Перекресток
Mistakenly
In the window of the tallest tower call
Then pass us by
But much too high
To see the empty road at happy hour
Leave and resonate
Just like the gates
Around the holy kingdom
With words like 'Lost and Found' and 'Don't Look Down'
And 'Someone Save Temptation'
And...
I&W
Он как-то никогда не придавал значения времени, которое они провели вместе… Не задумывался о том, что у всего есть конец… особенно у беззаботного счастья. И хотя поговаривать о дальнейших планах они начали еще класса с 10-ого, все это казалось таким далеким и нереальным, что даже притягивало своей неизвестностью… Будут ли они и дальше неразлучной парочкой, Бонни и Клайдом, как их звали родители… или же их пути наконец разойдутся, и с каждым новым витком судьбы они будут все дальше друг от друга… и когда-нибудь наступит момент, когда он уже не сможет четко вспомнить ее лицо... Подобное Роберт даже представить себе не мог… И в тоже время какая-то часть его сознания хотела узнать какого это – жить без нее, не видеть, не разговаривать, не притрагиваться. Быть предоставленным только самому себе… Как же так? Он настолько привык к ее постоянному присутствию рядом с собой. Даже, когда он играл на виолончели с закрытыми глазами, абсолютно отрешенный от внешнего мира, и все равно… там, за закрытыми веками, тесно переплетенная со звуками, была она. Ее глаза на нем, ее восхищение, словно крылья, обволакивало его коконом, придавая всем ощущениям невыносимую остроту.
И все же… Какая-то его часть жаждала испытать свободу от нее. Просто чтобы узнать, какая она, жизнь обычных людей.
Но чем ближе подступал срок окончания школы, тем реже в их разговорах просачивалась эта тема… Потому что он уже давно все решил. И она знала об этом. И не только об этом. Джаз чувствовала его настроение, а он мог лишь догадываться о ее внутреннем состоянии, изо всех сил вглядываясь в широко раскрытые глаза. Будучи самым близким существом, она, все равно, оставалась непостижимой для него. Однажды, после прогулянных занятий, когда они весь вечер просидели в верхней кабинке чертова колеса в заброшенном парке, она, казалось, задремала у него на груди. Погрузив руки в ее волосы, он ноту за нотой проигрывал про себя пока неподдающиеся места 2-ого концерта для фортепиано Рахманинова, не сводя невидящего взгляда с неспешно шествующей за горы луны. Но внезапно небо заслонили ее глаза. Никогда еще Роб не видел у нее такого серьезного и усталого взгляда.
- Когда? – ее голос прозвучал глухо и бесцветно.
К чему разыгрывать непонимание или удивление.
- Нескоро. Через несколько месяцев, если не провалюсь… - свой голос он тоже узнал с трудом.
Неестественно белые пальцы вцепились в его рубашку с такой силой, что послышался треск рвущейся ткани.
- Ты… - он чуть было не позвал ее с собой, но резко замолчал. Так нельзя. Ведь она самостоятельная личность. Нельзя показывать ей свою слабость и эгоизм. Джаз и так знает, что он не хочет с ней расставаться. Просто невозможно, чтобы она не понимала этого. Но он ни за что не станет навязывать ей свои прихоти. Он не хочет разочаровывать ее. Она сама, а не под давлением его эгоизма, должна принять решение, как распорядиться своей судьбой. Господи, как пусто и пафосно звучат эти жалкие мысли.
Видимо, все эти противоречия так явно проступили на его лице, что ей не составило никакого труда их распознать.
Ее глаза внезапно заискрились весельем, а кулачок стукнул по напряженно сжатой челюсти в шутливом хуке.
- И когда же ты собирался мне рассказать?! За день до отъезда? – она снова, словно кошка, свернулась клубком на его груди, укутавшись в свои черные волосы.
Он долго не отвечал. Луна уже успела спрятаться за горной грядой. Он тянул этот момент блаженного спокойствия, сознавая, что тот вот-вот может разрушиться. Но Иезавель ждала. Роб ощущал это по ее сжатому и отяжелевшему телу, по неровному дыханию, и он знал, что она внимательно слушает его учащенное сердцебиение.
- Зачем мне тебе что-то говорить, Джаз? Ты и сама все прекрасно знаешь. Я просто ждал, когда ты сама захочешь поговорить об этом…
- О некоторых вещах нужно говорить, даже если я и сама о них знаю! Мне это необходимо… хотя ты прав, мне нужно было время… Но я знаю гораздо больше, чем тебе кажется. Знаю, как ты хочешь поступить именно в ту консерваторию, в Бостоне. И знаю, что тебя обязательно возьмут… - вздох, резкий поворот, - Так ты на вступительных будешь играть на виолончели или на фоно?
Она не хотела обсуждать их разъединение…
- Честно, я пока даже не знаю обязательную программу вступительных…
Но он больше не хотел неопределенности. Для него их ближайшее будущее было сейчас важнее всего… даже его собственных надежд и амбиций.
Сейчас. У него в груди все сжалось.
- А ты… Что ты решила сотворить со своим будущим?
Джаз даже не дрогнула.
- Ничего. Я не думала об этом, как и ты. Единственное отличие между нами – ты и так все знал, а я вот до сих пор в абсолютном неведении. Просто буду жить дальше, пока меня не озарит.
- Джаз… ты…
- Не мучай себя, братишка… Я не поеду с тобой. Останусь здесь и подожду…
Так легко она это сказала, почти невесомо. От этого ее светлого тона ему сделалось как-то очень больно в груди… Но он не успел ничего ответить. Джаз уже выскользнула из его рук, белкой слетев по балкам колеса. Он хотел было последовать за ней, но что-то внутри подсказало ему не трогать ее сейчас. Роб откинулся обратно, посмотрев на луну, вновь показавшуюся из-за гор, и тогда услышал скрипучие стенания качелей. Понятно… Значит ей тоже интересно, как это - жить порознь.
Следующие несколько месяцев он почти не спал, не ел и ничего не видел вокруг. Консерватория Новой Англии ставила почти нереальные задачи для нормальных, психически здоровых студентов. Только сдвинутые трудоголики или щедро одаренные гении могли осилить баррикаду из вступительных экзаменов. И Роберт должен был доказать, прежде всего себе, что способен преодолеть это препятствие. Он с легкостью мог бы поступить в любую консерваторию в радиусе нескольких сотен миль, но он хотел именно в Бостонскую. Возможно, из-за своего любимого композитора Дж.У. Чедуика, возможно, из-за консервативных традиций, которые до сих пор строго соблюдались в этом старинном учреждении, а, возможно, из-за ее тесной связи с Бостонским симфоническим оркестром. Он неустанно читал ноты и партитуры, разбирая произведение за произведением, зарывался с головой в историю музыки, и играл, играл, играл, а в перерывах читал и снова читал…
Но она всегда была рядом. Знала, когда и где можно помочь, а когда лучше не трогать его. Его голова раскалывалась от переизбытка информации. Его пальцы постоянно что-то наигрывали на невидимых клавишах. Роб даже не мог спать, хотя от напряжения едва держался на ногах. И тогда Джаз уводила его в их тайное место, где устраивалась между корней платана, опираясь спиной о нагретую летом шершавую кору. И он засыпал в ее руках, убаюканный тихим низким голосом, упорядочивающим хаос в воспаленном мозгу, снимающим напряжение с мышц. Роб зависел от ее рук и голоса, словно наркоман от дозы первосортного наркотика. Ему казалось, если бы не Джаз он бы не выдержал и давно сломался. Он привык к ней и ее поддержке также как к воздуху, даже больше. Как же он будет жить без нее? Он старался не думать об этом.
После того, как он сдал экзамены и через несколько дней узнал результаты, Роб сразу же вернулся домой. Во время длинных и напряженных экзаменов он так нервничал, что ничего и никого вокруг не замечал. Все лица превратились в однообразные размытые маски. Он так и не смог сосредоточиться и погрузиться в исполняемые произведения… Бах… Моцарт… Бетховен… Гайдне… Бернстайн… по собственному выбору Гершвин и Чедуик для фоно, Григ и Рахманинов для виолончели… Не смотря на то, что не сделал ни одной технической ошибки, душа его была далеко. Все это напоминало тягучий серый сон. Затянувшиеся до бесконечности экзамены по сольфеджио и гармонии едва затронули его сознание… И хотя приемной комиссии не понравилось бесцветное отстраненное исполнение, они не могли не выделить отточенную оригинальную технику и многообещающий потенциал. Словно натасканные ищейки, они учуяли талант и почти не колебались в своем решении. Эту новость восприняла лишь малая часть его мозга, отметившая также, что хотя бы на месяц он будет предоставлен самому себе. Подавляющая же их часть бродила за тысячи километров от Бостона.
…интересно, а что она сейчас делает?.. Сильно ли переживает за него?.. Соскучилась ли уже?.. Ждет ли его возвращения, также как он сам?..
Когда он прилетел домой, только-только начало светать. Он хотел сразу же пойти к ней, надеясь, что, возможно, она оставила приоткрытым для него окно. Но потом решил все-таки немного подождать, чтобы успокоиться. Вся эта грандиозная затея с Бостонской консерваторией уже не казалась ему такой уж вожделенной. Роб поднялся к себе, стараясь никого не разбудить. Из-за плотно задернутых штор в комнате царил почти абсолютный мрак. И все же, непонятно почему, но его сердце споткнулось и забилось быстрее, а ноги сами понесли к кровати, хотя глаза оставались абсолютно слепы… Он ничего не понимал, пока руки безошибочно не нашарили под одеялом ее, теплую и мягкую, и не подхватили, прижав к груди. Его тело и сердце почувствовали ее присутствие раньше, чем мозг. Изо всех сил прижимая ее к себе, он чувствовал как она просыпается и открывает глаза. И это был один из самых ярких и счастливых моментов за всю прожитую им до сих пор жизнь. Без слов, без единого звука они обнимались и плакали… каждый по своей причине, но причины эти были неотъемлемыми частями одного целого.
Почти каждую минуту оставшегося им месяца они старались провести вместе. Однажды, почти не сговариваясь, оба схватили виолончель и губную гармошку и отправились автостопом в Вашингтон, где бродяжничали, ночуя под мостами, играя в парках и переулках. Просто так… чтобы познать вкус другой жизни, и чтобы побыть вдвоем перед долгой разлукой. Иногда, просто забавы ради, он учил Джаз игре на виолончели… и она, в который раз, поражала его гибкостью и глубиной таланта и остро отточенным слухом. Поняв на интуитивном уровне азы, и даже не видя нот, она могла воспроизвести мелодию, стоило ей лишь раз услышать, как он играет. И, конечно, ее низкий грудной голос и блюзовые мотивы собирали вокруг огромную толпу, обеспечивающую их деньгами на еду и транспорт.
…тогда-то они и договорились не созваниваться и не переписываться. Это началось, как шутка, и переросло в игру на спор… Кто первый сломается… А потом уже на полном серьезе они договорились, что каждый будет вести дневник, где будет описывать прожитый день… и свои ощущения, как этот день был прожит другим…
- Спорим, ты, бесчувственный братишка, ни разу не попадешь в точку! Лучше сдайся сразу! Тебя так завертит новая жизнь, что ты уже и на второй день обо мне забудешь…
Больно…
…иногда она умела сказать очень больно…
Он резко вскинул голову, пронзив обиженным взглядом, но она даже и не посмотрела в его сторону.
Но ночами она всегда устраивалась в его руках, прижимаясь к груди и пряча лицо в волосах. И теперь она часто прятала от него свои глаза. Роб не мог понять ее настроения, как не мог понять и своих собственных чувств.
Он пожалел об их договоре в первый же день своей новой жизни… в первый же час. Уже в аэропорту, словно в новой дозе, он нуждался в звонке, просто, чтобы услышать ее голос, пусть и искаженный телефонной связью… но он мог бы закрыть глаза и представить, как она сжимает пальцы на трубке и, смеясь, дразнит его слабохарактерным идиотом… Услышать ее голос и получить возможность просуществовать еще какое-то время.
Это был самый тяжелый период в его жизни. Боковым зрением он всегда видел ее рядом… забывшись, обращался к ней… чувствовал ее запах, переполняющий многолюдные улицы и душные коридоры общежития. Но ее не было. Она осталась в прошлой жизни. А он, словно выброшенный на берег кит, задыхался, сжимая телефон в руке, но не звонил. Он был совершенно один в городе, до краев наполненном незнакомыми людьми, которым было абсолютно безразлично, даже если прямо сейчас перед их глазами его на полной скорости размажет по асфальту какой-нибудь бензовоз. Он испытывал настоящий шок. Весь день, пока устраивался в общежитии и бесцельно бродил по улицам, он боролся с нечеловеческим желанием вернуться к ней и остаться рядом до конца жизни… Он так и написал в дневнике в первый день своей новой жизни без нее.
Следующие дни были настоящим адом. Ему становилось только хуже и хуже. Даже музыка не помогала забыться… наоборот, она, казалось, впитывала в себя весь ужас и отчаяние его внутреннего мира, но для нее это было слишком… она захлебывалась и умирала в мучительных конвульсиях клавиш и смычка. Это заметили и его преподаватели и ребята из соседних комнат. Все эти незнакомые люди замирали, накрытые волной боли и криками, исторгаемыми инструментами под его пальцами. И если в первые часы его пребывания в общаге он еще вызывал смешки и шутки своим поведением до смерти затравленного животного, то после ночи неустанной игры на фортепиано, многие почувствовали нечто, к чему лучше не приближаться, и перестали его задирать, хотя он, все равно, не реагировал на их провокации… У всех женщин, от опытных и потрепанных жизнью преподавателей и до студенток-первокурсниц, его безотчетный призыв, страстная мольба и агония, изливавшаяся в музыке, вызывали неприкрытое восхищение и острое желание утешить, но угрюмая отчужденная красота и отсутствующий взгляд отпугивали даже самых смелых. Ребята же просто ощутили силу таланта, этого было достаточно, чтобы оставить его в покое…
Эта затяжная депрессия длилась несколько бесконечных месяцев. И каждую частицу этого времени он прилагал титанические усилия, чтобы не сорваться, не бросить все к черту и не уехать к ней… или хотя бы просто набрать номер и услышать низкий чуть хрипловатый голос. Он переживал настоящую ломку, когда хотелось лезть на стену… броситься с крыши… взвыть… Лишь дневник и музыка спасали его. Выплескивая на бумагу переносимую агонию, он словно говорил с ней, освобождая сердце от выпавшего за день осадка, притягивающего к земле своей многотонностью. Музыка же была просто открытым шлюзом. Когда он играл, сосредотачиваясь лишь на своем восприятии звука и закрывая глаза, наконец-то мог дышать глубоко и свободно… Теперь Рахманинов и Брамс были его неизменными спутниками. Во сне он постоянно слышал IX симфонию Бетховена… И никто не мог сыграть Лунную сонату с таким отчаянием и безысходностью, как играл ее этот замкнувшийся в своей непроницаемой скорлупе изгой. Никакие другие произведения он не чувствовал с такой болезненной остротой… И то, с какой отдачей он выплескивал силу, заключенную в переплетении нот, как неуловимо летали по клавишам его пальцы, с какой яростью передавал он напряженное возбуждение и как умирал от безысходности вместе со своим творением, заставляло покрываться мурашками всегда таких беспристрастных преподавателей, опустошая их эмоциональный заряд на неделю… Только в музыке он мог найти освобождение. Поэтому, каждый вечер собираясь на следующий день забирать документы, утром он вставал и снова шел на занятия.
Свидетельство о публикации №210061900978