Похороны
Евгения Павловна проверяла, чистые ли у них руки, заставляла есть суп с зеленым луком, потому что там витамины, и ругалась, когда они промачивали ноги. У нее были широкие черные брови, блестящие волосы и строгие губы. Даже когда она поила девочек чаем или гоголем-моголем с горячим молоком, вид у нее был самый суровый.
Показывать ей дневники по субботам всегда было немножко страшно: она требовательно допрашивала, за что получена каждая отметка, и заставляла по десять раз переписывать слова, в которых сделаны ошибки. Если задача не сходилась с ответом, она говорила, как лучше проверить, но никогда не поправляла сама. Поэтому девочки старались показывать такие задачи Ириному папе.
Его звали Николай Петрович, он был веселый и добрый. Когда Ира и Юля были маленькие, он катал их на спине, рассказывал смешные истории про попа, объевшегося блинами, и умел, повязавшись шелковой косынкой и надев на уши кольца от штор, петь под гитару цыганские песни. Принимаясь отыскивать ошибку в задаче, он увлекался и решал все до конца, а потом спохватывался и с пальцем у губ лукаво шептал:
—Только маме не говорите!
Казалось, он сам побаивается строгой Евгении Павловны.
Когда Ира была в четвертом, а Юля в третьем классе, Евгения Павловна чем-то заболела и с тех пор почти все время лежала в больницах. Обед Ире и Николаю Петровичу приходила готовить лифтерша Феня, и за промоченные ноги больше никто не ругался.
В шестом классе на 1 Мая Юля в первый раз пошла со школой на демонстрацию. Ира почему-то осталась дома, и зря, потому что на демонстрации было очень весело: все время пели песни, стараясь перекричать соседнюю колонну, играли в “сиди-сиди, Яша”, ели на всех перекрестках мороженое и на Красной площади прошли совсем близко от Мавзолея. После демонстрации Юля сразу побежала к Ире, чтобы все рассказать.
Открыл ей Николай Петрович. Вид у него был необычный, может быть потому, что он еще не успел снять свою морскую форму с орденами. Юля поздоровалась и хотела пробежать мимо него в комнату, но он зачем-то поманил ее на кухню и прикрыл дверь. Лицо у него, действительно, было странное. Глядя мимо Юлиной головы куда-то в окно, он сказал:
— Знаешь, Юлечка, Евгения Павловна умерла.
— Что-о?
— Да. Сегодня утром. Ира еще не знает, и я не хочу пока говорить, а то у нее на всю жизнь этот праздник отравлен будет. Скажем третьего, а? Как ты думаешь?
Он наконец посмотрел на Юлю. Она растерянно кивнула.
— А сегодня, Юлечка, развлеки ее как-нибудь, пусть ей не будет грустно. Я вам там билеты в Колонный зал купил, три, возьмите и Веру с собой.
И он опять стал смотреть в окно.
Юля обошла его, как шкаф, и вместо того чтобы идти в комнату к Ире, бросилась в ванную, даже свет не зажгла, и громко защелкнула задвижку. Она наощупь пустила из крана воду и присела на холодный край ванны.
Умерла... Утром... Ира не знает... Но ведь она сейчас обо всем догадается по ее лицу... Почему он сказал “скажем третьего”, неужели он хочет, чтобы об этом говорила она, Юля? Она почувствовала, как с висков на щеки поползло холодное и сразу заныли все зубы. Нет, она не сможет, пусть сам...
Совсем недавно они были с Ирой у Евгении Павловны в больнице. Она казалась еще строже в сером больничном халате, брови у нее стали гораздо шире и чернее, а губы как будто прилипали к зубам. Она взяла у Иры кефир и банку с морсом, поставила на тумбочку и стала расспрашивать, как они с папой живут, хорошо ли Феня готовит, как дела в школе.
Юля сидела на стуле рядом и от нечего делать рассматривала маленькую палату и длинные синеватые ногти на лежавших поверх одеяла руках Ириной мамы.
— А папа по вечерам часто уходит? — спросила Евгения Павловна у Иры, и Юля заметила, как судорожно сжались ее пальцы.
— Да нет, ты же знаешь, он всегда дома, — сказала Ира очень безмятежным голосом.
А Евгения Павловна как будто не слышала:
— Тебе не страшно, не скучно одной? — допытывалась она, и глаза ее странно, остро блестели, наверное от болезни.
Юля решила вмешаться:
— Ну что вы, Евгения Павловна! Не беспокойтесь. Я каждый день прихожу к Ире, и нам даже лучше одним.
Теперь блестящие, выпытывающие глаза метнулись к Юле, но Ира больно толкнула Юлину ногу и нарочно громко рассмеялась:
— Знаешь, мам, Юлька ревнует меня к Вере. “Одним” — это значит без Верки. Как тебе нравится?
Юля удивилась, но промолчала. А когда они вышли в коридор, кроткая, спокойная Ира, с которой они ни разу в жизни не ссорились, вдруг зло прошипела:
— Дура! Не понимаешь ничего, так хоть не лезь.
До самого дома они не разговаривали, а потом, конечно, помирились.
Это же совсем недавно было, всего неделю назад!
— Юль, ты где? Папа сказал, что ты пришла, — услышала Юля Ирин голос и весело крикнула:
— Здесь! Я моюсь. Ты бы видела, какая я грязнущая!
Потом они звонили Верке, потом собирались на концерт. Юля очень старалась, чтобы Ира ни о чем не догадывалась. Выдумывала совершенно невероятные истории про сегодняшнюю демонстрацию, рисовала себе жженой пробкой мефистофельские брови и подвязывала косы рожками, уверяя, что это новая мода. Хохотали столько, что даже щеки заболели.
Когда они после концерта проводили Иру до подъезда и шли к Веркиному дому, Юля сказала ей обо всем.
— Ужас! — охнула Верка и, помолчав, добавила:
— А ведь, наверное, нехорошо, что ты ее сегодня столько смешила.
Похороны были пятого. Юля в этот день не пошла в школу. Дома у Иры было полно народу. Юля никогда не думала, что у Евгении Павловны столько родственников. Какие-то озабоченные женщины с напудренными лицами, толстые старухи в черном, незнакомые мужчины в темных костюмах или в военном неприкаянно слонялись по квартире, утешали Николая Петровича, гладили, как маленькую, Иру по голове и совали ей конфеты, сидели на кухне и даже в комнатах у соседей. Мужчины курили на лестничной площадке, и, проходя мимо, Юля слышала, что они увлеченно спорят о футболе.
Две Ирины тетки — тетя Зина и Тетя Муся — громким шепотом говорили в кухне соседке Анне Семеновне, что Женя перед смертью была, видимо, не в себе: велела хоронить себя в голубом платье — “А это, знаете, то, байковое, старенькое, в котором она уж давно только полы мыла” — и отпевать ее в церкви. — “Прямо неудобно, Ведь всю жизнь неверующая была. И Николаю неловко: офицер, партийный — и вдруг в церкви!..”
Толстая Анна Семеновна сокрушенно качала головой и важно басила:
— Что поделаешь, воля покойного священна.
Юля и Вера стояли возле Иры, как всегда молчаливой и даже не очень заплаканной, и не знали, что им полагается делать. На Ире было старое вельветовое платье, из которого она давно выросла. Наверное, ничего другого темного не нашлось.
Наконец пришли машины, их было две. В легковую сели Ира, ее папа в полной морской форме, даже с кортиком, и обе тети. В крытом грузовике с красно-черной полосой на боку разместились родственники. Юля и Вера влезли последними. Мест уже не было. Верка пристроилась прямо на полу, а Юлю посадил к себе на колени круглый лысый дядька в гимнастерке без погон. Было неловко сидеть на коленях у незнакомого человека. Ухватившись за какую-то перекладину наверху, она старалась как можно меньше давить на дядьку и так, почти навесу, ехала всю дорогу. Когда наконец доехали до больницы и нужно было слезать, Юля никак не могла разогнуть колени. Хорошо еще, что никто не заметил.
Их всех отвели к стоявшему отдельно одноэтажному желтому строению и отперли дверь в большую, совсем пустую комнату с бетонным полом. Посередине стоял на возвышении гроб, а вокруг — цветы в горшках.
— Мама! — тоненьким голосом сказала Ира и протянула руки.
Все вытащили платки и стали всхлипывать. А Юля с недоумением и даже любопытством смотрела на совершенно незнакомое, белое, очень гладкое лицо с большими бровями, Платье было не голубое, а черное, шелковое, заколотое на груди брошкой. Брошку Юля хорошо помнила. Они с Ирой любили рассматривать гладкий на ощупь, а внутри искрящийся острыми гранеными песчинками оранжевый квадратик. Евгения Павловна говорила, что это “солнечный камень”. Теперь брошки не будет.
Юле стало совестно: что это она? Жалеет брош-ку — и не жалеет тетю Женю. Ведь это Ирина мама, она же ее любила, поила чаем, забирала из сада... Но лицо оставалось по-прежнему незнакомым. Юля испуганно перевела взгляд на Иру, ей показалось, что она впервые видит и эту большую нескладную девочку с некрасиво распухшим носом, оттопыренными под узким платьем лопатками и странно заплетенными косами: одна над ухом, а другая сзади. И тут же Юлю кольнуло: это она виновата, надо было переплести Иру, пока ждали машин.
Потом ехали в большом похоронном автобусе на кладбище. Юля сидела у окна и размышляла о том, что думают о ней со страхом оглядывающиеся на их машину прохожие.
На кладбище гроб понесли прямо в церковь. Николай Петрович остался на улице.
— Ему нельзя, он в форме, — объяснила Юле Верка.
— А нам можно?
— Наверное, можно, мы же без галстуков, а значки можно снять.
— Ну вот еще! Будем мы к ним приспосабливаться! — сказала Юля, и они гордо вошли в церковь с пионерскими значками.
В церкви Юля была первый раз в жизни, и ей очень хотелось разглядеть, как тут. Но вертеть головой было неудобно, все смотрели только на гроб. Она тоже стала пристально смотреть на белое лицо с большим, как у куклы с отклеившимися волосами, лбом, снова стараясь узнать тетю Женю.
И тут вышел поп. Он был неожиданно молодой и высокий, с маленькой, как у художника, курчавой бородкой. Загорелыми руками он положил на лоб мертвой какую-то узкую бумажную полоску с буквами и аккуратно подоткнул концы под белый платочек. Потом замахал круглой дымящейся штукой, похожей на заварной чайник на цепочке, — кажется, это называется “кадильница” — и заговорил нараспев что-то красивое, торжественное, но почти непонятное, хотя слова были русские. Когда он поднял глаза и с чувством пропел: “Прими, Господи, душу рабы твоея, Евгении!”, — Юля чуть не фыркнула, до того это было по-нарочному.
Где-то наверху нежно зазвенели женские голоса. Юля посмотрела туда, но никого не увидела, казалось, будто включили пластинку. Но пели красиво, как в Большом театре.
Юля посмотрела вниз и увидела под краем черной поповской рясы белые теннисные туфли и кремовые обшлага брюк. Она вспомнила, что видела снаружи прислоненный к церковной ограде велосипед. Может, это поп на нем и приехал?
Поп вдруг перестал размахивать кадилом и сказал самым обычным, человеческим голосом:
— Если фотографироваться желаете, фотограф за церковью, налево, — потом опять пропел несколько фраз и добавил: — Можно и группой сфотографироваться, и покойницу отдельно снять.
После службы, действительно, пошли за церковь и долго снимались у гроба, сначала родственники, затем все вместе. Женщины, передавая друг другу расческу, пригладили волосы и попудрили носы. Подошли какие-то незнакомые старухи в белых платочках и стали спрашивать, кто преставился. Одна из них с жалостью сказала: “Молоденькая какая!” Юля удивилась и посмотрела на Евгению Павловну. Белое, без единой морщинки лицо и вправду выглядело совсем молодым: наверное поэтому она и не могла его никак узнать.
Потом шли по бесконечным чисто разметенным дорожкам, мимо поросших еще редкой зеленой травкой могил. Многие из них были огорожены, украшены венками, на земле стояли стеклянные банки с увядшими букетами. Наконец гроб опустили на кучу вырытой желтой земли. Юля и Вера остались стоять вдалеке, на дорожке: на бороздках между могилами места уже не было, а ступить на траву они не решились.
Все опять стали плакать, целовать мертвую в лоб и руки. Потом тетя Зина накрыла ее с головой белым тюлем, подсунула под него руки и что-то быстро сделала. Гроб заколотили крышкой и опустили в могилу.
Когда возвращались обратно, Юля слышала, как тетя Зина сказала тете Мусе:
— Зачем же вещи пропадать? Золотая ведь. Сбережем для Ирочки, — и сунула ей в руку что-то блестящее.
В Ириной комнате уже был накрыт большой, составленный из обеденного и письменного, стол. Все сели и стали есть, как на каком-нибудь празднике. Юле было совестно перед Ирой, но она тоже взяла кусок пирога и винегрету — очень проголодалась.
Сначала ели молча. Только кто-нибудь один вставал и рассказывал, какая хорошая была Евгения Павловна. Все говорили: “Светлая ей память!”, поднимали рюмки, но не чокались. Потом зашумели, заговорили между собой, стали подходить к Ире и Николаю Петровичу, которые одни сидели перед пустыми тарелками. Кто-то нечаянно засмеялся, но тут же спохватился.
Красная, растрепанная тетка с закатанными рукавами шмякнула на тарелку Николаю Петровичу кусок заливной рыбы и сказала:
— Ешь, Коля, не горюй. Ей теперь хорошо. И сама отмучилась, и тебя... — Но тут Ира вскинула голову и посмотрела на нее с такой ненавистью, что та смешалась и на ходу кое-как поправилась: — А тебе вон еще дочку рОстить...
Лысый дядька, у которого Юля ехала на коленях, подошел сзади, обнял их с Веркой за плечи и радостно, будто давно их не видел, запричитал:
— А-а, девочки, подруженьки, голубочки! Вы Ирочку жалейте, не обижайте, она теперь сирота. — От него пахло селедкой.
А другой, в очках с толстой оправой, кажется уже совсем пьяный, поднял рюмку, посмотрел на свет и с чувством произнес:
— Эх, хороша водочка! Как слеза! Покойница такую очень уважала.
— Как вам не стыдно! — крикнула Ира и выбежала из комнаты.
Тот, в очках, тупо посмотрел ей вслед. Юля тоже вскочила, уронила стул и побежала за Ирой.
На следующий день тетя Зина увезла Иру к себе в Серпухов, недельки на две, сказал Николай Петрович.
Юля по телефону узнала, что Ира вернется двадцать четвертого, и прибежала с утра пораньше. Открыла ей Анна Семеновна с мыльными руками и мокром на животе фартуке.
— Не приехала еще, — сказала она и хотела закрыть дверь, но вдруг, оглянувшись, наклонилась к Юле и запела таинственно и сокрушенно:
— Да-а, приедет сегодня Ирочка, а папа-то женился, и молодую сюда привел. Грех один! Месяца ведь не прошло. Сколько терпел, а тут поторопился. Все, конечно, знали, да и понятно: какая ему Евгения жена? Четвертый год по больницам. А все ж подождать надо было...
— Я не знала, — в ужасе прошептала Юля, глядя на мокрое, распаренное лицо Ириной соседки, и та неожиданно рассердилась:
— Мала ты еще такие вещи знать! Ну иди-иди пока. Ира после обеда приедет.
Юля покорно повернулась и пошла, а соседка уже опять жалостливо булькала ей вслед:
— Вещи-то Евгеньины попрятали, мебель всю передвинули. Приедет девочка, как в чужой дом.
Чужой дом!.. Однажды, когда Юля была еще маленькая, она шла к Ире на елку. Свет в подъезде почему-то не горел, по ступенькам ползали, как живые, голубоватые клетчатые тени от качающегося за окном фонаря, и на это было лучше не смотреть. Юля ощупью нашла дверь Ириной квартиры, позвонила и, когда открыли, уверенно пробежала по знакомому коридору, в самый конец. Она радостно распахнула дверь и увидела совсем другую, не Ирину комнату: шкаф стоял не против двери, а у окна, дивана вообще не было, вместо люстры с хрустальными бусинками висел яркий розовый абажур, а за столом сидели и удивленно смотрели на нее чужие, незнакомые люди. Она ошиблась этажом. Потом все разъяснилось, и ее за руку отвели к Ире. Теперь, после слов Анны Семеновны, Ирина комната представлялась Юле именно такой — с розовым абажуром и без дивана.
Юля совсем не думала, куда она идет, но ноги сами принесли ее куда нужно — к Курскому вокзалу. Плохо, что она не знает поезда, но все равно, она найдет, встретит и успеет предупредить Иру, хотя, кажется, это еще труднее, чем сказать о смерти Евгении Павловны.
Свидетельство о публикации №210060800739