England your england. George Orwell

Англия, моя Англия.
Дж. Оруэлл

Написано Оруэллом во время бомбардировки Лондона в 1940 г.

I

В тот момент, когда я пишу эти строки, высокоразвитые существа человеческой расы проносятся в воздухе, стремясь убить меня. Ко мне как к личности они не испытывают вражды, так же, как и я к ним; они, как говорится, только выполняют свой долг. Большинство из них, в чем я не сомневаюсь, добросердечные, законопослушные граждане, которые никогда и не помышляли о лишении человека жизни. С другой стороны, если кто-нибудь из них прямым попаданием разорвет меня на куски, он не будет думать, что совершил нечто злое. Он служит своей стране, которая избавляет его от тяжести совершаемого им зла.

Нельзя объективно увидеть современный мир, не (о)сознавая огромной мощи национального патриотизма как черты национального характера. В определенных условиях эта черта может не играть роли, но как социальная сила она не знает равных. Христианство, интернационал-социализм – сущий пустяк по сравнению с этим. И Гитлер, и Муссолини так твердо стоят у власти в собственных государствах именно потому что осознали мощь патриотизма, в отличие от своих оппонентов.

Можно заметить, что разделение между народами основано на реальных различиях. До недавнего времени было принято считать, что человеческие особи весьма схожи между собой, но на практике любой совершенно ясно увидит – в разных странах нормы общепринятого чрезвычайно отличаются. То, что может произойти в одной стране, непредставимо в другой. Гитлеровская июньская чистка, например, не могла произойти в Англии. Англичане вообще сильно отличаются от европейцев, чт;о признают и сами европейцы. Задним числом это видно по той неприязни, которую практически все иностранцы испытывают к нашему образу жизни. Немногие европейцы могут выдержать такое испытание, как проживание в Англии, и даже американцы чувствуют себя более «дома» в Европе. 

Когда вы возвращаетесь откуда-нибудь назад, в Британию, вы немедленно испытываете невероятное чувство, что здесь и воздух другой. Даже в первые минуты десятки мелочей дают вам почувствовать это. Горчит пиво, монеты тяжелее, трава зеленее, а театральные спектакли вульгарнее. Толпа в больших городах, с ее расплывчатыми, выпуклыми лицами, плохими зубами и вежливыми манерами, отличается от европейской толпы. Затем грандиозность Англии поглощает вас, и вы теряете чувство, что вся нация - это единый и уникальный организм. И что это вообще такое – нация? разве она существует? Не есть ли мы действительно сорок шесть миллионов неповторимых личностей. А обратное этому – не есть ли хаос? Громыхание сабо в миллионых городах Ланкашира, рычание грузовиков на Большой северной дороге, очереди у биржи труда, грохот кегельбанов в паблик-хаус Сохо, старые девы, проплывающие сквозь туманы осеннего утра ко святому причастию – все это пока лишь фрагменты английской «сцены», однако фрагменты характерные. Возможно ли создать модель «британского поведения» вне этой толчеи образов?
Однако, общаясь с иностранцами, читая зарубежную прессу и литературу, ты все равно возвращаешься к этой мысли. Да, есть все же что-то особенное и узнаваемое в английской цивилизации. Такая же индивидуальная, как испанская. Что-то в этом есть – завтраки всухомятку и унылые воскресенья, дымные города и открытые ветрам дороги, зеленые поля и красные почтовые ящики. Это по-своему неповторимо. Более того, это остается и продолжается, распространяется в прошлое и будущее, и есть в этом что-то, что создает нашу жизнь. Что общего у Англии образца 1940 года с Англией 1840? А что связывает тебя с пятилетним мальчиком на фотографии, которую твоя мать хранит на каминной полке? Ничего, кроме того, что это – тот же человек. 
Кроме всего прочего, это твоя цивилизация, это ты сам. И, как бы ты ни ненавидел ее или, наоборот, любил, ты никогда не будешь счастлив, сколько бы долго или мало ни находился вдали от нее. Сливочные пуддинги, красные почтовые ящики проникли в твою душу. Плохо ли, хорошо ли, это твое, ты принадлежишь этому и мыслишь теми категориями, которые вложены в тебя этой культурой.

Тем временем Англия меняется вместе с остальным миром. И, как и все остальное, она может изменяться в некоторых направлениях, чт;о можно предвидеть только до определённого момента. Я не хочу сказать, что будущее строго очевидно, просто одни альтернативы возможны, другие – нет. Семя может прорасти или нет, но, во всяком случае, свекла никогда не станет пастернаком. Не является ли, следовательно, наиболее важным выяснить, что есть Англия, прежде чем гадать, какую роль она может играть в тех крупных событиях, которые сейчас происходят. 

II

Национальные черты непросто определить, но, даже будучи названными, они часто сводятся к тривиальностям, к невыразительным, банальным зарисовкам или не имеют связи друг с другом. К примеру, испанцы жестоки к животным, итальянцы не могут не поднимать оглушительного шума, китайцы питают страсть к азартным играм. Ясно, что такие вещи сами по себе не важны для того, чтобы определить характерные черты нации. С другой стороны, и не угадаешь, чт;о будет иметь значение, и даже тот факт, что у англичан плохие зубы, может рассказать вам что-нибудь важное об английской действительности. Вот некоторые обобщения, касающиеся Англии, с которыми согласятся едва ли не все, кому понятен английский образ жизни. Первое – англичане с художественной точки зрения не особо одарены. Они не так музыкальны, как немцы или итальянцы, живопись и скульптура никогда не достигали такого расцвета в Англии, как во Франции. Другая черта – англичане не так интеллектуальны, как европейцы. Абстрактное мышление вызывает у них отвращение, и они не чувствуют нужды ни в какой-либо философии или систематическом «мировоззрении». Не потому, что они такие «практичные», как постоянно об этом твердят. Достаточно посмотреть на упрямство, с каким они цепляются за все, что отстало от времени и неудобно в использовании - правила грамматики, которые не поддаются изучению, систему мер и весов, которая понятна только составителям арифметических книг, - чтобы увидеть, как мало их волнует достижение одной только «практической» пользы. Но у них есть определенная способность действовать не задумываясь. Их всемирно известное притворство – например, двойственное отношение к собственной Империи – с этим как-то связано. В моменты всеобщего кризиса вся нация может вдруг сплотиться и действовать так, как действуют особи одного вида в животном мире, повинуясь некоему коду поведения, который понятен каждому, несмотря на то что никогда не формулируется. Фраза, которой Гитлер охарактеризовал немцев – «люди, спящие на ходу» - может быть с полным основанием применена к англичанам. Хотя, конечно, не такая уж большая честь быть названным так.

Но вот есть ценное замечание по поводу одной национальной черты, которая резко и ярко выделяется, хотя упоминается не часто, - это любовь к цветам. Она сразу бросается в глаза приехавшему из-за границы, особенно из Южной Европы. Не противоречит ли эта особенность британской индифферентности к искусству? Нисколько, потому что она обнаруживается в людях, не имеющих эстетических чувств как таковых. Другая английская черта связана с первой, она настолько глубоко укоренилась в нас, что мы практически не замечаем ее, - пристрастие к хобби и занятиям, которым уделяют время на досуге, то, что является «святая святых» английской жизни. Мы являемся нацией любителей цветов, но мы также нация коллекционеров марок, голубятников, плотников-любителей, портных-любителей, игроков в дартс, решателей кроссвордов и головоломок. Вся культура, которая истинно народна, вращается вокруг таких вещей, которые, даже несмотря на то, что «общественны», не являются официальными – пабы, футбольный матч, сад на заднем дворе, посиделки у камина и «чашка истинного чаю». До сих пор верят в свободу личности, как в девятнадцатом веке. Это не имеет ничего общего с экономической свободой, права эксплуатировать чужой труд для собственной выгоды. Это свобода иметь собственный дом, делать в свободное время то, что нравится, выбрать развлечения по вкусу. Наиболее ненавистно для английского уха имя Нойзи Паркер – «человек, который сует нос не в свое дело». Очевидно, конечно, что эта частная свобода постепенно сходит на нет. Как все современные люди, англичане претерпевают процессы нумерации, инвентаризации, описи, координирования. Однако движущая сила их порывов направлена в другую сторону, и способ всеобщей регламентации жизни, который может быть им навязан, впоследствии превратится в нечто отличное от того, что было в начале. У нас нет партийных съездов, нет Движений молодежи, нет цветных рубашек, преследования евреев или стихийных митингов. При всем при этом нет и гестапо.       

Во всех культурах простой народ должен жить как бы в некотором отдалении от существующего государственного строя. Настоящая «массовая» культура Англии – это то, что происходит «под поверхностью», лишено официоза и в большей или меньшей степени осуждается признанными авторитетами. При взгляде на жизнь простых людей можно заметить, что их нравы не отличаются строгой моралью и аскетизмом. Они закоренелые игроки, пьют столько пива, сколько позволит их заработок, склонны к непристойным шуткам и говорят, вероятно, наисквернейшим языком в мире. Они должны удовлетворять эти низменные вкусы перед лицом лицемерных законов, которые должны помогать любому, но на практике позволяют произойти всему, чему угодно. И к тому же простой народ не имеет определенных религиозных верований, и так продолжается в течение столетий. Англиканская церковь никогда по-настоящему не влияла на простых людей, это была прерогатива мелкопоместного дворянства, землевладельцев, к нонкомформистским же сектам принадлежало меньшинство людей. И, если у людей все-таки сохранилось какое-то христианское чувство, то в то же время практически полностью забылось самое имя Христа.

Культ силы, который стал новой религией Европы и который заразил английскую интеллигенцию, никогда не касался простых людей. Никогда они не связывались с политическими силами. Тот «политреализм», который провозглашался в японских и итальянских газетах, шокировал бы их. Может, наиболее выигрышное представление об английской аполитичности можно составить из юмористических цветных открыток, которые выставляются в витринах дешевых магазинов канцелярских принадлежностей. Все эти вещи являются как бы разновидностью дневника, в который англичане бессознательно себя записывают. Их старомодные взгляды, их сногсшибательный снобизм, смесь грубости и лицемерия, выдающееся мягкосердечие, их глубоко нравственное отношение к жизни, - все это отражается там.

Миролюбие английской нации, наверное, самая замечательная ее черта. Вы замечаете это в то мгновение, когда ступаете на английскую землю. Это страна, где кондукторы в автобусах добродушны, а полисмены не носят револьверов. Ни в одной стране мира, населенной белыми, невозможно так легко спихнуть человека с тротуара на проезжую часть. Вместе с тем европейские обозреватели твердят, что эта якобы показная ненависть англичан к войне и милитаризму – на самом деле «декаданс», сплошное лицемерие. Это антивоинственность англичан глубоко исторична и так же сильна среди среднего и высшего классов, как и среди низших слоев. Успешные войны поколебали, но не разрушили это чувство. В памяти людей еще живо то время, когда именно простолюдины освистывали «красные мундиры» и выступали против того, чтобы владельцы увеселительных заведений пускали туда солдат. В мирное время, даже несмотря на то, что существует два миллиона безработных, довольно трудно пополнить ряды крошечной регулярной армии, которая подчиняется сельским джентри и некоторым слоям среднего класса, и укомплектована работниками ферм и пролетариями самого низкого пошиба. Большинство людей не имеет военных знаний или традиций, и их отношение к войне однозначно «оборонительное» (т.е. настороженное (закрытое), подозрительное). Ни один политик не может прийти к власти, обещая людям завоевания или военную «славу», никакой «Гимн ненависти» для них не привлекателен. Песни, которые сочиняли и исполняли на свой лад солдаты в последнюю войну, были не воинственными, а шуточными и притворно-пораженческими. Единственный враг, которого когда либо поминают, - это старший сержант.

В Англии все бахвальство и напыщенная риторика, вся эта макулатура, связанная с «Правь, Британия!» (Британский национальный гимн), производится лишь незначительным меньшинством. Патриотизм простого народа не громогласен и даже не осознаётся. Англичане не могут удержать в памяти среди исторических памятных дат даже название хотя бы одной военной победы. Английская литература, как и другие, полна батальных произведений, но было бы необходимым указать, что самые популярные из них как раз такие, где рассказывается о поражениях и отступлениях. Например, нет популярных стихотворений о Трафальгарской битве или Ватерлоо. История о действиях армии сэра Джона Мура в Корунье, сражавшейся в отчаянном арьергардном бою перед эвакуацией за море (как в Дюнкерке!), более привлекательна, чем рассказ о блестящей победе. Наиболее захватывающее из батальных стихотворений на английском – о бригаде кавалерии (битва под Балаклавой), которая атаковала в неверном направлении. Что касается последней войны, четвёрка имен, которые действительно запечатлелись в народной памяти – Монс, Иприс, Галиполи и Пасчендель, каждый – настоящее стихийное бедствие. Названия великих сражений, где в конце концов были разбиты германские армии, просто неизвестны широкой публике. 

Причина, по которой английский антимилитаризм раздражает зарубежных обозревателей, заключается в том, что он игнорирует существование Британской Империи. Это выглядит полнейшим лицемерием. В конце концов, Англия поглотила четверть мира и завладела им, будучи громадной морской державой. Как они осмеливаются переворачивать все с ног на голову и говорить, что «война безнравственна»?

Действительно, это правда – англичане лицемерят, выражая своё отношение к Империи. У рабочего класса это лицемерие проявляется в форме игнорирования того факта, что она, воинственная мировая держава, вообще есть на свете. Эта нелюбовь к регулярным войскам - совершенно естественная вещь. Ведь на военной службе занято сравнительно небольшое количество людей, такое незначительное оружие не может существенно влиять на внутреннюю политику. Военные диктатуры существуют везде, но не существует такой вещи, как «морская диктатура». Чт;о действительно ненавидят англичане, практически всех категорий населения, ненавидят от всей души – так это тип чванливого офицера с звякающими шпорами и щелканьем сапог. Ещё за десятилетия до того как впервые услышали о Гитлере, слово «прусский» имело в Англии почти такое же значение, какое сегодня имеет слово «нацист». Насколько это чувство глубоко, можно судить по тому, что последние сто лет британские офицеры в мирное время, если не находятся «при исполнении», всегда носят гражданскую одежду.

Первый пришедший в голову, но совершенно безошибочный показатель социальной обстановки в стране есть маршевый шаг ее армии. Военный парад – это что-то вроде ритуального танца, что-то наподобие балета, выражения определенной философии жизни. «Гусиный шаг», к примеру, есть одна из ужаснейших вещей в мире, гораздо более страшная, чем пикирующий бомбардировщик. Выражением этой неприкрытой силы, наглой власти, содержащейся в нем, сознательно и умышленно, является образ тяжелого ботинка, ударяющего с размаху в лицо. Уродство – часть его сущности, потому что он как бы говорит: «Да, я действительно урод, и ты не осмелишься смеяться надо мной», как уличный задира, который корчит рожи своей жертве. Почему же «гусиный шаг» не используется в Англии? Здесь Бог знает сколько офицеров, которые будут только рады продемонстрировать что-то вроде этого. Однако это не практикуется, потому что люди на улицах будут смеяться. Как бы то ни было, военизированное мировоззрение возможно только в государствах, где простой народ не позволит себе смеяться над армией. Итальянцы взяли на вооружение «гусиный шаг» где-то в то время, когда Италия явно попала под немецкий контроль, и, как можно было ожидать, маршировать у них получалось значительно хуже, чем у немцев. Правительство Виши , если оно выживет, просто обязано представить строгую плацевую строевую подготовку тому, чт;о останется от французской армии. В британской армии строевая муштра строга и чрезмерно усложнена, полна «памяток» восемнадцатого столетия; но, не особенно рисуясь, можно сказать, что маршировка есть лишь особый род прогулки. Маршировка свойственна обществу, которое, без сомнения, управляется мечом, но таким мечом, который никогда не должен выхватываться из ножен.

И все еще мягкость, утончённость английской цивилизации перемешаны с варварством и анахронизмами. Наше уголовное право устарело так же, как и мушкеты в Тауэре. Чтобы что-то противопоставить Нацисту-Штурмовику-Десантнику, мы должны представить себе эту типичную английскую фигуру – карающий судья, эдакий подагрический старый забияка с мнениями, укоренёнными в девятнадцатом столетии, сыплющий грубыми фразами. 
В Англии все еще людей казнят через повешение и секут с помощью девятихвостой плётки. Оба эти наказания так же непристойны, как и жестоки, но никогда не возникало искреннего громкого общественного протеста против них. Люди принимают их (и в Дартмуре, и в Борстале) едва ли не так же, как они воспринимают погоду. Они (наказания) есть «часть закона», который понимается как «непреложный».

Здесь мы сталкиваемся с наиболее важной особенностью Англии: уважение к конституционализму и легальности, вера в «закон» как нечто высшее, выше, чем власть и индивидуум, нечто жестокое и неразумное, конечно же, но по крайней мере неподкупное.

Это не так, что любой англичанин представляет себе закон абсолютно справедливым. Каждый знает, что есть один закон для богатых, и другой – для бедных. Но никто не соглашается с такой интерпретацией этого, каждый считает не требующим доказательств то, что закон, такой, какой есть, должен быть уважаем, и чувствует себя претерпевшим насилие, когда этого не происходит. Замечания вроде «Они не могут посадить меня (в тюрьму), я ничего плохого не сделал», или «Они этого не сделают; это противозаконно», являются частью социальной атмосферы Англии. Нарушители общественного спокойствия  ощущают это так же явственно, как и кто-либо иной. Кто-то находит это в «тюремных эпопеях», таких, как «Стены имеют уста» Уилфрида Маккартни или «Тюремное путешествие» Джима Фелана, в несусветной чуши, которая имеет место в заявлениях людей, отказывающихся от военной службы по убеждениям, в письмах в газеты от видных марксистских профессоров, указывающих на «судебные ошибки». Каждый в глубине души верит, что закон есть, что ему надлежит быть, и в целом его можно отправлять беспристрастно. Тоталитарная идея о том, что такой вещи, как право, вообще не существует, а есть только сила, здесь, в Англии, никогда не пустит корни. Даже интеллигенция соглашается с идеей силы только в теории.

Иллюзия может стать полуправдой, маска способна изменить выражение лица. (Имеется в виду: часто повторяемое несуществующее может воплотиться в реальность; маска, если её носить долго, может приобрести свойства эмоции, замечаемой в выражении лица – И.В.). Привычные заявления, что демократия «такая же, как» или «так же плоха, как» и тоталитаризм, никогда не учитывают этого факта. Все подобные аргументы сводятся к тому, что «лучше что-то, чем вообще ничего». В Англии в такие понятия, как правосудие, свобода, объективная истина, - всё еще верят. Может быть, это иллюзии, но – весьма сильные. Вера в них влияет на поведение, национальная жизнь становится другой. В доказательство чего посмотрите вокруг. Где сейчас резиновые дубинки, касторовое масло? Меч, однако, все-таки находится в ножнах, и, покамест он там, коррупция не может достичь критической отметки. Скажем, английская избирательная система есть едва ли не открытое жульничество. В десятках случаев все результаты выборов смахинированы в интересах имущих классов. Но, если в общественном сознании не произойдёт некоторых коренных изменений, до тех пор система выборов не будет совершенно коррумпированной. [В доказательство этому] Вы не обнаружите в своей избирательной кабинке ни мужчин с револьверами, указывающих вам, каким образом голосовать, ни того, что хоть какой голос не будет подсчитан, ни того, что обнаружится прямое взяточничество. Даже лицемерие в данном случае есть действенная гарантия. Судья, часто выносящий смертный приговор, этот злой старик в красной судейской мантии и конском парике, которому ничем, кроме динамита, не втолкуешь, в каком столетии он живет, но который в любом случае отправляет закон в соответствии с книгами и ни при каких обстоятельствах не возьмёт взятку, - в Англии это одна из символических фигур. Он, этот старик, является символом странной смеси реальности и иллюзии, демократичности и привилегированности, жульничества и честности, тонкой сети парадоксов, благодаря чему нация сохраняет себя в своем узнаваемом образе.

III

Я всё время говорил о «нации», «Англии», «Британии», как будто сорок пять миллионов душ могут каким-либо образом быть рассмотрены как один организм. Но не является ли общеизвестным фактом то, что Англия состоит из двух наций – богачи и бедняки? Осмелится ли кто-нибудь притворяться, будто есть что-то общее между людьми, имеющими 100 000 фунтов дохода и теми, кто зарабатывает 1 фунт в неделю? И даже уэльсские и шотландские читатели, вероятно, вправе счесть себя обиженными, потому что я употреблял слово «английский» чаще, чем «британский», поскольку основное население сосредоточено в Лондоне, и ни внутренние графства, ни северные или западные не обладают собственной культурой.
Лучше понять этот вопрос можно, рассмотрев его глазами нацменьшинства. Верно, что так называемые «расы» Британии ощущают себя совершенно отличными одна от другой. Шотландец, к примеру, не скажет вам спасибо, если вы назовёте его англичанином. Вы можете увидеть наши переживания по поводу этой особенности в том факте, что мы называем наши острова не менее чем шестью различными наименованиями: Англия, Британия, Великобритания, Британские острова, Соединённое королевство и, в моменты особого душевного подъёма, Альбион. Даже различия между северной и южной Англией сильно преувеличены. Но, так или иначе, эти различия отступают перед тем обстоятельством, что любые два британца будут сообща действовать против одного европейца. Большая редкость встретить иностранца, и к тому же не американца, который мог бы отличить англичанина от шотландца, или даже англичанина от ирландца. Для француза бретонец и овернец (житель г. Овернь, юг Франции) кажутся абсолютно разными, а акцент марсельца в Париже является традиционной темой для шуток. Тем не менее мы говорим «Франция» и «французский», рассматривая Францию как некую единую сущность, единую цивилизацию, что и имеет место на самом деле. Точно так же и с нами. На взгляд стороннего наблюдателя даже кокни (простолюдин из рабочего класса) и йоркширец имеют сильное семейное сходство.

И даже разделение на богатых и бедных теряет значение для того, кто рассматривает нацию со стороны. Не подлежит сомнению, что в Англии ярко выражено неравенство доходов. Выражено это гораздо ярче, чем в любой европейской стране, и вы можете убедиться в этом, обозревая ближайшую улицу. Экономически Англия, безусловно, страна «двух наций», если даже не трех или четырёх. Но в то же время подавляющее большинство людей чувствуют себя единой нацией и сознают своё сходство друг с другом более, нежели с чужеземцами. Патриотизм обычно сильнее, чем классовая вражда, и всегда сильнее любой разновидности интернационализма. За исключением кратковременного периода в 1920-м (движение «Руки прочь от Советской России»), британский рабочий класс никогда не мыслил или действовал «интернационально». Два с половиной года английские рабочие следили за тем, как медленно задыхались их товарищи в Испании, и не поддержали их хотя бы единой забастовкой. Но когда их собственная страна (страна лорда Нуффилда и мистера Монтегю Нормана) оказалась в опасности, их отношение было совершенно иным. В тот момент, когда казалось, что Англия может быть оккупирована, Энтони Иден (англ. министр иностранных дел) воззвал по радио к добровольцам сил самообороны. Он завербовал четверть миллиона человек в первые двадцать четыре часа и ещё миллион в течение последующего месяца. Сопоставьте эти цифры, к примеру, с количеством «отказников» (людей, отказавшихся проходить воинскую службу из-за убеждений), чтобы увидеть, насколько велика сила традиционных ценностей в сравнении с современными веяниями.

В Англии патриотизм принимает различные формы у различных классов, но он пронизывает и соединяет «красной нитью» практически все сословия. Только европеизированная интеллигенция невосприимчива к этому. Как положительная эмоция, это ярче выражено у среднего класса, чем у высших – однако и количество законченных предателей среди богачей, типа Лаваля-коллаборациониста, наверное, достаточно мало. У рабочего класса патриотизм глубок, но бессознателен. Сердце рабочего человека отнюдь не колотится сильней при виде Флага Британского союза. Однако известная «изолированность» и «ксенофобия» намного сильнее выражены у рабочего класса, чем у буржуазии. Во всех странах бедняки более интернациональны, чем богачи, однако английский рабочий класс замечателен своим неприятием чужеземных обычаев. Даже если англичане вынуждены годами жить за границей, они отказываются приучаться к чужеземной пище, равно как и учить другой язык. Чуть ли не каждый англичанин, происходящий из рабочего класса, считает, что старание правильно произносить иностранные слова есть проявление слабости. Во время войны 1914-18 гг. степень контакта с иностранцами у английского рабочего класса была необычайной. Единственным результатом, однако, было то, что они возненавидели снова всех европейцев, за исключением германцев, чьим мужеством они восхищались. В четырёхлетие французского нашествия они даже не обзавелись любовью к вину [чт;о есть традиционная французская черта – И.В.]. Замкнутость англичан, их отказ воспринимать всерьез иностранцев, есть нелепая прихоть, за которую время от времени довольно тяжело приходится расплачиваться. Однако она играет определённую роль в английской загадочности, и интеллектуалы, которые пытались уничтожить это свойство, в общем-то принесли больше вреда, чем пользы. В сущности эта замкнутость есть та же черта в английском характере, которая питает отвращение к туристам и защищает от интервентов.

Теперь можно вернуться к тем двум из характеристик англичан, на которые я указывал, на первый взгляд, случайно, в начале текущей главы. Одна из них – недостаток артистизма. Наверное, это просто еще один способ сказать, что Англия находится вне европейской культуры. Но, к слову, есть одно искусство, в котором они продемонстрировали достаточно таланта, -именуемое литературой. И это искусство также единственное, которое не может пересечь границу. Литература, особенно поэзия и более всего – лирическая поэзия, есть разновидность семейного развлечения, почти или совсем не имеющее цены за пределами собственной языковой группы. За исключением Шекспира, лучшие английские поэты едва известны в Европе, даже по именам. Единственные, кого читают [достаточно широко] – это Байрон, которым восхищаются по ошибке, и Оскар Уайльд, кого жалеют как жертву британского лицемерия. И то, что связано с этим (первой рассматриваемой чертой англичан, недостатком артистизма – И.В.), хотя и не так явно, - это недостаток философской способности, отсутствие чуть ли не у всех англичан какой бы то ни было необходимости в упорядоченной системе мышления или даже в наличии просто логики. 
Если уж начистоту, то идея национального единства есть замена и мировоззрению. Именно потому что патриотизм почти универсален и даже богатые поддаются его влиянию, возможны моменты, когда вся нация внезапно действует в едином порыве и делает одно дело, как стадо крупного рогатого скота, если сталкивается с волком. Такой момент, совершенно определённо, был во время бедствия во Франции. После восьми месяцев смутного ощущения, что война где-то поблизости, люди внезапно поняли, чт;о именно должны они сделать: во-первых, увести войска из Дюнкерка, и во-вторых, не допустить [военного] вторжения. Это было похоже на пробуждение гиганта. Скорее! Опасность! Филистимляне пришли за тобой, Самсон! Затем последовала стремительная единодушная акция – а потом, увы, энергичность обратилась в прежнее состояние сна. В разобщенной нации с этого самого момента должно начинаться движение за всеобщий мир. Но означает ли это (случившееся), что инстинкт англичан и впредь всегда будет им подсказывать верное решение? Нет, ничуть, только и только эта причина, в точно такой же ситуации, возможно, приведет к нужным действиям. На всеобщих выборах 1931 года, например, мы все делали неверные вещи в совершеннейшем единомыслии. Мы были так же единодушны, как гадаринские свиньи. Но, честно говоря, я сомневаюсь, можем ли мы сказать, что на нас давили, и мы катились под уклон вопреки собственной воле. 

Отсюда следует, что британская демократия – не такая уж фальшивка, как иногда кажется. Иностранный наблюдатель видит только лишь социальное неравенство (неравенство благосостояний), нечестную выборную систему, контроль правящего класса над прессой, радио и образованием, и заключает [из всего этого], что демократия [в Англии] есть только мягкое название диктатуры. Однако этот вывод игнорирует то важное соглашение, которое, к несчастью, существует между лидерами и ведомой ими массой. Как бы кому-то не ненавистно было признать, но почти наверняка национальное правительство, существовавшее в Англии между 1931 и 1940 гг., выражало волю широких масс. Оно допускало трущобы, безработицу и трусливую внешнюю политику. Да, однако то; же допускало общественное мнение. (Однако общественное мнение было с этим согласно). Это был застойный период, и его политические деятели были посредственностями.   

Несмотря на кампании нескольких тысяч леворадикалов, определённо ясно, что большинство англичан стояли вне Чемберленовской внешней политики. Более того, также совершенно ясно, что в сознании Чемберлена происходила такая же борьба, как и в сознании простых людей. Его [политические] оппоненты изображали его тёмным и лукавым прожектером, замышляющим продать Англию Гитлеру, но гораздо более вероятно, что он был всего лишь старым глупцом, действующим насколько позволяли его тусклые умственные способности. В противном случае трудно объяснить несообразности его политики, его неспособность ухватиться за какую-либо [определённую] возможность действовать, из тех, что открывались перед ним. Как и большинство людей, он не хотел платить цену ни мира, ни войны. И общественное мнение плелось за ним, в то время как народ испытал на себе методы, которые вряд ли кто-то испытывал до этого. Оно шло у него на поводу, когда он отправился в Мюнхен, когда он попытался найти взаимопонимание с Россией, когда он давал обязательства Польше, выполнял их, и без особого энтузиазма вёл ситуацию к войне. Только когда результаты его политики стали очевидными, оно обернулось против него, что означает, оно обернулось против собственного летаргического сна в течение прошедших семи лет. Поэтому народ выбрал себе лидера по своему вкусу, Черчилля, который, по крайней мере, был способен понять, что только социалистические страны могут сражаться эффективно.

Хочу ли я этим всем сказать, что в Англии – подлинная демократия? Нет, и даже читатель Дейли Телеграф едва ли в это поверит.
Англия – классово наиболее обусловленная страна в мире. Это страна снобизма и особых привилегий, повсеместно управляемая стариками и глупцами. Но при любом анализе нужно принять во внимание эмоциональное единство англичан, желание практически всех жителей чувствовать одинаково и действовать сообща в моменты предельного кризиса. Это единственная крупная страна в Европе, которая не считает своим долгом загонять сотни из тысяч своих соотечественников в ссылки или концентрационные лагеря. В это самое время, спустя год после начала войны, газеты и брошюры, которые поносят правительство, призывая сдаться, продаются на улицах почти беспрепятственно. Этот факт проистекает меньше от уважения к свободе речи, чем от ясного понимания того, что такие вещи не имеют, в сущности, значения. Довольно безопасно позволить продаваться газете типа «Пиас Ньюс», потому что совершенно очевидно, что четверть населения никогда не захочет её читать. Нация скреплена невидимой цепью. В обычное время правящий класс будет грабить, плохо руководить, саботировать, заводить нас в болото; но дайте общественному мнению быть действительно услышанным, дайте им выкарабкаться со дна, чтобы они не сдерживали чувств, и остальным будет трудно на это не откликнуться. «Левые» авторы, которые обвиняют правящие классы в «про-фашизме», слишком упрощенно все представляют. Сомнительно даже, есть ли во внутренней шайке политиков, которые ввергли нас в нынешнюю критическую ситуацию, сознательные изменники. То плохое, чт;о в этом роде происходит в Англии, случается нечасто. Почти всегда это что-то вроде самообмана, вроде того как «правая рука не ведает, чт;о творит левая» (евангельская цитата – И.В.). И, будучи бессознательным, это стремление [к измене] естественным образом ограничено. Можно сказать, это наиболее очевидное свойство английской прессы. Честна она или нечестна? В мирное время – определенно второе. Все газеты, которые существуют за счет объявлений, и сами рекламодатели осуществляют нечестную цензуру в отношении новостей. Пока я всё же не считаю, что есть хотя бы одна газета в Англии, которую можно открыто подкупить. Во Франции в период Третьей республики все газеты, за исключением очень немногих, можно было запросто купить, как фунт сыра. Общественная жизнь в Англии никогда не носила открыто скандального характера. Она не достигла пика дезинтеграции, где обман мог бы быть разрушен.

Англия – это не приукрашенный остров из многоцитируемых Шекспировских вещей, равно как и не ад, нарисованный доктором Геббельсом. Более чем что-либо другое Англия напоминает семейство, такое довольно ханжеское викторианское семейство, где не слишком и много чёрных овец, но у всех имеются шкафы с внезапно появляющимися скелетами. У этого семейства есть богатые родственники, которым обязаны кланяться в ноги, и бедные родственники, существование которых засекречено, и глубокая завеса тайны покрывает сведения об источнике семейного бюджета. Это семья, где юное поколение чертовски несговорчиво, а основная власть находится в руках невменяемых дядюшек и дряхлых тётушек. Но, как бы то ни было, это – семья. Здесь свой особый язык, общие воспоминания, и при приближение врага она сплачивает свои ряды. Семья с трудно поддающимися воспитанию «неправильными» детьми – пожалуй, это более всего соответствует краткой характеристике Англии.

IV

Вероятно, битва при Ватерлоо была выиграна на игровых площадках Итона, однако там же были проиграны все первые сражения последующих войн. Одной из превалирующих особенностей английской жизни прошедших трёх четвертей века был кризис способности руководить у правящего класса. В годы с 1920 по 1940-й этот кризис наступал со скоростью химической реакции. Даже сейчас, в момент написания этих строк всё ещё уместно сказать такое о нынешнем правлении. Как нож, износивший два лезвия и три новых рукояти, аванпост английского общества всё такой же, как и был в середине девятнадцатого столетия. После 1832 года старая земельная аристократия неуклонно теряла власть, но вместо того чтобы исчезнуть или стать своего рода пережитком эпохи, они просто-напросто породнились с сословием торговцев, фабрикантов и финансистов, которые вернули их в аппарат власти и вскоре превратили в аккуратные копии самих себя. Состоятельный судовладелец или мельник считают себя сельскими джентри, в то время как их сыновья изучают хорошие манеры в общественных школах, которые как раз и предназначены для этого. Англия управлялась и управляется аристократией, постоянно пополняющейся из парвеню. А, принимая во внимание, какой энергией обладают «люди, сделавшие себя сами», а также и то, что они обрели свой путь в социум (правящие классы), где всё ещё живы традиции «общественного служения», можно заметить, что полноценным руководителям и до;лжно повляться таким вот образом.   

Все же, так или иначе, правящий класс угасал, терял способность управлять, и в этом есть какое-то привлекательное мужество, даже несмотря на предопределенность всего этого; угасал, пока не подошло время, когда напыщенные ничтожества  вроде Идена или Галифакса все же смогли проявить себя как люди неординарные. Что касается Болдуина, то он не заслуживает чести называться даже «напыщенным выскочкой». Этот - просто какая-то «черная дыра». Безрезультатные действия по решению внутренних проблем Британии в 20-е годы – само по себе достаточно плохо, однако британская внешняя политика между 1931 и 1939 годами – это [вообще] одно из «чудес света». Почему? Что произошло? Что заставляло британского политика в решительный момент делать неверный шаг так уверенно, словно повинуясь инстинкту?

Общепризнанным фактом является то, что позиция имущих классов слишком долго регрессировала, чтобы быть адекватной. Проживая в центре огромной империи и всемирной финансовой сети, они защищали свои интересы и выгоды, и употребляли их – на что? Было бы честным сказать, что жизнь в самой Британской империи была гораздо лучше, чем за её пределами (в подвластных ей территориях). Тем не менее, Империя была слаборазвита, Индия застряла в средневековье, доминионы  малонаселены, преимущественно
теми иностранцами, которых ревниво выдворяли за пределы страны, и даже в самой Англии полно было трущоб и безработицы. Только полмиллиона человек, жители деревень, определённо выигрывали от существующей системы. Более того, тенденция малых предприятий к превращению в крупные путём слияния лишила многих и многих из состоятельных классов их управленческих функций и превратила их в простых собственников, их работа теперь выполнялась для них же штатными руководителями и рабочими. На протяжении многих лет в Англии существовал абсолютно бесполезный класс, живущий на деньги, о происхождении которых едва ли догадывался, класс «праздных богачей», людей, чьи фотографии вы могли видеть в «Татлере» и «Байстендере» («Болтун» и «Очевидец», названия английских периодических изданий), всегда «думающих о наших нуждах». Существование таких людей по любым меркам не имело оправдания. Они просто паразиты, менее нужные обществу, чем блохи – собаке.      

В 1920 году многим было известно обо всём этом. В 1930-м уже миллионы имели информацию о происходящем в стране. Однако британский правящий класс явно не хотел признаваться самому себе в своей бесполезности. Они виноваты в том, что сами не отреклись от власти. Им несподручно было стать обыкновенными бандитами, как американские миллионеры, которые удерживали за собой несправедливо присвоенные привилегии и подавляли оппозицию с помощью взяток и слезоточивого газа. Ко всему прочему, они принадлежали к классу с определёнными убеждениями, они учились в школах, где честь (здесь в значении: долг, обязанность) умереть, если надо, за собственную страну утверждается как первая и величайшая из заповедей. Они не могли не чувствовать себя настоящими патриотами, даже при том, что грабили своих сограждан. Очевидно, что для них существовало единственное «спасение» - впасть в маразм. Они смогли удержать общество в том виде, в каком оно существовало, только будучи неспособными постичь, что улучшение вообще возможно. И, как это ни было сложно, они добились этого, почти полностью обратясь взглядом в прошлое и отказываясь замечать то, что происходило вокруг.
Из этого наблюдения многое становится понятным в Англии. Это объясняет упадок в сельском хозяйстве, происшедший по вине «псевдофеодализма», который фактически согнал с земли наиболее предприимчивых фермеров. Это объясняет и косность публичных школ, в которых едва ли произошли какие-либо изменения с восьмидесятых годов XIX века. Это объясняет также военную несостоятельность Англии, которая вновь и вновь изумляла мир. Начиная с 50-х (XIX) годов каждая кампания, в которую была вовлечена Англия, начиналась с серии неудач, после чего ситуацию спасали люди, не занимавшие в обществе значительных постов. Высшее командование, набранное из аристократических кругов, никак не могло должным образом приготовиться к современной войне, так как для этого нужно было признаться самим себе в том, что мир изменился. Они всегда цеплялись за устаревшие методы ведения войны и оружие, потому что упрямо считали каждую войну репетицией предыдущей. К Англо-бурской войне (1899-1902) они приготовились, как к войне с зулусами (1879), к началу 1914 года состояние их готовности было на уровне Англо-бурской войны, и к нынешней войне они были готовы, как к первой мировой. Даже теперь сотни тысяч людей в Англии обучаются приёмам боя со штыком – оружием, которое теперь абсолютно бесполезно и годится разве для открывания консервов. Стоит заметить, что флот и, позднее, воздушные силы всегда были эффективнее регулярных войск. Но, флот – частично, а воздушные силы – практически полностью действуют под диктовку правящего класса.

Нужно заметить, что в мирное время методы британской верхушки служат им весьма неплохо. Их собственный народ явно им доверяет. Как бы несправедливо ни была устроена Англия, её народ не бывал раздробляем классовыми войнами или выслеживанием тайной полиции. Империя была так миролюбиво настроена, как ни одна сопоставимых с нею по территории стран. На всём протяжении её огромной экспансии, почти на четверть мира, у неё было меньше вооружённых людей, чем нашли бы необходимым для [защиты] незначительного балканского штата. Как и живущие под его правлением и взирающие на него только с либеральной, негативной, точки зрения, британский правящий класс имеет свои отправные идеи. Они предпочтительны для «по-настоящему современных людей», националистов и фашистов. Но на протяжении долгого времени было ясно, что эти идеи окажутся несостоятельны против любого серьёзного воздействия со стороны.

Они (британский правящий класс – И.В.) не могли бы бороться с национализмом или фашизмом, так как не поняли бы их. Точно так же не смогли бы они сражаться и с коммунизмом, если бы последний стал серьёзной силой в Западной Европе. Чтобы понять фашизм, им нужно было бы изучить теорию социализма, которая помогла бы понять, что та экономическая система, которой они держатся, совершенно несправедлива, неэффективна и отстала от времени. Но именно этому факту они старались никогда не смотреть в глаза. Они реагировали на фашизм, как кавалерийские генералы 1914 года на пулемёты – делали вид, что их не существует. После стольких лет агрессии и бойни они смогли понять только то, что Гитлер и Муссолини враждебны коммунизму. Следовательно, это доказывало, что они должны быть дружествены к источнику прибыли Британии. Отсюда устрашающий спектакль Консервативной М. партии, широко муссирующий новости о британских кораблях, поставлявших продовольствие для испанского правительства, которые подверглись бомбардировке итальянских самолётов. Даже когда они начали понимать опасность фашизма, его совершенно революционную сущность, огромную военную мощь, на которую он способен, тактика, которую они избрали, не соответствовала их возможностям. Во время гражданской войны в Испании любой [англичанин], чьи познания в политике равнялись приобретённой за шесть пенсов социалистической агитброшюре, знал, что, если победит Франко, стратегические последствия для Англии будут плачевными, однако генералы и адмиралы, отдавшие свои жизни в войну, были неспособны понять это. Этот стиль политического неведения пронизывает всю британскую «официальную» жизнь, включая кабинет министров, посольство, консульство, судейских, городской магистрат, полицию. Полицейский, арестовывающий «красного», не понимает теорий, которые красные проповедуют; если бы он стал над этим задумываться, его собственное положение телохранителя правящих классов показалось бы ему гораздо менее приятным. Здесь причина задуматься о том, что даже военный шпионаж безнадежно затруднен незнанием новых экономических теорий и ответвлений подпольных партий.

Британские правящие классы не были так уж неправы, думая, что фашизм на их стороне. Очевидно, что любой богач, если только он не еврей, имеет меньше оснований бояться фашизма, нежели коммунизма либо демократического социализма. Никто не должен об этом забывать, потому что вся немецкая и итальянская пропаганды направлены на то, чтобы скрыть это. Природный инстинкт таких господ, как Саймон, Гоар, Чемберлен и иже с ними подталкивал их найти пути сближения с Гитлером. Но – и здесь вступила в действие та черта английского самосознания, о которой я говорил, глубокое ощущение национальной солидарности, - эти люди могли бы сделать подобное, только разрушив империю и ввергнув свой собственный народ в полурабство. По-настоящему коррумпированный класс сделал бы это без колебаний, как во Франции. Но не таково положение дел в Англии. Политики, произносящие раболепные спичи о долге лояльности к своим завоевателям, вряд ли обнаружатся в английской общественной жизни. Такие люди, как Чемберлен, лавируя между своими доходами и своими убеждениями, и не смогли сделать ничего иного, кроме как выбрать наихудшее из обеих сфер.   

Одна вещь всегда хорошо видна у английского правящего класса, и нравственно объективна, - это то, что в военное время они вполне готовы умереть [за свою страну]. Несколько герцогов, графов и подобных им были убиты в последнюю кампанию во Фландрии. Этого бы не случилось, если б те люди были такими циничными подлецами, какими иногда любили себя выставлять. Важно [в таких случаях] правильно понимать мотивы, иначе никто не мог бы предугадать их возможных действий. То, чего от них обычно ожидают, - это не измена, не предательство, не малодушие, но «всего лишь» глупость, неосознанный саботаж и неистребимый инстинкт делать всё наоборот, не так, как нужно. Они вовсе не злы, или злы, но не все; они просто неисправимы. Только когда их деньги и власть сойдут на нет, - лишь тогда те из них, кто помоложе, начнут понимать, в каком столетии они находятся.   

V

Стагнация Империи в период между двумя мировыми войнами затронула каждого в Англии, но особенно сильное воздействие она оказала на два важнейших подраздела среднего класса. Один – военно-империалистический средний класс, обычно называемый «блимпы» - Blimps , и другой –  интеллигенция левого толка. Эти два по-видимому враждебных типа, символизирующие извечных противников – «полковник на половинном окладе», с его бычьей шеей и крохотным мозгом, как у динозавра, и интеллектуал-выскочка с высоким лбом и цыплячьей шейкой – в общественном сознании связаны друг с другом и постоянно соприкасаются; в любом случае они рождены в значительной степени в одинаковых семьях.
Уже тридцать лет назад Блимп-класс утратил свою жизнеспособность. Фамилии принадлежавших к среднему классу, воспетому Киплингом, плодовитые неинтеллектуальные семьи, чьи сыновья представляли ядро офицерского состава армии и флота, и кишели на всей пустынной и неприветливой местности от Юкона до Иравади, перед войной 1914 года пришли в упадок. Уничтожил их, как ни странно, телеграф. В стремительно сужающемся мире, всё более и более контролируемым Уайтхоллом, с каждым годом становилось всё меньше пространства для личной инициативы. Такие как Клайв, Нельсон, Никольсон, Гордон, не смогут найти себя в современной Британской империи. Ещё в 1920 чуть ли не каждый дюйм колониальных земель был под контролем Уайтхолла. Исполненные благожелательности, уставшие от цивилизации люди в темных плащах и чёрных фетровых шляпах, с аккуратно зачехлёнными зонтиками, висящими на левом предплечье, излагали свои идиотские взгляды на устройство жизни где-нибудь в Малайе и Нигерии, Момбасе и Мандалае . Строители империи минувшего века (XIX – И.В.) были сокращены до статуса клерков, зарываясь всё глубже и глубже в груды бумажек и канцелярщины. В ранние двадцатые по всей Империи можно было наблюдать чиновников старой закалки, которые помнили ещё славные былые времена, а теперь бессильно и мучительно переживали происходящие изменения. С этого времени и в дальнейшем было практически невозможно побудить ищущую молодёжь брать на себя какие-либо обязанности в административной системе. Чт;о было характерно для мира управленцев, также было правдой и относительно торговли. Крупные монополии поглотили массу мелких предприятий. Вместо того чтобы торговать на свой страх и риск, люди занимали административные посты в Бомбее и Сингапуре. Как ни странно, жизнь в Бомбее или Сингапуре была даже скучнее и безопаснее, чем в Лондоне. Имперское чувство оставалось довольно сильным у среднего класса, являясь, главным образом, семейной традицией, однако перестала привлекать сама работа имперского чиновника. Много способных людей уезжали на восток от Суэца, если была хоть какая-то возможность ее избежать.

Однако главной слабостью империализма и в какой-то мере британского мировоззрения, что имело место в тридцатые, была частично деятельность левой интеллигенции, этого пышного побега, возросшего на почве общего загнивания империи.

Нужно заметить, что сейчас нет интеллигенции «нелевой». Пожалуй, последним «правым» интеллектуалом был Т.Э.Лоуренс . С начала 30-х годов каждый, кто мог быть охарактеризован как «интеллектуал», был постоянно недоволен существующим строем. Это было неминуемо, так как в том обществе для него просто не находилось места. В империи, которая просто себе загнивала, не развиваясь и не раскалываясь на части, и в самой Англии, управляемой людьми, «ценнейшим» качеством которых была тупость, быть «умным» означало выглядеть подозрительным. Если вы обладали разумением, необходимым для того, чтобы понимать стихи Т.С.Элиота или теории Карла Маркса, вышестоящие могли усмотреть в этом причину отстранения вас от любой важной государственной работы. Интеллектуалы могли выразить себя только в литературных обозрениях и участием в различных левых движениях.

Настроения английской левой интеллигенции можно изучить на материале полудюжины еженедельных и ежемесячных газет. Отличительная черта всей этой прессы – общее отрицательное, недовольное отношение ко всему, и полное отсутствие какой бы то ни было конструктивности. Небольшую группу, почти исключение, среди них составляют безответственные критиканы, кто никогда не ставил себя на место облеченного властью. Другой примечательной характеристикой является их эмоциональная «мелкость» - поверхностность людей, которые живут в мире идей и имеют мало общего с реальностью. Многие левые интеллектуалы были нерешительными пацифистами до 1935 года, истошно вопили, требуя 1935-39 гг. объявления войны Германии, а когда война всё-таки началась, быстренько исчезли со сцены. Хотя и не всегда, но заметно, что те, кто был наиболее антифашистски настроен в период гражданской войны в Испании, сейчас являются самыми злостными пораженцами. В основе этого лежит по-настоящему серьёзная причина, касающаяся столь многих интеллигентов Англии – их разрыв с национальной культурой страны.   
 
Во всяком случае, очень заметно стремление английской интеллигенции европеизироваться. Они заимствуют у Парижа кулинарию, а у Москвы – мировоззрение. В море национального патриотизма они образуют как бы остров диссидентской мысли. Возможно, Англия – единственная страна, чья интеллектуальная элита чурается собственной национальной принадлежности. В левых кругах чувствуется что-то вроде легкого стыда от того, что ты англичанин, и поэтому чуть ли не обязанностью стало высмеивать вековые английские традиции – от скачек до рождественского пудинга. Странно, но факт: неоспоримым является то, что английскому интеллигенту более неловко смиренно стоять во время исполнения «Боже, храни Короля», чем украсть монету из кружки сбора подаяний. На протяжении кризисных лет многие «левачи» подрывали английский дух, пытаясь создать мировоззрение, которое, будучи иногда размазанно-пацифистским или неистово про-российским, всегда оставалось анти-британским. Сомнительно, что это могло иметь какое-то значение для нации, но всё-таки воздействие было. И, если англичане испытывали некоторое время упадок национального духа, а фашистские нации посчитали, что англичане впали в декаденство и начать войну будет безопасно, то частично ответственность за эти события несут левые интеллектуалы. Как «Нью-Стэйтсмен», так и «Ньюс-Кроникл» резко выступали против Мюнхенского соглашения, но даже и они внесли свой вклад в возможность этого события. Десять лет систематической травли «полковника Блимпа» оказали влияние даже на самих «блимпов» и сделали гораздо более сложным, чем было до сего момента, вступление в вооружённые силы ищущих молодых людей. Исходя из факта распада империи, военизированный средний класс в любом случае должен был разрушиться, однако распространение пустых левых взглядов еще более ускорило этот процесс.   

Совершенно ясно, что такая особая позиция английских интеллектуалов на протяжении последних десяти лет как совершенно отрицательных персонажей, представляющих из себя полных анти-Блимпов, явилась побочным продуктом глупости правящих классов. Общество не могло их использовать (использовать их таланты, возможности, рвение – И.В.), и они так и не смогли осознать, что быть преданным своей стране – это быть с ней всегда и при любых обстоятельствах. И блимпы, и «высоколобые» принимали ситуацию разрыва между патриотизмом и интеллектуальностью как нечто само собой разумеющееся, как закон природы. Если вы называли себя патриотом, то вы – читатель «Блэквуд Мэгэзин» и прилюдно благодарите Бога за то, что вы – не «умник». Если же вы – из «умников», то вы подсмеиваетесь над всем, что связано с Британским флагом, и считаете физическую храбрость пережитком варварства. Очевидно, что это нелепое противостояние не может существовать в дальнейшем. Снобы из Блумсбери, с их неизменным смешком, так же несовременны, как и кавалерийские полковники. Современное английское общество не может себе позволить поддерживать ни тех, ни других. Патриотизм и интеллектуальность должны снова быть на одной стороне. То, что мы сражаемся на войне, в очень специфической войне, делает этот альянс возможным.

VI

Один из важнейших прогрессивных процессов в Англии за последние двадцать лет – это расширение среднего класса. Среднего в том смысле, если считать традиционную классификацию общества – капиталисты, пролетарии и буржуазия (мелкие собственники) – немного устаревшей.

Англия – это страна, где собственность и финансовая мощь сосредоточены в руках немногих. Несколько человек в современной Англии владеют чуть ли не всем, чт;о есть, за исключением одежды, мебели и, возможно, недвижимости. Крестьянство уже давно как исчезло, частная торговля разрушена, уменьшаются в количестве мелкие предприниматели. Но в то же время современная промышленность настолько сложна и объёмна, что не может обойтись без большого количества управляющих, продавцов, инженеров, химиков и технических специалистов всех видов, имеющих весьма высокие оклады. Это, в свою очередь, способствует возникновению профессиональных классов – врачей, юристов, учителей, мастеров искусств и т.д. и т.п. Развивающийся капитализм впридачу к этому расширял средний класс, и тот не был окончательно раздавлен, как однажды показалось.

Но намного более важно, чем это, распространение идей и привычек среднего класса среди пролетариата. Британский пролетариат сейчас намного более состоятелен, чем тридцать лет назад. Частично это благодаря действиям профсоюзов, но и в немалой степени по причине успеха естественных наук. Это не везде может быть достигнуто, так как в определённых условиях уровень жизни в сельской местности может повышаться без соответствующего повышения заработной платы. В конце концов, цивилизация может развиваться, производя даже только шнурки для ботинок. Несмотря на то, что общество устроено несправедливо, некоторые технические инновации просто обязаны улучшить быт, потому что многие товары используются всеми гражданами. Например, миллионеры не могут освещать улицы лично для себя, так, чтоб другие ковыляли в темноте. Почти все жители цивилизованных стран теперь пользуются хорошими дорогами, стерилизованной водой, защитой полиции, свободными библиотеками и, пожалуй, свободным образованием по своему выбору. Государственное образование в Англии всегда испытывало нужду в средствах; но, несмотря ни на что, оно улучшалось, в основном, благодаря усилиям учителей, преданных своему делу; и теперь у англичан, по крайней мере, широко распространена привычка к чтению. Теперь богатые и бедные в большей степени читают одни и те же книги, смотрят одни и те же фильмы, слушают те же радиопрограммы. Также различия между образом жизни тех и других уменьшились из-за массового производства дешёвой одежды и улучшений в жилищном строительстве. Это внешнее сходство распространилось настолько далеко, что даже одежда богатых и бедных, особенно женская, различается гораздо менее, чем тридцать или даже пятнадцать лет назад. Что касается жилищного строительства – в Англии до сих пор имеются трущобные районы, это пятно на нашей цивилизации, однако много зданий было выстроено в последние десять лет, по большей части – местными органами власти. Современный муниципальный дом, с его ванной и электричеством, поменьше, конечно, чем вилла биржевого маклера, но это узнаваемо один и тот же дом, чего не скажешь о хижине на крестьянской ферме. Человек, который воспитывался на территории муниципальных построек, - и это видно издалека – в перспективе больше похож на представителя среднего класса, чем тот, кто рос в трущобах. 

Результатом всего этого стало всеобщее улучшение быта и уровня жизни. Это дополняется фактом, что современные индустриальные технологии имеют тенденцию требовать меньше мышечных усилий и, соответственно, подарить людям больше энергии на их досуг. Многие из тех, кто работает в отраслях лёгкой промышленности, на самом деле даже меньше могут считаться работниками ручного труда, чем врач или бакалейщик. Во вкусах, привычках, манерах и мировоззрении рабочий класс и средний класс сходятся все ближе. Все ещё остаются социальные «знаки неравенства», однако реальных различий всё меньше. «Классический» пролетарий – в куртке без воротника, небритый и с развитыми непосильным трудом мускулами – как вид все еще остается, однако постоянно уменьшается в количестве; в основном этот тип преобладает в тяжёлой промышленности на севере Англии.

После 1918 года появляется нечто, чего раньше в Англии никогда не существовало: люди неопределённого социального класса. Еще в 1910 году каждый индивидуум на островах мог быть мгновенно территориально определен по одежде, манерам и акценту. Теперь уже не так. Новые посёлки не есть результат выпуска дешевых автомобилей и изменений в южных промышленных областях. Места, где можно разглядеть ростки будущего Англии, - это область лёгкой промышленности и районы, прилегающие к центральным магистралям. В Слоу, Дэгенхэме, Барнете, Летчворте, Хэйзе – везде, а в первую очередь, в предместьях больших городов – старая модель постепенно превращается в нечто новое. В условиях нынешнего широкого распространения строений из стекла и бетона резкие контрасты старого города – соседствующие трущобы и особняки, а в деревне – богатые поместья и нищие хижины – больше не существуют. Доходы у всех разные, однако жизнь примерно одинакова у тех, кто проживает ее «на разных уровнях», в меблированных комнатах или муниципальных домах, рядом с шоссе или в домах с плавательными бассейнами. Это довольно беспокойная, бескультурная жизнь, сосредоточенная на консервированной пище, «Пикчер Пост», радио и двигателях внутреннего сгорания. Это цивилизация, где дети вырастают с интуитивным знанием того, что такое индуктор, и в полном неведении Библии. К этой цивилизации принадлежат люди, для которых существует только современность, - это лётчики и техники, радиоинженеры, кинопродюсеры, популярные журналисты и промышленные химики. Это та смутная общественная формация, где уничтожаются отличительные признаки «старой» классовой иерархии.

Нынешняя война, если только мы не проиграем, уничтожит бо;льшую часть существующих классовых привилегий. С каждым днем все меньше людей, которые хотели бы сохранения старого порядка вещей. Даже невзирая на определенный страх, что с изменением модели поведения британский образ жизни потеряет свой специфический вкус. Новые пролетарские предместья Большого Лондона социально довольно-таки «темны», однако это лишь легкий диссонанс, аккомпанирующий изменениям. В каком бы образе Англия ни воспряла после войны, он будет глубоко окрашен теми характеристиками, о которых я говорил ранее. Интеллектуалы, которые надеялись видеть её русифицированной или германизированной, будут разочарованы. Мягкость, притворство, легкомыслие, слепая вера в букву закона и ненависть к униформам – все это останется, вместе с сальным пудингом и туманами, закрывающими небосвод. Для того чтобы уничтожилась национальная культура, страна должна быть на длительное время покорена внешним врагом. Возможно, Сток Иксчейндж будет снесена, плуг уступит место трактору, фермы перестроят в детские лагеря, матч между Итоном и Хэрроу будет предан забвению, но все же Англия останется Англией, бессмертным существом, растянутым между прошлым и будущим, и, как и все живые существа, могущей развиваться, предстать в результате этого развития в новом качестве и все-таки остаться собой.

  England Your England
1941
George Orwell

________________________________________
AS I write, highly civilized human beings are flying overhead, trying to kill me.
They do not feel any enmity against me as an individual, nor I against them. They are ‘only doing their duty’, as the saying goes. Most of them, I have no doubt, are kind-hearted law-abiding men who would never dream of committing murder in private life. On the other hand, if one of them succeeds in blowing me to pieces with a well-placed bomb, he will never sleep any the worse for it. He is serving his country, which has the power to absolve him from evil.
One cannot see the modern world as it is unless one recognizes the overwhelming strength of patriotism, national loyalty. In certain circumstances it can break down, at certain levels of civilization it does not exist, but as a positive force there is nothing to set beside it. Christianity and international Socialism are as weak as straw in comparison with it. Hitler and Mussolini rose to power in their own countries very largely because they could grasp this fact and their opponents could not.
Also, one must admit that the divisions between nation and nation are founded on real differences of outlook. Till recently it was thought proper to pretend that all human beings are very much alike, but in fact anyone able to use his eyes knows that the average of human behaviour differs enormously from country to country. Things that could happen in one country could not happen in another. Hitler’s June purge, for instance, could not have happened in England. And, as western peoples go, the English are very highly differentiated. There is a sort of back-handed admission of this in the dislike which nearly all foreigners feel for our national way of life. Few Europeans can endure living in England, and even Americans often feel more at home in Europe.
When you come back to England from any foreign country, you have immediately the sensation of breathing a different air. Even in the first few minutes dozens of small things conspire to give you this feeling. The beer is bitterer, the coins are heavier, the grass is greener, the advertisements are more blatant. The crowds in the big towns, with their mild knobby faces, their bad teeth and gentle manners, are different from a European crowd. Then the vastness of England swallows you up, and you lose for a while your feeling that the whole nation has a single identifiable character. Are there really such things as nations? Are we not forty-six million individuals, all different? And the diversity of it, the chaos! The clatter of clogs in the Lancashire mill towns, the to-and-fro of the lorries on the Great North Road, the queues outside the Labour Exchanges, the rattle of pin-tables in the Soho pubs, the old maids hiking to Holy Communion through the mists of the autumn morning—all these are not only fragments, but characteristic fragments, of the English scene. How can one make a pattern out of this muddle?
But talk to foreigners, read foreign books or newspapers, and you are brought back to the same thought. Yes, there is something distinctive and recognizable in English civilization. It is a culture as individual as that of Spain. It is somehow bound up with solid breakfasts and gloomy Sundays, smoky towns and winding roads, green fields and red pillar-boxes. It has a flavour of its own. Moreover it is continuous, it stretches into the future and the past, there is something in it that persists, as in a living creature. What can the England of 1940 have in common with the England of 1840? But then, what have you in common with the child of five whose photograph your mother keeps on the mantelpiece? Nothing, except that you happen to be the same person.
And above all, it is your civilization, it is you. However much you hate it or laugh at it, you will never be happy away from it for any length of time. The suet puddings and the red pillar-boxes have entered into your soul. Good or evil, it is yours, you belong to it, and this side the grave you will never get away from the marks that it has given you.
Meanwhile England, together with the rest of the world, is changing. And like everything else it can change only in certain directions, which up to a point can be foreseen. That is not to say that the future is fixed, merely that certain alternatives are possible and others not. A seed may grow or not grow, but at any rate a turnip seed never grows into a parsnip. It is therefore of the deepest importance to try and determine what England is, before guessing what part England can play in the huge events that are happening.
 
II
National characteristics are not easy to pin down, and when pinned down they often turn out to be trivialities or seem to have no connexion with one another. Spaniards are cruel to animals, Italians can do nothing without making a deafening noise, the Chinese are addicted to gambling. Obviously such things don’t matter in themselves. Nevertheless, nothing is causeless, and even the fact that Englishmen have bad teeth can tell something about the realities of English life.
Here are a couple of generalizations about England that would be accepted by almost all observers. One is that the English are not gifted artistically. They are not as musical as the Germans or Italians, painting and sculpture have never flourished in England as they have in France. Another is that, as Europeans go, the English are not intellectual. They have a horror of abstract thought, they feel no need for any philosophy or systematic ‘world-view’. Nor is this because they are ‘practical’, as they are so fond of claiming for themselves. One has only to look at their methods of town planning and water supply, their obstinate clinging to everything that is out of date and a nuisance, a spelling system that defies analysis, and a system of weights and measures that is intelligible only to the compilers of arithmetic books, to see how little they care about mere efficiency. But they have a certain power of acting without taking thought. Their world-famed hypocrisy—their double-faced attitude towards the Empire, for instance—is bound up with this. Also, in moments of supreme crisis the whole nation can suddenly draw together and act upon a species of instinct, really a code of conduct which is understood by almost everyone, though never formulated. The phrase that Hitler coined for the Germans, ‘a sleep-walking people’, would have been better applied to the English. Not that there is anything to be proud of in being called a sleep-walker.
But here it is worth noting a minor English trait which is extremely well marked though not often commented on, and that is a love of flowers. This is one of the first things that one notices when one reaches England from abroad, especially if one is coming from southern Europe. Does it not contradict the English indifference to the arts? Not really, because it is found in people who have no aesthetic feelings whatever. What it does link up with, however, is another English characteristic which is so much a part of us that we barely notice it, and that is the addiction to hobbies and spare-time occupations, the privateness of English life. We are a nation of flower-lovers, but also a nation of stamp-collectors, pigeon-fanciers, amateur carpenters, coupon-snippers, darts-players, crossword-puzzle fans. All the culture that is most truly native centres round things which even when they are communal are not official—the pub, the football match, the back garden, the fireside and the ‘nice cup of tea’. The liberty of the individual is still believed in, almost as in the nineteenth century. But this has nothing to do with economic liberty, the right to exploit others for profit. It is the liberty to have a home of your own, to do what you like in your spare time, to choose your own amusements instead of having them chosen for you from above. The most hateful of all names in an English ear is Nosey Parker. It is obvious, of course, that even this purely private liberty is a lost cause. Like all other modern people, the English are in process of being numbered, labelled, conscripted, ‘co-ordinated’. But the pull of their impulses is in the other direction, and the kind of regimentation that can be imposed on them will be modified in consequence. No party rallies, no Youth Movements, no coloured shirts, no Jew-baiting or ‘spontaneous’ demonstrations. No Gestapo either, in all probability.
But in all societies the common people must live to some extent against the existing order. The genuinely popular culture of England is something that goes on beneath the surface, unofficially and more or less frowned on by the authorities. One thing one notices if one looks directly at the common people, especially in the big towns, is that they are not puritanical. They are inveterate gamblers, drink as much beer as their wages will permit, are devoted to bawdy jokes, and use probably the foulest language in the world. They have to satisfy these tastes in the face of astonishing, hypocritical laws (licensing laws, lottery acts, etc. etc.) which are designed to interfere with everybody but in practice allow everything to happen. Also, the common people are without definite religious belief, and have been so for centuries. The Anglican Church never had a real hold on them, it was simply a preserve of the landed gentry, and the Nonconformist sects only influenced minorities. And yet they have retained a deep tinge of Christian feeling, while almost forgetting the name of Christ. The power-worship which is the new religion of Europe, and which has infected the English intelligentsia, has never touched the common people. They have never caught up with power politics. The ‘realism’ which is preached in Japanese and Italian newspapers would horrify them. One can learn a good deal about the spirit of England from the comic coloured postcards that you see in the windows of cheap stationers’ shops. These things are a sort of diary upon which the English people have unconsciously recorded themselves. Their old-fashioned outlook, their graded snobberies, their mixture of bawdiness and hypocrisy, their extreme gentleness, their deeply moral attitude to life, are all mirrored there.
The gentleness of the English civilization is perhaps its most marked characteristic. You notice it the instant you set foot on English soil. It is a land where the bus conductors are good-tempered and the policemen carry no revolvers. In no country inhabited by white men is it easier to shove people off the pavement. And with this goes something that is always written off by European observers as ‘decadence’ or hypocrisy, the English hatred of war and militarism. It is rooted deep in history, and it is strong in the lower-middle class as well as the working class. Successive wars have shaken it but not destroyed it. Well within living memory it was common for ‘the redcoats’ to be booed at in the streets and for the landlords of respectable public houses to refuse to allow soldiers on the premises. In peace time, even when there are two million unemployed, it is difficult to fill the ranks of the tiny standing army, which is officered by the country gentry and a specialized stratum of the middle class, and manned by farm labourers and slum proletarians. The mass of the people are without military knowledge or tradition, and their attitude towards war is invariably defensive. No politician could rise to power by promising them conquests or military ‘glory’, no Hymn of Hate has ever made any appeal to them. In the last war the songs which the soldiers made up and sang of their own accord were not vengeful but humorous and mock-defeatist[1]. The only enemy they ever named was the sergeant-major.
In England all the boasting and flag-wagging, the ‘Rule Britannia’ stuff, is done by small minorities. The patriotism of the common people is not vocal or even conscious. They do not retain among their historical memories the name of a single military victory. English literature, like other literatures, is full of battle-poems, but it is  worth noticing that the ones that have won for themselves a kind of popularity are always a tale of disasters and retreats. There is no popular poem about Trafalgar or Waterloo, for instance. Sir John Moore’s army at Corunna, fighting a desperate rearguard action before escaping overseas (just like Dunkirk!) has more appeal than a brilliant victory. The most stirring battle-poem in English is about a brigade of cavalry which charged in the wrong direction. And of the last war, the four names which have really engraved themselves on the popular memory are Mons, Ypres, Gallipoli and Passchendaele, every time a disaster. The names of the great battles that finally broke the German armies are simply unknown to the general public.
The reason why the English anti-militarism disgusts foreign observers is that it ignores the existence of the British Empire. It looks like sheer hypocrisy. After all, the English have absorbed a quarter of the earth and held on to it by means of a huge navy. How dare they then turn round and say that war is wicked?
It is quite true that the English are hypocritical about their Empire. In the working class this hypocrisy takes the form of not knowing that the Empire exists. But their dislike of standing armies is a perfectly sound instinct. A navy employs comparatively few people, and it is an external weapon which cannot affect home politics directly. Military dictatorships exist everywhere, but there is no such thing as a naval dictatorship. What English people of nearly all classes loathe from the bottom of their hearts is the swaggering officer type, the jingle of spurs and the crash of boots. Decades before Hitler was ever heard of, the word ‘Prussian’ had much the same significance in England as ‘Nazi’ has today. So deep does this feeling go that for a hundred years past the officers of the British army, in peace time, have always worn civilian clothes when off duty.
One rapid but fairly sure guide to the social atmosphere of a country is the parade-step of its army. A military parade is really a kind of ritual dance, something like a ballet, expressing a certain philosophy of life. The goose-step, for instance, is one of the most horrible sights in the world, far more terrifying than a dive-bomber. It is simply an affirmation of naked power; contained in it, quite consciously and intentionally, is the vision of a boot crashing down on a face. Its ugliness is part of its essence, for what it is saying is ‘Yes, I am ugly, and you daren’t laugh at me’, like the bully who makes faces at his victim. Why is the goose-step not used in England? There are, heaven knows, plenty of army officers who would be only too glad to introduce some such thing. It is not used because the people in the street would laugh. Beyond a certain point, military display is only possible in countries where the common people dare not laugh at the army. The Italians adopted the goose-step at about the time when Italy passed definitely under German control, and, as one would expect, they do it less well than the Germans. The Vichy government, if it survives, is bound to introduce a stiffer parade-ground discipline into what is left of the French army. In the British army the drill is rigid and complicated, full of memories of the eighteenth century, but without definite swagger; the march is merely a formalized walk. It belongs to a society which is ruled by the sword, no doubt, but a sword which must never be taken out of the scabbard.
And yet the gentleness of English civilization is mixed up with barbarities and anachronisms. Our criminal law is as out-of-date as the muskets in the Tower. Over against the Nazi Storm Trooper you have got to set that typically English figure, the hanging judge, some gouty old bully with his mind rooted in the nineteenth century, handing out savage sentences. In England people are still hanged by the neck and flogged with the cat o’ nine tails. Both of these punishments are obscene as well as cruel, but there has never been any genuinely popular outcry against them. People accept them (and Dartmoor, and Borstal) almost as they accept the weather. They are part of ‘the law’, which is assumed to be unalterable.
Here one comes upon an all-important English trait: the respect for constitutionalism and legality, the belief in ‘the law’ as something above the State and above the individual, something which is cruel and stupid, of course, but at any rate incorruptible.
It is not that anyone imagines the law to be just. Everyone knows that there is one law for the rich and another for the poor. But no one accepts the implications of this, everyone takes it for granted that the law, such as it is, will be respected, and feels a sense of outrage when it is not. Remarks like ‘They can’t run me in; I haven’t done anything wrong’, or ‘They can’t do that; it’s against the law’, are part of the atmosphere of England. The professed enemies of society have this feeling as strongly as anyone else. One sees it in prison-books like Wilfred Macartney’s Walls Have Mouths or Jim Phelan’s Jail Journey, in the solemn idiocies that take place at the trials of conscientious objectors, in letters to the papers from eminent Marxist professors, pointing out that this or that is a ‘miscarriage of British justice’. Everyone believes in his heart that the law can be, ought to be, and, on the whole, will be impartially administered. The totalitarian idea that there is no such thing as law, there is only power, has never taken root. Even the intelligentsia have only accepted it in theory.
An illusion can become a half-truth, a mask can alter the expression of a face. The familiar arguments to the effect that democracy is ‘just the same as’ or ‘just as bad as’ totalitarianism never take account of this fact. All such arguments boil down to saying that half a loaf is the same as no bread. In England such concepts as justice, liberty and objective truth are still believed in. They may be illusions, but they are very powerful illusions. The belief in them influences conduct, national life is different because of them. In proof of which, look about you. Where are the rubber truncheons, where is the castor oil? The sword is still in the scabbard, and while it stays there corruption cannot go beyond a certain point. The English electoral system, for instance, is an all but open fraud. In a dozen obvious ways it is gerrymandered in the interest of the moneyed class. But until some deep change has occurred in the public mind, it cannot become completely corrupt. You do not arrive at the polling booth to find men with revolvers telling you which way to vote, nor are the votes miscounted, nor is there any direct bribery. Even hypocrisy is a powerful safeguard. The hanging judge, that evil old man in scarlet robe and horse-hair wig, whom nothing short of dynamite will ever teach what century he is living in, but who will at any rate interpret the law according to the books and will in no circumstances take a money bribe, is one of the symbolic figures of England. He is a symbol of the strange mixture of reality and illusion, democracy and privilege, humbug and decency, the subtle network of compromises, by which the nation keeps itself in its familiar shape.
 
III
I have spoken all the while of ‘the nation’, ‘England’, ‘Britain’, as though forty-five million souls could somehow be treated as a unit. But is not England notoriously two nations, the rich and the poor? Dare one pretend that there is anything in common between people with ;100,000 a year and people with ;1 a week? And even Welsh and Scottish readers are likely to have been offended because I have used the word ‘England’ oftener than ‘Britain’, as though the whole population dwelt in London and the Home Counties and neither north nor west possessed a culture of its own.
One gets a better view of this question if one considers the minor point first. It is quite true that the so-called races of Britain feel themselves to be very different from one another. A Scotsman, for instance, does not thank you if you call him an Englishman. You can see the hesitation we feel on this point by the fact that we call our islands by no less than six different names, England, Britain, Great Britain, the British Isles, the United Kingdom and, in very exalted moments, Albion. Even the differences between north and south England loom large in our own eyes. But somehow these differences fade away the moment that any two Britons are confronted by a European. It is very rare to meet a foreigner, other than an American, who can distinguish between English and Scots or even English and Irish. To a Frenchman, the Breton and the Auvergnat seem very different beings, and the accent of Marseilles is a stock joke in Paris. Yet we speak of ‘France’ and ‘the French’, recognizing France as an entity, a single civilization, which in fact it is. So also with ourselves. Looked at from the outsider even the cockney and the Yorkshireman have a strong family resemblance.
And even the distinction between rich and poor dwindles somewhat when one regards the nation from the outside. There is no question about the inequality of wealth in England. It is grosser than in any European country, and you have only to look down the nearest street to see it. Economically, England is certainly two nations, if not three or four. But at the same time the vast majority of the people feel themselves to be a single nation and are conscious of resembling one another more than they resemble foreigners. Patriotism is usually stronger than class-hatred, and always stronger than any kind of internationalism. Except for a brief moment in 1920 (the ‘Hands off Russia’ movement) the British working class have never thought or acted internationally. For two and a half years they watched their comrades in Spain slowly strangled, and never aided them by even a single strike[2]. But when their own country (the country of Lord Nuffield and Mr Montagu Norman) was in danger, their attitude was very different. At the moment when it seemed likely that England might be invaded, Anthony Eden appealed over the radio for Local Defence Volunteers. He got a quarter of a million men in the first twenty-four hours, and another million in the subsequent month. One has only to compare these figures with, for instance, the number of conscientious objectors to see how vast is the strength of traditional loyalties compared with new ones.
In England patriotism takes different forms in different classes, but it runs like a connecting thread through nearly all of them. Only the Europeanized intelligentsia are really immune to it. As a positive emotion it is stronger in the middle class than in the upper class—the cheap public schools, for instance, are more given to patriotic demonstrations than the expensive ones—but the number of definitely treacherous rich men, the Laval-Quisling type, is probably very small. In the working class patriotism is profound, but it is unconscious. The working man’s heart does not leap when he sees a Union Jack. But the famous ‘insularity’ and ‘xenophobia’ of the English is far stronger in the working class than in the bourgeoisie. In all countries the poor are more national than the rich, but the English working class are outstanding in their abhorrence of foreign habits. Even when they are obliged to live abroad for years they refuse either to accustom themselves to foreign food or to learn foreign languages. Nearly every Englishman of working-class origin considers it effeminate to pronounce a foreign word correctly. During the war of 1914-18 the English working class were in contact with foreigners to an extent that is rarely possible. The sole result was that they brought back a hatred of all Europeans, except the Germans, whose courage they admired. In four years on French soil they did not even acquire a liking for wine. The insularity of the English, their refusal to take foreigners seriously, is a folly that has to be paid for very heavily from time to time. But it plays its part in the English mystique, and the intellectuals who have tried to break it down have generally done more harm than good. At bottom it is the same quality in the English character that repels the tourist and keeps out the invader.
Here one comes back to two English characteristics that I pointed out, seemingly at random, at the beginning of the last chapter. One is the lack of artistic ability. This is perhaps another way of saying that the English are outside the European culture. For there is one art in which they have shown plenty of talent, namely literature. But this is also the only art that cannot cross frontiers. Literature, especially poetry, and lyric poetry most of all, is a kind of family joke, with little or no value outside its own language-group. Except for Shakespeare, the best English poets are barely known in Europe, even as names. The only poets who are widely read are Byron, who is admired for the wrong reasons, and Oscar Wilde, who is pitied as a victim of English hypocrisy. And linked up with this, though not very obviously, is the lack of philosophical faculty, the absence in nearly all Englishmen of any need for an ordered system of thought or even for the use of logic.
Up to a point, the sense of national unity is a substitute for a ‘world-view’. Just because patriotism is all but universal and not even the rich are uninfluenced by it, there can be moments when the whole nation suddenly swings together and does the same thing, like a herd of cattle facing a wolf. There was such a moment, unmistakably, at the time of the disaster in France. After eight months of vaguely wondering what the war was about, the people suddenly knew what they had got to do: first, to get the army away from Dunkirk, and secondly to prevent invasion. It was like the awakening of a giant. Quick! Danger! The Philistines be upon thee, Samson! And then the swift unanimous action—and, then, alas, the prompt relapse into sleep. In a divided nation that would have been exactly the moment for a big peace movement to arise. But does this mean that the instinct of the English will always tell them to do the right thing? Not at all, merely that it will tell them to do the same thing. In the 1931 General Election, for instance, we all did the wrong thing in perfect unison. We were as single-minded as the Gadarene swine. But I honestly doubt whether we can say that we were shoved down the slope against our will.
It follows that British democracy is less of a fraud than it sometimes appears. A foreign observer sees only the huge inequality of wealth, the unfair electoral system, the governing-class control over the press, the radio and education, and concludes that democracy is simply a polite name for dictatorship. But this ignores the considerable agreement that does unfortunately exist between the leaders and the led. However much one may hate to admit it, it is almost certain that between 1931 and 1940 the National Government represented the will of the mass of the people. It tolerated slums, unemployment and a cowardly foreign policy. Yes, but so did public opinion. It was a stagnant period, and its natural leaders were mediocrities. 
In spite of the campaigns of a few thousand left-wingers, it is fairly certain that the bulk of the English people were behind Chamberlain’s foreign policy. More, it is fairly certain that the same struggle was going on in Chamberlain’s mind as in the minds of ordinary people. His opponents professed to see in him a dark and wily schemer, plotting to sell England to Hitler, but it is far likelier that he was merely a stupid old man doing his best according to his very dim lights. It is difficult otherwise to explain the contradictions of his policy, his failure to grasp any of the courses that were open to him. Like the mass of the people, he did not want to pay the price either of peace or of war. And public opinion was behind him all the while, in policies that were completely incompatible with one another. It was behind him when he went to Munich, when he tried to come to an understanding with Russia, when he gave the guarantee to Poland, when he honoured it, and when he prosecuted the war half-heartedly. Only when the results of his policy became apparent did it turn against him; which is to say that it turned against its own lethargy of the past seven years. Thereupon the people picked a leader nearer to their mood, Churchill, who was at any rate able to grasp that wars are not won without fighting. Later, perhaps, they will pick another leader who can grasp that only Socialist nations can fight effectively.
Do I mean by all this that England is a genuine democracy? No, not even a reader of the Daily Telegraph could quite swallow that.
England is the most class-ridden country under the sun. It is a land of snobbery and privilege, ruled largely by the old and silly. But in any calculation about it one has got to take into account its emotional unity, the tendency of nearly all its inhabitants to feel alike and act together in moments of supreme crisis. It is the only great country in Europe that is not obliged to drive hundreds of thousands of its nationals into exile or the concentration camp. At this moment, after a year of war, newspapers and pamphlets abusing the Government, praising the enemy and clamouring for surrender are being sold on the streets, almost without interference. And this is less from a respect for freedom of speech than from a simple perception that these things don’t matter. It is safe to let a paper like Peace News be sold, because it is certain that ninety-five per cent of the population will never want to read it. The nation is bound together by an invisible chain. At any normal time the ruling class will rob, mismanage, sabotage, lead us into the muck; but let popular opinion really make itself heard, let them get a tug from below that they cannot avoid feeling, and it is difficult for them not to respond. The left-wing writers who denounce the whole of the ruling class as ‘pro-Fascist’ are grossly over-simplifying. Even among the inner clique of politicians who brought us to our present pass, it is doubtful whether there were any conscious traitors. The corruption that happens in England is seldom of that kind. Nearly always it is more in the nature of self-deception, of the right hand not knowing what the left hand doeth. And being unconscious, it is limited. One sees this at its most obvious in the English press. Is the English press honest or dishonest? At normal times it is deeply dishonest. All the papers that matter live off their advertisements, and the advertisers exercise an indirect censorship over news. Yet I do not suppose there is one paper in England that can be straightforwardly bribed with hard cash. In the France of the Third Republic all but a very few of the newspapers could notoriously be bought over the counter like so many pounds of cheese. Public life in England has never been openly scandalous. It has not reached  the pitch of disintegration at which humbug can be dropped.   
England is not the jewelled isle of Shakespeare’s much-quoted message, nor is it the inferno depicted by Dr Goebbels. More than either it resembles a family, a rather stuffy Victorian family, with not many black sheep in it but with all its cupboards bursting with skeletons. It has rich relations who have to be kow-towed to and poor relations who are horribly sat upon, and there is a deep conspiracy of silence about the source of the family income. It is a family in which the young are generally thwarted and most of the power is in the hands of irresponsible uncles and bedridden aunts. Still, it is a family. It has its private language and its common memories, and at the approach of an enemy it closes its ranks. A family with the wrong members in control—that, perhaps, is as near as one can come to describing England in a phrase.
 
IV
Probably the battle of Waterloo was won on the playing-fields of Eton, but the opening battles of all subsequent wars have been lost there. One of the dominant facts in English life during the past three quarters of a century has been the decay of ability in the ruling class.
In the years between 1920 and 1940 it was happening with the speed of a chemical reaction. Yet at the moment of writing it is still possible to speak of a ruling class. Like the knife which has had two new blades and three new handles, the upper fringe of English society is still almost what it was in the mid nineteenth century. After 1832 the old land-owning aristocracy steadily lost power, but instead of disappearing or becoming a fossil they simply intermarried with the merchants, manufacturers and financiers who had replaced them, and soon turned them into accurate copies of themselves. The wealthy ship-owner or cotton-miller set up for himself an alibi as a country gentleman, while his sons learned the right mannerisms at public schools which had been designed for just that purpose. England was ruled by an aristocracy constantly recruited from parvenus. And considering what energy the self-made men possessed, and considering that they were buying their way into a class which at any rate had a tradition of public service, one might have expected that able rulers could be produced in some such way.
And yet somehow the ruling class decayed, lost its ability, its daring, finally even its ruthlessness, until a time came when stuffed shirts like Eden or Halifax could stand out as men of exceptional talent. As for Baldwin, one could not even dignify him with the name of stuffed shirt. He was simply a hole in the air. The mishandling of England’s domestic problems during the nineteen-twenties had been bad enough, but British foreign policy between 1931 and 1939 is one of the wonders of the world. Why? What had happened? What was it that at every decisive moment made every British statesman do the wrong thing with so unerring an instinct?
The underlying fact was that the whole position of the moneyed class had long ceased to be justifiable. There they sat, at the centre of a vast empire and a world-wide financial network, drawing interest and profits and spending them—on what? It was fair to say that life within the British Empire was in many ways better than life outside it. Still, the Empire was underdeveloped, India slept in the Middle Ages, the Dominions lay empty, with foreigners jealously barred out, and even England was full of slums and unemployment. Only half a million people, the people in the country houses, definitely benefited from the existing system. Moreover, the tendency of small businesses to merge together into large ones robbed more and more of the moneyed class of their function and turned them into mere owners, their work being done for them by salaried managers and technicians. For long past there had been in England an entirely functionless class, living on money that was invested they hardly knew where, the ‘idle rich’, the people whose photographs you can look at in the Tatler and the Bystander, always supposing that you want to. The existence of these people was by any standard unjustifiable. They were simply parasites, less useful to society than his fleas are to a dog.
By 1920 there were many people who were aware of all this. By 1930 millions were aware of it. But the British ruling class obviously could not admit to themselves that their usefulness was at an end. Had they done that they would have had to abdicate. For it was not possible for them to turn themselves into mere bandits, like the American millionaires, consciously clinging to unjust privileges and beating down opposition by bribery and tear-gas bombs. After all, they belonged to a class with a certain tradition, they had been to public schools where the duty of dying for your country, if necessary, is laid down as the first and greatest of the Commandments. They had to feel  themselves true patriots, even while they plundered their countrymen. Clearly there was only one escape for them—into stupidity. They could keep society in its existing shape only by being unable to grasp that any improvement was possible. Difficult though this was, they achieved it, largely by fixing their eyes on the past and refusing to notice the changes that were going on round them.
There is much in England that this explains. It explains the decay of country life, due to the keeping-up of a sham feudalism which drives the more spirited workers off the land. It explains the immobility of the public schools, which have barely altered since the eighties of the last century. It explains the military incompetence which has again and again startled the world. Since the fifties every war in which England has engaged has started off with a series of disasters, after which the situation has been saved by people comparatively low in the social scale. The higher commanders, drawn from the aristocracy, could never prepare for modern war, because in order to do so they would have had to admit to themselves that the world was changing. They have always clung to obsolete methods and weapons, because they inevitably saw each war as a repetition of the last. Before the Boer War they prepared for the Zulu War, before the 1914 for the Boer War, and before the present war for 1914. Even at this moment hundreds of thousands of men in England are being trained with the bayonet, a weapon entirely useless except for opening tins. It is worth noticing that the navy and, latterly, the air force, have always been more efficient than the regular army. But the navy is only partially, and the air force hardly at all, within the ruling-class orbit.
It must be admitted that so long as things were peaceful the methods of the British ruling class served them well enough. Their own people manifestly tolerated them. However unjustly England might be organized, it was at any rate not torn by class warfare or haunted by secret police. The Empire was peaceful as no area of comparable size has ever been. Throughout its vast extent, nearly a quarter of the earth, there were fewer armed men than would be found necessary by a minor Balkan state. As people to live under, and looking at them merely from a liberal, negative standpoint, the British ruling class had their points. They were preferable to the truly modern men, the Nazis and Fascists. But it had long been obvious that they would be helpless against any serious attack from the outside.
They could not struggle against Nazism or Fascism, because they could not understand them. Neither could they have struggled against Communism, if Communism had been a serious force in western Europe. To understand Fascism they would have had to study the theory of Socialism, which would have forced them to realize that the economic system by which they lived was unjust, inefficient and out-of-date. But it was exactly this fact that they had trained themselves never to face. They dealt with Fascism as the cavalry generals of 1914 dealt with the machine-guns—by ignoring it. After years of aggression and massacres, they had grasped only one fact, that Hitler and Mussolini were hostile to Communism. Therefore, it was argued, they must be friendly to the British dividend-drawer. Hence the truly frightening spectacle of Conservative M.P.s wildly cheering the news that British ships, bringing food to the Spanish Republican government, had been bombed by Italian aeroplanes. Even when they had begun to grasp that Fascism was dangerous, its essentially revolutionary nature, the huge military effort it was capable of making, the sort of tactics it would use, were quite beyond their comprehension. At the time of the Spanish Civil War, anyone with as much political knowledge as can be acquired from a sixpenny pamphlet on Socialism knew that, if Franco won, the result would be strategically disastrous for England; and yet generals and admirals who had given their lives to the study of war were unable to grasp this fact. This vein of political ignorance runs right through English official life, through Cabinet ministers, ambassadors, consuls, judges, magistrates, policemen. The policeman who arrests the ‘red’ does not understand the theories the ‘red’ is preaching; if he did his own position as bodyguard of the moneyed class might seem less pleasant to him. There is reason to think that even military espionage is hopelessly hampered by ignorance of the new economic doctrines and the ramifications of the underground parties.
The British ruling class were not altogether wrong in thinking that Fascism was on their side. It is a fact that any rich man, unless he is a Jew, has less to fear from Fascism than from either Communism or democratic Socialism. One ought never to forget this, for nearly the whole of German and Italian propaganda is designed to cover it up. The natural instinct of men like Simon, Hoare, Chamberlain etc. was to come to an agreement with Hitler. But—and here the peculiar feature of English life that I have spoken of, the deep sense of national solidarity, comes in—they could only do so by breaking up the Empire and selling their own people into semi-slavery. A truly corrupt class would have done this without hesitation, as in France. But things had not gone that distance in England. Politicians who would make cringing speeches about ‘the duty of loyalty to our conquerors’ are hardly to be found in English public life. Tossed to and fro between their incomes and their principles, it was impossible that men like Chamberlain should do anything but make the worst of both worlds.
One thing that has always shown that the English ruling class are morally fairly sound, is that in time of war they are ready enough to get themselves killed. Several dukes, earls and what nots were killed in the recent campaign in Flanders. That could not happen if these people were the cynical scoundrels that they are sometimes declared to be. It is important not to misunderstand their motives, or one cannot predict their actions. What is to be expected of them is not treachery, or physical cowardice, but stupidity, unconscious sabotage, an infallible instinct for doing the wrong thing. They are not wicked, or not altogether wicked; they are merely unteachable. Only when their money and power are gone will the younger among them begin to grasp what century they are living in.
 
V
The stagnation of the Empire in the between-war years affected everyone in England, but it had an especially direct effect upon two important sub-sections of the middle class. One was the military and imperialist middle class, generally nicknamed the Blimps, and the other the left-wing intelligentsia. These two seemingly hostile types, symbolic opposites—the half-pay colonel with his bull neck and diminutive brain, like a dinosaur, the highbrow with his domed forehead and stalk-like neck—are mentally linked together and constantly interact upon one another; in any case they are born to a considerable extent into the same families.
Thirty years ago the Blimp class was already losing its vitality. The middle-class families celebrated by Kipling, the prolific lowbrow families whose sons officered the army and navy and swarmed over all the waste places of the earth from the Yukon to the Irrawaddy, were dwindling before 1914. The thing that had killed them was the telegraph. In a narrowing world, more and more governed from Whitehall, there was every year less room for individual initiative. Men like Clive, Nelson, Nicholson, Gordon would find no place for themselves in the modern British Empire. By 1920 nearly every inch of the colonial empire was in the grip of Whitehall. Well-meaning, over-civilized men, in dark suits and black felt hats, with neatly rolled umbrellas crooked over the left forearm, were imposing their constipated view of life on Malaya and Nigeria, Mombasa and Mandalay. The one-time empire builders were reduced to the status of clerks, buried deeper and deeper under mounds of paper and red tape. In the early twenties one could see, all over the Empire, the older officials, who had known more spacious days, writhing impotently under the changes that were happening. From that time onwards it has been next door to impossible to induce young men of spirit to take any part in imperial administration. And what was true of the official world was true also of the commercial. The great monopoly companies swallowed up hosts of petty traders. Instead of going out to trade adventurously in the Indies one went to an office stool in Bombay or Singapore. And life in Bombay or Singapore was actually duller and safer than life in London. Imperialist sentiment remained strong in the middle class, chiefly owing to family tradition, but the job of administering the Empire had ceased to appeal. Few able men went east of Suez if there was any way of avoiding it.
But the general weakening of imperialism, and to some extent of the whole British morale, that took place during the nineteen-thirties, was partly the work of the left-wing intelligentsia, itself a kind of growth that had sprouted from the stagnation of the Empire.
It should be noted that there is now no intelligentsia that is not in some sense ‘left’. Perhaps the last right-wing intellectual was T. E. Lawrence. Since about 1930 everyone describable as an ‘intellectual’ has lived in a state of chronic discontent with the existing order. Necessarily so, because society as it was constituted had no room for him. In an Empire that was simply stagnant, neither being developed nor falling to pieces, and in an England ruled by people whose chief asset was their stupidity, to be ‘clever’ was to be suspect. If you had the kind of brain that could understand the poems of T. S. Eliot or the theories of Karl Marx, the higher-ups would see to it that you were kept out of any important job. The intellectuals could find a function for themselves only in the literary reviews and the left-wing political parties.
The mentality of the English left-wing intelligentsia can be studied in half a dozen weekly and monthly papers. The immediately striking thing about all these papers is their generally negative, querulous attitude, their complete lack at all times of any constructive suggestion. There is little in them except the irresponsible carping of people who have never been and never expect to be in a position of power. Another marked characteristic is the emotional shallowness of people who live in a world of ideas and have little contact with physical reality. Many intellectuals of the Left were flabbily pacifist up to 1935, shrieked for war against Germany in the years 1935-9, and then promptly cooled off when the war started. It is broadly though not precisely true that the people who were most ‘anti-Fascist’ during the Spanish Civil War are most defeatist now. And underlying this is the really important fact about so many of the English intelligentsia—their severance from the common culture of the country.
In intention, at any rate, the English intelligentsia are Europeanized. They take their cookery from Paris and their opinions from Moscow. In the general patriotism of the country they form a sort of island of dissident thought. England is perhaps the only great country whose intellectuals are ashamed of their own nationality. In left-wing circles it is always felt that there is something slightly disgraceful in being an Englishman and that it is a duty to snigger at every English institution, from horse racing to suet puddings. It is a strange fact, but it is unquestionably true that almost any English intellectual would feel more ashamed of standing to attention during ‘God save the King’ than of stealing from a poor box. All through the critical years many left-wingers were chipping away at English morale, trying to spread an outlook that was sometimes squashily pacifist, sometimes violently pro-Russian, but always anti-British. It is questionable how much effect this had, but it certainly had some. If the English people suffered for several years a real weakening of morale, so that the Fascist nations judged that they were ‘decadent’ and that it was safe to plunge into war, the intellectual sabotage from the Left was partly responsible. Both the New Statesman and the News Chronicle cried out against the Munich settlement, but even they had done something to make it possible. Ten years of systematic Blimp-baiting affected even the Blimps themselves and made it harder than it had been before to get intelligent young men to enter the armed forces. Given the stagnation of the Empire, the military middle class must have decayed in any case, but the spread of a shallow Leftism hastened the process. 
It is clear that the special position of the English intellectuals during the past ten years, as purely negative creatures, mere anti-Blimps, was a by-product of ruling-class stupidity. Society could not use them, and they had not got it in them to see that devotion to one’s country implies ‘for better, for worse’. Both Blimps and highbrows took for granted, as though it were a law of nature, the divorce between patriotism and intelligence. If you were a patriot you read Blackwood’s Magazine and publicly thanked God that you were ‘not brainy’. If you were an intellectual you sniggered at the Union Jack and regarded physical courage as barbarous. It is obvious that this preposterous convention cannot continue. The Bloomsbury highbrow, with his mechanical snigger, is as out-of-date as the cavalry colonel. A modern nation cannot afford either of them. Patriotism and intelligence will have to come together again. It is the fact that we are fighting a war, and a very peculiar kind of war, that may make this possible.
 
VI
One of the most important developments in England during the past twenty years has been the upward and downward extension of the middle class. It has happened on such a scale as to make the old classification of society into capitalists, proletarians and petit bourgeois (small property-owners) almost obsolete.
England is a country in which property and financial power are concentrated in very few hands. Few people in modern England own anything at all, except clothes, furniture and possibly a house. The peasantry have long since disappeared, the independent shopkeeper is being destroyed, the small businessman is diminishing in numbers. But at the same time modern industry is so complicated that it cannot get along without great numbers of managers, salesmen, engineers, chemists and technicians of all kinds, drawing fairly large salaries. And these in turn call into being a professional class of doctors, lawyers, teachers, artists, etc. etc. The tendency of advanced capitalism has therefore been to enlarge the middle class and not to wipe it out as it once seemed likely to do.
But much more important than this is the spread of middle-class ideas and habits among the working class. The British working class are now better off in almost all ways than they were thirty years ago. This is partly due to the efforts of the trade unions, but partly to the mere advance of physical science. It is not always realized that within rather narrow limits the standard of life of a country can rise without a corresponding rise in real wages. Up to a point, civilization can lift itself up by its boot-tags. However unjustly society is organized, certain technical advances are bound to benefit the whole community, because certain kinds of goods are necessarily held in common. A millionaire cannot, for example, light the streets for himself while darkening them for other people. Nearly all citizens of civilized countries now enjoy the use of good roads, germ-free water, police protection, free libraries and probably free education of a kind. Public education in England has been meanly starved of money, but it has nevertheless improved, largely owing to the devoted efforts of the teachers, and the habit of reading has become enormously more widespread. To an increasing extent the rich and the poor read the same books, and they also see the same films and listen to the same radio programmes. And the differences in their way of life have been diminished by the mass-production of cheap clothes and improvements in housing. So far as outward appearance goes, the clothes of rich and poor, especially in the case of women, differ far less than they did thirty or even fifteen years ago. As to housing, England still has slums which are a blot on civilization, but much building has been done during the past ten years, largely by the local authorities. The modern council house, with its bathroom and electric light, is smaller than the stockbroker’s villa, but it is recognizably the same kind of house, which the farm labourer’s cottage is not. A person who has grown up in a council housing estate is likely to be—indeed, visibly is—more middle class in outlook than a person who has grown up in a slum.
The effect of all this is a general softening of manners. It is enhanced by the fact that modern industrial methods tend always to demand less muscular effort and therefore to leave people with more energy when their day’s work is done. Many workers in the light industries are less truly manual labourers than is a doctor or a grocer. In tastes, habits, manners and outlook the working class and the middle class are drawing together. The unjust distinctions remain, but the real differences diminish. The old-style ‘proletarian’—collarless, unshaven and with muscles warped by heavy labour—still exists, but he is constantly decreasing in numbers; he only predominates in the heavy-industry areas of the north of England.
After 1918 there began to appear something that had never existed in England before: people of indeterminate social class. In 1910 every human being in these islands could be ‘placed’ in an instant by his clothes, manners and accent. That is no longer the case. Above all, it is not the case in the new townships that have developed as a result of cheap motor cars and the southward shift of industry. The place to look for the germs of the future England is in light-industry areas and along the arterial roads. In Slough, Dagenham, Barnet, Letchworth, Hayes—everywhere, indeed, on the outskirts of great towns—the old pattern is gradually changing into something new. In those vast new wildernesses of glass and brick the sharp distinctions of the older kind of town, with its slums and mansions, or of the country, with its manor-houses and squalid cottages, no longer exist. There are wide gradations of income, but it is the same kind of life that is being lived at different levels, in labour-saving flats or council houses, along the concrete roads and in the naked democracy of the swimming-pools. It is a rather restless, cultureless life, centring round tinned food, Picture Post, the radio and the internal combustion engine. It is a civilization in which children grow up with an intimate knowledge of magnetoes and in complete ignorance of the Bible. To that civilization belong the people who are most at home in and most definitely of the modern world, the technicians and the higher-paid skilled workers, the airmen and their mechanics, the radio experts, film producers, popular journalists and industrial chemists. They are the indeterminate stratum at which the older class distinctions are beginning to break down.
This war, unless we are defeated, will wipe out most of the existing class privileges. There are every day fewer people who wish them to continue. Nor need we fear that as the pattern changes life in England will lose its peculiar flavour. The new red cities of Greater London are crude enough, but these things are only the rash that accompanies a change. In whatever shape England emerges from the war it will be deeply tinged with the characteristics that I have spoken of earlier. The intellectuals who hope to see it Russianized or Germanized will be disappointed. The gentleness, the hypocrisy, the thoughtlessness, the reverence for law and the hatred of uniforms will remain, along with the suet puddings and the misty skies. It needs some very great disaster, such as prolonged subjugation by a foreign enemy, to destroy a national culture. The Stock Exchange will be pulled down, the horse plough will give way to the tractor, the country houses will be turned into children’s holiday camps, the Eton and Harrow match will be forgotten, but England will still be England, an everlasting animal stretching into the future and the past, and, like all living things, having the power to change out of recognition and yet remain the same.


Рецензии