Похмелье

                Марина Спирина



                ПОХМЕЛЬЕ

                Рассказ


    Ничего, кроме грязной вилки, под руку не попалось. Генка сгрёб её и с маху всадил в грудь, едва стоящего на ногах, соперника. Но она вдруг согнулась, не пошла – это было неожиданно…
    Она должна была войти легко и глубоко, как нож. Тогда он ещё, раз за разом, нанес несколько молниеносных ударов в тощую, испитую, но почему-то совсем неподатливую грудь…
    Но удары не получались, натыкаясь то на кость, то на ребро…Генка стервенел… Не помня себя, в хмельной ярости, он тыкал и тыкал, искорёженной уже вилкой, куда придется в пьяного Володьку, пока тот медленно и как-то неловко оседал.
    Он не слышал истошного крика матери, визгливого мата сестры – обе они тоже были уже не больно трезвые – пока не повисли они вдвоем на его руке, едва сдерживая дикую, хмельную её силу.
    На рубашке Володьки коротенькими, по четыре квадратика, беспорядочными рядками зачернели дырки. Но вот они стали быстро алеть… Генка, ещё тяжело дыша, непонимающе смотрел как светлая ткань рубашки напивается кровью: от каждой дырки крест-накрест потянулись тонкие красные усики… Они быстро росли, сливаясь друг с другом, пока не образовали на истерзанной груди бесформенное, пугающе-яркое пятно. От того, что оно обжигало воспаленный злобой и хмелем мозг, было нехорошо, что-то заворочалось в душе тяжкое, страшное…
    Блуждающий взгляд Генки становился осмысленнее, трезвел…
    Гвалт вокруг них из комнаты уже выкатился во двор… Там что-то кричали, поминая «скорую»…Когда хлопнули дверцы и зафырчала отъезжающая машина, он все ещё стоял, где был, понемногу начиная различать окружающее: на грязном столе остатки пира – опрокинутые пустые бутылки, разбитую тарелку с остатками закуси и расплющенным окурком, мутные залапанные стаканы… Шагнуть не давал перевернутый стул – Генка протянул было руку – поднять, но что-то мешало в руке…
    - Вилка? В чём это она красная-то?! – но одурманенный мозг, может до поры щадя его, никак не хотел возвращать то, что здесь произошло… Но Генка силился вспомнить, почему-то это было ему важно, почему-то пугало… Он бессознательно зачем-то лизнул это красное – знакомо-железистый привкус, но он пока еще его не узнал.


    - Что же ты, ирод, наделал-то? – запричитала мать, вернувшись. – Не живется тебе на воле? Обратно захотел? Давно ли пришел?! И так едва тебя прописала – комнату из-за тебя поменяла, больше месяца пороги в милиции обивала, ревела да умоляла…Опять ведь посадят! Владимира-то без памяти увезли – вдруг не выживет?! 
    - Да заткнись ты, не скули! – Генка зло пнул хряснувший, мешавший ему шагнуть, стул.
    Мать притихла, но тревога в душе её не унялась, искала выхода…
Она было принялась убирать со стола, да старые узловатые руки после выпивки тряслись и слушались её плохо. Она как-то бестолково топталась, переставляя с места на место грязные тарелки, и все не могла ничего с ними поделать… Наконец бессильно опустилась на скрипучую облупленную табуретку.
    Генки в комнате не было…
    - Покурить поди вышел… - Эта мысль своей обыденностью как-то успокоила её, думать о плохом не хотелось, -…может еще и обойдется? – Но мысли хмельно путались – то беспокойные, пугающие, то успокоительные…
    Дожидаясь сына, она задремала сидя, навалившись отяжелевшей головой на локоть, среди щербатых стаканов на так и не убранном столе.


    Во дворе никого не было. Соседи разошлись по своим, тесным как соты комнатенкам. Дом был старый, коммунальный – сколько их жило тут, Генка ещё и не знал.
    Какое-то время он слышал, как где-то неразборчиво, тихо бурчали – видно судачили о том, что взбудоражило нынче весь дом. Но вскоре все стихло, окна погасли одно за другим.
    В душной темени летней ночи лишь рубинчиком вспыхивал огонек его папиросы – он курил, жадно затягиваясь, прикуривая одну от другой…
    На черном беззвездном небе, где-то далеко, нервно и зябко дергались голубоватые зарницы… Тишину теперь нарушал только ветер, который налетая, казалось тоже сплетничал с листвой корявого дворового тополя…
    Генка совсем протрезвел.
    На изрезанной старой скамье сидеть становилось холодно, только облупленная кирпичная стена, отдавая дневное тепло, еще слегка грела ему спину. Теперь он вспомнил все, и мозг его лихорадочно работал в поисках выхода…


    Он так не хотел, чтобы мать устраивала это новоселье – чего, собственно праздновать-то? Дом старый, совсем развалюха… Да и денег у него пока не было.
    Но мать судила иначе:
    - По-людски надо, сынок, новую жизнь начинать. Хватит уж мотаться да хулиганничать-то! Слава Богу, я еще на своих ногах, прокормимся как-нибудь… А кроме меня, разве ты сейчас кому-нибудь нужен? Вот прописала я тебя, теперь и работать возьмут. Мало ли что у кого по молодости было? Теперь уж небось ученый, очертя голову в драки-то не полезешь… А работать будешь, и деньги будут…( да и по старым дружкам шататься может не потянет…) – договаривала про себя.
    В тайне же мать надеялась, что новосельем этим задобрит соседей, чтобы приняли её непутевого сына, не косились, не боялись, что бывший зэк поселился в доме, чтобы увидели, какой он у нее добрый, красивый да умный.
    Генка, и правда, парень был ладный – не высокий, но коренастый, сильный. Не было в лице его ни угрюмости, ни злобы. Большие серые глаза смотрели открыто и внимательно. Темная шевелюра почти отросла и оттеняла чистый высокий лоб. Если бы не татуировки на руках да груди, в вырезе рубахи, никогда бы и в голову не пришло, что чуть не треть жизни он провел по колониям.
    Но никто в этом доме о его прошлом ничего не знал.
    Не так давно переехала сюда его старшая сестра, Ирина, со своими двумя пацанами. Мать не то чтобы жила с ней, но почти безвылазно была тут – кроме нее за внуками приглядывать было некому, а садика не давали. Ирина работала кем-то на заводе, отца парнишек почти никто не видел. Изредка он появлялся, но и то не надолго.
Так они и зажили…
    Из соседей никто в их дела не совался, с расспросами не лез.

    Ирина возвращалась поздно. Так что с мальцами воевала бабка…
    Накормит, оденет и во двор выгонит – там они и носятся весь день.
Благо, двор закрытый, и машин ни у кого нет.
    Росли они крепенькие, смышленые, но вечно чумазые да гораздые на всякие пакости… То коту банку к хвосту прицепят – он ошалеет от грохота; то «под льва» его ножницами остригут и шерсть спалят – вонища от нее по всему дому; то из рогаток чужих цыплят перестреляют; то сами передерутся… Бабка на них порет-поорет, ну стеганет чем, что под руку подвернется, - вот и все воспитание.
    Иногда Ирина с матерью ссорились… Ругались громко, ожесточенно… Крик выплескивался  из комнатенки, словно не вмещался в ней, и тогда соседи узнавали кое-какие, далеко не лестные, подробности жизни как той, так и другой… Да и в выражениях стесняться они видать не привыкли. После ссоры мать исчезала на неделю-другую, а Иринины сорванцы сидели взаперти, тоскливо приплюснув к окошку веснушчатые носы.


    Генку мать ждала. Каким бы он ни был, а она его родила, выкормила и по-своему любила.
    Действительно, ради него она променяла свою светлую благоустроенную комнатку, где они жили прежде, на комнату побольше в этом обветшалом доме. Там же, на старом месте, милиция наотрез отказалась ее сына прописывать, ссылаясь на то, что жилплощадь мала. Но мать прекрасно понимала, что дело вовсе не в этом – слишком хорошо его там знали…
    - Оно может и к лучшему… - размышляла мать, - …ему от старых дружков лучше подальше быть, а мне к Ирине не придется больше мотаться на другой конец города – мальцы всегда на глазах будут.
    Так и решила, благо, случай удобный подвернулся.
    Но Генку к прежней компании вроде и не тянуло. Он жил смирно. Сам в комнате сделал ремонт.
    - Руки-то у него какие золотые! – хвалилась мать перед соседями…
    И если бы не это дурацкое новоселье!


    Успокоиться он никак не мог…
    Нужно было найти какой-нибудь выход, но мысли сбивались…
    Стоило от ветра случайно скрипнуть калитке, как ему казалось, что темень и тишь, как в зоне, пронзает резкий мяукающий звук ночной сигнальной системы. И все существо его разом напряглось, сжалось, похолодело… И вот уже предупреждающе лязгают взводимые затворы солдатских автоматов, хрипло надрываются огромные сытые псы – он так и видит их влажный, розово-клыкастый оскал… Вот с грохотом отодвигаются стальные ворота, и черная безликая масса одинаково бритых ЗЭКов барабанит грубыми кирзачами по грязному дощатому настилу.
    От жилой зоны до рабочей – длинный коридор из колючей проволоки… Они внутри, а там, снаружи, по обе его стороны – «оцепление»…  Идут плотной цепью солдаты с автоматами наперевес, с овчарками, не спуская глаз с черной, не в лад шагающей колонны. Черные робы, черные сапоги, черное месиво болотной жижи под хлюпающим настилом, проложенным по просеке северного елового чернолесья, нещадно впивающийся мелкий черный гнус. Все это колышется, чавкает…
    И стоит только чуть дернуться в сторону из общего строя, как яростный лай кажется опережает это движение, и тут же раздается сухой щелчок взводимого затвора. Строй мгновенно восстанавливается.
    Ох, как люто ненавидели они этих псов!
Генка потряс гудящей головой, пытаясь освободиться от наваждения, но оно не отступало…
    Он явственно чувствовал вкус тепловатой баланды во рту, жесткие нары под ноющей, свеже-избитой спиной, а после драки в бараке – промозглый карцер с вонючей парашей в углу.
    Все это оживало, подступало вплотную, душило, словно затягивалась на шее неотвратимая тугая петля…
    Нет! Нет!!! Должен же быть хоть какой-нибудь выход! Не выдержать ему там больше!
    Он напряженно искал, но мысли были какие-то рваные, без конца метались в ТО его прошлое, отвязаться от них он никак не мог…
    А во рту вдруг вновь возникал знакомый железистый привкус, словно ему кто-то только что дал в зубы… Теперь он знал, что это такое – это кровь…
    Да, кровь!


    Мать очнулась на рассвете. Во рту пересохло, она припала к рожку холодного чайника, жадно напилась. В голове гудело…
    - Даже на опохмелку не осталось…-она проверила все бутылки,- … ни граммульки!
    От неловкой позы ломило старую спину, руки и ноги затекли, и она не сразу разогнулась.
    Огляделась -  в серых сумерках над столом бестолково желтела забытая лампочка. Она горела всю ночь и теперь, словно истратив, потеряла вечернюю яркость. Кругом следы вчерашнего погрома…
    Сына в комнате не было, и даже кровать его не смята.
    - Где это Генка-то? – встревожилась мать.
    Она смутно помнила вчерашнее… Сначала было все как у людей – шумное застолье… Уж вчера-то она не поскупилась – и водки, и еды было вдоволь! И пригласила она всех – всех соседей этого небольшого дома, который уже давно следовало бы снести, такой он был ветхий. Кроме них с Ириной, там и жило-то всего пять семей, так чего уж было выбирать?
Сидели тесно, дружно пили сперва за хозяев, а потом уж без разбору за все, забывая закусывать…
    Она никак не могла вспомнить, что было потом, когда же стало плохо? А что плохо стало, это она догадывалась… Иначе откуда бы битая посуда да сломанный стул?
    - Но где же Генка-то?! – беспокойство ее росло, гнало ее из комнаты.


    Во дворе было пусто и еще сумеречно. Кругом стояли лужи…
    - Дождь видать был, а я и не слыхала…
    Ветер гнал по серому небу низкие неряшливые тучи… В предутренней тишине лишь слышно было как устало, кланяясь ему, кряхтел старый тополь в углу двора.
    Мать обошла весь двор, вышла за ворота – сына нигде не было, только возле скамьи валялось несколько одинаковых раскисших окурков.
    - Видать, он долго тут сидел… Куда потом вот подевался? Неужто снова к старым дружкам? Так далеко, а трамваи поди уж не ходили… Не пёхом же ушел! – Она еще раз заглянула во все закоулки двора и даже отперла сараюшку, но сына нигде не было. Хотела покричать его, да не осмелилась – дом еще спал.
    Она стала успокаивать себя: мол, не впервой, куда ему деваться? Побродит-побродит, да и явится…
    Но больше ей не спалось. Она тихонько перемывала посуду, приводила в порядок их с Генкой новое жилище.
    - А ничего у нас комнатка – светлая, теплая – чего еще надо? Удобств нету? Так раньше все так жили, и ничего, обходились…
    Но мысли ее все время возвращались к сыну…
    Она знала, что виновата в жизни перед ним – ох, как виновата!


    Тогда, в конце войны, когда на мужа пришла похоронка, она не долго горевала. Хотела еще раз судьбу свою устроить, ребятишкам отца найти. Да и молодая еще была, кровь-то кипела, чего уж тут греха таить… Вот и загуляла – ухажеры к ней стали похаживать… Но путевые-то видно к семьям сразу возвращались, а эти все приключений искали или шею покрепче, на которую можно сесть.
    Да кто их сразу разберет, мужиков этих?
    Тут все бывало: и выпивки развеселые пошли, и ночевать какой оставался… А бывало, что и гнала в шею, до драки доходило… Не скучала, одним словом.
    И не заметила, как Генка от рук стал отбиваться, - не до того ей было, забывала она о детях своих… Её грех, не замолить уж его теперь…
    Генка часто ночевал, где попало, подкармливался у жалостливых соседок да с голоду же и подворовывать стал. Учиться, ясное дело, не больно рвался и школу частенько прогуливал.
    Когда его, с шайкой таких же шпанят, забрали в милицию, (ночью они, выбив окно, лезли в хлебный магазин), мать кинулась его выручать. Она белугой ревела в милиции, обивала пороги в судах, но от колонии сына не спасла…
    Два года пробыв там, он вернулся повзрослевшим, но уже совершенно чужим.
    На работу она его устроила, а дома почти не видела – ночевал и то не всегда. Расспросов не любил, старался отмалчиваться, а если уж слишком приставала, огрызался. И пить стал… Но ее и пальцем ни разу не тронул – «…сердце-то доброе у него!» - и мать сокрушенно вздыхала


    В комнате она уже прибрала, а сын все не возвращался…
    Мать снова вышла во двор, постояла, вслушиваясь в зябкие утренние звуки: трамвай заскрежетал на повороте, скрипнула калитка – не он ли? Но нет, видно ветром распахнуло….
    - Где же он может быть? – теперь эта мысль не давала ей покоя…
    - Ведь и уйти-то ему вовсе некуда… - Сердце ее болело, а вернее тревожно щемило от предчувствия беды…
    - Не надо было мне вчера пить-то уж! Не молодая, видно уже до донышка все свое выпила - сердце вот теперь болит. - Она машинально прижимала к опавшей груди левую руку, растирала, но боль не отступала…   
    - Да на радостях же, сын ведь вернулся!


    Последний, уже третий раз, сидел Генка за поножовщину.
    Вечером у кинотеатра они, по пьянке, ввязались в драку, кого-то там подкололи… Вроде и нож не у него был, да третья судимость… Там не долго с ним разбирались, дали семь лет.
    С тревогой ждала его мать – каким-то он теперь вернется?
    Но пришел он тихим, со старым решил покончить,
    - Слава тебе, Господи! – молилась мать в душе, - Видно вразумил ты его, укоротил норов его дикий. Вот и не пьет больше вроде уж…
Она мечтала тайком, как женит его, а тогда уж и помрет спокойно.
    Ах, Генка-Генка, как хорошо прожили они этот месяц! Во всем-то он ей помогал, да тихий был какой, не шастал никуда…
    - Чего же вчера случилось - может опять он что натворил? – Да сколько она ни силилась, вспомнить ничего не могла… Только на душе было неспокойно – сын все не шел…


    Папиросы у него кончились. Он зло ругнулся, швырнув с досады скомканную пачку.
    Словно растревоженная рана, всю ночь терзали его мозг воспоминания… Они всплывали беспорядочно, обрывками, но удивительно ярко, осязаемо.
    Ночная росная прохлада вернула его в полубеспризорное детство…      
    Когда у матери кто-нибудь ночевал, его не  пускали в душную барачную комнатенку. Он забирался в сарай и спал на старенькой, брошенной на дрова телогрейке, коченея под утро вот от такой же зябкой предрассветной сырости. Порой по утрам нетесаные доски сарая подергивались седым инеем, его колотил озноб, и до тошноты хотелось есть.
    Но и поесть дома тоже не всегда получалось, частенько мамкины ухажеры подъедали все дотла. И только смрадный, тяжкий дух – смесь запахов махры, водки, пота и еще чего-то противного шибал в нос после утренней уличной свежести. Иногда его подкармливала сердобольная соседка, тетя Тоня, но просить Генка не хотел, Было стыдно сказать, что мать не кормит его. Для него стащить было проще, чем попросить…
Тут вспомнилось, как оглушительно зазвенело разбитое стекло, когда они с пацанами решили залезть в булочную; как потом заливался в ночной безлюдной тьме милицейский свисток; как гулким эхом отдавался на спящей улице топот подкованных сапог, настигавший его; как перехватило горло, когда его, точно щенка, сгребли за шкирку… А вскоре его увезли…


    Без курева не сиделось…
    Генка мотался по двору, пытаясь вырваться из плена своих видений, выходил за ворота на сонную улицу… Он не хотел больше ничего вспоминать… Не хотел!!!
    Дальше была колония…
    Это было мучительно, но отделаться от этого он не мог: в голову снова лез грохот грубых ботинок, словно он строем идет по голому бетону огороженного бетонным же забором двора – там их всюду гоняли только строем… Вот он неотвязно, безжалостно бьет и бьет по ушам…
Генка, не выдержав, плотно зажал уши мозолистыми ладонями, но от этого грохот не ослаб, а еще усилился… Тогда он сообразил, что это его бунтующая кровь бьется в сосудах, отчаянно пульсирует и колотит по барабанным перепонкам, словно хочет вырваться на свободу…
СВОБОДА!!!
    Какое сладкое слово! Какое желанное ТАМ для всех!
    Она ему порой снилась, эта свобода: город, чистый асфальт под ногами, вечерние разноцветные огни, музыка в парке на танцульках, бойкие принаряженные девчонки… Он уже видел себя в нормальной одежде, с отросшими волосами…
    Тогда он клялся себе, что возврата к прошлому больше не будет, что жить начнет заново.
    Ну, вот она – эта свобода…
    Еще вчера он строил какие-то планы, а сегодня… этот знакомый железистый привкус во рту, не дающий покоя; это обжигающее, алое пятно, расползающееся по тощей исковырянной груди…
    Это же кровь… Снова кровь!!!
    Что же, значит все кончено для него?!
    Вот рассветет, и приедет за ним душный «воронок» с плотной решеткой в крошечном окне…
    - Ну зачем так грохочет засовом конвоир?!


    Он не сразу сообразил, что это грохочет гром, и лишь первые крупные капли собравшейся наконец грозы, чуть охладили его голову…
    - Где-то бы укрыться? – Домой он не пойдет – мать опять привяжется… Ссориться с ней не хотелось.
    Старый сеновал попался ему на глаза, когда вспышка молнии озарила чернеющий проем распахнутой настежь двери. Там было пусто и сухо. Какие-то веревки в темноте хлестнули его по лицу – обычно там весь дом  сушил белье, но Генка этого еще не знал.
    Он присел на корточки у бревенчатой стены, пахнущей сухой, теплой пылью. Дождь тревожно тарабанил по дощатой крыше, и звук этот снова превратился в топот множества ног – вот их гонят, гонят… Яркие сполохи молний, врываясь в распахнутый дверной проем, как прожектора в зоне, бесцеремонно обшаривали все вокруг, и деться от этого слепящего, безжалостного света было некуда… Это опять вернуло его ТУДА…
    - На сколько же теперь-то потянет? И за что?


    Теперь он отчетливо вспомнил, как рядом с ним за столом оказалась Роза, Володькина жена – щупленькая и смуглая, словно цыганка. Запомнились особенно ее глаза – темные, большие, но какие-то затравленные и словно потухшие раньше времени.
    О чем они говорили, точно не помнил, но беседовали спокойно, вполголоса, когда Владимир, уже плохо соображая, ревниво уставился на них помутневшим взглядом. Пошатываясь, он пролез к ним и вцепился в хрупкое, как у подростка, плечо жены:
    - Ты, подлюка, чего тут расселась? Снюхиваешься с ним, сука?!.Думаешь, я не усеку ниче? Да я еще трезвый совсем! – Его скрюченные пальцы судорожно впивались ей под ключицу…
    Роза ойкнула от боли, хотела увернуться, но тут его мотануло так, что платье на ней затрещало… Ни вырваться, ни убежать в тесноте было невозможно, и она только инстинктивно вскинула руки, заслоняясь от удара, - видно не впервой ей было обороняться.
    Реакция у Генки всегда была молниеносной – колония обучила его этому – реагировать на любую ситуацию мгновенно.
    Остановить его было уже невозмозно… Подвернулась вилка…
    Нет, он не помнил крика гостей, звона бьющейся посуды…Не помнил, как повисли на нем сестра и мать… Разум затмила пьяная ярость.
    Но Володькино вдруг обмякшее тело с горящим клеймом на груди, из которого, казалось, вытекала сама жизнь, чувствовал точно сейчас – оно наваливалось кулем, душило…


    Дом проснулся весь разом, словно тайфуном вынесло во двор его обитателей…
    Она кричала дико, по-звериному, так, что всё вокруг цепенело.
    Такое отчаянье, такой страх сковали её душу, что она не могла сдвинуться с места и только исходила этим сиплым нечеловеческим воем… Судорожно перекошенный рот, побелевшие, невидящие глаза – помертвевшее лицо…
    Кто-то кинулся к шаткой лестнице старого сеновала, где на самом краю неогороженной галереи застыла мать – того и гляди, сорвется…
Но они еще не знали, что она наконец-то нашла его, своего сына.

    Когда выход наконец нашелся, Генка сразу как-то успокоился.
    Больше не будет для него ни конвоя, ни пересыльных столыпинских вагонов, ни злобного рыка овчарок. Не придется больше отсиживать в ШИЗО после беспощадной драки за право не быть чьей-то шестеркой.
    Нет! Этого, и правда, может больше не быть.
    Ведь все так просто – он сдержит свою клятву!
    Он деловито осмотрелся: вот и толстая балка… Веревку он выбрал понадежнее – шелковистую, плетеную парашютную стропу, неизвестно как попавшую сюда… Он, не спеша, завязал ее и проверил узлы, чтобы не растянулись невзначай…Подставил под ноги какой-то чурбак…
    Когда перехлестнуло горло, руки его непроизвольно вскинулись было растянуть петлю, но он еще успел последним усилием воли заставить их опуститься.
    Прощальной вспышкой, как молнией, озарился его измученный мозг – впереди было СВОБОДНО!
    Там, будто в конце длинного коридора, что-то нежно розовело, словно занималась новая заря…


Рецензии