, отделение примешь. Хочу все-таки попробовать и сделать из вас военное подразделение, а не... клуб по интересам. Ну хоть в чем-то... А то — тоже мне, понимаешь, московско-хохляцкая группировка с вялым авиационно-техническим уклоном.
— Да я как-то особо не горю...
— И я не горю... А тебя не спрашиваю! Ты там в Москве про институт Петру узнай поподробнее. А я со своей стороны, сам понимаешь, в долгу не никогда оставался... Опроси всех: кому и сколько... Включая и себя с отцом. И давай подготовленное предложение, понял? В литрах!
— Есть, в литрах... — обрадовался Павел, имея ввиду и текущее свое освобождение, и свою давнюю с Хохловым тему о спирте как о движущей силе воинской службы и всеобщего прогресса. — Разрешите идти! Да я и так все знаю, товарищ капитан. Учился все-таки. На заочный у нас просто, особенно после армии. Это в МАИ. А в политех — тем более. Отцу только позвонить...
— Не нужно! Иди, потом расскажешь. А в литрах — оно надежнее будет. Короче, папе твоему — канистру на двадцать за каждый семестр... А он мне Петра под ключ сдает... С дипломом! Договорись? На твой контроль это!
— А когда ехать-то, товарищ капитан?
— Я говорю, ты регистрируй. После Рвачева. Приказом Марченко на пятнадцать дней... За ликвидацию затора. Месяц назад еще объявлял. А теперь еще и за спасение Соколова. Но сначала я тебе свой собственный техосмотр устрою. Потом поедешь. Если тебя Прохоров до этого на губу не упечет. Ты там ему весь докторский цветник повытоптал! Завязывай, понял? Что смотришь-то? Иди...
— Товарищ капитан. — Рвачев показался из дверей роты.
— Собирайся, собирайся, Рвачев. Послезавтра едешь.
— Слушаюсь! Есть, товарищ капитан! Спасибо!..
«Ну все, что ли?» — думал Хохлов, входя в казарму.
Навстречу нашему капитану шел я. С блокнотиком в руках и запрещенным транзистором в кармане.
— Ну а тебе, Ильин, чего? Просьбы, вопросы имеются?
— Вопросов нет, товарищ капитан. По вызову лейтенанта Самсонова направляюсь в парк для выезда в городской госпиталь.
— А я думал в шахматы играть. Точно поедете? А то мне домой пешком идти неохота.
— По многолетним наблюдениям вероятность ложного вызова ничтожно мала, товарищ капитан. Хотя конечно же бывают и приятные исключения. Но до дому, товарищ капитан, сам бог велел. Только прикажите. А можно еще не в службу, а в... Ну то есть... отвезу, как обычно, и все, — зарапортовавшись, поправился я.
— Ладно, беги-беги, наблюдатель... Сам дойду. А то, может быть, в отпуск хочешь или другие какие соображения имеются? Например, в ресторан меня пригласить. Или на свадьбу. Или еще куда... Не стесняйся, медицина. Милости прошу в канцелярию...
— О! А в марте в отпуск можно? Товарищ капитан?
— Иди-иди. Шуток не понимаешь! Потом поговорим...
Дневальные по парку ползали под машинами и сливали воду. Дежурный прапорщик Сайко с книгой в руках лично руководил процессом и давал указания:
— Подуй, подуй в радиатор, — и расписывался в книге, тщательно сверив номер машины.
— Мою не трогайте! — закричал я и последние десять метров до «чебурашки» протрусил в надежде на то, что с нее еще не все слили.
Но было поздно. В кабине «санитарки» на замке зажигания уже висела на леске крышка от радиатора. Зимний знак и лучшее напоминание — надежная замена постоянно пропадавшим табличкам «Вода слита».
— Теперь каждый день за воду расписываться, — сказал мне Сайко и кивнул на стопку ведер у двери бытовой комнаты. — Бери одно, вон то маленькое. Номер машины только напиши. Маслом.
Забытые за лето зимние игрушки — ведра — тремя неровными стопками громоздились у бытовки. Я взял одно, залил воды и поехал под лазарет.
«Мне-то ладно. Одно. А ребятам? Три ведра — в автомобиль, четыре — в установку. Да, скоро зима...»
— Что угодно, только не акушером! — приветствовал я Самсонова у санчасти.
— За Егорычем съездим. Всего и дел-то. К семи бы домой успеть, — сказал Самсонов. — Футбол. «Спартак» — «Динамо» (Киев). А Мишку твоего, Соколова, я уже пригласил...
— На чай, что ли? — полюбопытствовал я.
— Не только, — улыбнулся Самсонов.
— А я? — спросил я его на всякий случай.
— И ты конечно же, — подтвердил нашу дружбу будущий зябровский начмед. — Но падучая — не падучая, а, имея в виду старые раны, пятьдесят чистого или сто «шпаги». И все. О-кей? Если к футболу успеем…
— Тогда успеем, — потирая руки, сказал я. — За сто чистого и подавно!
Машина миновала КПП части. Небритый с начала тревоги Иванов снова по старой памяти дежурил на выезде, покинув на время теплый штаб. Он пообещал отдать мне всю рукопись уже дня через три-четыре, после двух-трех спокойных ночных дежурств в штабе.
За КПП дорогу радостно перебежал Петр. Он, остановившись, посмотрел мне вслед.
«Куда это его понесло? — промелькнуло у меня в голове. — Наташку-то я только что у казармы видел. Опять дома кофту свою оставила... Она-то в ГДО, на спевку, а он... — сразу же определил я расстановку сил. — Одно слово — гусар!..»
Но я сразу же забыл о Петре и Наташе.
Две дороги: настоящая — до Гомеля и предстоящая — по горячим точкам — стояли у меня прямо по курсу. И ветер странствий уже задувал в мои паруса.
В зеркало я увидел, как Петр, нахлобучив фуражку, втянул кулаки в манжеты и, как в ШМАСе на морозе выгнул локти наружу. Он сам себе, очевидно, что-то скомандовал и уверенной рысью побежал по незаметной тропинке через поле в Наташкину деревеньку.
Я посмотрел на Самсонова. Приятно видеть его рядом, а не сзади в салоне, в марлевой повязке и со шприцем. Искренне презирая футбол, прогулки по девушкам и субботний отдых как состояние души, я вдавил педаль газа в пол.
Через прогоравший глушитель «санитарка» трещала как моторная лодка. Она с перегрузками глотала подъемы и зависала над спусками. А потом очертя голову бросалась вниз и лихо разметала надвое объятия попутных деревенек. Разогнавшись, она вихрем пролетала мимо пожелтевших садов, небольших домов и покосившихся изгородей.
Золотые листья перебегали дорогу небольшими суетливыми группками. «Чебурашка» радостно настигала их и давила: давала, видно, понять: не твои, мол, еще это листья. Твои, дембельские, только через год будут. А там...

...По прилепившейся к дому веранде будет сыпать мелкий, настырный дождь. И все будет как год назад...
На Масловку по пиву мы не пошли, а поехали на дачу. Просто сидели на крыльце и смотрели на осень.
Цветные листья вяло кувыркались в траве. А выбравшись на дорожку, застывали черенками вверх в стеклянных лужах. Мелькнуло капризное солнце. Но быстро скрылось. Сходили за грибами. Но только смыли грязь с сапог. В лесу по-летнему шумел ветер. Дождь кончился. Капли укрупнялись на листьях и зигзагами исчезли по ногами.
Исчезла и моя собака. Обернулся — вот только что мышковала неподалеку. И нет ее. Ладно. Сама придет. На запах шашлыка.
Дым костра побродил вокруг, и его последние искры отлетели с окрепшим дымом трубы на крыше.
Вернулась Змейка. Боже, на что похожа! Вымокла до последней шерстинки. А вернее, была мокрая, как расплывшаяся в шайке мочалка. И репьи в ушах и по всему телу.
Конечно, конечно. Спору нет. Сами поезжайте в своей машине. А я с моей собачкой уж как-нибудь доберусь... На электричке. И скорее всего, мы уже завтра с нею поедем. И то к вечеру...
Солнце опустилось ниже туч и какое-то время бежало в вагонном окне, быстро выпутываясь из деревьев. Собаку теперь придется помыть, а потом хорошенько ободрать всю спутавшуюся с репьями шерсть. Предчувствуя экзекуцию, Змейка разлеглась на грязном полу в электричке и вспоминала свою прогулку. Должно быть, искала, зараза, своего зимнего оппонента — здоровенного зайца-русака. А может быть, и нашла. И снова безрезультатно гоняла его до последнего изнеможения. Того зимнего русачину, я имею в виду...
Все это будет через год. Но, знаю наверняка, — сбудется.
А долгожданный гражданский снег друзья принесут мне прямо в квартиру. На своих смешных модных кепках с ушами.

«Чебурашка» бодро бежала вдоль железнодорожной ветки. Солнце опустилось ниже туч и некоторое время бежало рядом на уровне открытого окна, ловко выпутываясь из кустов и деревьев...

Быстро пролетела моя южная командировка по горячим точкам, и — из лета в зиму — Новый год я проездом отпраздновал в Москве.
А в первых числах января был уже снова в Зябровке. И мой последний, дембельский год начался с середины зимы.
Устойчивая «чебурашка» по каждому вызову мелко тряслась от холода или по-крупному подскакивала на ледяных ухабах. А потом очертя голову галсами скользила по ледяному шоссе в город.
Пашкин тягач лихо задвигал самолеты на обросшие снегом стоянки. Техники бегали вокруг него как гномы под елкой. Матерились и падали, и сыпали под колеса песок с солью. А за каждую скорую парковку обещали Мастеру полную свою благодарность и крутой аэродромный чистяк.
Через два дня морозов прекратились утренние падения с высоты установок, и хитрый электровзвод ходил по скользкому металлу машин в блестящих — будто бы от Чуковского — галошах.
«Скажите, мой хороший! Куда ушли галоши?» — напевал грамотный Пашка.
«Вот, бл-дь, — вторил ему Жаров. — Мои опять чурки спи-дили!»
Аэродромщики сутками гребли снег и дули керосином на полосы. За ними неотступно следовал Ян на своем заправщике с одной-единственной, но несокрушимой передачей вперед. Он был отдан аэродромщикам с потрохами для дозаправки их снегометных и огнедышащих машин.
Евгений спал часа по два-три. И не всегда в кровати.
А «караулка» Григория ночи напролет тарахтела на караулах.
«Грицко, — спросил старшина, как-то отсидевший с ним ночь в карауле, — у всех и на холостых промерзает. А у тебя...»
«Пол-литра в бак — и все пучком!» — ответил находчивый Гриша.
На самом деле «караулка» его всю ночь была в движении и под нагрузкой. Упертая отключенным передком в бордюр, она «гребла по нализанному» (снегу) и, подчиняясь прецессии, извивалась перед караульным помещением и перемещалась вдоль линии упора, чтобы не прокопать снег. Тем она согревалась и поддерживала в кабине комфортную для людей и движка температуру. Иногда, докопавшись до асфальта, она подпрыгивала и глохла. Но тогда выходил сам главный укротитель Григорий и повышенными оборотами возвращал ей все потерянное тепло.


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ. СТАРЫЕ ЗНАКОМЫЕ
Вернулся — затолкаем: профессия. И жизнь и смысл. «Сам стой!» Редактор и ужин. Любовь-и-судьба и затянувшееся прощание

76-й звонко «упал» на ВПП, и я затолкал его на место уже окончательно. До конца книги.
Сиреневый фонарь Вышки висел над Аэродромом. Самолеты приобрели ночной бронзовый отблеск и были почти неразличимы. Караульная повезла по Аэродрому ночную смену часовых.
На стоянке в парке двигатель машины вздрогнул и замолчал. Эх, а не отказался бы я теперь от тепленькой — после трудового дня — дозы аэродромной «шпажки». Из новой жаровской грелки, например.
Такой случай, что никого. И спокойно. Еще Григорий подъедет... Да под настроение... А это уже и жизнь, и смысл!..»
И пахнет тогда наш спирт всем сразу: и денатуратом пополам с керосином, и теплой резиной, и высоким полетом бомбардировщика на бомбометательный маршрут. И безвкусной дистиллированной водой прямо из утренней весенней водовозки...
«И вкус изумительный, — размечтался я. — Не беднее запаха. Ни с чем не спутаешь! «Эхма! Была б денег тьма!» — говорил в таких случаях Петр.
Навсегда оценили мы тот спирт. Особенно когда распробовали его во всех нюансах: во вкусе и запахе. И в контексте человеческих отношений. И оценили высоко. Так же как понимание, такт и поддержку наших кадровых военных друзей, с которыми каждый день делали «в поле» одну большую работу.
Григория я не дождался. Наверное, летчиков повез. Да еще ждал у гостиницы, наверное, пока переоденутся.
Маленькая, осторожная дрезина вытащила из тупика ГСМ неприметную цистерну со спиртом и в обход чумазых емкостей керосина тихо свалила в темноту. На том склад был закрыт, и разводящий Иванов выставил свой народ для несения ночного караула.
— Стой, — сказал мне солдат, стоявший рядом с Ивановым. Формально он был уже на посту и приступил к несению службы. — Кто идет? — продолжил он свой служебный разговор и оглянулся на Иванова.
— Это ты стой, — сказал я солдату. — Привет, Андрей. Книгу сдавать, а ты по караулам рассекаешь?
— Все обещаешь только... Проходи скорей, а то вон «хомут» наш с «караулки» спрыгнул. На вторые сутки оставил, мать его... Ты заходи завтра в роту. Пообщаемся. А насчет литматериала не сомневайся. Отпечатаю в лучшем виде. Отчешу на косой пробор. То есть через двойной пробел. Я уже и бумажки толковой у Командира откатил...
Я перебежал стратегический объект и перепрыгнул его провисшую проволочную ограду.
В столовой наряд драил столы, а Жаров, прислонившись к стене, отдыхал с книжкой на коленях.
— Что так долго? — спросил он, не отрываясь от книги.
Я оглянулся на пустые столы и закрытое окно раздачи.
— Семьдесят шестой заблудился... Пока нашли… Оставил чего?
— Долго искали.
— Старались.
— Что б вы без меня делали, специалисты...
И он кивнул мне на бачок, накрытый оловянной тарелкой с рыбой, сахаром и хлебом. Я бросил пилотку на скамейку и поставил тарелку перед собою.
– Не увлекайся, Григорий еще подъедет, — сказал Жаров. — Что б вы без меня делали... — повторил он, глядя в книгу.
— Кормилец. Ты почаще по кухне ходи.
За окнами в стонах древней трансмиссии развернулся автобус.
— За такие шутки можешь остаться голодным. — И Жаров обернулся на дверь. — Гриша приехал.
Григорий вошел, посмотрел на тарелку с рыбой и весело оседлал скамейку напротив.
— Поздравляю, — сказал я Грише, имея в виду возвращенный ему — взамен «караулки» — аэродромный автобус.
— А, нормально, — ответил он. — Первый залет стажера. Губа! Ротный сказал поработать недельку. Пока молодой первую ходку полностью не отсидит. Ему по первопутку на полную влудили: десять суток! Теперь я этот... Как там Пашка сказал: шейхброкер?
— Штрейкбрехер, — отозвался Жаров.
— Точно! — Гриша отломил кусок хлеба. — Опять мы после всех.
— Специфика работы, — сказал я. — Вон Жаров всегда первый. Меняйся, Гриш.
— Короче, студент, — сказал мне Жаров и отложил книгу. — А где все наши, Гриш?
— Не знаю. В казарме одни салаги с воротничками носятся.
— На стадионе, наверное, — сказал я. — И что они там вечно делают? Даже Женька и тот там. Уж, казалось бы, и в футбол не играет, и к машине привязанный... Да и темно уже.
— А-а, знаю, — сказал Жаров. — С девушками. А новости те же. На станции новый магнитофон, «Яуза». ГДО списал. Любаня отбила и отдала. И я, как всегда, знаю дом, где можно взять. А что? Самогон. За неимением-то! В связи с последними короткими полетами и суровым «шпажным» дефицитом. — Жаров оглянулся на дверь. — По два рубля за ноль семьдесят пять. Качество нормальное. Почти чистяк. Так как?
Он посмотрел на меня, потом на Григория.
— Автобус поставлю, встречаемся за почтой, — сказал Григорий, и они с Жаровым уставились на меня.
— А что за девушки? — спросил я уклончиво.
— Девушки хорошие, — почти перебив, ответил Игорь. — Идешь?
— Ну вы же знаете, братцы... Когда я с вами ходил?..
— Да было дело.
— Ну ходил... Но последнее время всего пару раз...
— Да побольше.
— Игорь, серьезно... Не могу гулять, когда над душой висит.
— Да что висит-то! — возмутился Григорий. — Ну висит и висит. Ну поймают...
— Не поймают! — сказал Жаров.
— На полеты выпустят. Мы давно не залетали, — недоумевал по поводу моей осторожности Григорий.
— Да не в том дело. Не в радость просто... — попытался я объясниться с друзьями.
— А-а! — отмахнулся от меня Игорь. — Опять понес... Значит, за почтой, Гриш?
В окне, голый по пояс, появился солдат роты охраны.
— Все мисочки блестят и сохнут, — доложил он, улыбаясь, и заискивающе посмотрел на Жарова.
— Сейчас проверю, — сказал Игорь. — Эти вот еще заберешь.
И он кивнул на стол. Охранник насторожился и застыл в окне.
— Скройся, я позову, — сказал Жаров.
Парень не двинулся. Он смотрел на Жарова, но возразить не решился. Усталость и обида пытались пересилить в нем нерешительность, но он не смог себя преодолеть. Жаров взял со стола ложку и запустил ею в окно. Солдат увернулся от ложки и исчез.
— Петя Грушовенко сегодня по роте, — сказал Жаров.
— Тогда все в порядке, — потер руки Григорий и отодвинул тарелку. — Ну, раз не идешь, — сказал он мне, — скажи Петру...
— Не надо, — отозвался Жаров. — Работа уже проведена. Если старшина спросит, где Гриша, ты ему объясни: Гриша ужинал с тобой, поздно. Очень торопился. Ничего тебе не сказал. Улавливаешь? Будто бы верхнее начальство глицануло налево сверхплановый автобус. У них там и город, и рестораны. Это тебе не с тормозным стажером на электроагрегате рассекать!
— О-кей. А что за девочки на стадионе?
— Беги-беги, — похлопал меня по плечу Жаров. — До отбоя еще минут сорок, успеешь. Хорошие девочки. Одна Женькина подружка еще с прошлого года. Но она с ним что-то не очень. А другая не то Пашкина, не то Петина. Пока непонятно. Что-то там у них запутано-перепутано. Да знаешь ты их! В городском госпитале работают. Я-то сам случайно с ними сегодня в военторге разговорился. Но пока другой вариант разрабатываю.
— Ну что ушами хлопаешь? Вафельник-то закрой! Вот, молодец! Ну беги, студент! — напутствовал Жаров, оторвав меня от преждевременных подозрений и самого тяжкого предчувствия.

На улице было темно.
На аллейке под фонарем стояла санитарная машина и блестела серебряной от пыли крышей. Привалившись к машине, Женька Тихомиров что-то говорил двум девушкам. Рядом стояли Ян и Петя в повязке дежурного и с автоматным штыком на поясе. Когда я подошел, разговор оборвался. Лиц девушек я не видел, но понял, что это старые наши знакомые.
Деревья волновались и двигали по асфальту свои тени. Весенние соки устремлялись вверх по стволам и веткам. В предвкушении пробуждения набухали почки, и по всему гарнизону распространялся их свежий, волнующий аромат.
Липовые кроны качались, и поворачивались, и, растопырив голые ветви, ловили в вышине весенний воздух. А корни всасывали соки земли, пищали и извивались под тонким асфальтом.
В предвкушении буйной весны все было в движении. Даже кусты у казармы волновались и не в такт раскачивались. Они тоже глотали воздух и сок и вперевалку двигались навстречу подступавшему по аллейке теплу.
При виде старых знакомых меня вдруг повело в сторону. Очевидно, прямо под ногой невпопад шевельнулся и неожиданно пискнул корневой извилистый отросток.
Я взял себя в руки и подошел поздороваться. Женька посмотрел на меня враждебно, и в тени «санитарки» холодно блеснули его очки. Да и всегда приветливый ко мне Ян тоже был недоволен прерванным разговором.
«Он-то ладно, — подумал я автоматически. — Но Женька!»
— Петь, можно тебя на минуту.
Из-за такого приема друзей я сделал вид, что подошел только по делу. Мои догадки подтвердились. Девушки были давними моими знакомыми.
Мы с Петей отошли в сторону.
— Да знаю я, знаю, — сказал Петр, как только я открыл рот. — Я Жарову сказал: сигареты на губу таскать не буду. Надоело. Как я по роте, эти ноги в руки — и айда. Позавчера старшина с Батуриным полтора часа в каптерке мозги... сушили.
— Ну ладно, Петь. Ты расскажи лучше, как дамы? — схитрил я для отвода глаз.
— Скажешь тоже! «Дамы»... Ты что, Ольгу с Наташей не узнал? Давай подойдем. А то Женька их сейчас увезет.
К моему появлению девушки отнеслись спокойно.
— А мы знакомы? — с вызовом спросила меня Ольга.
А я в расстроенных чувствах ей даже не подыграл. Но она все равно встала рядом и недвусмысленно на меня посматривала. Задиристо, но и грустно. И с иронией. А иногда улыбалась, намекая: давай-давай, мол, перемалывай поскорее существующую данность и вещей расположение. А я-то уж, ладно, подожду тебя еще немного.
За полгода она повзрослела, и ее простая красота принимала осмысленный, настойчивый и даже откровенно вызывающий вид.
«Такая цыпочка — хоть кукарекать начинай!» — говорил про нее, пока не получил отставку, Женька. И все время больно, как умел это делать один только он, толкал меня локтем в бок.
Наташа по-прежнему стояла в тени. Лица ее я не видел, но сомнений быть не могло: это была она. Разговор не клеился.
— Все, поехали, — сказал Женька и сел в кабину. — Опаздываю.
Он завел мотор. Ян придержал Ольгу за руку, решительно поцеловал в щеку и сказал:
— Приходите завтра.
Ольга неловко высвободилась, опять посмотрела на меня и в глаза сказала, как выговорила:
— Хорошо, придем. — Она отчеканила каждое слово и будто бы в лицо мне их бросила. А напоследок смерила меня с ног до головы своим повзрослевшим взглядом. Мы с Яном подсадили ее в машину.
Потом, помогая Наташе, я поддержал ее за локоть. У нее была все такая же тонкая и сильная рука.
— Приходите, Наташа, — тупо сказал я.
Она обернулась на меня со ступеньки, не удержалась и оперлась о мое плечо. И тут, после перерыва в полгода, я снова увидел ее глаза. И я понял, что ничего-то у меня к ней не изменилось. И — что было печальнее всего — в ней ничего не изменилось ко мне. Наташа опиралась на мое плечо и, так же как и раньше, смотрела на меня своими удивленными и удивительными глазами. Но она уже не повлекла меня за собой, как тогда, при первой встрече. Она просто и молча смотрела, но уже совсем-совсем по-другому.
И я понял: все кончилось. Пропали неизведанность и глубина. А на поверхности остался совершенно другой, очень хороший, но совсем простой и обычный человек. Понятный и милый. Хорошо знакомый, но уже чужой. И с искрами нового счастья в глазах. Но такой же, как раньше, — отчетливый и сильный. Такой же, но без магнетизма. И все равно притягивающий своей простотой и естественностью.
Все это я почувствовал в одну секунду и, несмотря на перемены, подумал, что все равно мог бы любить ее вечно.
«Ага!.. — долетело до меня откуда-то издалека. — До самой смерти... Вот подожди минуточку... Я сейчас!» — распознал я далекий голос своей судьбы.
— Приходите, Наташа, — несмотря ни на что, сказал я. — Но потом сразу сделал вид, что сказал так из вежливости.
— Придем, — оценила подачу Наташа и неожиданно развила мою мысль дальше. Она, доверяя, как другу, крепко пожала мне руку. А потом — как Пашка в присутствии посторонних, без слов, — добавила: «Ты мне друг. И я тебе верю. Но ты сам все видишь...»
Она кивнула на Петра и села на скамью в глубине санитарной машины.
«Что делать... — решился я в ответ на ее честность. — Тебе виднее! Альтернативы?» — тем не менее процитировал я нашего командира.
«Какие? — отгородилась она от меня и от всех возможных намеков и осторожно напомнила мне ситуацию: — Все это уже прошлое».
Все настоящее — или по крайней мере откровенное — у нее со мной уже было. А до этого — с Пашкой. Было, но не подошло. И не ей — Пашке. А если честно, — то и мне тоже. Я просто не мог еще себе в том признаться. Или не понимал, что увлечение мое постепенно заканчивалось.
Я не понимал, а она знала все с самого начала. Знала заранее. Но только теперь, когда пришло время, уверенно расставляла всех по своим местам. И Пашку, и меня. И своего Петра. И была права на все сто. Как и все женщины, когда дело касается подобных вопросов. И мы все по очереди, один за другим, согласились с ней — как по нотам.
Только вот я, как обычно, запоздал немного.
Природная красота и стать ее в сочетании с редким проявлением наследственности делали для меня Наташку существом высшим или как минимум — неразгаданным чудом человеческим. Стройность и черты ее происходили от гипотетических легендарных предков. Сдержанность и молчаливость — из унаследованного от них же благородства. В умеренности и простоте ее был врожденный такт. А в девичьей прохладности — бесконечность. А потом все это оказалось тем, чем было на самом деле: прекрасным и уникальным самоцветом, достойным внимания и увлечения. Но принимать его за «высший смысл» и за свою любовь-и-судьбу...
Сейчас-то дело ясное. Но тогда я был и к «высшему смыслу» готов.
Первым догадался обо всем Пашка. Но чтобы понять это, он порвал с Наташей категорически. Догадался, что увлеченность пройдет. А Наташку и чувства ее обманывать?.. Нет. Не с того заросшего сорняком огорода родом был мой брат Пашка. Вскоре он уже чувствовал себя абсолютно нормально. А моя диафрагма все еще продолжала дрожать: то ли от Наташкиной близости, то ли от недосягаемости ее.
Пашка осторожно предупреждал меня с самого начала, но я ничего и слушать не хотел. Мы даже чуть не поссорились.
«Что поделаешь, возрастной максимализм», — оправдывался я потом перед Пашкой.
«Или старческий инфантилизм», — усмехнулся он.
И я ужаснулся собственным словам в его ответе.
«Да нет, это не твой — мой! — спокойно, как будто бы ничего не происходило, встряла в наш с Пашкой разговор и сказала появившаяся вдруг откуда ни возьмись моя любовь-и-судьба. — Твой — пока еще тоже — максимализм будет. Но это только пока. И я тебе об этом все время долблю: бери, бери себя в руки, гений. Чтобы максимализм твой возрастной от таких вот перегрузок и страданий молодеческих со временем старческим инфантилизмом не отозвался. Или, хуже того, простым маразмом не обернулся. Ты же мужчина, мать твою!.. Пашку, понимаешь ли, учишь, а сам что?.. Сопли со слюнями развесил — Витя Логвин на подписном финском «розенлеве» не объедет...»
«Круто», — только и нашел я что ответить.
«Круто не круто, а к сведению чтобы принял! Последний раз предупреждаю», — сказала моя судьба и опять испарилась на неопределенный срок.
Но, несмотря на голос судьбы, я продолжал стоять перед Наташей «раздетый» и почувствовал, что опять перестал ждать далекой демобилизации и на время забыл о Москве.
Петр стоял со мною рядом. И точно в таком же состоянии. На свой лад, конечно. Он тоже сказал: «Приходите». А потом послал Наташке какой-то нелепый воздушный поцелуй. И помахал рукой.
Теперь Наташа посмотрела и на него.
Посмотреть-то она посмотрела. Но как!
«Да, наши не пляшут», — подумал я и почувствовал отдаленное одобрение своей судьбы.
И она — злодейка! — вернулась же с полдороги, пакость! — ухватилась за опустошенную душу мою и снова попыталась в чувство меня привести. А мозгами дрожащими снова думать заставить. И плюшевыми ногами, как первачом разбитыми, переступать осмысленно.
Не знаю как, но удалось ей это! И ладно бы ей на том успокоиться! Но она — вот девочка: ни стыда, ни денег — вот так без паузы и заявляет мне вдруг: «Скажи ей «прощай», — неожиданно приказала мне моя любовь-и-судьба.
Я было дернулся, но она придержала меня за шкирку.
«Не могу! — честно признался я. — Сейчас не могу! — и воспротивился ее приказу. — Давай завтра...»
«Сама скажу! — пригрозила она мне. — А когда буду на Вышке... Короче, ты у меня еще и по Аэродрому напляшешься!»
«Сейчас. Подожди! — попросил я ее довольно-таки грубо. Впервые за все наше знакомство, и глубоко вздохнул. — Еще немножко...»
«Говори, ну!» — настаивала она.
«Прощай!» — подумал я в пространство, так и не приняв для себя еще никакого окончательного решения.
«Да ладно тебе, — неожиданно ответила мне Наташа. — До свидания. Петр тебе друг. А Ольга вон по тебе уже год как сохнет. Ну не то чтобы сохнет, а так, вообще... Просто венгр ваш ее — ну просто заколебал!..»
«Не надо жаргона, — попросил я ее. — Ну хотя бы сейчас. Еще какое-то время, ладно? У меня оно еще... это... Не отлетело... Я не ханжа, ты же знаешь... За словом в карман... Но сейчас...»
«Чего?» — переспросила Наташа.
«Ничего, — сообщил я ей главную свою новость. — Просто я теперь немного другой. Скажи Петру «до свидания» еще раз. Меня, дурака, поотчетливей убеждать надо».
И Наташка послала Петру в ответ изящный воздушный поцелуй.
— До завтра, — сказала она ему. — Или до сегодня? — игриво засмеялась она потом.
Петр посмотрел на часы.
— Шуточки, — сказал он. — Итоговая вон на носу... Да и дежурный я...
Прощаясь со всеми, Ольга выглянула из машины и оперлась мне на плечо.
— Ну мне тебя ждать? — спросила она тихо, заглядывая мне прямо в глаза. — Или ты — как Жаров говорит —  «ну ее совсем»?
— Жди, — сказал я ей шепотом и ткнулся носом в ее щеку.
«Шедевры приходят и уходят, а музыка вечна!..» — отсемафорил я в направлении девушек на широкой телепатической волне, стоя спиной к Яну.
«Никогда не понимала, о чем ты говоришь, — поддержала меня Наташа. — Но слушала бы без конца».
«Не напрягайся, я о музыке».
— Я у связистов свою любимую запись достал. Панк-рок, слыхали? «Секс пистолс»! — добавил я вслух.
— Ну вот... Кто про что, а Серик сразу про секс... — смущенно хихикнула Наталья. — «Но теперь я хоть уверена, что с тобой все в порядке. Только вот так сразу и... Секс — что?..»
«Ничего! — отрезала Ольга. (Вот уж от кого я не никак ожидал телепатических способностей!) Но она еще отчетливей мне и Наташке заявила: — Мы теперь уже сами разберемся: Секс — что... Все оно там или ничего. Хотя, если ничего, то это совсем никого не устроит... А ты, Натаха, не улыбайся! Лучше вон за Петьком своим присматривай... А я Сережку своего, почитай, уже целый год как жду... И все не дождусь никак...»
— Жду! — сказала мне Ольга одними губами, но внятно, оттеснив от двери «санитарки» и окончательно от меня Наташу.
— Приду, — сказал ей Ян за моей спиной.
«Буду», — выдал Ольге мой неиссякаемый природный передатчик.
«А не отдал бы я тогда тебе «санитарку»... — подумал я вслед укатившему Женьке с девчонками. — Сейчас я, а не Женька повез бы Наташку домой...» И у меня опять защемило внутри.
Несколько раз смещал Женьку, но восстанавливал и брал к себе назад на «уазик» наш Командир. А тот все залетал да залетал.
— Дать бы тебе в морду, да не могу, — сказал ему Марченко напоследок. — . Старею, наверное. Такого, как ты, не было у меня никогда…
И я вспомнил, как добровольно уступил ему тогда свою «чебурашку». А так бы сейчас я со своей Наташей…
«Чего это ты? — напомнил мне вдруг внутренний голос. — Давно уже не твоей. Да и не была она твоей никогда! И когда уже ты научишься настоящее от случайностей отличать? Вроде бы взрослый человек, писатель... Глаза б мои не смотрели!..» — И моя любовь-и-судьба уже не никуда ушла, а притихла в моих кишках, растревоженных ее грубым тембром.
«Да...» — согласился я.
«Что — да?!.. — передразнил меня голос, очнувшись. — Очнись ты, Тургенев. Попрощался уже. Все!»
«Ладно, все, — прикинулся я, а по-тихому подумал: — Я к ней и на тягаче съезжу, если что...»
Я захлопнул дверь «чебурашки», и машина понеслась по освещенной аллее. Она ярко вспыхивала серебряной от пыли крышей под фонарями и в свете втягивала свою тень под брюхо. Ян, Петя и я молча смотрели ей вслед. Перед шлагбаумом КПП-1 машина зацвела красным светом стоп-сигналов и, поблескивая стеклами, подождала, пока поднимут шлагбаум.
Мимо казармы с вечерним, липнущим к асфальту цокотом подков прошли с прогулки срочники из дивизиона связи.

Двери спального кубрика вздрогнули, и, потеснив молодого солдата в длинном зимнем белье, в казарму вошел Евгений.
— Ну что вскочил, — спросил он и бросил ремень на табуретку. — Эти-то где? — кивнул он на кровать Жарова. — Не спится?
— Отвез? — спросил я.
— Отвез-отвез. Как Наташка-то, а? Разглядел? — спросил он.
— Пообщался?
— А толку? — сказал он. — Она с осени с Петром встречается.
— С ноябрьских?
— Если не с октябрьских! Прямо после того, как ты на курорт уехал. Еще спрашивала про тебя...
Женька перекинул через плечо полотенце и пошел умываться. В дверях он опять столкнулся с солдатом в тапочках и белье. «Расходились!» — пугнул он его добродушным пинком сапога.
«Раньше он таким не был», — подумал я.

Перед последней нашей осенью снова была проверка. Конечно же не такая масштабная, как предыдущая. И мы все честно отбегали по всем звонкам и подъемам и провели три дня на Аэродроме.
К тому времени все во мне постепенно переменилось. И в последние месяцы до конца службы меня утешала уже Ольга. А я совершал для нее свои подвиги. Даже почище тех, что посвящал в свое время Наташке. И чуть было серьезно не влетел. Но ни работу, ни ротного ни разу не подставил. А потому легко — имея в виду свои заслуги и уже внушительный служебный срок — и оправдался, и выпутался.
А саму Ольгу потом чуть было не увез в Москву. Я тогда вовремя одумался, чего со мной ни раньше, ни потом никогда уже не случалось. Повзрослел на время, наверное. Или Бог помог.
Причем даже по прошествии времени второе — то, что Бог помог, — казалось мне наиболее вероятным. Настолько вероятным, что я чуть было не написал «реальным», прости, Господи!
Вот и оставайся после всего этого атеистом, как нас к тому склоняли в армии и на всех политдисциплинах Московского авиационного института в обмен на хорошие отметки...


ГЛАВА ПОСЛЕДНЯЯ. ТО ЕСТЬ ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ, КОНЕЧНО ЖЕ.
Она же кода. Мы-то уехали — а кто-то остался. Прощание. Забор не порог. Григорий на коне! Марченко подрос. Домой!

В ноябрьский памятный день мы вышли из штаба Базы с проштампованными военными билетами и синими требованиями на бесплатные проездные документы. Дежурный по части старший лейтенант Соколов подровнял наряд перед штабом и — «Напра-во!» — отправил всех на места несения службы.
Ему оставалось служить еще год.
Соскочив с «санитарки», подошел Хохлов. Но сначала он взял под руку Соколова:
— Миша, опять у нас с девятнадцатой трудности. Что думаешь?
— Меняю полностью установку. Надоело возиться. Жалко, Рвачев ушел. Да и остальных тоже.
— Не говори. Только по-настоящему включаются — и уходят. — С нами не было Петра и Григория. Гриша за очередные жаровские штучки был оставлен до последней партии отбывающих. А Петр месяца два уже носил широкую красную лычку сверхсрочника вдоль погона. И подолгу вечерами разговаривал в роте со старшиной. — Как — ушел?! Вот он! — весело крикнул Хохлов, когда увидел выходивших из штаба Базы своих демобилизованных подчиненных. — Рвачев и все остальные!
— Не шутите, — сказал Рвачев, оглядывая свои сержантские погоны, сшитые на заказ брюки и все регалии отличника боевой и политической. А также большую мельхиоровую «курицу» Женькиной работы на офицерском галстуке. — Мы вам смену оставили. Достойную! — сказал Рвачев. — Вот и... — замялся он, не решившись закончить задуманную им лексически ненормативную фразу.
Но все сделали вид, что не поняли.
Стали прощаться. Ребята пошли по казармам, а я задержался у штаба, чтобы записать Соколову свой московский телефон.
— Я тоже потом запишу, — подмигнул мне Хохлов.
— Товарищ капитан, а где Грушовенко?
— Дома уже, наверное. После караула.
— Разрешите на «санитарке» съездить. Попрощаться.
— Слетай. Только во встрече с командиром смысла нет никакого.
— Он в городе, а мы в другую сторону. Через хоздвор проедем.
— Уже поинтересовался?
— По привычке.
— Ну давай еще раз! И привет столице.
Капитан с Соколовым пожали мне руку крабом и не спеша пошли к казарме.
— Кстати, — долетел до меня голос Хохлова, — Марченко предлагает тебе остаться. Квартиру дадим, однокомнатную. Ты подумай, а? Только ты мне свою демократию брось...
— Никакой демократии, — самодисциплина, — услышал я Соколова.
На раздумья у Соколова был ровно год. Но он все это время думал об испытательном автополигоне в городе Дмитрове, куда потом, демобилизовавшись, и уехал.
Я потом встречал его в Москве, в Южном порту, где он покупал на свои деньги детали для полигонных машин. И приценивался к недорогим «жигулям» лично для себя.
Знакомой дорогой через хоздвор меня провез на «санитарке» недавний Женькин стажер.
— Последний раз от тебя терплю, — откровенно признался он.
Я посмотрел на него с удивлением. Я думал, что у нас с ним всегда были дружеские отношения. Конечно же Женька не так с ним церемонился. Но он стажер... Да и послужили мы побольше…
Но тут я вспомнил свою стажировку и все свои прошлые дружеские отношения и все понял.
— Конечно, последний, тезка, — похлопал я его по плечу и впервые за все наше общение увидел его искреннюю улыбку.
Подъехали мы, как всегда, со стороны огорода. Петр вернулся домой и, уже без кителя, ухал колуном по чурбакам. Его галстук болтался на прищепке как акробат в цирке и перед каждым ударом топора совершал свой очередной манежный прыжок.
Петя подошел к ограде:
— Ну что, зайдешь?
— Ребята ждут. Автобус через двадцать минут.
— Если пойдет.
— Должен.
На крыльцо вышла Наташа.
— Коляску-то купил? — спросил я.
— Отец привезет. На днях. Так и не был еще у нас.
Помолчали. Подошла Наташа. Попрощалась со мной и ушла в дом.
«Куда все девается, — подумал я, глядя на нее во все глаза, стараясь найти и почувствовать то, что завораживало меня еще год назад. — Непонятно. Но они все сами лучше всех нас знают...»
— Ну давай, что ли, Петр! — сказал я другу.
— Бывай, Серый...
И мы с размаху сцепили руки над плетнем.
— Через порог? — спросил я.
— Забор не порог... Будешь — заглядывай, — добавил он.
— И ты. Будешь в Москве — звони.
— А то оставайся, — вдруг сказал он мне совсем по-другому. Как тогда, в самый первый раз, после шмасовской бани. — Завтра бы и поехал...
— Не могу, — глядя вслед Наташе, сказал я. — Дела, — вспомнил я забытую за два года гражданскую формулировку.
— Как знаешь... — опять сухо сказал Петр.

В ожидании автобуса ребята хором приветствовали техников, идущих на Аэродром, и вскидывали руки вверх, прощаясь.
Автобус так и не подошел, и мы решили дойти до шоссе пешком.
— Там чаще ходит, — сказал Жаров.
Он должен был уволиться вместе с Григорием, но к Хохлову пришел майор Логвин, о чем-то недолго с ним поговорил, и командир молча вручил вечному старшему по кухне документы на увольнение. А потом проводил взглядом, в котором, как всегда, соединялись удивление, недоумение и насмешка.
— Иди, Рыжий, — только и сказал ему капитан.
Мы прошли около километра, как вдруг из леса, со стороны старого гарнизона показалась новая караульная машина. Выбросив высокие водяные усы, она форсировала мелкую комариную речушку и, взревев, взобралась по дорожному откосу.
— Садись, ребята! — стоя на подножке, взмахнул рукой и прокричал нам Григорий. Рядом с ним, заходясь восторгом от вседозволенности руководителя стажировки, сидел благодарный Гришкин ученик. — За руль! — продирижировал ему пятерней Григорий, а мы все залезли в кузов. — Педаль в пол! И на шос-с-се-е-е! — крикнул стажеру учитель из кузова и нажал кнопку звонка.
— По полной программе стажируешь? — спросил его Жаров.
— А ты вообще молчи! — шутливо схватил его за шею Григорий. — Не мог со своим братом за компанию побыть еще недельку!
Обнимаясь и толкаясь, доехали до шоссе.
— Может быть, до города, а? — высунулся из кабины стажер.
— Не надо, Гриш, — хором уговорили мы Григория. — До Нового года не отпустят.
— Цыц! На место! — скомандовал Григорий, и стажер отполз по сиденью в глубь кабины. А Гришка занял место за рулем. — Привет, ребята! Жаров, бляха-муха!.. Я в Москве с вокзала сразу к тебе! Чтоб запотевшая с закусью стояла! — Григорий развернул машину и съехал с бетонки на едва заметный проселок. Через минуту он скрылся в лесу за полем.
Со стороны города приблизился командирский «козел». Когда он сворачивал с шоссе, мы увидели Марченко в новых погонах подполковника, слух о которых ходил по части уже вторую неделю, но никто его пока в них не видел.
Подросший нашими трудами майор посмотрел в сторону леса, где только что скрылся Григорий, а поравнявшись с нашей группой, на секунду повернулся и даже дернул слегка головой, прощаясь.
— Повысили, — сказал, улыбнувшись, Пашка.
— Растет, — согласился Жаров.
Шофер Марченко, бывший ученик и преемник дела Евгеньева, и бровью не повел и проскочил на скорости, не оглянувшись.
А Женька обернулся и долго смотрел вслед пролетевшей машине.

Вдалеке загрохотал Аэродром, и над лесом взвился самолет. Первый в полетах и первый за два года не наш.

У бетонной плиты остановки тормознул рейсовый автобус и распахнул свои гражданские двери.
В автобус я не полез.
— Все, ребята, — сказал я на прощанье. — Увидимся...
Я взял левее Вышки руководителя и под углом к удобному гомельскому шоссе один двинул прямо через поле. Домой в Москву.

Зябровка — Москва — Сан-Диего — Васильевское, 1980—2005

© Павел Федоров, 2005


Рецензии
Павел, рекомендую разбить Ваш роман главами в отдельные произведения.
Первую главу, оставьте в этом произведении. ОБЯЗАТЕЛЬНО.
Читателям, читать будет удобно и писать отзывы.
А так, можете не дождаться отзывов и более трех лет.
Решать, Вам.
Если надумаете, выкладывайте каждый день по одной главе, больше привлечете читателей.

Ираида Трощенкова   10.01.2012 18:41     Заявить о нарушении
Я в основном, пишу легкую фантастику.
С Новосибирским приветом,

Ираида Трощенкова   10.01.2012 18:42   Заявить о нарушении