Симулякр Падлыча
Огги, боящаяся ночных звонков. Топик, сливший дилера Зёму. Это всё части «симулякра». Падлыч был первым в этой истории, кто решился рассказать всё, надеясь, что это хоть кому-нибудь сможет помочь в пути обратно. А пыль наручников – она на запястьях дилера Зёмы. Ему тогда опера жёстко затянули их на запястьях. Теперь запястья Зёмы будут носить этот запах долгих 8 лет. Запах пыли наручников.
Таких историй неисчислимое множество. Падлыч готовится связать себя узами брака. Зёминой отсидке скоро будет год и останется ещё семь. Он знает, что ему не удастся выйти с крестами на плечах. Статья не та. В целом всё предельно банально. Однако в этой истории есть те, которые будут помнить. Истории, подобные данной, наверняка будут повторяться. И повторениям не будет числа, пока не всплывёт на поверхность грязь и слякоть во всей своей красоте. А не в призме ложной романтики, так, как это происходит чаще всего. Вопросу грязной романтики и посвящены наши монологи. Монологи возвращения обратно. Слишком запоздалого возвращения.
Падлыч долго сомневался, стоит ли всё это предавать огласке, ссылаясь на то, что художественность текста не поможет уже ни ему, ни прочим. Данный симулякр не склонен восстанавливать действительность. Он лишь открывает завесу для того, кто ещё этого не сделал.
Наша история могла произойти, а могла и не произойти. Суть не в этом.
/Симулякр./
Я снова, раз за разом включаю эту песню. Прослушаю её столько раз, сколько успею. Clint Mansell & Kronos Quartet - "Lux Aeterna" /OST "Requiem For A Dream"/. Может быть, успею записать всё, что успею. Если я не расскажу всего, то это уже никто не сможет рассказать. Я заставлю себя. Заставлю в сотый раз прокрутить перед глазами сотни раз уже прокрученное. И записать. Оставить. Оставить тем, кто не знает о том, что произошло в прошлом году.
Нас было четверо. Четверо друзей. Ещё со школы. Таких, которых принято называть настоящими. Когда пьянящий воздух юности окрыляет. Студенческая дружба одна из самых крепких. Тем более если со школы. Тем более если всё общее. Интересы, времяпрепровождение, увлечения, темы, фишки, смехуёчки. Благодарным нужно быть судьбе, когда такое есть у тебя. Особенно в юности.
Одним из общих интересов в какой-то момент стали амфетамины. Белые таблетки. Мы называли их «таблами». «Дурью» и «гавном» ещё. Вмазаться «гавном». Как символично звучит спустя время. Боже. Начиналось банально. Нюхательный табак из аптеки. Его в трубку и куришь. Расширяет сосуды неимоверно. После ганжа. Весело и сумасбродно. После Топик принёс гашиш в один из вечеров. Да, я совсем забыл. Топик, я, Скалли и Шпиг. Это мы. Это то, чем были мы когда-то. Давным-давно и в прошлом году. То, чего больше нет.
Так вот. В один из вечеров Топик принёс гашиш. Прессованный каннабис. После двух плюшек подряд из мятой пол-литровой бутылки начинается самое интересное. Такие бутылочки из-под Кока-Колы. Колу выпьешь, а в бутылке снизу отверстие прожигаешь. Интересное может наступить в двух ипостасях. Или салат, или пруха.
/Салат./
«веки не поднять, слово не произнести, внутри всё
невесомо, а снаружи всё придавливает, дыхание учащённое-учащённое и
боишься сто тысяч раз в секунду что сердце сейчас вот так раз и
остановится, а сказать-то об этом не сможешь... голоса как будто из
тумана доносятся, а на самом деле туман-то это ты... на самом деле ты и
был всегда туманом и даже не самим туманом, а мыслью о возможности его
существования... и запахи.. вокруг запахи, запахи, запахи.... вокруг
смотришь - а всё не твоё вокруг... чужое, то ли смешное, то ли не
смешное.... голова к примеру упадёт набок неудобно - а ты-то - салат -
поднять не можешь её... распилен как будто... и вот так взлетаешь,
взлетаешь, взлетаешь... и думаешь: ну нахуя я так вдулся-то жестоко, а?»
/Пруха./
«прёт на всё. На тёрки, на смех, на дела, на хавчик, на трах, на мысли,
на рисование. Можно сделать тысячу дел за час. И все они будут успешными.
Можно разговаривать и разговаривать и разговаривать. Очень умно, весомо, ёмко.
И главное, что рядом друзья. Очень чёткое единение в этот момент.
Обострённое. Всё обострённое. Ощущение себя, угла спинки кровати, крышечки
Пластмассовой. Можно написать десять тристиший за полторы минуты. И в этих трёхстишиях за полторы минуты будет написано всё самое важное, что есть в жизни каждого человека от рождения и до смерти. Или просто стоишь и смотришь в окно. Чего там только не увидишь. И прёт тебя. Прёт и прёт»
Закончилось всё это тем, что стало ясно, что гаша хватает на два-три часа. Потом всё. Так мы пришли к амфетаминам. Белые таблетки. Дороже конечно, чем всё предыдущее, но нас тогда это не останавливало. Нас ничто тогда не останавливало. Тогда появились долги. Появились лишние люди, которым нельзя было рассказать, почему я или кто-то ещё из нас не сможет прийти вечером на очередную бухаловку. Тогда появилось выражение «Синька – чмо!». Она и стала чмом, к которому мы больше не прикасались. Потому, что появилось нечто большее. Появились вечера, когда ты проглатываешь одну за другой две таблетки. Или «табла», по-нашему.
/Information./
«Амфетамины резко подавляют аппетит, вызывают сужение кровеносных сосудов и повышение давления. Наблюдаются сухость во рту, расширение зрачков, учащенный пульс. Углубляется дыхание и увеличивается вентиляция легких.
Амфетамины способны вызвать необычный душевный подъем, стремление к деятельности, устранить чувство усталости, создать ощущение неутомимости, бодрости, необычной ясности ума и легкости движений, быстрой сообразительности, уверенности в своих силах и способностях и даже бесстрашия. Действие амфетаминов сопровождается приподнятым настроением.»
***
Сухое и непонятное описание. Всё не так на самом деле. Совершенно не так. Я серьёзно подозреваю, что наркотики остаются наркотиками вот из-за таких описаний. Когда читаешь и думаешь: «****ец какой-то». А потом где-нибудь читаешь реальное описание переживаний и ощущений конкретного человека. Или разговариваешь с ним. И появляется желание сравнить или попробовать. Посмотреть, что с тобой будет. А всё не так на самом деле, как в описаниях этих чёртовых, медицинских. Ты попросту становишься машиной, которая может делать всё, что угодно. Тридцать минут подряд причёсываться перед зеркалом и наслаждаться правильностью движений руки. Обсуждать сложнейший и очень спорный вопрос несколько часов кряду и быть необыкновенно убедительным в каждом слове, в каждой букве и интонации. Впитывать информацию в огромных объёмах. Впихивать её в себя огромными, моментально усваивающимися кусками. Мечта студента-рас****яя, ****ь. В какой-то момент это была наша не мечта, а реальность. А также можно есть суп потом долго. Три тарелки подряд. И переться от того, как вкусно есть. Или спать сутки подряд потом, сладко-сладко так…
Как оказалось в последствии тогда всё только начиналось. Начиналось потому, что потом мы перешли на три табла. С трёх колёс за раз ты становишься ребухом, шматком, осадком, овощем, туловищем и ещё кучей слов. Никакая куча слов никогда не передаст то, во что ты превращаешься. Внешне это кусок мяса, бьющийся в частом-частом дыхании, переходящем иногда в хрип. Но внешнее нас не интересовало. То, что происходило внутри, стоило всего. Всего, что только есть на планете Земля и везде, где только можно себя представить. И тот поток, в котором ты струишься с невероятной скоростью после трёх таблов, не описать, не передать, не воспроизвести и не повторить. По крайней мере, никто из нас никогда уже не попадёт в этот поток. Я не попаду. Не попаду потому, что перед глазами у меня неотлучно и каждую секунду стоит коробка сока «J7» и белое полотенце с синими полосками по краям. Махровое и в липкой тягучей слюне.
Полотенце и коробка сока появились так.
В тот вечер я не зависал. Зависали Шпиг, Топик и Скалли. По три табла, как обычно. В машине, на стоянке. Они мне потом позвонили. Ночью. Вдвоём. Скалли и Топик. Сказали, что со Шпигом… ****ь. Это не написать никак. Если попросту, то сказали, что плохо дышит он. Почти не дышит.
Мы сами тогда поставили себя вне человечности. Вне закона, вне правосудия. Вне сострадания, вне взаимопомощи. По добровольному согласию каждого из нас в отдельности. По взаимной договорённости. Каждый сам за себя. Каждый умирает сам за себя. И если кому-то плохо, то выгребает он сам. Остальные не палятся. Потому как больница, которая поможет, равна ментовке, которая привлечёт. А мы же умные. Мы почаны. Мы трёмся и вмазываемся. Мы в прухе.
Шпиг не выгреб.
Тогда я этого не знал ещё. Тогда они попросили прийти и захватить полотенце и сок. Сок нужен для того, чтобы влить его в горло своему другу, который еле слышно хрипит, а иногда и вообще замолкает. Страшно так замолкает. Потом его нужно наклонить головой вниз и пихать ему пальцы как можно дальше в рот. Чтоб его вырвало. «Гавном». Тем «гавном», которым он вмазался. По добровольному согласию. Которым мы вмазывались неоднократно. По три табла. В мясо. По добровольному согласию. А полотенце нужно для того, чтобы вытирать длинную тягучую слизь, которая свисает у него изо рта. Весь рот в слизи. Горло булькает слизью. Я вытираю её. Вытираю и вытираю. Его не рвёт. Вытираю я один. Топик и Скалли боятся. Я говорю со Шпигом, разговариваю с ним какими-то глупыми и мне самому непонятными словами. И вытираю слизь, которая никак не заканчивается. Вливаю ему в приоткрытый рот сок. Пихаю свои измазанные слизью пальцы ему как можно дальше и наклоняю его. Заботливо и по-дружески. И боюсь. Боюсь так, как даже представить страшно. Трясусь и разговариваю. И вытираю полотенцем эти длинные прозрачные и липкие нити, что свисают у него изо рта. Белое махровое полотенце. С синими полосками по краям. Хоть бы его никогда не было. Полотенца и той ночи. И всего совпадения обстоятельств. Роковых и таких страшных. Когда внутри вместо внутренностей твоя портативная камнедробилка. Которая работает, не останавливаясь. Перемалывает всё, что у тебя внутри. Перемалывает тебя. Страх перемалывает.
Я ненавижу сок «J7». И белые махровые полотенца с синими полосками по краям. И никогда не перестану их ненавидеть. Как и себя.
Я могу себе повторять бесконечное количество раз, что я был не вмазанный и мог взять Шпига на руки и нести. Нести обратно в жизнь. А не вливать ему в горло сок. И не вытирать тягучую и страшную слизь белым махровым полотенцем. Могу сотни тысяч раз говорить самому себе, что каждый из нас всегда сам и своей рукой вкладывал в свой рот таблетки. Таблетки смерти. Теперь никого и ничто и никогда не оправдает. Никогда.
Было просто поздно. Или в какой-то момент стало поздно. Так всегда с тремя таблами. Можно зависнуть, а потом возвращаешься. Всегда возвращались. Шпиг не вернулся. А мы ждали. Ждали, ****ь!
Мы ждали даже тогда, когда оказались в больнице, и я своими руками переложил Шпига с заднего сиденья машины на каталку. Ждали в коридоре, когда вышел врач и сказал, что он мёртв.
м.ё.р.т.в.
То, как в ту ночь менты били нас троих (оставшихся троих) дубинкой по яйцам, выбивая признания о том, что мы торчки и барыги, рассказывать не имеет смысла. Не имеет потому, что перед глазами было одно. Коробка сока «J7» и белое полотенце с синими полосками по краям. Махровое и в липкой тягучей слюне. Или слизи.
Последующие дни. Их не было. Был морок. Было полное неверие в действительность всего происходящего. Была только несправедливость. Огромная и всепоглощающая. Я стал ненавидеть свою память. За то, что она есть и работает. Непреклонно, жестоко, навязчиво, сама по себе, ****ь, работает. Тогда я считал, что ничто так не может убивать, как память. Которая может вспомнить всё за одну секунду. Может вспомнить столько, что у тебя никогда не хватит слёз. Да и слёзы не помогали. Ничто не помогало.
А теперь я бегу. Бегу всё дальше и дальше. Я меняю города, прислонившись к холодному стеклу в тамбуре. Я смотрю на пробегающие огни переездов, на платформы и на путевых обходчиков в оранжевых жилетках. А чаще просто на ускользающую полосу леса, в которой никак не удаётся остановить и зафиксировать взгляд, чтобы выхватить какую-нибудь деталь. Я знаю, что не смогу остановиться. Что так и буду бежать от коробки сока «J7» и белого полотенца с синими полосками по краям. Махрового и в липкой тягучей слюне.
А ещё я буду ждать. Буду ждать, что когда-нибудь человек напишет такую книгу, которую будут читать в школе. И снимет такой фильм, который будут показывать по всем каналам в самый-самый общесемейный прайм-тайм. И в книге и в фильме будет правда. Не романтичная и привлекательная. А жестокая и отвратная. Такая же, как я внутри. Такая же, как всё то, что у меня перед глазами. До сих пор. Коробка сока «J7» и белое полотенце с синими полосками по краям. Махровое. В липкой тягучей слюне.
/P.S./
Симулякр (от лат. simulo, «делать вид, притворяться») — «копия», не имеющая оригинала в реальности.
В современном значении слово симулякр введено в обиход Жаном Бодрияром. Ранее (начиная с латинских переводов Платона) оно означало просто изображение, картинку, репрезентацию. Например, фотография — симулякр той реальности, что на ней отображена. Необязательно точное изображение, как на фотографии: картины, рисунки на песке, пересказ реальной истории своими словами — всё это симулякры.
В наше время под симулякром понимают обычно то, в каком смысле это слово использовал Бодрияр: симулякр — это изображение без оригинала, репрезентация чего-то, что на самом деле не существует. Например, симулякром можно назвать картинку, которая кажется цифровой фотографией чего-то, но то, что она изображает, на самом деле не существует и не существовало никогда.
***
/Скалли./
Мне нечего говорить. Бывает, что ночами я вскакиваю на постели и ору. Ору в никуда изо всех сил. Мне срать на соседей. Мне не удержаться. Весь, тот бред, что у меня в голове, мне не выложить, не описать и не передать. Я не писатель, да и не вижу смысла в этом всём. То, что оставило такой след в душе, это наше. Пережитое нами. Никуда и никогда от этого не избавиться. Я просыпаюсь и иду на кухню. Шпиг уже не сделает этого. Я захожу к его родителям примерно раз в месяц. Мне стыдно. Мне стыдно оттого, что когда-нибудь я перестану к ним заходить. Возможно, это случится даже раньше того, как они отправятся вслед за своим сыном. Естественным путём отправятся. Тем путём, которого нет и не будет у Шпига. Не будет из-за меня в том числе. И этот звон в ушах. Звон тишины. Звон молчания. Давит, давит, давит. Я изо всех сил стараюсь вычеркнуть из памяти ту ночь, тот вечер и тот роковой раз. И не получается. У нас было столько общего. Теперь осталась общая смерть.
/Топик и Зёма./
Я знаю, что всё сделал слишком поздно. Раньше надо было понять, что к чему. То, как я слил дилера Зёму это уже иначе как замаливанием грехов не назвать. Я тогда метался днями и ночами в попытках хоть как-то оправдать себя и всех остальных. Оставшихся троих. Оставшихся в живых. Дрянь, как правило, покупал я. Мне интересно было, да и нам всем на самом деле было интересно. Мы не задавались тупыми вопросами «зачем» и «что может быть». Я помню, как мы договорились, что если кого-то накрывает, то мы не палимся. И во многом я виноват больше всех. Не знал, не успел, не предусмотрел, не решился. После я пришёл в отделение и всё рассказал про Зёму капитану Захарову. Зёма был нашим поставщиком и его закрыли на 8 лет по моей наводке. У него был большой ассортимент на его квартире для такого срока. У меня был когда-то друг Филин, который начал барыжить коноплёй в спичечных коробках и беломоринах. Когда на виду у всего двора он съёбывал от мусоров его сбил Деныч на своей мазде. Деныч был тоже моим товарищем, но он не знал, что Филин может так выбежать из-за угла прямо под колёса. Так нормальный человек никогда не сделает. Если только у него нет во внутреннем кармане куртки четырёх коробков плана, и за ним не бегут трое из уазика. Я тогда переживал за Филина он был неплохим чуваком. Деныч тоже переживал, но нас это тогда как-то не касалось. Это было как бы сбоку, вся эта тема с наркотой и деньгами. А деятельность Зёмы на данном поприще в качестве делающего успехи дилера началась с его дружбы с Ногой. Нога работал в психдиспансере и говорил, что из любого человека в дурке можно сделать психа за неделю, если правильно подобрать «курс лечения». Ноге были нужны бабки, и Зёма продавал приносимые Ногой таблы по всему району. Не знаю, кем они там крышевались и крышевались ли вообще, по крайней мере, я, после слива Зёмы, до сих пор живу спокойно. А Ногу закрыли уже без моего участия, по ментовской линии после разработки Зёмы. Это всё лирика. Мы тогда сами не заметили, как зашли слишком далеко в своём оттопыривании. И как сами превратились в чудовищ, которые не смогли обратиться обратно в людей тогда, когда это было нужно одному из нас. В тот вечер, когда Шпиг накрылся, мы со Скалли сначала ждали как обычно, а когда стало не по себе, позвонили Падлычу, который в тот вечер был чист и с нами не зависал. И мы спорили потом с ним в машине. Он говорил, что надо везти Шпига в больницу, а мы со Скалли, накрытые «гавном» надеялись, что Шпиг отойдёт. Надеялись до последнего и ошиблись. Навсегда и на всю жизнь. Отвёз Шпига один наш общий знакомый, но слишком поздно. Прости, Шпиг. Прости, если сможешь, «оттуда», а я сам себя никогда уже не прощу.
***
/Ночные звонки (Огги)./
Я предпочитаю, чтоб их никогда не было. Иногда вечером, перед сном я вспоминаю один из них. Ночной звонок, который столько изменил в жизни одного из близких и дорогих мне людей.
...
Почему это врывается в твой сон, в твою жизнь, в твоё окружение совершенно неожиданно, как будто из ниоткуда? Когда ты не готов. Ты никогда не готов принимать смерть. Принимать утраты и переживания. Я молюсь всем богам, чтобы не было ночных звонков, подобных тому. Ни у кого чтобы не было.
***
/Пыль наручников./
«И вот здесь ты не прав» - сказал капитан милиции Захаров стажёру Овсянникову – «Это он только в частном случае косвенно слит. За чужую смерть. А виновен он, что называется, по понятиям. Это раньше, может, кто-то и верил всерьёз в сказки, что дилер там или сутер какой подняться может. Все они поднимаются. На верхнюю шконку. Потому как камере заподло, если сутер ****ский или терпила-толчок будут почётный нижний ряд шлифовать…».
Овсянников перевернул очередную страницу протокола допроса. «Кто поставлял Вам наркотики? Адрес, телефон? Ну?» - стандартные сухие страницы. «Что ж за работа, бля, такая?» - подумал Овсянников - «Сколько же слёз и мыслей в этих страницах? Сколько правды, которой лучше бы не было?».
«Ты пойми» - продолжал Захаров – «Если бы не этот случай, Зёма до сих пор бы открывал дверь своей хазы таким же парням. И сколько бы их успело пройти через патологоанатома, бог весть. Давить их надо, по моему мнению. Чем скорее, тем лучше».
«Зачем вы их прессовали, если было понятно, что парни уже не при делах?» - спросил Овсянников, избегая смотреть в глаза Захарову.
«Работа такая. Тут иначе нельзя» - Захаров затянулся и присел на один из расшатанных стульев центрального отделения – «Здесь, ты пойми, от закона далеко ещё в подоплёке такого рода событий. Они сами себя ставят вне закона, вне всех законов человечества, когда прикасаются к этому. И главный суд они
сами над собой произведут. И даже не мы…».
Свидетельство о публикации №210060101171