Дорога

Дорога.

Я вижу, как волны смывают следы на песке,
Я слышу, как ветер поёт свою странную песню,
Я слышу, как струны деревьев играют её –
Музыку волн, музыку ветра.
***************
А мне приснилось, миром правит любовь,
А мне приснилось, миром правит мечта,
И над этим прекрасно горит звезда,
Я проснулся и понял – беда.

И я вернусь домой, со щитом, а может быть на щите,
В серебре, а может быть в нищете,
Но как можно скорей.

В.Р. Цой.


Человек жив, пока цель жизни, которую он себе определил, не подменяет ему саму жизнь,
которая, вкупе с вечной любовью и является главной ценностью и истинным смыслом всеобщей гармонии, часть которой, доступную нам, мы именуем счастьем.

Автор.


Глава 1. Больной.
Дорога. Дорога шкворчала под колесами его автомобиля. Влажная то ли от вчерашнего дождя, то ли от нарождающегося тумана, то ли от чего-то ещё, дорога словно прилипала к колёсам, пытаясь остановить их стремительный бег, попить с ними ночного чёрного чаю и поговорить - то ли потому, что именно с ними ей хотелось поговорить, то ли потому, что в сгущающихся сумерках больше никого нет, лишь небо да одноглазый ехидный месяц, то ли дорога только и живет тем, чтобы поговорить с каждым, кто бороздит её грудь, на особые, ценные для каждого путника и дороги, темы, которые ведут всех в одном направлении, в том, в котором и лежит сама дорога.

Словно она хотела поговорить с бегущими колёсами обо всём, что она знала и видела, наблюдательная, молчаливая созерцательница, а эти быстрые, стремительные колёса машины, как начавшие взрослеть дети, вырвавшиеся из-под родительского присмотра на свободу, обычно мчатся среди жарких дней туда, а затем так же стремительно обратно, мало что замечая на своем пути, мчатся, как им часто потом кажется, бессмысленно, но столь же, сколь бессмысленно, столь же стремительно. А эти колёса, которые мчатся по ней сейчас – особенные. Они одиноки в сегодняшней сгущающейся ночи. И они, если приглядеться, не мчатся. Они то ли тянутся, то ли рвутся, то набирают чрезвычайную скорость, то останавливаются, то точат спины о придорожный гравий, то откатываются к середине, туда, где днём – самое стреже дорожной реки.


Он, герой нашей повести, был давно болен, он был Больным. Так и называла его каждая частичка окружающего его мира – молекула воздуха, птицы, совершающие тысячелетиями предопределённые перелёты, стрелки часов на его похудевшей руке, изнутри пропахшей лекарствами и ватными больничными тампонами.

Болел он давно. Болел, как и миллионы других, таких же, как он. Он болел диссонансом, он болел дисгармонией. Боль ему доставляло всё – день вчерашний, в котором неизбежно были недоброжелатели, злые языки, завистливые глаза. Он болел днём сегодняшним – вечно спеша, стремясь жить быстрее часовых стрелок, стремясь опережать секундные, он испытывал ужасную боль искажения самой сущности живого – хрупкого и чуткого равновесия. Он болел завтрашним. «Завтра» забирало у него всё – «завтра» забирало у него «сегодня». Завтра лишало его «вчера». Всё было «завтра» - дела, заботы, ссоры, доказательства, победы, встречи, озлобленность, деньги, вершение судеб, бессилие – всё было завтра. Не было лишь любви, которая не может быть оставлена «на потом», которая не может быть поставлена одной из задач в ежедневнике на завтра, любовь может быть только сейчас, во всеобъемлющем сегодня. А он жил «завтра». А как только завтра наступало, оно превращалось в сегодня, и снова умирало – новое «завтра» неизбежно впивалось в глотку сегодняшнему, высасывало всё, и представало новым плодом грядущих достижений. Обескровленное сегодня отбрасывалось Больным как что-то ненужное, мешающее поспевать за «завтра», манящее райскими плодами, составленными – он этого не видел – из дьявольских волчьих ягод.

Так, в погоне за «завтра» в забвении оказалось всё – детство, признанные кем-то наивными попытки возвышенного геройства, стыдливые уроки собственной трусости и малодушия, светлые звёзды любви, детство собственных детей. Ведь всё это было вчера, сегодня, а он видел только «завтра». А с новым завтра новые морщины появлялись между бровей Больного и в уголках его рта. Украшающие пожившего человека морщины-лучики вокруг глаз, даже не начиная жить на его лице, обращались хищными шрамами, смех его становился всё глуше, а чудеса вспоминались редко, и вспоминались глупостями для дураков и обманом для детей. И даже деньги, по мере утяжеления руки с его портмоне, которую он уже боялся разжать для рукопожатия с другом, дабы не потерять нажитые деньги, - сумма-то была уже внушительной, - даже деньги приносили Больному всё меньше радости, и он уже стал забывать, зачем, собственно, они ему, но твердил сам себе неведомо откуда данную ему истину, что они-то и есть суть, что на них-то и стоит мир, и, по привычке пыхтя, пополнял свой кошелёк, плотно укладывая купюру к купюре, ожидая, что в очередном завтра он поменяет их на счастье, к которому он приближался с каждым новым денежным знаком. Но деньги, как только оказывались в его руках, скрючивались, ссыхались, и уже не были такими пышными и розовощекими, какими он видел их, ещё неполученные, лишь вожделеемые деньги в завтрашнем дне, они становились маленькими и ничтожными, и таких денег надо было очень много, чтобы их объем был столь же велик, каким ещё вчера рисовало его завтра, и, странное дело, но каждая сложенная в бумажник или потраченная на попытку получить наслаждение купюра открывала в завтрашнем дне тысячу неполученных купюр, манящих чёртовой песней власти и удовольствий в новое завтра.

Странно, но с каждым сантиметром, на который прирастало его состояние и утолщался его кошелёк, еда для Больного становилась всё менее вкусной, подарки всё боле скучными, окружающие всё более завистливыми, квартира всё более тесной, а дети - всё более избалованными. И у любимой (любимая… он непривычно для себя за долгие годы улыбнулся этому слову… любимая… оно появилось из каких-то далёких, забытых солнечных дней)… а у любимой, несмотря на всё более дорогую одежду и внешнее благополучие, глаза становились всё печальнее, всё более одинокими, а потом вдруг стали какими-то сухими, и словно пластмассовыми. И ему казалось, что уже не на что обернуться и не на что опереться – ни мальчишеского геройства, ни странных, дремлющих в смутной памяти чувств, которые они называли любовью, ни открытых и верных друзей, ни вкусной еды, ни вина без горького похмелья и отрезвления – позади ничего не оставалось, всё было возложено на алтарь утопически притягательного, полного алчных и властолюбивых грёз «завтра».

Но вот очередное «завтра», с трудом сдерживая в своей стервячьей груди клокочущий смех, более похожий на раздирающий размякшую плоть кашель последних дней туберкулезного больного, накинуло на него финальную паутину Болезни – и каждый завтрашний день, уже не суля вершин золотых гор, каждый завтрашний день поглощал его тело, мышцы, органы, силы, веру. И сил более, казалось ему, не стало. Ни обгонять секундную стрелку, ни приближать «завтра», ни стряхивать с вечно спешащих ног хватающееся за них в последней надежде и предсмертных судорогах обескровленное сегодня. А деньги, давно переставшие приносить любые эмоции, и гнаться за которыми болезнь не оставила сил, стали с чудовищно скоростью поглощаться болезнью – лекарства, палата, врачи, оборудование, коридоры, операции, лекарства… Пустеющий бумажник прилег на его шею, словно обнять напоследок, но вместо этого сжал его кадык и стал душить – его душил пустеющий вид кошелька, вместилища того, что он так долго, из завтра в завтра, планировал обменять на счастье, но теперь и обменять было нечего, и в счастье уже не верилось, Больного душил страх того, как теперь жить с ним, с этим монстром – Пустым Кошельком… то, что раньше, в далекие годы молодости, внушало смех и юмор, и веселило поиском самого дешёвого в городе пива, и позволяло в прошлом веселиться от этого самого дешёвого пива гораздо безрассуднее и чище, чем в последнее время даже от самого дорогого, теперь пустота кошелька заставляла его закрыть глаза и готовиться к смерти, поскольку жизнь, глазами Больного, проваливалась в небытие.

Глаза его жены снова наполнились слезами. И даже эти глаза, в которых он вдруг стал узнавать те глаза, из которых лишь пару десятилетий назад, единожды попав, не мог выплыть, да и не хотел, которые вновь из пластмассовых, укрывшихся панцирем, затаивших жизнь где-то под непроглядной снаружи скорлупой, стали двумя морями, наполненными солёными волнами, ветром и криком чаек, глаза, которые лишь пару десятилетий назад были бездонными вместилищами живой воды для него, даже эти глаза при прикосновении, при взгляде на них, причиняли ему скорее не радость, а больше мучительную боль – сил на другое у него не осталось. Всё съело то самое «завтра», которое сулило богатство, затем - счастье в обмен на богатство, власть и свободу, то самое «завтра», которое вопреки своим обещаниям сначала поработило его, а потом всё, ему казалось, отняло, обменяв все посулы и дары на высасывающую его изнутри болезнь.

Дом его жены и детей остался там же, откуда всё начиналось, в столице они не прижились. Это был и его дом. Однако, несмотря на внешнее, общее благополучие, которое они хранили, как ему казалось, из уважения друг к другу и ради мнения окружающих, назвать этот дом их общим домом уже было нельзя. Он туда регулярно приезжал. Ведь этого «регулярно» должно быть достаточно для добытчика, полагал он. Это «регулярно» даже казалось ему великодушным. Да он и не мог бывать дома чаще – «работа, дела». И в те дни или часы, когда он оказывался там, где они верили, будет их гнёздышко, их дом, всё было как-то не так. Миг встречи, как и все «сегодня» и «сейчас» его жизни был обескровлен и растоптан надвигающимся, тянущим его жилы, «завтра», иссушен слишком длительным и слишком часто бесплодным ожиданием, и слишком скорым, казалось ему необходимым для новых достижений, расставанием.


Можно оставаться дома, даже уезжая, даже никогда не вернувшись туда телом, остаться там памятью, душой, и всей своей жизнью, а можно, приезжая туда, где некогда был дом, душой не переступать порог, и мяться за дверью. Он не переступал, хоть и хотел иногда, но он был в путах «завтра», в которые добровольно попал. И в глубине подсознания он иногда пугался, но его новообретённый разум гнал эти страхи, он пугался того, что даже считанные часы пребывания дома становились ему в тягость, поскольку задерживали его в стремительной гонке, не давая сию секунду броситься на покорение «завтра» вместе с обещанными там дарами и горами чистого золота, на которое наверняка обратили свой взор и другие, влившиеся в эту гонку.


Глава 2. Скорая смерть.

Но теперь спешить куда-либо не было сил. С каждым этапом лечения он чувствовал не прилив здоровья. Он чувствовал непреодолимую, фатальную силу болезни, в которую обращался утихающий пульс светлого родника его жизни.

Капли из капельниц, мерно падающие в его вены, виделись ему последними минутами, наполняющими тело, чтобы окончательно умерщвить его, отравив родник жизни, и выйти, так же тихо, с последними стуками его некогда бурлящего сердца.

Лечение становилось всё более труднопереносимым, всё более подкашивающим и расстраивающим его измождённый организм, и без того ежесекундно подтачиваемый болезнью.

Он переворачивался на бок и стонал. Рушилось всё – исчезло телесное здоровье, которое помогало ему гнаться за обещанными «завтра» дарами, исчезла державшая его ранее в непрестанном напряжении слепая вера во власть денег, которые не смогли купить тех лекарств, которые убили бы болезнь и лишь подкосили силы, в «завтра» которое теперь хохотало ему в лицо смердящей гниющей пастью. И это крушение под своими обломками хоронило главное – его волю, перекрывая ставшими хрупкими, казавшимися некогда нерушимыми, а теперь разбросанными грудой кирпичей в его остывающей душе сломанными стенами родника его жизни. Он стонал. Умирала его воля.


И вот однажды, когда он на миг перестал ощущать своё тело, ему было суждено увидеть себя со стороны. Больничную кровать, утихающее тело, заждавшуюся отдыха капельницу...это душа первый раз покинула его тело. Ненадолго, лишь оглядеться, чтобы в следующий раз уйти своей дорогой. И его душа, оставаясь ещё его, позволила увидеть – глаза жены, переполнившиеся слезами, роняющие солёные морские капли на его рукав, «такими слезами провожают в последний путь» - невольно подумалось ему. Позволила увидеть, что уже нет и его самого – ни его сердца, ни его рук, ни его мозга, что он становится безжизненным атрибутом больничных стен, лишь занимая место того, кто мог бы бороться за жизнь. Он же готовился лишь стать ещё одним телом, от которого отключат приборы, уже сейчас с большим трудом улавливающие признаки его слабеющей жизни.

И этот вид со стороны оказался способен отрезвить его. Он разбудил его мужское начало, оказывается ещё не умершее, собрало остатки воли, ждавшей сигнала и помощи со стороны разума. Всё это, как крик «урррааааа!!!» умирающего командира поднимает в атаку окровавленную роту, которую уже считали поверженной, поднимает вопреки военной науке, вопреки грохочущему оружию превосходящего в численности врага, вопреки отсутствию патронов в оружии, с одними оставшимися верными штыками, поднимает на последний, но может самый славный и самый главный для воина бой, всё это подняло его веки и наполнило вспыхнувшие зрачки возмущением, необходимостью возвращения, волной звериной страсти и жаждой борьбы…

Жену с истекающими морями-глазами, горькими и солёными, он уговорил уехать домой, не сидеть с ним в палате: «Мне надо побыть одному, надо собраться с мыслями, спасибо тебе, но мне сейчас тяжело, когда ещё кто-то здесь».

Глава 3. Начало возвращения.

Воля к борьбе жила в нём, ослабевая временами вместе с телом, а временами вытягивая тело за шиворот из болота покорности наступающей болезни. И в один из дней, когда, очнувшись после очередного забытья, после очередного курса лечения, он почувствовал хоть какую-то силу в ногах, он молча покинул больницу, сняв с себя датчики и вынув из больного, одряблевшего тела иглы, даже не заходя в гардероб.


Ставшим непривычным движением ключа завел машину, стоявшую на больничной стоянке, и, вздохнув полной грудью, приободряя самого себя, нажал на педаль газа.

На оставшиеся деньги он купил одежду по погоде и переоделся, снял номер в гостинице. Уже завтра он продал то, что раньше он называл своим «Делом», благо покупатели нашлись очень быстро – к его ослабевающему телу уже слетелись стервятники, и требовалось лишь попросить будоражащую их цену.

Деньги он получил наличными, привычно положил их в целлофановый пакет и непривычно небрежно бросил на заднее сиденье автомобиля, и, даже не закрыв дверь машины, ушел рассчитываться за гостиницу.

Вернувшись к машине, он увидел целлофановый пакет, уносимый ветром в неопределённом направлении, и чью-то спину, убегавшую, прижимавшую к груди суть и смысл того, что раньше он называл своим «делом».

«Что ж, может хоть тебе это принесёт счастье, обладатель убегающей спины» - ухмыльнулся впервые за длительное время наш Больной.

Он сел в машину. Стекло было слишком мутным, протёр, сел снова, завел двигатель и впервые за много-много лет понял, почувствовал, осознал, вернее, ощутил бессознательно, хребтом, что поехал ДОМОЙ.

И он удивлялся тому, как весело и легко несёт его мотор оттуда, где его уже никто и ничего не держит.

Иногда его слабое тело бросало в холодный пот, иногда голова кружилась, заставляя его останавливаться на обочине и отдыхать, пока тело не придет в относительный порядок, но он чувствовал, что теперь впереди у него – не липкая неизбежная больничная смерть – ни мгновенная, ни долгая и мучительная, ни воровка, ни освободительница, ни пугающая, ни манящая – не смерть! Впереди у него, он знал теперь наверняка – может быть, длиной в час, может быть продолжительностью в миг, впереди – жизнь. Любая – с болью или без, едва ли лёгкая, «но ведь лёгкая жизнь – это скорее смерть ещё при жизни» - непривычно для себя такого, каким он себя знал последние десятилетия, подумал Больной. Впереди – ЕГО жизнь. И он с ликованием вдавил педаль газа в пол, вырываясь на междугороднюю трассу, из алчной столицы направляясь ДОМОЙ.

Глава 4. Дорога.

Дорога. Дорога шкворчала под колёсами его автомобиля, который Больной так любил. Дорога словно прижималась к колёсам, пытаясь остановить их бег. Но она не в силах была ни остановить движение, ни направить его в нужном направлении. Она только шептала путникам свои вечные истины, а они… они её не слышали.

Но сейчас, сейчас и для этого Больного шёпот дороги был громче любых других звуков. Шёпот дороги обращался пением в его голове, пением мыслей, возникающих то ли в нём самом, то ли приходящих извне, но завладевающих не только мозгом, измученным больничными снами и опустошённым жалким ожиданием неизбежной смерти, но и его спинным столбом, каждым его нервным окончанием, каждой каплей его теплеющей, может быть в последний раз, крови.

Он посмотрел в зеркало заднего вида – он почувствовал, что дорога, остающаяся за колёсами его автомобиля, стала иная, не такая, какой была всегда, когда он вырывался домой в один из выходных («домой»… как приятно прозвучало эхом в его сердце это слово).

Наконец он понял, что именно изменилось – дорога наматывалась клубком на колёса. От этого колёса будто увеличивались в размерах, и ещё неумолимее мчали его домой, словно направляемые гравитацией, сотканной из его мыслей о забытом было тепле ждущего его очага, в котором он так давно не поддерживал огня, и у которого так давно не грел покрытые ледяной коркой руки.

Дорога позади него наматывалась на колёса, он двигался дорогой вперёд, а дороги обратно на этот раз не оставалось. «Странно», - подумал он. Не оставалось и его следов. «Значит, те пути, где я был, не были созданы для моих ног. Как же я попал туда? Не понимаю... с чего начался путь туда, что так стремительно растворяется и исчезает, не сохранив моих следов? Уже не помню». Но вспоминать не хотелось. Совсем не к этому сейчас стремился он. И он чистой радостью радовался, что дороги назад нет, что, когда он доберётся наконец до дома, ему больше никуда не надо будет уходить, что может быть теперь он сможет прийти и остаться.

Он протянул свою похудевшую руку и отвернул зеркало заднего вида. Оно больше не нужно было ему. Пусть тоже смотрит вперёд. То, что раньше, многие годы оставалось позади, теперь было впереди. И дорога вперёд была чёткой и ясной, а сзади ничего больше не было. Сзади была пустота. Ему вдруг захотелось двигаться домой побыстрее, как и раньше обогнать ход секундной стрелки, и он напористо надавил на педаль газа. Дорога стала превращаться в мельтешение, пение ветра стало превращаться в свист, кусты, силуэты которых в полувечерних–полуночных сумерках ещё миг назад махали ему ветвями-лапами, будто желая счастливого пути, слились в одну пластилиновую мазню, и только звёзды были на месте, но и они словно неодобрительно нахмурились, задрожали.

«Эээ, неет…» - подумал наш больной, - «это мы уже проходили. Завтра превращали в сегодня, сегодня отбрасывали и мчались за новым завтра. Так можно приехать быстро, да не туда, куда хотелось. Туда ещё успею. Хм…».
«Кроме того», - продолжал размышлять он, - «разве не прекрасен этот момент возвращения домой, разве не счастлив я впервые за много лет, разве придется мне ещё когда-то пережить то, в точности то, что я переживаю сейчас?».

Снова кусты приветливо замахали лапами, а звёзды, степенно, казалось, охраняя его в пути, полетели рядом, ветер вновь запел песню, и каждый километр этой чудесной дороги домой, хоть и став более томительным, стал тем более долгожданным и светлым.

Решив, тем не менее, полюбопытствовать, он снова добавил скорости, с любознательностью ребёнка вглядываясь в синеющие сумерки и вслушиваясь в пузырь звука, окутывавший машину – снова всё слилось в пластилиновую мазню, в бездушный, нечленораздельный свист.

«Как много ускользает, если спешить» - подумал больной. «Сколько уже пропущено? Что же было уже, что же пролетело мимо? А ведь говорят, предрекают мудрые, что не войдёшь дважды в одну воду, а мы всё мчимся. Надеемся, что вода, в которую хотим войти, ждёт нас, и будет ждать, даже если предадим её. Вспомним вдруг, придём и войдём в неё снова, как ни в чём не бывало. Нет. Так можно прийти к высохшему морю. И слёз не хватит наполнить его снова. И ведь даже преднамеренно вернувшись назад, мы уже никогда не узнаем, что было там, когда мы с вытаращенными глазами и нечленораздельным свистом меняли бесценное сегодня и тысячи святых вчера на одно ненасытное завтра».

Словно играя с пространством и временем в какую-то игру, больной сбавил газ. Опять ожили кусты, сквозь спустившуюся ночь они казались нашими предками, приветливо махавшими руками – «мы тут, не переживайте за нас, мы тут, всё хорошо, живите счастливо!». Снова ветер с бессмысленного свиста, будто сложенного из обрывков фраз, каждая из которых могла бы пролить свет на что-то важное, но, будучи разорванной скоростью на куски, не могла быть услышанной и понятой, снова с бессмысленного свиста он перешел на бесконечную песню, близкую всем с незапамятных времён, понимаемую всеми – деревьями, небом, теплокровными трепещущими существами, пылью, землёй.

«Вот я увидел», - думал Больной, - «как появляются чудесные образы, детали, тени, смыслы, когда сбавил скорость. А сколько я их ещё теряю? Сколько все мы теряем? Мимо скольких просящих рук, молящих глаз, болящих сердец мы способны промчаться, скольким мы готовы не задумываясь, сухо, твердо, как мы говорим, ответить «переболит», скольких мы готовы подмять, растоптать, встать на их распростёртое тело, чтобы, стоя ногами на растоптанном живом создании, стать выше и ближе к нашей надуманной «великой цели всей жизни», которая день за днём лишает нас и рассудка и счастья, подменяя собой солнце и звёзды? Нам грезится, что «завтра» приблизит нас к желанной цели, и мы считаем глупым и нелепым «вчера», мы чтим обузой «сегодня», и торопим завтра, карабкаясь к нему, как представляется нам, выше и выше. Мы забываем «вчера». А ведь из каждого, из каждого до единого «вчера» складываемся мы, наша опора, наша суть, наше я.  Отбрасывая вчера, мы лишаемся опоры, отказываемся от собственного я. Бросаем то, что от нас осталось, в шторм, обрекая на вечное одиночество или неизбежное потопление. Признавая нелепыми и даже уродливыми, нежизнеспособными наши детские фантазии, детскую веру в счастье, в чудеса, в говорящих зверушек, не творящих друг другу зла, но понимающих язык друг друга, отказываясь от веры в абсолютную, всепобеждающую, воспетую в романтических книгах, любовь, меняя все эти «иллюзорные», «эфемерные», «невыгодные», «сумасшедшие», «бредовые» мечты на рациональные действия, которые мы почему-то считаем проверенными опытом поколений, ведущие к непонятно откуда взявшейся «взрослой цели», предельно простой, понятной, адекватной тому, что принято выставлять напоказ, а не тому, что истинно, мы теряем самое себя. Мы карабкаемся по отвесной стене наверх,  не желая спуститься вниз, пока это ещё возможно, к своим корням, основам, считая это падением, сходом с дистанции. Нам становится стыдно двигаться вниз. Мы видим тех, кто вскарабкался выше нас, и мы настолько увлечены гонкой за ними, что не удосуживаемся посмотреть на них, а значит на самих себя в недалеком будущем, даже на самих себя сегодня со стороны. Мы не видим необходимости поговорить с ними, поговорить с собой. Всё время и силы пускаем на карабканье, на опережение других карабкающихся. Быть может, поговорив с ними или самими собой, оценив происходящее самостоятельно, но со стороны, как я оценил своё лишённое воли тело, идущее к смерти и несущее близким боль, мы бы видели, что доползающих до каждой новой высоты этой стены становится всё меньше, и тем более одиноко им становится. Даже если они не говорят об этом. Ведь, вскарабкавшись на высоту, столько времени демонстрируя себе и другим каждый новый сантиметр достижений, им уже кажется абсурдным даже просто осознать, даже не произнести вслух, что, оказывается, это было ни к чему, вся эта гонка, все эти усилия, вся конкуренция, весь эпатаж достижений. Чем выше карабкаются, тем меньшим они, с их точки зрения, с позиции зрения субординации, иерархии и снисхождения до расположенных ниже на этой же стене или не ступивших на неё, могут рассказать о том, что они испытывают. Тем меньше рядом с ними глаз, готовых увидеть, понять, забрать, разделить их тайные тревоги. Для успокоения души им остается только смотреть на самих себя и кичливо кривляясь говорить своему вчерашнему: «смотри, где я, как я высоко! А ты – внизу! А мне до верху осталось совсем немного!». Когда кто-либо из забравшихся высоко срывается-таки вниз, все с недоумением качают головами: «Разве же оттуда падают?». А просто некому было поддержать, чтобы уберечь от падения. Зато нашелся тот, кто «бережно» смазал масляной улыбкой последнюю зацепку, кто подло ударил по пальцам, подсёк ногу, завистливо подточил камень, на который опиралась нога сорвавшегося, и убрал соперника, желая вырваться вперёд и… став ещё более одиноким и ввязавшись в ещё более жестокую борьбу, расширив арсенал средств подлости и зависти.

А те, кто оказался наверху этой отвесной стены, с удивлением вместо цели обнаружив пустоту, зачастую спрыгивают сами туда, где раньше было их я, их опора, их основа, но её больше нет. И, как наркозависимые, получая порцию наркотика лишь ради устранения ломки, а не ради удовольствия, требуя всё большей дозы зелья, что может привести только к мучительной смерти, фактически умирают ещё при жизни. И едва ли кто-то узнает об их одиночестве, ожесточенности, безысходности в их последние минуты. Потому что едва ли кто-то в эти моменты остается действительно рядом с ними. Зато многие рвутся повторить и превзойти их путь к вершине, снова падая, цепляясь при падении сбитыми в кровь пальцами за шеи, глазницы, губы, жизни других, увлекая за собой в круговерть смерти иногда миллионы, иногда целые нации, а иногда континенты, не желая падать в одиночку, не желая признаваться, что весь путь по стене наверх они проделали, впав в искушение, поддавшись утопии и самолюбованию».

«Сколько же мы теряем, упускаем, и никогда уже не находим?» - произнёс он вслух.
«Сколько?» - обратился он к своей сверкающей машине, послушно исполнявшей доселе все его пожелания, благо они были просты и простирались исключительно в плоскости материального. Теперь, как ни странно, машина молчала. Больной с удивлением осознал, что она оказалась бездушной, хотя до этого он полагал, что эта машина, позволявшая ему раньше существенно обгонять секундную стрелку – чуть ли не лучший его собеседник. А теперь Больной понимал, что, похоже, это просто кусок железа, который не мог ему ответить, который был когда-то кем-то неведомым подсунут ему то ли в качестве части той странной цели, то ли в качестве средства движения, ступени к той цели, к которой он сам когда-то карабкался, подобно тем вызывающим теперь жалость людям, из его мыслей.

Глава 5. Очищение.

Он плавно, с уважением к пройденным километрам, но решительно остановил автомобиль.

«Сколько мы пропускаем мимо ЖИВОГО? Сколько живого, сколько жизни мы обмениваем на неживое?! На тщетное, тленное, бесчувственное, ничтожное? Сколько сил мы тратим на то, чтобы что-то живое себе в угоду обратить в неживое, что-то самостоятельное - в покорённое и отупевшее? Сколько сил мы тратим, чтобы кому-то сделать плохо, кого-то превзойти, кого-то покорить, кого-то заставить замолчать? Сколько времени из отведённого нам мы тратим на то, чтобы лишать жизни и счастья других? Вместо того, чтобы жить, радоваться самим и помогать жить и улыбаться другим! Сколько мы можем убить и уже убили из тех, кто мог бы стать нашим другом или родственником, будучи на поле войне или трудясь, казалось бы, в стороне от поля битвы, в научной лаборатории или на заводе над наукой и орудиями убийства? Сколького счастья мы лишаем других? Скольких раним? Сколько вызываем слёз? Неудивительно, что этот воз чёрных дел, который мы тянем за собой до самых последних дней, лишает нас покоя, рассудка, здоровья, не давая жить и купаться в счастье самим. Невозможно грязными руками зачерпнуть чистой воды из хрустальной вазы.  Всё станет грязным. И эту грязь мы будем пить до конца дней, потому что жажда неумолима, а другой воды нет и не будет. Можно лишь признать, перестрадать эту грязь и не пачкать ни в грязи, ни в крови руки более. И надеяться на то, что дожди, падая с самого неба, попадая и в наш хрустальный сосуд, со временем снова сделают воду чистой, отплатив нам доверием за наше раскаяние и следование пути чистоты.

Также невозможно и гадить в родник, из которого пьют другие и наивно полагать, что в это время другие не гадят в твой родник. Чем другие отличаются от нас? Почему мы полагаем, что мы имеем право гадить в их воду, а они не имеют права портить нашу?

И вместо того, чтобы наслаждаться хрустальной водой и поить ближнего, мы в какой-то момент понимаем, что все родники загажены…».

Больной остановил машину на обочине. Вышел из машины. Воздух вмиг опьянил его.

«Воздух, воздух, больным полезен воздух» - с улыбкой бормотал он. «Вот кто-то воздух превратил в вино, и пьянит меня. Чудеса-а-а. Теперь я пьян, за руль точно нельзя! Чудса-а-а!» - улыбнулся Больной, - «Чудес же не бывает, а? Ну, видимо, почти»… Больной блаженно потянулся, и расправил грудь, вдыхая воздух, чтобы почувствовать целебный запах дремлющих  в ночи сосновых почек…и вдруг! – кристальную, ласковую чистоту воздуха, поившую Больного чудесным эликсиром, пронзила вонь пыльного города, визги машин, крики погибших под колёсами.

Больной оглянулся влево, вправо, как тигр, заслышавший охотников и оскаливший клыки. И он понял, что это дым его собственной, некогда любимой машины отравляет всё вокруг, отравляет воздух, который его поит и лечит и любит, отравляет сосны, дарующие ему целебный аромат спокойствия, отравляет его самого!

Больной повернул ключ зажигания, и мотор замолчал, и ветер унёс, развеял последние клубы раздирающего горло среди ночного аромата видящей сны природы дыма.

Вынув руку из кабины, не захлопнув дверь, теперь это было ни к чему, Больной посмотрел вперёд. Впереди, словно сотканный из трелей ночных сверчков, звенящих забавным смехом в его ушах, словно вылепленный из запаха теплеющей с каждым днём сосновой смолы и прошлогодней листвы, и чего-то грибного, как в детстве, впереди был его дом, большой картиной, застилающей весь горизонт, и к нему вела дорога, на которую он ступил.

И, как ребёнок делает первые шаги непослушными ножками, с упорством, трепетом, неуклюже, но неуклонно, каким-то врождённым чутьем понимая, что это и есть верный путь, и что никто, только он сам, маленький, но такой стремящийся к жизни ребёнок, набивая синяки и шишки, только он сам может пойти, так и Больной шагнул вперёд, а дорога, почудилось ему, прошептала «молодец, шагай, у тебя получается, умница, ты снова учишься ходить, ты можешь сделать это, ты снова стоишь на земле, которая вскормила тебя». И он впитывал эти слова, как тёплое улюлюканье взрослого, протягивающего пальчик малышу, чтобы тот ухватился за него, сделав свои первые шажки со смехом и широкой улыбкой и открытыми глазками, шажки навстречу любви.

Автомобиль, на заднем сиденье которого некогда лежал мешок дьявольских бумажек, которые были тем, что он называл своим «делом», своей целью, оставалась позади, а впереди, он знал, впереди с каждым его новым шагом, впереди всё ближе был дом, а путь к нему был очерчен шумящими вечными стариками-деревьями, у-уханьем ночных птиц, не страшащихся молчаливой луны и седых ночных туч, трелями сверчков, поющих друг другу в ночной темноте.

А его дорога лежала сквозь чудесные туманы, сквозь шепот всеобъемлющей любви, указывающей единственно верный путь, превращая жизнь в сказку.
Шепот любви и дорога вели его, он рукой, как о стену, опирался о чистый воздух, о молочный туман, и шагал всё смелее, всё решительней, всё шире открывая глаза.

Однако болезнь давала о себе знать. Боль в отсутствие привычных лекарств всё нарастала, постепенно пронзив его насквозь до стона, протыкая его мозг ржавыми иглами, сдавливая голову раскалёнными обручами, выдирая живьём оголённые нервы из тканей его тела. Тело, его собственное тело становилось источником мучений, парализуя способность к движению, железным прутом хлеща по его коленям и щиколоткам. Боль заставляла его горбиться, сжиматься, исходить испариной, он уже не шёл, он полз к изображению своего дома на горизонте. Он уже временами терял уверенность перед наступающей болью, уверенность в том, что стоит ползти, он уже думал о том, чтобы повернуть назад, но шёпот любви, но горящее тёплым светом кухни окно далёкого, но ставшего вновь таким родным дома заставляли его ползти вперёд. Дорога в его раскалённом болью мозге расплывалась, она превращалась, приобретала новые облики, она словно вобрала в себя миллионы всех дорог, всех времён на Земле. Мимо него, в его истязаемых болью извилинах мчались, дико сигналя, машины, пронзая железными телами, отравляя выхлопными удушливыми газами зефир воздуха, так бережно, словно из ладоней поивший его. Кто-то в этих машинах мчался с нервно играющими желваками, мчался, спешил разрушать, присваивать, поглощать, презирая всё на своём пути, а кто-то ехал, широко раскрытыми глазами любуясь окружающим миром, тем не менее отравляя этот мир выхлопами, душившими Больного, первый мог сбить птицу, не успевшую выпорхнуть из-под колёс, даже другого человека (хотя кто придумал это «даже», кто придумал при сравнении ставить человека и его право на жизнь превыше других существ и их права жить на этой земле? уж не сам ли человек?) и не остановиться, а второй мог сам свернуть в кювет, рискуя собственной жизнью, лишь бы не повредить хрупкий мир жизни другого существа. Кто-то, сжав кулаки, поспешая по дороге, обдумывал план расправы, убийства, а кто-то пел беззаботные песни и поддерживал других своим смехом и своей раскрытой тёплой ладонью. Потом дорога превращалась в его мозге, одолеваемом болью, во вьющуюся среди прекрасных зелёных полей дорогу, ведущую к Древнему Городу, а вдоль дороги у него на глазах, не слыша его вопля ужаса и протеста, поднимали кресты с распятыми на них, томящимися от жажды, мучениками. И кто-то шёл от креста к кресту, оплакивая мучения страдающих и пытаясь напоить их, омыть их раны, а кто-то – вбивая гвозди в живые, сгибающиеся и разгибающиеся в судороге боли руки, ещё недавно сеявшие зерно и гладившие по беззаботной головке смеющегося ребёнка. Потом дорога превратилась во фронтовое шоссе дорогу, когда деды его, шаг за шагом поливая кровью, впиваясь зубами в каждый клочок родной земли, умирали за свободу и право «быть» своих детей, потом он с ненавистью и слезами бессилия смотрел на чёрную форму нацистов, расстреливающих безоружных стариков и детей, ведущих в газовые камеры бесчисленные колонны людей, над которыми вершили суд отродья дьявола. Потом, выйдя из забытья, он видел, как по дороге везли заключённых, и один из них, по локоть в чужой крови, хмуря брови, думал, как он будет убивать охранника, чтобы бежать, а другой, осуждённый без вины, глядя в даль голубыми глазами думал о своих палачах, простив их: «бог им судья..»… Все эти видения, рожденные нестерпимой болью, словно слились вокруг него в одну картину мучений, и сквозь боль, терзающую его, он осознал: дорога может быть любой. Она может быть красивой и устланной бархатом, а может быть полуразрушенной и скудной, мы можем быть в толпе голодных, пленных, нищих, а можем быть сыты и хорошо одеты, и опасно судить, что более нас приближает к праведному – дорога может быть одна для многих, но судить о нас будут даже не по тому, какой дорогой мы прошли, а как мы её прошли.

Нищий, не имея почти ничего из материального и традиционного почитаемого и придающего «вес» в нашем обществе, может поддержать ближнего так и в такую минуту, как никогда в жизни не поддержит имущий. Имущий может даже не распознать той минуты, когда ближнему истинно необходима помощь.
Немощный телом может обладать большей смелостью и крепостью духа, выстоять, когда иной, из тех, кого именуют сильными, обратится в трусливое бегство, будучи по сути малодушным.
Не важно, какая дорога выпала нам, важно, как мы её пройдём, что о нас запомнят те, кто был рядом в минуты безоблачной радости или суровых испытаний, стыдливо смоют или сохранят в памяти наши следы…

Боль стала физически нестерпимой, боль стала чем-то абсолютным, и казалось, несокрушимым.
«Неужели… неужели не дойду» - сквозь болевые судороги думал он, скрипя от боли и отчаяния крошащимися зубами, пытаясь ползти вперёд, но уже совсем не продвигаясь. Влажная обочина, словно испуганно, холодком обдавая его тело, смягчала страдания. И Больной скатился сначала на неё, а потом, со стоном и слезами на грязных щеках, скатился с дороги вниз, в кювет, в траву, к кустарникам, скорбно склонившим лапы-ветви к его изнемогающему от боли телу.

Роса, срываясь с травы на его бьющееся в горячке тело, будто шипела на нём, остужая, как могла, пламень боли; шелест листьев, как мог, успокаивал его слух, мягкая земля зализывала мшистым языком его сбитые об асфальт и гравий локти и колени, и постепенно, сливаясь с травой, листьями, ветром, землёй, мхом и росой он затихал, переставая корчиться и извиваться со стонами от боли, и потерял чувства….

Когда, очнувшись, он открыл глаза, и бережно поворачивая изболевшуюся, так хрупко успокоившуюся голову, он осознал, что лежит среди смятой травы, упруго поддерживающей его тело, весь умытый росой, как рождённый заново, под ветвями кустов, шепчущих слова вечной любви на ветру.

Он лежал вверх лицом и смотрел на месяц. «Сколько ты всего повидал» - шептал он, вспоминая картины недавних видений, - «как тебе должно быть тяжело об этом молчать. Почему ты молчишь, почему ты не обрушиваешься на нас? Почему ты не прекратишь всю эту агонию разом? Наверное, ты ждёшь, что мы увидим в тебе образец смирения, терпения, постоянства и упорства и станем хоть чуточку лучше? Наверное, ты хочешь сказать, что это великое счастье, что нам дарована жизнь, и мы должны найти в себе силы, и мудрость простоты, чтобы это счастье не разбить на мелкие осколки, а благодарно принять? Наверное, ты хочешь сказать, что всё совершенно, всё в гармонии, и изменить что-то, не нарушив гармонии и не обрекая на вечные страдания своих потомков нельзя, можно только влиться в гармонию жизни, раствориться в ней, следовать ей, избежав тем самым дисгармонии и мучительной боли нарушения естественного порядка? Наверное, боль Природы, боль Творца, которую они испытывают при чьём-либо вмешательстве в дарованную гармонию мира, можно сравнить с болью, которую даровано почувствовать людям, когда болезнь нарушает гармонию их организма? Наверное, как я мучаюсь болью от болезни, так и Земля наша, так и Вселенная наша раздираема болью при попытках людей перекроить мир на свой манер? Только в миллиарды, триллионы раз сильнее. Наверное, ты познал эту боль?»

Месяц молчал. Лишь ветви кустов, склоняясь над Больным, время от времени окутывая месяц листвой, будто миллионы километров не разделяли вечных разлученных влюблённых - Луну и Землю, тянущихся к друг другу сквозь века и не могущих слиться в объятьях, но приближающихся миллиметр за миллиметром, и верящих в прекрасный миг соединения, лишь ветви кустов пели листьями на ветру для всех, кто готов слышать песнь вечной любви.

«Здесь, в траве, под листвой, совсем не страшно умереть» - подумал Больной. «И одинаково родным здесь кажется и жить, родившись в назначенный час, и умереть, когда придет время. Здесь  совершенно безболезненно понимаешь, что всему своё время и свой черёд. Здесь я не стану трупом, телом, источником горя, неприязни или даже отвращения. Здесь я дорог любой. Здесь я дорог живой, в нашем, человеческом понимании этого слова, если я столь же бережен ко всеобщей гармонии, как и трава, которая умыла меня росой, когда мне было плохо. Здесь я дорог и умерший. Я отдам земле, которая вскормила меня, дала мне радоваться солнцу, птицам, любви, детям, ветру, я отдам моей родной земле себя всего без остатка обратно, во имя новой жизни. И земля приютит меня, и вскормит тем, что дала в своё время мне, цветы, травы, зверей, а через много лет и детей моих, живущих на родной земле. Здесь я нужен и одинаково ценен и любим, каков бы я ни был, жив или успокоен. Здесь чей-то ход из мира живых просто порождает новую жизнь, дает жизнь другим. Здесь жизнью пропитано всё. И так же, как матушка-природа заботится о нашей жизни, также она примет и наш последний вздох. И раз Земля так бережно принимает и растворяет тело, значит так же бережно Вселенная встретит освободившуюся душу..?
Но сейчас… сейчас Земля дала мне силы! – боль ушла, смыта росой, унесена вольным ветром, и я чувствую, что теперь могу, а значит должен, идти, сколько бы сил ни осталось».

Глава 6. Новорожденный.

Он поцеловал травы, которые послужили ему мягкой постелью, и умывшие росой листья, певшие ему о любви, и, сначала на четвереньках, а затем распрямившись, пошатываясь, вышел на остывшую за ночные часы дорогу, и пошел, пошел не дальше, пошел ближе, ближе  своему дому, пошел домой.

Он шел, покачиваясь от усталости, удивлённо-младенческими глазами разглядывая, словно впитывая, выпивая, как чудесное лекарство, картины ночного леса вокруг дороги, леса, леса, который больше не сливался пластилиновой мазнёй за окном автомобиля, леса, который шептал на ночном ветру о вечном умиротворении, о вечной жизни, которой окутано всё, о вечной любви, которая рождает, растит, оберегает, принимает уставших, снова рождает жизнь. Звёзды светили ему с неба, светили, казалось ему, ярче, чем когда бы то ни было ранее, светили, как в детстве, когда он не забывал, что на небе есть звёзды, светили так же ярко, сводя с ума,  как в момент поцелуев любимой возле ночной реки когда-то давно-давно, когда они были неразлучны вдвоём в этом прекрасном мире.
А картина дома на горизонте снова начала приближаться и согревать теплом света в далёком родном окне.

Глава 7. Истина.

Однако с каждым шагом силы его слабели и утекали из иссохших мышц. Горечь отчаяния, горечь слабости застилала его глаза. В голове крутилось «мне не дойти, надо было раньше выйти, теперь не дойти, я слаб, как же мне тяжело, мне не дойти, как бы я ни старался, сил не остается, мне не дойти». Ноги, отвыкшие за время болезни от ходьбы, отказывались передвигаться, а у него не хватало сил и строгости к себе, верности цели, чтобы заставить их идти. Отчаяние с каждым шагом всё крепче сжимало его горло, душило Больного.

Вот он снова был на коленях. Пытаясь побороть отчаяние, не зная, где найти опору, только сейчас вспомнил он о боге, и он обратил молитвы свои, нестройные, такие же отчаянные как его ослабевающие шаги, ко всем богам, которые только есть на свете, но сил больше не становилось, «всё кончено, всё кончено, всё кончено» - твердил он, падая лицом на гравий обочины, теряя веру в себя, в богов, в будущее, «силы покинули меня, бог оставил меня, мне ничего не остается» - думал он, падая лицом на гравий обочины.

Но вместо гравия… лицо его уткнулось во что-то мягкое… во что-то отзывчивое, во что-то…живое, и готовое… готовое поделиться своей жизнью, как отчего-то почувствовалось ему, и, более того, нуждающееся в его жизни. «Всё живое на земле когда-то делится своей жизнью ради другого живого» - думал он. Он приоткрыл мокрые от пота, слёз, испарины глаза. Перед ним, глядя на него с абсолютным доверием тоже жили глаза, живые глаза, коричневые, как шоколад из далёкого детства, зубы были беззлобными, и чей-то язычок пару раз слабо лизнул его солёные глаза и щёки…

Молодой щенок, после столкновения с автомобилем, лежал тут второй день, аккуратно положив перед собой лапу, из которой торчали осколки кости, прорвавшие тёплый собачий мех, и тихо умирал на обочине.

Больной вмиг очнулся, словно вынырнул из затягивающей его пучины отчаяния и безнадежности. Собрав уходящие силы, сев на колени, он осмотрел собачонку, погладил по мокрой, теплой откуда-то изнутри шерсти. Окровавленные собачьи зубки, сломанная кость лапки, прерывистое, утихающее дыхание некогда живого и жизнерадостного пса, всё это вместе с ласковым, доверчивым собачьим языком, верящим в силу большого человека, дотронувшимся теперь, словно в знак понимания и сочувствия, до его руки, заставило его вспомнить, как драгоценный камень разыскать среди руды, вспомнить простую человеческую истину, испытать её на себе, проникнуться ею, той истиной, которая даёт силы, когда их уже не остается, которая слабого делает сильным, а сильного – благородным и непобедимым, истиной, которую невозможно описать словами, но которая движет нами в самых сильных и чистых порывах – защитить слабого, приютить бездомного, дать надежду отчаявшемуся, согласно которой наибольшее счастье мы испытываем не насыщая своё тело, ни повергая врагов, ни достигая вершины, а просто делая хоть чуточку счастливее кого-то живого, заботясь о чьей-то жизни, даря своё тепло, желая получить взамен только то, что кто-то в результате нашей жизни стал хоть чуточку счастливее.

Глава 8. Воспламенение сердца.

Эта истина заставила его снова приподняться. Он сел на свои сбитые колени, и только теперь, ощущая боль сбитой плоти, вспоминая молитвы, возникшие сами собой в самом древнем участке его сознания, когда силы тела и воли покидали его, казалось, безвозвратно, только теперь он понял, что бог услышал его, что бог никогда и не переставал его слышать, а теперь он дал ему в руки часть вечной жизни – часть самого себя, часть бога, позволяя увидеть такую же вечную жизнь, такую же чистую и часть бога внутри себя самого…

Он сел на колени, и снял с себя рубаху. Его собственные боль и отчаяние таяли, и исчезали бесследно, на первый план выходили боль и мучения бедного, ласкового животного. Открывшаяся истина помогла ему поместить, как в уютный гамачок, в связанную узлом рубаху, живое существо, не имевшее сил бояться, могущее лишь довериться другому живому существу, и отплатить благодарным взглядом и прикосновением розового языка. Он смог подняться на ноги, зная, что в нём есть сам бог, и сам бог есть в живом существе, жизнь которого сейчас была в его руках, и смог уже в третий раз пойти домой после десятилетиями продолжавшегося отчуждения.

Пёс временами затихал, и человек, в надежде увидеть жизнь, опускался на колени, и заглядывал вглубь завязанной узлом рубахи-гамака… пёс протяжно и прерывисто вздыхал, и начинал дышать снова. Временами человек оседал в изнеможении на колени, земля качалась в его глазах и словно уходила из-под ног, и тогда пёс, поскуливая от боли в сломанной лапке, тянулся к нему усатой мордашкой, и, будто оздоравливая его, отдавал всю свою любовь, что была, благодаря, как умел, за заботу, проявляемую божественным началом наперекор увяданию физических сил этого доброго большого человека, самого доброго, как казалось псу, на всей земле. И тогда человек слабо улыбался ему в ответ, озаренный изнутри источником вечной жизни, снова вставал и снова, шаг за шагом, шёл дальше.

Человек, помогая жить собаке, и помогая идти своим немощным, но таким теперь упорным ногам, шептал первобытным шепотом, исходящим откуда-то из закоулков подсознания, как шепчет любое живое живому, земное земному, вселенское - вселенскому, мать – младенцу, мужчина – женщине, однополчанин – раненому, шёпот этот представал в его устах человеческой речью: «Ээй, дурачок, как же тебя зовут? Я придумаю тебе имя, мы подберём тебе хорошее имя, да? Ты не умирай только, ты живи только, ты поправишься, и как раз будет лето, и мы будем играть в мяч, я даже не буду ругать тебя, если ты его прокусишь, и я буду звать тебя этим именем, а ты будешь бежать ко мне издалека, по зелёной поляне, и прыгать на меня своими зажившими передними лапами и кусать мне руки, а я буду трепать тебя за холку, и называть этим именем, и дам тебе самую вкусную, самую сахарную кость, мы будем неразлучными друзьями, и я тебя не брошу никогда, а ты меня не предашь, ты должен жить, только вот мы до дома доберёмся, там моя любимая, она позаботится о нас, мы с ней так любим друг друга, у нас детки, они будут играть с тобой, милый пёс, ты только не умирай, ты только держись, как же я без тебя дойду, мне без тебя не дойти… а рассказать тебе, пока мы идём, как мы с любимой познакомились, с тобой же мы необычно познакомились, рассказать, как мы стали с ней? Ооо, это такая история, она у меня такая, она у меня самая лучшая, а знаешь, какие котлетки она умеет жарить… ммм…, оближешь пальчики, мы и тебя угостим, ты только держись, лапка заживёт, я не помню, что-то путается всё в голове, мне кажется, мы недавно совсем поженились, она была самой красивой невестой, такой красивой и такой родной… и он вдруг, сквозь бред, сквозь неутомимые усилия делать шаги по направлению к своей когда-то забытой, а теперь вернувшейся к нему мечты, по направлению к их общему дому, дому любви и счастья, сквозь радостные моменты второго своего рождения, он почувствовал самые тёплые во вселенной поцелуи, самые горячие во всей вселенной губы, самые зависящие от него и самые ждущие его тепла объятья, объятья его жены, словно тысячелетие ждавшей его возвращения из цепких когтей ложных истин, ценностей и идеалов. И тот же шёпот, с которым он шёл домой, с которым стискивал в объятьях комочек жизни, тот же шёпот, которым он слагал молитвы, солнечным светом заполнял его душу, сладкими потоками вливался в каждую его клеточку первобытный понятный всему на свете на любом языке шёпот, любимая целовала его и шептала: «ну вот ты и очнулся, милый, мииилый, как же я соскучилась по тебе, как же я почувствовала, что ты идёшь по этой дороге, что ты так рвёшься к нам домой, в наше гнёздышко, что надо скорей мчаться к тебе». Она засмеялась сквозь слёзы радости: «а ты так отбивался от врачей, так смешно, как с ума сошёл, я сама тебе все лекарства давала, иначе ты не брал ничего, и ты всё про травы про какие-то говорил, про росу, пришлось и травы все, что есть, тебе споить», - смеялась она, - «а собачку эту ты так крепко сжимал, никому не доверил, не отдал, только мне, как ты вообще что-либо понимал, ты же без сознания был, все вообще говорили, что ты бредил, а я-то понимала, я услышала, что ты всё про нас с тобой говорил, про наши счастливые дни, ты как назад на много-много дней вернулся, мы сейчас снова такие с тобой, как были много лет назад, какими хотели в мечтах стать снова все эти годы, все годы отчуждения и болезненного ожидания прежней чистоты, а собачка эта вокруг тебя всё вертится, как смогла снова встать на ноги, а сейчас все здесь рядом, все твои самые дорогие, ждём, пока ты очнешься, давно уже, а представляешь, ты же выздоравливаешь, теперь уже ничего страшного, только вот окрепнешь и будешь всегда теперь мужиком ого-го, это чудо просто, врачи говорят, что может этот твой переход, твои страдания толчком каким-то послужили к выздоровлению, но теперь уже всё равно, главное, что мы теперь опять вместе, а знаешь, так приятно, ты всё твердил сквозь забытьё «я ради вас живу, ради вас живу, жить надо ради кого-то», и всё ласково так нас называл, так давно нам не хватало этого, а теперь всё снова так, как мы с тобой мечтали, загадывали, обещали друг другу, да ты отдыхай, впереди ещё столько всего, вся жизнь снова впереди».

И он открыл глаза, увидел их и улыбнулся. Он начал жить и дарить свою жизнь, вливаясь во всеобщую гармонию, и слыша песнь вечной любви, сладко и бережно растворяясь в ней.
 

2009.


Рецензии
Прочитала на одном дыхании... Очень красиво,спасибо за такие произведения!

Юлия Волчёнок   01.06.2010 23:33     Заявить о нарушении