Соловей В. Д. Русская история Русские против СССР

В Д Соловей Русская история Русские против СССР

Результаты революций зачастую противоположны вызвавшим их ожиданиям. Итогом русского национального восстания против империи стало новое, несравненно более тяжелое ярмо для русских. В «старой» империи место и роль русских воспринимались как данность, нечто само собою разумеющееся. Новая власть озаботилась выработкой специальной стратегии в отношении русского народа. Ее политика питалась смесью таких чувств, как признание незаурядной русской силы, стремление ее использовать и, одновременно, страх перед народом, способным расправиться с новой властью и новым государством так же легко и ухарски, как он расправился со «старой» империей.
Задним числом, после гибели СССР можно с уверенностью утверждать, что эти опасения были небеспочвенными, хотя в историческом контексте 20-х — начала 30-х годов XX в. они приняли явно избыточную и иррационально жестокую форму преследования русской этничности. Сокрушительный удар был нанесен по олицетворявшему русский этнический принцип православию, жесточайшим преследованиям подверглись образованные слои старого русского общества, в ходе сталинской модернизации было безжалостно разрушено традиционное мировоззрение основной части русского народа — крестьянства.
Беспощадно подавлялись любые проявления русского национального самосознания. Малейшее указание на специфические русские интересы квалифицировалось как проявление «великодержавного русского шовинизма» с соответствующими жестокости той эпохи выводами, а на русских — «бывшую угнетающую нацию» — возлагалась коллективная ответственность за мнимые и реальные прегрешения царизма. Даже слова «русский» и «Родина» были изъяты из употребления или использовались исключительно в негативном смысле, а проявление любого, даже научного, интереса к русскому народу рассматривалось как «контрреволюционная вылазка» (1).
Однако подчеркнуто русофобский фасад (трудно иначе охарактеризовать дискурс и социальные практики коммунистической власти в первое пятнадцатилетие ее существования) скрывал точно схваченное понимание кардинальной угрозы, которую русская стихия представляла институту государства и власти как таковым - вне зависимости от их социально-политического характера. Хаос хорош, чтобы прийти к власти, но долго держаться на нем так же невозможно, как и на штыках. Хотя Космос, возникает из Хаоса, но лишь через его обуздание и трансформацию.
А большевиками двигал пафос формирования кардинально нового в человеческой истории социополитического, экономического и культурного порядка-Космоса, радикально порвавшего со старым миром, отряхнувшего даже его прах. В контексте этой подлинно титанической (подразумевая античный миф о восстании титанов против богов) задачи русская этничность выглядела двойственно: с одной стороны, выступая в дореволюционной ретроспективе создательницей и опорой империи, она тем самым отождествлялась с подлежащим тотальному разрушению старым порядком; с другой стороны, русская стихия воплощала тот самый Хаос, который надлежало трансформировать, переплавить в новый Космос. Но в обоих случаях русскость подлежала преодолению.
Тем самым элиминирование русской этничности или, как минимум, подозрительное и настороженное отношение к ней имело серьезные основания с точки зрения устойчивости новой власти и в контексте большевистской доктрины. Но формы и проявления этой политики явно выходили за пределы разумного, характеризовались чрезмерностью и избыточной жестокостью.
Ряд обстоятельств придал этой политике заметный налет иррациональности. Во-первых, значительную роль в новой власти играли этнические нерусские, которые даже при самом искреннем и последовательном интернационализме не могли удержаться от бессознательной мести ассоциировавшимся с институтом царизма русским «угнетателям». Контраргумент, что иные нерусские коммунисты нередко вели себя как отъявленные русские империалисты и шовинисты (например, в хрестоматийной скандальной предыстории образования СССР) не убедителен: они защищали не интересы русского народа, а принцип единого государства, где перед националами открывался несравненно более широкий социальный и культурный горизонт, чем в их собственных «удельных княжествах». Функционирование союзного государства обеспечивалось эксплуатацией русских (более широко - восточнославянских) этнических ресурсов в несравненно большей мере, чем существование «старой» империи.
Безусловный приоритет государственных интересов над этническими был характерен и высшей коммунистической элите русского происхождения. Более того, ее этничность вынуждала эту элиту к подчеркнутой демонстрации собственного интернационализма и пренебрежения русскостью, дабы не быть заподозренной в русском национализме. И такое положение дел сохранялось вплоть до последних дней существования СССР, о чем некоторые русские представители высшего эшелона советской элиты впоследствии с сожалением отзывались в своих мемуарах. В 1920-е же годы многие видные русские большевики были настроены откровенно русофобски, давая в этом смысле изрядную фору своим нерусским партайтгеноссен.
Во-вторых, критическая зависимость коммунистической власти (пока она не окрепла) от настроения и поведения русской массы провоцировала естественную компенсаторную реакцию. Люди, обязанные приходом к власти русскому мужику, испытывали по отношению к нему не чувство благодарности, а прямо противоположные эмоции, и своей жестокостью изживали пережитую ими унизительную зависимость. Здесь к месту вспомнить афоризм античных киников о благодарности как чувстве, свойственном собакам, а не людям.
В-третьих, в поведении первой генерации советской элиты явно прослеживался сектантский (а большевистская партия в дореволюционный период очень напоминала религиозную секту) комплекс: осознание себя в качестве носителей высшей истины, высокая харизматичность, чувство превосходства по отношению к автохтонному населению, ощущение избранничества и мессианизма. Вкупе с технократическим подходом и радикальным доктринальным утопизмом это порождало пренебрежительное и утилитарное отношение к русскому народу как строительному материалу нового мира, той «табула раса», на которой напишут новые и красивые слова.
Коммунистическая стратегия в отношении русского народа, концептуализированная знаменитой ленинской формулой об интернационализме, который «должен состоять не только в соблюдении формального равенства наций, но и в таком неравенстве, которое возмещало бы со стороны нации угнетающей, нации большой, то неравенство, которое складывается в жизни фактически» (2), ныла далеко не случайностью и ситуативным пропагандистским лозунгом, не только доктринальным аспектом или рациональным расчетом. Она была устойчивым и глубоким психоэмоциональным убеждением и именно поэтому оказалась тем единственным «ленинским заветом», который последовательно выполнялся до последних дней существования коммунистической власти.
К середине 20-х гг. в основном сложилась и стала активно претворяться в жизнь партийная концепция ликвидации фактического неравенства республик. В практическом плане это означало приоритетное развитие национальных окраин и отсталых регионов за счет более развитых, в первую очередь великорусских и украинских. «На протяжении всех 20-х годов для национальных регионов был характерен более высокий удельный вес нового строительства, чем в целом по Союзу. Если в первую пятилетку (1928-1932 гг.) капиталовложения в новое строительство по отношению ко всей сумме капиталовложений в промышленность составили по СССР в целом 42,4%, то по республикам Закавказья этот показатель составил — 65%, по БССР — 58,3, по Казахской ССР — 63, по Туркменской ССР — 74,3%. Во второй пятилетке в восточные районы было направлено около половины всех капиталовложений, направляемых на новое строительство объектов тяжелой промышленности» (3). За финансовыми потоками из центра на окраины следовало перемещение предприятий и трудовая миграция, ведь собственных квалифицированных кадров в национальных регионах попросту не было.
Даже индустриализация Украины с ее преимущественно занятым в сельском хозяйстве местным населением на первых порах осуществлялась русскими руками: «...в середине [19]20-х годов на Украине доля русских среди рабочих промышленности была равна 35%, среди специалистов и руководителей, занятых в промышленном производстве,— 37%, что было выше доли русских в занятом населении республики в 3 раза». А на национальной периферии, например, в Грузии или, тем более в Узбекистане, доля русских

О подлинном трагизме русской ситуации дает косвенное представление то обстоятельство, что против партийной политики решился выступить даже один из крупнейших советских руководителей, глава Совнаркома А. И. Рыков. «При обсуждении союзного бюджета он возражал против значительно более быстрого роста бюджетов остальных национальных республик по сравнению С ростом бюджета РСФСР и заявлял, что считает «совершенно недопустимым, что туркмены, узбеки, белорусы и все остальные народы "живут за счет русского мужика"» (8).
Однако у экономически нерациональной политики,— а в хозяйственном ракурсе целесообразнее выглядела первоначальная максимальная концентрация ресурсов и усилий в экономически развитых регионах, то есть в европейской России и на Украине,— были очень веские основания, причем не только доктринального толка (подразумевая идеи интернационального долга и грядущего слияния национальностей).
Первое из этих оснований парадоксально коренилось в русской культуре и русской идентичности. Мощный русский мессианизм никуда не исчез, а лишь облекся в новую — коммунистическую — форму. В советскую эпоху он имел два аспекта: внешний - «первое в мире государство рабочих и крестьян» прокладывало новые пути всему миру, всему человечеству и внутренний — русские приобщали к прогрессу народы северной Евразии, восстанавливали справедливость в отношении «аутсайдеров» истории. Помощь «братьям» внутри страны и вовне -  была, в том числе, добровольно взятым на себя моральным долгом, а не только навязанным императивом. Как «старая» империя, так и Советский Союз существовали и развивались, опираясь не только на материальные ресурсы России и биологическую силу русских, но и, не в меньшей степени, на их символические, моральные, экзистенциальные ресурсы. Проще говоря, у русских брали потому, что они внутренне готовы были отдавать, а когда эта готовность иссякла, улетучился и Советский Союз.
Второе основание относится к сфере политической прагматики. Перед главными задачами континентальной политии — сохранением территориальной целостности, поддержанием политической стабильности и статуса великой державы — любая идеологическая доктрина отступала на второй план или адаптировалась к практическим потребностям решения этих задач.
Залогом стабильности «старой» империи ее власть считала этнических русских, в то время как периферийные народы рассматривались с точки зрения потенциальной или актуальной сепаратистской угрозы. Но держатели коммунистической власти собственными глазами могли наблюдать, что зеркало разбилось не по краям, а в центре: распад империи начался с номинальной метрополии и под натиском русских, а национальные окраины лишь воспользовались открывшимися возможностями. Поэтому в пер-1юе пятнадцатилетие советского строя формула внутренней стабильности изменилась: лояльность националов «покупалась» как противовес потенциальной угрозе государственности вообще и новой власти в частности, со стороны этнического ядра страны — русских.
Коммунистическая власть последовательно и целенаправленно поощряла развитие самосознания нерусских народов. Хотя впоследствии это направление советской политики ослабло, оно никогда полностью не исчезало и не сходило на нет. Результатом проводившейся с 1920-х гг. стратегии так называемой «коренизации» стало формирование амбициозных этнических элит и престижных институтов национально-государственных образований. В более широком смысле в Советском Союзе, представлявшем по форме федерацию народов, а не территорий, были созданы институциональные, экономические, кадровые и социокультурные предпосылки для формирования новых наций и возникновения национальных государств. Привязав национальную принадлежность к территории и введя ее паспортное установление, режим институционализировал этничность, следствием чего стало формирование наций и строительство «национальных домов» — квазигосударственных образований — даже там, где их исторически никогда не существовало.
Без повивальных усилий коммунистической власти у подавляющего большинства постсоветских независимых государств было не очень много шансов обрести собственное историческое бытие или же путь к нему оказался бы гораздо более длительным, трудным, извилистым и без гарантий на успех. Это относится не только к среднеазиатским государствам, Казахстану, Азербайджану и Белоруссии, которые лишь в новейших доморощенных мифах обладают собственной традицией государственности, но даже к Украине — одной из крупнейших (по территории и численности населения) стран Центральной и Восточной Европы.
«...Сегодняшнее украинское государство родилось благодаря коммунистам. Именно их тоталитарная рука, проведя в 20-е го/ "большевистскую украинизацию", подготовила истинное рождение украинской нации. И уже никакие откаты, никакие обратные русификации не могли ничего изменить. Дитя родилось в свой? срок. Роды же в 1917-м могли оказаться преждевременными» (9).
В своей приверженности модернизации коммунисты пошли значительно дальше любой другой империи: общий уровень грамотности и среднего образования в советской Средней Азии оказался недостижимым для английских небелых колоний; местное население советских среднеазиатских республик играло несравненно более значительную роль в управлении, чем местное население британских колоний (10). Не говоря уже о бесспорных и общепризнанных заслугах коммунистического режима в сохранении малочисленных этнических групп и культурной самобытности.
Такая политика в отношении нерусских народов вдохновлялась не только духом Просвещения (а большевики, безусловно, были его носителями), внутренне противоречивой коммунистической доктриной, предполагавшей приход к «постепенному слиянию» наций через их «расцвет», развитие «национальной по форме, социалистической по содержанию» культуры, но и диктовалась, еще раз подчеркну, важными политическими соображениями, в первую очередь, императивом политической стабильности и территориальной целостности.
Однако со временем стратегическое видение ситуации изменилось: если в первое пятнадцатилетие советской власти этническая периферия казалась противовесом русским, то с начала 1930-х гг. коммунистические правители перестали испытывать всепоглощающие опасения в отношении русского этнического ядра, а этническая периферия начала возвращать себе статус наиболее опасного потенциального вызова стабильности и целостности страны. Хотя нейтрализации «русского национализма» (эвфемизм для обозначения русского самосознания) по-прежнему уделялось огромное внимание, русские небезосновательно отождествлялись со «страной Советов» в целом (а не отдельными ее частями), виделись ядром, надежным гарантом и опорой существования СССР.
В первой половине 30-х гг. в сталинском лексиконе появились такие непривычно комплиментарные характеристики русских, как «русские — это основная национальность мира», «русская нация — это талантливейшая нация в мире». Сталин, консолидировавший к началу 1930-х гг. власть, указывал на интегрирующую роль русского народа в истории и современности: «Русский народ в прошлом собирал другие народы. К этому же собирательству он приступил и сейчас» (11). Знаменитый сталинский тост за «здоровье русского народа» на торжественном приеме в Кремле 24 мая 1945 г. по случаю победы в Великой Отечественной войне был не случайным эмоциональным выплеском или началом «новой стратегии в этнополитической сфере» (12), а относительно давним и устойчивым (но до поры до времени скрывавшимся) представлением «красного цезаря» о месте и роли русского народа. Весьма примечательно, что все предшествовавшие 24 мая 1945 г. комплиментарные проговорки о русских (13) не публиковались, то есть не могли повлиять на официальный и массовый дискурсы, и звучали в застольных выступлениях Сталина. Последнее важно отметить в связи с известной способностью алкоголя ослаблять тормозящие центры и способствовать вербализации сокровенного, скрываемого. По русской пословице, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
Сталинское потаенное эксплицировалось в произошедшем в первой половине 30-х годов радикальном изменении официального идеологического дискурса, новой образовательной и культурной стратегии. Вектор этих перемен можно определить как частичную реабилитацию русскости и восстановление государственного патриотизма. Содержание данного процесса описано в ряде научных работ (14), но вопрос* о его причинах и пределах остается в историографии остро дискуссионным. Поэтому я сосредоточусь именно на этой стороне проблемы.
Характеризуя факторы, приведшие к фундаментальным и драматическим изменениям советской внутренней политики в 1930-е гг., стоит, на мой взгляд, на первое место поставить не то, что было, а то, чего не было. Русские вовсе не составляли капитальной угрозы коммунистическому режиму. Потому ли, что их подрывная, антигосударственная энергия иссякла в революции и гражданской войне или же в силу эффективности большевистской системы социального контроля — это уже не имело значения. Главное, они оказались в целом лояльны новой власти, не поднялись на новую «пугачевщину» даже в ситуации жестокой коллективизации и безропотно согласились тащить несравненно более обременительное тягло, чем в «старой» империи. В общем, русского бунта можно было не бояться.
В то же время отказ от идеи непосредственной реализации мировой революции, переход к предполагавшей опору на собственные силы доктрине «социализма в одной стране» со всей беспощадностью и драматизмом поставил вопрос о политической устойчивости советского строя и, главное, о его способности осуществить форсированную модернизацию во враждебном окружении. Русские (более широко — восточные славяне) по своей витальной силе, численности, экономическому потенциалу, культуре и историческому прошлому составляли стержень Советского Союза. Тем самым они оказались как залогом политической устойчивости, так и решающей предпосылкой ускоренного развития новой системы. Русские не были «основной» и «самой талантливой» национальностью мира, но, бесспорно, представляли самый важный народ СССР. И эту — ключевую роль русских нельзя было игнорировать, продолжая их прежнее неумное и жестокое третирование.
Тем более что феноменальная динамика нацистской Германии слишком очевидно продемонстрировала колоссальные возможности этнической мобилизации и слабость узко классовой идеологии. А ведь это было потенциально наиболее мощное европейское государство с организованным и влиятельным рабочим классом и сильной компартией. Большевизм и фашизм взаимно индоктринировали друг друга: фашисты почерпнули у большевиков важность социальных аспектов программы и революционный стиль действий, а коммунистам пришлось усвоить преподанный им урок важности национальных чувств.
К этому стоит добавить так называемую «революцию сверху» — давление подготовленных в годы советской власти значительных контингентов новых интеллектуалов и управленцев на административно-бюрократическую элиту первого послеоктябрьского призыва. Существенное отличие старой и новой элит среди прочего состояло в том, что если среди первой была высока доля этнических нерусских, прежде всего евреев, то вторую составляли преимущественно этнические русские (восточные славяне). Даже будучи вполне правоверными коммунистами-интернационалистами, они не могли полностью элиминировать собственные национальные чувства и безропотно принять господствовавшую в официальном дискурсе свирепую русофобию. Важность этой группы элиты была тем более значительна, что именно на нее Сталин опирался в борьбе с реальной и мнимой внутрипартийной оппозицией и конкурентами в высшем эшелоне коммунистического руководства.
Этническое измерение внутриэлитной динамики породило ее пропагандистские и академические интерпретации как сталинского «антисемитизма» и наступления «русского национализма». Между тем популярная тема сталинского «антисемитизма» откровенно мифологизирована. Как убедительно показал Г. В. Костыр-ченко, не обнаружено ни тени, ни намека приписываемых «вождю народов» кровожадных планов массового репрессирования евреев и их выселения на Колыму; этнический состав арестованных по «делу врачей» также не позволяет рассматривать его как антиеврейское и, тем более, начало антиеврейской этнической чистки (15). Даже в пиковый 1937-й год сталинских репрессий доля арестованных евреев среди репрессированных не превышала их доли в численности страны (соответственно 1,8% арестованных евреев и 1,8% — их доля в населении СССР), так что нет оснований говорить о какой-то избирательности в этом отношении.
Хорошо известный политический прагматизм Сталина заставляет скептически воспринимать обвинения в его адрес в антисемитизме. Более того, в ином ракурсе приписываемая ему юдофобия парадоксальным образом оказывается защитой евреев! Высокая доля евреев среди руководства и следователей НКВД (21,3% на сентябрь 1938г., а по некоторым данным - еще выше (16) - чудовищной машины репрессий и насилия — не могла не провоцировать массовый антисемитизм. Значительная представленность евреев в административно-управленческом аппарате, культуре и искусстве придавала конфликту старой и новой советских элит опасное этническое измерение и выступала одним из ключевых факторов отчуждения общества от режима, что было чревато вспышкой русского национализма, направленного против евреев и будто бы покровительствовавшей им верховной власти. Опыт Германии не позволял Кремлю легко отмахнуться от подобных опасений. Так что когда в ключевых советских ведомствах происходило изменение этнического баланса, а евреев, работавших в средствах массовой информации, вынуждали брать псевдонимы, власть нейтрализовывала массовое недовольство и потенциальную угрозу внутриэлитного бунта, тем самым косвенно защищая евреев.
Таковы, вкратце, были основные (помимо выше перечисленных можно указать и другие, на мой взгляд, менее важные) причины, побудившие коммунистический режим отказаться от стратегии «выжженной земли» в отношении русской этничности. Что пришло взамен? Было бы непростительным заблуждением полагать, что началась национал-большевистская трансформация режима или, тем более, его перерождение в русском националистическом русле. Если в нем и было что «национальное», так это эксплуатация русских этнических ресурсов, а «русский национализм» сводился к включению в идеологический дискурс формулы о «старшем русском брате», обосновывавшей русскую жертвенность, а для самой жертвы служившей своеобразной анестезией, вербальной компенсацией.
Начиная с 1930-х гг., как при Сталине, так и при его преемниках, отношение к русскому фактору носило исключительно функциональный характер. Он использовался в той мере и в тех пределах, в которых это укрепляло базовые принципы режима (монопольная власть партии, коммунистическая идеология) и способствовало осуществлению главных государственных приоритетов, в общем, не изменившихся с дореволюционных времен: территориальная целостность, политическая стабильность, поддержание статуса великой державы. То, что называют национал-большевизмом, в действительности представляло собой возрождение традиционного государственного патриотизма — преданность Отечеству и служение государству, но с непременным добавлением: социалистическому Отечеству и советской Родине. Не говоря уже о верности делу коммунистической партии.
В сталинской интерпретации, величие, талант и первенство русского народа состояли в том, что он первым поднял «флаг Советов против всего мира», «первым вырвался из цепей капитализма, первым установил Советскую власть», «породил Ленина» (17). Староимперские идентитеты и символы, отдельные элементы дореволюционной культуры, новое «старое» (великодержавное) прочтение отечественной истории и даже патронировавшееся государством православие включались в советскую идентичность, довольно органично вплетались в новую социальную и культурную ткань, не меняя при этом социальной сущности режима и даже укрепляя ее.
Как и в «старой» империи, русские снова оказались неиссякаемым резервуаром ресурсов для экономического развития и военной машины, краеугольным камнем государственности, залогом территориальной целостности и стабильности. В то время как национальная периферия вновь стала восприниматься потенциальным вызовом стабильности и целостности страны. Потенциальная угроза периферийных национализмов и сепаратизмов нейтрализовывалась политикой «кнута и пряника»: покупка лояльности этнической периферии сочеталась с периодическими чистками и системой партийного контроля.
Такой подход — опереться на русских — выглядел в том историческом контексте единственно возможной формулой существования и развития СССР. Но именно он привел к грандиозному фиаско («крупнейшей геополитической катастрофе XX века» в формулировке президента В.В.Путина) - гибели Советского Союза!
Судьба СССР, подобно судьбе Российской империи, была предрешена русскими — их действиями или, точнее, их бездействием, нежеланием пальцем о палец ударить ради сохранения единства страны, считавшейся их Родиной. Никакие прибалтийские, закавказские и прочие периферийные национализмы не представляли (вопреки тому, что пишут их участники и апологеты) кардинальной угрозы единству СССР. Как только 19 августа 1991 г. в воздухе раздался лязг танковых гусениц, перебивавший звуки «Лебединого озера», местечковые националисты в ужасе начали собирать чемоданчики для отправки в Сибирь.
Так что же, поставив на русских, коммунистические правители СССР допустили ту же роковую ошибку, что и незадачливый Николай II? Если это было ошибкой, то ее вместе с Кремлем должны разделить крупнейшие интеллектуальные центры современного мира. Все известные западные прогнозы развития стратегической ситуации в СССР предрекали, что к началу III тысячелетия главный вызов «этническому доминированию русских» будет исходить с Юга — от бурно растущих народов Средней Азии и Кавказа. Западная схема о русских «хранителях империи», противостоящих потенциальному бунту этнической периферии, эксплицировала потаенное опасение Кремля.
Однако ее базовая посылка оказалась неверной: если бы русские оценивали собственный статус как этническое доминирование, то СССР не прекратил бы своего существования столь бесславно и относительно бескровно. Оказавшиеся в похожей ситуации сербы Хорватии, Боснии и Герцеговины, Косовского края вели себя иным образом в первую очередь потому, что они действительно доминировали в Югославии, несмотря на все попытки маршала Тито их приструнить и обуздать.
Легко, но не мудро ругать прошлое за допущенные ошибки. В данном случае была не ошибка, а было естественное и органичное развитие отечественной истории, приведшее к очередной радикальной мутации русской традиции.
Характерное «старой» империи и послужившее первопричиной ее гибели фундаментальное противоречие между имперской и русской этнической идентичностями, между государством и русским народом в полной мере сохранилось и даже усугубилось в советскую эпоху. «Несомненно. Сталин в некотором смысле был русским националистом, возможно, даже самым удачливым. Однако в другом смысле... Сталин сделал максимальное возможное, чтобы уничтожить все исконно русское. При нем нео-Российская империя достигла своего апогея, как одна из двух мировых свердержав, тогда как русскую нацию довели до состояния почти унизительного» (18).
Взаимоотношения между государством и русской этничностью носили сложный и неоднозначный характер, не сводясь исключительно к конфликту. Так, Советская армия воплощала плодотворный синтез советского начала и русской этничности. Однако ситуация небогатого континентального полиэтничного государства, изо всех сил поддерживавшего статус великой державы, объективно оставляла слишком мало места для их компромисса. Если компромисс был ситуативен, то конфликт — постоянен, хотя зачастую латентен.
Даже предоставив русским новые возможности, открыв новые перспективы, советская система не сразу была «природнена» русским народом. Коммунистическая власть не питала на этот счет особых иллюзий. Чего стоит откровенное и саморазоблачительное признание Сталина западному собеседнику в критической ситуации осени 1941 г.: «Мы знаем, народ не хочет сражаться за мировую революцию; не будет он сражаться и за советскую власть... Может быть, будет сражаться за Россию» (19). Именно победоносная и кровопролитная Великая Отечественная война дала решающий импульс и послужила мифологическим основанием официальной стратегии отождествления русскости и коммунистического строя, Советского Союза.
Подобный взгляд имел веское основание в виде симбиотических отношений коммунистического строя и русской этничности. 11итаясь русскими соками, советская система в то же время с максимально возможной полнотой проявила, актуализировала властный инстинкт (этнический архетип) русского народа. Хотя «каждая кухарка» так и не смогла управлять государством, она участвовала в отправлении таинства власти на своем месте — в качестве комсомольского или профосоюзного активиста, члена добровольной народной дружины или комитета народного контроля, добровольного «стукача» КГБ или письмоводителя ЖЭКа и т. д. При Советах система организации власти не только «огрубились» и упростились, утеряв сложную имперскую дифференцированность и ассиметричность. Властные отношения приобрели также характер всеобщности, они разворачивались как сверху вниз, так и по горизонтали, мириадами нервов пронизывая всю толщу отечественного социума. В общем, блестящее и исчерпывающее подтверждение концепции М. Фуко о власти, разлитой в пространстве человеческого бытия, а не концентрирующейся только в вертикальных связях.
В каком-то смысле советская система действительно оказалась самой демократической в мире — в ней доступом к власти, пусть микроскопической, обладала более значительная часть общества, чем в любой западной демократии. Обеспечив массовый доступ к власти, интегрировав миллионы людей во всеохватывающую систему властных отношений, коммунистический режим сделал гораздо больше, чем просто открыл перспективу вертикальной социальной мобильности. Он реализовал русский этнический архетип, нейтрализовав тем самым потенциальную несанкционированную социополитическую активность населения. Так было заложено массовое основание и обеспечена стабильность нового строя.
Ретроспективно легко понять, как много дала русским советская система. Никогда в отечественной истории — ни до, ни после — русский народ в массе своей не жил так сытно, обеспеченно и спокойно, как он жил с середины 60-х по середину 80-х гг. XX в., в пресловутую «эпоху застоя»; уровень жизни начала 1980-х гг.


Методологическая беспомощность породила неадекватную концептуальную схему и обесценила собранный Митрохиным обширный фактический материал. Ведь фактов самих по себе, вне концептуальной схемы для науки не существует.
Советские «компетентные органы» были более аккуратны в своих квалификациях, чем некоторые современные «ученые», они (органы) вполне в декартовском духе стремились «определять значение слов». Иначе в арго советского чекизма не появился бы такой неуклюжий и странный термин, как «русизм»: в служебной записке председателя КГБ СССР Ю. В. Андропова в ЦК КПСС от 28 марта 1981 г. говорилось о необходимости «пресечь враждебные проявления «русизма», охватившего часть интеллигенции» (22). И появился этот термин не по причине таубированности слова «национализм» - в партийных постановлениях оно встречается совсем не редко,— а потому, что явление, с которым имели дело чекисты, не сводилось к национализму, а было гораздо шире.
Собственно националистическая составляющая в нем, безусловно, присутствовала, но ее масштабы не выглядели сколько-нибудь угрожающими советскому строю. В в аннотированном каталоге «58-10. Надзорные производства Прокуратуры СССР по делам об антисоветской агитации и пропаганде» (М., 1999), содержащем краткие сведения примерно о 60% всех заключенных, которые были осуждены за антисоветскую агитацию и пропаганду в период 1953-1991 гг., доля «русских националистов» составляет менее трех процентов (92 дела из трех с половиной тысяч)! Даже со всевозможными поправками, уточнениями и дополнениями, остается констатировать: политический русский национализм не представлял серьезного вызова режиму. В истеблишментарной среде его наиболее радикальные проявления не выходили за рамки разговоров о желательности «национализации политии» - эта формулировка Р. Брубейкера, на мой взгляд, точно концептуализирует максимальное выражение политических настроений отечественной интеллигенции русофильского толка.
Но даже робкие пожелания равенства русских с другими народами СССР, призывы к защите русской культуры и т. д., не говоря уже об идее «национализации политии», выглядели нескрываемой угрозой приоритетам территориального единства и политической стабильности СССР. Успешное функционирование Советского Союза еще в большей степени, чем существование «старой» империи, зависело от русских этнических ресурсов, и, выражаясь без обиняков, от готовности и способности русских жертвовать собой. Поэтому любые требования фактического равноправия русских с другими народами, а России — с другими республиками, подрывали советскую национально-государственную конструкцию. Любые манифестации русских этнических интересов, отличных от общесоюзных, ставили под сомнение стратегию отождествления русских с Советским Союзом (напомню, что в царской России русские не отождествляли себя со всем политическим и территориальным пространством страны), растворения русскости в советскости, подрывали политику элиминирования русской этнической идентичности в пользу гипетртрофированной государственной идентичности.
Для осуществления подобного курса в СССР были созданы важные предпосылки как негативистского, так и позитивного плана. К первым следует отнести фактическое разрушение главного дореволюционного русского идентитета — православия, что было не только результатом целенаправленной богоборческой политики (несмотря на мощную атеистическую кампанию, в 1937г. более 45% населения СССР заявили о своей вере в Бога), но и следствием социальной модернизации отечественного общества (в том же 1937 г. среди пожилых людей верующих было в два раза больше, чем неверующих, а среди неграмотных доля верующих составляла 74% (23)). Можно сказать, что масштабная секуляризация советского общества неизбежно произошла бы естественным путем, даже без политики насильственной атеизации. Однако для русских это в любом случае означало крушение культурной системы, в рамках которой они самоопределялись.
К позитивным же предпосылкам относилось формирование новой системы социокультурных и символических координат, позволявших переформулировать русскую идентичность. В СССР удалось не только успешно решить (вопрос о цене в данном случае не обсуждается) основные задачи индустриальной модернизации, но и избавиться от ахиллесовой пяты старой России — ужасающего социокультурного разрыва между элитой, образованной прослойкой и основной частью населения, добиться социополитической и культурной однородности общества. В стране была сформирована вполне современная (в смысле принадлежности эпохе Модерна) система общих институтов и коммуникаций, возникла единая политическая мифология, символика и ритуал, общая политическая культура и др. По оценкам западных социологов, в частности С. Хантингтона, Советский Союз, начиная с 1960-х гг., был не менее современным обществом, чем Соединенные Штаты или Великобритания. Правда, он воплощал иную, отличную от них версию современности (24).
В этом контексте концепция «советского народа как новой исторической общности людей» оказалась не только идеологическим обоснованием советской этнополитической стратегии, но и теоретической концептуализацией феномена, который в каком-то (ограниченном) смысле выглядел отечественным субститутом западной «политической (гражданской) нации». Сходство состояло не только в том, что «советский народ» воплощал реально существовавшую идентичность. Хотя в общественно-политическом дискурсе термины «советская нация» и «советская национальность» никогда не использовались из-за опасений спровоцировать рост этнической напряженности по причине «отмены национальностей», за ними стояло подлинное историческое бытие. Более того, процесс конструирования «советского народа» во многом предвосхитил популярную на Западе конца XX в. (и пересматриваемую в настоящее время) политику мультикультурализма. Акцент на политическом единстве не исключал сохранения и даже поощрения этнического и культурного своеобразия «советских наций» и этнических групп, хотя и в жестких политико-идеологических рамках. Путь к «сближению и слиянию» наций проходил через их «расцвет», а культура должна была быть «социалистической по содержанию» и «национальной по форме». В целом советская национальная стратегия делала ставку на идейно-политическую, экономическую и социокультурную интеграцию, а не этническую и культурную ассимиляцию. Правда, как будет показано дальше, русские в данном случае составляли невыгодное для них исключение.
Кардинальное отличие от западной «политической нации» заключалось в том, что одновременно и наряду с формированием принципиально надэтнической политической и гражданской идентичности режим не менее интенсивно занимался институционали-зацией этничности, оформлял новые этнонации и воздвигал для них «национальные дома» в виде советских союзных и автономных республик. Вкупе с такими достижениями социалистической модернизации, как урбанизация, распространение образования и искусственное культивирование местных элит, это создавало крайне благоприятную почву для появления и распространения местных национализмов и партикуляризмов. По крайней мере с 1960-х гг. республиканские (как союзных, так и автономных республик) элиты стали искать новые источники своей легитимности в истории и традициях (порою откровенно конструировавшихся) так называемых «титульных» национальностей. На общесоюзной арене они предпочитали выступать от имени этих национальностей (а не всего населения республик), разыгрывая козырную карту этнической лояльности на союзном административно-бюрократическом и ресурсном «рынке».
Эти притязания легитимировались рельефно выраженной связью «титульных» национальностей с территорией «своих республик». В отличие от восточных славян и армян, расселявшихся по всей необъятной территории СССР, от «южных гор до северных морей», горизонтальная мобильность «коренных» народов Закавказья (кроме армян) и Средней Азии была весьма невысокой, а в Средней Азии территориальная миграция носила преимущественно локальный характер. Несмотря на значительно более высокую территориальную мобильность (в том числе по причине массовых репрессий сталинской эпохи) латышей, литовцев и эстонцев, для них также была характерна концентрация в «своих» республиках: в 1989 г. в них проживало более 95% всех латышей и литовцев, почти 94% эстонцев СССР (25).
Традиционная кремлевская политика сочетания репрессий, контроля и «платы» за этническую лояльность сдерживала, но не останавливали действие механизма «колониальной неблагодарности». Тем не менее, накануне 1985 г. вызов национальной периферии точно так же не представлял серьезной угрозы Советскому Союзу, как не представлял он угрозы Российской империи в 1914г.
Читатель, вероятно, обратил внимание, что автор этих строк избегает использовать термин «империя» применительно к Советскому Союзу. Это связано не с сильными негативными и позитивными коннотациями данного слова, а с затруднительностью научного определения советской политии. Состоявший из протонациональных государств и создавший субститут «политический нации», Советский Союз не был национальным государством. Обладая некоторыми отчетливо имперскими характеристиками (полиэтничность и полирасовость, обширная территория, глобальная миссия, значительное международное влияние, универсалистская идеология, по отношению к которой интересы любого народа занимали подчиненное положение и др.), он в то же время был слишком современным государством для того, чтобы безоглядно квалифицировать его как империю. Но если он был одновременно и тем, и другим, сочетая атрибуты национального государства и империи, то, в таком случае, он не был ни тем, ни другим — ни империей, ни национальным государством.
Эта «неведома зверушка», Советский Союз, оказался принципиально новым в истории продуктом человеческого творчества, не вписывающимся в дихотомию: досовременная (в смысле историко-логически принадлежащая предмодерну) империя — современное национальное государство. Человеческая история — открытый и непредсказуемый, а не закрытый и финалистский процесс, обреченный повторять однажды возникшие образцы и двигаться к предопределенным целям. Поэтому в вопросе о типе советской политии я солидаризуюсь с выводом А. И. Фурсова: ««Американский народ» и «советский народ» как «принципиально новые исторические общности людей» представляли собой историческую попытку, эксперимент создания такой формы властно-социальной организации, которая не является ни империей, ни национальным государством, а отрицает и то, и другое». И дальше: «...СССР (как и США) не был империей, а представлял собой совершенно особый тип политии, теорию и понятийный аппарат для которого еще предстоит разрабатывать» (26).
Однако любой гипотетической концептуализации советской политии придется иметь дело с очевидным противоречием двух главных измерений советской национальной политики — условно, имперским и национально-государственным. Чем дальше, тем заметнее они противоречили друг другу, а замазывать эту трещину выпало на долю русских. Им было не привыкать нести ношу хозяйственного груза и стратегической ответственности, но сейчас от них требовалось чуть ли не без остатка раствориться в «советском народе», полностью отказаться от собственной самости ради государства и режима. Это было связано не только с традиционной ролью русских как станового хребта государственности и преобладавшим влиянием русской культуры, но и с тем, что, составляя относительное, а вместе с украинцами и белорусами «квалифицированное» (больше двух третей) большинство советского населения, они неизбежно оказывались ядром «советского народа». Формировавшаяся «в СССР новая историческая общность людей, благодаря гигантскому весу русской национальной составляющей, начиная с середины 1930-х годов все более и более окрашивалась в явно русские национальные тона» (27).
Русский язык служил «лингва франка» («языком межнационального общения») СССР, советизированная и деэтнизированная версия русской культуры выступала моделью для других культур. Миллионные потоки трудовой миграции на национальную периферию СССР формировали у русских идентификацию со всем советским пространством: только за 13 лет, с 1926г. по 1939г., численность русских вне пределов РСФСР выросла с 5,1 до 9,3 млн. человек. В целом за годы Советской власти доля русских, живущих вне РСФСР, возросла с 6,7 до 17,4%, составив накануне крушения СССР 25,3 млн. человек (в том же году в границах РСФСР проживало 119,9 млн. русских) (28).
Отождествлению государства и русской этничности способствовал специфический статус РСФСР. В отличие от нерусских союзных республик, создававшихся как «национальные дома», территория Российской Федерации формировалась по «остаточному принципу»: ее составили территории, не вошедшие в нерусские союзные республики. Тем самым недвусмысленно провозглашалось, что РСФСР — нечто иное, чем «национальный дом» русского народа. Институциональная неполноценность России в сравнении с другими советскими республиками — а в ней отсутствовал ряд ключевых институтов советской системы, таких как Компартия, Академия наук и др. — побуждала «русских видеть во всем СССР собственное "национальное государство"» (29).
Этим отождествлением коммунистическая власть пыталась снять угрозу сломавшего царскую Россию конфликта русской этничности и надэтнической империи. Если русские будут воспринимать все пространство СССР как свою Родину, а союзные институты как русские, то это не только укрепит территориальную целостность и политическую стабильность страны, но и лишит русских необходимости бросать новый вызов центральной власти; в то время как институциональное равенство России — самой большой, экономически развитой и богатой ресурсами республики — с другими советскими республиками, восприятие ее как русского «национального дома» стимулирует стремление к русскому первенству и составит почву неизбежного конфликта союзных и русско-российских институтов и интересов — так можно реконструировать политическую логику, продиктовавшую институциональную неполноценность России и ассиметричную конструкцию СССР. (К слову сказать, разделявшиеся Сталиным опасения насчет потенциально «подрывной» роли России в полной мере подтвердились в период борьбы за власть между советским лидером М.С. Горбачевым и российским президентом Б.Н. Ельциным.)
Правда, из русской окраски Советского Союза,— а к вышесказанному надо добавить еще и очевидное преобладание этнических русских в высшем политическом эшелоне страны (русские составляли почти 3/4 состава ЦК КПСС, избранного XXVII съездом КПСС, русскими были 8 из 10 членов Политбюро и 10 из 11 секретарей ЦК (30)),— вовсе не следовал «руссоцентричный» характер СССР в том смысле, что русские правили в нем или получали преимущества от своего этнического статуса. Ничего подобного не было и в помине.
Россия и русские играли роль финансового и сырьевого донора советских республик, поставщика рабочей силы для нужд социалистической модернизации. В то же время уровень жизни в РСФСР был ниже, чем в других республиках европейской части СССР. Превалирование русских в политической элите СССР не обеспечивало русскому народу никаких социальных, экономических или культурных преференций и не может служить доказательством «русского» характера коммунистической власти. Политический истеблишмент ощущал себя «советским», а не «русским». В политике Кремля невозможно было обнаружить даже намека на приоритет русских интересов как интересов этнической группы. Широкое распространение русского языка и обязательность его изучения диктовались необходимостью поддержания единого культурного, научного, образовательного и коммуникационного пространства, а не задачами «русификации».
То, что периферийные националисты называли насильственной «русификацией», чаще всего было свободным и добровольным вхождением в более сильное, развитое и влиятельное культурно-языковое пространство. Если бы дело обстояло иначе, вряд ли в переписи 1989г. 15,8 млн. советских людей нерусской национальности указали бы своим «родным» языком русский. Тем более что у них была возможность ограничиться отметкой о «свободном владении» русским языком (именно так поступили 68,8% нерусских).
Культурная ассимиляция чаще всего сопровождалась ассимиляцией биологической (для детей в русско-нерусских браках русская идентичность выглядела предпочтительной), причем основную часть (от половины до двух третей, по подсчетам В. И. Козлова) ассимилировавшихся в русскость составили украинцы и белорусы, то есть представители народов с минимальной генетической и культурно-исторической дистанцией в отношении русских (31).
Вместе с тем, именно в рамках коммунистической системы был дан решительный толчок оформлению артикулированных украинской и белорусской этнической идентичностей. «Только тоталитарное государство, действуя сугубо внеэкономическими методами, могло бросать столько сил и средств (в условиях их вечной и чудовищной нехватки) на национальную науку, национальное искусство... на подготовку учителей, на издание словарей и газет — короче, на безнадежно убыточную по либерально-капиталистическим меркам государственную украинизацию. Даже гетман Скоропадский не смог и не стал бы это делать, предоставив дело, как он говорил, «вольному соперничеству языков и культур». А исход такого соперничества... не был предрешен на Украине в украинскую пользу. В условиях свободного выбора русскоязычная и русскокультурная стихия имела все шансы победить» (32). Тем более верна эта мысль в отношении белорусов.
В СССР в модифицированном виде была воспроизведена ключевая формула существования царской России: русские несли ответственность за страну, служили мотором ее развития, получив в качестве компенсации право гордиться сомнительной ролью «старшего брата» и чувство «глубокого удовлетворения» от «выполнения интернационального долга».

Исчерпывающим доказательством нежизнеспособности советской идентичности служит даже не столько бездействие русских в критической фазе разрушения СССР, сколько отсутствие сильной, внятной, массовой политической реакции с их стороны постфактум, уже после разрушения государства и страны. Понятно, что осознание масштаба и значения поистине тектонических изменений происходит не сразу, а с некоторым запозданием.
В этом смысле весьма показательно, что довольно спокойное отношение дореволюционного общества, в том числе его групп (дворянства, армейского офицерства, чиновничества), традиционно воплощавших ценности имперской идентичности, к уничтожению института монархии в России, спустя год-полтора вылилось в ожесточенную вооруженную борьбу под знаменем «единой и неделимой России». И если политические и экономические основания грядущей страны оставались для белогвардейцев остро дискутабельными, то ее целостность, единство и великая миссия — имперский принцип - составляли «сине куа нон», не подвергаясь сомнению перед лицом соображений политической необходимости и давлением союзников. Удивительная способность сражаться насмерть и проливать кровь — чужую и собственную — не ради интересов (условно, сожженых поместий, экспроприированных заводов и проч. — владельцы оных как раз в вооруженной борьбе не участвовали, костяк белого движения составляли разночинцы и интеллигенция), а ради идеальных императивов ясно и недвусмысленно показывает: в начале XX в. имперская идентичность была «живой» и обладала немалой мобилизующей силой. Да что тут говорить, если противоборствовавшая сторона — большевики -также стояла на позиции единства и целостности страны, хотя добивалась этой цели не в пример более гибкими средствами.
Но ничего подобного и близко не происходило в стране после декабря 1991 г.! Курсанты советских военных училищ не уподобились московским юнкерам, ни одна (!) воинская часть не выступила под знаменем «единого и неделимого СССР», никто не уходил на Волгу к генералу Макашову, как уходили на Дон к генералу Краснову. И дело отнюдь не в том, что армии был ненавистен Горбачев. Присягали армия и КГБ не Горбачеву, а Советскому Союзу. Но никто не остался верен присяге, ни один человек.
Поразительно, но единственным, кто покончил жизнь самоубийством, когда ГКЧП не удалось спасти единство страны, был латыш Пуго, а русские маршалы и генералы сдали страну так же, как сержанты сдают караул. (Форма суицида, которую будто бы выбрал для себя маршал Ахромеев, настолько необычна для боевого офицера, что заставляет подозревать инсценировку. А странные «самоубийства» бывших управляющих делами ЦК КПСС вообще, как говорится, из другой оперы.)
Впрочем, и Ельцин, получив власть, не пошел по пути большевиков, не занялся собиранием империи. Такая гипотетическая возможность у него была, но не было главного — массовой поддержки, желания русских «напрягаться» и жертвовать хоть чем-нибудь ради воссоздания страны, которую они еще буквально за несколько месяцев до этого называли своей Родиной.
Отсутствие политических субъектов, всерьез, по-настоящему (а не вербально и в качестве политической рекламы) пытавшихся восстановить единство страны, было не случайностью или временной дезориентацией русского самосознания, а проявлением его радикальной трансформации. Подавляющее большинство русского народа продемонстрировало подлинное безразличие к судьбе собственной страны - Советского Союза. Защита Дома Советов в сентябре-октябре 1993 г. оказалась не более чем трагическим эпизодом, своей разовостью и локальностью наглядно показавшим массовое глубокое, экзистенциальное отчуждение российского общества от советского государства, его миссии и вообще от любых идеальных императивов.
Но за это коммунистическая власть может поблагодарить только себя и свою политику в отношении русского народа, которая, в кратковременной и ситуативной перспективе укрепляла единство страны, а в долговременном, стратегическом плане создавала ситуацию ее критической уязвимости. В данном случае имеются в виду не ошибки или «преступления» коммунистической власти — подобными ошибками и «преступлениями» полна любая национальная история и наша не так уж выделяется. Речь идет о том, что я метафорически назвал бы имперским Танатосом — роковой предопределенностью имперской политии. Советская политика, советский опыт представлявшие, в некотором роде, рефлексию на гибель «старой» империи, привели точно к тому же результату, причем историческая траектория СССР оказалась значительно короче исторического пути его предшественника. Как в анекдоте советской эпохи: главная вина Романовых в том, что за триста лет своего правления они не смогли запасти провизии на семьдесят лет советской власти.
Впрочем, природа русского Рока оказалась ничуть не мистической, а вполне рациональной и очевидным образом выводимой из генеральной формулы существования Российской империи и СССР. Их бытие и исторический успех в решающей мере зависели от (понятой максимально широко) силы русского народа. Ослабление этой силы естественным образом вело к уязвимости социальной системы и государства. Однако понимание данного решающего обстоятельства было в целом чуждо отечественной правящей элите — дореволюционной и коммунистической. Русские выглядели почти неисчерпаемым резервуаром государственного могущества. Отдельные попытки усомниться в устойчивости такого положения вещей отторгались и клеймились как «реакционные».
В то же время коммунистическая власть извлекла уроки из гибели «старой империи» и попыталась предотвратить развитие событий по апробированному сценарию. Раз первопричиной гибели царской России стал конфликт русского народа и имперского государства, общества и элиты, то предотвращение его повторения виделось в достижении культурной и социальной гомогенности, отождествлении русских с имперскими (союзными) интересами. Но было еще одно очень важное направление коммунистической политики: сохранив за русскими роль краеугольного камня государства, одновременно лишить их потенциально опасной для этого государства этнической самости, русскости.
В этом состояло одно из коренных отличий советской ситуации от дореволюционной. В «старой» империи русские представляли этническую субстанцию, в которой, как долгое время предполагалось, естественным образом растворятся, влившись в «русское море», иные народы, в СССР же русских пытались превратить в деэтнизированный субстрат, призванный скрепить блоки советской махины и лечь в основание «советского народа». Подобное целеполагание никогда не эксплицировалось, в доктринальных коммунистических документах нельзя обнаружить столь откровенных формул. Однако такова была объективная логика советской национальной стратегии, логика социальных и политических практик «реального социализма». Упрощая, если до революции был курс на ассимиляцию в русскость, то после революции — на ассимиляцию русских в «советскость», ведь успех строительства «советского народа», «слияния национальностей» в решающей мере зависел от того, удастся ли ассимилировать русских (более широко — восточных славян), превратив их в ядро «советского народа».
Ввиду конечного фиаско глобального советского проекта существует соблазн постфактум оценить советскую этнополитическую стратегию как заведомо провальную. И это было бы серьезной ошибкой: в краткосрочной и даже среднесрочной перспективе она была довольно эффективной, что, впрочем, не исключает ее оценки как исторически обреченной. «Советский народ» отнюдь не оказался химерой коммунистических идеологов, он приобрел черты реальной общности, что наиболее рельефно проявилось среди русских. Вместе с тем, несмотря на тесную связь «союзной» идентификации и идентификации с «советским народом», они не были тождественны: условно, первая представляла территориально-государственную идентификацию, а вторая — идентификацию с политической общностью. Понятно, что это несколько искусственное расчленение синкретичного массового сознания, однако за подобными абстракциями стоят реальные культурно-психологические комплексы, реализующиеся в множественности идентичностей. Можно быть гражданином Франции, не считая себя при этом французом, а большинство жителей современной России, считающих ее своей Родиной, вовсе не чувствует себя «россиянами» - членами российской политической нации.
Подавляющее большинство советских русских (70-80%) называло своей Родиной весь Советский Союз. В то же время лишь треть русских самоопределялась в качестве членов политической общности или, другими словами, членов советской нации. В 1989 г. удельный вес категории «советский человек» среди самохарактеристик русских РСФСР составлял 30%, а среди жителей Москвы и Ленинграда — 38%. Правда, десятилетие спустя уже 64,8% русских говорили о переживании в советское время «чувства принадлежности к большому сообществу» (из контекста следует, что речь шла о политическом сообществе) (38). Подобная валоризация советской идентичности имеет понятные психологические причины: лишь утратив, мы в полной мере осознаем, что именно потеряли.

Важным доказательством этого утверждения служит не столько советский, сколько американский опыт -  опыт иммигрантской страны, считающейся чуть ли не мировым эталоном преодоления расовых и этнических различий. Вопреки восприятию США и СССР как антиподов, существует сходство и подобие — не внешнее и случайное, а глубокое и сущностное — советской и американской политий в части государственной этнической политики и нациестроительства. Знаменитая американская концепция («плавильного тигля») исходила из презумпции слияния отказавшихся от собственной идентичности миллионов иммигрантов в новой надэтнической общности — «гражданской нации». Правда, эта якобы неэтническая гражданская общность в действительности основывалась на англосаксонских ценностях, подразумевала движение к англосаксонским идеалам и была окрашена в англосаксонские культурные цвета. Другими словами, идентичность определенной этнической группы навязывалась другим этническим и расовым группам под видом универсальной.
Для стимулирования этого процесса была учреждена политика «позитивной дискриминации» расовых меньшинств и дискриминируемых групп, предлагавшая обменять продвижение по социальной лестнице на культурный конформизм и отказ от собственной этничности. Однако десятилетия ее существования не только не снизили существенно роль расовых и этнических различий в Америке, но даже стимулировали их (42). Новые иммигранты в значительной своей части не спешат отказаться от собственной идентичности и требуют участия в политике именно с точки зрения непохожести на американский стандарт.
Переход от политики «плавильного тигля» к мультикультуральному «салату» (ингредиенты перемешаны, но сохраняют свою фактуру) не решил принципиальную проблему сочетания гражданской и этнических/расовых идентичностей, а, по утверждению ряда авторов, лишь провоцирует и усугубляет конфликт между ними (43). В то же самое время прогрессирующе изменение этнорасового баланса в США в сторону ослабления этнического ядра страны — англосаксов — бросает потенциальный вызов самому существованию американской политий. Последний вывод, шокировавший помешанную на политкорректности Америку, тем более важен, что он исходил не от правоконсервативного публициста и политика П. Бюкенена, а освящен авторитетом всемирно известного ученого С. Хантингтона.
Не правда ли, очень похоже на развитие событий в Советском Союзе? Правда, в США отсутствует институционализированная в форме национальных протогосударств этничность, не говоря уже о несравненно более мощной материальной базе, на которую они опираются. Однако типологически в этнической сфере они сталкиваются с теми же проблемами, что и СССР. Из чего, впрочем, вовсе не следует, что и финал будет тот же.
Этничность сохранила свое значение и даже упрочила его в иммигрантских США. Тем более вероятным это выглядело в СССР, где, с одной стороны, поощрялись (пусть непоследовательно) нерусские этничности, с другой — подавлялась русская. Однако крушение нашей страны имело первопричиной вовсе не взрыв периферийных национализмов или экономические проблемы, не давление Запада и дряхление советской идеологии, не ошибки высшего руководства и предательство обменявшей власть на собственность коммунистической элиты и т. п., а драматическое ослабление русской витальной силы — источника мощи и главного движителя Советского Союза. Рождение континентальной империи было в решающей мере обусловлено русской силой, ее бесславный финал стал результатом превращения русской силы в слабость.
Этот процесс очень хорошо прослеживается по демографической динамике русского народа в советскую эпоху. Обращение к этому аспекту тем более важно ввиду решающей роли демографического фактора в судьбе империй или, в нашем случае, полиэтничной политий.
Сокращение территории страны привело к повышению удельного веса русских в структуре ее численности: с 44% в конце XIX в. их доля выросла до 53% в 1926 г. и 58,4% в 1939 г., что существенно ослабило остроту дореволюционной проблемы превращения русских в относительное этническое меньшинство «старой» империи. Но более важным показателем русской силы было сохранение высокой рождаемости: к середине 1920-х гг. она восстановилась почти до уровня начала XX в., что вкупе со снижением смертности обеспечило повышение естественного прироста.


Союз как универсалистская, метафизическая идея умер еще до дня своей формальной ликвидации.
Умер потому и вследствие того, что народ, создавший великое континентальное государство, добровольно отказался от собственного детища и своей миссии. Центральные союзные институции вполне намеренно, хотя, возможно, и бессознательно комплектовались преимущественно русскими - представителями народа, гарантировавшего целостность и единство страны. Это исторически обоснованное убеждение (его разделял и М.С.Горбачев, всерьез, судя по воспоминаниям его многолетнего помощника и конфидента А. С. Черняева, опасавшийся массового народного выступления русских в защиту единства СССР (52)), как выяснилось, изжило себя, оказавшись историческим анахронизмом.
Характерно, что относительно спонтанная массовая просоюзная политическая реакция русских имела место не в «материковой» России, а среди русскоязычного населения Прибалтики. Но и там она сошла на нет после официального раскассирования страны, исчезновения союзных структур, на которые ориентировались прибалтийские «интер»-движения. Единственным постсоветским аналогом «Дона» — то есть очагом спонтанной борьбы за государство после его исчезновения — оказалось Приднестровье. Но поднятое там знамя не привлекло добровольцев и не осенило вооруженной борьбы за возрождение СССР.
Русские потеряли не только волю к власти, но даже волю к борьбе — к борьбе за сохранение страны, которую они все еще называли, но в глубине души уже не считали своей Родиной.
Столь скоротечная и бесславная гибель «могучего и ужасного» Советского Союза, исчезнувшего в одночасье, без борьбы и сопротивления со стороны русских, даже живших за пределами России, служит убедительным доказательством от противного, что СССР не был «руссоцентричной империей». В противном случае имперский народ не преминул бы встать на защиту своих привилегий подобно тому, как французы встали за «французский Алжир». Сохрани русские волю к борьбе, они, подобно сербам Хорватии, Боснии и Герцеговины, могли попытаться защитить свои неотъемлемые права и интересы на советской национальной периферии — в Прибалтике, Казахстане и Средней Азии.
Хотя возможность такой -  условно, имперской -  модели мобилизации в позднем советском пространстве присутствовала, она так никогда и не реализовалась. Ее наиболее чистым, «беспримесным» выразителем был В. В. Жириновский, получивший на президентских выборах в РСФСР третье место с 7,8% голосов. И каком-то смысле его послание было созвучно магистральной идее «черной сотни» начала XX в. о «русификации» империи, хотя в программе Жириновского интересы превалировали над идеальными императивами, а рефрен кампании - «защита русских во всем Советском Союзе» — выражал презумпцию русской слабости, а не силы. Защита нужна слабым, а отнюдь не сильным. Но даже при такой смене акцентов идея сохранения союзно-имперского пространства не «заводила» русских.
Политический финал Советского Союза был лишь одной из кульминационных точек долговременного (и все еще не завершившегося) процесса мутации русскости, трансформации русской идентичности. В ходе «социалистического строительства» были растрачены казавшиеся безмерными русские жизненные силы, выхолощен мощный русский мессианизм, атрофировалась русская союзно-имперская идентичность. Полагаю, в этом смысле (и ни в каком другом) можно уверенно говорить об исторической обреченности Советского Союза: он был обречен потому, что иссякли силы народа, служившего стержнем континентальной политии. При других обстоятельствах государственная оболочка — Советский Союз — могла прекратить свое существование позже и иным образом. Но прекратила бы неизбежно, ибо русских поразило глубинное, экзистенциальное нежелание жертвовать собой ради созданного ими же государства.
Этот вывод содержит и крайне неприятный для русских моральный аспект: нашей «советской Родины» не стало потому, что мы сами этого захотели или, в лучшем случае, не препятствовали этому. Величайшее поражение русских в истории есть такой же плод их собственных усилий (или, точнее, бессилия), как их величайшие победы и достижения.
Однако если капитальной первопричиной гибели Советского Союза послужила русская слабость, то каков был механизм реализации этой слабости, превращения ее в конкретные исторические перемены? Этот механизм следует искать не в институциональных, экономических и социальных обстоятельствах и их констелляциях,


Рецензии