Письмо 21. Прощение и будущее
Если можешь - забудь, а не хочешь - кляни.
Богохульствуй, кричи, убивай, сквернословь.
Только так выжигают железом любовь.
Как только я поняла, что нас больше нет, то начала всеми силами убивать любовный плод внутри себя. Я почти с наслаждением вспоминала все плохое, что было в нашей жизни, перечитывала строки оскорблений, воскрешала в памяти пережитые унижения, безжалостно прокручивала перед глазами все твои физические и духовные недостатки. У меня была одна цель – озлобиться до крайности, налить себя ненавистью к тебе до краев, а потом нести ее по жизни, не расплескивая, чтобы убить чувство как таковое. К счастью, или к сожалению, из этого ничего не вышло, чувство мое выжило, раздавленное ненавистью, покореженное болью, искалеченное тоской, кастрированное нелюбовью, и живет во мне по сей день, не давая ни на минуту забыть и похоронить эту историю под пластом более счастливых и поздних воспоминаний.
Там, где меня не смогла спасти ненависть, странным образом ее заменило мое упорное нежелание простить себя, простить тебя и простить нам. Казалось бы, нет ничего проще – чтобы забыть, необходимо простить – себя за то, что изменяла, за то, что не была ни тут, ни там, за то, что гневалась и вызывала раздражение, страдала и мучила, за то, что была сама собой и не принимала иного в тебе; простить тебя – за то же самое, простить нам – все, что было сделано и, самое главное, не сделано. Я не смогла ни того, ни другого – я по-прежнему ощущала свою вину, во всем плохом, что со мной происходило, я видела только расплату и возмездие и точно так же относилась к тебе – ни прощения, ни принятия. За этот год я прошла через самые разнообразные физические страдания – вплоть до того, что умоляла убить меня, чтобы избавить от невыносимой физической боли. Я уже не говорю о боли в спине, которая, словно паразит, живет во мне и каждый день вгрызается в тело в утренние часы, заставляя вспомнить слова одного очень известного и уважаемого психолога о том, что мое восприятие этой боли как огромного толстого бревна, лежащего поперек позвоночника, не оставляет никаких сомнений в том, что это проекция твоего полового члена, навечно оставленного мной у себя (или тобой – во мне?). Боль – моя жизнь, она изворотлива и кропотлива, она немилосердна и постоянна, она – моя, и этим все сказано. Я могу кричать, кататься, выдирая волосы, вопить, богохульствовать, проклинать, ничего не меняется – на каждом новом шагу ко мне приходит новая странная боль, по поводу которой врачи только разводят руками – у меня вроде бы нет никаких медицинских причин, чтобы так мучиться. И все же я страдаю, как никогда.
Я знаю, что простила бы, если бы по каким-то одной мне понятным знакам осознала, что и меня простили – как Фриду из романа Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», которой всегда подавали платок, использованный ей для удушения собственного младенца. Фрида поняла, что Маргарита сдержала свое слово, потому что ей перестали приносить орудие убийства. Так и я – ждала, что Господь смилостивится надо мной и даст мне то, в чем ты, муж и я сама себе на определенное время отказали, - второго ребенка, но время шло, а милость господня все заставляла себя ждать. Каждый месяц какая-то часть меня умирала вместе с тем, что не смогло быть одушевлено божьей волей, и я понимала, что все еще нет – я не прощена. И тогда я вновь замыкалась в том, что не могла простить сама, в том, что у меня не было моральных сил и воли, чтобы заставить себя перестать обвинять.
Потом, ты уже знаешь об этом, произошла моя странная встреча с женщиной-физиком, пережившей клиническую смерть и ставшей экстрасенсом. Это она сказала мне, что мужчина, который любил меня, забрал мою материнскую тонкую сущность с собой, поэтому при видимых физических возможностях у меня не получается зачать ребенка. Она же, с ее собственных слов, сделала так, что я вновь обрела эту сущность, не вдаваясь в подробности того, как это совершилось. Я вышла от нее совершенно потрясенная целым рядом совпадений в ее определении моей ситуации, совпавшем с мнением того самого звездного психолога. Я не знала, верить ей или нет, ведь я за свою жизнь собрала такое огромное количество предсказаний, часть из которых сбылась, иная – не сбудется никогда, а кое-что, возможно, произойдет в отдаленном будущем. Но я как всегда хотела верить, поэтому – поверила и стала ждать.
Но чуда не произошло, хотя нет – через полтора месяца после этого мне позвонил ты, и я взяла трубку, потому что это был всего лишь еще один незнакомый номер. Что это было – еще одно подтверждение слов о том, что пока ты думаешь о человеке, пусть даже и плохо, ты тем самым не отпускаешь его от себя, или содержание одного из писем, любезно выложенных на сайт моим психотерапевтом, или просто отчаянный крик не о помощи – ибо ее ждать неоткуда, я это понимала, нет, это был вопль одиночества, и даже ты смог его уловить.
Однако чудеса не происходят бесплатно – и за каждый миг нашего с тобой разговора я платила смятением, болью, воскресшими воспоминаниями, поднявшими голову чувствами, возрастающим внутренним разладом, паникой в душе и все новой и новой болью – в спине, внизу живота, в немеющих конечностях, в желудке, и всякий раз я знала – за что мне все это – за то, что я согласилась с твоей идеей о том, что точка еще не поставлена и вряд ли будет поставлена когда-либо. Так ты сказал мне во время очередного сеанса связи – ведь мы все еще жили на разных планетах, тогда я не знала, что мы встретимся, и даже не могла себе представить, что должно произойти со мной, чтобы я согласилась на то, чтобы увидеть тебя снова. Ты знал это и однажды сказал, что потому и позвонил сам, что я скорее бы умерла, чем сделала это первая.
Лучше бы я и вправду умерла, тогда бы у меня не было соблазна встретиться с тобой лицом к лицу еще раз, после нашей общей смерти и гражданской панихиды, отслуженной нашими друзьями и родственниками. Вспоминаю почти дословно разговор барона Мюнхгаузена и его слуги Томаса в фильме Марка Захарова:
Томас: И с каких это пор вы стали ходить по врачам?
Барон (под личиной садовника Мюллера): Сразу после своей смерти…
Чем чаще ты звонил, чем больше мы говорили вживую, тем стремительнее я вольно или невольно возвращалась в наше общение. Сначала я пыталась представить себе, что мы просто два чужих человека и познакомились случайно, что, впрочем, вполне могло бы быть правдой, но этот трюк не сработал, потому что стоило мне услышать тебя, как память возвращала мне все – и внешний облик, и внутреннее содержание, и историю, и ее конец. Тогда я придумывала, что мы перешли к сегодняшнему общению из того периода нашей жизни, пока мы были всего лишь коллегами по работе и делали одно общее дело, связавшее нас тайными узами. Но и это не помогало – вспоминая все хорошее во время нашего пребывания добрыми знакомыми, я неизменно натыкалась на следующий шаг, который мы сделали в здравом уме и при памяти, что не могло не отравлять мое незамутненное на сегодня сознание. Уловки не помогали, я все ближе и ближе подходила к совсем иному восприятию тебя и общения – и так пришла к мысли о том, что я хочу тебя увидеть, хочу спать с тобой, хочу быть с тобой. Правда, это произошло не без твоего обычного шантажа, ну да бог с ним – я ведь знаю тебя, а ты знаешь меня, и этого знания вполне достаточно, чтобы правильно рассчитать силу сопротивления и отторжения.
Когда я пыталась понять, почему путь от нежелания даже слышать тебя до желания близости с тобой был пройден так стремительно, почему мне понадобился почти год, чтобы отторгнуть тебя и всего лишь два-три месяца – чтобы принять обратно, почему я вообще не бросила трубку в тот первый раз, не сменила номер, не занесла тебя в черный список, не отказалась встречаться, не отвергла мысли о новой измене и физической близости, я не могла не заметить того, что вступила на новый путь – путь прощения, пусть частичного, пусть однобокого, пусть неискреннего, пусть головного, нежели чем сердечного, но все же это было прощение. Прощение как единственно возможный способ существования в мире, где каждый должен поступать так, как ему хотелось бы, чтобы поступали с ним (если ты помнишь эту библейскую заповедь), прощение как последняя возможность остановить распад и физическую гибель от боли и от болезней, прощение как возможность призвать к себе еще одну безгрешную детскую душу, прощение как жизненная необходимость оставить прошлое могильным червям и архивариусам, прощение как надежда на то, что впереди еще возможна какая-то жизнь – неведомая, новая, незнакомая.
Но слова оставались словами, пока мы не встретились. Сердце мое билось изнутри о грудную клетку так сильно, что приходилось придерживать его руками, когда я шла тебе навстречу, отрепетировав заранее три или четыре варианта приветственного восклицания – от официального до нежного. Ни одно из них мне не понадобилось – слава богу, ты взял эту трудную часть на себя. Мне оставалось лишь следовать в твоем русле – а оно было предельно просто и прямо, как стрела, - мы расстались с тобой позавчера, ничего не произошло, никакого года в разлуке не было и в помине, все так же, как и раньше, с той лишь разницей, что у нас нет больше никаких поводов для ссор, ведь мы теперь не виртуальная семья, не любовники, не бывшие коллеги, не любящие и не любимые, не враги, в конце концов – мы теперь никто. Никто – в том же смысле, в каком это слово употребил хитроумный Одиссей в поэме Гомера, когда называл свое имя злобному циклопу Полифему. Потеряв от копья Одиссея единственный глаз, Полифем пожаловался своим собратьсям, что его ослепил Никто, и они подняли его на смех – никто ведь означает ничто, пустоту, нечто, чему нет названия. С другой стороны, подобная пустота почти всегда иное обозначение всеобъемлющего, цельного и неделимого, неразлиянного мира. Он просто существует вокруг тебя, а ты существуешь в нем, и не нужны никакие доказательства его в тебе или тебя в нем, кроме одного – того, что ты есть.
Теперь мне предстояло свыкнуться с мыслью, что мы друг другу – никто и никогда не станем ничем иным. С другой стороны, это означает и то, что мы прикованы друг к другу какой-то странной цепью, удлинившейся в течение последнего года до своей максимально возможной длины – когда не видишь, не говоришь, не помнишь и не желаешь, и в то же время она существует, как существовала раньше, все эти долгие годы счастья и мучений. Это именно ее я хотела разорвать, но она не поддалась мне даже за год, и я задаю себе вопрос – а ты пробовал от нее избавиться, может, моя неудача – порождение твоего нежелания или неверия в возможность отлепиться друг от друга навсегда?
Наша первая встреча была похожа на первое свидание, на хитрую любовную игру, на ловко расставленные силки и скрытые капканы, она была желанна и в то же время мучительна. Игра, надо сказать, была обоюдна и приятна обеим сторонам, но все понимали, что это мнимая безопасность и неустойчивое равновесие. Стоит нам сделать следующий шаг, однажды сделанный нами – и тут я вынуждена повториться – в здравом уме и при памяти, на трезвую голову, в полном осознании всех его последствий, как система придет в движение, пружина, уложенная год назад в тугой клубок, разожмется и последует нечто, что невозможно ни предсказать, ни предотвратить – кроме как не делая всего того, что привело к неизбежности этого шага.
Не могу не вспомнить, как стоя под мягко падающим слабым и нежным снегом, ты сказал мне, что будет плохо, ты повторил, что будет очень плохо, и добавил, что ты это знаешь. Жаль, что я не поверила тебе, а ведь сегодня я уже знаю, что это правда, и знаю, что сегодня это правда вдвойне. Но когда я говорю себе, что надо отступить, сделать шаг назад, не следовать пройденным ранее путем, повернуть назад, попросту говоря, струсить, то не могу себя заставить. Я всегда считала, что лучше ужасный конец, чему ужас без конца, и лучше расплата, чем вечное ее ожидание, и лучше потеря, чем ее страх, и лучше одна минута близости, чем сожаление о том, что впереди вся жизнь без нее…
Окраинами слова,
Задворками речей,
Я брежу: снова, снова
Мой нежный мир – ничей.
И стройные колонны,
Рыдая, держат свод.
По виноград на склоны
Мой сборщик не взойдет.
Тропинками расплаты,
Сквозь кузницы добра,
Где нам куются латы
Из слез и серебра.
Свидетельство о публикации №210052401274