Чаечка

Сам Петр Николаевич ни за что не поехал бы в этот санаторий, но Клава выбила у себя на работе две путевки и очень гордилась, что именно две и именно в этот крымский санаторий, куда особенно трудно попасть. Сколько ни доказывал Петр Николаевич, что здоров и никакой санаторий ему не нужен, там с тоски помрешь, — жена была непреклонна.

— Остеохондроз (она с удовольствием выговаривала ученые слова, особенно те, которые недавно узнала) после сорока есть у всех, просто еще не почувствовал, а потом — как скрутит! И нога у тебя ломаная — сам говорил — надо подлечиться, — заявила она тем непреклонно авторитетным тоном, который появился у нее с тех пор, как ее выбрали в профком и за который Петр Николаевич в шутку называл ее  "товарищ Парамонова". Клава не обижалась, этой знаменитой песни его студенческой юности она не знала.

Кончилось, конечно тем, что он, как всегда, подчинился. И вот стоял теперь с двумя тяжелыми чемоданами перед массивными белеными воротами, за которыми начиналась знакомая акациевая аллея, и понимал, что от прошлого не уйти.

Они познакомились с Людой именно в этом санатории, двадцать лет назад, когда он сломал на межвузовских соревнованиях ногу и его послали сюда долечиваться. Впервые он увидел Люду в кабинете механотерапии среди шведских стенок, каких-то колес, перекладин, блоков и других непонятных приспособлений. Петр Николаевич, а тогда просто Петя, студент четвертого курса Станкоинструментального института, лежал на кушетке и, вдев ступни в подвешенные к потолку широкие парусиновые лямки — "гамаки", усердно разрабатывал недавно сросшуюся и пока еще плохо сгибавшуюся ногу. Над соседней кушеткой, наполовину загородив ее своей обширной спиной в белом халате, склонилась методист Татьяна Ивановна и что-то делала с лежащим там человеком. Пете был виден только черноволосый затылок, и ему показалось, что это мальчик лет четырнадцати. Но когда тот переменил позу, Петя увидел бледное лицо с расширенными от боли ярко-серыми (именно ярко-серыми, ни у кого он больше таких не видел) глазами под аккуратными дужками бровей, нежную, тоненькую шею и понял, что это девушка.

Она лежала на животе, и Татьяна Ивановна пыталась согнуть в колене ее левую ногу, туго обтянутую синими эластичными брюками. Нога не сгибалась. Девушка закусила губу, а Татьяна Ивановна пыхтела и приговаривала:

— Терпи, казак...

 Наконец она устала, отпустила неподатливую ногу и вздохнула:

— Нет, тут мужская сила нужна.

Обернувшись, она встретила Петин взгляд и обрадовалась:

— Вот молодой человек нам и поможет.

Она велела Пете одной рукой прижимать ногу девушки выше колена к кушетке, а другой в это время приподымать голень, стараясь согнуть ногу. Петя положил левую руку на худенькое бедро и почувствовал, как оно вздрогнуло. Он смущенно отдернул руку, а Татьяна Ивановна расхохоталась:

— Тоже мне, парень называется! Ему за просто так дают девку потрогать, а он стесняется.

Девушка покраснела до слез, Петя насупился —  не ожидал он от Татьяны Ивановны таких шуточек, —  а она сказала, уже серьезно:

— Это же твой товарищ по несчастью. Надо помочь человеку. Ну а уж  если ты такой стеснительный,— на, подложи, — и она кинула ему один из сложенных в углу мешочков с песком.

Он положил этот неплотно набитый, пересыпающийся мешочек на ногу девушки и уперся в него рукой. Другой он осторожно попытался согнуть ногу в колене, но та не поддавалась. Ему казалось, что кость вот-вот хрустнет у него в руках. Он физически ощущал, до чего девушке больно, хотя она и не стонала, а Татьяна Ивановна приговаривала:

— Жми, жми, не бойся.

Нога не гнулась.

— Ну ладно, хватит на сегодня, — сказала Татьяна Ивановна. — Будете приходить оба в одно время, и будешь ей помогать. Здесь мужские руки нужны, а у тебя они сильные. Спортсмен?

— Да так, немного, — замялся Петя и спросил с опаской: — А она не сломается?

— Не сломается. Если, конечно, помнить, что это не чурка, а живой человек.

Вот так они и познакомились. Скоро Петя уже знал, что зовут ее Люда Куликова, что она из Могилева, заболела в двенадцать лет (какое-то редкое заболевание тазобедренного сустава), три года пролежала в детском санатории в "гипсовой кроватке" —  Петя не решился спросить, что это такое, — потом ее прооперировали, но нога стала на пять сантиметров короче, ее удлинили аппаратом Илизарова, но от долгой неподвижности "заклинило" колено, и вот теперь надо его разработать.

Почти весь день Петя и Люда проводили вместе: вдвоем ходили в столовую, к морю, на гимнастику. В кабинете лечебной физкультуры Петя быстренько отрабатывал свою порцию упражнений, а потом занимался с Людой: осторожными, но сильными пружинящими движениями, как показала Татьяна Ивановна, пытался, хоть немного, согнуть закостеневшее колено. Люда морщилась, но мужественно шептала:

— Сильней, сильней, не бойся, я вытерплю.

Потом он на руках переносил ее с кушетки на высокий стол, где она полчаса сидела, свесив ногу с привязанным к ней грузом. И пока Петя нес ее эти несколько шагов, Люда доверчиво обнимала его за шею, а у него начинало громко стучать сердце — в груди, в ушах, в висках...

После гимнастики, массажа и прочих процедур они шли на море. Уже кончался октябрь, и купаться было нельзя. Но можно было сидеть на пустынном пляже и подолгу смотреть, как на рифленом песчаном дне золотой солнечной сеткой дрожит отражение поверхностной ряби. У берега вода была прозрачно-зеленой, а подальше — темнела, становилась густо-фиолетовой, даже с каким-то багровым оттенком (наверное, из-за водорослей), а на самом горизонте море опять светлело, загоралось ослепительной солнечной полосой. В стеклянной толще воды висели полупрозрачные — голубоватые,  сиреневые,  изредка   розовые — купола медуз. Прибой выбрасывал их на песок, и они лежали там округлыми глыбами дымчатого стекла и медленно таяли; вокруг каждой расплывался мокрый ореол. При виде их Люда часто повторяла строчку из каких-то стихов: “Песок кругом заляпан — Сырыми поцелуями медуз...” Петя не знал, откуда это, а признаться боялся. Только один раз небрежно, как будто случайно забыв предыдущую строку, спросил:

— А как там перед этим?  Напомни.

      Скала и шторм. Скала, и плащ, и шляпа.
На сфинксовых губах —  соленый вкус
Туманностей. Песок кругом заляпан...

и т.д. — сказала Люда. Яснее от этого не стало. А она, не замечая, продолжала:

— Удивительно, правда? Вроде ничего не сказано. "Скала и шторм. Скала, и плащ, и шляпа...", а видишь, что это Пушкин.

— Тала-ант! — уважительно произнес Петя, в глубине души надеясь, что она назовет этот талант по имени и тогда хоть можно будет взять в библиотеке и узнать наконец, чем там кончилось с медузами и с Пушкиным. Но она так и не назвала.

Люда вообще часто читала ему стихи — певучие, немножко непонятные, но поднимающие в душе какую-то неясную печаль, а иногда тревожную радость. Для него это было внове. Сам он знал только те стихи, которые заставляли учить в школе, да и то наизусть бы, наверное, ничего не припомнил. Он даже не представлял себе, как это можно подряд прочитать книжку стихов, и притом для собственного удовольствия.

А еще они любили с Людой смотреть на чаек. Не парящих над морем — те с детства были знакомы по картинкам, — а сидящих на воде, каких обычно не рисуют. Они маленькими стайками покачивались на волнах и больше всего были похожи на легкие деревянные длиннохвостые ковшики-утицы, которые выставляют в музеях.

На  пляже  у Люды и Пети завелся знакомый ще- нок — пушистый, грязно-белый с рыжими ушами и умными карими глазками. Они приносили ему из столовой кусочки колбасы и хлеба с маслом. Он съедал, благодарно заглядывая в глаза, а потом преданно ложился у ног, устроив морду на вытянутые лапы —  сторожил. Когда Петя с Людой ели виноград или купленную тут же, на пляже у баб с закутанными в детские одеяла корзинками еще теплую кукурузу и неизвестно откуда вдруг слетались большие громко жужжащие осы, щенок смешно рычал на них и замахивался лапами, а потом оглядывался, ища одобрения.

Если на берегу было слишком холодно, Люда и Петя отправлялись в город.  Они с удовольствием исходили бы его пешком, но ноги не позволяли. Поэтому ездили на трамвае — из конца в конец, кругами. Курортный сезон уже кончился. Красные трамвайчики с непривычно большими окнами ходили полупустые. И так приятно было сидеть друг против друга, почти касаясь коленями, и сквозь огромные стекла любоваться белым, нарядным даже сейчас, осенью, южным городом.

Но чаще они гуляли по парку, зарываясь ногами в опавшую листву. Осень, как и лето, здесь была сухая, поэтому желтые листья свертывались в тугую стружку и  лежали под деревьями пышным ворохом. Они хрустели под ногами, взлетали и кружились в воздухе.  Во время этих прогулок Петя с Людой переговорили, кажется, обо всем на свете. Она рассказывала о своем Могилеве, о детстве, о больницах, в которых лежала, а он ей о школе, об армии, об институте и даже о том, как в прошлом году умерла от рака мама.

Только Люде он признался в том, о чем  не сказал бы никому на свете. Мама болела долго, тяжело. Уже начались сильные боли, а наркотиков ей не давали, говорили, что главные муки еще впереди.

— Вот как будет криком кричать, — сказала приходившая раз в неделю из поликлиники врачиха, —  тогда начнем колоть.

 У него все похолодело внутри от этого “криком кричать”.  А мама умерла ночью, во сне — сердце не выдержало. И когда он увидел утром ее спокойное, какое-то расправившееся и, ему показалось, довольное лицо, он в первый момент почувствовал не боль, не отчаяние, а откровенную радость, что мама не дожила до главных мук — перехитрила болезнь. Потом, позже пришло и горе, и тоска, и одиночество, когда не хотелось возвращаться в опустевший дом, но он навсегда запомнил этот первый миг радостного облегчения и стыдился его.

— А стыдиться нечего, — сказала Люда. — Я тебя вполне понимаю. Знаешь, когда  мне было очень больно и  очень  безнадежно,  я мечтала  заснуть  и не проснуться — избавиться от мучений и не быть обузой другим. А вот сейчас, когда я уже хожу, я, знаешь, о чем иногда думаю? Десять лет своей жизни я вложила в эту дурацкую ногу.  И не только своей, родители тоже со мной извелись.  Ну  школу  я  как-то  между делом  кончила.  А дальше? Другие учатся, работают, детей рожают, а я нянчусь со своей ногой, то есть с самой собой. Может, это тоже эгоизм?

Я решила — если в ближайшие месяцы, ну максимум в полгода, не разработаю это несчастное колено, я на него просто плюну. Буду жить независимо от него. Поступлю в институт,  на заочное, выучусь на библиотекаря. Мне эта работа нравится: все время с книгами, с живыми людьми, и ходить много не надо. Стану сама зарабатывать. Сколько можно сидеть на чужой шее? Буду жить, как все порядочные люди.

— И мы поженимся, да? — неожиданно для себя спросил Петя.

— Да, — тихо-тихо ответила Люда. — Если ты, конечно, не передумаешь.

— Ну как я могу передумать? Я же люблю тебя.

— А нога? — напомнила она.

— Что нога?  У меня у самого нога.

— Это другое,  у тебя пройдет.

— У тебя тоже пройдет. И вообще, для меня это не имеет значения. Мне нужна ты, вот такая, как ты есть, а вовсе не твоя нога.

— Я ведь все-таки хожу, — сказала Люда, как будто оправдываясь, — хоть и с палочкой, не лежу лежмя, как раньше. Ты как считаешь, у меня не очень уродливая походка?

— У тебя чудесная походка, — заверил Петя. —  Вот другие (чуть было не сказал “хромые”, но вовремя спохватился) люди с больными ногами ходят так тяжело, прямо виснут на своих палках, а ты идешь легко-легко и просто несешь с собой палочку, вроде тросточки. Я тебе вырежу новую палку, из орешника, всю в узорах — я мальчишкой здорово это умел.  И  знаешь, мне очень нравится, как ты чуть-чуть подпрыгиваешь на ходу, будто длинноногая птичка,  — действительно куличок... или чайка, когда она бежит по песку. Нет, правда, чаечка...

— Ну да, чайка! — сказала она насмешливо. И продекламировала “театральным” голосом: “На берегу озера живет молодая девушка. Любит озеро, как чайка, и счастлива, и свободна, как чайка...”

— То совсем другое дело, — сказал он  примирительно. — Та на занавесе. А ты — чаечка, просто чаечка на песке.

— На песке-е, — разочарованно протянула Люда, но Петя видел, что она довольна, и чувствовал, что нет  для  него  человека ближе и роднее во всем мире. А ведь они тогда даже ни разу еще не поцеловались. Только иногда в кино он брал ее за руку, оба замирали и тут же переставали понимать, что делается на экране.

С того дня они говорили о своей женитьбе, как о деле решенном. Петя предлагал сразу ехать к нему в Москву — у него же  своя комната, — но Люда хотела сначала заехать домой, в Могилев.  “Иначе мне родичи по гроб жизни не простят”, — сказала она, и Петя согласился. Он нарисовал в блокноте план своей комнаты, и они стали,  высчитывая по клеточкам,  передвигать в ней мебель: Люда считала, что стол надо передвинуть к окну, а этажерку заменить    стеллажами —  они  недорогие и гораздо вместительнее...



Но живет с ним в этой комнате не Люда, а Клава. И стеллажей нет, а стоит югославская полированная стенка со  встроенным телевизором, стереосистемой и даже баром.

Женился он на Клаве неожиданно.

Люда так и не приехала  тогда в Москву. Писем тоже не было. Не дотерпев до зимних каникул, прямо  во время сессии, между двумя экзаменами, он сорвался и поехал в Могилев. Нашел Людин дом, но соседи сказали, что Куликовы поменялись на другой город и уехали, а куда точно, они не знают.

Он недоумевал, тосковал, злился, но все еще надеялся, Он же сказал ей тогда, на  аэродроме:

— Приезжай в любом случае.

Как-то, уже летом,  бывший одноклассник Коська Белов вытянул его “на природу”. Он клялся, что будет отличная компания, что у них есть свое заветное местечко на Истре, где ч;дное купание и полно малины. Остальные вышли в поход еще в пятницу, а они с Петей могут подъехать сегодня, на поезде, и присоединиться уже на стоянке.

— Смотри, какая погода! Ну что ты тут будешь киснуть один? — убеждал Коська. — А там  поплаваем, в волейбол поиграем. И девчата будут.

Петя согласился: что ему было терять? — еще пару таких же тоскливых, пустых, бесконечных дней в пропыленном, замершем от жары городе, где он сидел все лето, ожидая неизвестно чего?

Как он вскоре понял, главной причиной их поездки была не малина и не купанье, а  некая Нина, о  которой Костя прожужжал ему по дороге все уши. Едва только они нашли в лесу, на берегу реки, стоянку, Костя целиком переключился на эту Нину, а Петю препоручил заботам коренастой, черноглазой веселой девушки, которую все называли Клавкой-полтавкой. Петя еще подумал: “Вот привыкли все к Наталке-полтавке, а ведь Клавка и вправду складнее”

Полтавка явно кокетничала своим хохлацким происхождением. Она тут же перекрестила Петю в Петруся, объявила “гарнесеньким хлопчиком” и ”чорнобривчиком”,  шутливо подтолкнула к костру и наложила полную, с верхом  миску каши.

Петя всегда терялся в незнакомой компании и был даже рад Клавиному покровительству. Она показала ему самые ягодные места (остальные наелись малины еще с утра), учила чистить рыбу для ухи, а когда играли в волейбол, упорно пасовала только ему, покрикивая при этом: “Не трусь, Петрусь!”  Перед ужином она погнала его за хворостом для костра, а после еды ему пришлось тащиться  с ней на реку мыть посуду.

Когда они вернулись, у полупогасшего костра никого не было.

— Все  ясно, — заключила Клава, — купаются на косе. Там, знаешь, вода какая теплая! Пойдем тоже. Поплаваем по лунной дорожке.

Пошли  на  косу —  это  оказалось  довольно далеко — но и там ребят не было. Они с Клавой долго плескались в парной вечерней воде. На потемневшем небе проступили звезды. Из-за горизонта выкатилась неправдоподобно огромная и очень красная луна. Кругом было так тихо, что им вдруг тоже расхотелось брызгаться и перекликаться. Они молча вылезли из воды и, сразу озябнув, торопливо, не вытираясь, натянули одежду.

Обратно шли не по  берегу, а лесом — Клава сказала, что так ближе. Но они шли-шли, а стоянки все не было. Наверное, немного заплутались.

Устав, они присели на пригорок под деревом.  Было уже совсем темно. Душно пахло нагретой за день сосновой корой, малиной, неизвестными лесными травами. Клава часто-часто дышала где-то у его плеча. Здесь, в темноте она казалась маленькой, беззащитной. Он обнял ее, чтобы согреть, успокоить, —  почувствовал свежий, пресный запах речной воды от ее волос, стиснул покрепче. И вдруг она, как-то вывернувшись, сама обхватила его руками, прижалась лицом, большой мягкой грудью, всем телом... И луна стремительно взмыла куда-то вверх. Все заполнил ликующий, оглушительный звон, сквозь который едва-едва пробивался Клавин шепот: “Коханный мий, ридненький...” И в этом уже не было никакого кокетства.

Когда они опомнились, то увидели сквозь деревья свет совсем недалекого костра, до них донеслись голоса, смех. Оказывается,  они были рядом с их лагерем.

У костра их встретили преувеличенно радостными возгласами, некоторое время поострили насчет их долгого отсутствия, но вскоре позабыли об этом и начали хором петь под гитару таежно-дорожные  песни какого-то неизвестного Пете барда.

Потом девушки ушли в свою палатку, парни — в свою. Петя рухнул на покрытый парусиной лапник и тут же заснул.

А под утро хлынул дождь, небо безнадежно затянуло серыми тучами. В лесу делать было нечего. Пришлось спешно собираться и возвращаться в город. Клава все время держалась в стайке девушек, к нему больше не подходила и не заговаривала. На вокзале все торопливо распрощались. Костя поехал провожать свою Нину, а Петя  к себе домой.

О Клаве он, честно говоря, и не вспоминал, пока через несколько месяцев к нему вдруг не явилась Нина (наверное, узнала его адрес у Кости). Она заявила, что все знает, Клавка ей еще летом рассказала, а теперь выяснилось, что будет ребенок, и он, как честный человек, обязан... и так далее. Петр опешил. Против Клавы он в общем-то ничего не имел, но представить себе, что придется жить с ней под одной крышей всю оставшуюся жизнь!..

Он  так и сказал Нине: помогать буду, платить на ребенка буду (“придется где-нибудь подрабатывать” — мелькнула  мысль),  а жениться — не могу.

— Ах, не можешь! — возмутилась Нина. — А что ребенку  в метрике  поставят прочерк, что Клавка матерью-одиночкой будет считаться, это как? У нее старшая сестра уже родила без мужа. Второй раз мать такого не переживет.

— Ладно! — тоже со злостью закричал Петр. —  Могу расписаться, если тебе так хочется. Чтобы не было прочерка, чтобы не считалась одиночкой. Но жить с ней все равно не стану.

— Зазноба, что ли, есть? —  ехидно поинтересовалась девчонка.

— Допустим, есть.

— А зачем тогда с другими спать?

Что он мог на это ответить?  Объяснять про темноту, теплый, мягко пружинящий мох, запах реки и малины и частое-частое дыхание у плеча?..

Нина убежала, хлопнув дверью и крикнув на прощанье старое как мир “Все мужчины — подлецы!”

А еще через неделю Костя передал ему, что Клава сделала аборт, и, кажется, неудачно, — теперь  она чуть ли не при смерти, в больнице на Соколиной горе. Петя испугался,  поехал  туда. Больница была какая-то особая — посетителей к больным не пускали, никаких справок не давали и даже цветы для Клавы нянька у него не взяла — сказала: “Примета плохая”.

Через полмесяца Клаву выписали. Он пришел в общежитие, где она жила в одной комнате с Ниной и еще другой девушкой (все они работали на Втором часовом). Соседки сразу же вышли, и они с Клавой остались одни.

— Давай поженимся, — сказал он.

— Чего уж теперь, — безразлично проговорила Клава. — Я и раньше не просила. Это Нинка тайком от меня к тебе ездила.

— Ты и сейчас не просишь. Это я прошу: давай поженимся.

Вскоре Клава перебралась к нему. Весной он защитил диплом и его распределили на “Красный пролетарий”. И жить они стали совсем неплохо. Характер у Клавы оказался легкий — шумливый, но отходчивый. И хозяйка она, как все украинки, была превосходная. Привыкший питаться по столовкам Петр заново оценил прелесть домашних борщей и котлет с чесночком. Зарабатывали оба прилично. Сделали ремонт в квартире. Сменили постепенно мебель. Купили цветной телевизор.

Только вот детей не было. Петр старался не догадываться, отчего это, пока во время одной из ссор (а ссорились они довольно часто) Клава ни крикнула в запальчивости:

— Это ты меня изуродовал! Я бы уже пятерых родила! Побоялась тогда, дура, еще одну безотцовщину матери на шею вешать.

Ему показалось, что сейчас в их жизни что-то оборвется, кончится, но Клава вдруг успокоилась и больше об этом не поминала. Она вообще ссорилась со вкусом: с криком, слезами, могла и матерком пустить, но отходила мгновенно. Петра это всегда поражало. Только что орала, бросалась чем ни попадя —  и уже улыбается:

— Ну вот, пошумели, дали нервам разрядку, и хватит. Будем жить по-хорошему.

Судя по всему, Клава своей жизнью была довольна: муж — на хорошей должности, не пьет, зарплату приносит;  в квартире  все блестит, на работе — тоже в порядке. Работала она всегда отлично, не сходила с доски Почета. Ее без конца выбирали в какие-то общественные комиссии и советы, а года два назад сделали председателем профкома, чем она очень гордилась.

Именно поэтому ей, наверное, и удалось достать две путевки в “Приморский”. Раньше они неизменно проводили отпуск на Полтавщине,  у ее матери,  которая кормила их знаменитыми варениками с вишнями и без устали хвасталась “найкращим хлопчиком” —  тем самым Клавиным племянником, чье неузаконенное появление на свет сыграло такую роль в их судьбе.

Клава, попадая домой, в село, сразу молодела. Подоткнув юбку, она с упоением копалась весь день в огороде, который здесь называли почему-то садом, а  вечерами,  совсем по-девичьи, подолгу пела с подругами на крыльце красивые украинские песни. Петр и не подозревал, что она столько их знает.

Самому ему было у тещи скучновато, хотелось в Москву, но он безотказно исполнял свою роль “мужика в доме” — чинил крышу, подновлял плетень, колол дрова на зиму, хотя у него и не было привычки к этой деревенской работе. Но теща смотрела  на него с таким восторгом! Сама она поднимала детей в одиночку. Муж вернулся в конце войны совсем израненный, только и успел, как она выражалась, “заделать Клавдю” и скоро умер. У старшей дочери тоже судьба не сложилась. И старуха  нарадоваться не могла на  справного зятя. Петр старался ее не разочаровывать, но вздыхал с облегчением, когда отпуск кончался и  можно было вернуться в город.

Клава впервые попала на курорт и с азартом ударилась в лечение. Она выпросила себе столько процедур, что только и бегала с одной на другую. А в промежутках  — загорала, ездила на рынок за фруктами, покупала какие-то пуховые шапки, искала лавандовое масло, вязала свитер и бурно общалась с соседками. Петр Николаевич оказался  предоставленным самому себе и, честно говоря, был рад этому. На каждом шагу он натыкался на знакомые места, которые старательно забывал столько лет.

Вот на этой площадке, обсаженной туями, они с Людой  однажды рассыпали только что купленные у почты яблоки. Те раскатились по всей площадке. Люда стала собирать их, оступилась и упала. Он бросился помогать ей, поднял и минуту подержал на весу, удивляясь, какая она легонькая — как ребенок. После этого он и стал переносить ее на лечебной физкультуре с кушетки на стол.

А на далеко выступающем в море причале они встречали по вечерам ярко освещенные прогулочные теплоходы. Играла музыка, на палубе толпились нарядные пассажиры, и казалось — там вечный праздник. Однажды они стояли на пирсе днем и смотрели в глубокую, зеленую,  просвеченную солнцем воду. Извилистые морщинки песка на дне сливались с безостановочно бегущими волнами в какой-то струящийся муаровый узор. И Люда сказала:

— Как жидкий малахит, да?

Круглая каменная танцплощадка совсем такая же, как тогда. Только раньше справа от нее, под старой липой с тройным перекрученным стволом стояла скамейка, где они с Людой часто сидели вечерами —  слушали музыку, смотрели на танцующих. Сами они не танцевали, хотя вообще-то в их санатории для заболеваний опорно-двигательного аппарата хромали все, и это не считалось помехой танцам. Здесь были свои красавицы, свои сердцееды. У себя в “Приморском” танцевать не стеснялись.

Один раз, когда они сидели с Людой под липой, к ним подошла Женя, студентка из Горького, с которой Петя познакомился еще в поезде. Как многим застенчивым парням, Пете нравились такие свойские, разбитные девчонки. С ними было легко: не надо думать, о чем говорить, как развлекать, они брали инициативу на себя.  Вот  и  тогда  Женя  подскочила,  схватила    за руку:

— Пойдем, Петушок, спляшем! Похромаем в унисон. Людочка не обидится, она же не танцует.

— Конечно, иди, — сказала Люда, когда он вопросительно посмотрел на нее. И Женя потащила его  в круг.

Петя еще ни разу не пробовал танцевать после больницы, боялся, что не получится, но все получилось: танец был медленный — танго. И вдруг через Женино плечо он увидел отчаянные Людины глаза и сообразил, что раз она болеет с детства, то, наверное, вообще никогда  в жизни не танцевала. Он извинился перед Женей, расталкивая танцующих выбрался с площадки, и они с Людой тут же ушли. Больше они не садились под липой, облюбовали себе скамейку подальше, в самом конце аллеи. Музыка туда все равно доносилась.

А поцеловались в первый раз они в виноградной беседке над обрывом. Вечера тогда были холодные, Люда замерзла. Петя согревал дыханием ее озябшие пальцы; потом тихонько поцеловал. Она не отняла руки. Щеки и нос у Люды тоже были холодные, а губы —  теплые и мягкие. Невозможно было оторваться, хотелось все пить и пить с них огромное, переполняющее, не умещающееся в груди счастье. И ничего больше было  не надо.

Петр Николаевич старался теперь не ходить мимо того места, где раньше была беседка. А когда он в пустые утренние часы ездил по городу на трамвае —  из конца в конец, круг за кругом, ему каждый раз было неприятно проезжать мимо одной ничем не примечательной остановки. На ней он однажды помогал Люде выходить из трамвая, и какая-то старушка жалостливо сказала:

— Горе-то какое! Молодая, красивая, а хроменькая. Кто такую возьмет?

У Люды слезы навернулись на глаза, а Петя поспешно заговорил о чем-то веселом.

Кажется на следующий день, Люда сказала, что получила от матери письмо. Пишет, что в Харькове один молодой врач изобрел новую методику —  разрабатывает самые безнадежные суставы. Мама уже поехала туда. Все выяснит и пришлет телеграмму. Может быть,  Люда проедет туда прямо из санатория.

— А как же мы? — глупо спросил Петя.

— Я приеду, — сказала Люда, — вылечу ногу и тогда приеду. Не хочу, чтобы тебя жалели: “хроменькую взял”.

 Она так горячо убеждала, что нельзя упускать этот последний шанс, что, если они сейчас поженятся, у нее не хватит духу тут же уехать. И он сдался.

— Мы же любим друг друга, — говорила Люда, значит, все равно будем вместе. А несколько месяцев можно потерпеть. Это будет как ожидание праздника.

А еще через несколько дней он подслушал тот разговор.

Люда уже получила телеграмму из Харькова, мать торопила с приездом. Чтобы успеть собраться, Люда ушла с лечебной гимнастики пораньше, впервые без него — он еще дорабатывал свою норму на “гамаке”. Наверное, Татьяна Ивановна думала, что они, как всегда, ушли вместе и в кабинете никого нет, потому и сказала кому-то за перегородкой:

— Жалко девочку. Так старается, так надеется. А нога-то пропащая.

— Да, —  согласилась ее собеседница (Петя узнал голос хирурга Анны Петровны), — на последнем снимке не сустав, а манная каша. И винты не держат. Не удалась операция.

Тут Петя не выдержал и, забыв обо всем, влез в разговор:

— Она в Харьков поедет. Там новая методика.

— Не поможет ей методика, — грустно сказала Татьяна Ивановна. И хирург подтвердила:

— Не поможет. Дело ведь не в колене, тазобедренный сустав разрушен. Через месяц-другой будет на костылях. А там, глядишь, и в лежачие...

— Только не вздумай Людочке проговориться, — предупредила Татьяна Ивановна. — Пусть пока надеется. Воля иногда чудеса делает.

А на другое утро Петя провожал Люду в аэропорту. Так хотелось сказать ей: “Не езди, без толку это”, но не смог — не хватило духу погасить надежду в блестящих ярко-серых глазах с темной каемкой. Ведь сказала же Татьяна Ивановна, что воля чудеса делает. Правда иногда ему казалось, что где-то в глубине шевельнулось тогда и другое: “А там, глядишь, и в лежачие...”, но он всегда гнал от себя эту мысль.

— Приезжай. В любом случае приезжай, слышишь, в любом, — твердил он Люде на аэродроме.

Она настороженно взглянула на него:

— Почему в любом? Я поправлюсь и приеду к тебе на своих двоих, даже без палочки.

Он дождался, пока самолет оторвался от земли и, блеснув на солнце, исчез в светлом, выгоревшем, почти белом небе. А сам уже знал, что никакого “любого случая” не будет и Люду он больше не увидит.



На восьмой  день  Петр  Николаевич  не  выдержал — взял билет на самолет и, оставив жену долечиваться, вернулся в Москву.


Рецензии