Фиолетовый миг

…Через какое-то время я уйду. В этой привычной глазу форме, которая называется моим привычным именем. Я уйду и заберу с собой, упаковав в компактную коробочку воспоминаний, все свои эмоции, поступки, встречи, ощущения. И ещё заберу всё, что исходило от близких людей – их свет и темноту, тепло и холод, их учительство. Мне хочется что-нибудь оставить. Сотни раз я начинала писать эту повесть мысленно. Видимо, все эти сотни раз не приходил её срок. Теперь пришел…
                * * *
   По окончании школы я не задавалась вопросом, куда поступать. Писательский зуд появился у меня ещё в детстве. Посему решение было однозначным – факультет журналистики. Сдав выпускные экзамены, я отправилась навстречу будущему, банально представлявшемуся мне необычным, чудесным и светлым. Будущее ждало меня в Иркутском государственном университете, куда я поехала поступать. Я была типичным продуктом своего времени: дитя перестройки из глубоко провинциального города, жившего по уголовным понятиям. Смесь романтизма и цинизма, неверия в идеалы социума и готовности поверить в какие угодно сумбурные идеи Духа. Во мне соседствовали юношеская жестокость, максимализм и восторженность. В голове хаотично плавали отрывки знаний и мыслей из прочитанных книг, начиная от вдалбливаемой в мозги и оттого нелюбимой классики, и заканчивая самолично открытой Мариной Цветаевой, бывшей в ту пору моим маяком. Я была вполне формальна, если не считать небольших уколов западной отравы, принятых от двоюродного брата Сергея. Каким-то чудом он умудрялся доставать в нашей глуши пластинки хард-роковых исполнителей и приволакивал мне послушать эту странную, далёкую, манящую куда-то музыку. Кроме того, он говорил со мной «о жизни» совсем не так, как все, кто меня окружал. Я не всё понимала из его разговоров, но они были похожи на хард-рок - тоже странные и зовущие куда-то в незнакомые миры.
   В Иркутск я прибыла «с запасом» - предстояло пройти подготовительные курсы перед экзаменами. Вариант поселиться у родного дяди сразу был отметён, и уже через пару дней мы со случайными соседками стали обживать комнату в универовской общаге. В любом студенческом общежитии свой образ жизни. Естественно, преимущественно ночной. В первый же, очень поздний вечер, к нам на огонёк зашли старшекурсники с биофака. Держались уверенно и несколько претенциозно. Мы прогуляли по городу почти до рассвета, и по своей провинциальной простоте остались под впечатлением их подавляющего интеллекта. Во второй день у меня из комнаты спёрли дорогущие импортные штаны, привезённые знакомой офицерской семьёй аж из Йемена.  Взрослая жизнь начиналась, светлое будущее пришло…
   На одной из первых  лекций профессор Любимов заявил нам: «Если вы уже сейчас не больны журналистикой, учеба в университете ничего не даст вам. Более того, она отнимет у вас возможность бить себя в грудь и кричать: «Мы университетов не кончали!». Мы были больны творчеством основательно - на всю голову, поэтому на лекции ходили неровно и через раз. А в общаге активно знакомились с товарищами абитуриентами. Одним из первых моих знакомцев стал Володя Колесов. Коренастый и приземистый, он чем-то напоминал приказчика из дореволюционных книг. Мы подолгу говорили и демонстрировали друг другу свои первые стихотворные опыты. Вообще, знакомства в юности сильно напоминают проходку павлинов перед собратьями. У кого хвост богаче и пестрее (поскольку речь идёт о человеческих особях, самцы и самки имеют одинаковые шансы), тот и привлекает основное внимание. Видимо, я смогла напрячься и красиво «поиграть» хвостом. Через несколько дней, уже успевший познакомиться с некоторыми «необщажными» молодыми людьми, Володя торжественно сообщил, что мне нужно, нет, просто необходимо познакомиться с нашим будущим одногруппником из Братска, что зовут его Вадим Коврыга, называют также Гансом, и он  весьма неординарен. Вадима я видела пару раз в университете и смутно помнила. Высокий, чуть сутулый, угрюмый молодой человек с ниспадающей на тревожные глаза длинной чёлкой.
   Вероятно, Володя ему тоже успел меня отрекомендовать. Вадим на следующий день после лекций подошёл ко мне сам. Не представившись, начал говорить чуть глуховатым голосом: «Привет! Я – огрызок яблока, я больная печень общества, я – эфирное облако…»
Мы до вечера ходили по улицам вдвоём, сидели на лавочках в каких-то солнечных дворах, снова шли, снова сидели во дворах…У него обнаружилась несколько нервная пластика, глубокие, очень внимательные «состаренные» глаза, сухой, отрывистый смех. Он напоминал одновременно крупного лобастого волка и  умного ворона. Мы говорили и смеялись, он читал свои стихи. «Я нервы умом тронутых…» - это не было похоже ни на что, прежде слышанное. Вадим оказался магнитом, к которому меня плотно и надолго  притянуло.
   Мы совпали, казалось, до мельчайших деталей, у нас быстро формировалась своя компания. Некий закрытый клуб, пропуском в который были молодость, жажда жизни и творчества. Теперь в этот клуб вступили Игорь, Влад и Стас, Дима, Слава и две Лены.
   Игорь был остроумен и кукольно прелестен, девчонки возле него теряли сознание. Влад и Стас учились в училище искусств. Первый был саксофонистом. Маленького роста, несколько манерный, с голубыми, почти прозрачными глазами и каким-то «растянутым» голосом. Художник Стас отличался хорошим крепким сложением, говорил громко и задорно сверкал своей лысой головой. Оба писали стихи. Славка, с удивительным полным именем Святослав, оказался чист, наивен и впитывал все, как губка. Внешность его была под стать нраву и имени: светловолосый и ясноглазый, с нежной кожей и чуть припухлыми губами. Дима Каплун слыл циником, едкий и  мрачноватый, он был перманентно простужен и шмыгал носом. Непослушные русые волосы постоянно падали на его чуть насмешливые глаза, и он нетерпеливым жестом откидывал их назад. Он ходил с неизменным потрепанным томиком Андреева, и едва в общем разговоре возникала пауза, пролезал в нее, как в щель, и хищно вопрошал: «А хотите, я вам Леонида Андреева почитаю?». Отказать ему в этом случае было практически невозможно. Этого писателя Дима впихивал нам по капле, как рыбий жир  малышам. Двух Лен-брюнеток мы прозвали «два зайца: большой и маленький» - они были резвы, веселы, но по-заячьи осторожны. Кто-то из нас в шутку предложил назвать сложившееся неформальное общество «Гармонисты» - от слова «гармония».
   Лето было жарким, ночи - бессонными, общение - захватывающим. Мы твёрдо решили остаться все вместе в сибирском городе, так неслучайно объединившем нас. Цель совместного бытия вырисовывалась весьма смутно, но мы точно знали, что она грандиозна! Мы собирались вытряхнуть общество из его скорлупы, разрушить его закостенелые стереотипы, выйти из-под любого контроля, показать всем идеальный образ жизни и отношений. По меньшей мере, так…
   А пока мы не задумывались о проблемах, слушали западный и русский рок, вели философско-анархические разговоры, читали только начавшую появляться «несовковую» литературу (иногда – в распечатках), писали стихи и «коллекционировали» людей.
   А человеческий поток, проходивший через университет и общежитие, был нескончаем и странен. Кого только не оказывалось в нем. Помню заблудшего в общагу и жившего там какое-то время тихого немца Петера, помешанного на России. Совсем молоденьких полупрозрачных девиц неизвестного происхождения - то ли шлюшек, то ли наркоманок. Увесистых, криминального вида бритоголовых ребят, с характерно разбросанными пальцами, искавших кого-то по комнатам. Голосистую цыганку и артистку Рубину, окончившую «иняз», с которой мы позже подружились, и прочих, прочих, прочих...
   В конце июля начались вступительные экзамены. Мы с воодушевлением написали сочинение. Не сговариваясь, выбрали свободную тему. Перебирать вновь и вновь пережеванные произведения классиков никому не хотелось, мы вдохновенно рассказывали о любви.
  Перед этим я умудрилась поругаться в общежитии с пятикурсницей Светланой, которая была председателем студсовета. Факта этого я не знала, а если бы и знала, то вряд ли бы он меня остановил. Экзамены я сдала и набрала проходной балл. Но на зачислении вышеупомянутая представительница власти твердо рекомендовала не брать меня в ряды студентов ввиду моего вызывающего поведения. Ее рекомендации были услышаны и университет закрыл для меня двери.
  По поводу закрытых дверей в тот же вечер со мной жестко поговорили наши ребята. Результатом стал мой поход к декану с целью «повиниться». Меня переодели в приличное платье, причесали, сняли многочисленные цепи и фенечки. Я изобразила пай-девочку и это прошло. Мне предложили вариант с заочным отделением. На дневное из «наших» поступили «зайцы», Игорь, Слава и Володя. Дима ушел в училище Искусств. Мы с Вадимом стали заочниками. Состав группы заочного отделения поражал своей социальной неоднородностью, были в ней даже дворник и оленевод! На фоне всех этих взрослых и серьезных людей мы с Вадиком смотрелись изгоями и были похожи на двух пингвинов, неизвестно как вдруг оказавшихся в среднерусском курятнике.               
                * * *
…После того небольшого периода в Иркутске я будто сбросила старую кожу, но новую еще не обрела, со мной что-то происходило, я стала смотреть на мир совсем иными глазами. Мир невероятно расширился и так же невероятно сузился. Расширился, потому что я узнала о  «другой» философии и «других» книгах, о тайных знаниях, которые могут быть доступны людям, о свободе, которую можно брать не урывками, а сделать своей сущностью. Сузился, потому что мне казалось, что единственные люди, с которыми возможна дальнейшая жизнь, это те, с кем я познакомилась и к кому так быстро привязалась.
   С тяжелым тоскливым сердцем я поехала домой  - устраиваться на работу и считать дни до осенней сессии. Родной город, бывшие друзья, «взрослая» работа в газете, уют дома – ничто не радовало, этого было теперь слишком мало для меня.
   В сентябре, сумасшедшая от нетерпения, я прибыла в Иркутск. Мы встретились в общежитии с нашими ребятами и всю ночь пили коньяк. Славик танцевал брейк под гитару, а Володя, основательно набравшись, ходил по коридору и кричал в замочные скважины знакомым девушкам, что он о них думает и куда им следует после этого пойти. Под утро мы «побратались» кровью с Вовкой и уснули все в одной комнате, сдвинув кровати. Часов в десять нас разбудил приветственный клич только что приехавшего Вадима. Мы едва разлепили глаза и с удивлением наблюдали за ним. Вадим вытащил в центр комнаты тумбочку, водрузился на нее, гордо вытянулся в струну, театрально отвел руку в сторону и произнес: «Плотник!». Так он возвестил нам, на какую работу устроился.
   Началось странное время совместности и узнавания друг друга, время установления правил общей игры, первых предательств и потерь. Мы все были личностями творческими, каждого из нас поцеловал Бог. Но мы были совсем неопределившимися в этой жизни и  несколько ненормальными. Все говорили, что хотят «слиться в единый живой комок» и все  боялись этого. Мы были похожи на борцов сумо, влюбленных друг в друга. Мы сражались, делали ближнему больно, выталкивали его из круга. И тут же готовы  были отдать за него душу. Мы были очень требовательны к близким, требовательны до невозможности простить даже малейшую ошибку. Хорошим тоном у нас был тон ядовитый, стилем общения стало  нарочитое давление на другого, постоянная проверка на прочность – ума, нервов, силы воли. Наверное, с неба мы выглядели как слепые котята, воображающие себя суровыми барсами. Но тогда мы этого не понимали.
   В дни сессии мы почти не расставались и ночевали всей компанией то в общежитии, то в квартирах знакомых. На лекции ходили крайне редко. А если и попадали на них, то считали их поводом к «стебу». Как-то мы с Вадиком вышли после двухчасового скучного рассказа про стихотворные размеры и правила стихосложения. В изнеможении упали на лавочку на набережной. После паузы взглянули друг на друга и залились смехом. Мы тогда были до крайности смешливы. Приступы смеха настигали нас внезапно, по любому поводу и бывали весьма продолжительны. После этого у нас случился прилив энергии – мы, к удивлению и возмущению прохожих, выскакивали по очереди на аллею и изображали «стихотворные размеры». «Смотри, смотри! - кричал Вадим. – «это такой амфибрахий!» Он весь скрючивался, потрясывался, вихлял задом и, запинаясь о собственные ноги, обходил вокруг лавочки. 
   Днем мы гуляли по городу и иногда устраивали какие-то безумства. Так, однажды, зайдя в кафе попить кофе, попросили внимания публики и  продекламировали поэму, написанную Стасом. Затем подходили к столикам и спрашивали мнение людей об услышанном.
   Одним из любимых развлечений было наблюдать, как Дима разговаривает с барменами. Мы вваливались в помещение толпой и скромно стояли в некотором отдалении от стойки. Дима в своих старых ботинках, зашнурованных проволочками, галантно выходил вперед и спрашивал: «Чувак, есть че-нить на кишку бросить?» После паузы его обычно переспрашивали: «В смысле, вы хотите покушать?» Дима стоял на своем и вежливо разговаривал исключительно на сленге. Мы тихо умирали от смеха.
   Еще одной «народной» забавой было найти впечатлительного молодого человека любого пола, внезапно внедрить его в нашу компанию и всем вместе начать «грузить» всевозможными необычностями. Мы уже тогда чертили некую воображаемую границу избранности, за которую другим хода не было.  Жертвы в подобных ситуациях терялись и сразу пытались сбежать. Помню, как однажды среди ночи Димка задумался, сел по-восточному на кровати и медитативно расшатываясь, завыл: «Бабу надо! Бабууу!» «Дима, на кой тебе баба в три часа ночи?» - спросили мы. «На уши сесть!» - мечтательно ответил он.
   У нас в чести были различные странные жесты, которыми мы заменяли нормальные слова. Так, Ганс однажды восторженно рассказал мне, как ему ответили на вопрос. Своей похожестью на Йоко Оно его привлекала одна второкурсница - девушка-метиска. Когда он спросил ее об отношении к чему-то, она молча подошла к забору и поцеловала этот забор.
   Отравляли нашу идиллию только редкие облавы гопников на неформалов. Нас было видно в толпе за версту. Мы носили булавки или самодельные серьги в ушах, килограммы цепей – на шее и километры фенечек – на руках. Это были некие опознавательные знаки, по которым сразу можно определить своих. Кроме того, у всех были странные одеяния и невообразимые прически. Ганс ходил тогда с полувыбритой головой. Оставшаяся растительность свисала с другой половины головы густыми и длинными прядями. Вадика идентифицировали и выловили недалеко от центрального парка. Его не избили - поиздевались и вырвали из головы клок волос. Он пришел немного растерянный, с запекшейся кровью. Я воскликнула, что ему это идет, и со смехом станцевала вокруг него танец племени мумба-юмба. Моей реакцией Ганс гордился и рассказывал об этом случае всем нашим знакомым.
   Вадим в тот период много писал и рисовал. Писать и рисовать было негде и часто не на чем по причине бездомности. Он делал наброски на газетных обрывках, на салфетках в кафе и бесконечно терял их. Я возмущалась, отбирала у него эти наброски и пыталась хранить их в своей сумке. Вадима это жутко веселило, он потешался надо мной. И как-то сварганил шарж, в котором я была изображена в виде уборщицы, сметающей за ним исписанные бумажки в совок. Иногда же он на полном серьезе советовался по поводу того, что, может быть, нужно ввиду нищеты найти покупателя стихов. «А что, продам ему все авторские права», - рассуждал Ганс, – «пусть он подписывается своим именем. Но и стихи не исчезнут, и деньги заработаем». В такие моменты Вадим даже пытался сосредоточенно высчитывать, как выгоднее продавать стихи: сразу целым произведением копеек за пятьдесят или построчно копейки по три.
  Что касается денег, они появлялись у нас редко. Только, когда их кому-то высылали родители. Конечно, деньги немедленно становились общими и тратились обычно в тот же день. Иногда, впрочем, мы их занимали  друг у друга на какие-то свои дела и никогда не отдавали. Я, помнится, как-то заняла у Ганса три рубля на срочную покупку. Через несколько дней мне пришел перевод, и я гордо принесла Вадиму долг. Он страшно смутился, скомкался, и взял протянутую купюру с таким видом, будто ему  невероятно стыдно.
  Мы были перманентно голодны. Когда есть хотелось совсем уж невыносимо, устраивали засаду у телефонных автоматов. Мы по очереди просили у прохожих две копейки на необходимый звонок. Это называлось «аскать». Набрав определенную сумму, шли в нашу любимую «диетку» набивать животы макаронами или блинами - в зависимости от величины добычи. Чтобы показать степень нашей «голодности», расскажу об одном случае. После «вписки» на какой-то квартире мы разбежались по делам, а потом я поехала в общежитие ждать остальных. Володя сидел в своей комнате, и из еды у него была только свежекупленная булка хлеба. Я съела ее минут за пять - без всего, полностью, подбирая каждую крошку.
  Ночами мы читали  Гессе, Борхерта, Воннегута, восторгались их мыслями, строили планы и не знали, как их воплотить. Кто-то стал уставать от этой неупорядоченной богемной жизни. «Зайцы» ушли первыми и занялись учебой, одна из Лен сказала мне тогда: «Я не буду больше летать». Мой названный  брат Володя тоже стал отдаляться. Он был реалистом, а абитуриентский романтизм уже прошел.
  Мы реалистами не были. Сессия закончилась, сибирский сентябрь входил в силу, но об отъезде думать совсем не хотелось. Желтели и опадали листья, люди надевали плащи и туфли, прятались от дождей под зонтами. У нас с Вадимом  была только летняя одежда и подаренный кем-то длинный вязаный шарф. Мы бродили по городу, как сомнамбулы, постоянно голодные и невыспавшиеся. Сидели на лавочках или просто на траве в скверах, как две старые озябшие вороны, прижимались друг к другу, я подгибала под себя ноги в босоножках. Мы грелись, закутавшись вдвоем в этот шарф, иногда дремали. Мы уже научились молчать друг с другом. Я стала ощущать родственность этого человека и начинала любить его больше, чем других - тревожной и обреченной любовью.
   Однажды мы долго ждали автобуса где-то на окраине города. Вынули по сигарете и достали из карманов по коробку спичек.(Если у каждого был свой «огонь», было принято подкуривать самому). А я подумала: «Дам сначала подкурить ему. Что сделает он?». Мы одновременно подожгли спички, одновременно поднесли их друг другу и рассмеялись. Потом Вадим сказал, что подумал о том же. А этот жест в дальнейшем стал между нами неким ритуалом – подать друг другу огонь. Теперь мы научились не только молчать вместе - мы начинали думать одинаково. Я считала Ганса учителем и своим настоящим братом по духу, с которым не нужно было брататься кровью, чтобы обозначить это. Данное родство было определено чем-то извне. Вадим же сказал мне в один из тех дней, что я могла бы стать для него той, кто подаст стакан воды. Нет, не в старости, про нее мы тогда совсем не думали, но в какой-то час смертельной жажды и последнего бессилия.
   За все надо платить – сначала это просто знание, потом оно становится опытом. За совместность мы заплатили невозможностью быть с другими. Пролившись друг в друга, создав внутри нашего маленького общества свои законы и согласившись жить по ним, мы были обречены либо катиться дальше этим сложным, запутанным клубком, либо долго еще с болью рвать нити. Пока единственно приемлемым вариантом представлялось катиться дальше.
    «Очники» и ребята из училища искусств оставались в Иркутске и занимались своими делами. Мы с Вадимом решали, что необходимо увольняться с работы, бросать свои Борзи-Братски. Нужно начинать что-то делать в Иркутске: создавать свой журнал, собирать рок-группу. Мы решали это твердо, но отодвигали день отъезда на неопределенный срок. На работе нам уже светила статья за прогулы, но мы продолжали бродить по холодным улицам. Держались иногда за руки, говорили взахлеб обо всем. Все – это вечность. Помню, как Вадим сказал однажды: «Ты знаешь, какого она цвета? Я знаю. Вечность, она – фиолетовая…» Мы хотели приобщения к фиолетовой вечности, причастности к ней. Мы были уверены, что стихи были вечностью, голод, безденежье и бродяжничество были вечностью, наше выпадение из времени тоже было вечностью…
   Мы научились гадать по воронам. По количеству и действиям птиц судили о будущем. Когда птицы спокойно летели вместе – мы ждали чего-то хорошего, если они пронзительно кричали или разлетались в стороны – остерегались чего-то плохого. Ворон, черный городской мудрец, стал на то время нашим тотемом.
   Вадим иногда ночевал у тетки, и тогда мы встречались примерно в полдень в одном и том же дворе. Об этом уже не нужно было договариваться, я просто ехала ждать его на «нашу» лавочку. В тот день я ждала Вадима около часа, он не пришел, и это было необъяснимо. Я съездила в университетское общежитие в надежде, что он отправился туда, после металась по городу, будто пытаясь вынюхать его следы. Уже к вечеру, замерзшая в своих босоножках, как собака, отправилась домой к его тетке. Она буднично сообщила, что Вадик улетел в Братск и вынесла мне письмо. Он знал, что я приду и оставил его для меня. Письмо было сумбурным. Он писал, что приехал минут через  пятнадцать после того, как я ушла – это сообщил ему местный дедушка, сидевший на соседней скамейке. «Я опоздал, а, значит, совершил маленькое предательство, - писал он. - Внезапно я понял, как плохо быть совсем одному, я бегал по городу, моля о встрече с тобой, но фиг…». А дальше Вадим, поняв, наверное, что слишком сентиментальничает, прибавлял шутливо: «Ладно, до встречи в феврале. Чем дольше разлука, тем крепче дружба», - последней фразой он уже ерничал над всеми предыдущими.
   Я вышла в подъезд, ничего не понимая, будто оглушенная этим письмом, его внезапным отъездом и решением приехать сюда только в феврале. Выходит, мы искали друг друга на одних улицах. А если бы я подождала еще совсем немного, если бы все-таки наши пути пересеклись сегодня, он не уехал бы…Не убежал бы, не потерялся вот так – в этом я была уверена.
   В том же ступоре я поехала в общежитие училища искусств. Во время сессии Вадим познакомил меня со своими земляками - братчанами, которые там жили. Все они были его знакомцы, а Шура Никитин – друг с детства.
   В одну из наших первых встреч мы втроем шли по городу. Вадька и Шурик страстно спорили по поводу какого-то редкого рецепта приготовления анаши. Я отстраненно молчала. Они кричали на всю улицу и размахивали руками, как мальчишки, которые никак не могут поделить машинку. Голоса их становились все выше, движения – все размашистее. Впереди замаячила характерная фигура в серой милицейской форме, которую они не замечали. Я дернула обоих за рукава и безразлично предложила: «Что вы спорите? Идите лучше у мента спросите, возможно, он знает». Вадим рассмеялся, а Шура первый раз посмотрел на меня с интересом.
Именно Шура прозвал когда-то Вадима Гансом. Он рассказывал, что они читали сказку про принцессу, которую никто не мог рассмешить. И вот появился некий нескладный чудак Ганс, который приехал во дворец на свинье и растопил печальное сердце принцессы.
… Вадим – это  Ганс. Он ездит на свинье и смешит всех своими чудачествами. Он юродивый и говорит только правду, но никто об этом не догадывается, никто не знает, что на самом деле его сердце тоже печально. Оно давно тоскует, но Ганс смеется, нескладно прыгает, как клоун, падает, разбивается в кровь и смешит этим других. Теперь Ганс сел на свинью и уехал в свой маленький город. Он рассмешил меня до слез. Мне хочется плакать…
   В общежитии я не говорила о том, что мне хочется плакать, у нас было стыдно проявлять любого рода слабость. Мы в ту пору сочиняли междусобойные анекдоты, состоящие из одного предложения. Одним из таких анекдотов был: «Вероника плачет». Им казалось невозможным, что я умею плакать. Я рассказала ребятам про письмо и сообщила, что тоже немедленно уезжаю. У нас состоялся «военный совет» с участием всех жителей комнаты: Сережи Початова, Шуры Никитина и Игоря Мельского. Они предложили мне не пороть горячку и подождать, вдруг Вадим проявится, позвонит или даже приедет. Если нет, мы сами позвоним ему и попробуем выяснить, в чем дело. Я осталась у них на нелегальном положении. Порядки в общежитии училища были строги, задержавшихся гостей гнали на улицу поголовно и нещадно, с криками и скандалами. Вахтер сообщила, что я проходила в такую-то комнату, и меня периодически искала сама комендантша. Я сидела тихой  мышью под замком, когда оставалась одна. А когда приходили ребята, на любой стук ныряла в шкаф.
   Вадим много рассказывал мне про Шуру, утверждая, что они – почти одно целое, и  называл его белопатлым подбеском. Он был не просто блондином, его длинные волосы сияли молочной белизной, а серо-голубые глаза были холодны, как лед. Шура был существом кусачим. Он усиленно и серьезно рвался в темные миры, попутно затягивая в свою орбиту тех, кто подходил к нему слишком близко. Странно, но в эти дни он не кусался, хотя я все время ожидала нападения и была настороже. Мы много говорили, Шурик был великолепно-артистичен. Он дурачился  и устраивал представления одного актера. Помню одну сценку, в которой он менторским тоном преподавателя-сухаря рассказывал «о самых хааррроших учениках нашего училища, которые всегда, даже в три часа ночи готовы идти на занятия и ждать, когда альма-матер откроет им, наконец, свои двери». Мы надрывали животы от смеха. Музыкант Игорь был самым «здоровым» среди нас, самым рассудительным, все «заморочки» стекали с него, как вода. Сережа, напротив, ко всему прислушивался, вбирал в себя странные идеи, преображал их в себе, увеличивая и выращивая многократно. Он представлялся мне большим, красивым, слегка увядшим цветком. На такие же красивые и печальные цветы были похожи его песни.
  Через два дня Сергей сходил на переговоры. Мне выходить из общаги было нельзя, то есть можно, конечно, но уже безвозвратно. Я сидела и ждала результата, Сережа пришел без него. По его словам, Вадим был странен. Он снова не сказал ничего конкретного. Все, круг замкнулся. На автомате я прожила в  партизанском положении у ребят еще пару дней и поехала в свой город с твердым решением не возвращаться. Ни в коем случае не возвращаться до тех пор, пока мы с Вадимом не договоримся, что приезжаем вместе.
* * *
   Город стал слишком тесным, родители - неродными, все окружающие люди – до тошноты скучными. Таким представилось мне то место, где я выросла. Коллеги и друзья говорили, что я «двинулась». Мама была в шоке от унитазной цепочки на моей шее и моих «страшных мыслей». Мне же казалось, что я очутилась в болоте и не могу дышать. Мое твердое решение таяло по мере все большей нехватки воздуха. Через несколько дней я заказала Вадиму переговоры, и пятнадцать минут мы играли в диалог: пессимист – оптимист. Вадик отвечал на мои жалобы, что в Братске не лучше, чем в Борзе, просто ужасно, но в Иркутске мы ничего не добьемся, мы никому там не нужны. Говорил, что пробегаем пару недель и на этом все закончится. Я горячо убеждала, что мы будем вместе, что мы все равно что-то решим, что нужно хотя бы попробовать. Я умоляла его приехать туда и пытаться на месте делать какие-то шаги. Вадим стоял на своем. Мы ни до чего не договорились.
   Меня немного пугали его доводы, в то же время разум мой будто отключился и некто со стороны действовал за меня. Я уволилась с работы, смогла убедить родителей, что в Иркутске меня ждет блестящее будущее, выписалась из города и через пару недель без оглядки нырнула в неизвестность.
   Взрослая жизнь наступила еще раз, и теперь она была гораздо более взрослой, чем летом. Мне предстояло найти работу и жилье в чужом городе и получить прописку. Запас денег был минимальным, время поджимало, но проблемы казались легко разрешимыми. А счастье пребывания в Иркутске со своими единомышленниками делало их и вовсе пустячными. Впрочем, это была эйфория…
   Нет, в плане бытовых проблем все устроилось на удивление быстро и легко. Недели две я «вписывалась» то в общагах, то вместе с Шуриком дома у Влада Семенова, чья мама смотрела на ночевки у них маргинальных немытых личностей сквозь пальцы. Более того, эта самая мама вдруг решила мне помочь и устроила меня инструктором в культурно-массовый отдел во Дворец культуры. Возможно, если бы Ганс был со мной, она могла бы пристроить нас туда оптом. Дворец культуры принадлежал авиазаводу. Этот факт решал сразу все. При заводе, естественно, были рабочие общежития, в одно из которых меня поселили и автоматически прописали.
   Но главным было, конечно же, не это. Главными в моей жизни оставались отношения в нашей компании. Они становились все более сложными и запутанными. И наши игры в неординарность, которые становились все более жестокими, злыми и разрушительными. Мы были  детьми с глумливыми сердцами. Свято место не бывает пусто. Если оно пустует, его занимает не святость, более того – нечто противоположное святости. Мы стали ходить по краю опасной пропасти, мы будили спящих псов в своих душах и заигрывали с чудовищами, которые могли сожрать нас с потрохами. Страха и осторожности мы тогда не знали.
   Диму осенью отчислили из училища, он уехал. Мы виделись с ним последний раз в общежитии училища, всю ночь сидели в какой-то чужой комнате, читали стихи и смеялись. Влад периодически истерил, обвинял нас в высокомерии и с высокопарными фразами уходил «навсегда». Потом виновато возвращался и становился прежним. Его ожидал суд по делу о наркотиках. Володю грозились выгнать из общежития. У Сережи в его красивых карих глазах поселилась какая-то безуминка, он стал отстраненным, мнительным и робким. Шура категорически утверждал, что Серега вышел из игры с жалобами на то, что не может больше так жить. «Выходить из игры» значило признать, что ты слаб и не умеешь существовать в том накале, который мы определили для себя нормой. С Шурой мы то приближались друг к другу, то надолго замолкали. Я нуждалась в нем, как в некоем продолжении Ганса, но никогда не показывала этого. У него тоже начались проблемы, и ему также грозило отчисление. Славик стал «закидываться колесами», хотя знал, что у него больное сердце.
   У меня образовалась какая-то параллельная жизнь на работе и в общежитии. Мне казалось, что я примеряю чужую одежду и играю в ней чужую роль. На работе я писала сценарии, проводила вечера и лекции и сходила с ума от разговоров коллег про вязание, мужей и детей. В общежитии я появлялась редко и еще больше сходила с ума от попсы, звучащей из всех комнат, и разговоров соседок о салатах и мужиках. Мне вязания, дети, салаты и мужики были глубоко безразличны. Как только выдавалась свободная минута, я неслась встречаться со своими.
…Вадим появился в конце октября так же внезапно, как исчез. В тот день я поехала к Шуре. Шура и Игорь бросились на меня в атаку с безумным предложением: «Летим прямо сейчас в Братск!» Я колебалась секунду, после чего загорелась этой идей, как сухой сноп. Пока мы думали, у кого занять денег на билеты, в общагу прибыли Влад и Славка с сообщением о том, что Ганс спокойно сидит у нас в общежитии универа. Мы с Шурой онемели и застыли с совершенно одинаковыми выражениями лиц. Братск тут же отменили и помчались к нашему скитальцу. Я повисла у Вадима на шее, и боялась отлепиться от него, чтобы он не оказался сном и не растворился в воздухе. Я еще не поняла, что он немного изменился, и я пока не знала, что Шура не только великолепный актер, но и талантливый режиссер.
  Раньше мы встречались в таком составе всего несколько раз. С Шуриком я сошлась, когда Ганс уехал. Теперь мы были все вместе. В первую ночь после приезда Вадима мы совсем не спали, смеялись и разговаривали. Несколько раз я перехватывала холодный изучающий взгляд Шуры, он продумывал ходы будущей шахматной партии. Фигуры в этой партии были человеческими. Вообще, в тот период именно с подачи Шуры у нас появилось новое веяние – завести «собачку». На роль «собачки» идеально подходил добрый, наивный и безвольный человек. Он должен был быть впечатлительным и, желательно, очень увлеченным тобой. При таких условиях можно было начинать лепить из него того, кто тебе требуется: охранника, благодарного слушателя, носильщика сумки. Высшим пилотажем считалось додавить человека до состояния рабского послушания. Так, одна девушка по кличке «Кролик» по приказу Шуры сама выжгла себе на ноге клеймо в виде буквы «К». Если этот человек еще и попадал после вашего общения в психиатрическую клинику, рисовали звезду на фюзеляже…
   Люди делились на равных и потенциальных собак – конечно же, это был фашизм. Но в ту пору мы были невероятно горды своим мнимым положением «властителей умов». Шура не кусался в первые дни, потому что оставлял меня на потом, представив добычей легкой и быстро перевариваемой. Здесь я немного спутала его карты, он увидел, что мы с Гансом стоим на одной ступеньке, а равных не должно было быть много. Шура усиленно взялся за дело, встал в охотничью стойку и оскалился. Внешне все было почти по-прежнему. Мы встречались, вместе нелегально ночевали в общаге, гуляли по улицам. Но теперь мне не спускалось ни одно слово, на любую непродуманную фразу следовал поток едких замечаний с призываниями Ганса в свидетели моей глупости, моей сентиментальности или моей чрезмерной «женскости». Вадим иногда тоже показывал зубы. Я стала контролировать каждый жест  и усиленно отлаивалась. Сдаваться было нельзя, промолчать хотя бы раз означало признать свое поражение.
«На мне танцевали,
И я танцевал,
Пел злые песни,
А слов не знал…» - эти строки из стихотворения Вадима как нельзя лучше характеризовали тогдашнее положение на «корабле». 
   Не сумев уничтожить меня на близком расстоянии, Шура избрал другую тактику. Они резко отдалились и вместе «западали» целыми сутками в каких-то художнических мастерских. Я узнавала новости от наших ребят. Новости были нехорошими и походили на сводки с фронта. Сначала Вадим рассказал кому-то про свой диагноз: у него разрушалась печень. Через пару дней мне сообщили, что вчера вечером Вадим пытался вскрыть себе вены. Под рукой был только тупой нож, он расковырял руку в трех местах, но до вен достать не смог. Нашему сентябрю никогда уже больше не суждено было повториться, игры стали не просто тоскливыми, они явственно запахли кровью и смертью. В начале ноября Ганс снова исчез, я не увидела его перед отъездом.
                * * *
   Ничего не поменялось, город жил обычной жизнью. Обычные люди обычно спешили по своим обычным делам. Я зависла в неком безвременье, одиноко бродила по холодным улицам, иногда встречалась со Славой и Владом. Смотрела сны про Вадима и Шуру. Гадала по воронам: они летали по одному. В общежитии я повесила на люстру пустые консервные банки, поставила перед зеркалом портрет Оззи Осборна и черные, самолично изготовленные свечи. Я читала «наши» книги и слушала «нашу» музыку. Отравление произошло, изменения были необратимы.  Бывших тусовщиков, так же, как бывших алкоголиков, не бывает. Этот образ существования входит в кровь, записывается в подсознании, становится сутью, налагает отпечаток на все. Я уже не могла быть прежней, даже если бы меня на всю оставшуюся жизнь поместили в институт благородных девиц.
   Психологические войны пошли мне на пользу, я стала сильнее и поняла наконец, что могу существовать без этих людей, самостоятельно неся дальше нашу религию «жизни в стиле рок» и отречения от мира сего. В то же время я продолжала любить Вадима и Шуру, тщательно пряча эту любовь…
   Славку я тоже немного любила, но эту любовь не прятала, а заменяла внешним диктатом. Он был очень мягким. И это приводило меня в замешательство. Как-то Слава приехал за мной во Дворец культуры, мы отправились в центр. Просили у прохожих сигареты и устраивали из-за них шуточные побоища, валяя друг друга в сугробах. Потом сидели в незнакомом дворе, я читала ему свои новые стихи. После мы оказались в кинотеатре и смотрели какой-то слезливый фильм о трогательной любви двух молодых людей. Фильм был невероятно сопливый, но талантливый. Славик впечатлился.
   Разумеется, у нас допускались личные отношения, но строго дозированно и в соответственном антураже. Они могли быть либо «свободной любовью» без каких-либо обязательств друг перед другом, либо отношениями, безумно оформленными. Например, подарками крыс любимому, сухих цветов, оставленных на пороге, прогулкой в полнолуние в заброшенную церковь – что-то в этом роде. Иначе - с объятиями, признаниями в любви, мечтами о семье отношения считались обывательскими. А обывательство приравнивалось у нас к самому страшному греху и отступничеству.
  Славка неосторожно ляпнул что-то о воспоминаниях поцелуев на мосту с первой своей девушкой. Он открылся для удара. Я вцепилась в него, как бойцовский пес. Задавала вопросы тоном заботливой мамочки, строго рассуждала о нравственности –  изгалялась на полную катушку. Наверное, девушка действительно звучала в его сердце нотой  нежной и теплой. Он не смог смеяться вместе со мной и просил меня прекратить. Он как-то стих, съежился и, видя это, я задала уместный вопрос: «Выходишь из игры?» Славке трудно отвечать, он комкает слова, вздыхает, покашливает…
- Может быть…
- Не можешь или не хочешь больше? – уточнила я. Это было существенно.
- Не могу.
- Тяжело? – все разыгрывается, как по писаному, все ответы предполагаются.
- Да, в душе тяжело.
- Значит, не выдержал?
- Не знаю…  - уже совсем тихо, едва слышно.
Смотрю на Мерошкина и пытаюсь представить, как выходил Початов. В этот момент Славка выдавливает из себя улыбку и виновато говорит: «Наверное, я сейчас похож на Початова, когда он выходил». Наверное, это вообще всегда очень похоже. Просто человек безумно устает от нечеловеческих отношений. Слава провожал меня до остановки, он еще пытался что-то объяснить, сказал, что хочет только в отпуск, хочет отдохнуть. Я поинтересовалась, не думал ли он, что двери закрываются… Подошел мой автобус, я дотронулась до Славиной руки и с улыбкой попрощалась: «Пока! Счастливо тебе!» Когда садилась на сиденье, услышала его залетевшее растерянное: «Заезжай!»…
   На следующее утро я отправила в Братск телеграмму: «Вадим, ошибаешься. Ты перепутал остановки, моей еще не было». Вечером я написала ему длинное письмо и сожгла его. Он не ответил ни на телеграмму, ни на сожженное письмо. Мне рассказали, что ему пришла повестка из доблестной красной армии, и он просчитывал, как не пойти на это свидание.
   Шура после месячного молчания передал через Початова, что ему срочно нужно меня найти. Я смогла выдержать паузу.
   Выйдя на вахту училища искусств, Шура обрадовался мне как родной. Его первым вопросом было: «По собственной инициативе приехала?»
- Нет, ты сам меня искал,- делая ударение на слове «сам».
- Я?!
Шура, ты, конечно, хороший актер, но здесь переигрываешь.
- А что нет? – наступил мой черед изображать удивление, - по крайней мере, мне так передали.
- А… Ну да, ну да.
  Мы выходим на улицу и бесцельно идем куда-то. Ведем себя так, будто ничего не происходило, будто это прежняя дежурная встреча. Шура говорит и говорит. Он рассказывает про Влада, называя его «нытиком и слюнтяем». Рассказывает про Вадима, про то, что он молчит, хотя давно обещал приехать. Рассказывает про Сережу Початова, сдабривая это неопровержимой уверенностью в том, что последний все больше сходит с ума. Рассказывает про Ольгу, свою красивую черноглазую подругу, с которой он расстался, бросив на прощание: «Влачись по земле. Не суй нос не в свои дела».
  Наконец мы задаем друг другу обычный вопрос: «что написал за это время?» Он сообщает о нескольких текстах, в которые «никто не врубается», я – о новом стихотворном диалоге. Шурик прищуривается и улыбается. Мы болтаем дальше ни о чем. Вдруг Шура перебивает сам себя и отвлеченно произносит: «Видел недавно снимок. Мне понравился. Стоит, значит, парень и держит над головой картину. На ней – домик, цветочек, солнышко. У парня лицо счастливое и незамутненное мыслью, а внизу подпись: «Это я нарисовал!».
Я говорю, знаешь, тоже вдруг вспомнила, что есть такая картина: перед мольбертом стоит дядька с малярным ведром и огромной кистью. По мольберту растекается клякса, все лицо стоящего в каплях краски. Картина называется «Непонятый творец».
Один – один. Мы расстаемся и договариваемся встретиться в ближайшие дни.
   Когда я возвращалась к себе, над головой кружили три ворона, они разговаривали и танцевали. Я всматривалась и пыталась понять, что означает их танец. Ясным было пока только указание на число три.
  На следующий день я узнала, что Ганс приехал. Мы должны были встретиться в училище искусств, я появилась чуть раньше и стояла, опершись на перила входной лестницы. Я увидела его, заходящего в дверь и медленно поднимающегося по ступеням.  Он был чуть сгорблен, зябко кутался в воротник и не поднимал глаз. Он был похож на старика, уставшего от жизни. Шаркал мимо и не замечал меня, далекий, отстраненный. Я ощутимо задела его плечом. Так же, не поднимая глаз, он чуть отодвинулся и виновато сказал в сторону: «Извините». «Вадим!» - подала я голос. Он  будто только что прятался, замирал где-то за шкафом и вот его нашли, и сразу стало можно шевелиться и оживать. «А, это ты…» - голос был тихим.
   Мы пошли в столовую, октябрьскую прививку я помнила, и сама начала разговор в тоне несколько насмешливом. Временами очень хотелось сказать и себе, и ему: «Хватит! Давай поговорим». Конечно, не говорила. После какой-то фразы Ганс сказал: «Смотри на нового Вадима». «А что, был старый?» - я лукавила, я очень хорошо помнила «старого» Вадима, тосковала по нему и искала в этом – того.
   У него были запутанные  планы – наверное, надо оставаться в Иркутске, наверное, надо искать квартиру, наверное, надо уходить из универа и необходимо решить что-то с «откосом» от армии. Только последний пункт был абсолютно очевидным.
   Собственно, пока мы начали заниматься поиском квартиры. Шурины проблемы усугублялись, его вот-вот могли попросить покинуть общежитие. Они собирались жить вдвоем. Мы уезжали в районы, где стояли частные дома и бродили, стучась в калитки. Доверия мы никому не внушали, брать нас на жительство никто не хотел. Иногда мы не могли пройти в общагу и тогда приходилось пережидать ночь в каком-нибудь подъезде. Помню, в одну из таких «подъездных» ночей Шура и Ганс устроили «театр теней». Они были великолепным тандемом. Один лишь начинал говорить, а второй уже подхватывал и развивал его мысль. Никогда уже больше я не увидела лучшей импровизации. Они сочиняли свою историю прямо на ходу. Действующими лицами в ней были люди, ангелы, бесы, волки, птицы. Тени от рук Вадима и Шуры были огромными при тусклом свете грязной лампочки. Они метались по стене, жили собственной жизнью несколько мгновений и умирали навсегда. Они завораживали и звали за собой. Я совершенно забыла, где нахожусь, полностью увлеченная этой игрой…
                * * *
   Вадька снова уехал в свой Братск. Тем временем мы с Шурой продолжали искать жилье и снова какое-то время часто были вместе днем и ночью. Мы шатались по незнакомым районам, добираясь туда по заброшенным пустырям, по многочисленным адресам – ничего пока не вырисовывалось. Однажды Шура почти договорился по телефону насчет дома, мы поехали туда вечером. Дом был закрыт. Мы долго бились в хлипкую дверь. Потом вдруг решили, что раз все равно ночевать негде, почему бы нам не ночевать здесь. Выбили эту дверь и проникли в дом. Сначала мы маскировались, осторожно ощупывали вещи в перчатках, говорили шепотом, сдерживали прорывающийся смех и не включали свет. Потом расслабились, плюнули на все, затопили печь и стали рассматривать фотографии в найденных альбомах, комментируя снимки и хохоча. Утром закрыли дверь на щепку и съездили в общежитие за Славой. Он должен был оставаться в доме и объяснять хозяевам, почему взломана дверь, и как нам необходимо снять именно это жилье. Хорошо хоть хозяин оказался алкоголиком, он долго орал на Славку, дыша ему в лицо сивушным запахом самогона, и в конце концов просто выпнул, не сдав в милицию.
   В ту пору у нас появилось еще одно временное пристанище – редкое и ненадежное. Знакомые из общежития иногда оставляли ключи от дома своих родственников и разрешали нам там ночевать. В этом доме стояли чучела медведя и косули, там было тепло, там можно было слушать музыку на полную громкость и там нас никто не трогал. Мы наезжали туда то с Шурой вдвоем, то, прихватив с собой каких-нибудь товарищей. Пристанище было на самой окраине Иркутска, и, если мы не успевали на последний автобус, то долго шли туда пешком по морозу.
   В тот раз мы заблудились. Декабрьский вечер был особенно холодным, с нами был какой-то случайный спутник, малознакомый человек из общежития, которому тоже было негде перекантоваться. В два часа ночи мы в очередной раз поняли, что находимся не на той улице. Шура полез на крышу небольшого сарайчика и рвал ранетки, распевая во всю глотку песни Кинчева. Я внизу ловила обледеневшие ранетки, подпевая, а наш спутник осуждающе переминался с ноги на ногу, наверное, тысячу раз уже пожалев, что ввязался в это дурацкое приключение. Мы снова шли, мерзли, и не могли найти нужный дом на темных улицах. Окончательно добил нас сюрреалистичный всадник. В три часа ночи мы вышли к переулку и вдруг увидели его – медленного и торжественного всадника на гнедом коне, молча и величаво проехавшего мимо нас. Он даже не взглянул в нашу сторону. Он был похож на героя фильма или старинной легенды, неведомым образом выехавшего оттуда и прямиком въехавшего в нашу реальность. Было полнейшее ощущение, что он даже не догадывается, где он, и так и едет по своей легенде. Мы с Шурой, не сговариваясь, схватились за животы и долго загибались от смеха. Уже под утро мы нашли заброшенный дом и жгли в нем костер из моих учебников, которые днем я взяла в библиотеке.
…Дела у Шуры складывались все хуже, отчисление из училища могло произойти со дня на день. Из Братска пришло известие, что Вадим получил отсрочку от армии.
   Я уже поняла, что должна теперь быть одна. Я  училась какому-то неведомому мне доселе способу одиночества. Секрет состоял в том, что нужно было оставаться одной, несмотря на встречи с прошлым. У этого одиночества был совсем новый вкус. Оно было настоящим. Его приправляла горечью недавняя  слитость с близкими людьми. Оно входило в горло разреженным воздухом пустых высокогорий так, что становилось больно от невозможности дышать. Он было безнадежно. Я училась не ждать никого. Да, мы виделись со всеми, почти со всеми, с кем так горячо начинали жить в Иркутске. Мы встречались с теми, кто вышел, и с теми, кто не вышел из игры. Разницы не было, был разный градус отношений. Но единства – настоящего или мнимого –  уже не было. Мы кружились в воздухе, как стая птиц, приближались друг к другу и разлетались вновь. Мы были параллельны друг другу. И в то же время  пока оставались единоверцами, не представляя, что в жизни может быть какой-то иной путь, нежели тот, который так туманно вырисовывался перед нами в начале. Путь действительно был туманен, мы не могли найти его  все вместе - как было искать его по одному? Наверное, у этого пути просто не существовало конечного пункта прибытия…
   В новогодний вечер я была шутом. То есть в буквальном смысле слова играла шута в представлении на людной площади. Я прыгала по сцене в ярком красно-синем костюме и колпаке с колокольчиками. У меня на лице был грим, который я сама придумала: половина лица улыбалась, другая – была искривлена гримасой плача. А по щеке все не могла скатиться огромная нарисованная слеза. Шут был одним из наших излюбленных персонажей.
Я осталась шутом на всю ночь. Ушла с работы прямо в этом костюме и колпаке, не смывая грима. Провожала год, который столько дал мне и еще больше отнял. Просто сидела одна перед зеркалом и пила со своим отражением. Пила за себя и за Ганса с Шурой. С Новым годом!
   Шуру отчислили из училища в середине января. Это радостно сообщил мне в час ночи из окна училища довольный собой и жизнью очкарик и, словно подведя итог, это окно с силой захлопнул. Он был очень счастлив, что не придется больше учиться вместе с сумасшедшим ехидным Шурой. Я точно знала, что подбеску плохо, что у него немного дрожат руки, что он сидит где-то в темной комнате и курит сигареты – одну за другой. Но я не поехала к нему. Через несколько дней Шурка улетел в Братск. Я иногда встречалась с Початовым, он говорил, что Шура – самый злой человек из всех, кого он когда- либо знал. Сережка немного выздоравливал, и я ощущала, что могу сейчас быть собой только с ним.
   В общежитии у меня появилась «Птичка», так я прозвала одну из соседок. Она ходила за мной с открытым ртом, и быстро перепорхнула в мою комнату. Ей, шестнадцатилетней девочке с рабочей окраины, сбежавшей из ада тяжело пьющей семьи, все было дико интересно и ново. Она копировала каждый мой жест и повторяла каждую мою фразу. Скоро я стала таскать ее с собой на тусовки и рок-концерты. В конце января «Птичка» вскрыла вены в теплой ванне, ее положили в психиатрическую клинику. Впрочем, долго она там не задержалась. И недели через три вновь принялась ходить за мной хвостом.
   В феврале Господь попросил меня всмотреться в себя и задуматься. Он послал мне болезнь – неврит лицевого нерва. Одна часть моего лица застыла, из глаза часто катилась неуправляемая слеза. Другая часть лица была живой и могла улыбаться. Новогодняя маска шута стала реальной, ее не нужно было рисовать. Она прилипла ко мне надолго… Я противилась своей болезни, не понимала смысла ее, с огромной неохотой ходила на процедуры в больницу.
   Мне было необходимо долгое и кропотливое лечение. Но приближалась сессия, и я отодвинула лечение, еще больше усугубив болезнь постоянной бессонницей и шатаниями по морозным сибирским улицам. Зато наши с Вадимом параллельные прямые снова сблизились, превратившись на время почти в одну черту. Это было последнее наше сближение, причем достаточно легкое и беззаботное. Мы оба немного повзрослели, определились в своих весовых категориях, мы неплохо изучили друга-соперника после того как попробовали друг друга на зуб…
   Я поехала в университет в первый день сессии, зашла в аудиторию и села за «наш» с Гансом стол, представляя какой скучной и тоскливой будет теперь учеба без него. Вадим сообщал из Братска, что бросает универ. И я заставила себя привыкнуть к этой мысли. После первой пары кто-то из одногруппников сказал, что Ганс здесь. Он, как обычно, был непредсказуем.
   Этот первый день зимней сессии был похож на день нашего знакомства с Вадимом. Мы вышли из университета и отправились куда-то совсем без цели. Снова до вечера бродили по улицам вдвоём, сидели на лавочках в случайных дворах, снова шли, снова сидели во дворах… Только в этот раз дворы были хмурыми, а лавочки – заснеженными. Мы много говорили и много смеялись. В некоторые моменты, когда я рассказывала о приключениях с Шуркой, Вадим натуральным образом падал под забор и валялся, задыхаясь от смеха. Про Никитина он сообщил следующее: тот уехал к своей ранее отверженной красивой черноглазой подруге в Новосибирск и устроился работать санитаром в морг. Приезжал и привозил с собой страшные «сценки из морга», связанные с минутами прощания родных со своими усопшими.
   Удивляясь самим себе, мы посещали иногда лекции, пытались что-то учить, сдавали зачеты и экзамены. Ночевали мы у меня или в универовском общежитии, безумствуя и веселясь. Рисовали на стенах и шкафах, сооружали себе новые прически. Так, однажды Вадим попросил меня, чтобы я его подстригла. Стрижка происходила глубоко после полуночи, с недостатком света и тупыми ножницами. Что было невозможно подстричь, то просто выщипывалось. Ганс после этого представлял зрелище, на мой взгляд, плачевное. Но ему понравилось, и он хвалил меня. Мы гримировали друг друга театральным гримом, который я принесла с работы. Меня гримировать было легко, нужно было всего лишь обвести черты моего парализованного лица. Мы совместно придумывали смешную пьесу, главными действующими лицами в которой были мы сами и наши знакомые, ее героями стали даже дворник и оленевод из нашей группы. В этой пьесе мы нещадно издевались над всеми и, конечно, над собой тоже. В одну из таких ночей перед экзаменом я возымела желание хоть немного поспать. Ганс мне спать категорически не давал, и тогда я, прихватив с собой подушку, отправилась в ванную. Я закрылась там, кое-как пристроилась на холодном кафеле и задремала. Под утро выползла из ванной и увидела, чем занимался Ганс в мое отсутствие. У меня была шуба из искусственного меха с вставками из кожаных полосок. Вадик скрупулезно, не пропустив ни одной, яркой краской расписал эти полоски красивым каллиграфическим почерком. Многие надписи были нецензурными и касались нашего отношения к сессии. Другие заключали в себе наши девизы и правила жизни. Я не нашла ничего лучше, как наполнить Вадимовы ботинки пеплом из пепельниц в знак мести. Но он еще больше развеселился. А потом, за неимением времени на приведение шубы в надлежащий вид, я в нее влезла, и прямо так мы поехали в университет: я – в расписанной шубе и общипанный Вадик.
   Той зимой Вадим щедро дарил мне новые места, о существовании которых в Иркутске я и не догадывалась. Он водил меня к каким-то старинным особнякам, показывал деревянные узкие улочки, причудливые художнические мастерские, каменные нежилые дома. Мы просто смотрели на них, дышали ими или исследовали. В одном таком древнем, полуразвалившемся доме мы как-то шли по скрипящей лестнице, перед нами неведомым образом появился сгорбленный, будто бестелесный старик. Мы с Вадимом перешепнулись, что он похож на призрак этого дома, призрак его кончины, который идет в последний путь. В тот же миг старик остановился и сделал рукой пригласительный жест – он пропустил нас вперед. Мы должны были пойти в последний путь первыми…
   Сессия заканчивалась, когда пришло очень неприятное известие от моей мамы. После консультации со специалистами она выяснила, что мне срочно нужно ложиться в стационар на неопределенный срок. Мама очень нервничала, и я согласилась поехать в Борзю, чтобы лечиться в госпитале. В ночь перед отъездом я взяла такси, отдала водителю полученную накануне зарплату и до утра кружила по Иркутску, пытаясь до капли впитать в себя знакомые, любимые и такие значимые места.
* * *
    Лечение оказалось нудным и действительно очень долгим. Летом я появилась в Иркутске на неделю и забрала документы из университета.
Снова приехать в любимый город мне удалось лишь через полтора года. Я еще раз сдала все экзамены и поступила на очное отделение. Первым, кто встретил меня в университете, был Слава Мерошкин. Его улыбающееся ясноглазое лицо смотрело на меня с портрета, окантованного черной рамкой. Внизу значилось его удивительное полное имя Святослав. Я узнала, что он ушел из жизни две недели назад. Последнее время тусовался с хиппами. В одну из ночей, когда они толпой «вписывались» в каком-то частном доме, он вышел на крыльцо и захлестнул горло петлей. Его хоронили многолюдно и многослезно…
   Я официально поселилась в студенческом общежитии, у нас опять образовалась компания странных, волосатых и не очень, причудливо одетых творческих личностей. Но таких ярких, как Ганс, я не встречала. Эти люди были более мягкими и менее рельефными, в них не было резкости и надрыва. Не было их и в наших отношениях.
   Вадим иногда появлялся у меня, приволакивая на ночевки разнообразных приятелей: музыкантов, панков, юных бродяжек. Осенью он попал в психиатрическую клинику, в его медицинской карте в числе диагнозов значилась полинаркомания. Мы поехали к нему с Володей и застали совсем неузнаваемого Ганса, больного и опухшего. У него была немного нарушена координация, он слегка путался в словах.  Но бодрился и читал новые стихи. Вадим пошел провожать нас до ворот больничной территории, он изображал в лицах своих лечащих врачей, мы с Володей смеялись. У ворот стояли тетки провинциального вида с большими баулами. Наверное, они приехали к кому-то из своих родственников, и сам факт посещения психбольницы уже вызывал у них неприязнь ко всему, что их здесь окружало. Они смотрели на нас с осуждением и некоторой опаской. Я была достаточно прилично одета и шла в обнимку с «психом» в больничной пижаме - наверняка для них это был диссонанс. Они осуждали меня и опасались его. Свои родные психи с разнообразными посталкогольными психозами были для них обузой, но не так опасны, как чужие. Мы любили эпатаж и потому решили усугубить их диссонанс и осуждение. Тогда мы с Вадимом единственный раз за все время наших с ним отношений поцеловались взасос, киношно прильнув друг к другу.
   После выписки из больницы Вадим по-прежнему появлялся в общежитии крайне редко. Мое отношение к нему теперь было похоже на жалостливую любовь к младшему непутевому брату. Параллельные прямые разошлись на огромное расстояние. Он не учился и не работал, оставаясь абсолютно ни к чему не привязанным и свободным. Это существование стало его образом жизни. Я же поняла, что мне нужна хоть какая-то связь с действительностью, иначе можно погибнуть. Я была студенткой очного отделения, у меня появился условный дом – общежитие. Моя свобода стала половинчатой.          Еще через год, когда я скоротечно вышла замуж, Вадим появился однажды после большого перерыва у нас дома, совсем похудевший и невеселый. Его смешливость и ртутная живость облетели с него, как листья, их следы невозможно было заметить. Он весь был будто слегка потрескавшийся и съежившийся. Его умные глаза потускнели. Он почти не улыбался и разговаривал очень мало, повторял, что подсел «на дозу» и плохо кончит. Я чувствовала, что это правда.
   Дом  родителей мужа гарантировал мне горячую пищу, чистую постель и возможность работать в уединении, я очень устала к тому времени от бродяжничества и неопределенности. Срывалась иногда, как пес с цепи, но, побегав на воле, возвращалась к своей миске супа. Ганс как-то пришел ко мне  из своей бездомности и постучал в дверь. На стук вышел мой муж, он вернулся, оставив Ганса в коридоре, и сообщил, кто пришел. Мне не хотелось вставать, было лень вылезать из теплой постели к холодному больному Гансу. «Скажи, что я сплю», - попросила я мужа. Я была уверена, что Вадим еще раз появится на днях, что мы встретимся. Но это была последняя встреча-невстреча. Ганса я больше никогда не увидела. Возможно, именно тогда наступил момент его смертельной жажды и последнего бессилия, он пришел за «стаканом воды». Я не подала ему этот стакан.  Никто не подал.
   Через некоторое время я узнала, что он повесился. Он был совершенно один в съемной квартире. Хозяйка обнаружила труп только через несколько дней…

Я выкину, что называется, номер,
И все удивленно раскроют рты:
Как, неужели, ты уже умер?
И весел по-прежнему мертвый ты?

А ты, как всегда, скажешь надменно,
Выпятив нижнюю губку:
Опять пошутил, опять чрезмерно,
В трагедию вылилась шутка!

Быть может, я вижу все через призму
Мнимой своей гениальности,
Я дань отдаю твоему пессимизму
В припадке жестокой жеманности.

Поспешно друзья сочинят некрологи
И речь поведут на поминках
Мол, рано упал он у всех на дороге
И глину принес на ботинках.

Посмертно признают и тут же забудут.
И слезы обсохнут, не выпав.
Я больше шутить так, наверно, не буду,
Себя глиноземом присыпав -
это стихотворение Вадим Коврыга написал за пару лет до смерти.
   
Про судьбу некоторых я ничего не знаю, о других кое-что известно.
«Заяц большой» заняла большую должность в большой столичной компании.
Володя Колесов возглавляет региональную пресс-службу одного из ведомств.
Дима Каплун стал священником, ныне он отец Димитрий.
Сергей Початов нигде не работает. Получил инвалидность с диагнозом «маниакально-депрессивный психоз».
Игорь Мельский эмигрировал в Англию, живет в Лондоне и играет в рок-группе.
Влад Семенов работает в пресс-службе при администрации.
* * *
   Все так легко начиналось, так светло. Мы воображали, что ищем Бога, но  отправились совсем в противоположном направлении. Мы хотели летать, а стали ломать крылья, разрушать других и уничтожать себя. Мечтали уйти от всяких правил, но создали для себя законы еще более жесткие. Мы стали пересмешниками, смотрелись в кривые зеркала и играли в злые игры слишком всерьез. И доигрались до той черты, за которой начинается смерть и разложение. Мы стремились к фиолетовой вечности, но, едва приблизившись к ней, стали отдаляться и заблудились. Мы изведали только миг ее. Фиолетовый миг. Этот путь стал отравой для  всех. Кто-то выздоровел, сбежав в начале или сумев найти лекарство для души. Другие так и остались на всю жизнь подранками с искалеченными внутренностями. Иные и вовсе не выдержали безнадежных блужданий в себе и предпочли уйти насовсем раньше назначенного им срока…
  Мне не известно, позволено ли будет нам встретиться когда-то, там - за чертой. Посмотреть в самую суть друг другу, в самую сердцевину, все сразу понять, обо всем узнать, ответить на все вопросы. Если есть уже где-то в других мирах разрешение на подобную встречу, я бы очень хотела увидеть Вадима. Ощутить, какой он цветом и звуком. Если бы это случилось, что сделала бы я? Да просто, достав из своей бестелесности невидимый огонь, поднесла бы ему, чтобы он хоть немного согрелся.



Сентябрь-октябрь 2009

Иллюстрация из Интернета


Рецензии