Дочь

Нина провозилась  с уборкой до поздней ночи. Наконец она вымыла руки, расставила по местам стулья, накрыла стол скатертью. В комнате  было  по-особенному уютно и немного торжественно, как всегда после большой уборки, перед праздником. Пахло влажным чистым деревом и слегка скипидаром.
 
Нина подошла к этажерке и аккуратно расставила на верхней полочке целый выводок чистеньких фарфоровых утят, а пластмассовую балерину, тоже  Катюшин подарок на  8 Марта, сдвинула левее,  чтоб не заслоняла портрета в застекленной рамке. С увеличенной, чуть расплывшейся фотографии протягивала руки девочка лет четырех с распушившимися на ветру светлыми волосами.  Она, как котенок, запрокинула головку, выставив круглый подбородок, и смеялась. Наверное, ей просто показали какую-то новую, невиданно-красивую  игрушку, и Катюшка потянулась к ней, но вот точно так же она каждый раз встречала Нину.

Раскинув руки, зажмурившись от счастья, она летела по узенькой дорожке от крыльца к калитке и визжала. Нина бросала сумки, подхватывала ее под мышки, поднимала высоко-высоко, а потом прижимала к себе — горячую, запыхавшуюся, вкусную, и на руках несла в дом. В свои короткие приезды она никогда не успевала поговорить толком с родителями, хотя и понимала, что это их обижает.  Жалко было отрываться от Катюшки, от ее тугих розовых щек, от удивленных серых, прозрачно-прохладных глаз, коловшихся под губами мгновенно сощурившимися ресничками, от теплых растопыренных пальцев, похожих на ромовые бутылочки из шоколадного набора. И зацеловывала она ее насмерть, пока мама не отнимет.

Нина могла ездить в Шацк только по праздникам. Дорога была трудная, с пересадками — за воскресенье не обернуться. Иногда она выпрашивала разрешение отработать в воскресенье и получала сдвоенный выходной, но это удавалось редко.

Порой сквозь сон ей  чудилось твердое плечо под щекой, привычно покалывающий лоб мужской подбородок.  Она  протягивала  руку,  чтобы обнять  Аркадия, — и просыпалась, с громко, до боли бьющимся сердцем. Но чаще ей снилось, что она носит на руках, укачивает маленькую Катюшку, чувствует на плече ее тяжелую круглую головенку, уткнувшийся повлажневший лобик, теплое дыхание на своей шее. Нина открывала глаза и видела ряды железных кроватей и тусклую лампочку у дверей, а руки еще немели от тяжести, и щека была мокрой и горячей.

Будь она не в общежитии, она бы могла встать и поносить по комнате хотя бы подушку. Ходить долго-долго, до изнеможения, закрыв глаза, раскачиваясь, и тихонько не то петь, не то ныть сквозь зубы бесконечное “Аа-аа-а!”, баюкая и ее, и себя. Но даже этого сделать было нельзя. И так девушки сердились, что она будит всех, являясь среди ночи, когда кончит печатать в Красном уголке. Нина стонала в подушку, обнимала покрепче сама себя и начинала слегка покачиваться, похлопывая по своей левой руке, выше локтя, как по теплой Катюшиной спинке.

Она  так завидовала  счастливицам,  которые каждый день могли видеть своих детей, гулять с ними, читать им по вечерам книжки, укладывать спать и даже во сне знать, что они здесь, рядом. А вот у нее этого не было.

После той сумасшедшей ночи, когда Нина навсегда ушла с Ордынки, она несколько дней с Катюшкой на руках обивала пороги разных контор, управлений, отделов кадров, пытаясь устроиться на работу, но ее нигде не брали. Наконец одна добрая гардеробщица в каком-то учреждении сказала ей:

— Да что ж ты с дитем ходишь? Кто тебя такую возьмет? Оставь здесь, я присмотрю. А ты иди одна, прямо к Назаренко, он мужик простой, душевный.

Нина оставила в раздевалке ревущую Катюшку и пошла. Она устало повторила лысому, как будто навсегда расплывшемуся в улыбке дядьке, что ей очень нужна работа, что она окончила десятилетку и два курса пединститута, умеет немного печатать, но медленно, а вообще согласна на любую работу, хоть уборщицей. Дядька даже через стол перегнулся, к ней поближе, и улыбнулся еще шире, еще доброжелательнее.

— Да ты что, милая? — протянул  он  доверительно. —  Сама подумай!  Зачем нам уборщица с институтом? Мы вон лучше из деревни девчонку возьмем. С ними-то вернее...

— Простите, — зачем-то извинилась Нина и побрела вниз.

Ночью она сидела в зале ожидания на вокзале. Кругом кричали, ругались, курили, толкали ее узлами. Катюша не спала, плакала, все старалась вывернуться из рук и просила почему-то компотику. У девочки, наверное, был жар, она раскраснелась, вспотела, но страшно было даже расстегнуть ей пальтишко — из открывавшихся поминутно дверей обдавало холодом. Можно было бы пойти в ком¬нату матери и ребенка, но Нина боялась, что там спросят, куда она едет, а она никуда не ехала.
 
Она вгляделась в воспаленное, замусоленное, уже успевшее осунуться лицо Катюшки и поняла, что все-таки придется отвезти ее маме. Хоть  на пару недель, пока не найдет работу и не устроится как-то с жильем. Об этом было страшно подумать. Родители были против ее неожиданного замужества, сразу невзлюбили за что-то Аркадия. И вот — надо идти и признаваться, что они оказались правы.  Но выхода не было. Нина  сняла с себя новую шерстяную кофточку и тут же на вокзале продала ее тощей придирчивой старухе, которая заявила, что это вигонь и заплатила треть цены. На билет в общем вагоне денег все же хватило.

Без Катюшки устроиться на работу оказалось, действительно, легче. Нину взяли в одно военное учреждение курьером, а потом она окончила вечерние курсы и стала работать машинисткой. Жила она в общежитии. Все мечты, все планы забрать к себе дочку и быть наконец вместе — откладывались до тех пор, когда ей дадут комнату.

И вот завтра она привезет сюда Катюшу, насовсем, навсегда.
 
Нина еще раз с удовольствием осмотрела прибранную комнату, погасила свет и, раскрыв окно, села на подоконник. Все равно она сейчас не могла спать. Лицо, шея, голые руки медленно остывали. С темного ночного двора тянуло таким непривычным в Москве запахом земли, сырой тополевой коры и горьковатых листьев. И что-то радостное, нестерпимо щекочущее трепыхалось в горле, распирало грудь. Так когда-то, еще в Шацке, девчонкой, она вдруг просыпалась весенней ночью от шороха деревьев и замирала в счастливой уверенности, что завтра непременно случится что-то самое радостное, самое необыкновенное в ее жизни.

Выйдя из вагона, Нина не увидела, а сначала услышала Катю — громкое цоканье по перрону ее босоножек. Она чуть не сбила Нину с ног и, испуганно ойкнув, остановилась, запыхавшаяся, румяная, в новом клетчатом платье и с новой прической — волосы собраны на макушке в независимо оттопыренный хвостик. Наверное, она казалась себе взрослой девушкой, а на самом деле этот густой, ровно подрезанный султанчик на круглой голове делал ее похожей на небольшую серьезную лошадку, вроде пони.
На другой день Катя прощалась с Шацком. Они вместе обошли все любимые места, и Катюшины, и Нинины, много оказалось общих, но много и разных.

Потом они ехали на станцию в стареньком, дребезжащем, насквозь прокаленном августовским солнцем автобусе, на стеклах которого, как на зубах, похрустывала горячая пыль. А в поезде долго стояли обнявшись в тамбуре, у открытых дверей, и пели подряд все, какие знали, песни о дорогах, о счастье. Это была первая Катина дальняя поездка. Иногда она, перегнувшись через Нинину руку, высовывалась в дверь и что-то выкрикивала, сама не слыша своих слов. Плотный, тугой, как свернутый жгутом,  ветер срывал их с губ и уносил назад, вместе с пересыпающимся грохотом колес и обрывками паровозного дыма.

Когда вышли на привокзальную площадь, Катя невольно сморщилась от бензинного перегара:

— Хуже, чем у нас на шоссейке!

 Но тут же   снова заулыбалась.

Она быстро взлетела на четвертый этаж по гулкой каменной лестнице и, войдя в квартиру, нерешительно остановилась на пороге залитой вечерним красноватым солнцем комнаты. Потом осторожно выступила из босоножек и  в одних носках  шагнула на паркет.
 
Когда Нина год назад получила комнату, у нее не было ничего, кроме ватного тюфяка и табуретки. Поэтому она и не смогла сразу взять Катю. А сейчас у комнаты вполне обжитой вид. Обставила ее Нина главным образом за счет новоселов. Дом был новый, и люди, переезжая, не хотели везти с собой прабабушкины буфеты и диваны. Они спешили обзавестись современной мебелью, а старую отдавали по дешевке, а то и совсем даром, лишь бы не выбрасывать. Нина боялась, что Кате не понравится эта разномастная обстановка, но та с удовольствием перещупала каждую вещь, посидела в кресле, покачалась на старом, звенящем пружинами диване в новом полотняном чехле, постояла  перед зеленоватым  зеркалом шкафа и все повторяла:
 
— Как у нас хорошо!

Они  напились чаю с тортом и пораньше легли спать, но заснуть никак не могли. В первый раз они были одни и можно было болтать о чем угодно. Катя босиком перебежала к Нине в постель, блаженно приткнулась к ее боку и даже застонала от наслаждения:
— Какая ты мягкая, теплая! Знаешь, мам, когда мне было совсем плохо без тебя, я вспоминала, как засыпала маленькой у тебя в постели, давно-давно, еще до бабушки.
Нина молча прижала к себе крепенькое, горячее тело, получше подоткнула  одеяло. Она никогда не брала к себе в постель маленькую  Катюшку — боялась “приспать”.

Все десять дней, оставшихся до конца Нининого отпуска и начала занятий в школе, были сплошным праздником. Нина с Катюшей целыми днями бродили по Москве, побывали в музеях и парках, осмотрели все памятники,  ходили в театры и на концерты. Обедали в столовых или прямо на улице — пирожками и мороженым. Нина водила дочку по городу, показывала, рассказывала, наслаждалась ее изумлением и сама чувствовала себя, как на экскурсии.

Когда они возвращались вечером домой, уходившаяся Катя сразу же валилась в постель, а Нина садилась за машинку (надо же было успеть и подработать) и печатала до полуночи, виновато поглядывая на спрятавшую  голову  под подушку Катю — та никак не могла привыкнуть к машинке, у нее болела от стука голова.

А  потом начались будни. Катя с удовольствием пошла в новую школу, в десятый класс, но через неделю загрустила:  В Шацке она всегда была  отличницей, а здесь ей пока ставили одни четверки — приглядывались. Подруг тоже еще не было. Придя из школы, нужно было самой разогревать обед, убирать комнату и томиться до маминого прихода: одной ходить по улицам Нина ей не разрешала — боялась попадет под машину. Катя с нетерпением ждала Октябрьских праздников, чтобы поехать к бабушке, и все разговоры теперь начинались:
 
— А вот у нас в Шацке...

Однажды Нина вернулась домой особенно поздно, усталая, раздраженная, и увидела, что Катя, не переодевшись, как была в школьной форме, сидит без дела на подоконнике и скучающе смотрит на улицу. Снятое пальто брошено прямо на кровать, на столе — грязная тарелка, тряпка, расческа, раскрытая книга, на полу — какие-то крошки и бумажки.

— Опять  пальто  на  постели! Когда это   кончится? — не сдержалась Нина.

Катя встала и с отсутствующим видом молча повесила пальто на место, потом опять уселась на подоконник.

— Переоденься! Почему не убрала? Неужели самой не противно в таком свинарнике сидеть?  Каждый день, каждый день одно и то же! — уже не могла остановиться Нина.

— Я делала уроки, это важнее, — спокойно, продолжая смотреть в окно, сказала Катя. — Бабушка всегда гово¬рила: “Твое дело — уроки, остальное потерпит”.

— Распустила тебя бабушка, вот что! Стыд сказать, семнадцатый год девке — ни к чему рук приложить не умеет.  Привыкла, что все ей подадут, все примут. Испортила тебя бабушка своим баловством...

И тут Катя шумно соскочила с подоконника, яростно затрясла косами и, захлебываясь злыми, отчаянными сле¬зами, в первый раз закричала на мать:

— Не смей! Не смей плохо про бабушку!  А то ты, как соседка наша, Клавка,  противная такая,  говорила: “И чего стараешься для чужого ребенка? Все равно спасибо не скажут, только попрекнут: не так воспитала, да не так научила...”

После этого несколько дней Нина, возвращаясь домой, заставала идеальный порядок. А потом все пошло по-старому.

К весне  у Катюши уже было полно подруг. Она перестала скучать по Шацку, меньше упрямилась, не забывала ходить в булочную и даже иногда отваривала картошку или макароны к Нининому приходу. Только один раз они опять сильно поссорились.  Это случилось в апреле,  когда Катя, не зайдя после школы домой,  пропала до десяти вечера. Обезумевшая Нина  успела  обегать все окрестные улицы, обзвонить все больницы и морги и уже перестала на что-нибудь надеяться, когда на лестнице  зацокали  каблуки  и влетела Катюшка — в распахнутом пальто, лохматая, с сияющими глазами:

— Мам! А ты когда-нибудь видела настоящий ледоход?

В тот момент Нине больше всего хотелось   запустить ей в голову толстым телефонным справочником, который она держала в руках.

К выпускному вечеру  Нина сшила Катюше белое, как будто инеем подернутое, шелковое платье с голубым капроновым поясом и купила светлые туфельки  на невысоком, но ладно срезанном каблучке (ей самой давно хотелось такие).  Впервые закрученные волосы Катя подвязала на затылке тоже бледно-голубым бантом. И оттого, что бант был совсем детский — в полголовы, Нина вдруг заметила, как выросла дочь за этот год. Высокая, тоненькая, торжественно-строгая девушка во всем белом совсем не походила на ту коренастую клетчатую лошадку, которая встречала ее тогда на перроне.

После вручения аттестатов, речей и поздравлений родители ушли, чтобы не мешать молодежи веселиться. Едва Нина успела дойти до дому, как хлынул дождь.  Катя говорила, что после ужина и танцев они пойдут до утра бродить по Москве. Нина схватила плащ и старые микропорки, собралась бежать в школу, но тут же сообразила, что гулять в такую погоду ребята все равно не пойдут, а своей заботливостью она только поставит девочку в неловкое положение. Она повесила на место плащ и принялась за тесто. Сегодня весь день провозились с Катиным туалетом, было не до того, а завтра должен быть настоящий праздник, они столько всего напланировали на этот день!

Пироги были готовы, начало светать, а дождь все лил, и Кати не было.  Нина пристроилась на уголке дивана и задремала. Ей снилось, что это она сама, счастливая, семнадцатилетняя, в белом платье, стоит у раскрытого окна. За спиной — свет, шум, музыка, а из уличной темноты летят в лицо мелкие свежие брызги, и пахнет морем. Она даже не слышала, как вернулась Катюша.
 
Когда Нина проснулась, было совсем светло, и на кровати напротив, с  голыми озябшими плечами, спала уткнувшись Катя. Нина бережно поправила на ней одеяло и тут заметила на стуле смятое в комок мокрое платье, а на полу — разбухшие, почерневшие от грязи, исцарапанные туфли. Она еще понимала, что не стоит будить Катю, не надо портить ей такой день, но ведь невозможно же так обращаться с вещами, ничему цены не знает девчонка! Слишком легко все достается —  мама купит, мама сошьет, ни в чем отказу нет.  А вот она, Нина, девять лет носила одно единственное платье, в котором ушла тогда из дому, Даже лоскутка не было, чтобы починить.  Она выкрасила в черный цвет платье и присланные мамой и выпрошенные у подруг разноцветные тряпочки и лепила латку на латку. О новом нечего было и думать. Надо же было посылать в Шацк, да еще она копила на машинку.  Каждая копейка была на счету: в трамвае не ездила, из автомата не звонила и если в этом месяце покупала катушку белых ниток, то черную — уже в следующем, а кусок мыла — еще через месяц. А шерстяной кофточки у нее до сих пор так и нет...

Кажется, больше всего на Катю подействовали нитки. Она торопливо вскочила и стала встряхивать, расправлять, разглаживать ладонями платье. Глаза у нее были круглые и виноватые. Праздника в тот день так и не получилось.

Катя поступила в пединститут на вечернее отделение, а работать стала в своей же школе — пионервожатой.  Это  было очень удобно: и от дома недалеко, и  обстановка знакомая, и работа, что называется, профилированная. А с детьми она всегда любила возиться. Нина была  рада, что так устроилось.

Виделись они теперь мало. Катя приходила, обедала и  убегала в институт, обычно раньше, чем успевала вернуться Нина. Возвращалась она поздно, часов в одиннадцать, и садилась еще заниматься. Она сильно уставала, побледнела, еще больше вытянулась, но, как ни странно, стала даже ровнее, спокойнее, ласковей, а может, просто повзрослела. Нина вздохнула с облегчением: самое трудное позади — теперь они притерлись друг к другу, привыкли, обе стали бережнее и снисходительнее. Жизнь вошла в колею.

Однажды вечером Нина, ожидая Катюшу, вышла на кухню, согреть чайник. Соседка — добродушная толстуха в красном махровом халате и крошечном клеенчатом передничке — мыла посуду. Перебросились несколькими словами. Соседка стала хвалить Катю:
— Хорошая у вас дочка,  Нина Алексеевна, и умная, и красивенькая. Учится, вон, и работает — помочь, значит, хочет. И с матерью не лается, не то что другие нынешние. А все-таки, милая моя Нина Алексеевна, глаз за ними нужен. Девушка  не парень, тот и так вырастет, а девушку беречь надо.  Молодежь-то теперь, знаете, какая пошла!  У меня сестра няней в гинекологическом работает,  так у них там, говорит, восьмиклассницы с абортами  лежат.  Я про Катечку ничего такого не говорю, а глаз нужен... Вы уж не обидьтесь, Нина Алексеевна,  но ведь  Катечку  мальчики домой провожают. У вас-то  окна во двор, а у меня в переулок, мне видно. И днем за ней мальчик заходит, перед институтом. Что ни говори,  а   одни ведь сидят, молодые  еще,  глупые.  А потом будет всю жизнь одна мучиться — по себе знаете!  Я вам честно скажу, чтобы вам вашу Катечку исправить, надо все бросить и годочка два-три с ней посидеть, поберечь. Я  вот со своей Зоечкой до двадцати двух лет сидела, и работу бросила, и все. Зато замуж отдала из рук в руки, тепленькую, — и умница, и скромница, и в хозяйстве понимает.  А Катечка,  между прочим,  чтобы лишний раз не выносить, подметет, да сор к моему ведру и подгребет,  вроде ненароком. Я, конечно, подберу, мне не в труд, всю жизнь спину гну...

Чайник с фырканьем залил конфорку. Нина подхватила его полотенцем и бегом, не дослушав, бросилась в комнату. Еще этого не хватало! “По себе знаете”.  Нет, с Катей такого не должно быть.
 
— Где ты была? — встретила она Катю.

— В институте, ты же знаешь.

— Почему так поздно? Когда лекции кончились?

— Я пошла пешком. Голова разболелась.

— В такую даль, одна?

— Нет, что ты? не беспокойся, меня провожали.

Значит, правда. Нина растерянно смотрела на Катю, а та как будто даже обрадовалась:

— Я тебя познакомлю с Андреем, мам, он тебе понравится. Он на истфаке учится. Ты ничего такого, пожалуйста, не думай, мы просто дружим. Он умный, и с ним интересно. А провожает он просто потому, что ему по дороге.

— Только потому? — насмешливо переспросила Нина.
 
Катя порозовела и уставилась куда-то вниз.

— Конечно потому...  только...  он только один раз  сказал  про мои  глаза,  что  они как вода в лесном  озере — глубокие и свежие-свежие, искупаться хочется! —  Она не выдержала и вскинула на мать сияющие тихим торжеством глаза, и правда глубокие-глубокие, серо-синие, с золотыми песчинками на дне: — А тебе  когда-нибудь говорили такое?

Нина задохнулась: ей и не такое еще говорили. Наверное все-таки, ни одной женщине не говорили тех слов, какие она слышала от Аркадия. Недаром же она бросила все — дом, институт, обиженных родителей —  ведь не каждому встречается в жизни такая любовь! — и ушла с Аркадием на фронт.  Правда, до фронта они не доехали: Аркадия оставили в Москве, при штабе. Но ей тогда было все равно.

Жили они у Аркадия, на Ордынке, в маленькой двухкомнатной квартире. Одна комната принадлежала раньше его покойной сестре. Нина приехала в Москву в старенькой блузке, юбчонке из защитной материи и легком пальтишке — думала, что в армии дадут обмундирование. От сестры Аркадия осталось много хороших вещей. Нина сначала стеснялась их трогать, но потом понемножку начала переделывать и укорачивать — сестра Аркадия была очень высокого роста. Время было трудное, но Аркадия прикрепили к хорошему распределителю, а из своей столовой он приносил иногда даже  кусочки белой булки с маслом.

Потом родилась Катюшка. Им подарили голубую коляску. И когда они с Аркадием везли эту  коляску по улице,  на них оглядывались.  Нине было даже немножко стыдно, что она такая счастливая.

В тот вечер Аркадий как раз был дома, сидел с газетой за столом под низко опущенным большим, как парашют, абажуром. Нина только что вымыла голову и накрутила волосы. Катюшка спала. Было так тихо, уютно и хорошо, что Нина вдруг почувствовала все неправдоподобие этого счастья. И в тот же момент кто-то своим ключом открыл дверь. В комнату по-хозяйски уверенно вошла очень высокая, красиво одетая женщина и радостно сказала:

— Аркаша, это я. Мы приехали. Не смогли предупредить.  Алеша и мама на вокзале, с вещами.
 
Аркадий растерянно вскочил, бросился к ней, потом нерешительно оглянулся на Нину. Женщина тоже посмотрела на нее. А она стояла, с дурацким распаренным лицом, с бумажками в волосах, в подкороченном, разорванном на плече халате.

— Это тут домоуправление подселило женщину с ребенком, у них дом разбомбило, — не дожидаясь вопросов, стал суетливо оправдываться Аркадий. —  Я согласился, пока тебя нет. Мне что?  Я и дома почти не бываю. А она тут немножко за моим хозяйством присматривала...

— Завтра же пойдешь в домоуправление, заявишь, чтобы ее переселили. Скажешь: приехали из эвакуации жена, ребенок. Они не имели права, — твердо сказала женщина. — А за хозяйством мы с мамой сами присмотрим, работница нам сейчас не нужна. Поехали! Надо привезти вещи.

Когда они ушли, Нина торопливо оделась и, кое-как укутав спящую Катюшку, выбежала из дому. Чтобы никогда больше сюда не вернуться, она бросила нащупанный в кармане ключ в запертый почтовый ящик.

В первый раз, первому человеку Нина рассказывала об этой самой страшной в ее жизни ночи, а Катюша, побледнев, с темными, расширившимися глазами, слушала и чуть-чуть кривилась от жалости:

— Бедная ты моя! Как тебе не повезло. Какой негодяй! Даже противно, что он мой отец. Но ты не думай, Андрей совсем не такой.

—  Все они не такие,  пока  под окнами ходят, красивые слова говорят. Им от нас только одно и  нужно... — и Нина стала говорить злые, беспощадные вещи, которых еще никогда не говорила и которых, она сама понимала, наверное, не стоило говорить Кате.  Она ждала, что дочь ужаснется, но та только улыбнулась,  снисходительно и недоверчиво:

— Ну  что  ты, мама?  У тебя  просто  предубеждение.
 
И это, пожалуй,  испугало Нину больше всего. Ведь это она сама сказала когда-то родителям:

— Он совсем не такой, у вас предубеждение.

Нина все-таки взяла с Кати слово, вырвала у нее обещание не встречаться больше с Андреем:
 
— Ну что тебе стоит?  Неужели тебе какой-то мальчишка дороже родной матери?

Катя стала приходить домой раньше. Несколько дней Нина выходила встречать ее на угол: Катя возвращалась одна. Соседка больше не заговаривала.

Как вдруг Катя пропала: десять, одиннадцать, полдвенадцатого... Нина плюнула на все приличия и позвонила какой-то Люсе,  телефон которой был записан на обложке валявшейся на Катином столе книги.

— А ее сегодня в институте не было, — сказала сонная Люся и тут же  спохватилась: — Может, и была, я просто не видела. У них, наверное, семинар, вы не волнуйтесь.

Но Нина уже знала, что это неправда.
 
— Ты не была в институте? — строго спросила она явившуюся в четверть первого Катю.
Та  все-таки   не умела  врать: вспыхнула,  потупилась:

— Нет.

— А где?

— В театре.
 
— Так почему же тайком? Я тут с ума схожу! Почему не сказала?

— Ты бы все равно не пустила, — проговорила Катя и прямо посмотрела ей в глаза.

Нина не выдержала, отвела взгляд.

— Ты первый раз так делаешь?

— Нет, не первый.
 
И Катя спокойно, как ни в чем не бывало стала переодеваться, потом пошла в ванную, в кухню. Нина ходила следом и возмущалась ей в спину:

— Ну что же это такое? На что это похоже?  Врешь матери, лодырничаешь, убегаешь с занятий, шляешься с мальчишками по театрам. Останешься дурой, неучем, будешь потом всю жизнь мучиться...  Разве я тебя за этим растила?

— Ты меня не растила! Меня бабушка растила! —  зло крикнула Катюша. — И вообще, что тебе от меня нужно? Я же ничего плохого не делаю. И учусь! И работаю! Думаешь легко?

— Ах, тебе нелегко? А мне легко было? — И Нина опять стала рассказывать, как просиживала все вечера за пишущей машинкой. Она-то не могла позволить себе такой роскоши — учиться!  Не уходила из учреждения, пока сторож не выгонит — все старалась подработать для Катюши и стариков. А когда наконец смогла купить старенькую, разбитую, но свою собственную машинку и выпросила у коменданта общежития разрешение печатать ночами в Красном уголке, она почувствовала себя самым счастливым человеком. Бывало и спина, и руки  одеревенеют, строчку в книжке прочесть, чулок зашить некогда, в трамвае стоя засыпала — все ничего, лишь бы  дочке ни в чем отказу не было.  Вся молодость на это ушла!

Интересно,  ты  меня  всю  жизнь попрекать будешь? — спросила Катя.

После этого она перестала есть дома, говорила, что обедает в столовой, но денег тоже не брала: “У меня своя зарплата” (а какая там зарплата! Вся на трамвай уходит). Ходила зеленая, с кругами под глазами, а у самой и так малокровие. Нина ругалась, уговаривала, плакала — все без толку.  Когда Катю ругали, она не объясняла, не оп¬равдывалась, даже не огрызалась. Она просто молчала с самым безмятежным видом, будто все происходящее не имело к ней ни малейшего отношения. Говорила она с Ниной вежливо и официально: только “да”, “нет”, “спасибо”.

Нина теперь никогда не знала, где Катя, и не верила ей. Она караулила ее на углу, чтобы видеть, одна ли она возвращается. Выписала из Катиной записной книжки телефоны подруг и, выбрав время, когда в коридоре никого не было, обзванивала по очереди всех этих хитрых, наверняка сговорившихся между собой девчонок, пытаясь узнать, была ли Катя на лекциях.  Раза два, не выдержав, она сама ездила  тайком в институт: тыкалась по незнакомым коридорам, заглядывала в аудитории, искала расписание — и сама  понимала, как это нелепо.

Однажды Катя соблаговолила сказать, что не пойдет сегодня в институт, потому что в школе у нее важный тематический сбор. Она оделась, повязала выглаженный галстук и ушла, а часа через два Нина обнаружила, что Катины сапоги засунуты в передней за вешалку, а ушла она в выходных белых туфельках. Нина поняла, что Катя не на сборе и побежала в школу.

К ее удивлению, на верхнем этаже, в зале, действительно горел свет. Она не поверила себе, зашла в вестибюль и спросила у дремавшей под вешалкой нянечки, кончился ли сбор.

— Где  там!  Только  разгар  самый, — сказала  та. — Вожатая у них уж больно баламутная. Мыслимо ли дело, детей до таких пор держать!  А вы чья родительница будете?

Нина, не отвечая, повернулась и вышла: ей было уже все равно, что о ней подумают. Главное — уберечь Катю, не дать ей бросить институт, сбиться с пути. Не может она допустить, чтобы у дочери повторилась ее проклятая судьба.

Нина осунулась, почернела. Все спрашивали, что с ней, не больна ли. Она отговаривалась сердцем. В месткоме ей даже первый раз в жизни предложили путевку  в  санаторий. Но разве  могла  она сейчас уехать? В ней билось, долбило ее изнутри только одно слово — “Уберечь!” Она стала часто ошибаться при перепечатке, и начальник сделал ей замечание.

Каждый вечер Нине казалось, что никогда еще Катя не задерживалась так поздно. Мерещились окровавленные трамвайные колеса, вылетающие из-за угла грузовики, толпа, расступающаяся перед “скорой”. Чтобы не думать об этом, Нина начинала мысленно ругать дочь, которая где-то болтается и не подумает о матери; припоминать все ее грехи, а сама прислушивалась к шагам на лестнице и знала, что простит все на свете, лишь бы сейчас пришла.

Когда Катя наконец появлялась, Нина набрасывалась на нее со всем накопленным пылом, мстя за пережитые страхи и мучения этого вечера. Катя молчала и только пренебрежительно передергивала плечами. И Нина чувствовала, что ненавидит эти вихляющиеся плечи, лохматую, выхваченную неровными клочьями прическу, небрежное щелканье каблуков. С каждым  днем  все  больше раздражали разбросанные на всех стульях вещи, стук вечно падающих вместе с платьями вешалок, после того как Катя полезет в шкаф, дурацкая Катина привычка умываться, не снимая часов, класть думку на ухо, когда Нина печатает вечером на машинке, и выключать радио, как только войдет в дом. (А ведь знает, что Нина не может без радио: привыкла в общежитии, да и пока жила одна, его не выключала — все-таки будто кто живой в доме.)  Нина  ловила себя на том,  что  с нетерпением   ждет,  когда  Катя уедет на  каникулы  в Шацк и можно будет отдохнуть от всего этого.

Ждать оставалось недолго. Экзамены Катя уже сдала, и, как ни странно,  хорошо. Нужно было только, чтобы кончились занятия в школе. Тогда  можно пожить  спокойно:  Катя  будет  под  присмотром  бабушки — та весь день дома, глаз не спустит, да и Андрея этого там не будет.  И вдруг  Нина испугалась: а что  если они сговорятся и он поедет туда на каникулы. Надо было что-то делать. Вечером она поехала к институту, она догадывалась, что Андрей будет ждать Катю после лекций где-нибудь у входа.

Нина его сразу узнала, хотя видела раньше только издали, подошла и сразу заговорила. Она старалась пристыдить  парня,  убедить  его  оставить Катю в покое — девчонке   учиться   надо, а не романы крутить —  он старше, ответственность на нем, он должен понять. Но тот, наверное, не понял. Он испуганно шарахнулся и пробормотал, что к Катюше относится хорошо и ничего плохого ей не делает. Все так  тщательно продуманные бессонными ночами доводы пропали даром.

Самое худшее, что у него хватило ума рассказать об этом разговоре Кате. Та прибежала домой в неистовстве.

— Еще этого недоставало!  Ты еще Андрея втянула в это дело! Пойми, мне же стыдно. Стыдно, что у меня такая мать! Ты за мной шпионишь! Письма мои читаешь! Думаешь, не знаю?  Домой, как в ад, идешь, любое общежитие лучше. Ты мне жить не даешь, пойми! — выкрикивала она, мученически вытягивая шею, а глаза были злые, ненавидящие.
Она сдернула со шкафа пыльный чемодан и стала как попало совать туда свои платья, книги, коробки.
— Ты куда?
— Куда угодно!  В общежитие!  к Андрею!  к черту на рога!
Она с трудом закрыла  крышку и, рванув с вешалки свой плащик, шагнула к двери. Сбоку из плохо застегнутого чемодана висел клок белого, с инеем выпускного платья.

— Подбери платье, запачкается, — сказала Нина.

— Ну и пусть, —  упрямо ответила Катя.
 
Потом застучали по лестнице каблуки. Грохнула внизу дверь.

Нина осталась в пустой разгромленной комнате. Наверное, к бабушке поехала. Ничего, осенью вернется. А если нет?  Прислушалась к себе — ни отчаяния, ни боли, только мучительно ноют скулы. На полу —  длинный след от просыпанной пудры. Трудно будет выковырять из щелок паркета.

Стала машинально убирать. Повесила в шкафу свалившиеся вешалки, долго терла мокрой тряпкой пол, построила по росту утят на этажерке. За зеркалом нащупала забытое, давно задвинутое туда фото. Из гладкой вишневой рамки по-прежнему доверчиво и нетерпеливо тянулась к ней маленькая Катюшка.


Рецензии