Хозяин тайги

Хозяин Тайги.

Лопасти вертолёта свистели и рычали, рассекая просмолённый, пахнущий шишкой, брусникой и преющей хвойной подстилкой воздух над голубо-зелёными волнами бесконечной Сибирской Тайги.
Он знал тайгу, как ему казалось, изнутри. Отсюда, с высоты полёта птиц, откуда другие видят только макушки хвойных деревьев, он видел картины тайги такими, какими они представляются, когда идёшь по самому её сердцу. Тогда тайга торжественная, как Петербургские замки, и мягкая, как ковёр – мягка и хвоя, податливо проседающая под ногой охотника,  мягки и лапы сосен и кедров, над которыми сейчас стрекоча нёсся вертолёт. Тайга одновременно и выдержанно-строгая, достаточно строгая, чтобы ощутить в ней ледяное дыхание Арктики, и чтобы понять, что тайга сильнее самых лютых морозов, которые каждую весну неизбежно, извиняясь за вторжение, тают, и вновь собирают свои снежные войска где-то на Севере, чтобы в бесконечный раз двинуться ледяным фронтом на покорение всей Земли, и снова разбиться о несгибаемую волю тайги, о всесильную таёжную весну, приветствующую солнце свежими зелёными суставами хвойных лап. Тайга и по-сибирски гостеприимна. В ней и орех, и красные, синие, алые самоцветы лесных ягод – черники, брусники, клюквы, искрящиеся в полутравных ладонях леса, даруемые каждому гостю, располагающему упорством, терпением, жизнелюбием, и не побоявшемуся заглянуть в гости к самой Тайге. Шишка кормит и птицу, и зверя, сладкая малина лакомит даже хозяина тайги – медведя…
«Хотя…» - подумал охотник, с холодной цепкостью вглядывающийся иголками-глазами в пролетающие внизу  волны изумрудного хвойного моря – «хотя» - ухмыльнулся он – «у тайги сейчас новый Хозяин». Погладил холодный, послушный, бесхребетный ствол карабина.
Его звали «Хозяин» - он всегда получал то, что хотел. В части, где он служил, он был лучшим в ежегодных стрельбах. Он был и самым находчивым. Особое чутье позволяло ему находить не только тропы зверей, но и самые гладкие и короткие тропы армейской службы. Он ещё не начал дряблеть, но был уже при больших звёздах, хотя те, кто с ним вместе заканчивал училище, кто был «потупее» - как он сам это называл, - тот в капитанах, кому повезло больше – в майорах, а прочие – спились.
Часть стояла средь сибирских лесов, и он позволял себе побаловаться охотой в свободное время. Благо, УАЗик мог отвезти его куда угодно. Туда, где дичи ещё было много. Туда, где было в изобилии тех, кого с удовольствием покорял меткий стрелок.
Хозяин мог найти добычу где угодно – он прекрасно знал законы и подсказки леса. Им учил его отец, много лет назад, когда они жили в маленькой заимке, среди полей и ульев. Заломленные ветки, прилёжанная трава, подгрызенная кора, вода в следе от копыта – всё помогало ему выследить зверя. А карабин с надежной оптикой никогда не давал сбоев. Кроме того, он считал себя гуманным охотником – подранки от него никогда не уходили в лес. Не для того он приобретал чудо оружейного производства, чтобы упускать раненую жертву.
Он уже давно превзошел своего отца в трофеях. Ещё в юности. Отец, уже больной -мать умерла рано, и отец после этого старел так быстро, будто для него каждая минута была днём, - смотрел на его добычу и как-то странно качал головой, приговаривая: «куда ж тебе столько, нам столько вовек не надо».
«Брось, отец» - отвечал сын – «шкуры продадим, мясо – часть себе, что успеем – продадим, не успеем – так что ж. Всё лучше, чем как ты прожил, бедность мыкать».
«Эх, сын» - собирая последние силы настаивал слабеющий отец – «я столько лет охотился в этих краях, а смотри сколь тебе оставил – ты в лес как к себе в закрома ходишь, а что ты оставишь после себя?»
«Да что ж ты малодушничаешь? Стар стал! Тайга большая, придет дичь. А ведь не я, так другой её подстрелит, а коль ей гибнуть, так лучше я воспользуюсь! Да и вообще, отец, жизнь сейчас не та! Ты берёг всё, а кому – сам не знаешь! Достанется неизвестно кому. Сейчас жизнь, отец – другая. Видишь – бери. Быстрая жизнь сейчас. Отставать нельзя. Что умеешь – бери».
Отец морщился, переворачивался на другой бок, лицом к стене, и недовольно бурчал:
«Тайга она за себя постоит, сынок. Нельзя так. Мы в тайге – гости. Нас не станет – мир не встанет. А тайги не станет – задохнёмся, друг у друга воздух отбирая» - и так и засыпал, лицом к стене.
Странным отца его считали. Зверя знал лучше чем своё отражение в зеркале каждый из нас знает. Словно сам зверем был. А дичи бил мало. Бывало, уйдёт на охоту, а вернется пустой. Курицу зарубит, да общипывает. Спроси его: «ты что, дичи не видел?». Скажет: «видел». Спроси: «а где ж она?». Будет молчать, перья с куры обдирать. Скажет только: «жить хотела».
Ружье разрядит, патроны обратно в сумку положит – а их столько же, сколько было. Выходит, не стрелял ни разу. Странный отец был. А потом смотришь – другой эту же дичь тащит, смеётся да ещё отцу показывает: «вот, Тимофей, а ты пустой вернулся».
А отец мог в ответ и матом выругаться, а то и прикладом ружья замахнуться на зубоскалов. Отшельником считали его.
Сын настаивал: «отец, смотри, другие стреляют дичь-то». Отвечал: «другие пусть хоть подавятся. А ты за себя думай. А ещё раз придут зверем хвастаться, я им точно прикладом вломлю». Странный был отец. Так и умер где-то в тайге, никто и не знает где. Взял ружье, и пошёл в лес. А через три дня, как ушёл, хватились. А он даже патронов с собой не взял – в доме сумка его осталась. Говорили люди: «умирать пошел. Как волк – в лесу жизнь его прошла, в лес и помирать поманило». «Знатный был человек» - добавляли почему-то те, кого он посылал матом.
Будущий Хозяин в числе прочих ребят поехал учиться в город, и городская жизнь закрутила его, завертела да так и развернула лицом непонятно в какую сторону. Точно не в ту, в которую отец смотрел. Но любовь к охоте и знание зверя, передавшиеся, видимо, от отца, остались.
Дичи в тайге, как отец и предрекал, поубавилось, и добыть теперь её мог только самый хитрый и подготовленный. Хозяин гордился тем, что всегда был при добыче. Рога и шкуры украшали квартиру. Чучела покорно смотрели на него со стен.
В обществе охотников он состоял, но квоты не покупал – во-первых, он знал, что убьет дичи наверняка больше, чем оговорено квотой, так зачем она вообще нужна, а во-вторых, он много раз видел, как егеря стреляют без квот и лицензий. Тогда зачем он будет на содержание этих прохвостов отдавать деньги? «Надо будет», - думал он – «сэкономленные деньги перечислю в фонд по охране природы». Однако нужды такой пока не возникало.
«А отец бы, чудак, платил! Сказал бы: «А ты за егерей не думай, ты за себя думай!» А вот я и думаю за себя – лучше ружье справлю новое, как это худым станет» - размышлял он.
«Всё говорят дичи и зверя меньше стало. А я так думаю, просто охотник не тот пошёл – иному силёнок недостаёт, иной мест не знает, другой ничего в охотничьем деле не соображает. Кому дар охотничий ниспослан, тот без добычи никогда не останется. Вот я всегда при трофеях – потому, что места знаю, лес знаю, зверя знаю, стрелять умею и есть из чего стрелять. А эти утятники да теоретики и не охотники вовсе. Стрельнет чирка -и рад, у костра байки травит. Увидел бы мой УАЗ с оленями по прошлому году, ружьё бы вообще продал – не охота это, в кустах сидеть ради воробья».
То место, куда летел вертолёт, находилось в 30 километрах от расформированной воинской части, в которой он раньше служил. Но место было настолько недостижимо обычному охотнику, что только вертолётом он туда и добирался. А от вертолета ещё нужно было отмахать 8 километров по непроходимой тайге.
Вертолёт странной, распухшей стрекозой приземлился на хорошо знакомой Хозяину опушке. Место было знакомым, уже пятый год летал он сюда – нет лучших мест для охоты, может и вовсе не осталось. Да вот только воздух в этом году был для охотника необычным. Весенним. Зелень полыхала салатными цветами, воздух бодрил ароматом свежести и черемши, новорожденной хвои, ожившей после зимней спячки смолы.
Сошедший с вертолёта охотник потянулся – косточки блажено хрустнули. «Хозяин тайги приехал!» - хотелось крикнуть ему. Сквозь неутихший после полёта звон в ушах подумалось: «Не стоит кричать о своём появлении. По стрекоту вертолета и без того меня можно узнать и ощутить приближение неизведанной силы».
Молодые солдатики вынесли его рюкзак, в котором было всё необходимое. Карабин он и сам не выпускал из рук – «в тайге без карабина долго в хозяевах не проходишь» - любил он говаривать.
- Разрешите вернуться в расположение, товарищ генерал! – выпятив грудь отчеканил молодой солдат.
- Давай, через неделю – сюда. – нарочито снисходительно и одновременно хмуря брови сказал Хозяин.
Через небольшое время грохот, а потом и урчание вертолёта перестали нарушать вековую песнь весенней тайги.
Хозяин снова втянул ноздрями влажный воздух, пропитанный ароматом весеннего гона, молока и прелой листвы.
«И что батька запрещал мне даже наведываться в тайгу весной? Потому что зверь размножается? Так на то я и человек, чтобы разбираться – буду валить самца, а он своё дело уже сделал» - невольно улыбнулся. «И угораздило же его перед последним походом в лес ляпнуть: «ты, сынок, весной в тайгу не ходи». Ему что – последнее желание, выходит, а я – всю жизнь себя ограничивай? А коли есть возможность весной – чего б не пострелять? Нет уж, батя, ты прости, а я этой весной поохочусь. Славно поохочусь!
Странный был батя… «Тайга не прощает» - говорил, «тайга накажет»… Да кого она накажет – меня? МЕНЯ? Да я всех здесь уже стрелял, всех! Скалами отгородилась – так я вертолётом доберусь. Эх, батя, ты бы умер от зависти, узнав, как я сегодня поохочусь! Сын твой всем нос утрёт – и тебе!
Велика же сила человека! Везде пройдёт. Силен, находчив, хитёр. Природа 5 миллиардов лет создает, а не создала то, чем человек за 200-300 лет покорил всю планету – ружьё, карабин, порох, пулю, прицел! И не нужны человеку никакие природные уловки, он превзошёл их. Не нужны ни зубы, ни нюх, ни скорость, ни цепкость когтей. С недосягаемой, невообразимой для природы дистанции, я, человек, могу убить одним нажатием стального крючка медведя – самого грозного некогда обитателя тайги, убить, а дома постелить его шкуру.
В этот раз хочу лося – мясо поганое, жёсткое, но каков трофей – с ним никто не сравнится по величине! Согласен, что если не убивал лося – не охотник.
Да, всесилен человек, и как истинно всесильное существо – гуманен. Решил бы человек – не было бы здесь тайги, был бы город, асфальт, что угодно. Но человек гуманен и всесилен, и решает сам, чему быть, и на что распространить свою милость, а что использовать сейчас. Для этого человеку дан разум. Разум позволяет человеку внести вектор развития в апатичный многовековой сон планеты. Только человек смог привнести смысл в бессмысленное существование мира. Наконец, именно человек определил единую цель развития всего мира. Эта цель….»  - почему-то Хозяин не смог сформулировать её. Наверное, он имел в виду порядок бытия, который может определить и поддерживать только Человек. Только Человек смог создать такую защищённость себя. Укрощены и предсказуемы стихии. От знойных пустынь до Арктики - Человек. От воды до воздуха – Человек. Он создает жизнь, он определяет её картину – срубает и выращивает, заводняет и осушает, дарует жизнь и убивает. Человек и творит жизнь.
Он продвигался вперёд, оставляя зарубки на вековых деревьях. Сосны странно поглядывали сверху на человека, который шел, заламывая ветки и ставя зарубки. Им непонятен путь, который ведёт туда, откуда страшно не вернуться. Они не понимают, зачем идти туда, откуда так страшно не найти дорогу. Они не понимают, зачем в этом случае идти – ведь если страшно не вернуться, значит хочется остаться. А раз хочется остаться – не надо идти. А человек шёл. Сосны видели в нём несчастное существо, боящееся идти туда, куда идёт, отгородившееся от воздуха и целебного аромата хвои одеждой, периодически наносящее на кожу мазь, раздражающую лицо, но отгоняющую ничтожно маленьких по сравнению с ним комаров, идущее туда, куда нет необходимости идти. А человек видел в себе Хозяина тайги, идущего за положенной ему данью, за подтверждением своего всевластия по лесу, который он, Хозяин, оставил в живых пока, пока ему так надо.
Ночь охотник провел в небольшом срубе, который несколько лет назад он поручил сколотить здесь, чтобы можно было остановиться с наступлением темноты, в недосягаемости от медведя, комара и холода, возле приятно потрескивающего костра, в искрах которого он видел рисунки древней, вызванной голодом, охоты, когда десятки людей, вооруженных примитивными копьями, пытались загнать зверя. Теперь он один мог добыть любого. И ему не было нужды наряжаться оленем, устраивать плясок вокруг ночного пламени, устраивать жертвоприношения в надежде, что боги, которые по верованиям древних пронизывали всё живое,  вознаградят его отвагу на охоте. Теперь он знал, что даже лик бога – человеческий. Теперь он просто приходил и брал то, что принадлежит ему по праву. Не объясняясь, для насыщения или забавы требуется ему жизнь того или иного зверя.
Ночью ему снились красавцы-лоси, которые укоризненно качали простреленными, окровавленными головами, но почему-то не умирали, а лишь твердили каким-то знакомым ему с детства голосом: «весной тайга не для тебя. Тайга готова дать крупного зверя осенью. Весной тайга не ждёт охотника…».
Он проснулся с неприятным ощущением, пробудился необычно поздно, будто какие-то силы заставляли его досматривать и снова смотреть сначала один и тот же сон…
«Приснится же…» - буркнул он непослушными ещё губами, хлебнул воды с металлическим привкусом из фляжки, и вдруг понял, чей голос слышал, чьим голосом вещали недовольные убиенные лоси. «Отец, что-то ты ко мне зачастил…» - странные мурашки пробежали по его спине. Он отхлебнул из фляжки ещё раз, с удовольствием отдавшись знакомому металлическому привкусу воды, налил воду в пригоршню и попытался освежить лицо. С какой-то тяжестью на душе вышел из сруба. Но он не верил в приметы, и неприятные ощущения от сна проходили, изгонялись прочь. Он знал, что в конечном итоге всё зависит от него самого. «И от стечения обстоятельств…» - как-то грустно пошутил он сам для себя.
Воздух за стенами сруба подарил ему чудесный эликсир свежей хвои и запах каких-то по-весеннему свежих цветов – не то ландышей, не то подснежников. «Мама любила подснежники» - почему-то вспомнил он. Вспомнил, как перебирал отец стебельки букета подснежников, которые положил к её ещё дышащей воздухом могиле. «Странное настроение», - подумал Хозяин – «наверное, весна. Странное время – весна» - подумал он непривычно для самого себя, слушая журчание птичьих трелей. Вдруг взгляд охотника зацепился за погрызенные сучья. Сердце напряглось. Он знал, что это зубы лося. «Здесь тебя не взять!» - мысли вернулись в привычное русло – «здесь тебя надо загонять впятером, или собаками травить, а я один тебя возьму, потому что знаю тебя как облупленного. Знаю, где ты ходишь, что ешь, чего боишься, чего не замечаешь, как узнаёшь о присутствии хищника. То место, куда я иду, не позволит ни одному твоему чувству обнаружить меня – ни слуху, ни зрению, ни обонянию. Я скоро приду за тобой!» - сказал он вслух, чувствуя страсть, дающую силу охотнику, пульсирующую особенно сильно в руке, закидывающей на плечо карабин. Дверь сруба закрылась на засов, и шаги хозяина тайги направились к известному только ему месту.
За полчаса пути до места охоты он оставил в ямке у ручья лишние вещи, набрал из ручья свежей воды, взял с собой хлеб и остатки привезённого с собой  мяса, патроны. Нож всегда висел на поясе. Одел на лицо камуфляж, обмотал сапоги мягкой материей, чтобы под ними не хрустели даже самые чуткие сучья – помощники зверя, закинул через плечо карабин и крадучись, словно тень, двинулся в последний этап пути к заветной точке стрельбы, откуда он после каждой охоты, гордясь самим собой, шествовал с трофеями.
Точно к началу вечерних сумерек он добрался до цели. Солнце отбрасывало красноватые закатные лучи на поляну, над которой должны были возвестить о торжестве Хозяина хлопки выстрелов его оружия. Каждые два хлопка – жизнь. Он не промахивался. У него была верная рука, холодная кровь и точный оптический прицел. Он пришел не сражаться. Он пришел не добывать. Он пришел взять причитающееся ему по праву Хозяина.
Точка, откуда предстояло стрелять, была, словно по иронии, оборудована самой природой для успешной охоты. Чтобы попасть в место, откуда удобно вести стрельбу, требовалось продраться сквозь колючий ельник, растущий на краю обрыва, проползти в узкий каменный лаз, и вот она – заветная цель его тщательно выверенного пути – «окно» между сложенными треугольником неведомыми силами каменными глыбами. Камни скрывали стрелка от глаз и всех органов чувств будущей жертвы, а охотник видел перед собой всё необходимое для его задачи пространство.
Перед ним открывалась площадка, на которой происходило словно слияние всех сил леса, всех его покровителей. Скалистый участок, скрывающий Хозяина, спускался отвесным склоном к лугу, который примыкал к болотцу, образованному или устаревающим руслом ручья, выше по течению которого охотник брал воду, или талыми вешними снегами и дождями, которые, словно дети человеческого племени с зимних гор, катились со скалистого склона вниз каждую весну.
Болото утыкалось своими причмокивающими губами в лес, бескрайний простор тайги, так плотно заполненный хитросплетением голубоватой хвои, будто скрывал под собой самое сердце жизни.
Слияние разных сред, разных стихий рождало в этих местах чудесную насыщенность, чудесный баланс жизней. Выбравшись к прогревшейся кромке болотной воды, до одури квакали лягушки. Наверное, пели песни своим подрастающим головастикам. В прогалинах между стен камышей с важным видом, изредка покрякивая, деловито заложив крылья за спину, обплывали зеленоголовые селезни свои владения, приглядывая, бочком поворачивая голову, за коричневыми уточками, у которых был вид озабоченных мамаш, когда они оборачивались для того, чтобы пересчитать своих ещё не оперившихся утят. Здесь же караулили утят, но уже совсем с другими целями, ондатры. Где-то выкрикивала дрофа. Из леса иногда выходили к болоту, поминутно поднимая голову и оглядывая окружающее большими, вечно испуганными глазами, косули. Можно было увидеть лису, пробегающую по поляне с видом непойманной воровки.
Хозяин с удовольствием смотрел на эту картину жизни. Он знал это место, оно принадлежало ему. Он чувствовал себя распорядителем, чуть ли не создателем всей этой красоты, и знал, как взять оттуда то, что желалось в данный момент.
Довольная улыбка предвкушения растекалась по его губам. Сегодня он пришел не за мелким зверем, сегодня он пришел за лосем. Хозяин хочет большого зверя, престижной добычи. А лось обязательно завтра на рассвете побредёт, совсем мало утопая для своего могучего веса, по краю болота, опустив губатый храп в воду, собирая корни и побеги кувшинки, то и дело отфыркиваясь от щекочущей ноздри, кишащей жизнью весенней воды.
Лось – отчаянно сильный зверь. Ударом копыта он рассекает брюхо волку или наглой охотничьей собаки. Лось пройдет везде, где потребуется для добычи пропитания или спасения от превосходящего числом хищника. И по болоту, ступая широкими копытами, и по самым густым зарослям, рассекая своим литым телом сплетения лап кустов. Лось чуток – обходить его надо издалека. По одному лося не берут – или травят собаками, или загоняют на стрелков как минимум впятером. Даже волки, способные своей стаей победить любое животное, выбирают для борьбы ослабленных голодом или болезнью животных.
Но и такой зверь, как чуткий, непобедимый в тайге лось, не сможет противостоять, перехитрить, уйти от руки и пули Хозяина. Скалистые глыбы скрывали лицо стрелка, ветер, который непрестанно, то сильнее, то слабея, дул с болота в лицо охотника, не давал зверю учуять человеческий запах. Ветер же уносил все шорохи, которые могли выдать стрелка, ему за спину. И он уже предвкушал завтрашний почти полутонный трофей. Улыбка играла на его губах, а глаза закрывались, чтобы дать организму сбросить усталость, накопившуюся за дорогу к этому уголку изобилия. Мысли превращались в обрывки сна, а обрывки сна – в мысли.
Он видел детство, как под смех отца и матери пытался поймать неловкими руками ящерку, но не мог, потому что она проворно, шурша лапками, ускользала от него в травинки.
И ему было и грустно и задорно, но отчего-то весело, что он, такой бравый мальчишка, не может поймать несмышленое существо.
Приснилась после долгих лет пребывания в забытых закоулках памяти картина, от которой когда-то было стыдно, когда-то очень давно - перед глазами мелькали руки мальчугана, который пытался сдержать его кулак, которым он, будущий Хозяин, только набирающий свою силу, разбивал ему нос, мальчику, который был много младше его. Под кулаком – хруст хряща, липкая кровь из носа мальчугана, который уже не мог сопротивляться против него и троих его друзей, лишь пытался, будучи поваленным на землю, ослабить приземление их кулаков. А ведь малец был прав. Когда он подошел к их компании, они кидали камни в больную ворону – кто попадёт в голову. Камни ложились рядом с птицей, поднимая облачка пыли, как куски визжащего свинца в военных фильмах, будоража азарт кидающих, или ударялись в пернатое тело, жёсткие крылья, лишая птицу последних сил.
А малец отчаянно повис на очередной замахнувшейся руке с камнем, и закричал простые, но такие сердечные слова:
- Вы что!!! Ей же больно! Вы же её забьёте!
- А мы и хотим её забить! Это же ворона!
- Ну и что, она же живая, это же птица, а вот если бы вас так!
Они самозабвенно опускали кулаки на этого мальчугана. Будущий Хозяин не понимал тогда, что за чувство зудит у него изнутри, заставляя остервенело бить младшего, более слабого, до того самого момента, пока старший их не сказал: «всё, хватит, а то ещё и милицией дело кончится».
Пока они вставали и отряхивались, всхлипывающий малыш гладил по голове, повисшей на ослабшей шее, и растрёпанному тельцу умершую ворону, и говорил: «Вот видите, что вы наделали… Вы её всё-таки убили! Как не стыдно! Вы плохие! Сволочи…». Малыш плакал не от того, что ему было больно, а он оплакивал, утирая кровавые сопли и слёзы птицу, над которой редко кто сжалится, и которая в этом не виновата.
Малыш проливал слёзы не солёные, а горькие от того, что он не смог защитить живое существо, но эти слёзы наполняли его силой на всю его оставшуюся жизнь, и освящали память, которая останется после него.
Кто-то сказал: «ему что, мало? Давайте вдарим ещё!». Но старший, обычно заводила и любитель пакостливых приключений, взял желающего продолжения стальной рукой за плечо, и почему-то глядя в землю, сквозь зубы процедил: «Хватит». И издалека, не подходя к малышу – того не позволяла напускная гордость, но всё так же не поднимая глаз, сказал заплаканному мальчишке, не выпускавшему из рук вороны: «Эй, малой. Ты там сильно-то, это, не надо реветь. Она болела. Она все равно бы умерла».  И однозначным, каким-то глухим голосом позвал: «Пацаны, пошли. Не троньте его больше». А через полгода того мальчика не стало. Он болел какой-то болезнью, когда сердце не справляется со своей работой, и тело растет слабым, или вовсе погибает от недостатка кислорода. Но именно тогда, когда кто-то невзначай обмолвился, что того мальчишки со стиснутыми зубами кидавшегося на ватагу хулиганов, с капающей на убитую ворону кровью, едва гоняемой его слабеющим сердцем, не стало, будущий Хозяин почувствовал укол в своём собственном сердце. Укол стыда, горький и неуправляемый, от которого некуда деться и так больше хочется никогда не испытывать.
И, чтобы не испытывать, Хозяин задавил в себе самое стыд и самое совесть.
Сквозь дремоту он произносил одними губами, гоня прочь негодный сон, слова, которые произносил каждый раз, когда был готов повернуть вспять, слова, которые были выработаны в результате наблюдения за историями чужих успехов и неудач: «Без стыда становишься сильнее. Стыд лишает стройности мыслей и в последний момент становится причиной нелогичности действий – рушит задуманную последовательность шагов до цели,  ведь нельзя позволить, чтобы все предыдущие шаги были сделаны зря. Этим шагам уже принесены жертвы… поди ж ты… вспомнил почему-то того мальца, что ему там угодно, уж столько лет назад упокоился…».
То вдруг он вспомнил солнечный день, когда мама была ещё жива, как он сидел и пил чай с испечёнными матерью оладушками. Сидел на табуретке, ел оладьи, за окном щебетали птахи и грело цыплячье-жёлтое, как топлёное масло в блюдечке для макания оладий, солнце. Мать, будучи в хорошем настроении, порхала по кухне, что-то напевала, и трепала его, своего любимого сыночка, оказавшегося единственным, по голове. А он сидел, и вроде бы всё должно было быть хорошо, вкусно и весело, вроде можно болтать, сидя на табуретке, ногами, набивать щёки вкусными оладьями, греться в солнышке из окна и тепле маминой руки, да вот только не грелось, не набивалось, и не болталось, ведь мама не знала, а он только что разбил её любимую вазочку, и чтобы она не видела, запихал ногами осколки под диван. Очень страшно было сознаться, и он расплакался тогда, но всё же, всхлипывая, рассказал маме, и мама хоть и расстроилась немного из-за вазочки, но совсем не ругалась, сказала только: «Эх ты, медвежонок!».
«Кажется, с тех пор я никогда и не говорил неудобной мне правды в трудных жизненных ситуациях» - вдруг подумалось ему сквозь сон.
С каких-то пор его принципом стала фраза «правда – это то, что хотят слышать сверху». А впоследствии он уже настолько отвык от искренности, что наверное и не смог бы ответить на вопрос: а зачем она, собственно, правда, если всё может быть представлено гораздо лучше, чем есть. «Привычка говорить правду ограничивает свободу действий» - говорил он себе…


***
Вдруг сквозь сон он почувствовал, что, вероятно, слишком крепко заснул и заставил какими-то внутренними усилиями свой мозг вырваться из топких, заволакивающих объятий сна, очнуться, и, вздрогнув от нахлынувшей реальности, открыть глаза.
Ещё путая отступающие картины сна с явью, он выглянул в своё смотровое окно-бойницу. За её каменной гранью лужайка, болото, тайга, вся природа готовились принять первые солнечные лучи. Темнота ещё не ушла, но отсвет дневного светила уже начал рассеивать пряный бархат сибирской ночи. Всё дневное ещё молчало, а ночное устало сдавало свои права. Это был тот момент, когда предрассветная тишина была такой звонкой, что, казалось, было слышно, как птицы набирают в зоб побольше воздуха, чтобы грянуть через миг золочёными трелями навстречу солнышку. Но пока властвовала тишина, покрывающая всё вокруг жемчугом росы и молочным туманом, тишина, которой упивались деревья и травы, которые, в отсутствие Вечного ветра, могли лишь сейчас привольно расправить листья и помахать ими друг другу, готовясь к новому дню и говоря на своём древнем языке шелеста и запахов: «Доброе утро! Доброе утро!»
Хозяин вдруг почувствовал, что он не вписывается в эту тишину, что он здесь лишний, несмотря на то, что находится в собственных владениях. Он отклонился от бойницы, спиной опершись о бушлат, прислоненный к камню. Картины сна почему-то не шли из головы, и он решил, что, может быть, насыщение отвлечёт мысли. Нащупал кусок отварного мяса и хлеб, достал, откусил, начал жевать. Взял фляжку, открутил крышку, зажав в кулаке цепочку, на которой она была прикреплена, чтобы звон металла не выдал ничему живому, что он здесь.
Остатки сна почти улеглись обратно в недра мозга, за кромкой скалистого обрыва послышался утренний ветерок, и охотничий трепет завладел его мыслями, заставил нетерпеливыми движениями вытереть жир с рук о штанины, аккуратно взять карабин, и украдкой, словно кто-то мог его заметить, выглянуть в бойницу. Он цепко оглядел, общупал взглядом зону обстрела. Зверя ещё не было. Неслышно он подал вперёд карабин, опер его об зафиксированную о твердь пола руку. Теперь при появлении цели было достаточно слегка поднять карабин рукой, расположенной впереди, прильнуть щекой к источнику зловещей силы и пропустить взгляд через оптику прицела. Выбрать на теле зверя нужную, наиболее уязвимую точку и нажать на курок. Он не промахивался. В том числе потому, что маскировка его была настолько совершенна, что выстрел производился по не чувствующему охотника зверю, глаз был натренирован, а оружие – бессбойно.
Охотник замер. Он превратился в один из окружавших его камней, в предмет неодушевлённой окружающей среды, он не дышал, не шевелился, и даже, могло показаться, не закрывал век, замерев в зорком прищуре. Он ждал добычу.
В таком состоянии он мог пребывать несколько часов, сливаясь для стороннего наблюдателя с камнями, деревьями, кустами. Он слушал, он вглядывался, всверливался всеми своими чувствами в окружающее пространство, подобно пауку, замершему на нервах своей паутины. Он превратился в придаток карабина, лишь направляющий огнедышащее жерло. Он превратился в придаток, служащий глазами слепого оружия, лишь называющий момент, когда оружию следует лишить живое существо жизни, метнув в него свинцово-безразличный кусок смерти. Он стал словно камнем, внутренним чутьём ощущающим, что зверь, обласканный первыми лучами солнца, опьянённый запахами, принесёнными первыми порывами утреннего ветра, скоро объявится.
Шли минуты. Неопытному могло показаться, что зверя не будет, что его тут вовсе нет, но опытный охотник чувствовал, что просто нужно замереть и ждать, ждать. И он ждал. Казалось, во всём нём не полностью оцепенело только сердце, упругими, редкими  толчками выбрасывая разгорячённую охотничьим инстинктом кровь, несколько сдерживая её бурлящий поток.
Он ждал. И вот его боковое зрение, – словно он видел виском, - его напряженный до звона струны слух затронуло появление вожделенного силуэта…
Сердце рванулось было по-мальчишески колотиться, но охотник умел усмирять сердечный стук, и оно лишь с каким-то болезненным натягом, но так же ровно зазвенело в груди.
Могучее животное следовало по кромке болота, между зыбью и кустами. Периодически оно опускало храп в болотную воду, долго орудуя под водой горбоносой мордой и чуткими губами, потом, подняв голову из воды, замирало, вслушиваясь в окружающее множество звуков, и, лишь убедившись в отсутствии угрозы, принималось смачно жевать добытые поросли кувшинок.
Лосиха подходила на оптимальное для выстрела расстояние. «Не самец. Обещал себе самца. Но такая самка, почти 500 кг… чёрт с ней с весной, чёрт с ним, с самцом» - карабин медленно приподнимался пульсирующими пальцами. Щека прижималась к холодному, обманчиво молчаливому металлу. В отверстии прицела животное предстало совсем близко, видна была шерсть на шее, отдельные мышцы, думающие о чём-то непостижимом для человека сине-черные глаза. Лосиха была огромна и величественна, но как всё величественное, соблазнительно-уязвима. Вдруг глаз охотника моргнул – в извилинах мозга откуда-то вновь всплыла картина сна, в которой он замахивается рукой с камнем, чтобы швырнуть его в неловко подпрыгивающую раненую ворону, которая каркнула вдруг голосом умершего уже отца: «весна – не для охоты, весна – время чудес и подснежников. А по правде, в лесу и осенью – весна». Хозяин моргнул ещё раз и вернул в центр прицела точку около лопатки лосихи, в голове мелькнула мысль: «Бать. Не мешай, опять ты со своими меланхоличными глупостями, я бы сейчас с ними дома сидел на диване и макароны ел». Лосиха повернулась чуть спиной к наблюдателю. Хозяин в прицел будто увидел её огромное, выносливое сердце. Его собственное сердце почему-то билось сильнее обычного. «Всё эти дурацкие сны» - подумал он, и, чего не было уж много лет, он прищурился, будто от утробного первобытного волнения, которое испытывают всякий раз, когда делают то, что лишит жизни другого. И, ещё мгновение промедлив, беззвучно обругав себя: «да что это я? Пошел на охоту, чтобы жмуриться, стреляя в зверя? Чтобы потом нелепо оправдываться перед другими, почему я был на охоте и вернулся без добычи?!» - он нажал на курок… Сухо щелкнул выстрел, лосиха попыталась было взбрыкнуть и рвануть в спасительный кустарник, но будто подвернув ногу, неловко присела в болото. Что-то щёлкнуло второй раз. Животное, как ужаленное плетью, с плеском подскочило из холодного майского болота – с брюха в болото стекали окрашенные живой тёплой кровью потоки живородящей воды – и метнулось с неизвестно откуда взявшейся отчаянной силой в кусты, в густое сплетение деревьев, пытаясь убежать от щелчков, вдруг пронзивших её тело болью, которой раньше не доводилось испытывать.
Хозяин зло сплюнул и с ненавистью глянул на сплясавший в руках во время выстрелов карабин. «Нервный я стал слишком. К чёрту всё! Чтобы я не свалил зверя, чтобы два выстрела – куда попало, как шестиклассник! Сейчас я покажу, как я стреляю! Только бы не ушла эта скотина далеко. С двумя пулями, обе все равно легли рядом с сердцем, не понятно, почему она ещё не валяется в болоте! Не понятно, что за сила её держит! Ничего, сейчас я тебя добью» - скрипел он зубами. Теперь он не сможет рассказать завистливо раскрывшим глаза охотникам, что свалил такую зверюгу с первого выстрела. Сказать сможет, конечно, но сам-то будет знать, что врёт, что приукрашивает свои достижения.
«Ничего» - думал он – «заряжают пять патронов в карабин, значит пять раз и стрелять, значит имею право ещё три раза, сейчас, далеко не уйдёшь!»
Он со стуком спрыгнул на каменистый склон и сбежал с него, пыхтя, перепрыгивая с камня на камень, хрустя ветками, побежал туда, куда ушла лосиха, рассекая ножом, разгребая руками сплетённые ветки, скрипя зубами – Хозяин не желал признавать, что кто-то или что-то может ему не подчиниться, не лечь к его ногам по первому слову, с первого выстрела его карабина…
Ветви, ветви, кочки, оплетающие ноги травы, дыхание, ветви. И вот перед ним открылась полянка, на дальнем краю которой, подрагивая ногами и сильными мышцами на боках, лежало огромное, ещё больше, чем казалось в прицел, тело самки лося. Он скинул с плеча оружие, перехватил в обе руки, чтобы совершить решающий выстрел … и с диким стоном, который слился с рёвом умирающей в агониях, непонятно как ещё живущей лосихи, с гортанным стоном-плачем повалился он на колени, ударив плашмя карабином землю, ударив ещё, ещё, стыдясь поднять глаза, он стоял на коленях перед своим стыдом, а глаза застилало увиденное миг назад – к телу агонизирующей, в конвульсиях сучащей ногами лосихи, непокорно цепляющейся за уходящую от неё жизнь, к её тёплому ещё брюху, косясь испуганно по сторонам, не понимая, что случилось с породившей его матерью, прильнула мордашка лосёнка, ещё едва стоящего на кривых ножках… его младенческие, мохнатые губки искали мамин сосок – то единственное, что могло избавить его сейчас от страха, от окружающего холода, только сладкое молоко его могучей мамы, которая одним ударом копыта могла откинуть истекающего слюной волка, которая одна на всём свете могла защитить, приласкать, научить жить в единственно возможной для зверя гармонии с миром…губы малыша искали сосок, но мама почему-то упала, почему-то не ласково фыркала, а страшно хрипела, иногда изгибая шею, ноздрями втягивая запах своего малыша, пытаясь встать и покормить его молоком, которое он искал своими перепуганными губками. Но она начинала дрожать всем телом и неловко толкала малыша ногами, судорожно вытягивая вперёд голову и испуская хрип, кровавую пену и необъяснимо тараща глаза.
Хозяин вскочил на ноги. Он ненавидел теперь и эту лосиху, и этого выродка-детёныша, посмевших указать ему на его собственную ущербность, слабость, алчность, жестокость, безжалостность… Он хотел избавиться от них, хотел, чтобы наконец была тишина, чтобы он привычно толкнул ногой затихшее тело поверженной жертвы и положил на неё ружьё, как и подобает Хозяину и Лучшему охотнику в знак собственного всесилия и бесстрашия. У него было заряжено ещё три пули. «Хватит и для тебя, выродок, и для тебя, тупая туша». Он вскинул оружие и вдруг в глазах его снова помутнело – под животом затихающей, но не желающей затихнуть лосихи он увидел… подснежники… на которые стекали струи звериной крови… Всё перевернулось в его глазах – теперь перед ним была картина из детства, которую он всю жизнь пытался и страшился забыть… вместо самки животного память рисовала его умершую мать, а там, где она лежала со строгим неподвижным лицом, всё было усыпано подснежниками, которые она так любила. У её лица, рук, в ногах её были подснежники, а отец всё нёс их откуда-то, со слезами в красных припухших глазах. Он мгновенно, вихрем вспоминал, как  рыдал на коленях около тела матери, сжимая в руках маленький букетик подснежников, переданный ему отцом, и словно ждал, что мама протянет руку, положит ему на голову свою ладонь, проведёт по волосам, возьмёт из руки его букет и этот букет из детских рук воскресит её, вдохнув в её тело жизнь. А теперь эти же подснежники цвета молока саваном росли под животом другой умирающей матери, казалось, матери всего, что было вокруг – лосёнка, запаха хвои и ландышей, шороха листвы и лучей утреннего солнца…
Хозяин почувствовал, что мозг его словно режут лезвия, что теперь не он управляет мозгом – а мозг им, а кто управляет мозгом – не известно.
Он кричал, набирал в лёгкие воздух и кричал снова: «Здесь всё моё! Прекратите» – обращался он к деревьям, - «не смотрите на меня! Кто давал вам право смотреть мне в глаза?! На колени! Кто затеял всё происходящее? На колени! Все – на колени! И ты!»- кричал он солнцу, - «и ты!» - сжавшемуся в дрожащий от страха комок лосёнку – «и вы!!!» - деревьям. Он теперь вдруг почувствовал не свою власть и трепет всего живого перед ним – он чувствовал смертельную угрозу и отчуждение, которое сам же пестовал столько лет - отовсюду, от каждой травинки, от каждого глотка воздуха, от лосёнка, от лучей утреннего света, от скрывающихся за спиной, в чаще леса, таёжных хищников, и желал, съедаемый истерическим страхом, сей же миг избавиться от этой вездесущей угрозы. «Я – Хозяин, Я, Я!!! Кто здесь, кто вокруг меня, кто крадётся со спины, кто, кто? Кто душит меня, кто мешает мне? Кто смеет мне угрожать? Кто всё это устроил, все эти намёки, все эти сны, кто, кто? Ты?!» - он целился в шипящее на него шелестом обдуваемых ветром листьев дерево – «Ты?!» - в ищущего защиты под материнским животом лосёнка, в застывшие глаза лосихи – «Ты?!» - целился он в небо. «Кто рвёт на части мой мозг? Кто не даёт мне жить так, как я желаю?!». Ничто не отвечало. Лишь деревья укоризненно покачивали вершинами, усмиряя странного посетителя леса, судорожно вращавшего вокруг себя карабином.
И вдруг от кустов, от травы, от хвойного воздуха отделилось что-то, нечто, что было его врагом – он отчетливо осознал враждебность приближавшегося к нему, что-то всё ближе подкрадывалось к обезумевшему созданию,  называющему себя Хозяином на только ему понятном языке, что-то тянуло к нему свои руки, чтобы сжать его горло, задушить, лишить его жизни, и это что-то всё более и более отчетливо принимало… его собственные человеческие очертания, его собственное лицо. Это что-то сжимало в руке такой же карабин, который был у него в руках, и сдавливало его горло прикладом, который он сам обычно держал в руках.
«Врёёёёшь!!!» - он закричал, прицелился этому душащему, отнимающему его жизнь объекту в голову и дважды нажал на курок…
Два щелчка прекратили крики… Сосновые лапы ухнули и погасили хлопки.
Всё стихло… На поляне лежала умершая самка лося. Лосёнок испуганно затих в кустах, и уже опасливо вытягивал шею, делая первые шаги к каким-то крепким, особенно спокойным сном заснувшей матери. А рядом с ними, в странной позе, нелепо подогнув ногу, с окровавленной головой, заснув таким же сном, объединившим его с окружающей, по-смоляному тягучей тишиной, лежало непонятное существо, которое зачем-то было одето в мешающее хвойному воздуху соприкасаться с телом одежду и до сих пор сжимало в руке полую железную палку…
На второй день, услышав голодные и испуганные крики лосёнка, на поляну, заполненную непривычными запахами, вышла лосиха с маленьким детёнышем. Уже знакомый нам лосёнок долго не мог понять, почему одна его мама лежала неподвижно на земле, а другая подошла к нему и коснулась его шерсти бархатистыми губами, подталкивая его к тёплому животу, пахнущему молоком. А лосиха не могла понять, почему её лосят теперь двое. Они некоторое время привыкали к незнакомым ноткам запаха, но их объединяло чувство, что они нужны друг другу. Лосёнок ушел за взрослым животным, оглядываясь, с грустной благодарностью прощаясь с оставшейся на поляне матерью, и уже без опаски поглядывая на недвижимое непонятное существо в одеждах. Тело убитой лосихи было бережно принято природой, а тело человека долго оставалось нетронутым дикими зверями, но и оно через несколько месяцев было накрыто покрывалом красно-жёлтых листьев, а затем снегом, и обрело покой, прощённое вековой тайгой, когда-то его породившей.


2009-2010.


Рецензии
Удивительно просто написано,так просто и понятно. Но здесь показанны все чувства человека. Жаль,что Человек так поздно понял свои ошибки.

Юлия Волчёнок   31.05.2010 20:09     Заявить о нарушении