Беглец

                Беглец.

  Константин любил жизнь, любил сильно, непереносимо, всею душой любил ее. Даже зарешеченные тюремные окна не могли сдержать этой любви. Обострялось чувство это, ранней весной, тогда когда набухал воздух, и стремительно оседали сугробы на северной стороне, вечно затененного тюремного двора. В эти дни он желал воли, желал страстно, мучительно. Так желают первую в жизни женщину, так желают выздоровления больному ребенку, так желают себе смерти, измученные долгой, безнадежной болезнью люди. Непереносимая тоска стояла в его глазах, а зарешеченный кусочек голубого весеннего неба дразнил и манил его.
  Костя бежал, бежал этой же весной. Бежал дерзко, опасно, стремительно. Бежал на пересылке, когда конвоиры, после высадки зеков на перрон из «брюнеток», приказали всем сесть на землю. Костя оказался на самом краю перрона, и когда, тяжело громыхающий по рельсам товарняк поравнялся с ним, он нырнул вниз с «бровчика» под проходящие вагоны. Нырнул, рискуя быть раздавленным громадными колесами. Рискуя жизнью, ушел от растерявшегося конвоя. Уцепившись снизу за арматуру вагона, повиснув на ней, какое то время проехал на товарняке. Потом, убедившись в том, что конвой отстал, и не стало слышно лая овчарок, он отпустил руки и упал спиной вниз на присыпанные крупным щебнем шпалы, больно ударившись головой. Лежал долго, прижавшись спиной к промазученной, но такой родной земле, прикрыв голову руками. Затем, после прохода последнего вагона поднялся и огляделся. Он был один. Он был свободен. Чувство свободы переполняло его, но он понимал, что это еще не свобода, свобода там, где его никогда не смогут найти. А здесь на этой узловой станции его найдут и уже ищут. Приближающийся грузовой состав, следующий обратно на станцию, заставил Константина принять невероятное решение. Он сядет на этот товарняк, и поедет на нем туда, откуда только что бежал. Конвой, менты, все они бросятся в погоню за ушедшем на север составом, а он поедет на юг. На юг
. В голове крутилась назойливая песенка – « там море Черное, там дивный пляж», и с этими мыслями он бросился к проходящему мимо составу. Состав, неторопливо миновал станцию, перрон, на которой еще недавно на корточках сидел Константин и, миновав последний разъезд, начал набирать скорость. Все ликовало в Костиной душе. Забившись между штабелями досок, он видел, как бестолково суетилась на станции охрана, как злобно рвались с поводков овчарки, но все это было уже в прошлом, Костя уезжал в новую жизнь.
  Костя проснулся глубокой ночью. Поезд стоял, стоял, по-видимому, уже давно. Вдоль состава, переговариваясь, ходили обходчики.
- Шестой, четвертый, восемнадцатый – отцеплять, остальные дальше пойдут. -  раздался, чей то голос.
- Интересно, а я в каком вагоне, - подумал Константин, - а впрочем, какая разница, главное, что оторвался, теперь не найдут.
Подождав пока удаляться голоса железнодорожников, Костя осторожно выбрался из вагона. Было темно, от давешнего падения на шпалы – болела голова. Подсасывало желудок. Еще бы, кроме утреннего чая с краюхой черного хлеба он ничего не ел.
- Хреново. Станция маленькая, тут все друг друга знают, и каждый новый «фраер» здесь на примете. – почти в слух произнес он. Крадучись, прячась от света станционных фонарей и прожекторов, он прошел вдоль путей. Небольшая, красного кирпича будка, путевого обходчика привлекла его внимание. Там горел свет, в небольшом занавешенном красной материей, окошке. Таясь, постоянно озираясь и прислушиваясь к звукам станции, он подкрался и заглянул в окно. В домике никого не было. Видимо хозяин вышел ненадолго по своим делам. На казенном, некогда покрытом зеленым сукном столе стоял алюминиевый чайник, и лежала почти целая буханка черного хлеба. Неслышно приотворив незапертую дверь, он проник в помещение, в одно мгновение схватил со стола хлеб, и выскочил в спасительную темноту ночи. Он вернулся к тому грузовому составу, который привез его сюда и, уповая на милость Господа и на  удачу, Константин забрался в тот же вагон с досками.
  Чувство голода ему было знакомо давно – с детства. Поэтому, как не голоден он был, хлеб разделил на три равных части, две из которых спрятал за пазуху. Пайки получились маленькие, еще меньше, чем в тюрьме, но это была еда, а значит жизнь, и значит надежда. Ел он не торопясь, аккуратно подставляя левую ладонь к подбородку, чтобы не дай Бог, ни одна крошка не упала на пол. Хлеб был вкусен, такой хлеб пекут только в маленьких городках и поселках. Его вымешивают руками, вот от того он такой вкусный, да и пекут его в больших печах, вытопленных березовыми дровами, как когда-то давно, дома в деревне.
  Как давно это было, но ведь было. Была маленькая, сплошь заросшая травой и кувшинками речушка, полная рыбы и раков. Был овраг за деревней, где с мамкой тайком, по ночам косили сено. Была длинная в полтора километра улица, с небольшими, похожими друг на друга домами, а еще были сады, ломящиеся от яблок, груш, слив и вишен. Там, в той такой уже далекой деревушке прошло его, пусть голодное, но счастливое детство. Там началась, и очень рано закончилась его юность. И там осталась его любовь, первая, чистая, нежная. Все оборвалось в один день.
С утра они поговорили с матерью, о том, что неплохо бы раздобыть хотя бы ведро зерна для подрастающих цыплят. А вечером, как назло заночевал в деревне, у вдовы Оксаны, водитель из центра колхоза, оставив свою «полуторку», загруженную зерном, на улице. И все. Через десять дней он уже шел этапом, на десять лет, за ведро жита.
  Его воспоминания были прерваны лязгом сцепки и толчком вагона.
- Поехали. – про себя с облегчением произнес он, но секундами позже понял, что вагон движется в другую сторону.
- Да. Вот непруха, придется по свету выбираться с этой станции пёхом.
 Но состав, проехав некоторое время в обратном направлении, остановился. Лязгнули челюсти сцепки, и вагон покатился назад. Прошли еще, около тридцати томительных минут и все закончилось. Раздался басовитый гудок локомотива, и состав плавно набирая скорость, пошел на юг.
- На юг, на юг, на юг… – убаюкивающее стучали его колеса, и под этот стук засыпал уставший от пережитых волнений Константин.
  Во сне ему приснилась его Наташка. Тонкая, хрупкая, нежная, так любившая его, и так боявшаяся своей любви. Приснилось, как кричала она: - Вернись! Обязательно вернись! Я буду ждать тебя.
И ее пронзительный крик перекрывал плач и причитания матери.
  Он проснулся, то ли от неудобной позы, то ли от увиденного сна. Провел рукой по лицу и удивился. Лицо было мокро, мокро от слез.
«Эко, что ж со мной. Никак я плачу?» – подумал он, и вспомнил, что последний раз плакал тогда, когда попал на свой первый этап. То были слезы обиды, нестерпимой обиды, за те десять лет, которые предстояло провести в далеких таежных лагерях.
«Однако нужно перекурить, и так почитай сутки не курил, так и бросить не долго».
Курил Костя редко, но не оттого, что не любил курево, а оттого, что табака всегда не хватало. Он достал свой самодельный алюминиевый портсигар, пересчитал оставшиеся «памирины», одну из них разделил на две половинки. Спрятав одну из половинок сигареты обратно, закурил, глубоко вдохнув табачный дым. От крепкого табака и долгого не курения, голова приятно закружилась. Он оттер ладонью остатки слез и задумался.
  Человек, живущий на воле, думает редко. Ему некогда, ему нужно спешить. Ему нужно все успеть. Успеть заработать деньги, вырастить детей, достичь положения в обществе, успеть выйти на пенсию, и даже успеть умереть. Он не думает, за него думают другие: руководители, начальники всех степеней, и даже само государство. Гражданин же в неволе думает постоянно, но мысли его иные. Он думает о том, как прожить новый лагерный день, чтобы не отобрали честно заработанную пайку, думает, как дотянуть до конца срока, как не простыть и не заболеть в нечеловеческих лагерных условиях. Думает о себе, так как за него никто не думает, некому. Он никому не нужен, даже государству.
  Константин докурил сигарету, докурил до обжига губ и аккуратно затушил о дощатый пол вагона.
Опять вспомнилось, как везли их в разбитых теплушках в далекий Хабаровск, а потом по Амуру, на барже их долго тащил за собой старый колесный пароход «Невельской». И еще двести верст по тайге, на какую то речку со странным нерусским названием Уй. Из всего этапа в триста человек дошли двести пятьдесят. Остальные полегли в тех болотах. Там не было ничего, лагерь начинали с нуля. Инструмент, пожитки, колючую проволоку в барабанах и ту на себе несли. Лагерь разбили на гиблом месте. Пока обустраивались, пришло известие об амнистии, но он, как и многие с этапа под нее не попал. Пятьдесят восьмая не амнистировалась. Амнистировали «урок», и они еще до наступления холодов покинули лагерь. А он бежал, бежал, как и сейчас, весной, по большой воде, на маленьком плоту тайно и наспех изготовленным им. Горная, полноводная, бурливая река несла его тогда к свободе. И от этой свободы сердце его бурлило, так же как и эта река. Не зная коварства здешних рек, он прозевал нарастающий шум, ниже по течению реки и влетел в «залом». Плот его раскидало в щепки, а он сам, оглушенный и мокрый едва выбрался по скользким деревьям на маленький островок по середине реки. Неделю просидел он на этом пятачке земли, питаясь корой деревьев, короедами и едва пробившейся травой. Сняли с острова его – удэгейцы, проплывающие мимо на длинной узкой лодке, сидеть в которой можно было только друг за другом. Сняли, и голодного, теряющего сознание, доставили обратно в лагерь. Он выжил. Пережил побег, побои, карцер. Одного не мог пережить – добавленного к его десяти годам срока еще три года за побег. 
- Отсюда нельзя бежать, - говорил ему Михаил Иванович, пожилой москвич, мотающий свой срок с далекого тридцать седьмого года.  -  И вообще в этой стране некуда бежать, вся страна один большой лагерь. Успокойся, привыкни к тому, что ты «зек», как и все в этой стране, не зависимо от того сидят они или нет.
  Но Костя не смирился, не смог. И через год опять бежал. Бежал с этапа в далеком Казахстане, куда этапировали, таких же, как он, не подлежащих исправлению. Стране нужен был уран, а урановая руда была в Казахстане. «Бежал через пол», с тремя «урками», которым терять уже было нечего. Ушли легко и красиво. В забытом богом степном поселке «ломанули магазин», «вбились в робу», разделили «бабки», и разбежались.
  Как не велика казахская степь, какими бы не были необъятными просторы страны, человек рвущейся к своим истокам, к своей малой родине, обязательно преодолеет все трудности, стоящие на его пути.
  В этот раз он дошел. Уже вечерело, когда он взошел на последний пригорок, откуда, как на ладони открывался вид на его деревню. Низкое, заходящее, багровое солнце золотило крыши домов, свет его обволакивал деревья, от чего казалось, что горят они. Тонкой извилистой лентой багровела речушка. Тишина и громкий стрекот цикад, говорило сердцу – я, дома! Уже в сумерках взошел он на родной порог и постучал в дверь. Дверь долго не открывали. Наконец в сенцах загорелся свет, и мамин голос тревожно спросил: - Кто там?
Сиплым от волнения голосом он сказал: - Мама это я. Открой мне.
- Кто это, так поздно? Я не узнаю
- Я мама, я, Костя.
- Господи милостивый. Сынок! 
Загремела щеколда, дверь распахнулась, и мать, причитая, обхватила его за плечи.
  За столько лет в доме ничего не изменилось. Мамина старая никелированная кровать стояла на кухне, занимая место между выбеленной русской печью и оклеенным обоями простенком. Старый кухонный стол стоял у окошка. Над ним в углу висела икона. В зале две кровати, стол и два стула. Ошарашенный обыденностью происходящего, он устало присел на табуретку у кухонного стола.
Не один раз он в мыслях своих был здесь. И все казалось, что это будет праздник. А сейчас, когда он пришел домой, появилось чувство, как будто он и не уходил вовсе.
- Сейчас сыночка, сейчас, - суетилась у печки мать, - сейчас я тебя покормлю. А то ты с дороги голодный.
Она гремела заслонкой, ухватами. Руки ее тряслись. Наконец подхватив горшок в печи, она обернула его, и присев на стоящий рядом табурет заплакала. Константин подошел к ней, прижал ее седую голову к своей груди и срывающимся голосом сказал: - Ну, что ты маманя, успокойся. От его слов мать заплакала еще сильнее. Плечи ее тряслись, а губы шептали: - Чем же я тебя сыночек теперь буду кормить?
- Ну, что ты мамка, я привез с собой. Вот смотри.
И он начал открывать свой небольшой фибровый чемоданчик, доставая из него снедь.
 Потом они сидели за столом. Ужинали. Он смотрел, как она осторожно брала рукой крупно нарезанную им колбасу. Смотрел на ее руки с узловатыми пальцами и взбухшими венами, и сердце его наливалось такой тоской, что хотелось завыть, завыть, как тогда в лагере.
- Ну, как ты тут мама?
- А, хорошо сынок, хорошо. Счас трошки труднее стало без коровы. Ну, да и сил уже нет ее держать. Ну, а как ты вернулся, так может снова заведем? 
- Посмотрим, - неопределенно сказал он, потом, помолчав, спросил: - а как Наталья?
- Это ж какая? Архипова, что ль?
- Она мама, она самая.
- Тут она, тут. Да она ко мне почитай каждый день прибегает.
- Замужем? 
- Да нет, что ты. Все тебя дожидается. Ну да завтра сам увидишь. Придет, обязательно придет. 
Они помолчали, потом мать, как-то тихо и неуверенно спросила: - Тебя то, как выпустили, по амнистии что ль? –
- По амнистии мама, по амнистии.
  Ночь прошла рвано. Костя часто просыпался, курил и опять проваливался в тяжелые короткие сны. Снилась жизнь - такая неудавшаяся, не сложившаяся, а будущее не снилось.
Ни свет, ни заря раздался стук в окно.
- Теть Варя, теть Варя, открой. Я тебе молочка принесла – утрешнего. Слышь теть Варь, а какой мне нынче сон приснился, будто Костя твой вернулся.
- Лежи мама, я сам открою. – сказал он матери, и направился к двери. Он широко распахнул дверь в сенцах.
Наташка, его Наташка, широко раскрытыми глазами глядела на него. Глиняный горлачик с молоком выскользнул у нее из рук и, упав на крыльцо, разлетевшись на крупные куски, залил ее стройные ноги пенистым парным молоком.
- Костя, Костенька… - прошептала она и, наклонившись всем телом вперед, стала падать на Константина. Он подхватил ее на руки и внес в избу.
  Наталья за время их разлуки удивительно похорошела. Время превратило ее из худенькой девушки, почти подростка, в красивую стройную женщину, с высокой грудью и тонким станом. Ее и без того большие серо-зеленые глаза испуганно и влюблено глядевшие на него, казались огромными.
- Костенька, милый мой, это ты. Я знала, я чувствовала, что ты придешь.   
Ее красивые руки крепко обвивали его шею.
  Потом была неделя любви. Необыкновенной любви. Любви двух истосковавшихся по любви людей.
А на восьмой день, ночью его забрали.
  Мерно стучали колеса состава, унося его все дальше и дальше от прошлого. Он опять убегал от него, но как бы не отдалялся он, оно – прошлое, неумолимо настигало его. Прошли уже сутки с того времени, как он бежал. Пока все шло гладко. Успокоенный он потянулся в карман за портсигаром. Состав медленно притормаживал, пока совсем не остановился. Константин выглянул в узкую щель вагона. Разъезд. Он прикурил, откинулся спиной на штабель из досок.
- Оцепить состав. - Неожиданно прозвучала громкая, четкая команда. Константин прильнул к щели, но ничего не увидел. Тогда, стараясь не шуметь и не сорваться, стал карабкаться наверх штабеля.
Приподнявшись над бортом вагона, он увидел то, чего более всего видеть не хотел. Слева и справа от головы состава, вдоль железнодорожного пути разворачивалась цепь солдат МВД. Расстояние между ним и солдатами стремительно сокращалось. Бежать было не куда, но он, спрыгнув с борта вагона, побежал. Он бежал в хвост поезда, надеясь оторваться от преследователей. Крики «стой» не остановили его. Его теперь уже ничто не могло остановить, он не хотел возвращаться в свое прошлое, а будущего у него не было. Толчок в спину был не сильным, но его ослабшее тело не выдержало его, и упало, высвобождая из себя его душу. Свободную, ни кем больше не  удерживаемую душу.


Рецензии