России верные сыны глава 8

   Следующим, по дате рождения, был Алексей Константинович, мой родной дедушка. Родился Алексей Константинович 20 февраля 1874 года в г. Киеве.
   Как и все его братья, он получил воспитание в 1-м Московском кадетском корпусе.  В службу вступил 31 августа 1890 года юнкером рядового звания во 2-м военно -  Константиновском училище, а уже через год,  4 сентября 1891 года перевелся в Михайловское артиллерийское училище.
   По окончании училища и по результатам выпускных экзаменов произведен в подпоручики и направлен в 1-ю Гренадерскую Генерал-фельдмаршала графа Брюса артиллерийскую бригаду  и назначен в 3-ю батарею. В августе 1896 года он поступает в Михайловскую артиллерийскую академию, но проучившись один год, он проваливает экзамены и остается на второй год. Причина такого отношения к учебе мне не известна, ведь все его братья учились отлично. Я могу только предположить, что виной такого отношения – семейные дела. Учился он в Санкт-Петербурге, а семья жила в Москве. Кроме этого именно в 1897 году у него родился первый ребенок – Борис , и он разрывался между учебой и семьей. Закончилось это тем, что в ноябре 1897 года он по собственному желанию отчислен из академии и возвратился к прежнему месту службы в Москву, в 1-ю Гренадерскую бригаду. В 1899 году ему присваивается звание штабс-капитана.
   Единственный из братьев, Алексей Константинович участвовал в Русско-Японской войне.
В 1904 году он Высочайшим приказом от 2-го марта был переведен в 8-й Восточно-Сибирский стрелковый артиллерийский дивизион. В ссоставе 3-й бригады !-й Гренадерской бригады переименованной в 1-ю батарею Восточно-Сибирского стрелкового артиллерийского дивизиона отправился на Дальний Восток и уже в апреле 1904 года прибыл в район военных действий – крепость Владивосток, объявленной в осадном положении. С июня 1905 года и по март 1906 года он воевал в составе 1-й Маньчжурской армии. Вернувшись с театра военных действий он продолжил службу в Гренадерской бригаде, но здоровье было плохое и он вынужден был в 1907 году отправиться на лечение в Пятигорск. После лечения он вернулся к месту службы.
     Накануне 1-й Мировой войны Алексей Константинович служил в г.Смоленске и командовал 5-й батареей 1-й полевой бригады. Уже в конце сентября 1914 года в составе армии Самсонова он попал в плен и вернулся в Россию лишь 23.11.1918 года. Фактически вся война прошла без его участия, сменился политический строй на его родине. Просто дедушка вернулся совсем в другую страну. За время службы в императорской армии он был награжден: Орден Св.Станислава 3-й ст.; Орден Св.Анны 3-й ст.; Орден Св.Станислава 2-й ст.; Орден Св.Анны 2-й ст.
    Знаменитый писатель А.И.Солженицин в главах 20 и21 своей книги «Август четрнадцатаго», описывая один из эпизодов боя армии Самсонова описывает и моего деда в условиях боевых. Вот как это выглядит:
 
В пять часов вечера, только и дождавшись Нечволодова, чтоб отдать ему приказание занять позиции и удерживать, а о дальнейшем будут распоряжения письменные, начальник дивизии генерал Комаров со штабом отбыл вослед за штабом корпуса. Задание дал он не по карте, а кружа кистью в воздухе, что “крайне неожиданным” было сегодняшнее наступление немцев с севера, он даже не уверен, что это — их истинное направление, может быть загнули крыло, но во всяком случае с севера Белозерский полк держит оборонительную линию, где и надо его сменить. При этом просит он Нечволодова не принять за немцев и не обстрелять половину дивизии Рихтера, которая уже идёт вокруг озера Дидей с запада и вот-вот подойдёт сюда на помощь. Начальник штаба дивизии полковник Сербинович не мог объяснить Нечволодову не только расположения и сил противника, но и расположения и состояния оставшихся на позиции наших частей. Тяжёлый и мортирный дивизионы он обещал ему там, дальше, впереди, а один батальон ладожцев для какой-то цели отобрал. Пока не мог он ничего точно сказать о Шлиссельбургском полке, прошлой ночью выдвинутом в сторону, на восток, и не мог точно назвать, где будет теперь штаб дивизии, но обещал регулярно присылать ординарцев.
И тут же скрылись они так быстро, что Нечволодов не управился даже заметить их отъезд. Попался ему подпоручик из Белозерского полка и доложил, что сам видел, как командир их полка только что сел в автомобиль с Комаровым, и они уехали в Бишофсбург. А их полк? А Белозерский полк понёс утром большие потери и сейчас получил приказ полностью отходить. Но батальона два ещё там, впереди, на позициях.
И так, оставшись с двумя батальонами ладожцев, Нечволодов продвигался дальше, ища свою артиллерию. Он осторожно, с дозорами, двигался вдоль железнодорожной целёхонькой линии к станции Ротфлис, от которой дуга полотна плавно переходила и в поперечную магистраль. И тут, позади рощицы, действительно увидел на огневых позициях одну батарею 42-линейных пушек, дальше одну батарею тяжёлых гаубиц, где-то и остальные должны были быть.
Заложенную грудь генерала — откладывало.
Едва достиг Нечволодов каменной будки на станции Ротфлис, к нему явились туда и командир мортирного дивизиона с трубчатыми чёрными усами и командир тяжёлого дивизиона полковник Смысловский — невысокий, лысый вкруговую до сверкания, но с длинной, как у волшебника, серо-жёлтой бородой и очень уверенным видом. За минувшие недели Нечволодов раза по два видел обоих, но сейчас особенно заметил радостно-горящие глаза полковника, будто он только и ждал стрелебной работы, просто сиял, что дорвался до неё. (Да уже в том была радость, что не бросать оборудованных позиций).
— Дивизион — весь? — спросил Нечволодов, пожимая руку.
— Все двенадцать! — тряхнул Смысловский.
— Снаряды?
— По шестьдесят на ствол! В Бишофсбурге — ещё, можно подвезти.
— Все на позициях?
— Все. И связаны телефонами.
Это была новинка последних лет: связывать проводами наблюдателей и закрытые позиции батарей, ещё не все умели хорошо.
— И хватило проводов?
— И сюда притяну. Вот, мортирцы помогли.
Дальше не спрашивал Нечволодов, некогда, хотя б и украли, да и видел, как мортирный полковник довольно провёл себя по трубчатым усам.
— А у вас?
— По семьдесят.
Всё остальное здесь не выговаривалось, само было ясно: что будут стрелять, что без приказанья не побегут. Удача! — такие орудия, такие командиры и проводная связь!
И всё сошлось на остриё, на одну-три-пять минут: надо понять местность; отделить, где враг, где мы; выбрать оборонительные линии; отправить туда ладожские батальоны; выбрать с артиллеристами общий наблюдательный пункт; тянуть связь; пристреливать репера. И если за эти одну-три-пять минут будет огляжено, выбрано, послано, скомандовано не в том порядке или неверно, — то за следующие полчаса не будет верно сделано, и если именно в эти полчаса немцы повалят или начнут бить — ничего не стоят наши сияющие глаза, наша связь проводная и шестьдесят снарядов на ствол: мы побежим.
Был тот военный момент, когда время сжимается до взрыва: всё сейчас, ничего потом!
— Тут есть водокачка! — объявил Смысловский. — А дальние репера у нас пристреляны, только продвинулся он.
Нечволодов молча нагнул голову под низкую будку и вышел.
И артиллеристы за ним.
Бегом пробежали они через нагретое, в масляном жарком запахе, рельсовое полотно.
Нечволодов поманил одного батальонного командира (полкового у него тоже не осталось, да и лишнее) — и велел тотчас идти сменять батальон белозерцев, а если плохо линия выбрана — и её сменить, да вкопаться хоть немного, если жить хотят.
За дальним лесом раздался негромкий пук, звук нарос — и жёлтое облачко немецкой шрапнели рвануло впереди, левей и выше водокачки.
— Они уже сюда сегодня бросали, — одобрительно сказал Смысловский. — Но мы молчим — перестали.
Поднялись по внутренней деревянной лестнице, Нечволодов на ходу выправлял бинокль из-под ремней. Выше лестницы оказалось помещение с обзором на запад и север. Уже сидели тут телефонисты при двух зуммерных телефонах. Западное окно было остеклено и низким жёлтым солнцем ослеплено, туда сейчас не смотрелось. А северное — с хорошим видом, рама вышиблена, и не отсвечивал немцам бинокль.
В простенке на ларе, около телефонов, развернули и карту.
Из обстановки знали они только то, что своими глазами видели, да по собственному соображению.
Бросили немцы один фугасный снаряд, другой. Тоже репера, наверно. За магистральной железной дорогой в Гросс-Бессау было скопление, шевеление. И по опушке леса. Но ни колонны, ни цепи сюда не продвигалось.
Могли, однако, всякую минуту пойти.
— А там, под Гросс-Бессау, наших не осталось? Мы по своим не лупанём?
— Наверняка нет, я уже заключил.
— Осталось — и много, — сказал серьёзный мортирный усач. — Именно там — слишком много.
В самом деле: до Ротфлиса не было трупов. Все трупы — впереди. Но уже под вопрос “наши?” — они не вполне подходили...
— Солнце слева, на север хорошо стрелять! — объявил Смысловский. — У них вон тригонометрическая вышка — ах бы сшибить!
Слева же, от озера, постреливала немецкая батарея. Значит, и пехота какая-то там. Значит, и Рихтера не ждать.
И распорядился Нечволодов другой батальон ладожцев поставить лицом на запад. И полковую пулемётную команду разделить на два фланга.
А больше у него не осталось никого. Ещё был целый полукруг направо, на северо-восток и восток, — но ставить там было некого. Зачем-то забрал Сербинович батальон ладожцев — и Нечволодов отдал молча.
Когда-то в молодости он горячился всё оспаривать. Но за долгую службу свело кислотою скулы, и он молчал: и когда можно смолчать, и когда надо перемолчать.
Впрочем, справа вот-вот могли показаться пики кавалеристов Ренненкампфа.
Впрочем, как и на японской войне, кавалерией в основном не воюют: кавалерию на войне в основном берегут. По сохранению кавалерии хвалят командующих.
Замер, умер, онемел Ренненкампф.
И, стало быть, верно делал Благовещенский, что отходил? с кем же ему смыкаться?
Если Вторая армия входила в Пруссию, как голова быка, то они тут сейчас, на станции Ротфлис, были остриём правого рога. Рог вошёл в тело Восточной Пруссии уже на две пятых глубины. Держа станцию Ротфлис, они пересекали главную и предпоследнюю железную дорогу, по которой немцы могли перебрасываться вдоль Пруссии. Ясно, что немцы без этой станции жить не захотят. И разумно было всему 6-му корпусу именно сюда.
Но и за то уже спасибо судьбе, что над ними не осталось суетливых дураков, того положения нет страшней. Хрупкая кучка их составляла кончик рога — но от них зависело хоть не делать глупостей.
Пришли два командира батареи, начали кричать команды.
До темноты бы можно продержаться — лишь было бы кого поставить направо с заворотом.
Сверху видно было движение отходящих белозерцев — шла пехота и гнали двуколки стороной от станции, под лесом. Немцы били грозней — и уходящие радовались убраться из невозможного места.
Нечволодов спустился с водокачки.
К нему крупными шагами бежал, как прыгая, рослый офицер с дородным, чистым и отчаянным лицом. Из последнего шага-прыжка он остановился перед генералом враз, честь приложил с размаху едва ли не сзади уха и доложился близким басом:
— Ваше превосходительство! Подполковник Косачевский, командир батальона Белозерского полка! Считаем низостью вас покинуть! Разрешите нам не отступать!
Но сказалась нехватка равновесия, он пошатнулся, чуть не навалившись на генерала. Всё то же отчаяние было в его смелых глазах под писаными бровями.
Нечволодов смотрел, как не понимал.
Потом жестокой гримасой повело его губы вбок. Ответил недовольно:
— Ну-у... ну, что ж...
И длинными руками обнял Косачевского, как тот и валился.
А вереница поодаль отступала. Катились двуколки, ковыляли, хромали и шли люди.
Могли ли они так хотеть — остаться? Или их офицеры только? Или один Косачевский?
— Сколько ж вас?
— Да выбило. Да две с половиной роты есть.
— Заворачивайте. Станете вот где, покажу, направо...
Уже радостно завывали по одному наши снаряды, улетая на пристрелку.
И из разных мест подлетали немецкие фугасы — вольным бичом — и в чёрный фонтан.
И вот уже очередями.
А вот — и наши погнали очереди. По четыре, это Смысловский. По шесть, это мортирцы.
И лысый бородатый, потирая руки и притопывая, и приплясывая, встретил Нечволодова вверху на водокачке:
— Сшибли, ваше превосходительство! Тригонометрическую — мы им сшибли!!!
Но — не успел Нечволодов поздравить: шорох гигантского падающего дерева — и свист жестокий! сюда!!!
Сотряслась и пылью задымилась водокачка.
 
Когда бьёт артиллерия — и без разведки ясно, что противник не бежит, что противник силён. Когда бьёт артиллерия, то на силу и мощь этого грохота возрастает воображаемая сила врага. Чудятся там, за лесами и пригорками, такие же грозные наземные массы — дивизия, корпус.
А их, может быть, и нет. А их может быть два батальона некомплектных да один потрёпанный, и только первые удары сапёрных лопаток долбят одиночные ячейки.
Но надо для этого, чтоб артиллерия била не дурово — толково. И чтоб снаряды её не пресеклись. И чтоб стояла она хорошо, не давая себя засечь ни по дымкам, ни по вспышкам — ни при солнце, ни, с упадом его, в сумерках.
Именно так всё и было у Смысловского и мортирного полковника. Именно этого и ожидал от них Нечволодов, с первого взгляда признавши в них природных командиров. А если командир природный — то успех военного события зависит от него больше чем наполовину. Не просто храбрый командир, но хладнокровный и берегущий своих от потерь. Только такому и верят: если скомандует атаку — значит край, значит не избежать. Таким природным командиром ощущал Нечволодов и сам себя, едва не от рождения. Это и дало ему силу в 17 лет добровольно покинуть военное училище, избрать действительную службу, на ней дойти до подпоручика не позже своих оранжерейных сверстников, ученье начать сразу с академии генерального штаба, и в 25 лет окончить её не только по первому разряду, но через чин перескочив за выдающиеся отличия в военных науках.
Сегодня сошлось их счастливо трое, да нанёс Бог Косачевского, и жалкой своею горстью они выполнили невозможное: в узком месте у станции Ротфлис на всё предвечернее время остановили какие-то крупные, всё растущие, с густой артиллерией силы врага.
Сперва, в начале седьмого, после короткого огня, немцы пошли с севера даже не цепью, а колонной, так уверенные от дневного успеха.
Но тут два дивизиона, с пяти утаённых огневых позиций, в двадцать четыре орудия, довернувши от реперов, накрыли наступающих косым дождём шрапнели, затолкли их чёрными столпами фугасов и загнали назад, в невидимость рельефа и леса.
А наши батальоны спешили вкалываться.
Немцы замялись, замерли.
А солнце медленно сползало.
Готовность тут и остаться, никуда не отступать, этот бой принять как главный бой своей жизни и последний бой, завершающий всю военную карьеру, — естественное ощущение природного командира.
Так и стояли они сегодня, вынужденные противником, расположением, обстановкой. Но не худо было бы им всё же иметь приказ: как надолго поставлены они здесь? будет ли подсоба? и что делать дальше?
Однако ничего не приходило им. Не приезжал обещанный связной, — ни с указаньем, ни с объясненьем, ни даже посмотреть — живы ли тут. Отъехав поспешно, штаб корпуса и штаб дивизии как бы забыли о своём оставленном резерве — либо уж сами перестали существовать.
В 18.20 Нечволодов послал записку начальнику дивизии, испрашивая дальнейших распоряжений. Ехать с этой запиской предстояло ординарцу неизвестно куда.
Немцы потратили сколько-то времени на наблюдение, на перестройку. Вздули и стали поднимать привязной аэростат — с него б засекли наверное все наши батареи — но что-то не сладилось, он не поднялся. Тогда открыли тройной огонь, разнесли до конца водокачку, разрушили всю станцию (штаб резерва перебежал в надёжный каменный погреб), — наконец стали продвигаться, но цепями, осторожно, по рубежам. Не обнаруженные и не подавленные, тут снова сказались русские батареи и накрывали те рубежи, мортирным крутым огнём захватывали накопления за укрытиями.
А солнце зашло за озером. И сразу за ним, у кого зрение острое, можно было различить, как туда же клонился молодой месяц. Кто увидел его из русских — увидел через левое плечо. А немцы — через правое.
Смеркалось. Сильно холодало, переходя в звездистую ночь. От холодка быстро рассеивалась, уходила вверх гарь стрельбы, запахи разрушения. Все надевали шинели.
Около восьми часов немцы замолчали: то ли по общей человеческой склонности принимать вечер за конец дневных усилий, то ли не всё было у них ещё готово.
Распорядясь тотчас же всех кормить уже сваренным, соединённым обедом и ужином, а батальонам выдвинуть полевые караулы, Нечволодов поднялся на стену разбитой станции, оттуда последние серые минуты изглядывал местность. Пока виден был циферблат карманных часов, он удивился в восемь и удивился в четверть девятого: прошло три часа, но никто не ехал из штаба дивизии.
Тогда, осторожно спустясь по разваленной стене, а потом и в погреб, на весь арочный спуск бросая длинную тень за собою вверх, Нечволодов доступил до нижней свечи, присел на корточки и на коленях написал начальнику дивизии:
“20.20, станция Ротфлис.
Бой стих. Тщетно отыскивал ваше расположение. (Как ещё написать снизу вверх: “вы бежали?”). Занимаю позиции с двумя батальонами Ладожского полка у ст. Ротфлис. (О батальоне Косачевского писать нельзя: ведь это дисциплинарное нарушение, что он не отступил). Ищу связи с 13-м, 14-м и 15-м полками. (То есть: со всей остальной дивизией, как ещё крикнуть?) Жду ваших распоряжений”.
Выйдя из погреба, отправил нарочного.
И различил почти в темноте, как быстрыми шагами шёл к нему невысокий бородатый Смысловский.
Обнялись. Фуражка того ткнулась Нечволодову в подбородок.
И прихлопывали по спине друг друга.
— Весёлого мало, — сказал Смысловский радостным голосом. — Снарядов осталось десятка два, у мортирного тоже. Я послал, но не уверен, привезут ли, — что там в Бишофсбурге делается?
Перевести батареи в походный порядок? Это уже отступление.
Но вот что было успехом: по обоим дивизионам всего несколько раненых, и то легко. Собрались донесенья из батальонов — совсем немного и у них, несравнимо с утренним.
Кто упирается — тот не падает. Падает тот, кто бежит.
— Я осколки подобрал, — радовался Смысловский. — Они тут кидали из мортирок, видимо, двадцать одного сантиметра — нич-чего!! Этот погреб — тоже развалит.
Приходили раненые из батальонов. Перевязочный пункт с занавешенными окнами отправлял их в Бишофсбург.
Лёгкий стук повозок выдавал шоссе.
На станции перебегали штабные, связные, переговаривались телефонисты, санитары — сдержанно, но довольный был гулок отовсюду. Долгой дневной дорогой столько повстречав сегодня раненых и перепуганных, все нечволодовцы теперь ощущали себя победителями.
Холодела безветренная тишина. Ни звука от немцев. В темноте не было видно разрушений, простирался куполом мирный звёздный вечер.
— В девять будет — четыре часа, — сказал Нечволодов, сидя на гнутом и покатом своде погреба. — Скоро ли девять?
Присевший рядом Смысловский задрал голову в небо, поводил:
— Да вот-вот, уже подходит.
— Откуда вы... ?
— По звёздам.
— И так точно?
— Привык. До четверти часа всегда можно.
— Специально занимались астрономией?
— Порядочный артиллерист обязан.
Знал Нечволодов: пятеро их было братьев, Смысловских, и все пятеро — артиллерийские офицеры, и все деловые, даже учёные. Которого-то из них Нечволодов уже встречал.
— Вас как зовут?
—Алексей Констиныч.
— А где братья?
— Один — тут, в первом корпусе.
Нащупал Нечволодов в кармане шинели забытый электрический фонарик — немецкий ладный фонарик, где-то найденный сегодня и ему подаренный унтером. Засветил на часы.
Было без трёх минут девять.
И, не сходя с погреба, распорядясь негромко, чтобы приготовили конного, стал подсвечивать себе на полевую сумку и, водя световое пятно, писал химическим карандашом:
“Генералу Благовещенскому. 21.00, станция Ротфлис.
С двумя батальонами ладожцев, мортирами и тяжёлым дивизионом составляю общий резерв корпуса. Ввёл ладожские батальоны в бой. С 17.00 не имею распоряжений начальника дивизии. Нечволодов”.
Кому было ещё писать? И как было ещё на военном языке объяснить им: уже четыре часа, как все вы бежали, шкуры! Отзовитесь же! Тут — можно держаться, но где вы все??
Прочёл Смысловскому. Рошко отнёс нарочному. Нарочный поскакал. Ещё приказал Нечволодов: усилить сторожевое охранение батальонов.
И молчали. На косой крыше погреба, подтянув колени, приобняв их руками, Нечволодов молчал.
Разговориться с ним было нелегко. Хотя знал Смысловский, что это генерал не такой простой, на свободе он книги пишет.
— Я вам мешаю? Я пойду?
— Нет, останьтесь, — попросил Нечволодов.
А зачем — непонятно. Молчал, и голову опустите.
Время тянулось. Неизвестное что-то могло меняться, шевелиться, передвигаться в темноте.
Отдельно высказать это страшно: потерять жизнь, умереть. Но вот так сидеть двум тысячам человек в затаённо-гиблой, мирной темноте брошенными, забытыми, — как будто пока и не страшно.
До чего было тихо! Поверить нельзя, как только что гремело здесь. Да вообще в войну поверить. Военные таились, скрывали свои движения и звуки, а обычных мирных — не было, и огней не было, вымерло всё. Густо-чёрная неразличимая мёртвая земля лежала под живым, переливчатым небом, где всё было на месте, всё знало себе предел и закон.
Смысловский откинулся спиной, на наклонном погребе это было удобно, поглаживал длинную бороду и смотрел на небо. Как лежал он — как раз перед ним протянулась ожерельная цепь Андромеды к пяти раскинутым ярким звёздам Пегаса.
И постепенно этот вечный чистый блеск умирил в командире дивизиона тот порыв, с которым он сюда пришёл: что нельзя его отличным тяжёлым батареям оставаться на огневых позициях без снарядов и почти без прикрытия. Были какие-то и незримые законы.
Он полежал ещё и сказал:
— Действительно. Дерёмся за какую-то станцию Ротфлис. А вся Земля наша...
У него был живой, подвижный, богатый ум, не могущий минуты ничего не втягивать, ничего не выдавать.
— ... Блудный сын царственного светила. Только и живёт подаянием отцовского света и тепла. Но с каждым годом его всё меньше, атмосфера беднеет кислородом. Придёт час — наше тёплое одеяло износится, и всякая жизнь на Земле погибнет... Если б это непрерывно все помнили — что б нам тогда Восточная Пруссия?.. Сербия?..
Нечволодов молчал.
— А внутри?.. Раскалённая масса так и просится наружу. Толщина земной коры — полсотни вёрст, это тонкая кожица мессинского апельсина, или пенка на кипящем молоке. И всё благополучие человечества — на этой пенке...
Нечволодов не возражал.
— Уже однажды, десять тысяч лет назад, почти всё живое было похоронено. Но это ничему нас не научило.
Нечволодов покоился.
Возник и длился между ними заговор умолчания. Смысловский не мог не знать нечволодовские “Сказания о русской земле” для народного восприятия, а, принадлежа кругу образованному, очевидно не мог их одобрять. Но как вся война, действительно, ничтожнела перед величием неба, так и рознь их отступала в этот вечер.
Отступала, но не вовсе терялась. Вот упомянул он Сербию. Сербия была давима хищным и сильным, и защита её не могла умалиться даже перед звёздами. Нечволодов не мог тут не возразить:
— Но где же был бы предел миролюбию Государя? Неужели оставить Сербию в таком унижении?
Эх, мог бы, мог бы Смысловский ответить. Слишком много дурной экзальтации в этой славянской идее — и откуда придумали? зачем натащили? И всех этих балканских ходов не разочтёшь.
Но сейчас — душа не лежала так мелко спорить.
— Да вообще: откуда жизнь на Земле? Когда Землю считали центром Вселенной — естественно было и считать, что все зародыши вложены в земное существо. Но на эту маленькую случайную планету? Все учёные остановились перед загадкой... Жизнь принесена к нам неведомой силой. Неведомо откуда. И неведомо зачем...
Это уже нравилось Нечволодову больше. Военная жизнь, состоящая из однопонятных команд, не допускала двойственного толкования. Но в размышлениях досужных он верил в двойное бытие, откуда и производились чудеса русской истории. Только говорить об этом было труднее, чем писать, говорить почти невозможно.
Отозвался Нечволодов:
— Да... Вы широко всё... А я шире России не умею.
То и плохо. Ещё хуже, что хороший генерал писал плохие книги и видел в этом призвание. Православие у него всегда право против католичества, московский трон против Новгорода, русские нравы мягче и чище западных. Гораздо свободнее было разговаривать с ним о космологии.
Но уже и он двинулся:
— Ведь у нас и России не понимают. Отечества — у нас девятнадцать из двадцати не понимают. Солдаты воюют только за веру и царя, на этом и держится армия.
Да что солдаты, когда и офицерам запрещено разговаривать на политические темы. Таков приказ всеармейский, и не дело Нечволодова этот приказ осуждать, раз он высочайше одобрен. Однако приняв под командование 16-й пехотный Ладожский полк, и не мог бы он на минуту забыть, что именно этот полк, вместе с Семёновским и с 1-й Гренадерской бригадой, только и были опорою трона в Москве в мятеж Пятого года.
— Тем более важно, чтобы понятие Отечества было всеобщим сердечным чувством.
Всё-таки подводил он как бы к своей книге, а разговаривать о ней серьёзно было неудобно. Сам-то Алексей Смысловский по развитию перешагнул и царя, и веру, но как раз отечество он очень понимал, он понимал!
Однако поплетись их разговор туда — по незвучавшим тропкам — должен был бы и Смысловский признать, что очень уважал он своего покойного тестя генерала Малахова, а именно тот, генерал-губернатором Москвы, и подавил восстание Пятого года.
— Александр Дмитриевич! А правда, я слышал, вы ещё в прошлое царствование предлагали реформу офицерского корпуса? гвардии, порядка службы?
— Предлагал, — безрадостно, бесчувственно выразил Нечволодов.
— И — что ж?
Уходя в безголос, вполслуха:
— Плыви течением. Как все плывут...
Посветил фонариком на часы.
Легли ли немцы спать? Или медленно просачиваются, не замеченные сторожевым охранением? Или обходят другой дорогой, а завтра отрежут?
Надо было решать? Действовать? Или покорно ждать? Что надо было делать?
Нечволодов не двигался.
Вдруг услышался близкий шумок, переговоры, бранный выговор — и Рошко подвёл к погребу фигуру:
— Ваше превосходительство! Вот этот олух ищет нас пятый час. Если не спал и не врёт — он чуть к немцам не попал.
И подал пакет.
Вскрыли. При фонарике прочли вдвоём:
“Генерал-майору Нечволодову.
13 августа, 5 ч. 30 м. дня”.
Ещё раз перечли, Нечволодов даже цифру протёр: да, 5.30 пополудни!..
“Начальник дивизии приказал вам с вверенным вам общим резервом прикрыть отступление частей 4-й пехотной дивизии, ведущих бой к северу от Гросс-Бессау...”
— К северу от Гросс-Бессау, — повторил Смысловскому Нечволодов ровным скучным голосом.
К северу от Гросс-Бессау. Позади не только пехоты немецкой, но и тех пушек, что вели огонь минувшие часы, позади их привязного аэростата. Там, где только трупы русские пролежали жаркий день после утреннего смятения. Какие же бредовые тени должны закачаться в голове, чтоб написать “к северу от Гросс-Бессау”?
Ушедший лучик Нечволодов снова направил на бумагу: а что надо было делать после Гросс-Бессау?
Но — нечего было далее читать. Далее стояло:
“За начальника штаба дивизии капитан Кузнецов”.
Не начальник: дивизии, даже не начальник штаба — они только крикнули что-то, прыгая в автомобиль или в шарабан, уже отъезжая, — но за всех за них капитан Кузнецов, который, впрочем, тоже погнал вослед, а с пакетом послать не мог бы вестового недотёпистей.
Нечволодов осветил часы, написал на полученной бумаге: 13 августа, 21 ч. 55 м.
Четыре с половиной часа шло распоряжение. Но могло бы и вовсе не писаться: почти это самое в 5 часов вечера Нечволодов ушами слышал от Комарова.
А за пять часов — недосуг им было рассудить о дальнейшей судьбе резерва.
Нечволодов вскинул голову, будто прислушался.
Не к чему. Тишина.
Тихо сказал:
— Алексей Констиныч. Оставьте две гаубицы на позиции, а остальные пусть принимают походный порядок, головой на юг. И мортирному так же сделать.
Громче:
— Миша! Галопом в Бишофсбург, точно выясни сам, какие там части, с какими приказаниями? Кто старший? Везут ли снаряды под наши орудия? Где шлиссельбуржцы? И возвращайся быстрей.
Рошко повторил все вопросы — сочно, точно, без пропуска, метнулся, кликнул сопровождающих, пробежали в несколько ног — и глухо, по мягкому, застучали и стихли копытные удары.
Полтора часа назад с тем и пришёл Смысловский: что ж держать орудия на огневых без снарядов, они погибнут. Но вот он получил разрешение, а самому жалко было сниматься.
Совсем наоборот: довольно было этой тихой ночи, чтобы весь корпус пришёл бы сюда и развернулся рядом с ними.
Уходить — значит, впустую была вся его стрельба, все снаряды полетели впустую, и раненые зря.
А ночь казалась такая тихая, такая безопасная.
Через полчаса или больше Смысловский возвратился к штабу резерва — и нашёл Нечволодова всё на том же погребе. Он прислонился рядом, к своду:
— Александр Дмитрич! А батальоны?
— Не знаю. Не могу, — выдавил Нечволодов.
Это потом всё бывает легко рассудить: конечно, надо было уходить — и быстрей! конечно, надо было остаться — и твёрже! Может быть, именно в эти минуты их отрезают. Может быть, именно в эти минуты на последней версте к ним подходит помощь. Но сейчас, покинутый всеми, кто только сверху, ничего не зная ни об армии, ни о корпусе, ни о соседях, ни о противнике, в тишине, в темноте, в глуби чужой земли, — принимай решение и только безошибочное!
Не мешая принять, не смея влиять, Смысловский молча стоял, плечом подпирая свод погреба, поглаживая бороду.
Вдруг — изменилось всё! Ожила безлюдная тьма! — хотя и без звука: млечный, белесый, толстый, бесконечно длинный, откуда-то с высоты возник немецкий прожекторный луч!
И враждебной, смертоносной тупой рукой стал медленно ощупывать местность нечволодовского резерва.
Сразу всё изменилось в мире, как если бы в двенадцать тяжёлых орудий дали огневой налёт!
Нечволодов упруго вскочил на ноги и взбежал на верхнюю точку погреба. И Смысловский в несколько прыжков нагнал его там.
Луч — искал. Он медленно-медленно шёл, нехотя покидая освещённую, вырванную полосу. Он начал слева, от озера, и сюда ещё было ему не близко.
Нечволодов подозвал и крикнул распоряжение, передать в батальоны: под лучом ни в коем случае не двигаться, укрыться.
Побежали телефонировать.
Один этот луч — а всё менял. Ясно: только ночь держала немцев. К исходу её или утром они пойдут вперёд.
И если ждать до утра — то стоять здесь и завтрашний весь день.
А если не ждать, то уходить сейчас.
И — засветился второй луч! — в отстоянии от первого и под углом к нему, но не вперекрест, а враспах: второй луч пошёл по правому флангу Нечволодова, по белозерскому батальону.
За молчаливыми этими дубинами света — сколько силы надо было предполагать?
Но и немцы, значит, думали, что нас тут — силища.
Снова подозвал Нечволодов и передал, вытягивая длинную руку:
— Подполковнику Косачевскому: как только луч от них уйдёт — снять батальон с боевого порядка и выводить сюда на дорогу.
Этих — он во всяком случае не мог держать далее.
— Полезли на станцию! — предложил Смысловский.
Обидно было время упустить, не посмотреть тоже. Они сбежали с погреба, подбежали к развалинам станции и, с фонариком, пошли по груде кирпичей к той наклонной балке, по которой можно было выйти на стену.
Но сзади — шум копыт задержал их. Нечволодов узнал голос Рошко.
Вернулись.
Хотя и запыхавшись, однако всё тем же здоровым голосом парубка, выражавшим молодую силу тела и розовость щёк, Рошко доложил:
— В Бишофсбурге ни одного высшего командира. Головного эшелона артиллерийского парка не нашёл. Все части перемешаны, в домах — раненые. Никто не знает, куда идти. У одних есть приказание отступать, у других нет. Шлиссельбургский полк нашёлся! — они только что пришли в Бишофсбург с востока. У них есть приказ Комарова отступать ещё дальше, чем мы утром были. А ещё втягивается в город кавалерийская дивизия Толпыго, и приказ ей — идти на запад. А с запада отступает рихтеровская дивизия, обозы. Перемешались, на улицах не протолпиться. Там и к утру не разобраться. Всё.
Прожекторы медленно брали и глубину. Потом перемещались вбок.
Они сходились.
Было четверть двенадцатого ночи. В календарный день 13-го августа резерв Нечволодова задержал противника южнее Гросс-Бессау. Приказа на 14-е августа — не было, самому Нечволодову предстояло его составить.
И, стоя на груде битых кирпичей в развалинах станции, косясь на подходящий прожекторный луч, Нечволодов вымолвил тихо и даже лениво:
— Мы уходим, Алексей Константинович. Снимайте последние орудия. Обоими дивизионами двигайтесь на северную окраину Бишофсбурга. Там на всякий случай приглядите позиции и ждите меня.
— Есть, — ответил Смысловский. — Feci quod potui, faciant meliora potentes. (сделал, что мог, кто может — пусть сделает лучше. — лат). Ушёл.
— Рошко! Ладожским батальонам передай: без звука покинуть линии обороны, смотать связь — и сюда.
На станции всё замерло: пришло сюда мёртво-бледное пятно, свет неживой. Стояли, сидели за домами, за деревьями. Лошади в укрытиях заволновались, ржали, рвали поводья. Приказано было держать их крепко.
Унизительно-беспомощно было замереть в неподвижном свете: луч не сдвинется — и ночь так просидеть.
Но ещё хуже было переползание прожектора — угроза.
Луч ушёл.
Сворачивались. Нечволодов спустился в погреб. Записал своё последнее приказание. Перед тем как свечу гасить, ещё, ещё смотрел на карту.
6-й корпус откатывался, как свободный биллиардный шар, — ни к кому не припутанный, гладкий, круглый, беспечный.
Открывал самсоновскую армию беспрепятственному удару справа.
 

       Надеюсь, что личность полковника Смысловского Алексея Константиновича, не спроста, заинтересовала Солженицина. Еще в одной главе он описывает братьев Смысловских, но уже в домашней обстановке:
 
И потом была она опять светла. И послушлива вернуться в город. В мягком рассеяньи возвращалась.
Но при подъезде к вокзалу — затемнилась. Предупредила:
— Не хочу домой! Домой — не могу!!
И даже озноб стал её бередить. Хмурые косые перебеги покатились по её лбу и щекам.
Она боялась удара перейти через порог своей обыденной квартиры? Через повседневный порог ей невозможно было перенести своё нынешнее уравновешенное, так трудно давшееся состояние: что-то должно было крахнуть. Контраст обстановки, это можно понять. Но что же делать? Не мог Георгий для семейного лада теперь навек завязнуть тут.
Ему самому не только не тяжко было переступить порог своей квартиры, но — тянуло туда: хоть один бы вечер за всю эту бестолковую поездку, как он любил, — тихий бы вечер, да посидеть дома, покопаться в милых ящиках письменного стола, кое-что найти, мелочи задуманные. Нет, видать не судьба. Свой же дом и не давался, как заговоренный клад.
Уехать бы в Могилёв сегодня же вечером? Никак не оставить Алину одну, никак, это видно. Ещё завтра ли отпустит? Вся надежда на телеграмму от Свечина.
Вот затеял так затеял, ног не вытащить.
Но и по косым перебегам на лице жены понял он, что дома им вечер не просидеть, что-то взорвётся. С Алиной вот такой — это как с гранатой на боку, ослабив предохранительное кольцо. Хоть в кондитерской “Дези” пересидеть, два шага не дойдя, а не дома.
И вдруг придумал. В тот проезд Москвы, две недели назад, он бегло встретил на Остоженке подполковника Смысловского, артиллериста, который был с ним под Уздау, а теперь жил раненый в Москве и звал к себе в гости — неподалеку, на Большой Афанасьевский, там целое гнездо их, Смысловских. Так сегодняшний тягостный вечер и можно бы провести у них, а домой только заскочить переодеться.
И снова Алина посветлела, благодаря мужа за это продление. Снова была послушной, сильно похудевшей девочкой, как в минувшие зачарованные дни.
Всеволод Смысловский подтвердил по телефону, что — дома и рад, и даже ещё один брат его, Алексей, приехал с фронта и тоже будет сейчас. И сегодня как раз удобно, воскресенье.
Да ведь воскресенье! Там, в пустоте пансиона, Воротынцевы и потеряли, какие дни недели.
Надела Алина шёлковые, шёлк по коже, туфли, алое с белым платье и современную, подходящую к обществу брошку: маленькое эмалевое изображение офицерского погона.
Смысловские жили близ Сивцева Вражка, прямо против церковушки Афанасия и Кирилла — с нерусским портиком, колоннами, всё это маленькое, а алтарём уже в другой переулок, Филипповский. Занимали в приподнятом первом этаже старого дома восемь просторных комнат, окнами и в уютный Большой Афанасьевский и во двор. Здесь давно скончался их отец, тихо во сне отошла мать, выросли все семеро детей, четверо холостых жили и посейчас, а остальные приезживали гостить со внуками. Мебель тут наслоилась от жизни нескольких поколений и уважалась не по единству стиля, как у теперешних скоробогатов да адвокатов, и даже не по пользе для сегодняшних жильцов, а за одну лишь память — что и раньше стояла на этом точно месте.
Это было — как часто в старых московских переулках. А здесь удивлял только состав семьи: тут не было ни одной брачной пары, ни одного ребёнка, а — незамужняя сестра и, младше её, трое холостых, совсем не молодых, братьев. И как отец их, директор дворянского института для юношей, был математик, — так избрали математику и все пятеро сыновей, но, исправляя ли отход отца от военной традиции (точно как и Воротынцев), все пятеро кончали 1-й кадетский корпус в Москве, Михайловское артиллерийское училище в Петербурге, и только Павел один не стал прямым артиллеристом, но преподавал математику же в Александровском училище, родном Воротынцеву. Все четверо остальных были хорошо известны в русской армии, Евгений — даже генерал-лейтенант и изобретатель новой пушки.
Встречал Воротынцевых самый младший Всеволод, охромевший от ранения (рана бы — полбеды, да второй раз открывалась сама, и не могли залечить), и самая старшая Елизавета, лет уже за пятьдесят. А у неё сидела — студентка университета, однако очень равно держалась со старой учительницей, оказалось — она не бывшая её ученица, но вместе они преподавали в бесплатной рабочей школе. Елизавета Константиновна всю жизнь всегда и всюду преподавала: детям бедных, детям соседей, племянникам, внукам, ломовым извозчикам, вот теперь рабочим. Наверняка не то интересное общество, которого хотелось бы сейчас Алине, — но лишь бы больше новых людей и текли бы вечерние часы благополучно.
Когда Воротынцевы пришли, студентка с горячностью рассказывала о борьбе против профессора Модестова, помощника проректора, а в его лице — против полицейских порядков, насаждаемых в университете. За неделю перед тем был уволен студент Маноцков, что-то не в порядке у него с воинской повинностью, и придрались. Но он и уволенный пробирался в университет на митинги. И когда в химическом институте, в аудитории, служитель Благов, унтер из пришибеевых, у троих выступавших нагло отобрал входные билеты — Маноцков геройски кинулся на него, взял за грудки, тряс и билеты отнял! С тех пор за Маноцковым устроили настоящую охоту, искали всякого повода для провокации. И проректор Модестов, нисколько не считаясь с конституционными законами, университетской вольностью и просто общечеловеческой этикой, счёл возможным саморучно снять с вешалки пальто Маноцкова для установления по карманам, чьё оно!
Елизавета Константиновна так и головой закрутила, глаза закрывала, верить не хотела: снять чужое пальто?! Вот до чего доводят бесконтрольные самодержавные порядки!
А Воротынцева поразила, как при рассказе инженера Дмитриева о мятеже на Выборгской стороне, не сама суть событий, а — неохватность, неисчерпаемость России: куда ни поезжай, за тысячи вёрст, везде свои и свои толпы, свои новые непохожие заботы и забунтовки.
Сидели за обеденным дубовым столом, предлагалась ваза с большими яблоками, и Воротынцев с радостью увидел, что Алина взяла яблоко, обрабатывала его ножичком, отрезала ломтики. Слава Богу, ведь сегодня с утра так и не ела ничего, одним дыханием жива. Ну как-нибудь, понемножку, рассосётся, отвлечётся.
После этого студенты так были на Модестова злы, что поклялись его сместить. И когда он совершил новый акт произвола — в аудиторию в перерыве зашёл в пальто и в галошах, — разразился стихийный общий протест. Медики старших курсов приняли решение об общей забастовке — до полного смещения Модестова! Они бросились по аудиториям снимать студентов с лекций. Большей частью был успех, студенты проявляли сознательность и солидарность. Однако в помещение юридического факультета прорваться не удалось: служители заперли все двери. Но самое возмутительное произошло на историческом факультете: профессор Сперанский отказался прервать свою лекцию и ворвавшуюся толпу студентов просто выгнал! А с лекции профессора Челпанова, ещё позорней, агитаторов прогнали сами слушатели с криками вроде: “Не хотим дураками расти!” И это — на историческом факультете, кого бы социальные проблемы должны, кажется, захватывать ближе всего! Вялая масса поддалась влиянию белоподкладочников.
Воротынцев — расхохотался. (Оглянулся на Алину — сдержался, чтоб её не оскорбить). Он — представил, увидел, как разгневанный тот профессор шагнул на край кафедры, поднял десницу — и пересиленные его духом бунтовщики пятятся, пятятся, отдавливая друг другу ноги, и закрывают дверь. Вполне военный момент. Всё это басни — о силе толпы: толпа всегда тем слаба, что дух её не слит, рассогласован, и никто не хочет жертвовать первый. Ничего на свете нет сильней одиночного человеческого духа, ибо он, обреча себя на жертву, может держаться без трещины. Да тут и не о военной смелости шло, но перед левыми крикунами образованные люди трусят пуще, чем перед пулемётами.
Да это что, есть новости хуже: назначена жеребьёвка студентов 1-го курса, кто достиг двадцати одного, и на кого выпадет — заберут. А недавно накрыли нелегальное студенческое собрание, отобрали гектографированные речи Керенского, Чхеидзе, портреты Желябова, Герценштейна, листовки “Война и задачи социал-демократии”. И двух самых замешанных — выслали!
— В Сибирь?! — ахнула Елизавета Константиновна.
— За пределы Московской губернии! Лишили alma mater!
— Простите, — поинтересовался Воротынцев, — а какие это задачи социал-демократии по отношению к войне? — Он, и правда, не знал.
Студентка посмотрела с презрением:
— Слишком общеизвестно. А кто до сих пор не...
Этот чужой полковник разбил всё настроение. Ещё рассказала, как недавно в актовом зале в грандиозной потасовке избили нескольких монархически настроенных студентов. И ушла.
С каждой минутой отлегало это сжатие вокруг пансиона и пруда, когда всё вдвоём, вдвоём, и весь мир на этом стиснут. Алина вполне нормально сидела среди всех, без жутковатой отречённости на лице. Вот — с естественным женским интересом спросила, как же ведётся хозяйство при такой необычной семье.
(Ну, вытягивай, Линочка, вытягивай).
Ответ был удивителен: хотя есть и кухарка, и горничная, и время от времени — денщики кого-нибудь из братьев, семья Смысловских отличается тем, что с ранних лет и девочки и мальчики умеют стряпать, и даже братья изощрённее сестёр. И когда в ресторане понравится фирменное блюдо, то не выкупают у повара секрет, как это принято, но всматриваются, въедаются, и дома кто-нибудь из братьев готовит не хуже, значит — угадал.
Улыбки гостей.
— А Алексей ещё сверх того и пекарь.
Полковник? Как это может быть?
А он от Филиппова брал пекаря к себе в бригаду, обучить своего солдата чёрный хлеб печь, заодно и сам выучился. Алексей удивительно способный, сто ремёсел подхватит.
Всеволод, хромая, принёс графин и закуску. Они с Воротынцевым с первых слов признали подлинность друг друга и принадлежность к тому миру, после которого не очень-то ловко и рассиживаться в московской квартире. Между такими лёгкость — не с давна начинать, а сразу о последнем, что верхним слоем написано по памяти, и даже фразы можно не кончать. Выпьем, ладно.
Лишь не спадала забота об Алине, и косился Георгий, как она с хозяйкой уходила, как вернулась. Хрупко, не интересно ей.
Вышел в столовую Павел. У него было здоровье слабое (грудь).
За чаем опять что-то поползли общественные вопросы, да пересыт был ими Воротынцев с Петрограда, только там говорили, от кого дело зависело, а здесь лишь сочувствие-сочувствие-сочувствие всему передовому и порицание-порицание-порицание правительству.
Старое дворянство, семья из одних офицеров, — а вот...
Алексея Смысловского Воротынцев не знал, но жену его, красавицу Елену Николаевну, дочь покойного командующего Московским округом Малахова, он видывал, любовался, — на японочку похожая, любила это подчёркивать, то вышивкой на платье, то рукавами кимоно, а на маскараде так и просто японкой. И сейчас ожидал удовольствия увидеть её.
Но Алексей пришёл — ворвался! — без жены. Просто — вбежал, как после каникул домой вбегает мальчик, а не лысый полковник под пятьдесят, вбежал всех обнимать подряд, и Воротынцева, знакомясь, обнял (“слышал, слышал, как же!”) и, кажется, только едва удержался обнять Алину. Роста ниже среднего, с сероватой удлинённой бородой волшебника, с радостно-радостно горящими глазами, он жадно осматривал всех, и комнату, на месте ли предметы, и что-то у сестры спрашивал, на месте ли...
— Даже крысиные трапеции вон, в кладовке, — не сдержала сестра улыбки, очень смягчившей её сухо-строгое лицо.
Оказывается, увлечения налетали и слетали с Алексея как порывы бури. Было увлечение когда-то — заниматься белыми крысами, и он в своей комнате завёл им клетки, переходы, и на трапециях они качались. Потом слетело увлечение, крыс забыл, и они передохли все. Да только ли? И переплетал, и фотографировал, и даже шил-вышивал, и не смущался, когда смеялись:
— Ремесло за плечами не тянет. А вдруг — в тюрьму попаду?
— Что за дикая мысль, почему — в тюрьму?..
Столярного инструмента полный набор (и по стенам и у стен — жардиньерки, полочки, шкафчики его работы); женясь, не забрал с Большого Афанасьевского, как бы признавая, что коренной непереездный дом — всё-таки здесь. Уже у самого было пятеро детей, меняла семья города и квартиры, а родное гнездо — здесь.
От его радостного взрыва, горячего приветствия, от его самодеятельной жизненности — наконец и Алина повеселела. (Как хорошо, что привёл её сюда! Вот это и надо: жизнь течёт — не застыть же и нам).
Вспомнили мельком и Уздау и Ротфлис — далёкое-далёкое событие, почти как японская война. И как Алексей Константинович там стоял, стоял с Нечволодовым. А теперь о нём:
— Вояка — замечательный. Но монархи-и-ист! Национали-ист!
Впрочем, оказалось, и старший сын Алексея, Борис, уже офицер и год на фронте, тоже был и монархист, и националист, и недоволен отцом.
Вот так вот.
Тесть Алексея — генерал-от-инфантерии Малахов, был мужественный человек. В 1905 году, командуя Московским округом, это он и восстановил в Москве разваленную жизнь, и на него дважды покушались террористы. А на зяте — никаких следов? Вот и Нечволодова припечатал.
Но делу время, потехе час, фронтовых разговоров Алексей не поддержал, а вот:
— Помузицировать бы?
Как, он ещё и музицировал?.. Да даже музыку писал и романсы.
Алина засияла, захотела послушать. К ней возвращались и непринуждённость, и осанка головы, и даже румянец.
— Да уж нет, лучше — Чайковского. Вот, Михаила жалко нет.
Так это сказал — “нет Михаила”, будто не шла Великая война, и Михаил не командовал сейчас Гренадерской артиллерийской бригадой, а лишь вот на час отлучился. Так сказал, будто первична и вечна — их семья, а остальной мир — как придётся. А дело в том, что расстраивалось трио: Михаил играл на виолончели, Всеволод вот уже скрипку нёс, хромая, а Алексей прискочил к роялю и вот открыл крышку.
Чайковского — тоже разные романсы есть, и упаси боже он бы затеял какой-нибудь из трагических, там “Снова как прежде один”, — вполне способна была Алина тут же при всех и разрыдаться (и укори её, — “После всего? удержаться не было сил!”). Но, следуя ли своему весёлому нраву или радости возвращения, или почувствовав, что гостье нужно, Алексей затеял клавишами беспечно-игривое, и сам же пел сочным баритоном, ещё подчёркивая интонациями шутку:
 
Если сторож нас окликнет —
Назовись солдатом!
Если спросят, с кем была ты,
Отвечай, что — с братом!
 
И Алина — заливалась, смеялась. И Воротынцев поблагодарил случай: и хорошо, что красавица-японочка не пришла: Алине нет соревнования, и она не видит других пар, не наблюдает чужой счастливой жизни, а — каждый сам по себе, очень подходящий дом, и ей весело, и вот уж она пересела переворачивать Алексею Константиновичу ноты.
Второй романс — опять игривый, Алексей успевал петь и ещё всем этим романсом как бы обращаться к Алине, густыми выразительными бровями под лысо-зеркальным теменем:
 
Я тебе ничего не скажу,
Я тебя не встревожу ничуть...
 
Так-то так, славная семья, и какие разнообразные в науках, ремёслах и искусствах, — но почему, чуть коснётся государства, — повторяют так несамостоятельно кадетов да земгусаров?
Пятеро братьев — генерал, полковники, подполковники, и не ординарные, все учёные. Пятеро братьев! — кому бы и взяться? А вот — на кого из них положиться?
 
Целый день спят ночные цветы,
Но лишь солнце за рощу зайдёт...
 
А может быть — так и надо? Жизнь — они все отдают. А — что ещё больше?
Теперь дуэт — рояль да скрипка. (Ансамбль! — вспомнил Георгий. Как раз то, что нужно).
Попросили сыграть и Алину. Она села — прямая, торжественная, и сыграла бравурных три вещи подряд, с отбросами головы.
Её шумно хвалили, Алексей аплодировал, и вид у Алины стал такой, будто счастливей её и на земле нет.
Ну, всё наладится, всё наладится. На Воротынцева и самого этот подвижный смешливый лысый бородач подействовал встряхом: за эти пансионные дни мир нисколько не сузился, не зажался, и нельзя дать зажать себя. Тяжести, час назад безысходные, оказываются отчасти и придуманными. Что, собственно, случилось? Никто не умер, не заболел, не охромел, не окривел, как минуту каждую происходит на передовой, даже вот открытой раны на ноге нет.
Он смотрел, как у рояля Алексей читал Алине собственное стихотворение, Алина же подчёркнуто-внимательно слушала, приклонясь к пюпитру. От хозяйки принимал ещё чашку чая. Расположился и к молчаливому Павлу (молчит-молчит, а с Пржевальским вместе учебник написал).
Только бы безо всяких новых объяснений, без затяжки, без скандала завтра бы выскользнуть — и в Ставку.
  Конечно, как и во всяком художественном произведении, есть неточности ( старшая сестра не Елизавета, а Ольга; в 1916 году Алексей Константинович уже находился в плену, а не дома и т.п.) но сама суть, обстановка изложена им верно.

       Итак, как я писал раньше, дед вернулся из плена уже в другую страну. Он был больным (контужен в спину, камни в почках) Вскоре после возвращения, он был арестован органами МЧК и посажен в Андроньевский монастырь превращенный большевиками в концентрационный лагерь. Пробыл он в лагере без суда и следствия 1 год и 7 месяцев. Вместе с ним арестовали и бабушку -  Елену Николаевну, но по просьбе их старшей дочери – Татьяны ее вскоре выпустили. За что арестовали? Вопрос без ответа!  Видимо за то, что был царским офицером, был в плену, да и вообще, носил фамилию похожую на польскую.
    В марте 1920 года он, выйдя из лагеря, не без помощи младшего брата, устроился в Высшую военно-химическую школу (начальником школы на тот момент был Михаил Константинович Смысловский – его брат) делопроизводителем. Затем переходит на работу в Кремль – в военную школу ВЦИК штатным преподавателем  по артиллерии. С мая 1924 по май 1925 года работает в «Каширстрое», а затем в строительном отделе «Мосздравотдела» заведующим техническим производством, где и проработал до дня своего ареста – 10.06.1927 года.
    С этого места остановлюсь чуть подробнее, чтобы было видно, за что его арестовали и осудили. Вся информация получена из архивного  уголовного дела, хранящегося в архиве ФСБ.
     На основании ордера №7754 ОГПУ от 10 июня 1927 года был произведен обыск по адресу Б.Афанасьевский пер. 25 кв.2. При обыске были обнаружены и изъяты следующие документы: переписка и платежные листы в 4-х пачках скрепленные скрепками; воззвание и еженедельник приходов Москвы; два поименных списка Смысловского на 22-х листах; обращение от имени Патриарха Тихона («Соловецкая декларация»); перписка на 15 листах; личная перписка на 26 листах (перписка с княжной Галициной и ее сыном); иностранные перепечатанные слова и руские на 14 листах (по типу словарика); оттиск печати Дорогомиловской лаборатории и письмо на имя Вячеслава Ивановича; копировальная бумага 25 листов; 55 фотокарточек; записная книжка и также помечено, что в доме имеется пишущая машинка.
      Первый допрос (официально задокументированный) от 15 июня 1927 года состоит из трех вопросов и ответов на них. Приведу этот протокол полностью, т.к. он единственный и служит основанием для предъявления обвинения:
«Вопрос – встречаетесь ли вы с бывшими титулованными людьми и с кем именно?
Ответ – переписываюсь с проживающей в Ленинграде бывшей княжной Голициной Марией Константиновной. Кроме ни с кем из б.князей, графов и вообще титулованных людей не встречаюсь и не переписываюсь. В Польше проживает мой сын Борис, б.офицер, эмигрировавший в Польшу в 18 году. До отъезда он проживал в Москве. В Польше он служит инженером на одной из фабрик под Варшавой.
Вопрос – как вы смотрите на национальную политику соввласти?
Ответ – Вполне сочувствую этой политике. В массе евреям не симпатизирую и своих убеждений не скрываю. В разговорах о евреях я называю их жидами и не считаю, что это слово должно быть для них обидно»
   Следующий допрос, написанный собственноручно, объяснение от 28.06.1927г.
«Найденный у меня пакет с церковно-антисоветскими документами принадлежит не мне. Мне передал его в 1922 году, в июне месяце для хранения быв.офицер /штабс-капитан кажется/, Вильгельм Ломкуль. Я с ним познакомился тогда же. Почему он мне так доверял – не могу сказать. Обращение к власти группы епископов я получил в церкви Николы Явленного на Арбате от одной из прихожан, в лицо ее знаю, но по фамилии – нет. Перепечатав у себя на дому этот документ, я отдал данный мне экземпляр обратно. Экземпляр этот был сильно потрепан. Специально читать я этот документ никому не давал; дома же у меня кто –то его читал. Кто написал документ – не знаю, где – тоже. Не знаю и времени его написания.
Показание мне прочитано, с моих слов записано правильно, в чем и расписываюсь
                А.Смысловский
Добавление: Я считаю, что государство советское на церковь давит; впрочем, если я такое слово сказал, то я от него оказываюсь, так как оно в понимании ГПУ принимает несколько специфический характер
                А.Смысловский

       Других допрос в деле не имелось. Не совсем понятно, дал ли кто на него показания, но факт – остается фактом, что на основании этих показаний следует вывод, что «Смысловский Алексей Константинович, вращаясь среди черносотенных и церковников ведет антисоветскую и антисемитскую агитацию, распространяет антисоветские рукописи и т.д.».
     В качестве отступления, скажу что суть «Соловецкой декларации» заключается в том, что Тихон призывал прихожан всячески препятствовать разграблению церквей. А откровенность в высказывании в отношении евреев была со стороны деда не дальновидной. Не мог же он не знать, что почти все руководство страной и состав JUGE? состоял из представителей еврейской национальности!
     Все следствие длилось 20 дней и уже 1.07.1927 года он был приговорен к 3-м годам л/св. по ст.58. По заключению врача Бутырской тюрьмы у него был лишь «артериосклероз» и следовать в заключение он может. Отбывал он наказание в г.Кемь (Соловецкий ГУЛАГ)
    О пребывании в лагере ничего мне не известно. Сохранилась лишь копия письма к княгине Голициной М.К. от 18.06.1928г. написанная с юмором. Это письмо говорит об оптимизме деда и что (предположительно) – его взаимоотношения с княгиней, и отношения с семьей.
«Да г.Кемь,вы конечно высокочтимые гражданки удивлены, что за штука такая Кемь, где она. Географию забыли. Справте два слова иностранные в энуеклопедии и узнаете, что сие место находится в Республике Карелии на берегу Белого моря при впадении реки Кеми, а живут здесь трескоеды и мы – Услоновцы. Вы конечно настолько отстали от жизни, что наверное не знаете и что такое «УСЛОН». А ОГПУ – знаете – маменька УСЛОНА. УСЛОН – сиречь управление Соловецкого лагеря Особого Назначения. Ну спросите вы – я то тут не при чем, как попал – как. По этапу из Москвы /вернее из Бутырки/ приехал сюда проходить курс высшего социалистического образования и перевоспитания. Средний то я ведь окончил в Москве двухгодичный курс 19-20г., а теперь приехал на три года, сдавал предварительно экзамен в Бутырке по ст.7 58 п.13 Уголовного Кодекса по пропаганде антисемитизма и использованию религиозных предрассудков против Советской власти. Экзамен сдавал долго с 10 июля по 22 июля и затем был мимоездом в вашем /нельзя сказать/ граде около недели, но по своему болезненному состоянию не мог ни посетить вас и уведомить, ибо страдал боязнью ходить без конвоя и безумной страстью к «железной решетке».
В настоящее время пройдя пекло и горнило этапов пересыльного пункта общих работ и т.д. нахожусь в командировке дома. Живу здесь в сравнительно хороших условиях, на отдельной квартире, пользуюсь правом свободного хождения, почти, как полноправный гражданин. А уехать – ни ни зачто угощают кусочком металла. С августа успел проболеть три раза сильным гриппом с тепературой до 40 и сейчас третий месяц вожусь с результатами воспаления уха, на левое совсем оглох /говорят дохтура/ что пока и правое ухо тоже того, как будто немного начинаю оживать и исправлятся. Но за то дух мой бодр и крепок как никогда. Живу с двумя сотоварищами, снимаем одну комнату целый день на работе с 8 часов утра и до 6 вечераа. Дом мы выстроили. Открыли в нем универмаг, ресторан и др. и сейчас отделываем третий этаж и служба. В этом мне повезло ибо это лучшая командировка. Платят нам конечно хорошо., но все на счет китайского императора так что приходится жить с грехом пополам и тянуть из Москвы. Поддерживает брат и дочь /замужняя/ (т.Таня прим.автора). Внучатки шлют часто дедушке съедобные посылки. Единственным моим здесь утешением в том полном одиночестве – это церковь куда хожу тайком под покровом темноты. Это неисчерпаемый источник моей бодрости плюс те ручьи любви, которые текут из Москвы от детей. И которого я так жажду и от кого то с улицы Марата (адрес Голициной М.К. прим.автора) Я написал бы уже давно, но старость не радость – забыл № дома и пришлось узнавать. Благодаря тому, что со мной есть кое-кто из служащих /неразборчиво/ и вот пишу. Как только я узнал этот № я вчера транзитом через Москву, получил открытку с подписью «Я». О мое бедное детище, но мое трепетное сердце сразу мне сказало кто это «Я» взволновалась кровь – вспыхнул огонь и я попрежнему с той же любовью уловил милое, незабвенное «Я». Пишу это письмо по почте, без цензуры, пользуясь пребыванием в городе. Писать ко мне вполне безопасно, но исьма проходят цензуру, следовательно – ничего из политики. Адрес: Кемь Мурманской жел.дор. Кемперпункт Ал,Кон.СМЫСЛОВСКОМУ».
   Освобожден Алексей Константинович по отбытии срока наказания 28.05 1930 г. и поскольку ему было запрещено проживать в крупных городах, он был направлен на проживание в течении трех лет в г.Сормово. Там он работал до конца срока преподавателем в Машиностроительном техникуме.
    Особым совещанием при Коллегии ОГПУ ему со 2 сентября 1932 года было разрешено проживание по всей территории СССР, но в Москву он не вернулся. Он переехал в г. Выкса Нижегородской области где так же работал преподавателем металловедения  в техникуме при металлургическом заводе. ( см. мой раздел «Старая фотография»). Какова причина, что он не вернулся в Москву?. Точно не скажу, но могу предположить, что из-за отношения с женой. Моя мать ее ругала и говорила что она «бросила детей и ушла к князю Туркестанову». Правда это или нет? Остается гадать. Кто здесь прав или виноват ? Вопрос. Да и я не судья.
    В Выксе есть музей техникума и там есть стенд, где изображен дедушка с преподавателями техникума, есть воспоминания студента о «генерале Смысловском со скобелевской бородой». Умер Алексей Константинович скорей всего в 1935 году и со слов его дочери Веры – в Москве. Но где его могила, мне не известно.
   Так кто же была жена Алексея Константиновича, «японочка» по словам А.И.Солженицина. О ней известно очень мало. Родилась она 4 .08 . 1875 года, скорей всего в Гродненской губернии. Елена Николаевна, урожденная Малахова – дочь генерала от инфантерии Малахова Николая Николаевича (1827-1908) и Лопацинской Зинаиды Владиславовны, предположительно – графини.  По данным документов в дворянском деле Малахова – «прижитая вне брака» ( «снисходя на Всеподданнейшее прошение командира Гренадерского корпуса генерал-лейтенанта Малахова  …… дозволено прижитой им до брака дочери Елене принять фамилию отца и вступить во все права и преимущества законных детей» - указ Правительствующего Сената от 29 декабря 18889г. за №15958.     Определением Департамента Герольдии Правительствующего Сената от 19 февраля 1890г. была признана в правах потомственного дворянства с причислением к роду Малаховых…..»). Дело в том, что Лопацинская З.В. – вторая жена Малахова Н.Н. (первая -–Елизавета Карловна урожденная Рудольф).
     Сам Николай Николаевич – из потомственных дворян Московской губернии. Еще в 1820 году его отец признан по своему военному чину в потомственном дворянстве. Корни Малаховых, мне известны с 1650 годов идут из Архангельской губернии , где в то время предки служили при Архангельской таможне. Согласно послужного списка, Николай Николаевич родился в Архангельске 6 мая 1827 года. Закончил школу гвардейских прапорщиков и кавалерийских юнкеров в Санкт_Петербурге. Служил на различных должностях. Командовал бригадой, дивизией и корпусом, основатель и первый начальник Виленского юнкерского училища. Участник войны против турок на Балканах. Последняя должность – Командующий Московского военного округа. За время службы награжден более 30-ю орденами Российской империи и др.стран ( не хочу утомлять читателя перечислением их, которое займет не одну страницу). Близко знаком с императором Александром 11. Достаточно сказать, что первых двух его сыновей крестил сам Александр 11, а первого внука – Бориса крестила сестра императрицы.
   Вот что пишет писатель-историк Балязин В.Н. в книге «Московские градоначальники» изданной в 1997 году.  «…. А в это время в Москве обстановка накалилась до предела. (1905 год). В ноябре Витте доложил царю: В Москве полная анархия власти. Крайне важно скорейшее прибытие нового генерал-губернатора. Мне совершенно не известен тамошний командующий войсками (Н.Н.Малахов) – можно ли положиться на его энергию и предусмотрительность?
На докладе Витте Николай 11 написал: Сегодня я назначил генерала Пантелеева генерал-адъютантом, с поручением отправится в командировку вместо Дубасова. Последнему следовало бы немедля приехать в Москву, где он встретится с Пантелеевым…. Старик Малахов достойный и твердый генерал.
Малахов действительно был стариком: в те дни уже было 78 лет. Он стал генералом еще в 1871 г. – тридцать четыре года назад, и последовательно командовал дивизией, корпусом, в 1903 г. стал помощником командующего Московским военным округом, а в 1905 – командующим.
   Именно его войсками было подавлено восстание в Москве в 1905 году.
Умер он в 1908 году 4 апреля и похоронен на Смоленском православном кладбище в СпБ. Могила не сохранилась. Зинаида Владиславовна пережила мужа. По документам за 1919 год она проживала в Ленинграде. Дата смерти и место захоронения не известно.
      Возвращаясь к Елене Николаевне, могу сказать, что образование она получила очень хорошее. До самой смерти она прекрасно говорила по французски и читала французские романы. Бытует мнение, что она закончила один из институтов благородных девиц и даже была фрейлина императрицы, но документального подтверждения у меня не имеется. Когда я бывал у нее дома, то видел как она была всегда сдержанна, благородна и интеллигентна. Умирала она долго и тяжело. Умерла она в Москве 24 января 1868 года и похоронена на Востряковском кладбище в одной могиле со своей дочерью – Верой.
    Всего же от брака Алексея Константиновича и Елены Николаевны родилось семеро детей: Борис (1897-1988) умер в Лихтенштейне. В Польше проживает его внучка – Катаржина; Татьяна (1899-1982) умерла в Москве, потомки проживают в Москве; Георгий (1900-до 1913) умер в детстве; Вера (1903-1967) умерла в Москве, замужем официально не была, похоронена рядом с матерью на Ваганьковском кл.; Игорь (1905-2000) умер в Москве похоронен на Ваганьковском кл. рядом с женой. Потомки проживают в СпБ и Москве; Андрей (1909- около 1935) умер от туберкулеза. Место захоронения не известно. Женат не был.; Кирилл (1911-1995) умер в Москве. Похоронен вместе с женой на кладбище г. Щербинка ст. Бутово Московской обл. Потомки проживают в Киеве,Москве.


Рецензии
Эту часть читала выборочно, Солженицина пропустила, уж простите, не люблю этого писателя и читать его не могу.
Говоря о кончине Елены Николаевны, вы, верно, допустили опечатку: "Умерла она в Москве 24 января 1868 года и похоронена на Востряковском кладбище в одной могиле со своей дочерью – Верой".

Светлана Савельева   26.06.2010 22:03     Заявить о нарушении