Отвоёванная Россия, часть первая

Анатолий Васильев






                ОТВОЁВАННАЯ  РОССИЯ


                книга воспоминаний и документов в трёх частях               

 
























                2009











               









Блажен, кто посетил сей мир                В его минут  роковые…               
                Ф.Тютчев.               
И жаль мне невольницы – милой отчизны.            
                В.Кюхельбекер.               
«Корень зла в том, что русские никак не могут               
утвердиться на национальном принципе, ставя               
интересы партийные выше интересов своего       
народа…»               
                А.Колчак.
                Всё минется – одна правда останется.
                Русская пословица.


































                Часть первая


                ХРОНИКА СИБИРСКОГО ИСХОДА

                Воспоминания молодой женщины


В ноябре 1919 года мы с мужем жили в двадцати верстах от Омска, занимаясь сельским хозяйством. Тихо и мирно протекали дни вдали от городской сутолоки. Время от времени нам приходилось ездить в город за покупками, и нас поражала и суматоха, и нервное состояние, какое царило в столице Сибирской республики. Тревожные вести о неудачах на большевистском фронте приходили всё чаще и чаще. Говорилось о кровавых расправах большевиков с оставшимся населением, с беженцами,настигнутыми вдороге, и пленными. На смену этим страшным сведениям приходили и утешительные. И мы, успокоенные, возвращались домой, где жизнь наша опять вступала в свою колею. Помню снежный и ветреный день. Когда за окнами нашего маленького домика остановился верховой, подав письмо моему мужу. Наши хорошие знакомые сообщали нам, что возможна сдача Омска большевикам, и поэтому предлагали место в своём вагоне, чтобы дать возможность и нам двинуться на восток – туда, куда тысячи людей убегали, ища защиты от зверств большевистских банд. Уложив вещи, мы двинулись в город. В степи по дороге шли люди,одетые в солдатские шинели. Каждый из этих солдат фронтовиков спешил добраться домой до прихода большевиков, бросая фронт на произвол судьбы, забывая о своём  долге солдата.Одни из этих дезертиров, наслушавшись большевистских бредней, спешили домой, где потом с распростёртыми объятиями встречали большевиков, стараясьзарекомендовать себя ярыми коммунистами. Другие, видя, как пустеют ряды серых шинелей, как разлагается армия, как расправляются большевики с пленными, бросали винтьовку и грязные окопы и в безотчётном страхе уходили с фронта.пробираясь окольнымипутями на восток, полузамёозшиие и голодные. Мне страшно было смоьреть наэти движущиеся шинели, казалось, что в каждом человеке выражалось злорадство и неприязненное отношение к нам, «буржуям». При въезде в город уже начали попадаться многочисленные группы людей, направляющиеся от города в снежные поля.               

У наших знакомых царил переполох. Каждую минуту открывались входные двери, впуская белые клубы морозного воздуха и новоприбывшего с новостями. Складывались вещи, делались запасы на дорогу, хотя никто не верил, что уезжает надолго, а, может, и навсегда. Все еще верили в силу колчаковских войск, вернее, говорили о каких-то американских, английских и японских полках, следовавших якобы с Востока на помощь Колчаку. Надеясь на силу иностранных штыков, думали, что Омск не станет добычей большевиков. Хотелось верить в легенду о  могучей руке, способной отвратить грозу, надвигавшуюся с запада. Не раз приходило желание вернуться домой, в свое уютное гнездышко, чтобы в долгие зимние вечера сидеть в теплой комнате, прислушиваясь к завыванию ветра в степи. Скрепя сердце, присоединялись мы к мнению наших знакомых, что оставаться нельзя, так как опасность со стороны большевиков еще не миновала.
– Вы ничего не сделали им злого, вы были всегда вне политики, но вы буржуи, этого достаточно для большевиков, ищущих в каждом интеллигентном человеке новую жертву для удовлетворения своей ненасытной классовой ненависти, – говорили наши знакомые.
Начались поездки в вагон, устройство этого временного убежища. Знакомые наши, Малиневские, получали полвагона для себя, полвагона для служащих и их семей. (Малиневский служил в одной из типографий). Семья Малиневских состояла из пяти человек. Он – лет 30, его жена, их сын Юрик –  5-месячный ребенок, мать Малиневского, старушка энергичная, добродушная, полная розовых планов на будущее, и дочь ее, сестра Малиневского, девица лет 32, без памяти любившая брата. Был и шестой член семьи, это старая няня Ляли (уменьшительное имя Малиневской), нянчившая теперь маленького Юрика.               
12 ноября                Морозный ноябрьский вечер. Мы сидим в столовой за столом и ждем Малиневского, который должен узнать, что будет с Омском. Нервы приподняты у всех. Смеемся, шутим.                – Колчак покинул город, – произнес Малиневский, входя в комнату.
Итак, завтра в путь неизвестный и, может быть, далекий!!
13 ноября                Вещи уже отправлены на станцию. Последний стук затворяемой двери, и мы садимся в санки. Сердце сжалось. Нас вперед звала заря спасенья, горевшая где-то на далеком востоке, а потому нельзя было терять драгоценного времени на размышления: ехать не ехать!
Город представлял печальное зрелище. Люди ехали, бежали, озабоченные. В глазах одних я читала страх, в других — апатию ко всему. Люди спешили ехать и идти, временами формировались целые обозы, и вся масса двигалась на станцию. Там и сям валялись трупы лошадей, которые представляли из себя скелеты. Некоторые из них лежали, уткнув нос в пучок сена, который заботливый хозяин бросил им, оставляя животное на произвол судьбы. Мы в вагоне-теплушке, перегороженной на две части: в одной – семья Малиневских, а в другой мы и остальные пассажиры. Мы с мужем заняли место около окна на верхних нарах. Повесили большой кусок картона, отделивший нас таким образом от соседей. Получилась маленькая комнатка, где можно было лежать, с трудом – сидеть. На верхних нарах, рядом с нашей «комнатой», помещались два наборщика типографии, бухгалтер, помощник Малиневского. Внизу – австрийский пленный Чесик Хмель, знакомый Малиневских, и два брата К.
Обед сварили на печке, стоявшей посередине вагона. Малиневский и мой муж поехали в город сделать последние закупки провизии. Малиневский вскоре вернулся, но без моего мужа. 
Объявили о скором отправлении поезда. Спускался зимний вечер. Затихал говор и шум около эшелона, все ждали с минуты на минуту отправления, а мужа все не было. У меня явилось предчувствие, что с ним случилось что-то. Это предчувствие не обмануло меня. Малиневский был вызван кем-то в город и через час вернулся с моим суженым, который, как оказалось, был арестован одним колчаковским полковником, принявшим его за заведующего складами типографии и требовавшим от него сдачи таковых. Только вмешательство Малиневского спасло моего мужа от ареста: он разъяснил пьяному полковнику, что в данном случае произошла ошибка.
Ужин в непривычной для нас обстановке. Разговор не умолкает. Приехал  злополучный заведующий складами, наша вагонная семья увеличилась.
Сидели до полночи за чаем, делясь впечатлениями.
14 ноября
Рано утром наша теплушка двинулась, застучали колеса.                – Едем, – в один голос крикнули мы, как будто среди нас были такие, которые не верили, что поезд действительно движется. Но коротка была наша радость, поезд прошел только восемь верст и остановился. На вопрос, почему не едем, получили ответ, что пути заняты по  «четному» и «нечетному». Целые ленты поездов стояли перед нами. Уныло потянулись часы, сон отлетел, а в душу закралось беспокойство. Жадно выслушивались все сведения, приносимые нам прибегавшими из города жителями и солдатами. Каждый был напуган взрывом моста, выстрелами в городе и рассказывал ужасы.
Вечер. Едем дальше. Станция Калачинская. Поезд замедляет ход. Мы лежим в своей «комнатке» и прислушиваемся к тому, что творится в вагоне. Кто-то громко рассказывает, что большевики заняли Омск сегодня в 10 часов утра, то есть через четыре часа после нашего выезда.
– Омск горит, – раздался голос Хмеля. Мы начали поспешно одеваться и выходить, чтобы убедиться в правоте его слов. Нашим глазам представилось ужасное и в то же время красивое зрелище. Ночь тихая, небо светлое, ясное, миллиарды звезд, мигающие в глубине небесного свода, а на западе все оно  красное, и краснота эта неровная. Местами красные, как кровь, языки, трепеща, простирались в небо, а местами темные полосы дыма с темно-алыми отблесками пламени смешивались и тоже неслись дальше, дальше от этой грешной земли. «Небо краснеет от пролитой на земле крови», – подумала я, всматриваясь в небо и стараясь уловить, что говорилось вокруг.                – Большевики стреляли по всему городу, а теперь подожгли его со всех сторон, – говорил какой-то солдат.                – А ты откуда так знаешь?                – Я в последний момент убежал. Войска еще не было, а большевики в одиночку уже разъезжали, – видимо, местные. Белые мост взорвали, а большевики пришли совсем с другой стороны.                – А с какой? Много их было? – посыпались вопросы, на которые солдат не успевал отвечать.                Я слушала и думала обо всех тех, кого оставила в Омске.
Небо трепетало, и темные тени дыма уходили в небесную даль. Муж влез на вагон, предлагая и нам сделать то же, так как наша теплушка имела лестницу, ведущую на крышу, откуда было виднее. Но мне казалось, что за этими домами, скрывавшими от нас часть кровавого неба, я увижу то, что никогда не хотела бы видеть. Казалось, что я услышу отчаянные крики и стоны со стороны огневой завесы.
Раздавались выстрелы, глухие взрывы, повторявшиеся все чаще и чаще. Кто-то крикнул, что, может быть, пороховые погреба загорелись в Омске. Все ухватились за эту мысль, и казалось, что вместо Омска мы найдем руины, обгоревшие одинокие трубы, свидетельствующие о том, что здесь жили люди, которых неожиданно вырвала из среды живых смерть.
Тысячи мыслей, самых ужасных, теснились в голове, пока голос мужа не вывел меня из оцепенения. Вернулись в вагон. Через несколько минут поезд тронулся, унося нас дальше от кровавого облака.

25 ноября.                Едем дальше. Поезда идут в одном направлении двойными рядами по четному и нечетному пути. Целая лента черных паровозов и красных вагонов-теплушек. Можно было встретить и классные вагоны, но это преимущественно были или какой-нибудь штаб, или санитарные поезда.
Уже полторы недели, как мы в дороге.
Дни тянутся серые, унылые, похожие один на другой. Когда мы ехали, когда слышался стук колес, я, сидя у окна, смотрела на мелькавшие перед моими глазами кусты, дома, тогда приходили светлые мысли, как мечты крылатые, ясные: я видела Владивосток, а там широкий морской простор, горячее солнце, зовущее к жизни, красивые страны и, наконец, Литва — цель нашей дороги. Там давно уже ждет отец своих любимых сыновей (моего мужа и его брата), до сих пор не зная, живы ли они. В эти минуты казалось все исполнимым, казалось, что скоро мы будем во Владивостоке. Когда же поезд останавливался и стоял целыми днями, охватывала  такая тоска, что хотелось бежать куда-нибудь, скрыться от этой непрошенной гостьи. А поезд останавливался не только на станции, иногда он целую неделю стоял в поле, где не было ни капли воды. Носили снег и варили чай. День начинался с раннего чая, должен быть сварен ночным дежурным. Обязанности такого дежурного сводились к тому, что он всю ночь поддерживал огонь в железной печке и не пускал никого в наше жилище. Я любила дежурить, так как только тогда было просторно в вагоне. Можно было мыться, стирать белье. С непривычки пухли руки и слезала кожа, но нужно было научиться все делать самой. Может быть, и нас ждет советская школа жизни. Столовались мы с Малиневскими. Обед обыкновенно готовила их мать. Обеды были ее гордостью; действительно, таких вкусных щей и борща я никогда нигде не ела. Но нельзя было допустить, чтобы все время готовила добрая старушка  – печка находилась против дверей, и варившая обед легко могла простудиться.
         Решено было готовить по очереди. В первый же день моего дежурства старушка Малиневская объявила голодовку, объясняя нам свой поступок тем, что, вероятно, ее обеды никому не нравятся, и потому мы отстранили ее от ежедневного дежурства на кухне. Едва удалось успокоить и убедить ее, что совсем иные причины побудили отказаться от ее обедов. Весь вагон любил старушку, и нас забавляло ее постоянное, но добродушное ворчание, на которое никто никогда не обращал внимания. В этом ворчании было все: нарекание на капусту, что долго варится, а все, наверное, голодные, бедный же Дюнэк (ее сын), наверное, падает в обморок, и то, что Ляля сама кормит ребенка, а не дает ему хлеба и супа, и поезд стоит, и погода плохая и что-то еще всякое. Но стоило кому- нибудь из нас сказать, что обед вкусный, как у старушки являлось великолепное настроение.
        Ей всегда казалось, что Ляля недостаточно внимательна к мужу, и что Дюнэк плохо выглядит и голоден. А в действительности каждый бы позавидовал настроению Малиневского.
        Дни шли за днями. Мы безнадежно стояли в поле. Женщины занимались домашним хозяйством, пекли булки в железной печке, стирали, починяли белье, варили, жарили, а мужчины рубили дрова, носили воду; если же поблизости не было воды, а ее надо было для паровоза, - носили снег мешками и сыпали в тендер.
        Это была мучительная работа: много-много мешков уходило в эту черную пропасть, когда снег стаивал, оказывалось, на дне тендера лишь самая малость воды.
Вечером часто приходил комендант эшелона и, стуча в дверь кулаком, кричал:               
   – Взять оружие! Лечь в цепь на насыпь и быть начеку!               
   Мужчины одевались и выходили. С нами оставался только один из них. В такие вечера часы тянулись долго-долго.                Никто не спал, всем делалось не по себе, разговор не клеился, да и не хотелось прерывать этой немой тишины, Я сидела в своем уголке и смотрела в окно, в снежную даль.                А ночь молчала, слышно было только, как ветер несет снег. Мне так хотелось уловить хоть один звук, напоминавший о том, что наши  близкие тут, с нами.                Мужчины по очереди приходили греться, а их тревожно спрашивали:               
   – Слышно ли что-нибудь?                – С какой стороны большевики?                – Холодно ли?                Дров не было, а морозы стояли лютые. Нужно было учиться красть на станциях шпалы, дрова, заборы, но скоро и на станциях не оказывалось запаса топлива. Люди все-таки не терялись и во всем находили выход. Однажды, подъехав к какой-то большой станции, мы увидели, как пассажиры нашего эшелона тащат громадные бревна и толстые доски. На вопрос: «Откуда?» – ответили: «Кипятильник ломают». Мы пошли в указанном направлении и вскоре увидели, что на том месте, где был кипятильник, то есть дом, построенный из огромных бревен, стояли одиноко труба и печь с котлами. Стены разобрали по вагонам, и они исчезли в черных пастях печурок, там же исчезли крыша и потолок. Каждый тянул столько, сколько мог. В пять минут от кипятильника осталось одно воспоминание.
   На другой день по приказанию нашего коменданта был разобран громадный цейхгауз, и все в один миг было сложено на крыши вагонов и тендера. Делались запасы, так как предполагали стоять снова в поле, где топлива нет. На месте цейхгауза стояли только четыре столба. Так разрушалось в пять минут то, что созидалось неделями, месяцами, годами.

   10 декабря
   Скоро уже месяц, как мы в дороге. Казалось бы, далеко должны быть, но мы подвигаемся черепашьими шагами. Боязнь быть отрезанными большевистскими бандами, рыскавшими в окрестностях вдоль железнодорожного пути, приходила все чаще и чаще. Запасы истощились, надо было подумать о новых. Впереди вставал призрак голода. Решено было послать Чесика Хмеля в Новониколаевск за провизией, но с тем, чтобы он ждал на станции: мы надеялись все-таки через день-два быть там. Но наши надежды не сбылись — сегодня уже пятый день, как уехал Чесик, а мы все стоим в поле. Напрасно радовались ночью, что нас повезли, и повезли, как курьерским.
– Наверное, и ближайшую станцию проедем, – смеялись мы, и никто не спал от охватившей нас радости, но недолго длилось это веселое настроение: нас везли только от разъезда Колчугина до станции  Чик. И теперь снова стоим и переживаем тяжелые минуты. Тревожные вести доходят со всех сторон. Слышим, что большевики в 30 верстах, слышим, что они пришли из Колывани, перерезая железнодорожный путь, захватывая в плен целые эшелоны. Что было с несчастными пленными, известно только им и их палачам.
   Тянутся унылые часы, сыплются мешки со снегом в тендер, жгутся трехдюймовые доски, тают наши запасы, а с ними тает и надежда на спасение. Вечером слушаем пение помощника Малиневского, разговариваем, пробуем даже шутить, а надоедливые мысли стучат в мозгу: уехать бы дальше, не сидеть в  тесных теплушках, напряженный слух старается уловить все звуки за этими дощатыми стенами теплушки. «Не едет ли кто?  Не стреляет ли?»
   Наступает день, несущий с собой едва мерцающий след надежды на лучшее. Но жизнь безжалостна не только к нам, она иногда показывает во всей наготе страдания чужих людей и заставляет нас забыть, хоть ненадолго, о своих невзгодах.
   Помню светлый, солнечный день, наш поезд стоял в степи. Я только что вернулась с прогулки — ходила около вагона, пользуясь случаем, что нечетный путь около нашего поезда был свободен. Радовалась, что вырвалась из душной теплушки, и вдыхала всей грудью морозный свежий воздух. Но вскоре вдали увидела черное чудовище, надвигавшееся по нечетному пути. Пришлось вернуться в вагон – рядом с нашим эшелоном остановился санитарный поезд. Через несколько минут послышался несмелый стук в двери нашей теплушки.
– Войдите, – ответил муж. Никто не отозвался, а стук повторился, едва слышный, нерешительный. Мы открыли дверь и увидели вместо человека,— скелет в солдатской зеленой шинели. Из рукава выглядывала исхудалая рука, которая поднялась было, но потом опустилась на пол теплушки и мы услышали шёпот:                – Хлеба, дайте хлеба –. И скелет закачался, как от сильного ветра. –Умираем все, третий день ничего не ели.
Ляля подала ему кусок хлеба и мяса, он шатающейся походкой направился к своему поезду.
   Я «поднялась» в свою «комнату» на второй этаж и снова заняла свое место около маленького окна. Взглянула на стоявший рядом поезд и сейчас же задернула штору, чтобы не видеть той жуткой картины, какая представилась моим глазам. На буферах и площадках вагона были сложены голые трупы один на другом, и завязаны веревкой, чтобы во время хода поезда не свалились. Трупы, застывшие в разных позах со скрюченными пальцами, с головой, откинутой назад, со стеклянными глазами.
   Около поезда не ходили, а ползали солдаты, исхудавшие от тифа и голода. Их воспаленный мозг не отдавал отчета в том, что они делали. Ползали, ели снег, просили есть, и когда получали хлеб от пассажиров нашего поезда, жадно, почти не жуя, проглатывали его. Их, вероятно, ждала такая же участь, как тех, которые были привязаны к буферам. И это колчаковская армия, о которой до сих пор писали, что она « планомерно отступает». Отступает в мир иной, а от большевиков бежит, пока хватает сил. Она умирает не на поле брани со штыком в руке, а от грязи, тифа и голода, хворает, мучается, а потом тела ее бойцов бросают в яму, едва прикрытую снегом.
   Когда вспоминаю об этой встрече, сердце щемит жалость к тем, которые так мучились. Как сейчас вижу это бледное безусое лицо и глаза... глаза голодного…  столько человеческой мольбы и муки было в его взгляде.
   Старушка Малиневская вынесла суп в котелке, отдала солдату, стоявшему вблизи нашего вагона. Как он жадно ел, как благодарил, рассказывал, что уже три недели хворает.
– Сначала еще было хорошо, доктора были, сестры, санитары, а теперь? Теперь  весь персонал болен, оставшиеся  здоровыми два санитара и сестра оставили наш поезд, зачем им оставаться в этой движущейся могиле. Нам некому принести поесть. Мертвые лежат в вагоне, надо их вынести, но некому. Нас вши заели, – его шипящий шепот звучит и теперь в моих ушах.
   Помощник Малиневского пошел в санитарный поезд отнести больным пищу и посмотреть, насколько правдивы слова солдата-рассказчика. Вернулся, взволнованный, и сказал:
 – Не ходите туда! Наша помощь ничто. Если бы вы видели, что там творится... Больные лежат в три этажа. Много таких слабых, что не могут двинуться с места. Более сильные на третьих полках. Насекомых масса, ползают по одежде, одеялам. Некоторые отправляют свои естественные потребности на своих постелях, а в вагоне 40 человек, – он встряхивал головой, будто избавляясь от увиденного:
¬ – Многие уже умерли и лежат там, где и больные. Персонал весь болен. Доктор, больной тифом в легкой форме, сказал, что они со дня на день ждут прибытия в Новониколаевск. Там есть надежда оставить тяжелобольных и заменить персонал для сопровождения. Там они получат продукты, а теперь запасов никаких.
   Санитарный поезд тронулся.
   Замелькали пред нами грязные окна классных вагонов, унося с собой больных и мертвых, и туши замороженного человеческого мяса, привязанного к буферам. Отъедут несколько верст, будут снова стоять в степи, выкопают яму, сбросят туда голые трупы, засыплют снегом, и дальше повезет поезд свои жертвы, и будут расти на широких сибирских степях одинокие курганы, могилы безымянных солдат.

   12 декабря
   Сегодня почти никто не спал. Ночь казалась длинной-длинной. Начальник нашего поезда сказал: мало надежды на дальнейшее продвижение. Дорога занята даже за Новониколаевском. Сотни эшелонов стоят, дожидаясь очереди на отправку. Одним словом, образовалась « пробка», нет времени ждать ее разгрузки – большевики в ЗО верстах. Стоим опять в степи. Помню безбрежное поле, в 50-60 шагах от пути — несколько кустиков чернеющих, как грязное пятно на белоснежной скатерти. Поезда стоят в два ряда; из каждого паровоза клубится дым, а около вагонов люди озабоченные, нервные. С каждой стороны железнодорожного пути двигаются обозы. Здесь автомобили – грузовики и легковые, санки – большие и маленькие. Мужчины, женщины, дети сидят на своих узлах, чемоданах, на бочонках с маслом, Я стою около дороги и наблюдаю эту необычайную картину. Вот едет старик с громадной седой бородой, держит на коленях внука, мальчика лет девяти, на носу дрожат очки, готовые каждую минуту свалиться. Дед ни на что не обращает внимания. Его глаза впились в листок газеты, он читает строчки, которые часто несут нам желанную надежду. Какое впечатление вынес он от чтения, не знаю. Проехал мимо.
   Едет бабка с детьми. Вожжи держит замерзшими ручонками мальчик лет двенадцати, тесно прижавшись к продрогшей сестренке, лет девяти-десяти. А баба, повязанная громадным платком, обнимает третьего младшего ребенка, причитает и плачет. Верная сивка, измученная, голодная идет в обозе, не желая отстать от других, предчувствуя своим благородным лошадиным сердцем, что если отстанет, то не услышит голоса хозяйки и маленьких друзей своих. Плетется, едва-едва таща свои усталые ноги.
   Едут санки, нагруженные больными солдатами, по четыре человека в каждых. Полузамерзшие, в тонких шинелях, покрытые  рогожей едут, пока по одному не сбросят их в яму, или не положат в санитарный поезд. Некоторые спят, а у этого бородатого старика взгляд устремлен в небо. Может быть, он молится?
   За кого? За свою ли грешную душу, или за тех, кого оставил в родной стороне и которых никогда уже не увидит? Но он забыл о зле и смерти - по лицу расплывается улыбка умиления, в широко открытых глазах дрожит слеза, как капелька росы в ясное летнее утро.
   Много- много трогательных картин мелькало перед глазами, и все это прибавляло отчаяния, когда мы сидели среди снежной пустыни и ждали, что пошлет нам судьба.
   Ночью, прижавшись к мокрому окну и всматриваясь в ночную тишину, я видела, что все так же куда-то ехали люди, не зная отдыха, забыв о сне.

   13 декабря
   Утро вставало туманное, как бы нехотя вставало солнце, изредка освещая землю благодатными лучами. Мы, не спавшие всю ночь, решили сегодня купить лошадей и присоединиться к общей массе, двигающейся на восток. Муж и Малиневский чуть свет пошли искать новый транспорт для нас в соседнюю деревню, лежавшую на запад от места стоянки. Два часа дня. Никто еще не притронулся к пище. Вещи уже сложены, ждем мужа и Малиневского. Тесно в вагоне, хочется простора, свободы, как сердцу тесно, оно хочет одним ударом порвать связывающие его оковы.
   Я и Ляля выходим из вагона. Около поезда царит беспокойство. Все уже знают, что дальше нам дороги нет.
   Вагон-магазин, где хранились запасы, был открыт, оттуда выбрасывали вещи: куски сукна, полотна, сапоги, кожу, бочонки масла, мясо. Проходившие мимо отступавшие, вернее, бежавшие с фронта, солдаты гурьбой толпились около, хватали наперебой летевшие из вагона вещи, рвали, резали перочинным ножом сукно, полотно, сапоги закидывали на плечо, разрубали шашками бочонки с маслом – и жадно ели его.
   Кто набирал много, так, что не мог нести, отходил в сторону, и продавал по очень низкой цене беженцам, едущим и идущим. Я и Ляля смотрели, стоя в стороне, на этот разгром. Из типографии выбрасывали шрифт. Хотели уничтожить все, чтобы большевикам ничего не оставить. Поезд разгружался, люди, бросив часть вещей, уезжали, а по вагонам лазили солдаты, рылись в оставленных вещах, выбирая нужное, более ценное, разбрасывая во все стороны одежду, обувь и вещи домаш- него обихода. Мы слышали, как они говорили, что большевики уже в двадцати верстах: снова пришли со стороны Колывани и отрезали часть эшелонов.
   Вот подъезжают к нашему вагону санки, крытые кошмой. За ними другие. На них сидит высокий мужчина. Это князь Лев Голицын приехал за своей семьей из Новониколаевска, куда он ездил закупить провизию и лошадей. Его вагон был прицеплен к нашему поезду, а теперь и его постигла та же участь, что и нас. Взволнованное, красивое его лицо разрумянилось на морозе. Нахмурив брови, он спешит, не обращая внимания на окружающее, усаживает своих детей в широкие крытые санки, а сам садится в другие. Все уезжают. Пустеет поезд. Уже не клубится дым из черной трубы паровоза, а из вагонов, открытых настежь, высовываются лица, с тоской смотря на уезжающих. Это те, которые остаются за неимением средств купить лошадей, это преимущественно одинокие женщины с детьми или старики. Я и Ляля, стоя около телеграфного столба, не можем оторвать усталых глаз от широкой дороги, где движется черная масса, извиваясь, как змейка. Оттуда ждем наших мужей. Но почему их нет? Не попали ли они в руки большевиков?
   Кровь стучит в висках, а сердце мучительно ноет. Слезы то и дело навертываются на глаза, но мы это скрываем друг от друга, боясь показать слабость духа. Минуты ползли. Мы ползли, не двигаясь, не разговаривая.
   Мимо проходит мужчина и несет ребенка, а за ним спешит его жена с маленьким узелочком в руке.                – А вы пешком? – вырывается у меня вопрос, когда они поравнялись с нами.
– Да, – едва слышным голосом ответила она, и глаза ее заблестели.
– А ваши вещи? – спросила Ляля.
   Женщина ничего не ответила, махнула рукой, еще ниже наклонила голову и торопливыми шагами пошла вперед. Мужчина обернулся, прижимая к себе ребенка, и проговорил:
– Нам не нужны вещи, вот наше добро, и его мы не оставим.
   И тоже торопливо зашагал, унося с собой все свое состояние, веру в свои силы и отцовскую любовь к этому маленькому существу. Скрылись и они, их поглотила та змейка, что ползет, извиваясь по дороге.
   Наконец, и мы дождались своих. Они приехали, приведя с собой 13 подвод.
   Малиневскому, имевшему большую семью и много вещей, нужно было много транспорта.
   Для Ляли и маленького Юрика была сделана будка из войлока, почти наглухо закрывавшаяся. В этой будке была подвешена громадная лампа, которая нагревала временное обиталище малютки.
   Старая няня присоединилась к Ляле, а Малиневский был за кучера. Началось складывание вещей на санки, суета. Уже вечерело, а до Новониколаевска было 3О верст.
– Кому надо муки? – раздался  мужской  незнакомый голос. Мы с мужем обернулись и увидели перед собой колчаковского милиционера  в кожаной черной куртке.
– Князь Путятин и я ехали этим эшелоном, раз он дальше не идет, то князь бросает вещи, и мы идем пешком. У нас остается немного муки и масла –наши запасы на дорогу.
   Муж уже не слушает милиционера, бросает вещи на санки и идет в княжеский вагон.
   Князь складывал вещи и маленький ручной чемоданчик, куда входило только одна пара белья, полотенце, мыло и еще несколько мелких вещей. Это был уже пожилой мужчина с седой окладистой бородой, с добрыми серыми глазами и добродушным лицом. Видно было, что он взволнован, не заметил даже вошедшего, а когда муж спросил, почему князь идет пешком, ответил:
 – Так пришлось, не достал лошадей, должен идти пешком, искать теперь подводы нет времени. Большевики недалеко.
– Может быть, вы согласитесь ехать с нами? – предложил муж.
– То есть как? – с радостью в голосе спросил князь.
– Я имею свободное место и могу даже взять с собой некоторые ваши вещи.
– Нет! Я стесню вас, теперь никто не располагает свободным местом.
   Видимо, князь боролся сам с собой. Согласиться – значит стеснить, идти пешком, значит попасть в руки большевиков.
   Благодаря настойчивым просьбам, князь согласился ехать с нами.
– Знаешь, Туся, кто поедет с нами? –спросил меня муж, входя в наш вагон. –С нами поедет старый князь Путятин. Жаль его. Так взволнован, хочет идти пешком. Но что с ним будет в дороге?
   И муж рассказал о своей встрече с князем.
   Я рада была, что мы едем и что можем кому-то помочь в эти тяжелые минуты. Забрала свои вещи, окинула еще раз взглядом вагон и вышла. Около саней увидела мужчину среднего роста, одетого в солдатскую шинель с погонами и пуговицами защитного цвета. На голове была надета фуражка, а на плечи накинут башлык. По большой окладистой бороде узнала князя.
– Не знаю, как благодарить вас за то, что не оставили старика, а я уже хотел идти пешком, но мне Бог послал вас, – говорил князь приятным басом, не скрывая своей радости.
   Я села на розвальни, с одной стороны сел муж, с другой князь. Но не остался и Федор – денщик князя, предлагавший нам муку и масло. Он сел на другие санки, нагруженные вещами.
   Малиневский с Лялей поехали первыми, и за ним Малиневская с дочерью, дальше потянулись санки с вещами, на них сидели бухгалтер типографии, делопроизводитель, Павел — сторож типографии, Федор, а остальные лошади шли гуськом без кучера. Наши санки замыкали обоз. Дорога была хорошая. Влились и мы в общий беженский поток. Несмотря на близость большевиков и на наступивший вечер, разговор велся оживленный. Нервы у всех были приподняты,  каждый старался, как можно больше говорить, чтобы отогнать ненужные мысли. Они были невеселые, потому что каждый знал, что дорога предстоит далекая, а надежды попасть в какой- нибудь идущий на восток эшелон не было.   

   Князь производил очень хорошее впечатление, казалось, что мы давно с ним знакомы. Он много рассказывал о себе, о том, что ему пришлось пережить за последнее время в Сибири, где он был уже три года. Семья его – жена, сын и дочь остались в Царском селе. Он ехал в Сибирь ненадолго, но Колчак, фронт на Урале, все неурядицы в России разбили его планы, в 1918 году большевики арестовали его, и он ровно год просидел в одиночной камере, ни на минуту не забывал о родной семье и лелеял мечту увидеться с женой и детьми. Но судьба бывает жестока и не всегда посылает нам то, что мы хотим. По приходе Колчака он был освобожден и назначен по охране железной дороги.
– Вот память о тюремных стенах, – говорил князь, показывая на белую бороду.– Никогда не носил такой бороды, а после тюрьмы оставил!
   Весь его рассказ дышал тоской о семье, о доме; видимо, тяжело ему было на старости лет жить вдали от близких.                – А сын? Уже теперь большой. Может быть, погиб, как погибли тысячи юных сил России. Только бы не в рядах большевиков, я легче перенесу его смерть, чем известие о службе у большевиков! ¬– Голос его задрожал, и он умолк, всматриваясь в серую темноту ночи, спускавшуюся на землю, как будто ждал, что за этой серой завесой он увидит родные черты. – Жена не знает, где я и что со мной. Но, видно, не кончились мои испытания... О ней я слышал, что она выехала в Петроград. А теперь мой план таков: ехать во Владивосток, а там дать знать жене, где я и при первой возможности ехать самому дальше, или ждать семью во Владивостоке. Когда я их увижу?
   И снова умолк, и снова тоскливый взгляд, устремленный в туманную даль, говорил о том, что душа его и мысли были далеки-далеки. Что думал он? Что чувствовал в эти минуты этот одинокий старик? И я задумалась, задавая себе вопрос, вернемся ли мы в старое гнездышко, где провели столько счастливых дней, или под напором большевистских банд поедем в неведомый край? Мысли вихрем проносились в голове. Моментами казалось, что медленно едем и не успеем уехать от большевиков, но когда задумаемся, когда мысли одна за другой унесут нас в иной далекий мир, то мы и не замечаем, как уменьшается расстояние между нами и Новониколаевском.
   Около города шумно. Картина та же, какую все видели во время нашей дороги. Только теперь и мы тянемся в этой черной бесконечной змейке. 

    Было совсем поздно, когда своими темными улицами нас встретил Новониколаевск. Ехать дальше было невозможно, устали лошади. Князь предложил завернуть в железнодорожную милицию, где его знали, и там переночевать.
   Малиневский думал с утра отправиться в город – искать комнату для жены, сына и матери, – везти сына в тридцатиградусный мороз он не решался. Тем более, что неизвестно было, как долго придется ехать.
   В милиции нам уступили небольшую комнату, где мы все расположились на полу, подостлав под себя шубы, и закрылись одеялами. Я моментально заснула, успокоенная настроением милиционеров, уверявших нас, что Новониколаевск не будет отдан большевикам, что есть приказ о наступлении. Никто из нас и не думал о том, что если армия бежит, а большевики триумфальным маршем идут от Омска без боя, то какое может быть наступление. Слова успокоили нас, усталых, и нам казалось, что дальше Новониколаевска мы не поедем.
   Пробуждение отрезвило нас.

   14 декабря
   Я открыла глаза и с любопытством смотрела вокруг. Мне здесь все нравилось; и эти грязные окна, и заплеваннный пол, на котором мы все вповалку спали, и то, что места здесь больше, чем в вагоне где-то на первой полке. Думали пробыть в Новониколаевске целый день, а если будут утешительные сведения, то и два дня, Я собиралась пойти к одному нашему старому знакомому адвокату, от него узнать подробно о настроении в городе и вообще посоветоваться, что делать.
   Муж уехал в город, хотел привезти Чесика и поискать сена для лошадей. Он уехал, а с обеда начались суета и тревога в городе. Разнесся слух, что большевики подходят к Новониколаевску. Я так никуда и не пошла. Ходила и прислушивалась к тому, что вокруг говорилось. А слухи были самые разнообразные, одни говорили, что большевики еще далеко, другие, что уже в 8-10 верстах. Наконец, князь объявил нам, что звонил начальнику штаба, спрашивал его о положении на фронте. Начальник штаба ответил, что сегодня же, не медля ни минуты, мы должны уехать; в Новониколаевске подготовляется местное восстание, а большевистская регулярная армия подходит к Краснощекову – уже находится в 8 верстах от города. Беспокойство овладело мной и князем. Муж еще не вернулся, Малиневских тоже не было, они уехали с вещами на найденную сегодня утром квартиру. Уже вечерело, когда вернулись мой супруг и Чесик, рассказывая нам, что в городе уже неспокойно. Начинаются погромы магазинов.
   Мы кормили наскоро лошадей, ожидая с нетерпением Малиневских, чтобы вместе ехать.
   Ночь наступила бесшумно, в далеком небе зажигались звезды, переливаясь темно-лиловыми огоньками; казалось, что только там, в вышине тихо и спокойно.
   Милиция помещалась около самых железнодорожных путей. Станция была вся освещена электричеством, что творилось там, мы не видели, ибо нас отделял от железнодорожных путей большой цейхгауз. Слышали стук колес, свистки паровоза, какие-то крики, громкие разговоры, в которых можно было уловить страх, беспокойство и приготовления к скорому отъезду. Чесик, князь, муж, милиционер, Федор, все суетились около лошадей. Запрягали, укладывали последние вещи. Я не могла сидеть одна в полутемной комнате, меня пугали эти грязные стены, внушавшие теперь мне отвращение и страх. Я вышла на улицу и услышала выстрелы где-то далеко, а потом совсем близко. Через минуту раздался оглушительный взрыв, и стекла в окнах задрожали. Я невольно вскрикнула.
– Склады на станции взорвали, – спокойным голосом проговорил проходивший мимо солдат.
   Не успели мы прийти в себя, как услышали пронзительный крик женщины, бежавшей из полосы, освещенной электричеством, в темную улицу, а за ней бежал мужчина.
– Большевики идут, большевики, – кричала задыхавшимся голосом баба и скрылась в темном коридоре улицы. Этот раздирающий душу крик так повлиял на меня, что я ничего не могла сказать от волнения. Позднее оказалось, что эта баба была поймана, как воровка. Она хотела уйти от солдат, но один догонял ее, а она кричала, думая что преследователь оставит ее, когда услышит, что большевики идут. Все это сообщил нам милиционер, бывший на станции, а теперь пришедший посоветовать нам скорее уезжать, так как местные большевики уже занимают город.
   Раздался снова выстрел, и снова взрыв. Но я уже освоилась.
  – Мост взорвали, – сказал нам кто-то, проходивший мимо.
   Хотелось уехать дальше от милиции, где нас большевики без всяких расспросов поставили бы к стенке. Стрельба началась порядочная. Стреляли, скрываясь в темных углах улицы, из заборов, ворот, не зная, в кого попадет шальная пуля. Моментами опасно было оставаться на улице – пули летали совсем близко. Я села в санки и терпеливо ждала. « Если суждено мне теперь умереть, то пуля везде меня найдет». И еще плотнее закуталась в доху, ожидая, когда тронется наш обоз. Малиневского не было, а ждать уже было опасно и даже бесполезно, может быть, его арестовали или убили по дороге.
   Решили двинуться в путь. Но в ту же минуту увидели Малиневского, возвращающегося с семьей, которую не хотели принять на нанятую квартиру.  Оказалось, что хозяин большевик, с радостью ожидающий прихода единомышленников, потому и не хочет принять буржуев.
– Не знали, вырвемся ли мы из города, везде уже большевики, – крикнул нам Малиневский и, стегнув лошадь, скрылся в темной, зияющей пасти уличного проема. Потянулись и мы, сворачивая на боковые маленькие улочки, чтобы не встретиться с большевистским патрулем. Темно и глухо. Ни одного прохожего, только наш обоз, скрипящий полозьями. Время от времени слышим стрельбу. При каждом выстреле я съеживаюсь, как бы стараюсь быть едва заметной.
– Не бойтесь! Как-нибудь вырвемся, ведь это стреляет тот, кому не жаль пули и кто в действительности не умеет стрелять, – говорил князь.
   Казалось, что нет конца этой глухомани, что мы в лабиринте и не можем найти выхода. Свернули еще влево, проехали несколько шагов и остановились. Не нужно было спрашивать почему, ибо услышали целое море голосов. Мы стояли на горе, а под горой двигалась черная масса. «Большевики», –  подумала я.
   Но оказалось, страхи напрасны: черная, движущаяся масса была полком белых, выходившим из города. Наш обоз присоединился к нему, и все вместе мы выехали в белую степь.
   Дальше, дальше от этого города, где льется кровь, слышны крики и стоны. С левой стороны дороги тянулись железнодорожные пути, и там стояли поезда, освещенные окна которых так манили к себе усталых путников. Казалось, за этими окнами тепло и уютно.
   Лошади время от времени фыркали, снег скрипел под санками. Я была настроена пессимистично, несмотря на скорую езду и на оживленный разговор мужа с князем.
   И вдруг лошади остановились. Перед нашим обозом стояли тысячи санок, лошадей. Взволнованные голоса слышались отовсюду. Выяснилось, что дорога идет через овраг, настолько крутой и со столькими ямами,. что почти все санки перевертывались. Объезда нет, потому что овраг узкий и по сторонам лежат сугробы. (Овраг проходил под небольшим железнодорожным мостом). Если кто шел искать лучшего пути, то уже не возвращался, —не мог в такой массе народа найти своих.
   Ветер усиливался и крутил большие столбы снега, залеплял глаза и где-то в широкой степи выл и злился, как бы за то, что люди эти стесняют его простор. На минуту успокаивался и потом с новой силой поднимался и отдавался дикой пляске.
   Белый пушистый снег заносил нас все больше и больше.
   Муж отошел от санок, и его фигура моментально скрылась за белым столбом. Что-то оторвалось в груди. Князь, Чесик, Малиневский начали звать его. Я выскочила из саней, и, утопая по колено в снегу, путаясь в огромной дохе, напрягала зрение, ища свою потерянную половину.
   Князь уговаривал не волноваться, но в его голосе слышалось беспокойство. Я не слушала его, искала за белыми снежными столбами фигуру мужа, но вместо него видела снег, снег и снег. А за белыми пеленами слышались голоса, полные отчаяния, мольбы и муки, голоса, зовущие своих близких, знакомых, которых поглотила эта ненасытная белая степь и свистящий, свирепый и жалобно-протяжный ветер.
   Пишу эти строчки, а в ушах звенят голоса, выходящие из сотни грудей:
–  Ко-о-ля, ма-а-ма, шта-аб о-округа, телеграфная ро-ота... – кричали наперебой люди и метались, как в клетке.
   Не помню, как муж очутился рядом. Он не слышал наших голосов и искал нас, и только счастливая случайность привела его к нам. Он наткнулся на санки, где сидел Федор, а потому, что мы шли обозом, ему удалось добрести до саней, где сидели я и князь.
   Толпой овладевало беспокойство. Слышались голоса, что-то рассказывавшие, и часть подвод сворачивала в сторону. Оказалось, пошли на Каменку, объезжают злополучный овраг.
   Сотни санок стояли, дожидаясь очереди перед оврагом. Мы не последовали их примеру. Стоять, мерзнуть и ждать большевиков здесь нельзя, на объезд требовалось немало времени, а мы его не имели. А в сказку о далеком расстоянии между нами и большевиками мы не верили. Кто-то предложил искать дорогу на железнодорожное полотно. Все приняли это рискованное предложение, и обоз наш свернул в сторону. Лошади тонули в снегу, мы падали, набирали полные сапоги и рукава снегу, вставали, падали и, наконец, добрели до полотна железной дороги. Лошади едва втянули санки на высокую насыпь. Сели мы в них, оглядываясь по сторонам. Никто не последовал нашему примеру. Вероятно, в душе называли нас сумасшедшими, ведь паровозы приходили и с одной стороны, и с другой, привозя с собой уголь. Другой же путь, нечетный, был занят эшелонами. Сквозь маленькие окошечки теплушек виднелся свет.
   Лошади отдохнули немного, и обоз наш тронулся. Застучали копыта по шпалам, и понемножку замолкнул гул голосов в степи. Никто из нас не думал о том риске, какому мы подвергались; каждый думал, что человек со зверским лицом страшнее, чем та мгновенная смерть, которую мог бы нести с собой поезд, идущий в ту или иную сторону.  «Дальше от большевиков», – единственная мысль в усталом мозгу.
   Разъезд. Спускаемся с насыпи и подъезжаем к маленькому домику стрелочника. Здесь отдыхают люди, лошади. У дома стоят несколько десятков подвод. Мы вошли в дом. Я в первый момент не могла понять, где мы: густые облака дыма заволокли глаза, в нос ударил удушливый запах махорки. Едва переступив порог, я наткнулась на что-то мягкое, оказалось, что это лежащий человек. Чтобы добраться до следующей комнаты, нужно было перешагнуть через груды тел. Люди, утомленные дорогой и переживаниями, так отдались сну, что никакая сила не заставила бы их проснуться. Временами слышались бессвязные слова; кто-то бормотал во сне.
– Это солдаты, больные тифом, бредят, – объяснил нам кто-то из приехавших и сидевших в комнате сторожки.
   Больные лежали вместе со здоровыми, а вши переползали с одних на других, заражая здоровых. Эти насекомые были везде: в белье, в волосах, на верхней одежде. Видя это, почувствовала и я, что меня начинают мучить эти беспокойные, отвратительные паразиты, набранные в вагоне и в милиции, где мы ночевали. Удалось пробраться в другую комнату. Здесь тоже нет свободного места. Но нет больных солдат. Оживленный разговор слышится со всех сторон. Каждый делится своими впечатлениями.
   Ляля положила Юрика на какую-то корзину. Ребенок даже не проснулся, бледное лицо его казалось восковым. Ляле уступили место, и она кормила малютку, а я пробралась в самый угол комнаты и села на полу. Усталость сковала меня, усталость тела, нервов, духа. Веки сомкнулись.
   Чьи-то слезы, громкий плач вывел меня из приятного оцепенения и вернул к действительности.
   В дверях стояла дама лет тридцати, брюнетка, и сквозь слезы и громкие рыдания что-то рассказывала, часто прерывая свое повествование:
– Он стоял на коленях, раненый, не защищался. Он первый был убит.
   Оказалось, что ее мужа убили на станции Новониколаевск при отступлении, и она, преследуемая страхом, ехала куда глаза глядят.
   Я вспомнила Новониколаевск, глухие выстрелы, освещенную станцию, странные взрывы.
   Представила себе раненого офицера, хотевшего своим поступком дать пример другим, как нужно сражаться. Но некогда мне было философствовать, вспоминать и мечтать. Надо ехать, а так не хочется выходить на мороз из этой теплой задымленной комнаты.
   Перед нами снова снежное поле и две черные ленточки на белом ковре. Снова огоньки вагонов, ласково манящие, скрип полозьев и думы, эти вечные спутницы человека. Говорили мало. Всех успокаивала тиши на безбрежной степи, да и о чем говорить, когда мысли невольно возвращались к нашей дороге. Я думала об убитом офицере, о всех знакомых в Новониколаевске, которые переживают теперь ужасные минуты.
   Местность не изменилась, та же равнина, то же звездное, чуждое нам небо, дышавшее спокойствием.
   «Которая звезда моя и мужа?» – задавала я себе вопрос, вспоминая рассказ моей старой няни, о том, что каждый человек имеет свою звезду, а когда он умирает, то звезда гаснет.
   Эта простонародная сказка пришла мне теперь на ум.  «А звезды убитого офицера уже нет», – мелькнуло в мыслях.

   15 декабря
   Село Сокур. Квартир почти нет. Стоит какой-то полк. Начальник полка ответил нам, что опасности со стороны большевиков пока никакой. А в действительности им был уже дан приказ об оставлении деревни. Наши мужья знали об этом, но нам не говорили, чтобы не пугать, — все равно мы должны были остаться здесь на ночлег, иначе лошади пристанут. Мы, женщины, занялись приготовлением ужина и через несколько минут услышали пушечные выстрелы. Оказалось, что отступающая колчаковская артиллерия взрывала орудия, которые нельзя было вытащить из глубокого снега.
   Все спят, лежа на полу. Темно и душно в маленькой комнатке. Мне не спится, я встаю осторожно, переступаю через лежащие на полу тела, иду в кухню. Там горит маленькая лампочка, едва мерцающая. На печи спят мужики, их голые ноги торчат и свешиваются в сером полумраке комнаты, и напоминают мне голые трупы на буферах поезда. Около стола сидит женщина, подперев руками голову: о чем-то думает. Она встрепенулась, когда увидела меня, и на вопрос, почему не спит, ответила:
– Сердце болит. Большевики придут, а мой сын у Колчака служит, все жду, что придет. А его все нет и нет.
   Она замолкла, устремив взгляд на горевшую лампу. Я присела у стола и, усталая, задремала. Проснулась, когда уже светало.

   16 декабря
   Едем через станцию Сокур, там остались наши отставшие две подводы. Станция представляет печальное зрелище. Колчаковцев давно уже след простыл. Везде стояли брошенные поезда. Черные пасти вагонов страшили своей темнотой. Казалось, что в каждом вагоне лежит какой-нибудь больной или умерший от холода и голода. Беспокойно ходил броневик, производя маневры, а сирена разрывала душу своим визгливым, протяжным криком. Как будто старая колдунья накликивала беду. Выехали в степь. Сзади послышался топот, мы обернулись и увидели отряд колчаковцев, это был уже арьергард. Они обогнали нас, крича:
– Уезжайте скорей, а то большевики вас догонят.
   А сами гнали лошадей, несясь вперед и обгоняя все беженские обозы. Они отнимали у нас последнюю надежду уйти от варваров. Тянется степь привольная, бесконечная. Ни кустика, ни хатки. Где голубое небо сходилось с белой пеленой — туда тянуло нас, усталых путников. Казалось, что там нас ждет что-то хорошее. Заехали к священнику и выпили чаю. Сегодня еще предстояло долго ехать, чтобы не встретиться с большевиками, подходившими с юга.
   Уже вечер.
   Давно перед нами сверкают приветливые огоньки сибирской деревни, но она оказалась дальше, чем мы думали.
   Вот и село. Пахнуло на нас теплом, уютом, горячим чаем. На улицах было тесно и шумно, как будто в ярмарочный день. Нас окружил солдатский обоз, солдаты кричали, стараясь нас обогнать. Каждый из них хотел пробраться вперед, потому что дело шло к занятию квартиры в Ояше (так называлось село). Муж вышел из саней и пошел, держа лошадь под узду. Князь шел около саней с вещами. Кто-то наехал на наши санки, они накренились, и я упала. Удалось схватиться за что-то. Кони тянут санки, вместе с ними и меня. Сзади идет чья-то лошадь, временами задевая мои ноги. Пальцы коченели. Кричала, звала мужа, но в общем  хаосе меня никто не слышал, Я начала уже терять силы и надежду на спасенье, как вдруг увидела, что кто-то наклонился надо мной, помогая встать.

   Мы въезжали в какие-то ворота. Здесь будет ночевать наш обоз. Мы в теплой комнате, но не одни. В каждом углу на полу сидят люди. Одни спят, другие пьют чай, а некоторые сидят, бессмысленно устремив перед собой усталый взгляд. Их мысли далеко от окружающей обстановки. Они устали переживать, на них нашла минута отупения. Ничто не взволнует их в этот момент.
   Мужчины наши ушли узнать, какой полк стоит в селе. Старушка Малиневская готовила чай, а я сидела, как инвалид. Нос, разбитый о задок саней, был похож на большую синюю сливу, ныл, а рука вспухла в плечевом суставе и одервенела.
   По выражению лиц вернувшихся мужчин видно было, что мало утешительного принесли они с собой. Не обманули нас наши догадки: разъезд впереди уже занят большевиками, они отрезали нас, придя с юга. Но мы не унывали, разговорились с командиром полка, находившегося в селе. Он сказал, что выход из создавшегося положения - это обход в пятьдесят верст по ужасно гористой местности. Полк выходит утром, если мы хотим, то можем присоединиться,
 –  Нужно только, чтобы лошади отдохнули, так как дорога предстоит нелегкая – заверил полковник.
   Пришлось согласиться на это путешествие. В комнате шло совещание с одной группой офицеров и беженцев, убеждавших всех ехать теперь, не медля ни минуты, только не с левой стороны железнодорожного полотна, а с правой, может быть, там не встретятся большевики, и ночью можно благополучно объехать разъезд, занятый ими. К этой группе присоединились еще некоторые беженцы, и они все вместе выехали. Среди выехавших, помню, был один офицер – совсем мальчик. Знала я его, когда он был еще гимназистом в Омске. Теперь он уговаривал ехать свою жену, она отказывалась, говоря, что лучше остаться до утра, она не хочет ехать, предчувствует, что что-то ужасное ожидает их, если они сейчас поедут. Но ее все-таки уговорили. Утомленная, разбитая, последовала она за своим мужем. А рано утром мы узнали, от чудом спасшегося офицера, приехавшего верхом в то село, где мы были, что весь обоз, выехавший ночью, попал в руки какой-то бродячей большевистской шайки. Все были убиты, в том числе и та молодая пара. Его, как офицера, мучили, вырезали погоны на теле, потом убили, а вещи были разграблены.
   Каждый из нас благодарил Бога, что и на этот раз удалось избегнуть страшной участи.

   17 декабря
   Ночь зимняя, длинная, для нас пролетела, как одна минута. Каждый из нас по очереди спал на полу, приходилось больше сидеть, потому что было очень тесно в комнате. Каждый нерв, каждый сустав болел, а голова тяжелая, как налитая свинцом, одурманенная страшными мыслями, невольно клонилась на свернутый войлок или пальто, служившие нам вместо подушки. Веки закрывались, ничего не снилось, ничего не переживалось.
   Утро морозное, светлое, ясное. Казалось, что природа хотела последние минуты жизни человека скрасить чем-нибудь и поэтому посылала ему такие ясные хорошие дни. Ветра не было, снег поскрипывал, отдохнувшие за ночь лошадки бодро бежали. Надежда лазурными крыльями навевала нам светлую веру в хороший исход нашей дороги.
   Вдали синели горы, а мы ехали равниной, поросшей лесом. Горы перед нами невысокие, но неприступные, на них лежит ледяная кора. Долго мучались мы с этими горами. Лошади, дотянув подводы с вещами до половины ската, катились вниз. Мы все тянули лошадей, утопая в снегу, идя рядом с дорогой, и на более скользких местах поворачивали лошадей в снег, где они, ныряя, с большим трудом достигали верхушки горы. Полк уже давно был на горе, а мы в ужасе считали потерянные при подъеме минуты.
   Окончились наши мучения, мы стоим усталые, но довольные и отряхиваем снег.
 –Ну, с Богом дальше, – говорит князь, и  мы снова на санках тянемся гуськом, не теряя из виду полковника, обоз которого, на наше счастье, отъехал недалеко. С этим обозом ехал и офицер, вернувшийся ночью.
   Уже смеркалось, когда мы доехали до маленькой невзрачной деревушки, расположенной на склоне горы. Подъехали к одному из первых домов. Деревня была бедная. Встретили нас очень враждебно. Настроение крестьян чисто большевистское. « Как можно скорей выбраться из этой берлоги», – думала я, не вылезая из саней. Нетерпеливо ждали мы, когда Ляля накормит ребенка, которого она понесла в хату. Мужчины спрашивали крестьян, где большевики, далеко ли?  «Едва ли добьются правды», – мелькает мысль. Но все-таки узнали: большевики в двадцати верстах, так и можно было предполагать, судя по настроению деревни. Полковой командир, однако, со своим полком остается ночевать в занесенной снегом деревушке. Полк расквартирован, а мы едем дальше. Ехать, ехать! Пока хватит сил. К нам присоединяется другой полковник, Соловьев, со своим маленьким обозом в 12 лошадей. Пока мы ждали, когда окончатся сборы, улица деревни наполнялась все больше и больше. Привезли солдат тифозных, лежали они в санках, едва прикрытые рогожей, и видно было, как у некоторых зуб на зуб не попадал от холода. Мы опять в степи. Деревушка с криками пьяных солдат, стонами больных осталась за нами. Кругом тишина, прерываемая только шелестом ветвей придорожных кустов, мы иногда обмениваемся словом, двумя. Наши санки замыкают шествие. Оглянешься назад – и видишь в темной дали огоньки деревни, оставленной нами. Влево от дороги видны такие же огоньки разъезда, занятого большевиками. Лучи месяца рассыпались по белой пелене, и снежный покров искрится зеленоватыми огоньками. А степь безбрежная спит, как зачарованная: ни шелеста, ни звука. Придорожные кусты, растущие кое-где, кажутся издалека какими-то чудовищами, а их прихотливые изменчивые тени двигаются на снегу. Отрадно и спокойно вдали от людей. Не было страха, хотелось так ехать без конца, хотелось, чтобы никогда не кончалась эта тихая степь, эти звезды, мерцающие с далекого свода и чтобы никогда не устали добрые лошади, везущие нас без ропота и устали. Минуты летели, расстояние между нами и оставленной деревушкой увеличивалось, а с ним росла надежда на скорое избавление.

   Неужели мне это кажется? Или снится?  Все молчат, значит, мне только показалось, что из придорожных кустов выскочил всадник на коне, и, увидев нас, понесся в белую степь. Сердце на минуты застыло, в глазах страх, а в мозгу мысль, внезапно пришедшая, как этот всадник, внезапно появившийся и вернувший нас к действительности.
– Разведчик – думаю я, –  только какой? Белый или красный?
   Смотрю на князя украдкой и понимаю, что и он видит всадника, видит, как ноги коня отделяются от земли и разбрасывают во все стороны белый пушистый снег.
   Всадник несется, и за ним неотступно следует его серая тень. Он поехал в сторону разъезда, занятого большевиками.
– Разведчик, – говорит князь.
   Муж соглашается с ним. Я вижу, что они взволнованы этой встречей... Поедет, скажет большевикам, что идет обоз, и большевики догонят нас. И тогда, тогда – страшно подумать. Изрубят нас на куски, и никто не будет знать, кто эти путники, что встретили свою смерть в незнакомой степи.
   Мы так были заняты своими мыслями, что не заметили, как нас стал догонять отряд всадников. Ближе и ближе черные силуэты. Что несут они с собой? Я бросаю украдкой патроны, данные мне на хранение князем, освобождаю все карманы.
   Наши санки замыкают обоз, и мы первые узнаем, что ждет нас всех. Оглядываюсь, вижу уже не черные силуэты, а солдат, даже лицо первого: у него значок и винтовка, а также остальных с винтовками. Я отворачиваюсь. Закрываю глаза.  «Отче наш», – едва слышно произносит князь, а муж прижимает меня к своему плечу, как бы стараясь защитить от того страшного, что несут с собой черные силуэты.
– Большевистский отряд догоняет. Вероятно, разведчик был недалеко от него.–  Князь не говорит, вернее, шепчет сжимая револьвер. – Если большевики, то я застрелюсь, я им живой не отдамся.
– Теперь смерть, – говорю я.
   Все трое поддаемся этой мысли, все ближе слыша топот лошадей. Князь благодарит нас за что-то, мы не слушаем. Сердце минутами замирает...
   Отряд, нагонявший нас, делится на две группы. Одна едет с правой стороны, другая – с левой. Мы в коридоре... вместо стен – лошади и солдаты. Мы молчим... Молча прощаемся, пожимая друг другу руки, и удивительное спокойствие наступает в душе. Нет ни боязни, ни страха, только сознание, что мы должны умереть. Теперь я понимаю, какое чувство испытывает солдат, идя навстречу смерти, он верит в нее, как во что-то  «неизбежное», и покорно примиряется с этой мыслью. Несколько подвод с солдатами врезываются в наш обоз, ничего не говоря, посматривая на нас исподлобья.
– Какая часть идет? – слышим вопросы.
   Кто-то что-то ответил, снова молчание. Солдаты шепчутся, плюются, курят. Едем, томимые жгучим вопросом: кто они? Молчат.
   Уже недалеко деревня, слышится лай собак, и огоньки видны. Спасены или плен? Солдаты поговорили, пошептались и оставили нас. Белые или красные? Если белые, почему не поехали с нами в деревню, а свернули в сторону разъезда, занятого большевиками? Если красные? Тогда почему они дали возможность нам ехать дальше? Загадка.
   Савинково – большое село. Мы в чистой теплой хате, выпили уже два самовара. Мужчин наших нет – ушли в село на разведку. Я греюсь около печки и смотрю, как хозяйки дома, одна старая, другая молодая, стелят постель для Ляли и ребенка. Заботливые, добрые, угощают нас свежей булкой. Старая вздыхает поминутно, повторяя « Господи, помилуй». Это не большевистская семья. Здесь веет стариной. Патриархально и строго.
   Мужчины наши вернулись. В деревне нашли военную часть, начальник которой сказал, что идут в обход, ибо следующая станция – Болотная – через несколько часов будет занята, а может быть, уже занята большевиками. Нам в обход идти не советовал: пришлось бы вступить в бой с партизанскими отрядами, бродившими в этих окрестностях. По его словам видно было, что он никуда не собирается, то же советует и нам сделать.
   Как позднее оказалось, он первый перешел на сторону большевиков.
   Полковник Соловьев, ехавший с нами, вернулся после разведки злой, бегал по комнате, называя всех солдат, находившихся в этом селе, большевиками. Пошел искать еще какую-нибудь военную часть, но безуспешно. Надо было самим решить, что делать? Хозяйка дома посоветовала обратиться за указаниями к богатым крестьянам. Через полчаса мужчины вернулись с твердым решением ехать на Болотную. Таков был совет старожилов богатой сибирской деревни. Обходом нельзя – кругом бродят партизанские большевистские шайки. А Болотная, может быть, еще не занята; вся надежда на может быть. Три часа ночи, хозяева не спят, провожают, дают нам хлеб, чай. Торопливо крестят размашистым широким крестом и шепчут:  «Спаси вас Боже». В их словах звучат самые лучшие, искренние пожелания от чистого сердца.
   Где вы теперь? Живы ли? Неужели Господь не оплатит вам добром за ваше доброе слово для бедных, чужих для вас путников, -  занесенных судьбой под ваш уютный кров? Сведет ли нас когда-нибудь судьба, чтобы пожать ваши честные руки и поблагодарить вас за ласку, горячее участие и привет?

   18 декабря
   Нас окутала морозная пелена. Светает, встает лениво зимний день. Выезжаем в лес. Узкая дорожка вьется и исчезает в чаще леса. Белокорые березки стоят, как невесты, одетые в белые подвенечные платья.
   Уже видны дома, постройки, слышны свистки паровозов, подъезжаем к станции. Из домовых труб поднимается в белую мглу неба и исчезает дым, разлетается.
– На станции белые или красные? – спрашиваем мужика, встретившегося нам при выезде из леса.
   Молчание служит ответом.
– Так все запуганы, что боятся отвечать, – говорит муж.
   Обоз остановился.  «Была не была», – крикнули мы и двинулись на станцию.  Поезд – красные теплушки и черный шипящий паровоз. Видим какой-то флаг на последнем вагоне, кажется, красный. Наверное, большевики. Белые не сидели бы так спокойно. Поезд все ближе и ближе. Около вагонов солдаты с винтовками. Флаг не красный, а белый с малиновым, на вагоне надпись большими буквами  «Штурмовой батальон».
– Поляки! – в один голос крикнули мы, и наши бедные лошадки почувствовали на своих боках удары кнута. Хотелось ближе подъехать к вагонам, еще раз, еще десять раз прочитать надпись по-польски  «Szturmowy bataljon» и удостовериться, что мы не спим, что нам не снится. Выезжаем прямо на путь. Поляки выскакивают, с любопытством разглядывая нас, говорят, что все поезда ушли со станции и толь- ко оставлено несколько боевых, чтобы принять бой, большевиков ждут с минуты на минуту. Вступая в бой, эти последние эшелоны дают возможность продвинуться дальше на восток всем эвакуировавшимся.
   Мы уже ничего не слышим. Летим, а не едем. Радость, что Бог не оставляет нас в тяжелые минуты, добавила нам энергии.
   Поляки с ужасом смотрели, как мы едем между рельсами, кричат, показывают на дорогу, а потом, махнув безнадежно рукой, говорят:
– Отчаянный народ.
   Пишу, не скрывая того страха, который преследовал меня всю дорогу. –Тогдашняя обстановка давала повод к этому, потому что в действительности никакой армии тогда не существовало, и мы, беженцы, должны были или оставаться и ждать  «гуманных» поступков со стороны большевиков, или ехать все время, находясь под страхом попасть в руки их банд, оперировавших за полосой железной дороги.
   А вдали великого Сибирского пути беженцев и отступающие войска преследовала регулярная большевистская армия, шедшая с юга, от Семипалатинска, и с запада она шла, занимая без препятствий села и деревни, население которых встречало ее дружелюбно. Дружелюбие проявлялось не потому, что сибирские крестьяне были большевиками. Нет! Они почти не знали, что такое болъшевизм, царствование этих друзей народа длилось в Сибири недолго. А правление Колчака они уже почувствовали на своих боках, так как белые мечом и огнем хотели истребить корни большевизма.
   Сам Колчак – это благородный, светлый ум. Все его несчастье заключалось в неумении подобрать подходящих людей, которые помогли бы ему выполнить его задачу: спасти Сибирь от большевистской заразы.
   Но эти люди не оправдывали его надежд. Солдаты, слушая бредни о равенстве и братстве, недружелюбно относились к своим офицерам, которые в свою очередь стояли далеко от солдата и не всегда понимали его запросы. Колчак чересчур верил в молодые силы России, и офицерство его складывалось главным образом из молодежи, молодежи, способной на подвиги, горячей и преданной, но легкомысленной и непрактичной.
   Большую роль играли в Сибири союзные войска, они состояли из чехов, освободивших от большевиков в 1918 году Сибирь, поляков и очень незначительной части латышей. Начальником чешской дивизии был генерал Гайда, имя тогда магическое для чешского солдата. А теперь, кажется, «развенчанный герой».
   Польская дивизия начала формироваться сейчас же после перехода власти в руки Временного Сибирского правительства, состояла она из добровольцев, главным образом из бывших австрийских военнопленных, которых больше привлекала военная служба, чем сиденье в концентрационных лагерях.
   Во время формирования польской дивизии произошел раскол среди офицеров. Часть, очень небольшая, во главе с бывшим представителем начального Польского Военного Комитета поручиком Л. и его заместителем поручиком Б. была против формирования польской дивизии в Сибири, желая строго придерживаться постановления съезда военных поляков - не вмешиваться во внутренние междоусобицы России. Будучи далеко от своей отчизны, польская дивизия всецело бы зависела от русских военных властей и в силу необходимости должна была бы подчиняться правящей партии. В случае же неподчинения ее ждала печальная судьба, ибо на помощь рассчитывать было неоткуда.
   Солдаты были иного мнения, видя в большевиках немецкий авангард. Предсказание комиссара Польского Военного Комитета поручика Л. Сбылось: польская дивизия выполняла роль жандармерии, будучи на охране железной дороги, и ездила на усмирения большевистских восстаний в сибирских деревнях.
   Конечно, тут нельзя винить их – как военные должны были точно исполнять приказания высшей власти.
   Польская дивизия, уходя на восток последней (первыми шли чехи, потом латыши), а когда колчаковской армии уже не существовало, принимала бой и служила арьергардом для всех, едущих на восток.
   Весь великий Сибирский путь усеян могилами польских солдат, погибших на поле брани на чужой, далекой им земле, и только незначительной части офицеров и 1000 солдат удалось пробраться через восток на родину.
   Польской дивизией командовал полковник Чума, а начальником штаба дивизии был полковник Рымша. Все союзные войска, а фактически только чехи и поляки, ждали распоряжения от Главнокомандующего союзными войсками генерала Жанена о продвижении на восток. Но оно пришло так поздно... Получив этот долгожданный приказ, начали приготовляться к отъезду. Все были уверены, что поедут во Владивосток, а там через синий морской простор в родные края.
   Вагоны были устроены, как квартиры. Из каждой теплушки сделали более или менее приличную комнату. Посреди стояла железная печка, которая всех согревала и кормила.

   19 декабря
   Станция Юрга. Бухгалтер  «Малина», как прозвали мы Малиневского, поехал вперед, чтобы узнать, нет ли квартиры. Ждали мы его возвращения часа полтора, а потом свернули в село Поломошное. Ах! Как нас тут встретили! Вот большевики были бы рады, узнав о таком приеме.
– Буржуи проклятые приехали, – шипели бабы, а парни зловеще посматривали в нашу сторону.
   Старушка Малиневская накормила нас вкусными бифштексами и, довольная собой, ласково посматривая на наши сытые физиономии, задремала сидя. Ляля и я вполголоса разговаривали и даже потихоньку смеялись, смотря на нашу кормилицу.
   Юрик лежал на столе, на подушке, тешился свободой и от удовольствия сосал палец правой ноги. Мать с безграничной любовью смотрела на свое сокровище, а я -  с жалостью: он позеленел, похудел от постоянного пребывания в духоте, где целый день горела лампа, нагревая «карету».
   В комнате послышались шаги, вошли какие-то офицеры, среди них брюнет небольшого роста. Его мы встречали во время одной остановки. Последний раз видели  в Ояше, откуда мы уезжали, а он приехал.  Он обрадовался, увидя нас.
– И вы здесь? Приятно встретить кого-нибудь из своих, нас все меньше и меньше остается в живых. Ояш был взят большевиками в 10 часов утра, мы отходили с боем. Моего товарища разрубили на куски. Помните, со мной был молодой офицер?
   Перед глазами предстал высокий, мощный мужчина, который за два часа до смерти весело смеялся.
– Немного осталось из нашей партии, – говорил офицер, – очень немного.

   Итак, Омск был сдан 14 ноября в 10 часов утра, а мы выехали в 6. В Новониколаевске мы были во время местного восстания и выехали из города в 5 часов вечера, а город был занят регулярными войска ми в 7 часов. Со станции Ояш уехали в 8 часов, а станция была сдана в 10 часов утра. На станцию Болотную приехали в последний момент перед сдачей. Одним словом, какая-то высшая рука оберегала нас все время.
   Прекрасный зимний день. Тепло, отрадно. Резво бегут лошадки. Нас все радует в этот солнечный день. Смеемся, разговариваем, снег летит нам в лица, легкий ветерок холодит разрумянившиеся щеки.
   «На несчастье одного строится счастье другого», — припоминаются мне слова, столь правдивые. На станции Болотная поляки имели бой с большевиками, поэтому вышла задержка, и большевики не идут за нами по пятам. Мы довольны этим, а бедные поляки много потеряли солдат. Много жизней людских стоило это наше счастье. Подъезжаем к маленькой деревушке, домов в 10, живописно расположенной на горке. Бедность ужасная –это не сибиряки, а украинцы-новоселы.
   В какой дом мы ни стучались, везде больные тифом. Остановились у добродушной бабы, она озабоченно суетилась, виновато, сконфуженно посматривала на нас. Потом выяснилось, что ее сын – дезертир колчаковской армии, не хотел впустить нас,  «буржуев», и все время ворчал на мать за ее доброту к нам. Несмотря на его косые взгляды и ворчание, мы выпили чаю и улеглись на полу спать. На том полу, где полчаса тому назад лежали тифозные солдаты.
   «Иного выхода нет. Может быть, Бог спасет и от болезни, как спасает от большевиков»,– утешали мы себя и преспокойно ложились. Дежурили мужчины по очереди всю ночь, кормили лошадей.

   20 декабря
   Морозное утро. 7 часов. Сквозь маленькие заледенелые окошки пробивается свет, серый и сонный. Наших мужчин нет в комнате. Я вышла во двор, ища мужа. Не успела пройти и несколько шагов, как где-то недалеко раздалось «та-та-та-та» – пулеметные выстрелы. Все собрались во дворе и прислушались. Пулемет трещит совсем близко, вдали виден дымок, поднимавшийся высокой белой мглой в утреннее небо.
– Скорей уезжайте, – кто-то крикнул в открытые ворота, проезжая мимо двора, где мы стояли.
Большевики заняли Тутальскую, сейчас бой на мосту с поляками.
– Большевики будут здесь через полчаса, – крикнул Федор, денщик князя. Я вбежала, запыхавшись, в хату, повторяя слышанное. Все засуетились. Сын хозяйки принял гордый вид и, постояв несколько минут в раздумье, вышел из хаты. Баба причитала, но скрыть своей радости, смешанной со страхом, не могла. Малиневская преспокойно пила чай и равнодушным голосом говорила:
– Глупости! Не так плохо, как говорят, вас нарочно пугают, а вы и чаю как следует не выпьете.
– Но разве вы не слышите, что совсем близко стреляют? – спрашиваем мы.
– Стреляют! Стреляют! Пусть себе стреляют, если мы будем всегда так лететь, то человек скорее захворает от этой езды, чем оттого, что большевики догонят, — ворчала Малиневская, и никакие уговоры не помогли. Ляля кормила ребенка, а старушка пила чай. Лошади стояли запряженными. Стрельба не умолкала. Мы выходим и садимся в санки. Выезжаем за ворота, выезжают и Малиневские, в переполохе оставляя мешок с детским бельем.
   Поляки отступают. Из нашей деревни хорошо видно, где идет бой. Бой на горе, а мы должны проехать под горой; деревня, в которой мы ночевали, лежала в стороне от тракта, дорога шла оврагом недалеко от места боя.
   Спускаемся в овраг. Пулеметный концерт все ближе и ближе. Гоним лошадей, стараясь как можно скорей уйти от этой злополучной горы. Оказалось, что не мы одни попали под обстрел. По оврагу двигались беженские обозы, и не в один ряд, а в 3-4, наскакивали на деревья. Валялись вещи, брошенные на дороге. Люди кричали, стонали, некоторые падали, попадали под лошадь, и там ждала их смерть.
   Сзади шла колчаковская конница. Отступая, она все топтала на своем пути, желая всех опередить. Поляки, видя, что поддержки со стороны колчаковцев не будет, отступали, а большевики, увидев с горы удиравшую конницу и беженцев, начали стрелять по оврагу, пули летели над нашими головами.
   Все больше и больше брошенных вещей на дороге, это затрудняет нам дальнейшее продвижение.
   Какой-то всадник наскочил на наши санки, думала, что упадет вместе с лошадью к нам. Но, на счастье, удержался, свернул в сторону, поскакал между деревьями, поодаль дороги. И вдруг отчаянно закричал: наскочил на дерево.
   Наша лошадь привыкла идти за санками, а тут на повороте наш обоз пересекла конница, и лошадь, не находя санок, за которыми шла, все время останавливалась. Не помогли крики и кнут. Стоять было опасно, на нас могли наехать. Муж схватил ее под узду, а я и князь бежали рядом. Как нас тогда никто не задавил, не знаю. Наше счастье, что конница прошла, и поредели беженские обозы. Мы бежали, таща за собой лошадь, прося проезжающих привязать ее к санкам. Но все были глухи к нашим просьбам.
   Перед нами мелькали подводы, люди, а мы, не имея сил бежать, стояли в стороне и с ужасом прислушивались к тревожным свисткам паровоза польского штурмового батальона.
   Мы уже не просим, чтобы нас взяли, чтобы позволили привязать нашу лошадь. Безнадежно!
   Кто может думать о нас, чужих для всех в такую минуту? Мимо едут розвальни. Один мужчина правит, а сзади спиной к лошади сидит другой и две женщины, глаза мужчины посмотрели на нас с сочувствием. Он толкнул в бок мужчину, который правил, и они свернули с дороги. Мы притащили за узду нашу лошадь и привязали к розвальням. Едем. Не знаю, нашлись ли бы тогда такие слова благодарности, которые могли бы выразить все, что было в нашей душе. Нет! Нет таких слов благодарности за спасение жизни и еще тогда, когда спасавший сам бежит от смерти и дорожит каждой минутой.
   Лес кончился. Стройные сосны, кедры – свидетели страшного отступления, тихо шумели ветвями, как бы укоризненно говоря, что люди сами портят себе жизнь, не умея ценить того светлого и прекрасного, что несет она с собой.
   В поле, среди массы беженцев, мы увидели кибитку Малиневского и остальной наш обоз. Мы его догнали, поблагодарили еще раз своих спасителей и, привязав лошадь к нашему обозу, двинулись дальше.
   Сегодня должны доехать до Тайги, до города не доедем, но нам хотя бы углубиться в сибирскую тайгу, уйти дальше от большевиков.
   Ехали целый день без остановки. Кто хотел есть – рубил топором или шашкой замерзший хлеб, а вместо воды ел снег. Когда кому-нибудь было холодно, и он почти замерзал, того поили водкой, и он бежал рядом с лошадью. Зубы ломило от тающего во рту хлеба, а по телу пробегала дрожь. Но человек – это создание, которое многое может перенести в смысле нравственном и физическом.
   Вечером доехали до разъезда Яшкино, никто не рискнул остановиться: настроение у населения было большевистское. Поздний вечер. Въезжаем в лес, полный тайны, задумчивый и грустный.
В поле ветер, воя и кружась над нами, нагонял безотчетную жуть, при въезде в лес нас охватила тишина торжественная, как будто мы шагнули в какое-то святое святых и боимся пошевелиться, чтобы не нарушать этой тишины. Сладкая грусть, как тихая ласка, тоска о чем то хорошем росли в душе.
   Нам казалось, что мы добрели уже до цели и стоим у тихой пристани.
   Мы действительно стояли.
   Сотни подвод растянулись в одну змейку и стояли целыми часами на месте. Называю лесную дорогу змейкой, потому что она, действительно, представляла из себя узенькую ленту. Настолько узкую, что только одни санки могли поместиться на ней, с боков возвышались сугробы, местами достигавшие роста человека.
   Ничего не видно, кроме снега, вековых деревьев и санок, близко стоявших одни за другими. Что делается дальше перед нами и за нами, не видно, ничего не известно. Мы в полутемном коридоре...
   Тихо... Спокойно... Ни голоса, ни звука. Все молчат, временами слышится шепот и фырканье лошадей, кое-где треснет сучок, задетый зайцем, который, наткнувшись на наш обоз, летит в сторону, или сухая ветка отвалится и, падая, стряхивает иней с елей, сосен. А вверху вечно зеленые, они шепчутся, недоумевают, кто смел нарушить их покой. Мы, замерзшие, сидим в санках, и нам не хочется разогнуть обледеневшие ноги. В ушах звучат чудные звуки, лес рассказывает старые, слышанные в детстве, сказки, душа уносится в это царство, веки смыкаются, стряхивая с ресниц холодный иней. Хочется заснуть. Но кто-то будит меня, тормошит, тащит из саней. Тогда я чувствую, что я совсем холодная, как этот снег, окружающий меня со всех сторон.
– Надо двигаться, ходить, выпить водки,– слышится сквозь сладкую дремоту голос мужа.
   Я едва шевелю губами, мне так хочется сказать, чтобы меня оставили в покое. Меня вытаскивают из саней, я начинаю топтаться, бороться с мужем и пью холодную водку. Согреваюсь, ложусь в санки, и меня закрывают с ног до головы всем, что имеется у нас из теплых вещей. Мороз тридцать два градуса; хорошо, что ветра нет.
   Первое впечатление после въезда в лес прошло. Все вполголоса разговаривают, топчутся, постукивая нога о ногу, рубят хлеб, закусывают.
   Вдали слышится однотонное понукание лошадей – это артиллерия везет орудия, виновница задержки: орудия тонули в сугробах, и приходилось расчищать дорогу. Некоторые беженцы стояли здесь с утра, передвигаясь в чащу леса черепашьим шагом.
   Костер нельзя было развести: большевистская разведка могла бы набрести на наш след. Надо было вооружиться терпением, запастись энергией и ждать. Ждать час-два-десять.
   Вся эта прекрасная дорога через сибирскую тайгу усеяна трупами. Все ящики, корзины, весь скарб, что везли с собой люди, был вытащен на снег, разбросан, что было ценное, то было унесено с собой, а остальное лежало рядом со страшными трупами в ужасных позах, с запекшейся кровью, с вывернутыми руками, распятыми на санях.
   Мы всю ночь простояли в этом лесу. Всю ночь мерзли, прыгали, боролись и, усталые, садились в санки, чтобы снова, едва передвигая ноги, вылезти и скакать, глупо размахивая руками.

   21 декабря
   Ночь тянулась долго. Надоел этот лес, пугавший своей темнотой. Под утро добрели до какой-то сторожки или разъезда. Не помню, как я очутилась в комнате, где было много милиционеров. Здесь мы устроились только благодаря князю, который сказал свою фамилию дежурному. Дали нам место на полу. Комната была грязная, небольшая, заплеванная. На асфальтовом полу лежали солдаты. Один из них подал мужу пень. Он служил здесь стулом, я села на пол, положила голову на колени мужу и моментально заснула, не чувствуя удушливого запаха махорки и пота, не слыша ругани и грубого смеха. Проснулась. В комнате светло. Мужа нет. Моя голова лежит на полушубке. Села, протерла глаза и вспомнила, где я. Выйдя на улицу, увидела, что из саней князь и мой муж тащили еле живого Чесика Хмеля, который на ночь оставался здесь. Он бессмысленно тряс головой, что-то бессвязно бормотал и стучал зубами. Его принесли в ту комнату, где мы отдыхали. (Малиневские проспали, сидя в соседней комнате).
   Времени на горячий завтрак нет. Едем. Наконец и станция Тайга перед нами. Уже вечерело, когда мы приближались к этим домикам, из труб которых выходил дым, густой, серый, прямым столбом поднимаясь вверх. После долгих усилий удалось найти маленькую комнатку у какого-то татарина на втором этаже, куда мы попали только поздно вечером, целый день прошел в поисках пристанища. Сначала заехали к какому-то железнодорожнику и там встретили беженцев, ехавших из Екатеринбурга. Несчастные скитались уже пять месяцев. Что значили наши переживания в сравнении с их переживаниями?
   Итак, мы уже в теплой комнате, первый раз, кажется, за всю дорогу мы в чистом помещении. Соседнюю комнату занимала семья татарина, болевшая тифом.
   Мужчины наши узнали, что охраняют станцию Тайга поляки, кроме того, стоит здесь несколько колчаковских эшелонов.
   Ехать дальше на лошадях нельзя – вдоль железнодорожного пути хозяйничает банда известного большевика Щетинкина, ехать все время обходом нет сил, кругом тайга, надо хорошо знать дорогу, и где гарантия, что удастся уйти от какой-нибудь бродячей партизанской банды, скрывавшейся в лесах. Все говорило за то, что надо искать другой способ передвижения или оставаться в Тайге. Последнее было невозможно, ибо никто не принимал беженцев, боясь большевиков. Оставалось искать кого-нибудь из знакомых в польских эшелонах и просить позволения ехать в их поезде. Малиневский с мужем сразу после чаю вышли. Вернулись, довольные, говоря, что, наверное, удастся устроиться в польском эшелоне и даже в таком, который не принимает участия в боях. Этот эшелон назывался железнодорожная рота, на обязанности которой лежала починка всех польских паровозов.
   Спокойно заснули мы в эту ночь.

   22 декабря
   Утром окончательно узнали, что приняты в польский поезд. Не могли дождаться, когда будем грузиться. Князь ехал с нами. Он был записан, как мой отец, я называла его  «папаша»,  «рара»:  Малиневский встретил в железнодорожной роте своего знакомого поручика К., ему мы и обязаны за все то хорошее, что он для нас сделал, отвоевывая нам место в поезде, прося об этом начальника эшелона. Мы на станции. Не чувствуется здесь беспокойства, не видно испуганных, озабоченных лиц беженцев, замерзших и голодных, нет той сутолоки, какая царит в городе. Наши подводы стояли вдоль эшелона, по очереди подвигаясь к вагону, в который мы грузились. Я с благодарностью смотрела на польского часового и так была погружена в свои радостные мысли, что не заметила, как из наших саней кто-то стянул доху мужа, а другой украл шкуру вола, которую мы стелили в санях, лошадей мы оставили на произвол судьбы около вагонов – и через пять-десять минут их уже не было. Взяли их железнодорожники и беженцы.


Мы в вагоне. Встретила нас миловидная женщина, лет тридцати пяти, хохлушка. Она говорила, что муж ее сегодня дежурит на станции. В правой стороне теплушки стоял стол и две кровати. На одной из них лежало двое детей, мальчик и девочка, с любопытством посматривавших на нас, высовывая головы из-за подушек. Это были дети наших хозяев. Левую половину вагона они уступили нам. А было нассемь человек. Я, муж, князь и еще одна семья, ехавшая из Новониколаевска, но одновременно с нами грузившаяся в этот вагон.                Эта семья, так же, как мы, ехала в колчаковском поезде, а потом на лошадях. В Тайге она встретила поручика К. И он устроил ее в этот поезд. Итак, наши новые спутники, как и мы, благодаря доброму сердцу поручика, имели теплый угол в польском эшелоне. Семья эта состояла из старушки матери, двух дочерей и зятя (офицера, мужа старшей дочери).                Cемья Малиневских и Чесик помещались в соседнем вагоне, где им также уступили половину теплушки, хозяева их вагона производили несимпатичное впечатление, очень неохотно приняли своих новых гостей. Не скажу, чтобы и наша хозяйка была довольна нашим присутствием. Она нервничала, ожидая своего мужа, даже выходила два раза, ища случая встретиться с ним и рассказать, что у них поручик К. отобрал полвагона, что какие-то неизвестные преспокойно разложили свои вещи и весело попивают чай, согретый на ее печке. Но хозяин вагона долго не показывался.                9 часов вечера. Мы мирно разговариваем, сытые, согретые. Вдруг двери вагона открываются,  входит мужчина и начинает кричать:                – Кто имел право влезть в мой вагон? Я, Нотович, никого не принимаю.                Перед нами предстала фигура солдата, одетого в зеленую военную шубу, какие имели все союзные войска. Меховой воротник и обшлага, широкий пояс с револьвером, и в руках винтовка. С левой стороны лица у него  шрам, начинающийся от щеки и уходящий под ухом на затылок. Глаза горят злым огоньком. Таков облик хозяина нашего нового убежища.                Муж объяснил ему, как мы попали сюда, кто нас устроил, и наступил мир в нашей новой коммуне, через четверть часа Нотович сидел с нами, слушая наши рассказы о злополучном путешествии. От него мы узнали, что сейчас на станции Тайга находятся первый польский полк, штурмовой батальон и польский броневик «Краков». Русских эшелонов немного, три - четыре, броневик «Забияка», и кажется, еще другой, « Дедушка».
Нашу мирную беседу прервали выстрелы, раздавшиеся где-то недалеко. Выскочили узнать. Оказалось, что на соседнем пути загорелся вагон с патронами. Подозревали в поджоге местных большевиков. Поляки энергично принялись ликвидировать пожар, оттянув горевший вагон подальше от поездов, стоявших на станции.
Ночь ничего не предвещала страшного. Как-то спокойно чувствовалось, сидя в вагоне и слушая временами шаги часовых, ходивших вдоль эшелона. Рядом, на соседнем пути, стоял русский поезд, через стекла, запыленные и грязные, можно было видеть офицеров, их жен и детей.
23 декабря
Я дремлю, но сквозь дремоту слышу выстрелы. Опять, опять. Надо проснуться, узнать, может, мне только кажется, Я сажусь на кровать, протираю глаза и такое же недоуменное выражение вижу на лицах всех прислушивающихся и молча спрашивающих друг друга глазами. Хозяина вагона уже нет, только жена его, стоя посреди вагона, слушает, откуда стреляют. Выстрелы все чаще и чаще. Уже где-то недалеко стучит пулемет. Около вагона слышатся торопливые шаги, беготня и временами голоса, отдающие приказания. Не успели мы сообразить, в чем дело, и поделиться своими предположениями, как отво- рились настежь двери и в вагон вскочил бледный Нотович. Губы его от волнения тряслись, и он прерывающимся голосом крикнул:                –  Большевики нас окружили. В четыре часа ночи заняли город и при помощи местных большевиков теперь окружили станцию. Начался бой. Перестреляют сейчас нас всех, ехать не можем, наш эшелон не имеет паровоза. Он ремонтируется в депо.                – Где дети? Где дети? – кричал он беспомощно, хватаясь за вещи, лежавшие в вагоне, бросаясь к малышам, которые испуганно смотрели во все стороны и не могли понять, что случилось. Поцеловав сына, прижал дочь к груди, отошел от их кроватки. Еще раз устремил свой взгляд на малюток, жену, и, видимо, какая-то страшная мысль мелькнула в его голове. Шрам побелел, а лицо налилось кровью. Махнул рукой и бросился к дверям.  – Одеть детей, – крикнул он и исчез в настежь отворенных дверях.                Жена его начала плакать и, обращаясь к нам, спрашивала:                – Зачем одевать? Куда мы пойдем? Везде стрельба! Бедные дети! Бедные мы все! Что теперь с нами будет? Куда он ушел?                Она то плакала, то молилась, прижимая к себе малюток, то звала мужа через отворенную дверь. Мы не могли даже ее утешить. Беспомощные, сидели мы в тесном вагоне, прислушиваясь к усиливавшейся канонаде. То вставали, подходили к дверям, слушали, то снова возвращались и старались в глазах один у другого прочитать отрадные мысли. Но их не было. Тревога, беспокойство были у всех на лице. Мужчины наши не имели даже оружия при себе, кроме револьвера князя.Да и нужно ли было оружие в такой момент, когда горсть людей, имевшая около себя женщин и детей, будет защищаться от вооруженных солдат.                Сидели и ждали развязки, отгоняя от себя страшные мысли, рисовавшие в нашем воображении кошмарные картины. Я подошла к дверям, мне казалось, что кто-то, раненный, стонал и хотел войти в вагон. Но никого не было, только под вагонами соседнего поезда польские солдаты, держа наготове винтовки и скрываясь за темными колесами, стреляли. Пулемет с левой стороны нашего поезда работал интенсивней. Кто-то крикнул, что большевики атакуют русский броневик «Забияку».                «Значит уже так близко» –  подумала я, припоминая, что броневик стоит через несколько путей от нас. Наша хозяйка одела уже детей и теперь то и дело подходила к дверям, ожидая мужа и расспрашивая поминутно о нем проходивших мимо солдат. Затем она взглянула в маленькое окошечко теплушки и, позвав меня, сказала:                – Что там делается! Посмотрите!                Я вскочила на лавку, но долго смотреть не могла: увидела через рассеявшийся дым целую кучу трупов и большевиков, в белых меховых шапках с красными лентами, бежавших навстречу полякам.                «Скоро придут к нам, – мелькнуло в мыслях. –  Какая глупая и ужасная смерть нас ждет».
И мною опять овладело отупение, равнодушие, прерываемое иногда минутами нетерпенья. Скорей бы, скорей смерть или жизнь.
Страха нет, хотя положение действительно становилось ужасным. Паровоза не было, а кольцо большевиков становилось все уже и уже. Мы помощи ниоткуда не ждали, а большевики подходили к Тайге с новыми силами.
А что делалось в русских эшелонах, где ехало преимущественно офицерство!
Кровь холодеет в жилах при воспоминании о том, что мне как невольному свидетелю пришлось увидеть. Перед нашими глазами разыгрывались драмы.
Из русского поезда выходили пассажиры, озирались, осматривались по сторонам. Выражение лица изменялось, люди бледнели еще больше при виде безвыходного положения.
Спасенья нет! Это каждый чувствовал и метался во все стороны, в скорой смене надежды и отчаяния. Прошло уже несколько лет, как все это было пережито, но в памяти до сих пор горят как неугасимые огоньки пережитого, страшные воспоминания, яркие, кровавые, озаренные холодным зимним солнцем и налитые кровью.
Помню открытые двери нашего вагона, а напротив вагон второго класса колчаковского поезда. Из него выскочил полковник. Лицо чисто русское, небольшая, с проседью, бородка. Одет в зеленый френч и синие брюки. За ним выбежала дама лет 35, его жена.
– Ну, что? Как? – задавала она вопросы, стоя на площадке вагона и держась за косяк двери. Не дождавшись ответа, соскочила со ступенек на перрон и подбежала к полковнику.
– Спасенья нет? Ну, говори скорей! – трясла она его за плечо.
А он, беспомощно разводя руками, осматривался по сторонам. Потом схватился за револьвер и направился в сторону канонады. Жена, что-то кричала ему вослед со слезами в голосе. Он остановился. Тихими шагами возвратился обратно. Какая-то борьба происходила в нем. При этой сцене из вагона выскочила девочка лет девяти-десяти, смуглая, худенькая, с выражением испуга в красивых черных глазах.
– Папа! Папа, – крикнула она и с плачем бросилась к родителям. Она не чувствовала холода, стоя на морозе в коротеньком платьице, чулочках и серых ночных туфлях. –Папа! – повторил еще раз детский голос.
   При этих словах полковник поднял голову, сделал несколько шагов по направлению к ребенку. Снова остановился. Еще раз взглянул в сторону боя, потом на жену и дочь - беспомощных, жалких, стоявших возле него, ищущих в его лице ответа на все их вопросы. Полковничья рука, держащая наган, несколько дрогнула. Но вот курок взведен.                Сердце холодеет, предчувствуя что-то ужасное. Хочется отвернуться, чтобы не видеть, но глаза как магнитом притянутые, не могут оторваться. Хочется крикнуть, удержать его от страшного шага. Но я стою как окаменелая. Поздно! Здесь ничто не поможет. Вижу его взгляд, полный любви и мольбы о прощении. В этом взгляде решимость, любовь и тоска. Она поняла его, кивнула головой, прижала к своей груди ребенка.
– Не отдам! Большевики не будут издеваться над нами. Уйдем отсюда вместе! – крикнул он хриплым голосом. Вскинул руку. Раз! И... жена лежит на земле, к нему бросается девочка, как бы желая узнать, что случилось? Но ребенок увидел холодное дуло револьвера, направленное на него, девочка, как зверек, спасаясь от смерти, в одно мгновение была около отца, схватив его за руку, державшую револьвер. Заглянула ему в лицо светящимися от слез глазами и стала просить:
– Папочка! Оставь. Мне ничего не сделают большевики.               
Детский голосок терялся в гуле и грохоте приближающегося боя.   
   Рука полковника свесилась бессильно. Усы дрожат от скрытого плача. Не ему принадлежит жизнь ребенка. Он выстрелил себе в голову, и его тело легло недалеко от тела жены. А ребенок, стоя на коленях, бросался то к матери, то к отцу. Мы выскочили из вагона, взяли на руки девочку и принесли к себе. Маленькая, худенькая, посиневшая, она дрожала всем телом, и не отдавала себе отчета, что с ней и где она.
   Странным теперь кажется, что никто не мог удержать малодушных людей от этого последнего шага. Но тогда, в те минуты, наоборот, малодушием и слабоволием считалось добровольное ожидание издевательства, пыток и смерти от большевиков.
    На наших глазах застрелился военный врач, который, выйдя из вагона, увидел, что большевики кругом и что спасенья нет. Он выстрелил себе в висок. Это случилось в один момент, револьвер выпал из руки, а из виска сочилась алая кровь. Смерть была моментальна.
   Сестра милосердия, боявшаяся большевистского самосуда, выпила какую-то прозрачную жидкость из маленькой бутылочки, две-три конвульсии – и все кончено. Навсегда ушла от нас.
   В вагоне тишина, каждый погружен в свои думы. Все, как прибитые. Я время от времени чувствую, как отнимаются ноги и зуб на зуб не попадает. Но проходит и это. Деревенею вся и соглашаюсь со всеми вопросами, какие приходят в голову.  «Умереть? Хорошо! Поведут на расстрел. Здесь будут издеваться?» И на все один ответ: «Только бы скорый конец».
   Иногда даже кажется, что жить незачем. Наши размышления прерываются неожиданным приходом Нотовича, который влетел в вагон, как пуля.
– Мы почти спасены, – кричал он. – Мы под огнем вытащили паровоз из депо, и сейчас его прицепят к нашему поезду.
   Слова его кажутся удивительной фантазией. Тут умирают, убивают детей, себя, а мы вдруг поедем. Куда? Зачем? Неправда все, что он сказал.
– Мы должны будем проехать через цепь большевиков, поэтому берегитесь, поедем под страшным огнем.
   В подтверждение его слов вагон толкнуло. Кровь бросилась в голову: необъятная радость, безудержная, овладела всем существом. Вера в недалекое спасение, жажда – неодолимая ничем жажда жизни поглотила нас. Паровоз прицеплен.
   С грустью смотрю я на русский эшелон, обреченный на верную смерть.
   Девочка сирота едет с нами в классном вагоне. Мой муж и князь искали ее родных или знакомых в русском поезде, нашли какую-то даму, которая взяла девочку под свое покровительство, и теперь она ехала с ней в нашем поезде...
   Бой горячий, много убитых красноармейцев, главным образом, во время атаки броневика  «Забияка».
   Сражается Первый польский полк, III батальон Второго полка и штурмовой батальон, а из русских поистине по-богатырски сражается Пермский полк. Солдаты, как львы, послушно и мужественно идут вперед.
   Последний взгляд на русский печальный состав, на застывшие трупы, и мы едем. Видны цепи большевиков, все слышнее русские голоса и чаще, чаще выстрелы.
– Спрячьтесь! – командует кто-то.
   Все повинуются молча. Кто влез под перину, кто под мешок с мукой, а я и муж лучше всего устроились: он сел против двери на нашу кровать, а я на пол и заставила себя стулом. Воображаю, какой комический вид мы имели. При каждом стуке пули в стенку вагона я прятала голову под стул. Теперь еще больше верится в судьбу, что  кто должен быть повешен, тот не утонет. Ехали быстро. Мы облегченно вздохнули, когда увидели чистое поле. Сколько разговору. Сколько мыслей каждый из нас хотел высказать. Говорили наперебой, стараясь перекричать друг друга. Нам вторили стук колес и свист ветра.
   Зимний вечер тихий, задумчивый. Наш эшелон стоит в степи совсем близко от станции Судженск. То и дело открываются двери вагона и входят польские солдаты, прорвавшиеся через цепь большевиков. Некоторые из них легко ранены, они ищут, где бы отдохнуть от пережитых  минут. Но долго не засиживаются в нашем теплом вагоне. Идут на место сбора. Теперь поляки выдали оружие всем едущим, и время от времени дежурный проходит вдоль поезда, стуча кулаком в дверь, и кричит:«Na роgotowie»  (Быть начеку). После такого сигнала из каждого вагона выходит свой дежурный и, прохаживаясь вдоль него, всматривается в степную даль, нет ли чего подозрительного. Можно было ожидать нападения на поезд со стороны партизанских банд, бродивших во всех на правлениях и появляющихся иногда там, где их совсем не ожидали.
   В нашем вагоне дежурили муж, князь, офицер - муж нашей спутницы из Новониколаевска. Нотович отдыхал, ему были мы благодарны за все и хотели хоть чем-нибудь отблагодарить.
   Новый стук в двери. Вошел солдат с винтовкой, он устал и голоден. Тяжело опустился на стул и попросил напиться. Из разговора с ним выяснилось, что идет он из Тайги, принадлежит к русскому Пермскому полку, который так храбро сражался. Он рассказал то же самое, что и Нотович: штурмовой батальон, Первый польский полк, Пермский полк и еще незначительное количество колчаковской армии прорвали цепь неприятеля и ушли из Тайги. Большевиков погибло очень много. Тайга навсегда оставила у них кровавое воспоминание, от Омска до Тайги они не имели такого продолжительного боя. Взятые в плен большевики все время говорили: « Вот сегодня-то было жарко всем. Уж не помним, когда так было».
   Гость сидел долго, греясь около железной печки, и пил горячий чай. Рассказывал с большим воодушевлением, как прорывались они через цепь, сколько было убитых, раненых. Мы слушали его, и перед нашими глазами вставали кошмары сегодняшнего дня.
   А впереди нас ждали новые неожиданности. Станция Судженск была занята местными большевиками; об этом говорил красный флаг. Но, видимо, здесь все слышали о жарком бое в Тайге и поэтому встретили нас любезно.
   Спросили, сколько нужно угля.
– Берите сколько надо и уезжайте скорей, мы пропускаем все польские эшелоны.
   Боялись, чтобы и здесь не заварилась каша. Прислали две платформы с углем.
   Было как-то спокойнее, но все же не спалось в эту ночь. Впечатления дня разгоняли у нас сон и заставляли по нескольку раз вспоминать одно и то же. Вечером мы узнали, что только два эшелона вырвались из Тайги, остальные должны были отступать пешком, ибо большевики разобрали железнодорожный путь.
   Наш поезд, не встречая задержки на своем пути, летит, как экспресс, весело разрезая зимнюю мглу и унося с собой нас, счастливых.

   25 декабря
   Станция Ижморская. Мы совсем акклиматизировались в этом гостеприимном эшелоне. Подружились с поручиком К., который перевел нас и наших новониколаевских спутниц в вагон третьего класса. Только муж Марии Васильевны (так звали старшую дочь) остался в вагоне Нотовича. Странная была эта семья. Старуха мать, полукосая на один глаз, худая, говорливая, производила на всех неприятное впечатление. Старшая дочь, миловидная блондинка лет 22, была кумиром и деспотом семьи. Ей все подчинялись, угождали и слушались. Одна только двенадцатилетняя ее сестренка, Фроська, не признавала авторитета старшей. Злостно и открыто высказывала свое возмущение не по летам развитая девочка. А возмущаться действительно было чем. Мария Васильевна, или Мурка, как называла ее мать, выдавала своего мужа за брата. Прогоняла его из эшелона, постоянно говоря, что он своим присутствием подвергает их, женщин, большой опасности в случае прихода большевиков (он был колчаковский офицер). Сама на его глазах немилосердно флиртовала с поручиком К., который просиживал в нашем вагоне целые вечера. Но переживания офицера  –мужа Мурки – наводили нас на размышления, и в душу закрадывалось сомнение, может ли брат так плакать ночью в углу вагона и горячо просить Мурку:
– Позволь мне остаться … с тобой.
   Во время ссоры Фроськи с Муркой мы узнали секрет, и Мурке пришлось открыто признаться нам, что Сергей Степанович действительно ее муж, но она боится ехать вместе с ним, боясь тяжелых последствий как жене офицера. Меня до глубины души возмущал ее поступок. Итак, любовь до первого горя. В тяжелую минуту уйти, бросить его как ненужную вещь, не подумав о том, что именно теперь, может быть, больше, чем когда-либо, ему нужна твоя ласка, твой привет и поддержка.
   Она ушла с нами в вагон третьего класса, а он остался в теплушке Нотовича. Иногда приходил к нам, грустный, задумчивый, бросая молящие, укоризненные взгляды на свою жену. Старуха мать и Мурка убеждали его горячо, запальчиво оставить их. Но он не изменял своего решения и был хоть не вместе, но все недалеко от той, которая, может быть, одна только удержала его на земле.
   В вагоне третьего класса мы устроились по-буржуйски. Там два купе было соединено в одно. Направо от дверей первые полки занимали мы, то есть, я и муж, а верхнюю князь. « Папа» только и жил надеждой, что удастся увидеться с семьей. Каждая верста, отделявшая нас все больше и больше от большевиков, приводила его в великолепное настроение. Вечером то и дело приносили чайник с кипятком, и муж с князем, ярые любители чая, опоражнивали стакан за стаканом, рассказывая без умолку анекдоты и веселые эпизоды.
   Немного нужно человеку, чтобы быть веселым. Теплый угол, горячий чай с сибирскими лепешками, которые мы жарили на железной печке, и увеличившееся расстояние между нами и большевиками создавали веселое настроение.
   Малиневские как-то отдалились от нас. Были немного обижены за то, что мы достали лучшее место. Но все же они остались для нас такими же милыми и близкими. Муж и князь почти каждый день навещали их, а Малиневский и Чесик — нас.
   Мы, женщины, заняты  были обедом, ужином, печеньем булок, стиркой, починкой, и короткий зимний день проходил быстро.

   26 декабря
   В Боготоле стояли два дня. Наш эшелон пришел первый на станцию, а теперь ремонтировали паровозы всех новоприбывших польских эшелонов. Каждый день по нескольку составов уходило на восток.
   На другой день стоянки отправились мы в Боготол за покупками. Тут припомнились тяжелые минуты нашей дороги. Суета, беготня по улицам, повальное бегство из города, все повторялось, но не производило на нас такого угнетающего впечатления, как в начале дороги.
– После Тайги привыкаешь ко всему, – смеясь, говорит князь.
   Зашли было в продовольственную лавку купить чаю, сахару, но там стояла громадная толпа. Продавались за бесценок материи, колониальные товары, и до прилавка трудно было добраться. Зашли к одной старушке выпить чаю. Она удивленно смотрела на наши веселые лица, а потом (видимо, мое лицо внушило ей большое доверие) спросила потихоньку:
– Разве вы не боитесь большевиков? Может быть, вы остаетесь нарочно ждать их?                Мне хотелось смеяться. Именно ждать! Мы всю дорогу их ждем!

   29 декабря
   Морозный солнечный день. Мы стоим на разъезде. Мысли мои далеки, далеки. В сердце тупая боль. В мире есть несчастнее нас близкие нам люди. Пришел в вагон офицер, знакомый из первого польского полка. Сказал, что на одной из станций видел моего брата, исхудалого, грязного и голодного. Сверх шинели надет был короткий полушубок. И припомнился мне солдат, перенесший тиф, который приполз к нам просить хлеба. Брат искал нас в польских эшелонах, узнав от этого офицера, что мы едем. Но как-то не привела судьба встретиться. (Он ничего не знал, о том, что мы уехали из Омска, потому что был на фронте, а мы не знали, что одновременно с нами он едет на восток).
   Бедный мой мальчик! Увидимся ли мы с тобой, или ты погибнешь в числе тех юных сил, что беспощадно брошены на произвол судьбы? За что? За что эти дети-воины несут такую ужасную смерть?
   А сколько у него было розовых надежд на будущее. Гражданская война безжалостно вырвала его из последнего класса художественного училища, надела на него красные гусарские брюки, длинную саблю и послала убивать таких же молодых, как и он. Напрасны были мои старания найти его потом. На каждой станции я расклеивала надписи, обращаясь к нему, говоря, где я и прося его прийти к нам, если он едет этой же дорогой. Он мог не заметить моих слов среди тысячи других, выражавших страстное желание найти, увидеть своих близких.
   «Мамочка! Мы едем, ждем в Красноярске тебя и Олю. Коля Муромцев!»
   «Наташа! Оставайся в Ачинске, приеду. Твой Миша Зыбин».
   «Дорогие, любимые! Мы с папой едем, отступая, узнавайте о судьбе поезда морского ведомства, встретимся, даст Бог, на станции Ачинск. Мама!».
   «Папочка! Мы благополучно проехали эту станцию, о нас не беспокойся. Будь жив и здоров. Ждем.  Твой сын Алеша Терехов!».
   В каждой надписи, в каждом слове звучало неодолимое желание дать знать, успокоить своих близких и любимых.
   Но брат, отступая с остатками полка, в котором служил, погиб. Только где, неизвестно. Думали, что последней его остановкой была станция Ачинск, если ужасный тиф не скосил его раньше где-нибудь в дороге. А мы ехали веселые и сытые. Отодвинулась от нас нужда и горе. Видимо, судьба хотела немного вознаградить нас за пережитые мучения. Уж очень она милостива к нам. Смеялись, шутили, но в душе оставалась боль горючая, жестокая. Боль за всех, за родных, близких и за чужих, гибнувших на наших глазах.

   29 декабря
   Наступает морозный вечер. Густая мгла поднимается к небу, откуда мерцают тусклые звезды, вечно зовущие нас в иной мир, дальше от зла, земной суеты, в далекое царство правды и совершенства.
   Уже недалеко станция Ачинск. Я стою у окна, прижавшись к грязному холодному стеклу. Уже мелькают эшелоны, освещенные окна, черные паровозы.
   Я не могу понять, что лежит везде на снегу. Кажется, человеческие фигуры. Но что они делают? Почему разбросаны там и тут. Поезд мчится, и я не нахожу ответа и не могу рассмотреть загадочные фигуры на белом снегу.
   Поезд остановился, я хочу выйти, но мне загораживает дорогу поручик К. Он идет к нам известить о том, что сегодня утром на станции Ачинск произошел ужасный взрыв. Местные большевики взорвали 2 вагона с динамитом. Уничтожена станция и все колчаковские эшелоны, стоявшие на станции. Много человеческих жертв. Какой-то колчаковский поезд стоял далеко, и поэтому только вагоны оказались поврежденными, а человеческих жертв не было.
   Станция представляла ужасное зрелище: полуразрушенное, почти без крыши здание, кругом куски человеческого мяса. Здесь и ноги, и руки, и головы, и просто бесформенные, кровавые куски. Кое-где они сложены в небольшие кучки. Замерзшие, исковерканные части тела – как они страшны, когда каждая из них существует сама по себе.
   Неприятная сцена разыгралась около вагона. Какой-то солдат притащил дамскую, со стиснутыми в кулак пальцами руку. На пальцах были драгоценные два кольца.
–Что ты будешь делать с этой рукой? – презрительно спросил другой солдат.
– Дурак я, что ли ставить кольца большевикам, – отрубил пальцы, снял все кольца, а руку бросил в одну из мясных куч.
   Никто не вышел из нашего вагона. Не хотелось ходить среди человеческого мяса и видеть головы с вытекшим мозгом.
   Слава Богу, что стоим тут недолго...
   Дальше, дальше от этой открытой могилы.
 
   Мы так сжились с князем, что временами не верится, что это совсем посторонний человек. Привязался и он к нам, называя меня дочкой, не знал, как благодарить меня за заботы о нем. На каждой станции ходил выменивать свои и наши вещи на продукты, помогая в этом мужу. Они вдвоем носили воду и воровали дрова, а иногда уголь.
   В продолжительные зимние вечера, начинавшиеся от четырех часов дня, наша тройка сидит в уголке и вполголоса разговаривает. Сумерки нежные, грустные окутывают нас. Не хочется пошевелиться, чтобы зажечь свечку, с этим светом исчезнет поэзия сумерек.
   Князь много рассказывает о себе. Всегда что-нибудь новое, интересное. Показал нам золотые часы, массивные, с надписью: «За верную службу от Императора Николая Второго», а на другой стороне двуглавый орел.
   Эти часы – его гордость. Что с сыном? Жив ли? дочка тоже, наверное, изменилась, выросла? Эти вопросы он повторяет каждый день. Живет этими мыслями, мечтает, все неудачи не сломили в нем веру в новую встречу с семьей.
   Скоро уже Рождество (мы празднуем по старому стилю). Всего несколько дней осталось. Где мы будем, и что нас ждет? Решили испечь свежих булок, баранью ногу и устроить под праздник Лукулов пир. К нам присоединился корнет с женой, ехавший в соседнем купе. Он офицер колчаковской армии, контужен два раза. Ехал в польском эшелоне, сев еще перед Тайгой. Влюблен был в свою жену, но часто с ней ссорился, и они так далеко заходили в своих семейных ссорах, что устраивали целые битвы. Мы в такие минуты притихали, и слышно было, как летели вещи в соседнем купе, а потом оба они плакали.

   Красноярск перед нами, через полчаса ожидается станция. Целый день будет в нашем распоряжении, а может быть, и больше, так как эшелон снова будет поправлять все паровозы и уйдет последним из Красноярска.
   На станции Красноярск стояло два чешских состава, готовых к отходу.
   Это были первые чешские эшелоны, которые мы догнали.
   Жизнь, полная неожиданностей! Что значит красный флаг на станции и эти молодцы, с гордым видом разгуливающие по перрону?! Это те, от которых мы удирали.
   Важно выпятив грудь, бряцая шашкой, обвешанные бомбами, гранатами и тому подобными ужасными вещами, нагонявшие страх не только на такое боязливое создание, как я, ходили красноармейцы, присматриваясь ко всему с любопытством.
   Спрашиваем какого-то мужичка в полушубке:
– Кто теперь в городе?
– Большевики-товарищи, пришли без боя. Пришли и заняли. Сказывают, что теперь бой будет, –говорит мужичок, с тревогой посматривая на товарищей.
   Красноярск действительно был занят большевиками. Знаменитая партизанская банда Щетинкина, которой мы так боялись, пришла в город и при помощи местных большевиков заняла его, дожидаясь регулярной армии, шедшей за нами.
   Вот тебе и Красноярск. Какой сюрприз нам приготовил, оставил всех нас в дураках. Уж очень подозрительной нам казалась любезность новых хозяев. Нас задержали и спросили, кто, откуда и куда? Милостиво разрешили ехать в город. Малиневские, мы, князь, спутницы новониколаевские, поручик К., все на извозчиках поехали в город. На главной улице царило оживление. Люди шли, бежали с озабоченными лицами, спешили, оглядываясь на героев дня. По временам слышался резкий смех. Мы остановились перед кафе. Это была замечательная кофейная, держал ее наш знакомый поляк, молодой, предприимчивый. Его в 1918 году большевики арестовали в Омске. Он бежал, скрывался в Красноярске, открыл кофейню, а при втором большевизме в двадцатом году уехал из Сибири, как машинист добрался до польской границы и там проскочил через нее.
В кофейной было полно. Столики все заняты. Здесь и поляки, и красноармейцы. Смешно? Неправда ли? Здесь пьют кофе вместе, а через две станции, не доезжая Красноярска, проливают кровь. Почему? А потому, что поляков на станции Красноярск много, и большевикам еще памятна Тайга. Кроме того, на восток от Красноярска стоят чешские эшелоны, а на запад от города идут отряды Каппеля, подходят к городу. Большевиков же немного, только щетинковцы и местные рабочие. Нельзя начинать опасную игру.
   Мы встретили в кафе много знакомых. Все наперерыв расспрашивали друг друга. Если бы в Красноярске был не отряд Щетинкина, а регулярная армия, то всех нас, голубчиков, отправили бы в чека. Наше собрание «буржуев» было бы недопустимо как « ярых контрреволюционеров».
   Приехали мы домой, в эшелоны, когда смеркалось. Все нашли по- старому, только настроение было повышенное. Каждый рассказывал, что видел в городе, какое впечатление произвели большевики. Оказалось еще, что на станции дежурный за начальника польский офицер. Станция в руках поляков, а город в руках большевиков. Большевики прислали делегатов в польский штаб, прося поляков соблюдать нейтралитет и выдать всех русских офицеров, ехавших в польских поездах. Полковник Р. ответил, что если хоть один волос упадет с головы польского солдата, то нейтралитет будет нарушен.
   Русские же офицеры выданы не были и ехали дальше в польских эшелонах. Позднее мы узнали, почему большевики требовали от поляков нейтралитета.
   Это требование было вызвано наступлением на Красноярск каппелевцев.
   Стрельба, начавшаяся на западе от города, подтвердила наше  предположение. Поезд наш стоял на горке, а под горой далеко происходил бой. Видны были (в бинокль) наступающие редкие цепи каппелевцев. Их было немного, вероятно, это было только прикрытие, а большая часть войска подходила с другой стороны, делая обход, продвинулась на желанный восток. Удивительно как-то сложилось. На одной стороне станции бой большевиков с поляками, а тут один другого не трогает.
– Но не надо доверять большевикам, они коварны. Они преследуют свои цели! – говорит Малиневский. – Надо быть как можно дальше от них, – и действительно семья Малиневских попрощалась с нами, они пересели в поезд, в котором ехала артиллерия. Там устроил их один знакомый офицер-артиллерист. И на другой день Малиневских уже не было в Красноярске. Паровозы починялись, отправлялись эшелоны, пришла и наша очередь двинуться в путь. Русские эшелоны, стоявшие в Красноярске, дальше не шли. Были задержаны большевиками, да и пути все равно были заняты.
   Остался за нами Красноярск. Проезжая мост через красивый, широкий Енисей, я смотрела на мигающие огоньки города, от которого нас отделяло все большее и большее расстояние. « Затишье перед грозой». Теперь еще тихо, спокойно, а что будет, как придет регулярная армия. Опять кровь и кровь.

   (По старому стилю). 6/I-25/XII
   Уже Рождество. Думали ли встретить этот праздник в вагоне и вдобавок где? За Красноярском, не где-нибудь во Владивостоке, а здесь, но грех пенять на свою судьбу. Тысячи людей несчастнее нас, а мы, как буржуи, едем. В сочельник я с Муркой ходила к железнодорожникам; испекли там булки, маленьких пирожных, баранью ногу, о которой полмесяца мечтали, и вернулись вечером в вагон. Там было темно. Муж с князем сидели в углу на нашей скамейке. Фроська с матерью спали. Поезд тронулся. В вагоне было тихо, какое-то спокой- ствие, молитвенное настроение царило, хотелось как можно тише говорить. Эта тишина и тихие рассказы полушепотом, равномерный стук колес убаюкивали, навевая далекие воспоминания и тихую грусть.
   Вспомнился родной дом... далекое детство… братья, один голодный и, может быть, больной, а другой где-то на востоке, еще ребенок. Эта ужасная война, вырвавшая из нашей среды столько близких и дорогих нашему сердцу, разбросала всех в разные стороны по великой широко безбрежной России, даря нам жизнь, полную неожиданностей, сильных переживаний, оставляющих навсегда в нашей памяти неизгладимый след и уничтожающих иные, давно прошедшие, полузабытые воспоминания. А где Россия могучая, цветущая, видевшая дни величия, славы?..
   Неужели из-за кровавых туч не проглянет солнышко и не подарит измученному народу светлых ясных дней. Рождество и Новый год пролетели, ничего нового не принеся с собой. Дни шли за днями. Ехали очень медленно, потому что на станции Клюквенная (120 верст от Красноярска) находились чешские эшелоны, мешавшие нашему продвижению.
   Мы стали в поле, в трех-четырех верстах от станции. Морозный день склонялся к вечеру, вдали погас последний луч заходящего солнца. Я прогуливалась около эшелона. Впереди, перед моими глазами расстилалась равнина, а вдали, как синяя туча, виднелась гора, поросшая лесом. Перед нашим эшелоном стоял единственный в Сибири латышский эшелон. Из польских наш поезд был первый, за нами стоял броневик «Познань». Далее штаб польской дивизии и другой броневик -  «Краков». Броневые поезда были окрашены в защитный цвет. Я каждый раз оста- навливалась перед броневиком и смотрела в отверстия, загадочно пугавшие своей темнотой.
   Небольшая группа чехов прошла мимо меня, вызывая удивление на лицах польских часовых. Я вернулась в вагон и там узнала, что явилась в штаб польской дивизии делегация чехов просить об уступке им паровозов, так как они свои заморозили. Поляки ответили, что свободных паровозов не имеют, просят чехов скорее нагреть и поправить свои, и освободить дорогу для польских эшелонов: большевики ведут бой под Красноярском. Слова поляков никакого успокаивающего действия не оказали, чехи ушли и пригрозили занять путь, если не достанут паровоза. Через час-два пришли латыши в наш поезд и спрашивали, правда ли, что поляки хотят взорвать латышский поезд. Им так сказали чехи. Поляки успокоили латышей, и те ушли. Зато во всех польских эшелонах царило беспокойство. Отдан был приказ вооружиться. В нашем эшелоне все мужчины стояли около вагонов вооруженные. Ждали приказа о выступлении против дерзких чехов, которые не заставили себя долго ждать, явились вооруженные и направились к штабу польской дивизии. Мы, женщины, сидели в вагоне, время от времени я выходила на площадку и присматривалась к тому, что творилось около эшелонов. Вдали, за нами,виднелся зеленый броневик, около него толпились польские солдаты, окружив тесным кольцом чехов, чехи неистово кричали, раз- махивали руками.
   Видимо, визит не принес чехам желанных результатов. С недовольными лицами они возвращались обратно. Кругом был расставлен польский караул. Солдаты узнали, что чехи хотели взорвать польский броневик, мотивируя это тем, что не хотят, чтобы все досталось большевикам. Не знаю, какие переговоры в действительности велись; пишу только то, что тогда мы узнали.
   Я вернулась в вагон, было темно, в углу у окна сидели наши соседки и тихо разговаривали, показали мне в окно, и я увидела, как из леса, вернее, кустарника, выскочил отряд конных. Увидев поляков с ружьями наготове, он бросился в сторону и отъехал на почтительное расстояние, стал прислушиваться. Поляки спрашивали, кто они и откуда. Несколько смельчаков подъехали ближе, любопытно осматриваясь, и сообщили, что они принадлежат к отряду Каппеля..
 – Почему ваши поезда не идут дальше? Те, что остались в Красноярске, уже задержаны. Никакого нейтралитета! Не теряйте времени, уезжайте, – прокричали они.
   И поскакали к своим товарищам, стоявшим в поле. Грустное впечатление производила на меня эта группа солдат, едущих, куда глаза глядят.
   В вагоне совсем темно, на небе зажигаются звезды, где-то за леском грохочет пулемет, идет стрельба. Там снова бой большевиков с поляками и оставшимися колчаковцами. Здесь тоже ходят с ног до головы вооруженные солдаты. Каппелевцы бегут, с запада идут большевики, а с востока чехи пугают, вооружаются; мысли невеселые, серые, уныние...
   Не все ли равно: будем ли мы жить или умрем? Чехи или большевики? Все равно! Так сидела я, погруженная в думы, не заметив прихода мужа и князя. Зажгли свечу, как-то отраднее сделалось на душе, казалось, что с этим светом исчезли все невзгоды и черные мысли разлетелись, как одуванчики от ветра. Но ненадолго! По выражению лица мужа, поняла, что не все обстоит благополучно. Не хотелось даже спрашивать. Предчувствовала, что что-то ужасное, страшное приближается к нам. Положение действительно было безвыходное. Большевики догнали и задержали два польских эшелона, мы делали в сутки 15-20 верст, а большевики двигались со скоростью 30- 40. Идут дальше, постоянно воевать и бороться с регулярной армией и неожиданно появляющимися партизанскими отрядами не хватит сил, да и зачем эти ненужные, невинные жертвы. В каждом эшелоне едут женщины и дети. На востоке дорогу закрыли чехи, узнав, что большевики идут, сформировали из двух эшелонов один и уехали, оставив на пути поезда с размороженными паровозами. Чтобы расчистить дорогу надо немало времени, а полякам каждая минута стоит человеческих жизней.
  – Итак, все кончено, – сказал поручик К., входя к нам в вагон. – Поблагодарим за все чехов и поклонимся большевикам. – Несколько пар любопытствующих глаз впились в него.– Начались переговоры поляков с большевиками. Дивизия должна сдаться, она между двух огней! Но заключим договор, не позорный для нас. А может быть, я ничего не знаю... Исполнят ли большевики все условия. Где гарантия? Не могу сидеть, пойду узнаю, что делается.
   Он ушел, а нас охватило беспокойство. Поздний вечер, никто не спит. То и дело открываются двери и входят офицеры и солдаты. В нашем вагоне поставлен телефон и сидит дежурный офицер.
   Около поезда-штаба Польской дивизии – стоят взволнованные солдаты, они ждут, когда им прочтут условия сдачи. В штабе давно уже знали, что сдача дивизии неизбежна, а мы только поздно вечером узнали условия. Дежурный офицер прочитал их нам. И мы все с тяжелым сердцем слушали, мало веря в то, что действительно эти условия будут выполнены. А так хотелось верить. Если бы они были исполнены, то лучшего мы ничего не могли ждать. Условия были следующие:
1. Оружие должно быть сложено в один вагон и таковой закрыт на замок.
2. Караул при вагоне с оружием будет польский.
З. Все польские эшелоны будут направлены в Красноярск.
4. Запасы - продукты – будут оставлены на две недели.
5. Никаких арестов и обысков производиться не будет.
6. В Красноярске будут формироваться новые эшелоны для отправки на запад, на польскую границу, одним словом, домой. Кто не захочет ехать, может остаться, где хочет. И т.д. и т.п.
   Что может быть лучше? Неприкосновенность личности, свобода действий, скорый отъезд домой. Это красивые фразы. Никто не верил, но поневоле соглашался.
   Все приуныли. «Папаша» срывается с места, тянет мужа за руку. Усаживает его на лавку рядом со мной и говорит, захлебываясь, как бы боясь забыть то, что теснится в мыслях.
– Дети вы мои! За все вам сердечное спасибо. Бог вознаградит вас за доброе сердце. Спасали вы меня, но теперь и вы бессильны, и вы не знаете, что будет с вами завтра. Я хочу идти, идти, куда глаза глядят. Я здесь не могу остаться, начнутся аресты офицеров, и я буду арестован в первую голову. Итак, я ухожу, не возьму от вас слова, что исполните мою просьбу, так как знаю, что все, что возможно, – будет сделано. Я вам оставляю карточку детей и жены.– Голос прервался. Старичок суетился, торопливо шептал: – Оставлю еще свой дневник, который писал в одиночной камере. Никто не читал эти записки. Здесь я описал всю свою жизнь, свои переживания, начиная от светлого детства и ясной юности до теперешних тяжелых дней, хотел для сына оставить. Пусть не судит строго отца. Здесь он найдет все, что было или казалось ему непонятным. Последняя моя просьба к вам: если можно, отдайте карточку детей жене, или детям, и дневник тоже. Не хочу, чтобы большевики, если арестуют меня, нашли их. Расскажите детям все, что знаете обо мне и... и последнее прости...–  Дрожащие руки держали фотографическую карточку, а глаза говорили о наболевшем в сердце, об отцовской тоске. – А это дневник,– сказал он, – подавая мне черновую тетрадь. – Итак, как только рассветет, я прощусь с вами. Слов не найду благодарить, – прошептал он, берясь рукой за сердце.
–  Не надо так волноваться! Надо обдумать, куда вы пойдете? Что вас ждет? – говорили мы, сами  мало веря в спасенье. Но куда идти? Мы могли остаться, ибо муж был невоенный, а князь?
   Решено, что он пойдет. Куда? Куда глаза глядят. На восток.
   Этот одинокий бедный князь Константин Владимирович Путятин!
   Сидели молча. Ночь окутала темным саваном сонную землю. Она никогда не была такой короткой, хотелось оттянугь рассвет. Князь уже успокоился.
   Белье сложил в маленький ранец. Я приготовила бутерброды и полушубок, который заменил муж на шинель князя, и зашила часы в рукав. В этом полушубке князь не походил на офицера.
   5 часов утра. Мимо эшелона идут и идут люди. Дамы в каракулевых шубах, с мешком, со свертками на плечах. Ноги обуты в валенки. Офицеры, штатские, все бросили, идут пешком вдоль железнодорожного пути так,как когда-то ехали мы. Князь спешит взволнованный и печальный.
   Сергей Степанович пришел проститься. Глаза, полные любви, с безмолвной грустью обнимает нежно Мурку, целует ее горячо и долго, прощается с нами и выходит. Князь целует мужа, подходит ко мне, крестит дрожащей рукой, целует в руку.
– За все спасибо! Благословите меня, – слышу несвязный шепот.
   В дверях показывается корнет с женой, готовый к дороге.
   Выходим все вместе. Перед нашими глазами тянется вереница беженцев, удивленно смотрящих на нас: почему мы остаемся?
   Скрылись вдали князь и корнет с женой, мы возвращаемся в вагон. Шум на улице привлек наше внимание. Польская кавалерия рвалась в бой с чехами, желая отомстить им за их коварство. « Не большевикам мы помогаем, а отомстим за себя, пусть знают, что с нами шутки плохи».
   Позднее мы слышали, что чехи имели бой с большевиками, принимали ли участие там польские солдаты, не знаю.
   Время томительно тянется. Сидим и ждем, когда очистят путь от замерзших эшелонов и продвинут наш состав на станцию, где встретят нас наши победители. Но они явились раньше, чем мы предполагали. С двух сторон эшелона едет отряд красных. Наш поезд тронулся.
   Вот уже станция. Мы выходим купить молоко, которое носят мальчишки и бабы. Вымениваем на белье провизию, потому что колчаковских денег уже не принимают. Нас никто не спрашивает, не задерживает.
   Поезд поставлен на запасной путь. Оружие сложено в один вагон, и там стоит польский часовой. Запасы никто не отобрал и никто не приходит, как будто забыли о нас. Сведений из Красноярска никаких. Эшелон первого польского полка продвинули ближе к Красноярску.
   Вечер. Мы сидим в вагоне. Горят две свечи, тускло освещая нам купе.Слышим шорох за дверями. Муж вышел узнать, что случилось, оказалось, что два красноармейца тащили наши запасы масла и муки, сложенные в коридорчике. А через минуту вышло трое солдат, вооруженных с ног до головы, и отобрали у нас свечку, говоря, что буржуи должны делиться всем. Все это глупости в сравнении с тем, что было ночью. Красноармейцы стащили все, что находилось на крышах вагона, в том числе и наш ящик со всеми ценными вещами. Никто не спал. Ждали обыска. По вагонам шныряли пьяные солдаты, пугали нас, грозили револьверами и, неистово смеясь, уходили, довольные впечатлением, какое производили их шутки.
   Утром на горке напротив нашего эшелона были расставлены пулеметы, и польский часовой был заменен красноармейцем. Потом приступили к изъятию всего содержимого склада поезда, а польским рабочим «предложено» было идти работать в депо. Вечером отделили всех офицеров, и посадив в классный вагон, ночью отвезли в Красноярск. День прошел довольно спокойно, а ночью начались обыски. Оставили по две пары белья, забирали все, что попадалось на глаза, не брезговали ничем, даже иголки, найденные у меня, поделили между собой по-христиански.
   Одним словом, все условия были только на бумаге. Чисто по-большевистски! Что оставалось делать? Рабочие (солдаты-железнодорожники) пошли в депо, а мы решили с мужем возвращаться домой, то есть туда, откуда выезжали с такой надеждой на избавление от большевиков. Пошли на станцию узнать, можно ли вернуться. Встретил нас комиссар – мальчишка белобрысый, уверенный, надменный. Смотрел на нас пренебрежительно и дерзко.
–  А зачем ехали? Кто вас гнал? Только работай теперь из-за вас. Придите завтра, я вам дам свидетельство на выезд. А теперь, товарищ,– обратился он к моему мужу, – одолжите бритву побриться.
   Через полчаса бритва уже была передана представителю советской власти. А через час этот представитель власти удрал с первым отходящим эшелоном на восток, забыв об обещании и о бритве.
– Где-то папаша? – часто вспоминали мы князя. Так хотелось, чтобы он спасся. Может быть, поехал в чешском поезде, если удалось догнать. Если бы мы могли дать ему крылья, чтобы он мог скорее быть у желанной цели.
   В одно прекрасное утро в наш вагон явился корнет с женой. Оказалось, что большевики догнали их, обобрали и пустили на все стороны. Корнет искал нас и, наконец, набрел на наш след. Князь в дороге был с ними. Его тоже задержали. Он сказал, что был военным чиновником, фамилию сказал иную, отобрали у него пару бриллиантовых колец, а платиновое возвратили, говоря, что серебряных колец они не носят.
– Итак, папаша жив, – радостно воскликнули мы. – Но где он?
– Он пошел в Красноярск, хочет там зарегистрироваться, как чиновник, а потом будет искать службы. Взволнован старик, боится, что узнают его, и тогда все кончено.
   Невесело на душе, когда человек не знает, что с ним будет завтра. Положение наше становилось более чем критическим. Ехать нельзя, запасов никаких, а вещи отобраны. Муж пошел искать работы и вернулся домой, утомленный и разбитый. Удалось найти работу – пилку дров. С непривычки к физическому труду болели руки и голова. А  кроме того, голод давал о себе знать.
   Сегодня попрощался с нами поручик К., скрывавшийся до сих пор в соседней деревне. Теперь нельзя уже оставаться: могли обратить на него внимание, и потому он ушел на восток

Уже две недели прошли, как мы в плену. Большевистская армия идет на восток, и со всех сторон мы слышим об окончательном разгроме белых. На станции К. формируется большевистский полевой санитарный госпиталь по борьбе с тифом. Муж случайно забрел туда, прося работы, и его оставили, говоря, что не хватает персонала.                Старший доктор, француз,  приветливо встретил его и предложил место помзавхоза (помощника заведующего хозяйством). Муж согласился, и мы через день переехали в небольшую комнату к одной польке.                Я взялась шить белье для больных, за что получила скромную плату, а муж целый день проводил в госпитале. Иногда он получал командировку за провизией на соседнюю станцию. Уезжал в сопровождении санитара, бывшего денщика полковника Рымши. Этого солдата муж устроил в госпиталь под чужой фамилией, так как он скрывался от большевиков.                Из знакомых, ехавших с нами: Мурка поступила в госпиталь, а ее муж бесследно исчез. Но Мурка не унывала, утешая себя флиртом с делопроизводителем госпиталя.                Корнет с женой уехал в Красноярск. Поручик К. скрывался где-то за Красноярском.                О Малиневских мы ничего не слышали.               
22 января. 1920 год, новый стиль.                Я пришла в госпиталь, в канцелярию. Серый дым от папирос, вернее, махорки, заволакивал комнату. Встретил меня комиссар - еврей с Урала.                – Запишитесь в коммунистки, может быть, таким образом повлияете на своего мужа, – произнес он, заглядывая мне в лицо хитренькими глазками.                – Пусть муж делает так, как он хочет, а я и не думаю оказывать какое-нибудь влияние на него, что касается меня, то я никогда не буду коммунисткой.                –  Нет! Благодарю!                Комиссар повернулся ко мне спиной, а я пошла к мужу. От него я услышала о том, как комиссар уговаривал его записаться в коммунисты. Вот их диалог:                –  Когда я был еще студентом, то дал слово отцу никогда не принадлежать ни к какой партии и должен исполнить свое обещание.– А, может быть, ваш отец умер, и вы свободны от данного               слова?                – Все равно я должен сдержать это слово и коммунистом или только сочувствующим не буду, –произнес муж.                – Вы, может быть, скрывающийся офицер, а потому, товарищ, завтра извольте зарегистрироваться в особом отделе Чека. Пойдете туда вместе с делопроизводителем и секретарем, так как они офицеры: один колчаковец, другой из польской дивизии.                На этом разговор их окончился.                На другой день муж отправился в Чека. Каждый поймет мое волнение: кто переступал порог этого учреждения, тот редко возвращался обратно. Но слава Богу! Он вернулся. Документов, которые он имел, было достаточно, чтобы доказать свою непричастность к офицерству. Единственное, что могли ему поставить в вину, это  б у р ж у й с т в о,  но на этот раз большевики хотели быть гуманными.
30 января
Зимний день склонялся к вечеру. Я сидела в своей комнате и шила. Только что вышел Чесик Хмель, сидевший до сих пор без работы. Пошел в госпиталь: муж обещал поговорить со старшим  врачом о его трудоустройстве. Я сидела, погруженная в невеселые думы, зная, что испытания наши не кончились. Комиссар не оставит нас и будет настойчивым в своей просьбе, а в случае неисполнения ее будет угрожать арестом. Уже почти весь госпиталь записался в сочувствующие, и даже доктор-француз уступил и приобрел ненавистную мне кличку: « сочувству ющий  коммунизму». Хотя в душе был монархистом.
Зимние сумерки неслышно проникают в комнату. Ложатся темные тени. Розовая последняя улыбка солнца исчезла. День уходит, прощаясь с нами.                Ах, если б нам проститься с большевиками, со всем, что связано с этим словом, уехать в иной край, где свободно и жить, и дышать... Мои размышления были прерваны стуком в дверь.                – Войдите! – проговорила я.
Вошла женщина, закутанная в платок, когда она произнесла несколько слов, я поняла, что это жена Нотовича, бывшая хозяйка нашей теплушки. Я ничего не могла понять, слышала только слова                –Ужасное горе! Ужасное горе!                Она плакала. В серебряных сумерках зимнего дня я видела ее бледное лицо, расширенные глаза, в которых читала отчаяние и страх. Она тяжело опустилась на поданный стул, откинула платок и прерывающимся голосом заговорила.                – Все вам расскажу, все, как было. Только помогите!                Я дала ей воды и она, успокоившись, начала свой рассказ.                – В 1918 году мы жили на Урале. Муж мой записался в коммунисты, назначен был комиссаром в один небольшой уральский город, и мы спокойно жили. Муж не был большевиком, сделался он комиссаром больше из страха, и перед большевиками разыгрывал ярого коммуниста. Начались беспорядки на Урале. Фронт белых приближался все ближе и ближе. Видные коммунисты уже складывали чемоданы, а муж решился остаться, думал, что белые простят ему  службу у большевиков и он сможет вернуться домой, в Польшу, или к моим родителям на Украину. Ведь он никому ничего не сделал злого, – она выпила еще глоток воды, продолжала: – Стрельба по городу, въезд белой армии, торжество интеллигенции. Я сама всем своим существом радовалась, казалось мне, что теперь наступят иные, счастливые дни. Но я ошиблась...                Ужасная ночь навсегда останется в ее памяти. Разбудили их голоса в прихожей. Через минуту в спальню вошел военный, за ним другой, который предъявил Нотовичу ордер об аресте.                Он молча оделся, поцеловал ее, детей и вышел.                Она чуть свет отправилась в город. Где только не была и кого только не просила освободить ее супруга. Напрасны были старания. Так прошло несколько дней. Главная вина Нотовича – это звание комиссара.
   Большевики снова подходили к городу. Белые решили ликвидировать некоторых арестованных. Она это не раз слышала, и это пугало ее, изматывало душу. Однажды она вернулась домой  разбитая, полубольная, села отдохнуть и уснула. Не помнит даже, как вошел в комнату солдат, и подал ей маленький клочок бумаги:                – «Прощай! Целую тебя и детей. Прости за все. Утром прочли мой приговор: к расстрелу. Сегодня вечером меня не будет уже на этом свете. Прощай. Твой Володя».– Она глотнула воды и продолжила: – Я прочла еще раз, не понимая смысла написанных слов.                – Ничего! Успокойтесъ! –  проговорил солдата.– Я скажу вам, куда их повезут на расстрел: сегодня в одиннадцать часов вечера поедут на автомобиле с пленными в сторону Богдановки. В их числе будет, наверное, и ваш муж. Закапывать трупы будут завтра», – сказал и исчез, успокоив.
   «И так, это все, что осталось мне, этот маленький клочок бумаги с роковыми словами», –думала я, смотря на последнюю весточку от мужа.
   Четверть одиннадцатого. Дети спят, спокойные и сытые. Их личики иногда светятся улыбкой, не предчувствуют их маленькие сердечки, что сегодня отец последний раз будет мыслью с ними. Она выходит из дому. Высчитывает, что 10 минут хватит, чтобы дойти до места казни.
   Город остался позади, шумный, говорливый. Перед нею степь, а на горизонте темнеет небольшой лесок. Туда привезут пленных. Ветер дует в рукава, в шею, обледеневшими руками она закрывается от его холодных поцелуев и идет дальше. Лесок. Она прячется в нем, прислушивается к ночным звукам. Мимо пролетает автомобиль, за ним другой. Ей кажется, что она слышит чьи-то голоса, шепот и вздохи. Закрывает лицо руками и молится. А когда грянули выстрелы, теряет сознание. Очнувшись, идет туда, где лежат тела расстрелянных.
– Я наклоняюсь, зажигаю электрическую лампочку. Нет. Не он. Какой-то молодой солдат, за ним другой, третий. И наконец нахожу мужа. Лицо залито кровью. И вдруг я вижу, как задрожали его веки. « Он еще жив», – говорю я, вытирая кровь с его лица. Если бы вы знали, как мне хотелось благодарить Бога за то, что Он услышал мою молитву (а в этом я была уверена). Да, Он услышал.
   Она осмотрела раны, было их три. Одна пуля разорвала щеку и задела ухо, другая попала в плечо, а третья в ногу. Она приволокла его домой, в подполе устроила ему убежище. Утром пошла к знакомому доктору, прося его дать совет, как обходиться с тяжелораненым.
   Прошло три недели. Нотович поправлялся. Ночь она проводила около больного, а днем была с детьми и только раза три спускалась в подвал, чтобы дать ему есть.
   Белые ушли, вернулись большевики. А когда другой раз пришли белые, то Нотович был уже совсем здоров, имел другой паспорт и с новыми документами поступил в Польскую дивизию.
– Теперь большевики арестовали его и сегодня отвезли  в К. Долго держать не будут, наверное, расстреляют. Теперь я не спасу его. За что все это?! – заплакала она и торопливо прошептала – «Помогите мне. Ваш муж получает командировку, не может ли он меня с детьми отвезти в К. Я хочу  быть ближе к мужу. Может быть, теперь недолго ему осталось жить!».
   Я обещала все, что могла. При первой же возможности муж мой, получив вагон для провизии, заберет ее и детей.
   Сколько трагедий, сколько драм в жизни человека, думала я, смотря на бледное лицо рассказчицы. Мурашки пробегали по телу во время ее повествования. Казалось, она рассказывает страшную сказку. Но это быль. Стоит только взглянуть на ее измученное лицо, чтобы исчезли все подозрения о придуманности ее рассказа.
   Зачем ей было говорить хотя бы о том, что муж был коммунистом?
   Я успокоила, как могла, печальную гостью, и она, ободренная, пошла домой, то есть в свой вагон-теплушку. Во время первой командировки муж отвез жену Нотовича в К.  И там она узнала, что мужа ее большевики осудили на 8 лет каторги. А в действительности через несколько месяцев он был расстрелян.

   20/11 20 года
   Слава Богу, что комиссар не привязывается больше к нам. Видит, что толку мало от таких коммунистов, как мы, да и убедить трудно. Иногда пугает, что « кто не с нами, тот против нас и должен сидеть в  Чека». Но  видя, что муж работает, а интеллигентных работников мало – уступает и делается даже очень внимательным к нам. А нам хочется быть дальше от этой внимательности, от всего окружающего. Хочется скорей вырваться отсюда, вздохнуть свободно...

   22 февраля

   Муж получает командировку в Красноярск. Я прошу, чтобы он узнал о князе и Малиневских. С нетерпением жду его возвращения. Еще две – три поездки, и потом уже я буду всегда ездить с ним. Он получает целый вагон для себя.

   25 февраля
   Мой муж привез целый воз новостей, но все невеселые. Малиневских нашел в польской школе, 37 человек беженцев из польского эшелона, все в одной комнате, все на полу. Тиф свирепствовал тут ужасно. Малиневский рассказывал, что когда польские поезда были продвинуты к Красноярску, все офицеры были арестованы, а их семьям было приказано освободить вагоны.
   В некоторых поездах арест офицеров произошел в следующих условиях: большевики прислали мадьяр сделать перепись среди польской интеллигенции, говоря, что им нужны интеллигентные работники. Каждый сказал свой образовательный ценз и на другое утро эти же самые мадьяры пришли арестовать тех, кто кончил больше, чем 5-6 классов гимназии.
    Вся семья Малиневских перехворала тифом. Сестра Малиневского умерла. Он искал службы, но ее не было, и они жили, меняя оставшиеся вещи на провизию. Питались конским мясом и черным хлебом.
   Малиневский сказал моему мужу, что  Константин Владимирович Путятин, служит в госпитале санитаром. И муж отправился навестить его.
   Он увидел князя в очень оригинальной обстановке и в оригинальном костюме.
   Небольшая проходная комната, через открытые двери видна палата с тифозными больными... Князь сидел в проходной комнатке перед печкой, мешая клюкой горевшие красные угли. Так увлекся работой, что не заметил, что кто-то вошел.
   Князь изменился, осунулся, борода серебряная еще больше побелела. Радость, какая охватила его при виде моего супруга была неописуема. Усадив своего гостя около печки, он засыпал его вопросами, а потом начал рассказывать о себе:
–Вы, наверное, знаете от корнета, как мы добрели до первой деревушки, где были задержаны. Отобрали у меня кольца, оставив только платиновое, потом велели предъявить документы. Задержали, говоря, что отвезут к комиссару, которого ждали с часу на час. Ожидания были напрасны, а после изрядной выпивки конвоир забыл об арестованных. Я спрятался в хлев и просидел там до поры, пока не выехала вся пьяная компания.
   Он вернулся в Красноярск, нашел  знакомого, которому обязан тем, что еще жив. Тот посоветовал ему зарегистрироваться как чиновник, тем временем устроив его санитаром. Князь живет, работает среди больных, но всегда готов к тому, что будет арестован или захворает тифом. Но выхода нет. На  авось  вся надежда. Авось не узнают, авось не арестуют.
   Долго сидел муж у князя, рассказывая о себе, Малиневских и о своих будущих планах. Уговорились опять встретиться здесь, в госпитале.
– Может быть, и дочка навестит названого папашу? – спросил князь.                Муж обещал приехать вместе со мной.

   1 марта
   Дни идут за днями. Мы уже не живем в комнате, перебрались в теплушку, и когда муж получает командировку, ездим вместе. Теплушка имеет две комнаты: одна большая, где складывается  провизия и спят санитар В. и Чесик, а другая маленькая, где помещается завхоз со своей женой, то есть мы. Надолго ли устроились, имея этот теплый угол, не знаю. Относительно возвращения домой, то есть в Литву или в Польшу, не может быть и речи, так как Совдепия воюет с Польшей.
   Вся белая армия почти разбита на всех фронтах, и большевики купаются в крови побежденных.               

З марта.                Сегодня получили известие, что «папаша» просит приехать. Лежит больной тифом. Удалось мужу вырваться в Красноярск. Поехала и я.
В госпитале встретил нас санитар и отказался проводить к князю, говоря, что товарищ санитар Путятин при смерти, никого уже не узнает и посещать его запрещено. Может быть, уже знали большевики, какой больной лежит в их госпитале?  Может быть, нашли часы князя с надписью:      « За верную службу князю К.Путятину от Николая II»?                Может быть, ждали его выздоровления, чтобы расправиться с ним, как расправляются с каждым контрреволюционером?                Не помогли наши просьбы впустить нас хоть на одну минутку к умирающему. Санитар был непоколебим. Так и не удалось увидеться. Был ли князь в сознании перед смертью? Переживал ли или тиф отнял способности думать? Последнее было бы лучше. Может, безжалостная смерть избавила « папашу» от пыток. Спи спокойно. Я исполню твою последнюю просьбу. Вечный покой твоей душе...
14 марта
   Пахнет весной, хотя еще далекой. Нет морозов, и приветливое солнышко согревает землю.                Странная встреча произошла сегодня в госпитале. Вечером я зашла в аптеку. Там сидели Мурка и какой-то странный мужчина. Несмотря на то, что было еще холодно, одет он был больше чем по-летнему: холщовые брюки и длинная рубашка, перевязанная веревкой, босой, волосы длинные, как носят священники. При моем появлении он обернулся, взглянул на меня. Я почувствовала взгляд черных  глаз, старавшихся проникнуть в самую глубину души. Невольно отвернулась, а он смотрел и казалось читал мои мысли. Потом подошел к столу, взял черную толстую книгу, сунул ее под мышку и торопливо вышел.
– Вы не знаете, кто это!!? – спросила Мурка, видя мое удивление. – Он доктор. Одни называют его сумасшедшим, другие святым, третьи шарлатаном, четвертые ясновидящим. Живет здесь в городке, в землянке, а его жена и дети живут в доме, где лежат больные, которых он принимает. Никогда не расстается с Библией. Питается водой и хлебом, одет зимой и летом одинаково. Когда он смотрит на человека, то читает его мысли. Предсказывает будущее отдельным лицам и всей России, основываясь на учении Библии. Сейчас на мой вопрос: «Долго ли будут царствовать большевики?»  – ответил: – О да! Хотя много неудач их ждет: голод, эпидемии, пожары. И когда среди них начнутся распри, то это уже будет началом конца. Изменится тогда многое. Счастлив тот, кто избегнет их суда, и счастлив тот, кто не присоединится к ним и не продаст им свою душу. Он очень интересно говорит, а если кто смеется или сомневается в его словах, он берется за Библию, и уже никто не оторвет его от чтения этой книги, – рассказала Мурка.
   Вошел фельдшер и присоединился к нашему разговору.
– Это все глупости, что вы рассказываете. Я слышал более интересное. Он ведь предсказал будущее Колчаку, который и не думал тогда, и не ожидал, что ему может грозить смерть. В то время, когда поезд Колчака стоял здесь, на станции, этот странный человек предсказал печальную судьбу сибирского героя. Этот вещун говорил: «Армия Колчака разойдется по обе стороны железнодорожного Сибирского пути, и никакая сила не соберет маленькие части, отколовшиеся от большого целого. Голод, болезни покроют могилами весь путь колчаковской армии. А сам Колчак попадет в руки антихристов с кровавой звездой. Все это будет для Колчака неожиданностью, так как он верит в счастливый свой путь. Но я предостерегаю, что уже немного времени осталось, чтобы успеть приготовить себя к мысли о смерти, чтобы приготовить свою душу.» И этот ясновидящий начал читать Библию. Предсказателя выпроводили со станции, считая его за ненормального. Думаю, что большевики в конце концов его арестуют, – закончил фельдшер свой рассказ.
   Из аптеки мы все зашли в госпиталь и там узнали о ликвидации этого учреждения.

   16 марта
   Вчера были в Красноярске. Малиневский нашел службу, был важной фигурой: «заведывающий советским имением». Жили они теперь в маленькой комнатке при садоводстве, а мы, оставаясь у них ночевать, помещались в оранжерее, заставленной цветами.
   На лето Малиневские хотели перебраться в имение и написать в Омск, чтобы приехали мать, Ляля и сестра.

   17 марта
   Госпиталь ликвидируется. Муж занят целыми днями. Ликвидация продлится две-три недели, а, может быть, и больше.
   Комиссар опять уговаривает мужа записаться в коммунисты, обещая ему хорошее место. Но опять отказ!
   На станцию подан санитарный поезд для служащих госпиталя. Каждый с семьей получает купе З-го класса, только старший врач, комиссар, политрук и тому подобное начальство получают купе второго класса.
   Я подружилась с сестрами. Все они из армии белых, все перехворали тифом, вернее «тифами». Они тоже поместились в этом вагоне, куда и мы перебрались из своей теплушки. Вечером вместе играли в карты, иногда к нам присоединялся фельдшер, невзрачный на вид а lа большевик, не очень симпатичный.
   Иногда потихоньку рассказывали последние новости, слышанные где то, от кого-то. Говорили о том, что Семенов на востоке занимает города при помощи японцев, идет к нам, а где-то формируются отряды белых и хотят вместе с Семеновым выступить и сделать переворот во всей Сибири, то говорилось о каком-то восстании, и снова являлась надежда, что и к нам придут освободители. Говорилось все это шепотом, пугливо осматриваясь, а потом следовало: «Мне все равно, большевики или иная власть, ведь я беспартийный». А я думала: «Бедные люди, как вы запуганы, как вы не доверяете один другому, и как однако сильна радость от услышанных вестей, если вы не можете этой радостью не поделиться».
Иногда приходил комиссар и злил меня своими рассказами о победах красных.
– Вы ехали через Тайгу? – спрашивает меня.
– Ехала, – отвечаю.                – Жаль, что не видели той картины, какую видели мы. Мы догоняем беженцев, убиваем офицеров. Как смешно, когда бабы плачут, заступаясь за своих мужей – белогвардейцев.                Насладившись впечатлением, какое производил на нас своим рассказом, товарищ комиссар уходил довольный. Но скоро и ему надоело играть на нервах, да и нам приелись его рассказы, и он обращался с нами, как будто мы были завзятыми большевиками.
   Мурка с матерью и сестрой находились в другом вагоне. Она уже не вспоминала больше о муже и даже забыла о поручике К. Теперь она по-советски выходила замуж за секретаря госпиталя, бывшего колчаковского офицера.

   1 апреля
   Скоро Пасха. Невольно вспоминается светлый праздник дома. Первый раз встретим его в коммуне.
   Комиссар был так любезен, что счел нужным попросить меня испечь какие–нибудь мазурки или торты.
   Где будет стоять наш поезд? Говорят, что будем уже в Красноярске.

   4 апреля
   Стоим на станции Енисей. Красноярск не принимает, говорят: нет времени думать о нас. До Пасхи осталось только два дня. Я получила масло, муку, сахар и иду с одной сестрой-еврейкой к железнодорожникам. Там устраиваем пекарню. Я довольна своими новыми обязанностями. Надоело уже ничегонеделание. То и дело бегаю из поезда к железнодорожникам и обратно.
   Поздно вечером  возвращаемся с сестрой, нагруженные корзинками, картонками и листами, осторожно неся пасхальные лакомства.

   6 апреля
   Пасхальная ночь. Темная, таинственная; издалека доносится звон колокола. Звонят к заутрене. Город мигает тысячами огней, изменчивых и ярких. Я выхожу на площадку вагона и прислушиваюсь к шуму и говору  далекого города. Перед моими глазами плывет Енисей, и железнодорожный мост, переброшенный через эту широкую реку, тонет в ночной темноте.
   Из окон нашего вагона льется слабая струйка света. Сестры не спят, ждут, когда кончится заутреня, чтобы потом по старорусскому обычаю похристосоваться и разговеться. Сидят они, притихнув в уголке вагона, вполголоса разговаривая.
   Большевики наивны, если думают, что навсегда убьют в каждом человеке то, что вкоренилось в его душе с детства, рано или поздно через осеннюю мглу воспоминаний встрепенется тоска о чем-то далеком, хорошем, связанным с ясными минутами нашего детства.. Сестры давно уже служат в Красной Армии.
   Давно они отрешились от всего старого, подчинились духу времени, а теперь под звон пасхальных колоколов пробудилось у них желание встретить праздник таким образом, как они встречали его в дни далекого детства и юности. Не помогли сегодня насмешки комиссара, который говорил, что все это буржуазные предрассудки.
   Я вернулась в вагон.
–  Христос  Воскресе, – крикнули сестры, и мы расцеловались.
– У нас  дома, наверное, никого нет, все в церкви, – заметила одна сестра.                – И у нас тоже, – ответила другая.
– Христос Воскресе, – басом произнес фельдшер, входя в наше купе.
– И вы не спите? - спросила я.
   Фельдшер виновато усмехнулся.
– Нет! Спать не могу. Сегодня больше, чем когда-либо, мы все думаем о доме.             
   Санитар В. принес нам горячий чай, сваренный на железной печке, и мы с жадностью выпили горячую влагу, заедая холодным мясом и черным хлебом.
   Разошлись под утро.

   7 апреля
   Сегодня утром все были приглашены на завтрак в канцелярию.
   Вдоль вагона-канцелярии был расставлен стол, на котором красовались бабы, куличи, мазурки и торты.
   Комиссар был в великолепном настроении. Бодро похаживал около стола, потирая руки и облизываясь. За столом вёлся оживлённый разговор.
Днем в наш вагон неожиданно пришел поручик К. и рассказал о своих мытарствах. Ему удалось пробраться на восток, доехал он до станции Зима, а потом скитался.
Колчак был арестован и расстрелян, и с ним  вместе генерал Пепеляев, который захотел разделить участь своего командира и остался при Колчаке, тогда как ему, как и другим офицерам, дана была возможность уйти.
   На востоке был фронт за Читой.
   На границе монгольской формировались отряды белых.
   Все эти сведения были для нас новостью, так как мы не имели газет и ничего не  знали, что происходит на белом свете.

   8 апреля
   Поручик К. не имел документов, а хотел пробраться в город, там попытать счастья. Санитар В. уступил ему свои, и решено было, что  К. пробудет у нас день или два, а потом пойдет в город. Он ночевал у нас в вагоне, прячась от персонала госпиталя. Однако его заметили, и доктор спросил:
 – Какой это гость у вас уже второй день сидит.
   Удалось соврать и сейчас же попрощаться с нашим неожиданным  гостем, – он встретился с Малиневским и остался у него в качестве работника в советском имении.

   12 апреля
   Некоторые офицеры узнали о нашем существовании в поезде и вечерами приходили к нам, голодные, больные.
   Санитар В. варил чай, подогревал припрятанный от обеда суп и угощал усталых гостей.
   IIомню, пришел один, это был скелет. Лицо обросло настолько, что родная мать не узнала бы его. Он днем скрывался иногда у железнодорожников, иногда сидел или спал, забираясь под шпалы или дрова, в огромном количестве разложенные за станцией.
   Удалось и его переправить к Малиневскому, у которого в имении уже находились семь человек офицеров.

   23 апреля
   Мы в городе, живем у Малиневских. Они - в той же маленькой комнатке. Сам он ездит в имение наблюдать за работами.
   Я и Ляля каждое утро ходим выменивать вещи на провизию, а потом у нас начинается домашняя уборка и обед. Муж ничего общего не имеет с госпиталем.
   Предложили ему ехать в деревню закупать лошадей.
   Председателем ремонтной комиссии назначен князь Лев Голицын. (Тот, который ехал с нашим эшелоном, а потом на лошадях до Новониколаевска и далее). Муж охотно согласился, и теперь мы мечтаем о том, что лето удастся провести вместе, где-нибудь в деревне.

   30 апреля
   Сегодня уехал муж на пароходе, я осталась временно у Малиневских, так как первая поездка ремонтной комиссии имела цель ознакомления, а недели через три предполагалась поездка на все лето вдоль Енисея, Индигирки и Чулыма.

   10 мая
   Прошло полторы недели, а о муже никаких известий. Беспокойство закрадывалось в душу. Не случилось ли что-нибудь с ним в дороге? Крестьяне озлоблены,  могли встретить вилами.
   А, может, он арестован? Этого недолго ждать в советском государстве. Тут ведь никто не знает, будет ли жив он завтра.
   Еще подожду день-два и начну искать.
   Первый мой визит будет к Голицыным, где, я надеюсь, имеются какие–нибудь сведения о князе. Если же нет, то пойду в Санитарное Управление, а последний мой визит будет в Чека. В это самое страшное учреждение, где и правды будет трудно добиться.

   12 мая
   Сегодня первый визит. Иду в гостиницу, где живет семья князя Голицына. Навстречу мне вышла высокая, седая дама. Ее величественная фигура говорила о том, что передо мной стоит действительная аристократка, это сказывалось во всех ее движениях и жестах. В ней я узнала тещу князя Голицына. Приветливо улыбаясь, успокаивала она меня, говоря, что ничего не случилось. Писем же нет, благодаря «аккуратности» большевистской почты.
– Жена князя лежит больная возвратным тифом. Я и внуки дежурим около больной, мечтаем и верим, что удастся нам всем уехать на лето в деревню. Верьте и вы, что ничего страшного не случилось с вашим мужем, –закончила добрая старушка.
   Ободренная, я вернулась, домой.

14 мая
Возвратился мой суженый сегодня утром. Я ходила встречать его, а придя домой, нашла два письма от него, которые почта доставила по назначению на две недели позже, чем должна была доставить. Муж был доволен, что вернулся, однако я увидела, что его лицо омрачает какая- то мысль. И когда мы остались одни, он сказал:
– Князь Голицын арестован.
А потом рассказал следующее: Ремонтная комиссия состояла из представителя князя Голицына, двух членов комиссии, делопроизводителя и комиссара, парня из деревни, едва умевшего писать, не расстававшегося никогда с гармошкой. Но, видно, такое наше счастье, что и этот комиссар был безобидный, он больше походил на человека, плывущего по течению.
Обольщенному обещаниями большевиков, ему представлялось, что жизнь комиссара  рай.
Вся комиссия ездила из деревни в деревню, где крестьяне сначала недружелюбно встречали, думая, что комиссия приехала мобилизовать лошадей. Но позднее, когда узнали, что за лошадей будут платить деньги, охотно приводили их и приглашали к себе на квартиру членов комиссии.
Князь остановился на одной квартире с моим мужем и часто говорил ему, что мечтает только о том, как бы ему скорей выбраться из города.
Здесь, в деревне, он будет спокойнее за свою жизнь и жизнь своих близких. «Готов работать без устали, чтобы иметь угол, кусок черного хлеба и уверенность в том, что жизнь наша не на волоске» – говорил князь.
Увы! Мечты его не сбылись. Однажды после ужина князь сидел с мужем и мирно беседовал. В комнату неожиданно вошел комиссар комиссии, а за ним другой мужчина, одетый в солдатскую шинель. Этот последний подошел близко к князю и проговорил:
– Собирайтесь! Вы арестованы!
Князь задал несколько вопросов агенту Чека, спрашивая его о причинах ареста. Агент уклончиво отвечал что-то, прося скорей собираться. Парфентий, так звали мы комиссара комиссии, вызвался сопровождать князя, чтобы в Чека помочь ему. «Надо выгородить честного человека»,  — так выразился Парфентий. В этом поступке Парфентия высказался протест против насилия, в нем не было классовой ненависти.
«Князь ли он, или простой мужик, все равно, лишь бы честный человек, порядочный, и такого жалко».
Но напрасны были старания Парфентия. Князь был отвезен сначала в Ачинск, потом в Красноярск и тут был заключен в тюрьму. Что теперь с князем? Когда его освободят и освободят ли?
С этой печальной новостью пошел муж предупредить Голицыных, но там уже знали о постигшем их горе. Жена князя, едва оправившаяся после тифа, выглядела как тень, едва держась на ногах. Ее мать не отдавала себе отчета в том, что случилось.
Она успокаивала всех, говоря, что тут произошло недоразумение и что князя скоро выпустят из тюрьмы.
Моего мужа встретила словами:
– Моего князя освободят. Я верю в это. Вы знаете! Я теща его, но хотела бы иметь таких сыновей, как он. Такого порядочного, такого честного, такого доброго отца, мужа и сына трудно найти.
Редко, когда теща отзывается так о своем зяте.
Мне кажется, что большевики признают свою ошибку и освободят его. Он ничего не сделал им злого. Он для семьи пожертвовал всем: своими убеждениями, своим долгом. Он никогда не участвовал в политических партиях, и я верю, что его освободят.
Как наивна была эта вера!
Бедная старушка! Не знала она, что, кто попадает в объятие тюремных стен, не выходит оттуда так скоро.

18 мая
Сегодня мы получили известие, что семья Голицыных выселена просто на улицу, и не только ценности, но и часть белья была взята агентами Чека. Пришел Парфентий сконфуженный, мрачный. Он уже знал, что семью Голицыных выселили. На наш вопрос:
– Скоро ли выпустят князя?
Парфентий виновато, не смотря нам в глаза, проговорил:
– Не знаю! Обвинений ему никаких не предъявлено, одно только, что князь.
Я не могла скрыть своего возмущения, и на мой вопрос, почему он, зная князя как человека вне политики, не может заступиться. Ведь «комиссар-коммунист» много значит:
– Я что же!? Я человек маленький, Я бы его и не арестовывал, уж очень он хороший человек, и семью его жалко. Но наша коммунистическая задача (при этих словах Парфентий поднял нос на две четверти выше) требует уничтожения интеллигенции. Недаром говорится: «Мы новый мир построим».
С презрением посмотрела я на героя коммунизма, принадлежавшего к строителям нового мира, новой жизни на трупах и крови невинных людей.
Когда Парфентий вышел, муж сказал мне:
– Этому комиссару жаль князя, а что скажут те, которые его близко знали. Никогда не забуду его слов:« Меня наверное многие упрекают в том, что я не принимаю активного участия в борьбе с большевиками. При Колчаке я тоже был в санитарной части. Ужасную душевную борьбу пережил я, пока пришел к заключению не выступать активно против большевиков и вообще не принадлежать ни к какой партии. Во мне жило два «я». Одно «я» шептало, что мой долг бороться с той кучкой авантюристов, которые губят Отечество, не раз этот голос твердил, что мое место в рядах борцов за Русь Святую. Но другое  «я»  говорило, что, кто имеет 6 человек детей и воспитанницу, (она самая старшая, ей 16 лет), больную жену и старушку-тещу, тот не имеет права ради своих убеждений подвергать их насилию, репрессиям. На кого я их оставлю? Эта двойственность, эта душевная борьба не давала мне покоя до тех пор, пока не пересилило отцовское чувство.   Если меня и арестуют большевики, то по крайней мере перед семьей моя совесть будет чиста, что я ничего такого не сделал, что могло бы вызвать мой арест».
24 мая
«Опять визит Парфентия» – подумала я, увидев идущего к нам комиссара.
– Может быть, что-нибудь веселого скажете? Может быть, скоро поедем? А что с князем? Вы, Парфентий Васильевич, все-таки должны заступиться, попросить за князя. Ведь сами видите, что это невинный человек.
Говорила я без умолка, занимая разговорами своего непрошенного гостя.
– Должны! Должны, – передразнил меня Парфентий, –  ничего я не должен, а главное, ничего уже не поможет, так как князь сегодня утром умер в тюрьме.
– Расстрелян! – тихо сказала я.
– Нет! Нет! Умер! Хворал тифом и умер.
– А семью видели? Знают об этом? – задавала я вопросы.
– Семью не видел! А знает ли семья о смерти, я не знаю.
Посидел Парфентий, поговорил о делах комиссии с мужем, и, весело посвистывая, пошел домой. А я не могла успокоиться. Вспомнилась мне старушка теща князя, верившая в скорое освобождение зятя. Не думала она, что непобедимая смерть найдет свою жертву в узких тюремных стенах. Зачем и за что у него отняли даже право попрощаться с семьей, для которой он жил и поступился своими убеждениями?..
29 мая
Сегодня вечером едем с мужем в командировку. Председателем ремонтной комиссии вместо князя Голицына назначен Ермилов, симпатичный говорун, по профессии топограф. Членом комиссии назначен бывший офицер Карпатиков. Добродушный толстяк, ленивый, флегматичный. Казалось, что его ничто не могло ни удивить, ни напугать. Он не заискивал у большевиков, наоборот, говорил им такие вещи, за которые иной давно бы сидел в подвале Чека, а этому все сходило с рук. Он и брата родного вытащил из Чека, несмотря на то, что сам каждый месяц ходил регистрироваться в Особый Отдел.
Парфентий любил подшучивать над Карпатиковым:
– Товарищ Карпатиков! Расстреляют вас, как белогвардейца!
–  Ска-а-жите, ка-а-к приятно!  – отвечает, растягивая в нос, Карпатиков.
–  Прикажу вас сейчас же арестовать, – деланным дрожащим голосом говорит Парфентий.
И на все угрозы белогвардеец отвечает с невозмутимым спокойствием и неизменными словами:
– Ска-а-жите, ка-ак приятно!
   Итак, мы едем в деревню. Там будет спокойнее, дальше от города, от террора, от ежедневной мысли о хлебе. Мы получаем каюту второго класса. Никто не узнал бы в нас буржуев, я рассталась со своей шубой, щеголяла в недавно сшитом пальто из солдатского серого одеяла. Муж одет во френч тоже из перекрашенного одеяла.                Пара советских пролетариев!
   Я, выходя из каюты, осматривалась кругом, желая увидеть советских пассажиров. Но их не было. Рядом в каюте ехали чекисты, потом какие–то ответственные работники, комиссары, политруки, обвешанные револьверами, кинжалами и тому подобным оружием.
   С нами ехал санитар В., которого удалось втянуть в число сопровождающих.
   Не успела я распаковать вещи, как услышала стук в дверь, и показался Парфентий с неизменной спутницей-гармошкой.
    «Нас ждет концерт», – подумала я.
   Минут через пять Парфентий, заложив ногу на ногу, покачиваясь, запел, надавливая на клавиши:
Картошку копать не моя работа...
Прошло час-полтора, неутомимый певец все выводил охрипшим голосом трели:
Не кукуй, кукушечка! Женится мой душечка.
Женится, венчается, вся любовь кончается.
   А у нас на душе, что называется, кошки скребли                Хотелось быть дальше от такого общества, где мы себя чувствовали, как овцы в волчьей стае.
   Вечер майский, теплый, напоенный душистым запахом весны, спускается на землю.
   Наш пароход дает последний свисток, стучит машина, колеса плещутся в воде. Мы отделяемся от берега.
   Уже не видно города.
   Луна серебряная, загадочная, окутывает холодным блеском высокие берега Енисея.
   В темно-сером полумраке таинственно темнеет  гранитный хребет, тянувшийся вдоль берега.
   Оттуда несется запах сосны, смешанный с запахом воды. Кое-где дремлют старые хатки. Одинокие, маленькие, затерявшиеся в хаосе серых угрюмых скал, издалека кажутся карточными домиками.
   Все замирает и спит. Загадочно искрясь, плывет волна за волной. Плеск колес и тихий шум воды рассказывают нам легенды, а напряженный слух ловит все звуки, эту тихую, туманную песню ночи.     Сижу, убаюканная...
И забываю о своих невзгодах.
Что я? Маленькая букашка с маленькими невзгодами и горем в сравнении с Величественным и Высшим в природе, недосягаемым нашему уму.
Пароход несет нас в серую сонную даль, и там мерещится нам новая жизнь.
Что-то она нам даст?..


Рецензии