Моцарт и Сальери
Я хотел написать краткую записку к дню рождения Пушкина в этот год, но копнув материалы пушкиноведения я пришёл в ужас: особенности множатся, как грибы, цепная реакция свидетельств открывает всё новые и новые обстоятельства и моё первоначальное толкование поминутно меняется от этого, я уже не знаю чему верить, а в чём сомневаться!
Я убеждаюсь, что тысячелетняя история России есть предмет более архаичный, чем фараоноведение египетское и более запутанный, чем вопрос происхождения жизни во Вселенной!
Чего стоят лишь одни биографические заметки Пушкина о своих предках:
<<
Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму, за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, и которого он весьма феодально повесил на черном дворе. Вторая жена его, урожденная Чичерина, довольно от него натерпелась. Однажды велел он ей одеться и ехать с ним куда-то в гости. Бабушка была на сносях и чувствовала себя нездоровой, но не смела отказаться. Дорогой она почувствовала муки. Дед мой велел кучеру остановиться, и она в карете разрешилась - чуть ли не моим отцом. Родильницу привезли домой полумертвую и положили на постелю всю разряженную и в брилиантах. Всё это знаю я довольно темно. Отец мой никогда не говорит о странностях деда, а старые слуги давно перемерли.
…
Родословная матери моей еще любопытнее. Дед ее был негр, сын владетельного князька. Русский посланник в Константинополе как-то достал его из сераля, где содержался он аманатом, и отослал его Петру Первому вместе с двумя другими арапчатами. Государь крестил маленького Ибрагима в Вильне в 1707 году, с польской королевою, супругою Августа, и дал ему фамилию Ганибал. В крещении наименован он был Петром, но как он плакал и не хотел носить нового имени, то до самой смерти назывался Абрамом. Старший брат его приезжал в Петербург, предлагая за него выкуп. Но Петр оставил при себе своего крестника. До 1716 году Ганибал находился неотлучно при особе государя, спал в его токарне, сопровождал его во всех походах; потом послан был в Париж, где несколько времени обучался в военном училище, вступил во французскую службу, во время испанской войны, был в голову ранен в одном подземном сражении (сказано в рукописной его биографии), и возвратился в Париж, где долгое время жил в рассеянии большого света. Петр I неоднократно призывал его к себе, но Ганибал не торопился, отговариваясь под разными предлогами. Наконец государь написал ему, что он неволить его не намерен, что предоставляет его доброй воле возвратиться в Россию или остаться во Франции, но что во всяком случае он никогда не оставит прежнего своего питомца. Тронутый Ганибал немедленно отправился в Петербург. Государь выехал к нему на встречу и благословил образом Петра и Павла, который хранился у его сыновей, но которого я не мог уж отыскать. Государь пожаловал Ганибала в Бомбардирскую роту Преображенского полка капитан-лейтенантом. Известно, что сам Петр был ее капитаном. Это было в 1722 году.
После смерти Петра Великого судьба его переменилась. Меншиков, опасаясь его влияния на императора Петра II, нашел способ удалить его от двора. Ганибал был переименован в маиоры тобольского гарнизона и послан в Сибирь с препоручением измерить Китайскую стену. Ганибал пробыл там несколько времени, соскучился и самовольно возвратился в Петербург, узнав о паденьи Меншикова и надеясь на покровительство князей Долгоруких, с которыми был он связан. - Судьба Долгоруких известна. Миних спас Ганибала, отправя его тайно в Ревельскую деревню, где и жил он около десяти лет в поминутном беспокойстве. До самой кончины своей он не мог без трепета слышать звон колокольчика. Когда императрица Елисавета взошла на престол, тогда Ганибал написал ей евангельские слова: помяни мя, егда приидеши во царствие свое. Елисавета тотчас призвала его ко двору, произвела его в бригадиры, и вскоре потом в генерал-маиоры и в генерал-аншефы, пожаловала ему несколько деревень в губерниях Псковской и Петербургской, в первой Зуево, Бор, Петровское и другие, во второй Кобрино, Суйду и Таицы, также деревню Раголу, близ Ревеля, в котором несколько времени был он обер-комендантом. При Петре III вышел он в отставку и умер философом (говорит его немецкий биограф) в 1781 году, на 93 году своей жизни. Он написал было свои записки на французском языке, но в припадке панического страха, коему был подвержен, велел их при себе сжечь вместе с другими драгоценными бумагами.
В семейственной жизни прадед мой Ганибал так же был несчастлив, как и прадед мой Пушкин. Первая жена его, красавица, родом гречанка, родила ему белую дочь. Он с нею развелся и принудил ее постричься в Тихинском монастыре, а дочь ее Поликсену оставил при себе, дал ей тщательное воспитание, богатое приданое, но никогда не пускал ее себе на глаза. Вторая жена его, Христина Регина фон Шеберх, вышла за него в бытность его в Ревеле обер-комендантом и родила ему множество черных детей обоего пола.
Старший сын его, Иван Абрамович, столь же достоин замечания, как и его отец. Он пошел в военную службу вопреки воле родителя, отличился и, ползая на коленах, выпросил отцовское прощение. Под Чесмою он распоряжал брандерами и был один из тех, которые спаслись с корабля, взлетевшего на воздух. В 1770 году он взял Наварин; в 1779 выстроил Херсон. Его постановления доныне уважаются в полуденном краю России, где в 1821 году видел я стариков, живо еще хранивших его память. Он поссорился с Потемкиным. Государыня оправдала Ганибала и надела на него Александровскую ленту; но он оставил службу и с тех пор жил по большей части в Суйде, уважаемый всеми замечательными людьми славного века, между прочими Суворовым, который при нем оставлял свои проказы, и которого принимал он не завешивая зеркал и не наблюдая никаких тому подобных церемоний.
Дед мой, Осип Абрамович (настоящее имя его было Януарий, но прабабушка моя не согласилась звать его этим именем, трудным для ее немецкого произношения: Шорн Шорт, говорила она, делат мне шорни репят и дает им шертовск имя) - дед мой служил во флоте и женился на Марье Алексеевне Пушкиной, дочери тамбовского воеводы, родного брата деду отца моего (который доводится внучатным братом моей матери). И сей брак был несчастлив. Ревность жены и непостоянство мужа были причиною неудовольствий и ссор, которые кончились разводом. Африканский характер моего деда, пылкие страсти, соединенные с ужасным легкомыслием, вовлекли его в удивительные заблуждения. Он женился на другой жене, представя фальшивое свидетельство о смерти первой. Бабушка принуждена была подать просьбу на имя императрицы, которая с живостию вмешалась в это дело. Новый брак деда моего объявлен был незаконным; бабушке моей возвращена трехлетняя ее дочь, а дедушка послан на службу в черноморской флот. 30 лет они жили розно. Дед мой умер в <1807> (1) году, в своей псковской деревне, от следствий невоздержанной жизни. 11 лет после того бабушка скончалась в той же деревне. Смерть соединила их. Они покоятся друг подле друга в Святогорском монастыре.
>>
А наткнувшись на его слова, предуведомлявшие отсылку рукописи «Бориса Годунова» своему другу:
<<
Вот моя трагедия, раз уж вы непременно хотите ее иметь, но я требую, чтобы прежде, чем читать ее, вы перелистали последний том Карамзина. Она полна славных шуток и тонких намеков, относящихся к истории того времени, вроде наших киевских и каменских обиняков. Надо понимать их - sine qua non. <это непременное условие>
>>
– я лишь укрепился в своём мнении, что Пушкин совсем не прост, как хочет казаться. Потому и император после личной встречи отозвался о нём, как об умнейшем человеке в России, и Жуковский с Вяземским, начиная спорить с Пушкиным заходили в тупик. А зная его необыкновенную память, понимаю, что он мог держать в голове множество всяких обстоятельств, к чему современные головы не способны.
Что же мне делать? Отступить и не ворошить прах теней? Не клепать понапраслину на покойников? Не вытряхивать многовековой сор из избы? Нет. Кто, если не Мудman, со своей перекошенной рожей? Я облазил Интернет, но там об интересующем меня вопросе лишь из времён римских императоров. А Россия – белое пятно! Так что не обессудьте, всемилостивейшие судари и сударыни…
Итак!
Моцарт и Сальери
Нет правды на земле,
Но правды нет – и выше…
Средневековая лаборатория ядов, бывшая в ходу у коммунистического фараона Сталина, пришла к нему со всей очевидностью от династии Романовых. Хотя о её употреблении мы знаем чуть-чуть и только по освещению историками советских времён. О роковых «случайностях» прошлого нам остаётся только догадываться. Пушкин не мог прямо обвинять царскую фамилию в отравлении своих врагов, так как не располагал неопровержимыми доказательствами, но слухи в России ходили об этом упорные. Для меня стало открытием, когда я стал сравнивать образ Сальери с образом Николая I. Император имел хорошее инженерное образование, был мелочный педант, носил армейскую шинель, подчеркивая свою скромность, и в тоже время предпринимал попытки к сочинительству, рисовал карикатуры, увлекался живописью, тяготел к изящным искусствам, балам и танцам. Пушкин, несомненно, крупными штрихами набросал портрет своего истинного убийцы, губителя всего передового и мыслящего в России.
Известна также реакция царя на знаменитое стихотворение Пушкина «Анчар», когда все цензоры пропустили это стихотворение, не усмотрев в нём ничего особенного, кроме высокого стиля и метафор поэзии, и только царь выдал себя своей реакцией. Пушкин, кстати уже бывший на крючке личного, как сейчас бы сказали «модерирования» царём, «Анчар» пустил в обход монарха, за что и схлопотал потом от Бенкендорфа.
<<
А. X. Бенкендорф - Пушкину.
7 февраля 1832 г. Петербург.
Генерал-адъютант Бенкендорф покорнейше просит Александра Сергеевича Пушкина, доставить ему объяснение, по какому случаю помещены в изданном на сей 1832 год альманахе под названием Северные Цветы некоторые стихотворения его, и между прочим Анчар, древо яда, без предварительного испрошения на напечатание оных высочайшего дозволения.
7-го февраля 1832.
Его высокоблагородию
А. С. Пушкину.
А. X. Бенкендорфу.
7 февраля 1832 г. Петербург.
Милостивый государь
Александр Христофорович,
Ваше высокопревосходительство изволили требовать от меня объяснения, каким образом стихотворение мое, Древо яда, было напечатано в альманахе без предварительного рассмотрения государя императора; спешу ответствовать на запрос Вашего высокопревосходительства.
Я всегда твердо был уверен, что высочайшая милость, коей неожиданно был я удостоин, не лишает меня и права, данного государем всем его подданным: печатать с дозволения цензуры. В течение последних шести лет во всех журналах и альманахах, с ведома моего и без ведома, стихотворения мои печатались беспрепятственно, и никогда не было о том ни малейшего замечания ни мне, ни цензуре. Даже я, совестясь беспокоить поминутно его величество, раза два обратился к Вашему покровительству, когда цензура недоумевала, и имел счастие найти в Вас более снисходительности, нежели в ней.
Имея необходимость объяснить лично Вашему высокопревосходительству некоторые затруднения, осмеливаюсь просить Вас назначить час, когда мне можно будет явиться.
С глубочайшим почтением и совершенной преданностию, честь имею быть, милостивый государь
Вашего высокопревосходительства
покорнейший слуга
Александр Пушкин
7янв. (9)
1832
С. Пб.
>>
Подтекст письма: разуй глаза, послушный пёс! Шесть лет печатались стихи, которые пропустила цензура, и ни малейшего … и вдруг! Древо яда попалось на глаза самому императору, и он отреагировал резко отрицательно. На воре шапка горит?
АНЧАР*.
В пустыне чахлой и скупой,
На почве, зноем раскаленной,
Анчар, как грозный часовой,
Стоит – один во всей вселенной.
Природа жаждущих степей
Его в день гнева породила,
И зелень мертвую ветвей
И корни ядом напоила.
Яд каплет сквозь его кору,
К полудню растопясь от зною,
И застывает ввечеру
Густой прозрачною смолою.
К нему и птица не летит
И тигр нейдет – лишь вихорь черный
На древо смерти набежит
И мчится прочь уже тлетворный.
И если туча оросит,
Блуждая, лист его дремучий,
С его ветвей уж ядовит
Стекает дождь в песок горючий.
Но человека человек
Послал к анчару властным взглядом,
И тот послушно в путь потек
И к утру возвратился с ядом.
Принес он смертную смолу
Да ветвь с увядшими листами,
И пот по бледному челу
Струился хладными ручьями;
Принес – и ослабел и лег
Под сводом шалаша на лыки,
И умер бедный раб у ног
Непобедимого владыки.
А князь тем ядом напитал
Свои послушливые стрелы,
И с ними гибель разослал
К соседям в чуждые пределы.
* Древо яда.
1828
Пушкин сильно болел «горячкой», так что его перед высылкой в Кишинёв обрили, и он носил на голове венгерку (шапочка). Горячка, как раз и является самым подозрительным проявлением, поскольку и Пётр I, и Александр I, и Николай I, якобы умерли от «горячки». Я понимаю, что и тогда свирепствовали грипп, пневмония, простуды… Но уж больно удобны оказывались эти болезни врагам, всегда приходили вовремя.
Стоило Пушкину начать писать талантливые вольнодумные стихи, и сразу к нему прицепилась «горячка», чуть не свела его в могилу, но в последний момент он оправился и был выслан в Кишинёв…
Поймите простую вещь: люди были в те времена очень суеверными, а болезни все считались от бога, как кара. И тот, кто имел в руках яд, действующий подобно «горячке», мог толкать заболевшего в мнении и всех окружающих, что рука Провидения не дремлет…
Имеются косвенные намёки на попытки отравления поэта и позже: в его «служебной командировке» по югу России.
Е. П. РУДЫКОВСКИЙ
ВСТРЕЧА С ПУШКИНЫМ (Из записок медика)
<<
Оставив Киев 19 мая 1820 года, я, в качестве доктора, отправился с генералом Раевским на Кавказ. С ним ехали две дочери и два сына, один полковник гвардии, другой капитан. Едва я, по приезде в Екатеринославль, расположился после дурной дороги на отдых, ко мне, запыхавшись, вбегает младший сын генерала.
– Доктор! я нашел здесь моего друга; он болен, ему нужна скорая помощь; поспешите со мною!
Нечего делать – пошли. Приходим в гадкую избенку, и там, на дощатом диване, сидит молодой человек – побритый, бледный и худой.
– Вы нездоровы? – спросил я незнакомца.
– Да, доктор, немножко пошалил, купался: кажется, простудился.
Осмотревши тщательно больного, я нашел, что у него была лихорадка. На столе перед ним лежала бумага.
– Чем вы тут занимаетесь!
– Пишу стихи.
«Нашел, – думал я, – и время и место». Посоветовавши ему на ночь напиться чего-нибудь теплого, я оставил его до другого дня.
Мы остановились в доме <бывшего> губернатора Карагеори. Поутру гляжу – больной уж у нас; говорит, что он едет на Кавказ вместе с нами. За обедом наш гость весел и без умолку говорит с младшим Раевским по-французски. После обеда у него озноб, жар и все признаки пароксизма.
Пишу рецепт.
– Доктор, дайте чего-нибудь получше; дряни в рот не возьму.
Что будешь делать, прописал слабую микстуру. На рецепте нужно написать кому. Спрашиваю. «Пушкин»: фамилия незнакомая, по крайней мере, мне. Лечу, как самого простого смертного, и на другой день закатил ему хины. Пушкин морщится. Мы поехали далее. На Дону мы обедали у атамана Денисова. Пушкин меня не послушался, покушал бланманже и снова заболел.
– Доктор, помогите!
– Пушкин, слушайтесь!
– Буду, буду!
Опять микстура, опять пароксизм и гримасы.
– Не ходите, не ездите без шинели.
– Жарко, мочи нет.
– Лучше жарко, чем лихорадка.
– Нет, лучше уж лихорадка.
Опять сильные пароксизмы.
– Доктор, я болен.
– Потому что упрямы, слушайтесь!
– Буду, буду!
И Пушкин выздоровел. В Горячеводск мы приехали все здоровы и веселы. По прибытии генерала в город тамошний комендант к нему явился и вскоре прислал книгу, в которую вписывались имена посетителей вод. Все читали, любопытствовали. После нужно было книгу возвратить и вместе с тем послать список свиты генерала. За исполнение этого взялся Пушкин. Я видел, как он, сидя на куче бревен, на дворе, с хохотом что-то писал, но ничего и не подозревал. Книгу и список отослали к коменданту.
На другой день, во всей форме, отправляюсь к доктору Ц., который был при минеральных водах.
– Вы лейб-медик? приехали с генералом Раевским?
– Последнее справедливо, но я не лейб-медик.
– Как не лейб-медик? Вы так записаны в книге коменданта; бегите к нему, из этого могут выйти дурные последствия.
Бегу к коменданту, спрашиваю книгу, смотрю: там, в свите генерала, вписаны – две его дочери, два сына, лейб-медик Рудыковский и недоросль Пушкин.
Насилу я убедил коменданта все это исправить, доказывая, что я не лейб-медик и что Пушкин не недоросль, а титулярный советник, выпущенный с этим чином из Царскосельского лицея. Генерал порядочно пожурил Пушкина за эту шутку. Пушкин немного на меня подулся, и вскоре мы расстались. Возвратясь в Киев, я прочитал «Руслана и Людмилу» и охотно простил Пушкину его шалость.
>>
Пусть вас не обманывает добродушный тон и «мальчишеские выходки» Пушкина, за его минутною порывистостью скрыт поразительный интеллект. Чтобы вы поняли, что именно смущает меня, напомню вам шутку Пушкина с приятелями из их Лицейской жизни. Она передаётся изустно, как былина. За Пушкиным и Дельвигом шпионил фискал по фамилии Трико. Тогда Пушкин с Дельвигом договорились сотворить с ним шутку. На входе Дельвиг представился фамилией Однако, швейцар пожал плечами, но впустил. Потом появился Пушкин и объявил себя Двако. Швейцар засомневался, но Пушкин не дрогнул, и тот, покачав головой, пропустил и его… Следом появился шпионящий за ними Трико, и, ничего не подозревая, объявил свою фамилию. Каково же было его удивление, когда швейцар пришёл в ярость и учинил разбирательство! То есть, с детских лет шутки и выходки Пушкина имели всегда определённую цель. И то, что цели эти оставались для окружающих непонятными, лишь забавляло его и укрепляло во мнении о своём превосходстве.
Теперь разъясню, что такое блеманже.
Бланманже (блеманже – просторечное название) часто употребляется как нарицательное имя кулинарного изыска, недоступного простым смертным. У Козьмы Пруткова в басне «Разница вкусов» читаем: «Тебе, дружок, и горький хрен – малина, а мне и бланманже – полынь!»
На самом деле ничего мудрёного бланманже собой не представляет. Это десерт, похожий на заварной крем, но более густой за счёт добавления кукурузной муки и желатина. Подают его с кислым соусом или фруктами.
Бланманже часто готовят несладким: из миндаля, риса, курицы или рыбы. Белые или светлые ингредиенты дали название блюду: blancmange, то есть «белая пища».
Не кажется ли вам странным, что сначала Пушкин заболел якобы от купания в Днепре, затем повторно от десерта, съеденного на чужом обеде, затем якобы от сквозняков? А может, за ним следовал по пятам шпион, посланный с целью отравить растущую знаменитость, уничтожить будущий центр кристаллизации всех вольнодумцев в России? И так ли уж бессмысленна была его шутка – оставить запись в книге коменданта «лейб-медик» и «недоросль», над кем он хотел подшутить? Над царским шпиком, приставленным следовать за ним по пятам? Он же понимал, что за ним, ускользнувшим из города, пустится преследователь, наткнётся на этот самый журнал и доложит царской охранке. Он смеялся над ними!
Чтобы не быть голословным сошлюсь на другие воспоминания очевидцев того времени.
Ф. Н. ГЛИНКА
УДАЛЕНИЕ А. С. ПУШКИНА ИЗ С.-ПЕТЕРБУРГА В 1820 ГОДУ
<<
Познакомившись и сойдясь с Пушкиным с самого выпуска его из Лицея, я очень его любил как Пушкина и уважал как в высшей степени талантливого поэта. Кажется, и он это чувствовал и потому дозволял мне говорить ему прямо-напрямо насчет тогдашней его разгульной жизни. Мне удалось даже отвести его от одной дуэли. Но это постороннее: приступаю к делу. Раз утром выхожу я из своей квартиры (на Театральной площади) и вижу Пушкина, идущего мне навстречу. Он был, как и всегда, бодр и свеж; но обычная (по крайней мере, при встречах со мною) улыбка не играла на его лице, и легкий оттенок бледности замечался на щеках.
– Я к вам.
– А я от себя!
И мы пошли вдоль площади. Пушкин заговорил первый:
– Я шел к вам посоветоваться. Вот видите: слух о моих и не моих (под моим именем) пиесах, разбежавшихся по рукам, дошел до правительства. Вчера, когда я возвратился поздно домой, мой старый дядька объявил, что приходил в квартиру какой-то неизвестный человек и давал ему пятьдесят рублей, прося дать ему почитать моих сочинений и уверяя, что скоро принесет их назад. Но мой верный старик не согласился, а я взял да и сжег все мои бумаги.
При этом рассказе я тотчас узнал Фогеля с его проделками.
– Теперь, – продолжал Пушкин, немного озабоченный, – меня требуют к Милорадовичу! Я знаю его по публике, но не знаю, как и что будет и с чего с ним взяться... Вот я и шел посоветоваться с вами...
Мы остановились и обсуждали дело со всех сторон. В заключение я сказал ему:
– Идите прямо к Милорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения. Он не поэт; но в душе и рыцарских его выходках у него много романтизма и поэзии: его не понимают! Идите и положитесь безусловно на благородство его души: он не употребит во зло вашей доверенности.
Тут, еще поговорив немного, мы расстались: Пушкин пошел к Милорадовичу, а мне путь лежал в другое место.
Часа через три явился и я к Милорадовичу, при котором, как при генерал-губернаторе, состоял я, по высочайшему повелению, по особым поручениям, в чине полковника гвардии. Лишь только ступил я на порог кабинета, Милорадович, лежавший на своем зеленом диване, окутанный дорогими шалями, закричал мне навстречу:
– Знаешь, душа моя! (это его поговорка) у меня сейчас был Пушкин! Мне ведь велено взять его и забрать все его бумаги; но я счел более деликатным (это тоже любимое его выражение) пригласить его к себе и уж от него самого вытребовать бумаги. Вот он и явился, очень спокоен, с светлым лицом, и когда я спросил о бумагах, он отвечал: «Граф! все мои стихи сожжены! – у меня ничего не найдется на квартире; но если вам угодно, все найдется здесь (указал пальцем на свой лоб). Прикажите подать бумаги, я напишу все, что когда-либо написано мною (разумеется, кроме печатного) с отметкою, что мое и что разошлось под моим именем». Подали бумаги. Пушкин сел и писал, писал... и написал целую тетрадь... Вон она (указывая на стол у окна), полюбуйся!.. Завтра я отвезу ее государю. А знаешь ли – Пушкин пленил меня своим благородным тоном и манерою (это тоже его словцо) обхождения.
После этого мы перешли к очередным делам, а там занялись разговорами о делах графа, о Вороньках (имение в Полтавской губернии), где он выстроил великолепный дом, развел чудесный сад (он очень любил садоводство) и всем этим хотел пожертвовать в пользу института для бедных девиц Полтавской губернии.
На другой день я постарался прийти к Милорадовичу поранее и поджидал возвращения его от государя. Он возвратился, и первым словом его было:
– Ну, вот дело Пушкина и решено!
Разоблачившись потом от мундирной формы, он продолжал:
– Я вошел к государю с своим сокровищем, подал ему тетрадь и сказал: «Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, государь, лучше этого не читать!» Государь улыбнулся на мою заботливость. Потом я рассказал подробно, как у нас дело было. Государь слушал внимательно, а наконец спросил: «А что ж ты сделал с автором?» – «Я?.. – сказал Милорадович, – я объявил ему от имени вашего величества прощение!..» Тут мне показалось, – продолжал Милорадович, – что государь слегка нахмурился. Помолчав немного, государь с живостью сказал: «Не рано ли?!» Потом, еще подумав, прибавил: «Ну коли уж так, то мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу, выдать ему прогоны и, с соответствующим чином и с соблюдением возможной благовидности, отправить его на службу на юг».
Вот как было дело. Между тем, в промежутке двух суток, разнеслось по городу, что Пушкина берут и ссылают. Гнедич, с заплаканными глазами (я сам застал его в слезах), бросился к Оленину; Карамзин, как говорили, обратился к государыне; а (незабвенный для меня) Чаадаев хлопотал у Васильчикова, и всякий старался замолвить слово за Пушкина. Но слова шли своею дорогою, а дело исполнялось буквально по решению ...
Кто таков помянутый здесь Фогель? Фогель был одним из знаменитейших, современных ему, агентов тайной полиции. В чине надбровного советника он числился (для вида) по полиции; но действовал отдельно и самостоятельно. Он хорошо говорил по-французски, знал немецкий язык, как немец, говорил и писал по-русски, как русский. Во время Семеновой истории он много работал и удивлял своими донесениями. Служил он прежде у Вязмитинова, потом у Балашева, и вот один из фактов его искусства в ремесле. В конце 1811 года с весьма секретными бумагами на имя французского посла в С.-Петербурге выехал из Парижа тайный агент. Его перехватили и перевезли прямо в Шлюссельбургские казематы, а коляску его представили к Балашеву, по приказанию которого ее обыскали, ничего не нашли и поставили с министерскими экипажами. Фогеля послали на разведку. Он разведал и объявил, что есть надежда открыть, если его посадят, как преступника, рядом с заключенным. Так и сделали. Там, отделенный только тонкою перегородкою от нумера арестанта, Фогель своими вздохами, жалобами и восклицаниями привлек внимание француза, вошел с ним в сношение, выиграл его доверенность и через два месяца неволи вызнал всю тайну. Возвратясь в С.-Петербург, Фогель отправился прямо в каретный сарай, снял правое заднее колесо у коляски, велел отодрать шину и из выдолбленного под нею углубления достал все бумаги, которые, как оказавшиеся чрезвычайно важными, поднес министру. Вот какого полета была эта птица, носившаяся и над головою Пушкина!
>>
Не буду упрекать автора этой записки в простодушии, но Пушкин явно провёл его своим фокусом: получил возможность записать только те стихи, которые хотел он; указать авторство ровно так, как ему удобно; а на любое несоответствие, которое могло бы открыться в дальнейшем, он давал бы очевидное объяснение, что память подвела… Не мудрено и ошибиться, когда пишешь зараз из головы целую тетрадь!
Но то, что за Пушкиным ходил такой человек, как Фогель – говорит о многом! …
А. М. ГОРЧАКОВ
О ПУШКИНЕ
(Из письма А. И. Урусова к издателю «Русского архива»)
<<
В 1825 году князь Александр Михайлович возвратился в Россию из Спа, где лечился. Он посетил своего дядю, Пещурова, который жил в это время в своей вотчине Псковской губернии, в селе Лямонове. Пещуров принимал большое участие в судьбе Пушкина, жившего в изгнании в деревне, в известном Михайловском. По приезде его из Одессы к поэту был приставлен полицейский чиновник с специальною обязанностью наблюдать, чтобы Пушкин ничего не писал предосудительного... Понятно, как раздражал Пушкина этот надзор. Пещуров из любви к нему ходатайствовал у маркиза Паулуччи (тогдашнего рижского генерал-губернатора) о том, чтобы этот надзор был снят, а Пушкин отдан ему на поруки, обещая, что поэт ничего дурного не напишет. Ходатайство имело успех, и Пушкин вздохнул свободнее.
…
>>
Автор этой записки опять неточен. Сказать, что наблюдение снято, и действительно снять его – это разные вещи. Есть сведения, что отцу Пушкина было предложено лично наблюдать за всеми сочинениями его сына, и сохранились письма Пушкина к Жуковскому и др. вплоть до просьбы к царю, чтобы его заключили в крепость, так как это предложение вызвало в семье конфликт, скандал, бурные объяснения. Отец после ходил и возмущался и жаловался, что сын его чуть не побил! Домашние всегда тиранят друг друга больше, чем далёкие незнакомцы…
Теперь далее. Известно всем, что в свою Болдинскую осень, он оказался обложен карантинными кордонами и безуспешно пытался прорваться в столицу, запертой в холерный мешок. Он стал подозревать, что холера косит не слепо, а направляется чьей-то властной рукой с определённой целью.
Вот письмо от Парасковьи Александровны Осиповой, которое подтверждает от части, что в народе ходили упрямые слухи о не случайности болезней.
29 сентября. Тригорское.
<<
В прошлую субботу я с невыразимым удовольствием прочитала <........>: они до такой степени заняли мое воображение, что всю ночь я видела вас во сне. Помню, поцеловала вас в глаза – судите же о неожиданном моем удовольствии, когда в то же утро почтальон принес мне ваше письмо от 11-го. Мне хотелось бы поцеловать оба ваших милых глаза, дорогой Александр, за проявленное ко мне внимание, – но будьте покойны. Холера обошла губернию по всем правилам – города и деревни, но с меньшими опустошениями, чем в других местах. Но вот что действительно замечательно: в Великих Луках и Новоржеве она не появлялась до проследования тела великого князя Константина – и была там жестока. Никто из свиты великого князя не заболел, однако же сразу после отбытия их из дома Д. Н. Философова за одни сутки захворало не менее 70 человек. Так всюду на его пути. Это наблюдение подтверждается полученным мною от моей племянницы Бегичевой письмом, в котором она сообщает, что с некоторых пор болезнь в Петербурге опять усилилась, что ежедневно заболевает по 26 или более человек, – и я подозреваю, что одна и та же причина производит одно и то же действие, – а так как Петербург обширнее всех мест, по которым следовало тело великого князя, то болезнь в нем и удержится дольше. Повторяю, она не поднимается на наши высоты. Умным людям приходят в голову сходные мысли, и у нас с вами явилась общая мысль о Савкине. Акулина Герасимовна, которой принадлежит половина земли, может быть и продаст ее. А так как вы говорите, что это не к спеху, то есть надежда; но то, что вы пишете о пребывании вашем в Петербурге, заронило во мне мысль: разве не навсегда вы там обосновались? – Савкино может служить приютом лишь на два летних месяца, и если вы приобретете его, то потребуется целое лето, чтобы сделать его обитаемым. – Прошу вас приветствовать свою красавицу-жену, дочери мои вам кланяются. Напомните об мне моей милой Надежде Осиповне. Я всё это время была очень больна лихорадкой, следствием желудочных болей, теперь я поправилась. Прощайте, будьте здоровы и уверены в постоянной нежной преданности вашей П. О.
>>
Чувствуя, что смерть ходит рядом не впервые, Пушкин торопится успеть многое сказать, и о своих подозрениях тоже: этим объясняет всплеск его творческой активности. Так рождаются, в том числе и «Пир во время чумы», и «Моцарт и Сальери».
Наконец, существуют подозрения, что рана Пушкина, полученная им на дуэли с Дантесом, не была смертельной, и он умер не от неё (через три дня в страшных мучениях), как это принято считать, а от яда, которым его отравили по распоряжению императора. Да и само участие царственной особы в обстоятельствах, предшествующих дуэли, косвенно указывает на план мести.
Николай I увлёкся Натальей Николаевной не на шутку, хотя и тщательнейшим образом скрывал это. И был момент, когда и она отвечала (?) или не смела противится (?) Но Пушкин имел с ней ужасный разговор и родные даже подозревали, что он побил её (от этого у Натальи Николавны случился выкидыш, после чего она чуть не померла и надолго притихла в свете). Зная буйный нрав Пушкина, и его бзик на почве чести – это не противоречит логике.
Кстати, бзик этот тоже родился не случайно – в Одессе Пушкин узнал, что кто-то распускает упорные слухи, что перед высылкой его высекли в полицейском управлении и тем опорочили его честь, при этом найти виновника уже не представлялось возможным, так как слух до Пушкина дошёл, как водиться, в последнюю очередь через пятые-десятые руки! Он писал государю письмо, в котором признавался, что ввергнут в отчаяние и хотел покончить с собой. Александр I никак не отреагировал. А Пушкин, уязвлённый до глубины души, понял, что рассчитывать на добродетели светлейших не приходится…
Когда к власти пришёл Николай I, Пушкин находился два года в ссылке и конечно не мог знать все подозрения в низости приёмов новоявленного претендента на престол, которые окружали перипетии политической схватки. Пушкин был далёк от политики. Не потому, что не понимал её. Он по своей природе был человеком прямодушным, благородным, чуравшимся до слёз всякой мерзости и подлости. Он хотел видеть в людях лишь хорошее, но жизнь всякий раз опровергала его надежды! А уж увидеть низость в святая святых – в царской фамилии?!...
Так и новый царь, который вернул его из ссылки в Михайловском, оказался подобен «чемодану с двойным дном». Он обманул поэта, очаровал в личной беседе, обнадёжил… И Пушкин даже написал откровенные стихи об этом своим друзьям, вот они:
ДРУЗЬЯМ.
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, надеждами, трудами.
О нет, хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный:
Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит.
Текла в изгнаньи жизнь моя,
Влачил я с милыми разлуку,
Но он мне царственную руку
Простер - и с вами снова я.
Во мне почтил он вдохновенье,
Освободил он мысль мою,
И я ль, в сердечном умиленьи,
Ему хвалы не воспою?
Я льстец! Нет, братья, льстец лукав:
Он горе на царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.
Он скажет: презирай народ,
Глуши природы голос нежный,
Он скажет: просвещенья плод -
Разврат и некий дух мятежный!
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
1828
«Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит.»
Понятно, что Николай I в личной беседе убедил Пушкина, что он вынужден быть строгим, чтобы его подданные не вышли из повиновения, что если бы у него была возможность он правил мягко. И рассказывал Пушкину, как он втайне от света стелет соломку тем, кого отправляет в казематы… Но потом Пушкин узнал, что это всё было вранье! И к 1832 году он переменился в отношении к царю. Узнал много каких подробностей и слухов и сплетен и уже не знал чему верить! От этого он пристрастился к историческим изысканиям и рвался в архивы. Он хотел вывести всю подлую династию отравителей Романовых на чистую воду и прояснить корни своего происхождения, о которых его отец всегда отмалчивался. В его описании Пугачёвского бунта постоянно встречаются строки, когда Пугачёв восклицает, что он истинный царь. А крестьяне сомневаются, как им определить: самозванец он или нет? Зная теперь все слухи о царских кровавых интригах в борьбе за престол, Пушкин каждой такой сценой тычет пальцем в мозоли царской совести: «А ты, убивший своего отца? Ты не самозванец?!»
Вернёмся к жене Пушкина.
После скандала, болезни и длительного пребывания в новой беременности, она вновь успешно разрешается от беремени ребёночком. И тут начинается спор: Натали желает назвать сына Николаем, а Пушкин чернеет от гнева и категорично предлагает лишь два имени Гаврило и Григорий. Натали останавливается на Григории.
Выбор Пушкина не случаен:
<<
<НАЧАЛО АВТОБИОГРАФИИ.>
Несколько раз принимался я за ежедневные записки, и всегда отступался из лености; в 1821 году начал я свою биографию, и несколько лет сряду занимался ею. В конце 1825 года, при открытии несчастного заговора, я принужден был сжечь сии записки. Не могу не сожалеть о их потере; я в них говорил о людях, кот.<орые> после сделались историческими лицами, с откровенностию дружбы или короткого знакомства. Теперь некоторая театральная <?> торжественность их окружает и, вероятно, будет действовать на мой слог и образ мыслей.
>>
Далее следует фраза, которая всё объясняет:
<<
…
В малом числе знатных родов, уцелевших от кровавых опал царя Ивана Васильевича Грозного, историограф именует и Пушкиных. Григорий Гаврилович Пушкин принадлежит к числу самых замечательных лиц в эпоху самозванцев.
…
>>
Отчаянному мозгу Мудman-а рисуется мотив поведения Пушкина, невероятный по силе замысла! Убедившись в низости душевных движений династии Романовых, он решил обнажить корни предыдущих царских династий и подвести окружающих к мысли, что и Романовы являются самозванцами, такими же, как и Пугачёв! Для поэта, который уже испытал падение царей, эпоху революций, гибель друзей и обрёл мировую известность – такой замысел не является неосуществимым. Не от этого ли его отринул свет? Не за это ли ему царская семья под маской заботливости грозила постоянно тайной смертью? И он рассыпался в фальшивых благодарностях перед светлейшими а в душе хранил и вынашивал свой литературный замысел?
Что же Наталья Николавна? Она была очень и очень далека от мужа! Но после первых лет неопытности в свете и она переменилась, беспощадно сверкала красотою и тиранила ею мужские сердца, но уж ни кто не мог добиться её взаимности в том числе, видимо, и Николай. (?) И при всём сама ревновала Пушкина, который не смотря на то, что обожал свою жену, всё больше охлаждался к ней (дикая страсть уходила и наступило время светлого прозрения); убеждался в часы холодных горестных размышлений, что именно его жена – причина его несчастий, зависимости от света и разорения. Что она, став магнитом для его сердца, матерью его детей – умом своим его не стоит: глупа и кокетлива.
Без сомнения Дантес, увлёкшийся Натальей Николавной, был поощряем в своих намерениях со стороны императора. Было бы наивно верить, что Геккерн действовал на свой страх и риск, когда в одно мгновение он мог быть уничтожен по прихоти самодержца. Значит? Знал, что не тронут! Николай I желал всего сразу, и отомстить Натали, чтобы она влюбилась без памяти, а потом стравить Дантеса и Пушкина – и какой бы не был финал развязки, он бы его устраивал. Погиб бы Дантес на дуэли? – сердце Натали было бы разорено, а кара пала бы на поэта. Пал Пушкин – Дантес получил своё, а она осталась со всем семейством в долгах, как в шелках в полной власти императора.
Пушкину же он мстил за гордый разящий ум, совершенно невероятную память, гениальный талант, которому завидовал нестерпимо, независимый взгляд на вещи, за осмеяние и старые «декабрьские счёты» и тайные подозрения, как со стороны Пушкина, которые он не мог ни высказать ни доказать, а лишь обозначал намёками в стихах и прозе, так и со своей собственной стороны в том, что Пушкин сердцем угадывает всю подлость и двуличие его натуры и вынашивает в груди план отмщения!
А «награждение» перед этим Пушкина чином камер-юнкера, который его тяготил, а царём выдавался за знак собственного расположения, и который без сомнения был сведением личных счётов за увековечение поэтом истории пугачёвского бунта и написания «Капитанской дочки», где Швабрин – очередная реинкорнация подлости притязаний Романова на Наталью Николавну. Всё это способствовало дуэли, разжигало подозрения, доказать которых теперь, конечно ни кто не способен.
Наконец, душевное состояние Пушкина, который год от года становился всё мрачнее, указывает на его неотступные опасения. Он понимал, что перемирие закончено с появлением «Бориса Годунова» и «Моцарта и Сальери».
…
Характерна реакция Лермонтова на смерть Пушкина. Всем известно – он написал «Погиб поэт, невольник чести…» и стал очередным опасным врагом царя. Но почему-то забывают, что Лермонтова и Пушкина в те роковые дни посещал один и тот же врач. И возможно, что первоначальные надежды на то, что Пушкин выживёт, им были высказаны Лермонтову. Но потом, растерянный вид врача и рассказ о мучительной смерти могли навести молодого Лермонтова на мысли, что царь свёл старые счёты. Поэтому Лермонтов, как «с цепи сорвался» после смерти Пушкина. Он был один из немногих современников, который далеко смотрел и до смерти поэта понимал значение Пушкина для русской литературы. А ещё Лермонтов видел в нём и свою судьбу. Поэтому его роман «Герой нашего времени» был изощрённой пыткой для Николая I, – потому так не понравился ему. Потому Грушницкий носит серую шинель. Как Император. Да! А выглядит Дантесом. Но Печорин убивает Грушницкого, поскольку Печорин есть образ собирательный нецелый, сначала он выглядит в романе тенью Николая Романова, когда ворует черкешенку. А потом преображается и поднимается до человеческой любви и неподдельной страсти к Вере, которой жили и Пушкин и Николай I к Наталье Николавне, а потом образ снова рушится, холодеет и становится безразличным себялюбцем, таким же, как и император, при встрече с Максим Максимовичем (срисованным с баснописца Крылова). А как перекликается в середине романа Печорин с теми же сомнениями, что и у Сальери, но более изощрённо и подробно. И результат – опустошёние и душа, до конца жизни мучимая угрызениями совести и призрением к себе: «Иль я не гений?!»
Есть свидетельства, что Николай I умер не от гриппа, а отравился. Может быть, это была последняя попытка безнадёжно больного и замученного совестью человека закончить жизнь не так, как предписал ему Лермонтов (вспомните, что от болезни умер Печорин!) – его злой гений, мстивший даже из-за крышки гроба и сводивший с ума, тычущим в него пальцем.
А теперь снова дадим слово Пушкину и документам того времени:
<<
Я репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди, и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку; второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю: от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим теской; с моим теской я не ладил. Не дай бог ему идти по моим следам, писать стихи, да ссориться с царями.
Воскресенье. Нынче великий князь присягал; я не был на церемонии, потому что репортуюсь больным, да и в самом деле не очень здоров.
>>
ПУШКИН – Н. Н. ПУШКИНОЙ, 20 – 22 апр. 1834 г., из Петербурга.
<<
Несколько дней тому получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что государь об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонно приписала мне. Но вышло не то. Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом не официальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо государю, который сгоряча также его не понял. К счастью, письмо показано было Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоились. Государю не угодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью, – но я могу быть подданным, даже рабом, – но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако, какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать к царю (человеку благовоспитанному и честному) и царь не стыдится в том признаться – и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! что ни говори, мудрено быть самодержавным.
>>
ПУШКИН. Дневник, 10 мая 1834 г.
<<
Письмо Пушкина (Н. Н. Пушкиной, от 20 – 22 апр. 1834 г., см. выше) было перехвачено в Москве почт-директором Булгаковым и отправлено в III отделение к графу Бенкендорфу. (Узнав об этом, Пушкин написал жене письмо.) Содержание этого письма, приблизительно, состояло в том, что Александр Сергеевич просит свою жену быть осторожною в своих письмах, так как в Москве состоит почт-директором негодяй Булгаков, который не считает грехом ни распечатывать чужие письма, ни торговать собственными дочерьми. Письмо это, как оказалось по справкам, действительно не дошло по назначению, но и в III отделение переслано не было.
>>
Ф. М. ДЕЛАРЮ со слов отца своего М. Д. ДЕЛАРЮ. Рус. Стар., 1880, т. 29
<<
Я тебе не писал, потому что был зол – не на тебя, на других. Одно из моих писем попалось полиции, и так далее. Я никого не вижу, нигде не бываю; принялся за работу и пишу по утрам. Без тебя так мне скучно, но поминутно думаю к тебе поехать, хоть на неделю. Дай бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно когда лет 20 человек был независим. Это не упрек тебе, а ропот на самого себя.
>>
ПУШКИН – Н. Н. ПУШКИНОЙ, 18 мая 1834 г., из Петербурга.
* * *
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит –
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоём
Предполагаем жить, и глядь – как раз – умрём.
На свете щастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля –
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
Юность не имеет нужды в at home (домашнем очаге), зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен кто находит подругу – тогда удались он домой.
О скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь etc. – религия, смерть.
ПОЛКОВОДЕЦ
У русского царя в чертогах есть палата:
Она не золотом, не бархатом богата;
Не в ней алмаз венца хранится за стеклом:
Но сверху до низу, во всю длину, кругом,
Своею кистию свободной и широкой
Ее разрисовал художник быстро-окой.
Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадон,
Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен,
Ни плясок, ни охот, – а всё плащи, да шпаги,
Да лица, полные воинственной отваги.
Толпою тесною художник поместил
Сюда начальников народных наших сил,
Покрытых славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года.
Нередко медленно меж ими я брожу
И на знакомые их образы гляжу,
И, мнится, слышу их воинственные клики.
Из них уж многих нет; другие, коих лики
Еще так молоды на ярком полотне,
Уже состарелись и никнут в тишине
Главою лавровой...
Но в сей толпе суровой
Один меня влечет всех больше. С думой новой
Всегда остановлюсь пред ним – и не свожу
С него моих очей. Чем долее гляжу,
Тем более томим я грустию тяжелой.
Он писан во весь рост. Чело, как череп голый,
Высоко лоснится, и, мнится, залегла
Там грусть великая. Кругом – густая мгла;
За ним – военный стан. Спокойный и угрюмый,
Он, кажется, глядит с презрительною думой.
Свою ли точно мысль художник обнажил,
Когда он таковым его изобразил,
Или невольное то было вдохновенье, –
Но Доу дал ему такое выраженье.
О вождь несчастливый!... Суров был жребий твой:
Всё в жертву ты принес земле тебе чужой.
Непроницаемый для взгляда черни дикой,
В молчаньи шёл один ты с мыслию великой,
И в имени твоём звук чуждый не взлюбя,
Своими криками преследуя тебя,
Народ, таинственно спасаемый тобою,
Ругался над твоей священной сединою.
И тот, чей острый ум тебя и постигал,
В угоду им тебя лукаво порицал...
И долго, укреплен могущим убежденьем,
Ты был неколебим пред общим заблужденьем;
И на полу-пути был должен наконец
Безмолвно уступить и лавровый венец,
И власть, и замысел, обдуманный глубоко,-
И в полковых рядах сокрыться одиноко.
Там, устарелый вождь! как ратник молодой,
Свинца веселый свист заслышавший впервой,
Бросался ты в огонь, ища желанной смерти, -
Вотще! - (1)
..........................................
..........................................
О люди! Жалкий род, достойный слез и смеха!
Жрецы минутного, поклонники успеха!
Как часто мимо вас проходит человек,
Над кем ругается слепой и буйный век,
Но чей высокий лик в грядущем поколенье
Поэта приведет в восторг и в умиленье!
Примечания
(1) вместо этих строк в беловом автографе было:
Там, устарелый вождь! как ратник молодой,
Искал ты умереть средь сечи боевой.
Вотще! Преемник твой стяжал успех, сокрытый
В главе твоей. - А ты, всепризнанный, забытый
Виновник торжества, почил - и в смертный час
С презреньем, может быть, воспоминал о нас!
А. С. Пушкин
<<
ОБЪЯСНЕНИЕ
Одно стихотворение, напечатанное в моем журнале, навлекло на меня обвинение, в котором долгом полагаю оправдаться. Это стихотворение заключает в себе несколько грустных размышлений о заслуженном полководце, который в великий 1812 год прошел первую половину поприща и взял на свою долю все невзгоды отступления, всю ответственность за неизбежные уроны, предоставя своему бессмертному преемнику славу отпора, побед и полного торжества. Я не мог подумать, чтобы тут можно было увидеть намерение оскорбить чувство народной гордости и старание унизить священную славу Кутузова; однако ж меня в том обвинили.
Слава Кутузова неразрывно соединена со славою России, с памятью о величайшем событии новейшей истории. Его титло: спаситель России; его памятник: скала святой Елены! Имя его не только священно для нас, но не должны ли мы еще радоваться, мы, русские, что оно звучит русским звуком?
И мог ли Барклай-де-Толли совершить им начатое поприще? Мог ли он остановиться и предложить сражение у курганов Бородина? Мог ли он после ужасной битвы, где равен был неравный спор, отдать Москву Наполеону и стать в бездействии на равнинах Тарутинских? Нет! (Не говорю уже о превосходстве военного гения.) Один Кутузов мог предложить Бородинское сражение; один Кутузов мог отдать Москву неприятелю, один Кутузов мог оставаться в этом мудром, деятельном бездействии, усыпляя Наполеона на пожарище Москвы и выжидая роковой минуты: ибо Кутузов один облечен был в народную доверенность, которую так чудно он оправдал!
Неужели должны мы быть неблагодарны к заслугам Барклая-де-Толли, потому что Кутузов велик? Ужели после двадцатипятилетнего безмолвия поэзии не позволено произнести его имени с участием и умилением? Вы упрекаете стихотворца в несправедливости его жалоб; вы говорите, что заслуги Барклая были признаны, оценены, награждены. Так, но кем и когда?.. Конечно не народом, и не в 1812 году. Минута, когда Барклай принужден был уступить начальство над войсками, была радостна для России, но тем не менее тяжела для его стоического сердца. Его отступление, которое ныне является ясным и необходимым действием, казалось вовсе не таковым: не только роптал народ ожесточенные и негодующий, но даже опытные воины горько упрекали его и почти в глаза называли изменником. Барклай, не внушающий доверенности войску ему подвластному, окруженный враждою, язвимый злоречием, но убежденный в самого себя, молча идущий к сокровенной цели и уступающий власть, не успев оправдать себя перед глазами России, останется навсегда в истории высоко поэтическим лицом.
Слава Кутузова не имеет нужды в похвале чьей бы то ни было, а мнение стихотворца не может ни возвысить, ни унизить того, кто низложил Наполеона и вознес Россию на ту степень, на которой она явилась в 1813 году. Но не могу не огорчиться, когда в смиренной хвале моей вождю, забытому Жуковским, соотечественники мои могли подозревать низкую и преступную сатиру - на того, кто некогда внушил мне следующие стихи, конечно недостойные великой тени, но искренние и излиянные из души.
Перед гробницею святой
Стою с поникшею главой...
Всё спит кругом; одни лампады
Во мраке храма золотят
Столбов гранитные громады
И их знамен нависший ряд.
Под ними спит сей властелин,
Сей идол северных дружин,
Маститый страж страны державной,
Смиритель всех ее врагов,
Сей остальной из стаи славной
Екатерининских орлов.
В твоем гробу восторг живет!
Он русский глас нам издает;
Он нам твердит о той године,
Когда народной веры глас
Воззвал к святой твоей седине:
«Иди, спасай!» Ты встал – и спас... и проч.
>>
Гр. В. А. СОЛОГУБ. Воспоминания, 175 – 178.
<<
Почти каждый день ходили мы с Пушкиным гулять по толкучему рынку, покупали там сайки, потом, возвращаясь по Невскому проспекту, предлагали эти сайки светским разряженным щеголям, которые бегали от нас с ужасом. Вечером мы встречались у Карамзиных, у Вяземских, у князя Одоевского и на светских балах. Отношения его к Дантесу были уже весьма недружелюбные. Однажды, на вечере у князя Вяземского, он вдруг сказал, что Дантес носит перстень с изображением обезьяны. Дантес был тогда легитимистом и носил на руке портрет Генриха V.
– Посмотрите на эти черты, – воскликнул тотчас Дантес, – похожи ли они на г. Пушкина?
Размен невежливости остался без последствия. Пушкин говорил отрывисто и едко. Скажет, бывало, колкую эпиграмму и вдруг зальется звонким добродушным, детским смехом, выказывая два ряда белых арабских зубов.
В сущности Пушкин был до крайности несчастлив, и главное его несчастие заключалось в том, что он жил в Петербурге и жил светской жизнью, его убившей. Пушкин находился в среде, над которой не мог не чувствовать своего превосходства, а между тем, в то же время чувствовал себя почти постоянно униженным и по достатку, и по значению в этой аристократической сфере, к которой он имел, как я сказал выше, какое-то непостижимое пристрастие. Когда при разъездах кричали: – Карету Пушкина! – Какого Пушкина? – Сочинителя! – Пушкин обижался, конечно, не за название, а за то пренебрежение, которое оказывалось к названию. За это и он оказывал наружное будто бы пренебрежение к некоторым светским условиям, не следовал моде и ездил на балы в черном галстуке, в двубортном жилете, с откидными, ненакрахмаленными воротничками, подражая, быть может, невольно байроновскому джентльменству; прочим же условиям он подчинялся.
Жена его была красавица, украшение всех собраний и следовательно предмет зависти всех ее сверстниц. Для того, чтоб приглашать ее на балы, Пушкин пожалован был камер-юнкером. Певец свободы, наряженный в придворный мундир, для сопутствования жене-красавице, играл роль жалкую, едва ли не смешную. Пушкин был не Пушкин, а царедворец и муж. Это он чувствовал глубоко. К тому же светская жизнь требовала значительных издержек, на которые у Пушкина часто не доставало средств. Эти средства он хотел пополнить игрою, но постоянно проигрывал, как все люди, нуждающиеся в выигрыше.
Наконец, он имел много литературных врагов, которые не давали ему покоя и уязвляли его раздражительное самолюбие, провозглашая с свойственной этим господам самоуверенностью, что Пушкин ослабел, исписался, что было совершенно ложь, но ложь все-таки обидная. Пушкин возражал с свойственной ему сокрушительной едкостью, но не умел приобрести необходимого для писателя равнодушия к печатным оскорблениям.
Журнал его, «Современник», шел плохо. Пушкин не был рожден журналистом. В свете его не любили, потому что боялись его эпиграмм, на которые он не скупился, и за них он нажил себе в целых семействах, в целых партиях врагов непримиримых. В семействе он был счастлив, насколько может быть счастлив поэт, не рожденный для семейной жизни. Он обожал жену, гордился ее красотой и был в ней вполне уверен. Он ревновал к ней не потому, что в ней сомневался, а потому, что страшился светской молвы, страшился сделаться еще более смешным перед светским мнением. Эта боязнь была причиной его смерти, а не г. Дантес, которого бояться ему было нечего. Он вступался не за обиду, которой не было, а боялся огласки, боялся молвы, и видел в Дантесе не серьезного соперника, не посягателя на его настоящую честь, а посягателя на его имя, и этого он не перенес.
>>
Мне удивительно, что современное понимание Пушкина на столько упрощено, приглажено, низведено, что он воспринимается, как морской буй, как пограничный полосатый столб на рубеже эпохи зарождения российской словесности. Например, его «Капитанская дочка» считается, чуть ли не «детским произведением» вроде «Робинзона Крузо», в то время как она скрывает в себе конфликт всей жизни поэта и мучительного поиска соотношения между всеми стихиями: царь, народ, дворяне, Родина, присяга, бунт, любимая женщина…
Конечно, у меня нет никаких доказательств, что Николай I являлся отравителем и сводил счёты со своими врагами и в первую очередь с вольнодумцами, такими как Пушкин.
П. А. Плетнев - Пушкину.
Ночь с 14 на 15 января 1831г. Петербург.
<<
Ночью. Половина 1-го часа.
Середа. 14 января, 1831. С.п.бург.
Я не могу откладывать, хотя бы не хотел об этом писать к тебе. По себе чувствую, что должен перенести ты. Пока еще были со мною добрые друзья мои и его друзья, нам всем как-то было легче чувствовать всю тяжесть положения своего. Теперь я остался один. Расскажу тебе всё , как это случилось. Знаешь ли ты, что я говорю о нашем добром Дельвиге, который уже не наш? Еще в нынешнее воскресенье он говорил мне, что теперь он по крайней мере совсем спокоен. Начало его болезни случилось во вторник, за неделю, т. е. 6-го числа. Но эта болезнь, простуда, очень казалась обыкновенною, 9-го числа он говорил со мною обо всем, нисколько не подозревая себя опасным. В воскресенье показались на нем пятна. Его успокоили, уверив, что это лихорадочная сыпь, и потому-то он принял меня так весело, сказав, что теперь он спокоен. Понедельник и вторник, т. е. 12 и 13 он был в беспамятстве горячки. В середу в 7-ом часу вечера Петр Степанович, приехав ко мне, сказал, что он, по признанию докторов, в опасности. За ним вскоре приехал Гнедич с Лобановым, которые заезжали туда и слышали, что он близок к разрушению. В 9-ом часу я отправил туда человека, который возвратился с ужасною вестию, что ровно в 8-мь часов его не стало. И так в три дни явная болезнь его уничтожила. Милый мой, что ж такое жизнь?
>>
Милый мой читатель, что ж такое жизнь? Для этого надо окунуться мордой в высказывания врагов Пушкина, чего у нас никогда не делают по той же самой причине, с которой всю жизнь воевал сам Александр Сергеевич. У нас нет свободы слова! Она ещё только-только зарождается… Интернет несёт её, как общий всепланетный Лицей, в котором должны родиться новые Пушкины и Дельвиги. А на пути их стоит всё та же махровая кодла бюрократов и чиновников. Но дадим слово и этим людям, ценя принципы демократии:
М. А. КОРФ
ЗАПИСКА О ПУШКИНЕ
<<
В 1842 году явилось в Германии сочинение «Petersburger Skizzen» [«Петербургские очерки».], в котором, под псевдонимом Треймунда Вельпа, изложены были воспоминания и заметки бывшего петербургского книгопродавца, удалившегося восвояси, Пельца. Это, по обыкновению большей части иностранных сочинений о России, была горькая диатриба против нас и всего нашего, но диатриба, в которой встречались и очень живые, совершенно справедливые страницы, наиболее для характеристики наших литераторов. Особенно интересны были подробности о Пушкине, которых не мог бы правдивее рассказать и русский, если б отложился от национального самолюбия и вышел из того очарованного круга, в который, вместе с великими произведениями поэта, мы привыкли ставить и его личность.
«Пушкин, – пишет Вельп или Пельц, – получал огромные суммы денег от Смирдина, которых последний никогда не был в возможности обратно выручить. Смирдин часто попадал в самые стесненные денежные обстоятельства, но Пушкин не шевелил и пальцем на помощь своему меценату. Деньгами он, впрочем, никогда и не мог помогать, потому что беспутная жизнь держала его во всегдашних долгах, которые платил за него государь; но и это было всегда брошенным благодеянием, потому что Пушкин отплачивал государю разве только каким-нибудь гладеньким словом благодарности и обещаниями будущих произведений, которые никогда не осуществлялись и, может статься, скорее сбылись бы, если б поэт предоставлен был самому себе и собственным силам. Пушкин смотрел на литературу как на дойную корову и знал, что Смирдин, которого кормили другие, давал себя доить преимущественно ему; но пока только терпелось, Пушкин предпочитал спокойнейший путь – делания долгов, и лишь уже при совершенной засухе принимался за работу. Когда долги слишком накоплялись и государь медлил их уплатою, то в благодарность за прежние благодеяния Пушкин пускал тихомолком в публику двустишия, вроде следующего, которое мы приводим здесь как мерило признательности великого гения:
Хотел издать Ликурговы законы –
И что же издал он? – Лишь кант на панталоны.
Нет сомнения, что от государя не оставалось сокрытым ни одно из этих грязных детищ грязного ума; но при всем том благодушная рука монарха щедро отверзалась для поэта и даже для оставшейся семьи, когда самого его уже не стало. До самой смерти Пушкина император Николай называл себя его другом и доказывал на деле, сколь высоко стоял над ним как человек. Какое унижительное чувство – принимать знаки милости от монарха тому, кто беспрерывно его оскорблял, осмеивал, против него враждовал. Многие не захотели бы, на таком условии, и всего таланта Пушкина... Вокруг Пушкина роились многие возникающие дарования, много усердных почитателей, которым для дальнейшего хода не доставало только поощрения и опоры. Но едкому его эгоизму лучше нравилось поражать все вокруг себя эпиграммами. Он не принадлежал к числу тех, которые любят созидать. Он жаждал только единодержавия в царстве литературы, и это стремление подавляло в нем все другие».
Все это, к сожалению, сущая правда, хотя в тех биографических отрывках, которые мы имеем о Пушкине и которые вышли из рук его друзей или слепых поклонников, ничего подобного не найдется, и тот, кто даже и теперь еще отважился бы раскрыть перед публикой моральную жизнь Пушкина, был бы почтен чуть ли не врагом отечества и отечественной славы. Все, или очень многие, знают эту жизнь; но все так привыкли смотреть на лицо Пушкина через призматический блеск его литературного величия и мы так еще к нему близки, что всяк, кто решился бы сказать дурное слово о человеке, навлечет на себя укор в неуважении или зависти к поэту.
Не только воспитывавшись с Пушкиным, шесть дет в Лицее, но и прожив с ним еще потом лет пять под одною крышею [На Фонтанке, близ Калинкина моста, против родильного дома, в доме тогда графа Апраксина, после Путятина, потом Трофимова, теперь не знаю кому принадлежащем.], я знал его короче многих, хотя связь наша никогда не переходила обыкновенную приятельскую. Все семейство Пушкиных представляло что-то эксцентрическое. Отец, доживший до глубокой старости, всегда был тем, что покойный князь Дмитрий Иванович Лобанов-Ростовский называл "шалбером", то есть довольно приятным болтуном, немножко на манер старинной французской школы, с анекдотами и каламбурами, но в существе – человеком самым пустым, бесполезным, праздным и притом в безмолвном рабстве у своей жены. Последняя, урожденная Ганнибал, женщина не глупая и не дурная, имела, однако же, множество странностей, между которыми вспыльчивость, вечная рассеянность и, особенно, дурное хозяйничанье стояли на первом плане. Дом их был всегда наизнанку: в одной комнате богатая старинная мебель, в другой – пустые стены или соломенный стул; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня, с баснословною неопрятностью; ветхие рыдваны с тощими клячами и вечный недостаток во всем, начиная от денег до последнего стакана. Когда у них обедывало человека два-три лишних, то всегда присылали к нам, по соседству, за приборами. Все это перешло и на детей. Сестра поэта Ольга в зрелом уже девстве сбежала и тайно обвенчалась, просто из романической причуды, без всяких существенных препятствий к ее союзу, с человеком гораздо моложе ее. Брат Лев – добрый малый, но тоже довольно пустой, как отец, и рассеянный и взбалмошный, как мать, в детстве воспитывался во всех возможных учебных заведениях, меняя одно на другое чуть ли не каждые две недели, чем приобрел себе тогда в Петербурге род исторической известности и, наконец, не кончив курса ни в одном, записался в какой-то армейский полк юнкером, потом перешел в статскую службу, потом опять в военную, был и на Кавказе, и помещиком, кажется – и спекулятором, а теперь не знаю где. Наконец, судьбы Александра, нашего поэта, более или менее всем еще известны.
В Лицее он решительно ничему не учился, но как и тогда уже блистал своим дивным талантом, а начальство боялось его едких эпиграмм, то на его эпикурейскую жизнь смотрели сквозь пальцы, и она отозвалась ему только при конце лицейского поприща выпуском его одним из последних. Между товарищами, кроме тех, которые, пописывая сами стихи, искали его одобрения и, так сказать, покровительства, он не пользовался особенной приязнью. Как в школе всякий имеет свой собрикет, то мы его прозвали «французом», и хотя это было, конечно, более вследствие особенного знания им французского языка, однако, если вспомнить тогдашнюю, в самую эпоху нашествия французов, ненависть ко всему, носившему их имя, то ясно, что это прозвание не заключало в себе ничего лестного. Вспыльчивый до бешенства, с необузданными африканскими (как его происхождение по матери) страстями, вечно рассеянный, вечно погруженный в поэтические свои мечтания, избалованный от детства похвалою и льстецами, которые есть в каждом кругу, Пушкин ни на школьной скамье, ни после, в свете, не имел ничего привлекательного в своем обращении. Беседы ровной, систематической, связной у него совсем не было; были только вспышки: резкая острота, злая насмешка, какая-нибудь внезапная поэтическая мысль, но все это только изредка и урывками, большею же частью или тривиальные общие места, или рассеянное молчание, прерываемое иногда, при умном слове другого, диким смехом, чем-то вроде лошадиного ржания. Начав еще в Лицее, он после, в свете, предался всем возможным распутствам и проводил дни и ночи в беспрерывной цепи вакханалий и оргий, с первыми и самыми отъявленными тогдашними повесами. Должно удивляться, как здоровье и самый талант его выдерживали такой образ жизни, с которым естественно сопрягались частые любовные болезни, низводившие его не раз на край могилы. Пушкин не был создан ни для службы, ни для света, ни даже – думаю – для истинной дружбы. У него были только две стихии: удовлетворение плотским страстям и поэзия, и в обеих он ушел далеко. В нем не было ни внешней, ни внутренней религии, ни высших нравственных чувств; он полагал даже какое-то хвастовство в высшем цинизме по этим предметам: злые насмешки, часто в самых отвратительных картинах, над всеми религиозными верованиями и обрядами, над уважением к родителям, над всеми связями общественными и семейными, все это было ему нипочем, и я не сомневаюсь, что для едкого слова он иногда говорил даже более и хуже, нежели думал и чувствовал. Ни несчастие, ни благотворения государя его не исправили: принимая одною рукою щедрые дары от монарха, он другою омокал перо для язвительной эпиграммы. Вечно без копейки, вечно в долгах, иногда и без порядочного фрака, с беспрестанными историями, с частыми дуэлями, в тесном знакомстве со всеми трактирщиками,.. ями и девками, Пушкин представлял тип самого грязного разврата. Было время, когда он от Смирдина получал по червонцу за каждый стих; но эти червонцы скоро укатывались, а стихи, под которыми не стыдно было бы выставить славное его имя, единственная вещь, которою он дорожил в мире, – писались не всегда и не скоро. При всей наружной легкости этих прелестных произведений, или именно для такой легкости, он мучился над ними по часам, и в каждом стихе, почти в каждом слове было бесчисленное множество помарок. Сверх того, Пушкин писал только в минуты вдохновения, а они заставляли ждать себя иногда по месяцам. Женитьба несколько его остепенила, но была пагубна для его таланта. Прелестная жена, любя славу мужа более для успехов своих в свете, предпочитала блеск в бальную залу всей поэзии в мире и, по странному противоречию, пользуясь всеми плодами литературной известности мужа, исподтишка немножко гнушалась того, что она, светская дама par excellence [Прежде всего.], в замужестве за homme de lettres [Литератором.], за стихотворцем. Брачная жизнь привила к Пушкину семейные и хозяйственные заботы, особенно же ревность, и отогнала его музу. Произведения его после свадьбы были и малочисленны, и слабее прежних.
…
>>
Я не привёл дальнейшие пространные рассуждения этого автора, поскольку и так всё ясно. Если ваша оценка личности Пушкина совпадает с этой, то вы без труда отыщите сие творение в Интернете. Возможно, вам повезёт больше чем мне, и вы найдёте в них больше смысла, чем нашёл его я, и меньше чёрной злобы, которой я напился уже вдосталь. Почему прервал именно на этом месте? Далее автор ставит вопрос гипотетический, что было бы, если бы Пушкин не женился или прожил дольше? Что написал бы он? Чему он научил бы своих детей? И мне кажется, что такие домыслы из уст этого автора нетерпимы. Я достаточно уделил ему места. Лучше об этом сказал в стихах сам Пушкин:
<<
…
Моцарт.
Ба! право? может-быть....
Но божество мое проголодалось.
Сальери.
Послушай: отобедаем мы вместе
В трактире Золотого Льва.
Моцарт.
Пожалуй;
Я рад. Но дай, схожу домой, сказать
Жене, чтобы меня она к обеду
Не дожидалась.
(Уходит.)
Сальери.
Жду тебя; смотри ж.
Нет! не могу противиться я доле
Судьбе моей: я избран, чтоб его
Остановить – не то, мы все погибли,
Мы все, жрецы, служители музыки,
Не я один с моей глухою славой....
Что пользы, если Моцарт будет жив
И новой высоты еще достигнет?
Подымет ли он тем искусство? Нет;
Оно падет опять, как он исчезнет:
Наследника нам не оставит он.
Что пользы в нем? Как некий херувим,
Он несколько занес нам песен райских,
Чтоб возмутив бескрылое желанье
В нас, чадах праха, после улететь!
Так улетай же! чем скорей, тем лучше.
Вот яд, последний дар моей Изоры.
Осьмнадцать лет ношу его с собою –
И часто жизнь казалась мне с тех пор
Несносной раной, и сидел я часто
С врагом беспечным за одной трапезой
И никогда на топот искушенья
Не преклонился я, хоть я не трус,
Хотя обиду чувствую глубоко,
Хоть мало жизнь люблю. Всё медлил я.
Как жажда смерти мучила меня,
Что умирать? я мнил: быть может, жизнь
Мне принесет незапные дары;
Быть может, посетит меня восторг
И творческая ночь и вдохновенье;
Быть может, новый Гайден сотворит
Великое – и наслажуся им....
Как пировал я с гостем ненавистным,
Быть может, мнил я, злейшего врага
Найду; быть может, злейшая обида
В меня с надменной грянет высоты –
Тогда не пропадешь ты, дар Изоры.
И я был прав! и наконец нашел
Я моего врага, и новый Гайден
Меня восторгом дивно упоил!
Теперь – пора! заветный дар любви,
Переходи сегодня в чашу дружбы.
…
>>
В. И. ДАЛЬ
СМЕРТЬ А. С. ПУШКИНА
<<
28 января 1837 года во втором часу пополудни встретил меня Башуцкий, едва я переступил порог его, роковым вопросом: «Слышали вы?» – и на ответ мой: «Нет», – рассказал, что Пушкин накануне смертельно ранен.
У Пушкина нашел я уже толпу в передней и в зале; страх ожидания пробегал по бледным лицам. Д-р Арендт и д-р Спасский пожимали плечами. Я подошел к болящему, он подал мне руку, улыбнулся и сказал: «Плохо, брат!» Я приблизился к одру смерти и не отходил от него до конца страшных суток. В первый раз сказал он мне ты, – я отвечал ему так же, и побратался с ним уже нe для здешнего мира.
Пушкин заставил всех присутствовавших сдружиться с смертью, так спокойно он ожидал ее, так твердо был уверен, что последний час его ударил. Плетнев говорил: «Глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти». Больной положительно отвергал утешения наши и на слова мои: «Все мы надеемся, не отчаивайся и ты!» – отвечал: «Нет, мне здесь не житье; я умру, да, видно, уже так надо». В ночи на 29 он повторял несколько раз подобное; спрашивал, например, который час? и на ответ мой снова спрашивал отрывисто и с расстановкою: «Долго ли мне так мучиться? пожалуйста, поскорее». Почти всю ночь держал он меня за руку, почасту просил ложечку холодной воды, кусочек льду и всегда при этом управлялся своеручно – брал стакан сам с ближней полки, тер себе виски льдом, сам снимал и накладывал себе на живот припарки, и всегда еще приговаривая: «Вот и хорошо, и прекрасно!» Собственно, от боли страдал он, по словам его, не столько, как от чрезмерной тоски, что нужно приписать воспалению брюшной полости, а может быть, еще более воспалению больших венозных жил. «Ах, какая тоска! – восклицал он, когда припадок усиливался, – сердце изнывает!» Тогда просил он поднять его, поворотить или поправить подушку – и, не дав кончить того, останавливал обыкновенно словами: «Ну, так, так, хорошо; вот и прекрасно, и довольно, теперь очень хорошо!» Вообще был он, по крайней мере в обращении со мною, послушен и поводлив, как ребенок, делал все, о чем я его просил. «Кто у жены моей?» – спросил он между прочим. Я отвечал: много людей принимают в тебе участие, – зала и передняя полны. «Ну, спасибо, – отвечал он, – однако же поди, скажи жене, что все, слава богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят».
С утра пульс был крайне мал, слаб, част, – но с полудня стал он подниматься, а к 6-му часу ударял 120 в минуту и стал полнее и тверже; в то же время начал показываться небольшой общий жар. Вследствие полученных от доктора Арендта наставлений приставили мы с д-ром Спасским тотчас 25 пиявок и послали за Арендтом. Он приехал, одобрил распоряжение наше. Больной наш твердою рукою сам ловил и припускал себе пиявки и неохотно допускал нас около себя копаться. Пульс сделался ровнее, реже и гораздо мягче; я ухватился, как утопленник, за соломинку и, обманув и себя и друзей, робким голосом возгласил надежду. Пушкин заметил, что я стал бодрее, взял меня за руку и сказал: «Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?» – «Мы за тебя надеемся еще, право, надеемся!» Он пожал мне руку и сказал: «Ну, спасибо». Но, по-видимому, он однажды только и обольстился моею надеждою; ни прежде, ни после этого он ей не верил; спрашивал нетерпеливо: «А скоро ли конец», – и прибавлял еще: «Пожалуйста, поскорее!» Я налил и поднес ему рюмку касторового масла. «Что это?» – «Выпей, это хорошо будет, хотя, может быть, на вкус и дурно». – «Ну, давай», – выпил и сказал: «А, это касторовое масло?» – «Оно; да разве ты его знаешь?» – «Знаю, да зачем же оно плавает по воде? сверху масло, внизу вода!» – «Все равно, там (в желудке) перемешается». – «Ну, хорошо, и то правда». В продолжение долгой, томительной ночи глядел я с душевным сокрушением на эту таинственную борьбу жизни и смерти, – и не мог отбиться от трех слов из «Онегина», трех страшных слов, которые неотвязчиво раздавались в ушах, в голове моей, – слова:
Ну, что ж? – убит!
О! сколько силы и красноречия в трех словах этих! Они стоят знаменитого шекспировского рокового вопроса: «Быть или не быть». Ужас невольно обдавал меня с головы до ног, – я сидел, не смея дохнуть, и думал: вот где надо изучать опытную мудрость, философию жизни, здесь, где душа рвется из тела, где живое, мыслящее совершает страшный переход в мертвое и безответное, чего не найдешь ни в толстых книгах, ни на кафедре!
Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно, и на слова мои: «Терпеть надо, любезный друг, делать нечего; но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче», – отвечал отрывисто: «Нет, не надо, жена услышит, и смешно же это, чтобы этот вздор меня пересилил!» Он продолжал по-прежнему дышать часто и отрывисто, его тихий стон замолкал на время вовсе.
Пульс стал упадать и вскоре исчез вовсе, и руки начали стыть. Ударило два часа пополудни, 29 января, – и в Пушкине оставалось жизни только на три четверти часа. Бодрый дух все еще сохранял могущество свое; изредка только полудремота, забвенье на несколько секунд туманили мысли и душу. Тогда умирающий, несколько раз, подавал мне руку, сжимал и говорил: «Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше, ну, пойдем». Опамятовавшись, сказал он мне: «Мне было пригрезилось, что я с тобою лезу по этим книгам и полкам высоко – и голова закружилась». Раза два присматривался он пристально на меня и спрашивал: «Кто это, ты?» – «Я, друг мой». – «Что это, – продолжал он, – я не мог тебя узнать». Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать мою руку и, протянув ее, сказал: «Ну, пойдем же, пожалуйста, да вместе!» Я подошел к В. А. Жуковскому и гр. Виельгорскому и сказал: отходит! Пушкин открыл глаза и попросил моченой морошки; когда ее принесли, то он сказал внятно: «Позовите жену, пусть она меня покормит». Наталия Николаевна опустилась на колени у изголовья умирающего, поднесла ему ложечку, другую – и приникла лицом к челу мужа. Пушкин погладил ее по голове и сказал: «Ну, ничего, слава богу, все хорошо».
Друзья, ближние молча окружили изголовье отходящего; я, по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше. Он вдруг будто проснулся, быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: «Кончена жизнь!» Я не дослышал и спросил тихо: «Что кончено?» – «Жизнь кончена», – отвечал он внятно и положительно. «Тяжело дышать, давит», – были последние слова его. Всеместное спокойствие разлилось по всему телу; руки остыли по самые плечи, пальцы на ногах, ступни и колени также; отрывистое, частое дыхание изменялось более и более в медленное, тихое, протяжное; еще один слабый, едва заметный вздох – и пропасть необъятная, неизмеримая разделила живых от мертвого. Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его.
При вскрытии оказалось: чресельная часть правой половины (os il. clextr.) раздроблена, часть крестцовой кости также; пуля затерялась около оконечности последней. Кишки были воспалены, но не убиты гангреной; внутри брюшины до фунта запекшейся крови, вероятно, из бедренной или брыжеечных вен. Пуля вошла в двух дюймах от верхней передней оконечности правой чресельной кости и прошла косвенно или дугою внутри большого таза сверху вниз до крестцовой кости. Пушкин умер, вероятно, от воспаления больших вен в соединении с воспалением кишок.
Из раны, при самом начале, последовало сильное венозное кровотечение; вероятно, бедренная вена была перебита, судя по количеству крови на платье, плаще и проч.; надобно полагать, что раненый потерял несколько фунтов крови. Пульс соответствовал этому положению больного. Итак, первое старание медиков было унять кровотечение. Опасались, чтобы раненый не изошел кровью. Холодные со льдом примочки на брюхо, холодительное питье и прочее вскоре отвратили опасение это, и 28-го утром, когда боли усилились и показалась значительная опухоль живота, решились поставить промывательное, что с трудом можно было исполнить. Пушкин не мог лечь на бок, и чувствительность воспаленной проходной кишки от раздробленного крестца, – обстоятельство в то время еще неизвестное, – была причиною жестокой боли и страданий после промывательного. Пушкин был так раздражен духовно и телесно, что в это утро отказался вовсе от предлагаемых пособий. Около полудня доктор Арендт дал ему несколько капель опия, что Пушкин принял с жадностию и успокоился. Перед этим принимал он уже extr. hyoscyami с. calomelano без видимого облегчения. После обеда и во всю ночь давали попеременно aq. laurocerasi и opium in pulv. с. calomel. К шести часам вечера, 28-го ч., болезнь приняла иной вид: пульс поднялся значительно, ударял около 120 и сделался жесток; оконечности согрелись, общая теплота тела возвысилась, беспокойство усилилось; поставили 25 пиявок к животу; лихорадка стихла, пульс сделался ровнее, гораздо мягче, кожа обнаружила небольшую испарину. Это была минута надежды. Но уже с полуночи и в особенности к утру общее изнеможение взяло верх; пульс упадал с часу на час, к полудню 29-го исчез вовсе; руки остыли, в ногах сохранилась теплота долее, – больной изнывал тоскою, начинал иногда забываться, ослабевал, и лицо его изменилось. При подобных обстоятельствах нет уже ни пособия, ни надежды. Можно было полагать, что омертвение в кишках начало образовываться. Жизнь угасала видимо, светильник дотлевал последнею искрой.
Вскрытие трупа показало, что рана принадлежала к безусловно смертельным. Раздробленная подвздошной, в особенности крестцовой кости неисцелимы; при таких обстоятельствах смерть могла последовать: 1) от истечения кровью; 2) от воспаления брюшных внутренностей обще с поражением необходимых для жизни нервов и самой оконечности становой жилы (cauda equina); 3) самая медленная, томительная от всеобщего изнурения, при переходе пораженных мест в нагноение. Раненый наш перенес первое и потому успел приготовиться к смерти, проститься с женою, детьми и друзьями и, благодаря богу, не дожил до последнего, чем избавил и себя и ближних от напрасных страданий.
>>
…
<<
Лет двадцать назад в Московский Исторический музей пришел какой-то немолодой человек и предложил приобрести у него золотые закрытые мужские часы с вензелем Николая I. (Передаю это со слов В. А. Городцова, который при этом присутствовал). Запросил этот человек за часы две тысячи руб. На вопрос, почему он так дорого их ценит, когда такие часы с императорским вензелем не редкость, принесший часы сказал, что часы эти особенные. Он открыл заднюю крышку: на внутренней стороне второй крышки была миниатюра – портрет Наталии Николаевны Пушкиной. По словам этого человека, дед его служил камердинером при Николае Павловиче; часы эти находились постоянно на письменном столе; дед знал их секрет, и когда Николай I умер, взял эти часы, «чтобы не было неловкости в семье». Часы почему-то не были приобретены в Исторический музей. И так и ушел этот человек с часами, и имя его осталось неизвестным.
АННА НИК. ВУЛЬФ – бар. Е. Н. ВРЕВСКОЙ, 14 дек. стр. 267.
Царь – самодержец в своих любовных историях, как и в остальных поступках; если он отличает женщину на прогулке, в театре, в свете, он говорит одно слово дежурному адъютанту. Особа, привлекшая внимание божества, попадает под надзор. Предупреждают супруга, если она замужем; родителей, если она девушка, – о чести, которая им выпала. Нет примеров, чтобы это отличие было принято иначе, как с изъявлением почтительнейшей признательности. Равным образом нет еще примеров, чтобы обесчещенные мужья или отцы не извлекали прибыли из своего бесчестья. – «Неужели же царь никогда не встречает сопротивления со стороны самой жертвы его прихоти?» – спросил я даму, любезную, умную и добродетельную, которая сообщила мне эти подробности. – «Никогда! – ответила она с выражением крайнего изумления. – Как это возможно?» – «Но берегитесь, ваш ответ дает мне право обратить вопрос к вам». – «Объяснение затруднит меня гораздо меньше, чем вы думаете; я поступлю, как все. Сверх того, мой муж никогда не простил бы мне, если бы я ответила отказом».
АХ. ГАЛЛЕ ДЕ КЮЛЬТЮР. Ach. Gallet de Kultur. Le tzar Nicolas et la sainte Russie, Paris, 1855, page 202.
В начале зимы 1844 г. состоялось первое знакомство моего отца (П. П . Ланского) с моею матерью (Нат. Ник. Пушкиной)...В течение зимы посещения его все учащались... (Из-за ушиба ноги Нат. Ник-не весною пришлось отложить свою поездку в Гельсингфорс на морские купания). Знакомые разъехались. Отец чуть не ежедневно стал навещать одинокую больную. Он имел основание ожидать скорого назначения командиром армейского полка в каком-нибудь захолустье, что могло бы сильно осложнить воспитание детей Пушкиных, как вдруг ему выпало негаданное, можно даже сказать, необычайное счастье. Особым знаком царской милости явилось его назначение прямо из свиты командиром лейб-гвардии Конного полка, шефом которого состоял государь. Обширная казенная квартира, упроченная блестящая карьера расширяли его горизонт и, не откладывая долее, он сделал предложение.
А. П. АРАПОВА. Нов. Время, 1908, © 11442.
Петр Петрович Ланской род. 13 марта 1799 г. Всю свою службу до чина полковника провел в кавалергардском полку... 10 окт. 1843 г. произведен в генерал-майоры, через полгода назначен командующим л. гв. Конным полком и через два года утвержден командиром. Вскоре затем назначен в свиту его величества. 6 апр. 1849 г. произведен в генерал-адъютанты. 26 авг. 1856 г. назначен начальником 1 гвард. кавал. дивизии. 19 ноября 1864 г. назначен председателем следственной комиссии (о петербургских поджогах), вслед затем – исправляющим должность петербургского генерал-губернатора. Позже был председателем комиссии для разбора и суда всех политических дел. Умер 6 мая 1877 г.
С. А. ПАНЧУЛНДЗЕВ. Сборник биографий кавалергардов, 336.
(18 июля 1844 г. Нат. Ник-на Пушкина вышла замуж за Ланского). Император Николай Павлович отнесся очень сочувственно к этому браку и сам вызвался быть посаженым отцом. Но невеста настояла, чтобы свадьба совершилась как можно скромнее; сопровождаемые самыми близкими родственниками, они пешком отправились в Стрельнинскую церковь и там обвенчались. Поэтому Ланскому не пришлось воспользоваться выпавшею ему почестью. Государь понял и оценил мотивы этого решения, прислал новобрачной бриллиантовый фермуар в подарок, велев при этом передать, что от будущего кумовства не дозволит так отделаться; и в самом деле, год спустя, когда у них родилась старшая дочь Александра, государь лично приехал в Стрельну для ее крестин.
С. А. ПАНЧУЛИДЗЕВ. Сб. биогр. кавалергардов, 334.
Постоянная царская милость служила лучшей эгидой против зависти врагов. Те самые люди, которые беспощадно клеймили Наталью Николаевну, заискивающе любезничали, напрашивались на приглашения, – в особенности, когда в городе стало известно, как сам царь назвался к отцу на бал... Мать задумала устроить вечеринку в полковом интимном кругу... Когда отец был у царя на докладе, Николай Павлович по окончании аудиенции сказал ему: – «Я слышал, что у тебя собираются танцовать? Надеюсь, что ты своего шефа не обойдешь приглашением»... Государь, прибыв в назначенный час, в разговоре с матерью осведомился, как поживает его крестница (автор этих воспоминаний), и она рассказала ему о моем детском горе, что мне не довелось его увидеть (девочку уже уложили спать). – «Узнайте, спит ли она? если нет, то я сейчас пойду к ней»... Государь взял меня на руки, расцеловал в обе щеки, ласково поговорил со мною, но что он мне сказал, я не помню.
А. П. АРАПОВА. Новое время, 1908, © 11442.
Когда исполнилось двадцатипятилетнее чествование шефства императора Николая Павловича конногвардейским полком, – П. П. Ланской, бывший в то время полковым командиром, испросил у государя разрешения поднести альбом в память этого события. Государь дал свое согласие, выразив при этом желание, чтобы во главе альбома был портрет Наталии Николаевны Ланской, как жены командира полка. Желание его было исполнено. Портрет Нат. Ник. был нарисован известным в то время художником Гау. С тех пор этот альбом хранится в Зимнем дворце.
А. П. АРАПОВА, Новое Время, 1908, © 11446, иллюстр. прил.
Н. Н. Пушкина-Ланская умерла 26 ноября 1863 года.
>>
Поэт и царь любили одну и туже женщину. Царь велел ей быть своей любовницей и за это обласкивал своими подачками, откровенно смеялся над её мужем и методично разорял его. Поэт же дал её имени бессмертие, но любви полной дать не мог. Поскольку любовь и вера неразрываемые между собой. И коли нет веры, то нет и любви. Поэт то ненавидел и жену, и царя, и людей, то снова возвращался с детской наивностью к былым иллюзиям и простодушию, то искал опоры в грядущем… Окружающие ответили ему тем же. Одни бессмысленно потребляли его, рассыпаясь в похвалах, другие методично разоряли его жизнь и довели до погибели. Вся коллизия гибели свободного в душе человека в холуйской стране и есть трагедия метаморфозы души и творчества Пушкина. Именно её «по горячим следам» понял, как никто его последователь и обожатель Лермонтов и положил в основу своего романа «Герой нашего времени».
А Лев Толстой из семейной драмы Пушкина вывел и «Крейцерову сонату», и «Анну Каренину» и многие темы «Войны и мира»…
И снова, как и Пушкина, следующего великого человека – Лермонтова подвели общими усилиями к гибели, хотя он уже даже не сопротивлялся, призрел все дуэльные кодексы чести – выстрелил «на воздух» и подставил свою грудь своему армейскому товарищу под дуло… «Убит поэт невольник чести, пал оклеветанный молвой»…
Е. И. ФОК
РАССКАЗЫ О ПУШКИНЕ, ЗАПИСАННЫЕ В. П. ОСТРОГОРСКИМ
<<
Это был человек симпатичнейший, неимоверно живой, в высшей степени увлекающийся, подвижный, нервный. Кто его видел – не забудет уже никогда. У нас его очень любили; он приезжал сюда отдыхать от горя. А как бедствовал-то он, вечно нуждался в деньгах; не хватало их на петербургскую жизнь... А в Михайловском как бедствовал страшно: имение-то было запущено... Я сама, еще девочкой, не раз бывала у него в имении и видела комнату, где он писал. Художник Ге написал на своей картине «Пушкин в селе Михайловском» кабинет совсем неверно. Это – кабинет не Александра Сергеевича, а сына его, Григория Александровича. Комнатка Александра Сергеевича была маленькая, жалкая. Стояли в ней всего-навсе простая кровать деревянная с двумя подушками, одна кожаная, и валялся на ней халат, а стол был ломберный, ободранный: на нем он и писал, и не из чернильницы, а из помадной банки. И книг у него своих в Михайловском почти не было; больше всего читал он у нас в Тригорском, в библиотеке нашего дедушки по матери, Вындомского. Много страдал он и из-за своих родных, особенно от своего брата Льва, запоминавшего его стихи и разносившего их по знакомым; сам же читать своих стихов не любил. <...>
Когда произошла эта несчастная дуэль, я, с матушкой и сестрой Машей, была в Тригорском, а старшая сестра, Анна, в Петербурге. О дуэли мы уже слышали, но ничего путем не знали, даже, кажется, и о смерти. В ту зиму морозы стояли страшные. Такой же мороз был и 15-го февраля 1837 года. Матушка недомогала, и после обеда, так часу в третьем, прилегла отдохнуть. Вдруг видим в окно; едет к нам возок с какими-то двумя людьми, а за ним длинные сани с ящиком. Мы разбудили мать, вышли навстречу гостям: видим, наш старый знакомый, Александр Иванович Тургенев. По-французски рассказал Тургенев матушке, что приехали они с телом Пушкина, но, не зная хорошенько дороги в монастырь и перезябши вместе с везшим гроб ямщиком, приехали сюда. Какой ведь случай! Точно Александр Сергеевич не мог лечь в могилу без того, чтоб не проститься с Тригорским и с нами. Матушка оставила гостей ночевать, а тело распорядилась везти теперь же в Святые Горы вместе с мужиками из Тригорского и Михайловского, которых отрядили копать могилу. Но ее копать не пришлось: земля вся промерзла, – ломом пробивали лед, чтобы дать место ящику с гробом, который потом и закидали снегом. Наутро, чем свет, поехали наши гости хоронить Пушкина, а с ними и мы обе – сестра Маша и я, чтобы, как говорила матушка, присутствовал при погребении хоть кто-нибудь из близких. Рано утром внесли ящик в церковь, и после заупокойной обедни всем монастырским клиром, с настоятелем, архимандритом, столетним стариком Геннадием во главе, похоронили Александра Сергеевича, в присутствии Тургенева и нас двух барышень. Уже весной, когда стало таять, распорядился Геннадий вынуть ящик и закопать его в землю уже окончательно. Склеп и все прочее устраивала сама моя мать, так любившая Пушкина, Прасковья Александровна. Никто из родных так на могиле и не был. Жена приехала только через два года, в 1839 году.
>>
Откуда у императора Николая I и вел.кн. Михаила Павловича была такая неистребимая ненависть к свободомыслию? Отчего всю жизнь они насаждали холуйство в своём окружении? Вот что отыскал я в записках Пущина – лицейского приятеля Пушкина:
И. И. ПУЩИН
ЗАПИСКИ О ПУШКИНЕ
<<
…
В лицейской зале, между колоннами, поставлен был большой стол, покрытый красным сукном, с золотой бахромой. На этом столе лежала высочайшая грамота, дарованная Лицею. По правую сторону стола стояли мы в три ряда; при нас – директор, инспектор и гувернеры; по левую – профессора и другие чиновники лицейского управления. Остальное пространство залы, на некотором расстоянии от стола, было все уставлено рядами кресел для публики. Приглашены были все высшие сановники и педагоги из Петербурга. Когда все общество собралось, министр пригласил государя. Император Александр явился в сопровождении обеих императриц, в. к. Константина Павловича и в. к. Анны Павловны. Приветствовав все собрание, царская фамилия заняла кресла в первом ряду. Министр сел возле царя.
Среди общего молчания началось чтение. Первый вышел И. И. Мартынов, тогдашний директор департамента министерства народного просвещения. Дребезжащим, тонким голосом прочел манифест об учреждении Лицея и высочайше дарованную ему грамоту. (Единственное из закрытых учебных заведений того времени, которого устав гласил: «Телесные наказания запрещаются». Я не знаю, есть ли и теперь другое, на этом основании существующее. Слышал даже, что и в Лицее, при императоре Николае, разрешено наказывать с родительскою нежностью лозою смирения.)
Вслед за Мартыновым робко выдвинулся на сцену наш директор В. Ф. Малиновский, со свертком в руке. Бледный как смерть, начал что-то читать; читал довольно долго, но вряд ли многие могли его слышать, так голос его был слаб и прерывист. Заметно было, что сидевшие в задних рядах начали перешептываться и прислоняться к спинкам кресел. Проявление не совсем ободрительное для оратора, который, кончивши речь свою, поклонился и еле живой возвратился на свое место. Мы, школьники, больше всех были рады, что он замолк: гости сидели, а мы должны были стоя слушать его и ничего не слышать.
Смело, бодро выступил профессор политических наук А. П. Куницын и начал не читать, а говорить об обязанностях гражданина и воина. Публика, при появлении нового оратора, под влиянием предшествовавшего впечатления, видимо, пугалась и вооружалась терпением; но, по мере того как раздавался его чистый, звучный и внятный голос, все оживлялись, и к концу его замечательной речи слушатели уже были не опрокинуты к спинкам кресел, а в наклоненном положении к говорившему: верный знак общего внимания и одобрения! В продолжение всей речи ни разу не было упомянуто о государе: это небывалое дело так поразило и понравилось императору Александру, что он тотчас прислал Куницыну Владимирский крест – награда, лестная для молодого человека, только что возвратившегося перед открытием Лицея из-за границы, куда он был послан по окончании курса в Педагогическом институте, и назначенного в Лицей на политическую кафедру. Куницын вполне оправдал внимание царя: он был один между нашими профессорами урод в этой семье.
Куницыну дань сердца и вина!
Он создал нас, он воспитал наш пламень,
Поставлен им краеугольный камень,
Им чистая лампада возжена...
[Пушкин. Годовщина 19 октября 1825 года.]
После речей стали нас вызывать по списку; каждый, выходя перед столом, кланялся императору, который очень благосклонно вглядывался в нас и отвечал терпеливо на неловкие наши поклоны.
Когда кончилось представление виновников торжества, царь, как хозяин, отблагодарил всех, начиная с министра, и пригласил императриц осмотреть новое его заведение. За царской фамилией двинулась и публика. Нас между тем повели в столовую к обеду, чего, признаюсь, мы давно ожидали. Осмотрев заведение, гости Лицея возвратились к нам в столовую и застали нас усердно трудящимися над супом с пирожками. Царь беседовал с министром. Императрица Марья Федоровна попробовала кушанье. Подошла к Корнилову, оперлась сзади на его плечи, чтоб он не приподнимался, и спросила его. «Карош суп?» Он медвежонком отвечал: «Oui, monsieur!» [Да, монсеньор!]. Сконфузился ли он и не знал, кто его спрашивал, или дурной русский выговор, которым сделан был ему вопрос, – только все это вместе почему-то побудило его откликнуться на французском языке и в мужеском роде. Императрица улыбнулась и пошла дальше, не делая уже больше любезных вопросов, а наш Корнилов соника <сразу> попал на зубок; долго преследовала его кличка: monsieur.
Императрица Елизавета Алексеевна тогда же нас, юных, пленила непринужденною своею приветливостью ко всем; она как-то умела и успела каждому из профессоров сказать приятное слово.
Тут, может быть, зародилась у Пушкина мысль стихов к ней:
На лире скромной, благородной... – и проч.
[Изд. Анненкова, т. VII, стр. 25. Г-н Анненков напрасно относит эти стихи к 1819 году; они написаны в Лицее в 1816-м.]
Константин Павлович у окна щекотал и щипал сестру свою Анну Павловну; потом подвел ее к Гурьеву, своему крестнику, и, стиснувши ему двумя пальцами обе щеки, а третьим вздернувши нос, сказал ей: «Рекомендую тебе эту моську. Смотри, Костя, учись хорошенько!»
Пока мы обедали – и цари удалились, и публика разошлась. У графа Разумовского был обед для сановников; а педагогию петербургскую и нашу лицейскую угощал директор в одной из классных зал. Все кончилось уже при лампах. Водворилась тишина.
Друзья мои, прекрасен наш союз:
Он как душа неразделим и вечен,
Неколебим, свободен и беспечен!
Срастался он под сенью дружных муз.
Куда бы нас ни бросила судьбина,
И счастие куда б ни повело,
Всё те же мы; нам целый мир чужбина,
Отечество нам Царское Село.
[Пушкин. Годовщина 19 октября 1825 года.]
Дельвиг, в прощальной песне 1817 года, за нас всех вспоминает этот день:
Тебе, наш царь, благодаренье!
Ты сам нас юных съединил
И в сем святом уединеньи
На службу музам посвятил.
Вечером нас угощали десертом а discrйtion [Вволю.] вместо казенного ужина. Кругом Лицея поставлены были плошки, а на балконе горел щит с вензелем императора. Сбросив парадную одежду, мы играли перед Лицеем в снежки при свете иллюминации и тем заключили свой праздник, не подозревая тогда в себе будущих столпов отечества, как величал нас Куницын, обращаясь в речи к нам. Как нарочно для нас, тот год рано стала зима. Все посетители приезжали из Петербурга в санях. Между ними был Е. А. Энгельгардт, тогдашний директор Педагогического института. Он так был проникнут ощущениями этого дня и в особенности речью Куницына, что в тот же вечер, возвратясь домой, перевел ее на немецкий язык, написал маленькую статью и все отослал в дерптский журнал. Этот почтенный человек не, предвидел тогда, что ему придется быть директором Лицея в продолжение трех первых выпусков.
Несознательно для нас самих мы начали в Лицее жизнь совершенно новую, иную от всех других учебных заведений. Через несколько дней после открытия, за вечерним чаем, как теперь помню, входит директор и объявляет нам, что получил предписание министра, которым возбраняется выезжать из Лицея, а что родным дозволено посещать нас по праздникам. Это объявление категорическое, которое, вероятно, было уже предварительно постановлено, но только не оглашалось, сильно отуманило нас всех своей неожиданностию. Мы призадумались, молча посмотрели друг на друга, потом начались между нами толки и даже рассуждения о незаконности такой меры стеснения, не бывшей у нас в виду при поступлении в Лицей. Разумеется, временное это волнение прошло, как проходит постепенно все, особенно в те годы.
Теперь, разбирая беспристрастно это неприятное тогда нам распоряжение, невольно сознаешь, что в нем-то и зародыш той неразрывной, отрадной связи, которая соединяет первокурсных Лицея. На этом основании, вероятно, Лицей и был так устроен, что по возможности были соединены все удобства домашнего быта с требованиями общественного учебного заведения. Роскошь помещения и содержания, сравнительно с другими, даже с женскими заведениями, могла иметь связь с мыслью Александра, который, как говорили тогда, намерен был воспитывать с нами своих братьев, великих князей Николая и Михаила, почти наших сверстников по летам; но императрица Мария Федоровна воспротивилась этому, находя слишком демократическим и неприличным сближение сыновей своих, особ царственных, с нами, плебеями.
…
>>
Теперь вы понимаете, что 30 человек лицеистов – были смелым экспериментом Александра I, которые были изначально обречены на истребление в рабской стране. Им перед войной 1812 года (а лицей был организован Александром I в августе 1811г.) было по 12 лет. Они были воспитаны ИНАЧЕ, чем вся страна холопская. И потому эти 30 светлых голов были личными врагами абсолютной власти монарха. Ходят слухи в народе, что Александр I не умер внезапно в Таганроге от гриппа, а ушёл из обрыдшей ему царской семьи в народ. И прожил остаток дней под маской простого человека. Мне кажутся такие версии детской надеждой – не более. Другая версия говорит о том, что Александр I был отравлен своим сыном Николаем I. Но и это лишь версия… А разыгравшаяся после этого борьба за власть между слабым Константином и двумя братьями Николаем и Михаилом привели сначала к неустойчивому безвластию в стране, а при попытке решительных действий Николая взять страну под контроль, к мятежу на Сенатской площади 14 декабря 1825 года.
Материал из Википедии — свободной энциклопедии
Из статьи Николай I
<<
Известный французский литератор маркиз де Кюстин, побывавший в 1839 году в России, издал книгу своих впечатлений от путешествия — «La Russie en 1839» (Париж, 1843, в двух томах; при жизни автора было ещё несколько изданий с незначительной правкой). Книга вызвала бурную общественную реакцию в России. В ней автор с едкой критикой описал нравы русского высшего общества и отметил отрицательные явления русской жизни того времени. Несмотря на то, что маркиз де Кюстин был убеждённым роялистом, российский вариант самодержавия показался ему неприемлемым.
Самого Николая маркиз описывал так:
«Видно, что император ни на мгновение не может забыть, кто он и какое внимание привлекает; он постоянно позирует и, следственно, никогда не бывает естественен, даже когда высказывается со всей откровенностью; лицо его знает три различных выражения, ни одно из которых не назовешь добрым. Чаще всего на лице этом написана суровость. Другое, более редкое, но куда больше идущее к его прекрасным чертам выражение, — торжественность, и, наконец, третье — любезность; два первых выражения вызывают холодное удивление, слегка смягчаемое лишь обаянием императора, о котором мы получаем некоторое понятие, как раз когда он удостаивает нас любезного обращения. Впрочем, одно обстоятельство все портит: дело в том, что каждое из этих выражений, внезапно покидая лицо императора, исчезает полностью, не оставляя никаких следов. На наших глазах без всякой подготовки происходит смена декораций; кажется, будто самодержец надевает маску, которую в любое мгновение может снять.
Лицемер, или комедиант, — слова резкие, особенно неуместные в устах человека, притязающего на суждения почтительные и беспристрастные. Однако я полагаю, что для читателей умных — а только к ним я и обращаюсь — речи ничего не значат сами по себе, и содержание их зависит от того смысла, какой в них вкладывают. Я вовсе не хочу сказать, что лицу этого монарха недостает честности, — нет, повторяю, недостает ему одной лишь естественности: таким образом, одно из главных бедствий, от которых страждет Россия, отсутствие свободы, отражается даже на лице ее повелителя: у него есть несколько масок, но нет лица. Вы ищете человека — и находите только Императора. На мой взгляд, замечание мое для императора лестно: он добросовестно правит свое ремесло. Этот самодержец, возвышающийся благодаря своему росту над прочими людьми, подобно тому как трон его возвышается над прочими креслами, почитает слабостью на мгновение стать обыкновенным человеком и показать, что он живет, думает и чувствует, как простой смертный. Кажется, ему незнакома ни одна из наших привязанностей; он вечно остается командиром, судьей, генералом, адмиралом, наконец, монархом — не более и не менее. К концу жизни он очень утомится, но русский народ — а быть может, и народы всего мира — вознесет его на огромную высоту, ибо толпа любит поразительные свершения и гордится усилиями, предпринимаемыми ради того, чтобы се покорить».
>>
Вот вам Сальери!
А вот вам Моцарт:
В. И. ДАЛЬ
ИЗ ЗАПИСКИ О ПУШКИНЕ
<<
Я слышал, что Пушкин был в четырех поединках, из коих три первые кончились эпиграммой, а четвертый смертью его. Все четыре раза он стрелялся через барьер, давал противнику своему, где можно было, первый выстрел, а потом сам подходил вплоть к барьеру и подзывал противника.
Помню в подробности один только поединок его, в Кишиневе, слышанный мною от людей, бывших в то время на месте.
В Кишиневе стоял пехотный полк, и Пушкин был со многими офицерами в клубе, собрании, где танцевали. Большая часть гостей состояла из жителей, молдаван и молдаванок; надобно заметить, что обычай, в то время особенно, ввел очень вольное обращение с последними. Пушкин пригласил даму на мазурку, захлопал в ладоши и закричал музыке: «Мазурку, мазурку!» Один из офицеров подходит и просит его остановиться, уверяя, что будут плясать вальс. «Ну, – отвечал Пушкин, – вы вальс, а я мазурку», – и сам пустился со своей дамой по зале.
Полковой или баталионный командир, кажется, подполковник Старков, по своим понятиям о чести, считал необходимым стреляться с обидчиком, а как противник Пушкина по танцам не решался на это сам, то начальник его принял дело это на себя.
Стрелялись в камышах придунайских, на прогалине, через барьер, шагов на восемь, если не на шесть. Старков выстрелил первый и дал промах. Тогда Пушкин подошел вплоть к барьеру и, сказав: «Пожалуйте, пожалуйте сюда», – подозвал противника, не смевшего от этого отказаться; затем Пушкин, уставив пистолет свой почти в упор в лоб его, спросил: «Довольны ли вы?» Тот отвечал, что доволен, Пушкин выстрелил в поле, снял шляпу и сказал:
Подполковник Старков,
Слава богу, здоров.
Поединок был кончен, а два стиха эти долго ходили вроде поговорки по всему Кишиневу, и молдаване, но знавшие по-русски, тешились, затверживая ее ломаным языком наизусть.
Подробности другого поединка – кажется, в Одессе – не помню; знаю только, что противник Пушкина не выдержал, что Пушкин отпустил его с миром, но сделал это тоже по-своему: он сунул неразряженный пистолет себе под мышку, отвернулся в сторону...
В Оренбурге Пушкину захотелось сходить в баню. Я свел его в прекрасную баню к инженер-капитану Артюхову, добрейшему, умному, веселому и чрезвычайно забавному собеседнику. В предбаннике расписаны были картины охоты, любимой забавы хозяина. Пушкин тешился этими картинами, когда веселый хозяин, круглолицый, голубоглазый, в золотых кудрях, вошел, упрашивая Пушкина ради первого знакомства откушать пива или меду. Пушкин старался быть крайне любезным со своим хозяином и, глядя на расписной предбанник, завел речь об охоте. «Вы охотитесь, стреляете?» – «Как же-с, понемножку занимаемся и этим; не одному долгоносому довелось успокоиться в нашей сумке». – «Что же вы стреляете – уток?» – «Уто-ок-с?» – спросил тот, вытянувшись и бросив какой-то сострадательный взгляд. «Что же? разве вы уток не стреляете?» – «Помилуйте-с, кто будет стрелять эту падаль! Это какая-то гадкая старуха, валяется в грязи – ударишь ее по загривку, она свалится боком, как топор с полки, бьется, валяется в грязи, кувыркается... тьфу!» – «Так что же вы стреляете?» – «Нет-с, не уток. Вот как выйдешь в чистую рощицу, как запустишь своего Фингала, – а он нюх-нюх направо, нюх налево – и стойку: вытянулся, как на пружине, – одеревенел, сударь, одеревенел, окаменел! Пиль, Фингал! Как свечка загорелся, столбом взвился...» – «Кто, кто?» – перебил Пушкин с величайшим вниманием и участием. «Кто-с? разумеется кто: слука, вальдшнеп. Тут царап его по сарафану... А он, (продолжал Артюхов, раскинув руки врознь, как на кресте), – а он только раскинет крылья, головку набок – замрет на воздухе, умирая, как Брут!»
Пушкин расхохотался и, прислав ему через год на память «Историю Пугачевского бунта», написал:
«Тому офицеру, который сравнивает вальдшнепа с Валенштейном».
«Я стою вплоть перед изваянием исполинским, которого не могу обнять глазом, – могу ли я списывать его? Что я вижу? Оно только застит мне исполинским ростом своим, и я вижу ясно только те две-три пядени, которые у меня под глазами».
Пушкин, о Петре.
При проезде государя наследника – нынешнего царя нашего – из Оренбурга в Уральск я тоже находился в поезде. Мы выехали в 4 часа утра из Оренбурга и не переводя духу прискакали в 4 часа пополудни в Мухраковскую станицу, на этом пути первую станицу Уральского войска. Все казаки собрались у станичного дома, в избах оставались одни бабы и дети. Тощий, не только голодный, я бросился в первую избу и просил старуху подать каймачка, топленого молока – сырого здесь не держат – и хлеба. Отбив у скопы цыпленка, схваченного ею в тревогу эту на дворе, старуха радушно стала собирать на стол. «Ну что, – сказал я, – чай, рады дорогому гостю, государю наследнику?» – «Помилуй, как не рады? – отвечала та, – ведь мы тута – легко ли дело, царского племени не видывали от самого от государя Петра Федоровича...»
То есть – от Пугачева.
>>
А теперь выбирайте сами, какой вы хотите видеть Россию…
Такой?
Партия для Медведя с оркестром
(басня)
Раз собрал зверей Медведь
И сказал, что хочет петь.
Провели чтоб подготовку,
Проявили чтоб сноровку,
И чтоб завтра спозаранку
Подготовили полянку:
Реквизит и всё такое…
Песня – дело не простое.
К утру нужные слова
Написать взялась Сова:
(В спец.отдел её по блату
Привёл Крот из аппарата).
А проворные Еноты
Взялись к ним приладить ноты.
Хоть про ноты те Еноты
Вряд ли слышали хоть что-то.
И ни кто не мог, хоть как,
Написать скрипичный знак.
. . .
Утром всё было готово –
Это же медвежье слово…
Целый час ревел Медведь –
Вряд ли б он иначе спеть
Мог, ведь каждый из зверей
Знал – Медведь не соловей.
Но в конце, какой-то Лис
Прокричал, вдруг – «браво! бис!»
И Медведь наш, рад стараться,
Снова начал надрываться…
Знать хотите, как же звери?
Звери что, – они терпели…
А Лиса, размазав слёзы,
Поднесла Медведю розы.
И когда пришла пора,
Прокричали все: «УРА!…»
Мой рассказ про молодцов,
Кто полы лизать готов
И смотреть начальству в рот,
Пусть и чушь ОНО несёт:
О любви к нему народной
И стремленьях блогородных…
—————
Басня в профиль и анфас
Вышла в тютельку про НАС.
Мне, конечно, очень жаль,
Что такая вот мораль
Получилась в результате,
Только врать мне тут не кстати.
И уж так давным-давно
На Руси заведено,
Чтобы те, кто обмарались,
До морали бы добрались,
И узнали в тот же час
Свой номенкатурный класс.
P.S.
автор первоначальной басни (МЕДВЕЖЬЕ СЛОВО)
Шамов Александр Павлович
http://www.stihi.ru/2010/02/07/1785
Мне показалось, что его творение нуждается в доработке, поскольку носит характер узконаправленный, в то время как басня, как очень долгоживущий предмет, должна стараться отражать ЯВЛЕНИЕ, а не скатываться к личным оскорблениям. Надеюсь, что мне удалось этого достичь.
14:09:27 07.02.2010
В. И. ДАЛЬ
ВОСПОМИНАНИЯ О ПУШКИНЕ
<<
Пушкин прибыл нежданный и нечаянный и остановился в загородном доме у военного губернатора В. Ал. Перовского, а на другой день перевез я его оттуда, ездил с ним в историческую Берлинскую станицу, толковал, сколько слышал и знал местность, обстоятельства осады Оренбурга Пугачевым; указывал на Георгиевскую колокольню в предместии, куда Пугач поднял было пушку, чтобы обстреливать город, – на остатки земляных работ между Орских и Сакмарских ворот, приписываемых преданием Пугачеву, на зауральскую рощу, откуда вор пытался ворваться по льду в крепость, открытую с этой стороны; говорил о незадолго умершем здесь священнике, которого отец высек за то, что мальчик бегал на улицу собирать пятаки, коими Пугач сделал несколько выстрелов в город вместо картечи, – о так называемом секретаре Пугачева Сычугове, в то время еще живом, и о бердинских старухах, которые помнят еще «золотые» палаты Пугача, то есть обитую медною латунью избу.
Пушкин слушал все это – извините, если не умею иначе выразиться, – с большим жаром и хохотал от души следующему анекдоту: Пугач, ворвавшись в Берды, где испуганный народ собрался в церкви и на паперти, вошел также в церковь. Народ расступился в страхе, кланялся, падал ниц. Приняв важный вид, Пугач прошел прямо в алтарь, сел на церковный престол и сказал вслух: «Как я давно не сидел на престоле!» В мужицком невежестве своем он воображал, что престол церковный есть царское седалище. Пушкин назвал его за это свиньей и много хохотал...
Мы поехали в Берды, бывшую столицу Пугачева, который сидел там – как мы сейчас видели – на престоле. Я взял с собою ружье, и с нами было еще человека два охотников. Пора была рабочая, казаков ни души не было дома; но мы отыскали старуху, которая знала, видела и помнила Пугача. Пушкин разговаривал с нею целое утро; ему указали, где стояла изба, обращенная в золотой дворец, где разбойник казнил несколько верных долгу своему сынов отечества; указали на гребни, где, по преданию, лежит огромный клад Пугача, зашитый в рубаху, засыпанный землей и покрытый трупом человеческим, чтобы отвесть всякое подозрение и обмануть кладоискателей, которые, дорывшись до трупа, должны подумать, что это – простая могила. Старуха спела также несколько песен, относившихся к тому же предмету, и Пушкин дал ей на прощанье червонец.
Мы уехали в город, но червонец наделал большую суматоху. Бабы и старики не могли понять, на что было чужому, приезжему человеку расспрашивать с таким жаром о разбойнике и самозванце, с именем которого было связано в том краю столько страшных воспоминаний, но еще менее постигали они, за что было отдать червонец. Дело показалось им подозрительным: чтобы-де после не отвечать за такие разговоры, чтобы опять не дожить до какого греха да напасти. И казаки на другой же день снарядили подводу в Оренбург, привезли и старуху, и роковой червонец и донесли: «Вчера-де приезжал какой-то чужой господин, приметами: собой невелик, волос черный, кудрявый, лицом смуглый, и подбивал под «пугачевщину» и дарил золотом; должен быть антихрист, потому что вместо ногтей на пальцах когти» [Пушкин носил ногти необыкновенной длины: это была причуда его]. Пушкин много тому смеялся.
…
>>
Материал из Википедии — свободной энциклопедии
<<
…
В 2008 году на Пушкинском празднике во Пскове был организован флеш-моб, участники которого заявили, что «имя Пушкина настолько заездили и опошлили, что школьники просто уже не могут его слышать, а Пушкин тоже человек — пусть и у него будет нормальный день рождения, а не шоу для туристов»
В российском кинофильме 2009 года «На море!» одна из героинь — Наташа — увлекается стихами Пушкина и зачитывает их своим друзьям вслух, но, кроме неё, гениальные произведения великого поэта никому больше не интересны — не для этого они приехали отдыхать на курорт, и поэтому её воспринимают как немного чудаковатую (по выражению одного из героев в фильме «Она же „космонавт“, блин»). Фильм выпущен кинокомпанией «Пушкин пикчерз», логотипом которой является изображение Пушкина, бегущего на лыжах.
>>
* * *
«Ум ищет Божество, а сердце – не находит!»
А.С. Пушкин
* * *
«Люди по большей части самолюбивы, беспонятны, легкомысленны, невежественны, упрямы; старая истина, которую все-таки не худо повторить. – Они редко терпят противоречие, никогда не прощают неуважения, они легко увлекаются пышными словами, охотно повторяют всякую новость; и, к ней привыкнув, уже не могут с ней расстаться. – Когда что-нибудь является общим мнением, то глупость общая вредит ему столь же, сколько общее единодушие ее поддерживает».
А.С. Пушкин
Г. ФЕДОТОВ
ПЕВЕЦ ИМПЕРИИ И СВОБОДЫ
<<
Как не выкинешь слова из песни, так не выкинешь политики из жизни и песен Пушкина. Хотим мы этого или не хотим, но имя Пушкина остается связанным с историей русского политического сознания. В 20-е годы вся либеральная Россия декламировала его революционные стихи. До самой смерти поэт несет последствия юношеских увлечений. Дважды изгнанник, вечный поднадзорный, он оставался, в глазах правительства, всегда опасным, всегда духовно связанным с ненавистным декабризмом. И, как бы ни изменились его взгляды в 30-е годы, на предсмертном своем памятнике он все же высек слова о свободе, им восславленной.
Пушкин-консерватор не менее Пушкина-революционера живет в кругу политических интересов. Его письма, его заметки, исторические темы его произведений об этом свидетельствуют. Конечно, поэт никогда не был политиком (как не был ученым-историком). Но у него был орган политического восприятия, в благороднейшем смысле слова (как и восприятия исторического). Утверждая идеал жреческого, аполитического служения поэта, он наполовину обманывал себя. Он никогда не был тем отрешенным жрецом красоты, каким порой хотел казаться. Он с удовольствием брался за метлу и политической эпиграммы и журнальной критики. А главное, в нем всегда были живы нравственные основы, из которых вырастают политическая совесть и политическое волнение. Во всяком случае, в его храме Аполлона было два алтаря: России и свободы.
>>
Д. МЕРЕЖКОВСКИЙ
ПУШКИН
<<
…
Смерть Пушкина – не простая случайность. Драма с женою, очаровательною Nathalie, и ее милыми родственниками – не что иное, как в усиленном виде драма всей его жизни: борьба гения с варварским отечеством. Пуля Дантеса только довершила то, к чему постепенно и неминуемо вела Пушкина русская действительность. Он погиб, потому что ему некуда было дальше идти, некуда расти. С каждым шагом вперед к просветлению, возвращаясь к сердцу народа, все более отрывался он от так называемого «интеллигентного» общества, становился все более одиноким и враждебным тогдашнему среднему русскому человеку. Для него Пушкин весь был непонятен, чужд, даже страшен, казался «кромешником», как он сам себя называл с горькою иронией.
…
>>
…
Моцарт.
Мне день и ночь покоя не дает
Мой чёрный человек. За мною всюду
Как тень он гонится. Вот и теперь
Мне кажется, он с нами сам-третей
Сидит.
Сальери.
И, полно! что за страх ребячий?
Рассей пустую думу. Бомарше
Говаривал мне: «Слушай, брат Сальери,
Как мысли чёрные к тебе придут,
Откупори шампанского бутылку.
Иль перечти Женитьбу Фигаро».
Моцарт.
Да! Бомарше ведь был тебе приятель;
Ты для него Тарара сочинил,
Вещь славную. Там есть один мотив....
Я все твержу его, когда я счастлив....
Ла ла ла ла.... Ах, правда ли, Сальери,
Что Бомарше кого-то отравил?
Сальери.
Не думаю: он слишком был смешон
Для ремесла такого.
Моцарт.
Он же гений,
Как ты, да я. А гений и злодейство,
Две вещи несовместные. Не правда ль?
…
14:26:05 09.06.2010
P.S.
Приношу свои искренние извинения читающей публике! Александр I был старшим братом, а не отцом Николая I. Александр и Константин были близки по возрасту и держались друг дружки, так же как Николай и Михаил в последствии.
Моя ошибка проистекает от дурного образования, доставшегося мне из Советских школ. Наши умы были заняты более изучением комсомольского устава, чем историй собственной страны, особенно последования царствующих особ.
Но давайте теперь посмотрим, что меняет эта ошибка? Ничего по сути. Если Николай I и не был повинен в убийстве отца своего, то брата. Тогда сам Александр I был повинен в убийстве Павла I, своего отца.
Познакомившись с описанием характера Александра и с его деяниями, становится понятно, что вся царская фамилия тех лет была лишена малейшего чистосердечия и правды. Все находились в постоянной опасности, творили заговоры против своих же, вредили друг другу любыми способами не имели понятия о Законе нравственном, и все попытки Романовых ввести в России правду и порядок были лживы, потому что правды и порядка они хотели для всех, но только не для себя!
Отсюда особое отношение Пушкина к Петру I. В нём он видел облик Государя деятельного и готового первым разделять обязанности, которые провозглашал своими Законами для всех. Возможно, что в России более не было такого монарха…
Чёрные дела творились за стенами царских дворцов. Нельзя гнусными интригами, насилием и убийствами достичь благих целей. Нельзя!
8:51:20 11.06.2010
Свидетельство о публикации №210060900663