Из дому и домой

К концу рабочего дня, как всегда, было особенно много  больных. Елизавета  Степановна разыскивала их карточки, водила на рентген, подавала врачу инструменты, снова, уже в который раз, ставила их кипятить, сделала с полдюжины перевязок, несколько уколов от столбняка, а больные все шли и шли.

Явился паренек в перепачканном  известью комбинезоне, чуть постарше ее Светки, с подвешенной на чьей-то пестрой косынке рукой. Спрыгнул, видите ли, с лесов. Все лихость свою показывают!

— Принимай, доктора, героя труда. Плакать не будем — лечи не робей! — балагурил он, посматривая на хорошенькую девушку-врача.

— Перелом предплечья, — определила хирург Валентина Ивановна, которую за глаза все звали “доктор Валечка”. Она работала первый год и поэтому держалась особенно солидно и независимо, диагнозы ставила самым категоричным голосом, но каждый раз при этом Елизавета Степановна ловила на себе ее спрашивающий, ищущий подтверждения взгляд.

Вот и сейчас глаза их встретились, и Елизавета Степановна, молча протянув врачу шприц с обезболивающим, стала готовить ватные прокладки и  один за другим опускать в тазик с водой натертые гипсом бинты. Как только из рыхло скатанной марли переставали выходить пузырьки воздуха, она отжимала их и передавала Валентине Ивановне, а та, тщательно разглаживая ладонью каждый виток, равномерно бинтовала покрывшуюся пупырышками руку примолкшего парня.

Потом Елизавета Степановна осторожно подсунула под эту белую, сырую руку клеенчатую подушку и пододвинула рефлектор.

— Теперь не шевелись, герой, — сказала она парню. — Пусть ворона сохнет...

Принесли толстого зареванного мальчишку лет двух. Он орал и вырывался из рук матери, не давая даже рассмотреть глубоко засевшую в пятке занозу. Елизавета Степановна услала мать в коридор, взяла малыша на колени и стала показывать ему облезлого резинового зайца,  которого нарочно держали для такого случая и ежедневно стерилизовали вместе с инструментами. Мальчишка засопел и заинтересованно потянулся к зайцу. Через минуту он опять заорал, но дело было уже сделано.

Пришел пожилой плотник. Он еще до обеда сильно поранил руку, но в больницу не пошел, а замотал тряпкой и продолжал работать. Врачу пришлось долго чистить и обрабатывать рану. Елизавета Степановна помогала. Плотник от боли тихонько ругался нехорошими словами. Иногда он спохватывался:

— Ты уж прости меня, доктор, и ты, сестрица (за сестрицу он явно принимал доктора Валечку), — и опять начинал материться.

Последней в этот день была загорелая круглощекая девушка, которой снимали гипс со сросшейся после перелома голени. Елизавета Степановна подпилила, а потом с хрустом разрезала ножницами жесткую белую скорлупу, раздвинула щель и, как футляр, сняла гипс с бледной, словно неживой, ноги. Девушка глянула — и вдруг горько расплакалась. Сколько ее ни уговаривали, она так и не решилась ступить на эту белую, неправдоподобно тонкую ногу. В поликлинику она пришла сама, с палочкой, а домой ее пришлось отправить на машине. Ничего, через несколько дней освоится.

После окончания приема Елизавета Степановна убрала все по  местам, заперла кабинет и, накинув на голову серый шарфик, вышла на холодный осенний воздух.

Кого-то громко окликнули: “Лиза! Лиза!”,  но проходившая по больничному двору  Елизавета Степановна даже не оглянулась, настолько была уверена, что это не к ней. Она остановилась, только когда услышала голос Юрия Борисовича:

— Елизавета Степановна, вас зовут!

У главного входа рядом с Юрием Борисовичем, завотделением, стояла полная женщина в бежевом демисезонном пальто и обрадованно повторяла:

— Лиза! Лиза!..

Елизавета Степановна знала, что это консультант, приехавший вчера из Свердловска, она уже видела ее утром, но мельком и издалека. Теперь она с удивлением вглядывалась в незнакомое лицо, широкое, по-мужски грубоватое, как это часто бывает у женщин-хирургов, с низко закрывающими лоб черными волосами.

— Неужели не узнаешь? Это же я, Ольга! — почти кричала приезжая. — Почему я тебя не видела днем? Меня знакомили со всеми врачами...

— Я работаю медсестрой, — сказала Елизавета Степановна, — я ведь не кончила институт... Так вышло...

На лице Ольги не появилось ни растерянности, ни удивления:

— Да, понимаю... У нас, женщин, это часто бывает. Наверное, семья, детишки?

По любопытной искорке, мелькнувшей в Ольгиных глазах, Елизавета Степановна догадалась: “Знает про Павла”. Сразу стало холодно и неуютно. Осенний ветер с противным скребущим звуком гнал по асфальту жесткие листья. Захотелось уйти. А Ольга не умолкала:

— Я-то представляю, что это значит. У самой —  двое. Это так засасывает!

Тон был сочувствующий, но с ноткой самодовольства — меня вот не засосало!

— Так сложилось... — беспомощно повторила Елизавета Степановна, и Юрий Борисович счел своим долгом вмешаться:

— Елизавета Степановна  у нас лучшая сестра, с Доски  почета  не  сходит, — заговорил  он  убедительно. — С большим опытом товарищ. Молодые врачи многому у нее учатся. И больные любят.

Нет, больше Елизавета Степановна не могла стоять здесь, на ветру, перед довольной, сочувствующей Ольгой и любезным Юрием Борисовичем.

— Я  вас,  наверное,  задерживаю,  —  перебила она, — я пойду.

— Но мы еще увидимся, — крикнула ей вслед Ольга, — я обязательно к тебе в гости приду! Хоть ты, кажется,  и не приглашаешь, — закончила  она со  смехом.

— Приходи, рада буду. — Елизавета Степановна обернулась и почти заставила себя улыбнуться.

По дороге к трамвайной остановке Елизавета Степановна старалась разобраться, почему ей так неприятна встреча с бывшей однокурсницей. Ведь они с Ольгой были подругами. Вместе поступали в Первый Медицинский в Москве, одинаково волновались, сдавая экзамены. В общежитии их койки стояли рядом, и на лекциях они всегда садились вместе.

Елизавету Степановну тогда все звали “Лиза”, “Лизок”, а Павел — “Елизавет Воробей”. Преподаватели хвалили ее за сообразительность, верный глаз, твердую руку, и все без исключения восхищались необыкновенно длинными, тонкими и сильными пальцами — ”Вот это рука настоящего хирурга!” Лиза сердилась, когда подруги, поддразнивая, называли ее  “будущей Пироговой”, но в глубине души, конечно, не сомневалась, что она будет знаменитым хирургом, спасет тысячи жизней и вообще решит по крайней мере половину тех проблем, которые современная медицина считает неразрешимыми.

Дни были забиты до предела: лекции, читалка, работа в лаборатории, анатомичка. Зато вечера принадлежали только им, ей и Павлу. Они оба жили в общежитии, а потому встречались  всегда на улице.  Он был из Ташкента, она с Урала, но, наверное, мало кто из москвичей знал Москву так, как они. За эти два года они выучили наизусть все московские улицы, скверы, переулки. С каждой скамейкой было связано какое-нибудь воспоминание. Теперь было бы просто страшно опять пройти  по этим местам.

Павел учился на литфаке, мечтал работать в газете, хотя, по  Лизиным представлениям, газетчики должны быть совсем не такими. Те — разбитные, веселые парни, способные пролезть в любую дырку, и страшные болтуны. А Павел или молчит, или читает стихи, очень певучие, не очень понятные, и всегда чужие.  Лиза была уверена, что он и сам пишет, но не спрашивала, ждала того дня, когда Павел не выдержит и прочтет ей своё.

А в любви  они так и не объяснились.  Как-то не понадобилось — все  и  так было ясно.

 Летом после второго курса Павел на месяц должен был поехать пионервожатым в лагерь, а потом они вдвоем собирались в Ташкент, к его родителям. Ни о чем не договаривались, но оба понимали, что после этого уже всегда будут вместе.

Без Павла в Москве было совсем пусто, и Лиза решила съездить к брату в Нижний Тагил. Других родных у нее не было, а Николай с женой, которую Лиза еще не видела, давно звали в гости, предлагали приезжать с подругами. Лиза пригласила с собой Ольгу: той некуда было ехать, она выросла в детдоме.

Николай жил в старом деревянном домишке, на самой окраине. Улочка поросла травой, по ней бродили козы и куры. Даже не верилось, что в центре  города — асфальт, трамваи и многоэтажные здания. Прямо за домиком начинались огороды, а за ними —  огромный пруд. Лиза с Ольгой бегали туда купаться, иногда брали с собой Николаевых ребятишек — пятилетних близнецов Сережу и Галю.

По вечерам, когда за горой по ту сторону пруда садилось солнце и брат приходил с работы, ставили на огороде самовар, все собирались за дощатым столом, врытым возле дома. Пахло дымком сосновых шишек, смеялись дети. Жена Николая — Вера, очень тихая маленькая женщина с ласковыми глазами, что-то шила: она ждала третьего ребенка. Николай рассказывал девушкам о своем цехе, самом замечательном на заводе. Иногда все вместе негромко пели.

Однажды Лиза с Ольгой решили искупаться при луне — “поплавать по лунной дорожке”. Возвращались совсем поздно, с мокрыми волосами, искусанные комарами, но страшно счастливые. И тогда Лиза сказала Ольге, что осенью они с Павлом, наверное, поженятся. У Ольги глаза стали круглые, она испуганно спросила:

— А ты не боишься? Ведь это же на всю жизнь!

— Чего тут бояться? — рассмеялась Лиза. — Конечно, на всю жизнь. Это же и замечательно.

— А я бы побоялась, так рано... Вдруг разлюбишь, вдруг встретишь другого, еще лучше... Ведь бывает!

— У меня не будет, — твердо сказала Лиза. — И вообще я не верю,  что можно любить два раза. Это не повторяется.

Они уже подходили к дому, но разговор был слишком важным, пришлось присесть за столик в огороде.

— Когда кто-нибудь любит кого-нибудь (Лиза не хотела применять эту ситуацию к себе и Павлу), а потом они почему-то расстались,  встретили других, ведь все равно то, что было, не повторится. Если будет хуже, они станут вспоминать прошлое и мучиться, — это уже не любовь; а если лучше, значит, то, первое, не было настоящей любовью... У нас с  Павлом — настоящая.

— Значит, если вы с Павлом почему-нибудь не поженитесь, — сказала насмешливо Ольга, — ты останешься киснуть в старых девах?  Жуть как весело!

Лиза совершенно не могла себе этого представить, но решила быть последовательной.

— У меня бы осталась любимая работа, чудесные воспоминания, и я бы не променяла это ни на какие суррогаты.

Ольга тоже вошла в азарт:

— Работа, работа! Для женщины этого мало. И ужасно стыдно быть старой девой. Ты тоже только так говоришь, а случись что-нибудь подобное, я уверена, все равно выйдешь замуж и нарожаешь кучу детей.

Елизавете Степановне почему-то казалось, что сегодня, когда Ольга спросила про семью и детишек, она вспомнила тот ночной разговор. Он так и остался тогда незаконченным.

Через три недели Ольга уехала, а Лиза решила немного задержаться, чтобы узнать, кто родится у Веры. Это должно  было произойти со дня на день, и Лиза уже заранее называла будущего младенца своим крестником.

Однако событие, которого так ждали, обернулось несчастьем. Роды были очень тяжелые. Врачам удалось спасти и мать, и ребенка, но Вера ослепла и у нее отнялись ноги. Уехать сразу после этого было невозможно. Нужно как-то поддержать совсем растерявшегося от горя Николая, присмотреть за ребятишками, помочь на первых порах Вере.

Лиза написала обо всем Павлу. Немного боялась: вдруг обидится — он ведь так ждал ее приезда! Но Павел  все понял. Он писал, чтобы Лиза не беспокоилась и оставалась в Тагиле столько, сколько понадобится. Ничего страшного, в Ташкент он съездит один, а свадьба у них будет в Москве, в общежитии, когда она вернется. Его самопожертвование дошло до того, что он предложил ей даже, если будет нужно,  задержаться в Тагиле и на сентябрь, а в институте он все объяснит и каждый день будет переписывать у Ольги лекции для Лизы. “К сессии ты  все догонишь, Воробей, ты ведь у меня умная!” Лиза улыбнулась, представив себе, как Павел добродетельно переписывает лекции у бесшабашной Ольги, которая их сроду не записывала.   

— Хороший он  у тебя человек! — сказал Николай, когда Лиза, не удержавшись, прочла ему это письмо, и в голосе брата было столько благодарности, что Лизе стало совестно, почему Павлу, а не ей пришла в голову мысль о сентябре...

Но прошел сентябрь, пролетела вся осень, началась зима — а Лиза не уехала. Вере становилось все хуже. Совершенно безучастная, лежала она  в своем отгороженном занавеской углу, глядя прямо перед собой мучительно удивленными, невидящими глазами. Даже  плач  детей  не мог  вывести ее из этого оцепенения.

Вера умерла в декабре. Ребята не очень поняли, что произошло — когда принесли гроб, Галя восторженно закричала:

— Какая лодочка!

Николай как-то сразу сломался. Он почти не бывал дома, а когда появлялся, то молча ходил по комнате, бессмысленно переставляя с места на место мелкие вещи. Лицо у него было совершенно  спокойное, а движения суетливые и испуганные. Он ничего не делал, чтобы устроить детей в ясли и детский сад, будто забыл, что Лизе надо уезжать, а она не решалась сама заговорить об этом.

На зимнюю сессию Лиза уже опоздала, начинать со второго семестра не имело смысла, и она решила вернуться на третий курс с будущей осени. Павел писал бодрые письма, но чувствовалось, что очень скучает.

К весне малышку Светочку устроили в ясли, за старшими ребятами и хозяйством согласилась присматривать старуха-соседка. Можно было наконец уезжать. Но у Павла надвигались госэкзамены — он кончал институт — и Лиза решила приехать в Москву к июлю, чтобы не сорвать ему последнюю сессию: слишком долго они не виделись, слишком уж стосковались!

При расставании Лиза почти силой оторвала от себя плачущих близнецов. Николай стоял на перроне, поседевший, как-то странно сгорбившийся, и все повторял беспомощно:

— Ты поезжай, поезжай, не волнуйся... мы тут ничего...

Об этом больно было вспоминать, и все-таки в ту ночь во всем поезде не было, наверное, человека, счастливее Лизы. Весело стучали колеса, паровоз озорно вскрикивал на поворотах, и все казалось, что за опущенной занавеской по стеклам вагона хлещут сырые, пахучие ветки деревьев...  А утром, в Свердловске, где Лиза должна была пересесть на Московский поезд, она узнала, что началась война.

В Москву уехать она так и не смогла: теперь для этого нужен был особый пропуск. Осталась в Свердловске, начала работать там медсестрой в госпитале. Потянулись месяцы, заполненные перевязками, ночными дежурствами, стонами раненых и ожиданием писем от Павла, который с первых же дней ушел на фронт.

Лиза работала хорошо, раненые любили ее, врачи хвалили, а ей было страшно обидно, что она не успела сама стать хирургом. Кто знает, может быть, ей удалось бы спасти кого-нибудь из этих чудесных ребят, одногодков Павла, которым она сейчас только впрыскивает пантопон и морфин.

Лиза узнала, что Николай отказался от брони и тоже ушел на фронт. Незадолго до этого он неожиданно женился на молоденькой конторщице со своего завода. Брат писал, что его новая жена — добрая, очень заботливая, по-настоящему любит детей. Лизу даже что-то кольнуло, вроде ревности, а может, это была обида за Веру, но в общем-то она понимала — Николай женился ради детей и поступил правильно.

А от Павла писем все не было. Лиза написала Ольге, написала одному его товарищу, адрес которого случайно запомнила, но о Павле никто ничего не знал.

Так прошел почти год.  Потом пришло отчаянное письмо от Нюры, новой жены Николая.  Она получила похоронку на мужа, у нее недавно родился ребенок, и она умоляла приехать помочь.

С большим трудом Лизе удалось отпроситься с работы и поехать в Тагил.

Нюра  оказалась совсем девчонкой, даже не верилось, что у нее уже есть сын. Но больше всего Лизу поразило, что оплакивала она не мужа, а саму себя:

— Пропала моя жизнь. Кому я теперь нужна, с четырьмя-то детьми? С четырьмя!.. Только подумать!  А ведь мне всего девятнадцать, за кого угодно могла еще выйти. Так самой себе жизнь испортить, это ж надо!

Ее отчаяние было настолько искренним, что Лиза даже не возмущалась.

На следующий день она пошла устраиваться на работу в городскую больницу, которая теперь тоже была переоборудована под госпиталь. А когда вернулась, дома никого не было. Не было и Нюриных вещей. На столе лежала аккуратно придавленная солонкой пачечка денег — полученная на днях пенсия на детей. Но самое дикое заключалось в том, что на кровати мирно посапывал двухмесячный Колька: как видно,  Нюра  твердо решила не портить себе жизнь. Больше Лиза никогда ее не видела.

А потом началось самое трудное. Пайка не хватало. Чтобы прокормить детей, Лиза продала или обменяла на молоко все оставшиеся от Веры и Николая вещи, кое-что из мебели, даже Галину куклу с закрывающимися глазами. Оставлять малышей было не с кем: соседка умерла. Правда, Колю приняли в заводские ясли, но он без конца болел.

Лиза весь день пропадала в госпитале, и дома за старшую оставалась семилетняя Галя. Каждый вечер Лиза летела с работы как сумасшедшая: вдруг сгорели, утонули, обварились... По ночам перешивала ребятам одежду из старенького и мастерила тапочки из остатков байкового одеяла: настоящую обувь достать было невозможно.

И вот тогда-то пришло наконец письмо от Павла. Он писал, что был ранен, долго пролежал в госпитале, на фронт его не берут, и он теперь в Ташкенте, работает в газете. Павел звал ее к себе: должны же они когда-нибудь встретиться! Лиза написала ему обо всем и получила восторженный ответ: “Ты ведь у меня настоящая героиня, Воробей. Не будь ты моя невеста, я бы посвятил тебе очерк. Жаль, что эти дети твои племянники, если бы совсем чужие — было бы эффектнее... Я не могу сейчас бросить газету и приехать к вам, но мы обязательно будем вместе, пусть только война скорее кончится!  Целую  тебя  и наших ребятишек”.  Он так и написал — “наших ребятишек”.

Сразу стало легче жить. Даже Колька как будто меньше болел, и раненые, вроде, выздоравливали быстрее. Лиза жила от письма до письма, но они приходили все реже. А через год, ранней весной, она прочла последнее:

“Прости меня, Лиза, - писал Павел, - но я не хочу тебя обманывать. Полюбил другую, мы работаем вместе. Я понимаю, что делаю тебе больно, но ведь ты остаешься не одна, у тебя — дети. И вообще, ты сильная, ты выдержишь, я знаю. Постарайся понять и простить меня...”

Между словами “ты” и “сильная” несколько букв было густо замазано чернилами: видно, по привычке написалось “ты у меня”.

Полночи проплакала Лиза в огороде, за тем столом, где когда-то они спорили с Ольгой о единственной в жизни любви. Вскоре она стала замечать, что ее все чаще называют не Лизой, а Елизаветой Степановной.

 

Вспоминая обо всем этом, Елизавета Степановна дошла до трамвайной остановки, машинально села в вагон. Опомниться ее заставила странная фраза из чужого разговора. Говорили две девушки. Одна спросила:

— Ты сейчас откуда?

— Из дому, — ответила другая.

— А куда?

— Домой.

Девушки рассмеялись и стали пробираться к выходу.  А  Елизавета Степановна   задумалась: “Из  дому — домой? Странно...” И вдруг поняла: наверное, вышла недавно девочка замуж, а по дому скучает, вот и ездит каждый день к маме — из дому, да домой.

Может, и Галя скоро так... Да что Галя!  Уже Светке — семнадцать, и что-то слишком радостно и удивленно смотрят последнее время на мир ее круглые глаза, а занятия в хоркружке почему-то стали кончаться не раньше одиннадцати... На днях Светка, как бы между прочим, спросила:

— Мама, почему принято считать, что из первой любви никогда ничего не выходит? Ведь это глупо и неправда.

— Конечно, неправда, — сказала Елизавета Степановна, и Светка вдруг чмокнула ее в щеку: 

— Какой ты у меня молодец, мамунчик!

Галя уже на третьем курсе института. Елизавете Степановне очень хотелось, чтобы она поступила в медицинский, но та пошла в педагогический, что ж, каждому свое... Галя в Свердловске, а Сережа на Дальнем Востоке, служит в артиллерийской части. Дома остались только младшие.

Больше всего Елизавете Степановне хотелось, чтобы сейчас, когда она придет, Света и Коля были дома, чтобы горела лампа, топилась печь, чтобы всем вместе поужинать, а потом посидеть за семечками (это было традиционное семейное удовольствие; раньше оно допускалось только по праздникам, а теперь, когда свободного времени стало больше, иногда и по будням). Пусть Светка смеется и поет, а Коля рассказывает школьные новости. И хорошо бы, если бы дома  ждали письма от Гали и Сережи. Самое страшное сейчас — остаться одной, в пустой комнате. Тогда может показаться, что жизнь не удалась, и станет себя жалко.

Елизавета Степановна  издалека увидела свет в окнах приземистого домика. За последние годы улица раздвинулась, застроилась новыми, каменными домами. Из старых деревянных домишек остались только два — их и соседский — да и те скоро снесут. Даже жалко немножко  будет  уезжать, хотя они давно мечтают о новой квартире, с ванной и газом.

Дома все было так, как и хотелось: топилась печка, кипел чайник. Света мастерила себе за столом костюм к предстоящему выступлению в кружке и что-то мурлыкала. Колька читал, устроившись с ногами в углу дивана. На буфете лежал голубой квадратик —  письмо от Сережи. Елизавета Степановна прочла его не раздеваясь. У Сережи все было нормально: служит, учится, скучает по дому, ждет отпуска.  И все-таки Елизавету Степановну весь вечер не оставляло странное, зудящее чувство, и она долго не могла уснуть, когда легла в постель.

Вдруг услышала, что Коля тоже ворочается, не спит. Неужели из-за нее, чувствует, что ей не по себе? Она встала, подошла к нему:

— Ты что, Коляка? Что-нибудь случилось?

— А-а, тебе наконец доложили?

Лица в темноте не видно, но голос колючий, настороженный. Елизавета Степановна даже растерялась: у сына действительно что-то случилось, а она не заметила.

— Нет, мне никто ничего не говорил. Я думаю, ты сам мне расскажешь.

— Чего тут рассказывать! Просто у меня, наверное, будет в четверти двойка по физике.

Это было неожиданно. Физика — любимый Колькин предмет, всегда получал только пятерки и больше всего любил возиться с электричеством и радио.     Елизавета Степановна даже побаивалась его экспериментов.

— Ну ты все-таки расскажи, что случилось-то, — беспомощно попросила она, ожидая, что он сейчас огрызнется.

Но Колька вдруг облегченно вздохнул и зашептал, заторопился:

— Это все новая физичка. Она сама ничего не знает, жует-жует по учебнику... Но дело не в этом. Просто я писал на уроке письмо Витьке, который в Свердловск уехал, в техникум. Ну и не слушал, конечно. А она говорит: “Повтори, что я сейчас сказала”. Ну я не знал, она и влепила двойку. А потом вдруг подошла и выхватила письмо и стала читать вслух, всему классу...

Колька даже задохнулся от возмущения.

— Ну а ты?

— А что я? Я сказал, что она не имеет права. Может в дневник записать, поведение снизить, к директору послать, а читать не имеет права. И хотел вырвать письмо. А она говорит: “Извинись”, а я говорю: “Это вы должны извиниться”.  Ну она, конечно, выгнала меня из класса и не велела к ней больше на уроки ходить. Я и не хожу. А она никому ни слова —  ни директору, никому. Ясно, хочет мне двойку в четверти вывести, у меня ведь там больше и отметок нет.

Мальчишка измучился от своего гордого молчания и теперь был откровенно рад, что может выговориться, а главное, что этой затянувшейся истории придет какой-то конец. Надо бы отчитать его, что писал письмо на уроке, да к чему? Он же сам понимает.

— Ладно, успокойся, — сказала Елизавета Степановна. — Я схожу в школу, поговорю с директором, с физичкой, возьму у нее твое письмо. Но ты, конечно, извинишься, грубить ты тоже не имел права.

— Чего тебе ходить? — буркнул Колька. — И письмо брать не надо...

— Да ты что, глупый, боишься, что я прочту о ваших с Витькой секретах? — улыбнулась Елизавета Степановна.

— Ну-у, мам, — в смущенном Колькином голосе был даже упрек. — Как ты можешь?  Я ведь знаю, что ты порядочный человек.

Елизавета Степановна погладила его по голове: целовать себя он уже не позволял. Новость вообще-то была не из радостных, и плохо, что она ничего не заметила, но на душе почему-то стало спокойнее. Все-таки приятно, когда твой сын считает тебя порядочным человеком...

Елизавета Степановна не проверила с вечера часы и поэтому выехала на работу на всякий случай пораньше. В поликлинике еще никого не было. Елизавета Степановна прошла по пустым, полутемным, каким-то незнакомым в этот ранний час коридорам и привычным движением отперла дверь хирургического кабинета, как делала это каждое утро вот уже больше десяти лет. Она зажгла свет, надела халат и начала готовить все к приему. Скоро появится врач, пойдут больные. Некоторых из них она знает, но многих увидит впервые. Город растет, а в хирургический кабинет людей обычно приводит случай, здесь почти нет своих, постоянных пациентов.

Утро было хмурое, холодное, моросил дождь. А здесь, в кабинете ярко горел свет, поблескивали инструменты за стеклами шкафчиков, уютно булькала вода в стерилизаторе. “Из дому — домой”, — вспомнилось Елизавете Степановне услышанное  вчера в трамвае.


Рецензии