Петрович

1.

                Во дворе, когда гроб выносили, военный оркестр уже играл траурный марш. Мужчины и женщины, соседские дети и просто любопытные - прощались. Всю ночь и всё утро он останется лежать здесь, под старыми сильными ветками грецкого ореха, который сам посадил, лишь кончилась война.
Зима получила свою законную жертву и теперь отправлялась на покой, прибрав с собой добычу. Пусть лучше бы она длилась вечно. Этот человек, с вольтеровским профилем и эллинской улыбкой не дождался моих первых слов, но сейчас, этим звенящим зимним утром - мы рядом. Он - серьезно-сосредоточенный - в головах бывших жены и дочери. Я - удивленная, изучающая будущих мать и бабушку.
Молодая женщина с моим телом под сердцем, смотрит куда-то вверх, почти касается взглядом отца, скользит по нему и уходит выше. Выше. Я пытаюсь держать её за руку, но она ещё не чувствует меня.
Пожилая плачет, шепчет: не уходи, не бросай, вернись... Если бы мертвые могли говорить, они лишь просили не звать их обратно. Но пожилая не знает языка мертвых, и поэтому плачет. Теперь уже в голос, ибо не было в мире, и никогда не будет, человека роднее и ближе, красивей и умнее того, кто сейчас ей слепо улыбается. Ну, вот и прожита жизнь, думает. Остальные двадцать лет отмеренные ей Богом она проживет воспоминаниями, оплакивая и любя. И уже сейчас мечтает все - ВСЕ отдать за одно его слово. Уже сейчас. До моего рождения остается полгода. Как бы я хотела, чтобы эти длинные дни ожидания – привыкания были самым тяжким временем её мучительного одиночества. Сейчас, ибо иного времени у нас с дедом уже не будет, я судорожно впитываю в себя его привычки, осанку, самые неуловимые штрихи его портрета. Для них - матери и бабушки - я должна стать отдушиной, иным ликом того, на ком теперь не тает февральский снег.
- Снег, что это такое?
- Это, когда холодно.
- Холодно?
- Холодно - это года впереди, вон, видишь? Это дорога и нет никаких вариантов, кроме одного единственного.
С какой мудростью и тревогой друг за друга, за наших братьев и сестер, смотрим мы с дедом на эту холодную снежную дорогу. Через полгода все изменится и не изменится ничего. Станем жить с моей новой семьей в культе человека, вверяющего ныне мне судьбу двух женщин.
- Пусть они найдут в тебе успокоение, а я позабочусь, чтобы тебя не назвали в мою честь, ведь судьбы не повторяются.
Так он сказал. А через полгода его дочь раз¬решилась девочкой. Со временем, мы привыкли друг к другу. Я стала ходить, и походка моя была узнаваема, научи¬лась злиться, и крылья носа, вздымавшиеся с резкими громкими вдохами, выдавали породу.
И покатился очередной фургон по длинной снежной холодной, (или так кажется только сверху), бесконечной дороге.
Только теперь, спустя двадцать с лишним лет, когда уже давно нет его; теперь, когда не стало и его жены, я могу представить, что это была за любовь. Многие лета разлуки, и искренней верной безответности, известной лишь вдовам.
И ни ради никроложных причитаний я затеваю эти строчки.



2.
                Дом, в котором жила моя семья, был построен когда-то специально для демобилизованных военных. Они знали друг друга ещё с фронта. И можно толь¬ко догадываться, какой дух царил той послевоенной порой в нашем дворе. На протяжении долгих мирных лет на бельевых веревках сушились гимнастерки, галифе и полуказенное женское белье. Разнообразие вносилось в офицерский быт лишь детской одеждой. Деление поколений тогда было очень четким: ещё молодые фронтовики и их ещё маленькие дети.
А время шло, терзая поколения снами и воспоминаниями, передаваемыми, как я теперь понимаю, с молоком матери, как драгоценное наследство, как именной особняк с реликтовыми привидениями, которых можно и по сей день ощущать, бояться, и верить в них. Время шло, неся болезни, привыкание к ночной тишине. Кто-то пил, кто-то сходил с ума, кто-то рожал детей, кто-то говорил, что такого больше никогда не должно быть. Говорил, и только лишь. Мало? Много? Ещё писал. Получались книги. Мой дед посадил сад. И первым деревом в этом саду стал грецкий орех в честь его погибшего сына. Много лет поз¬же, я буду сидеть на одной из самых сильных и плодоносных веток этого дерева, и пулять молодыми маленькими орешками в соседских мальчишек. Сижу, щурю глаза и беспечно болтаю босыми ногами. Я уже не помню, как однажды, в феврале у той ветки, где сейчас прибит скворечник, мы с дедом смотрели в поднятые к нам глаза моей матери. Я не помню, как легко мне было засыпать потом под этой зеленой кроной, пахнущей йодом.
Время шло, неся с собой сначала скорые и неотложки, а потом военные оркестры и траурные марши. Мало кто из стариков переезжал отсюда, разве что в однокомнатные малогобаритки с гранитными и мраморными крышами. Так, естественно и не очень, неожиданно и в срок, стали вычеркиваться фамилии из домовой книги: Титаренко, Сединкин, Шостко, Сединкина, Данилюк, Пирогов, Пирогова... Чем ближе к нам, тем тише и проще, так же больно, но уже без музыки. Старые соседи менялись на чужих, - новых. Старики их принимали сдержанно или не принимали вовсе.
Очередное новоселье произошло в канун цветения вишни. В третью квартиру въезжал новый жилец. В половине седьмого утра мой старый бедный двор содрогнулся былым задором, по-южному громкой, с сильным украинским говором, мужской бранью. Пока грузовик высвобождался от предстоящего уюта, мужчина лет пятидесяти, стоя поодаль и, дирижируя раскрасневшимися мокрыми солдатиками, руководил мощным певческим баритоном. «Петрович», - коротко пред¬ставился он. Деду сильно не понравилось бы, если б я сказала, что Петрович был на него похож, ведь судьбы не повторяются. Но как ищет отверженный в чужих краях образы родных очертаний, как бы не разнились они, так и Петровичу пришлось взять на себя миссию образа второй родины.
Тогда-то глаза моей бабушки и осветил давно уже  поникший блик жизни. С наступлением этого прекрасного времени цветения вишен, последнего в её жизни, возвращаться к вышеозначенным перекресткам не было никакой возможности. В её вдовьей душе засуетилась стран¬ная манящая тревога. Великое испытание для семидесятипятилетнего человека.
Вот она - отрада дней её - стоит в дверях и знакомится с новыми старыми соседями.
- Петрович, - представился он.
          - Мария Ивановна, - торжественно-кокетливо сказала она и пригласила Петровича в дом.
Он не был военным, не носил хромовых сапог, и густые седые волосы Петровича не были выбриты на затылке, зато смеялся Петрович задорно, как мальчишка, пел «Распрягайте, хлопцы, коней» и изобрел собственную горилку, окрестив её «Кучвас». Его любила земля и любая косточка, которую он втаптывал каблуком, давала корни. Он был ревнив и покупал сыр - головками, а масло - куском. Однако самое истинное и схожее было столь неуловимо и проявлялось неожиданно вспышками, так что порой становилось страшно до слез. «Воскрес», - бесстыдно прорывалось в мысли бабушки и мамы. «Воскрес».



3.
                Когда-то наш двор в центре Кишинева, на самой платановой улице города цвел и пах, как настоящий сад. Сказано ведь было: будет город-сад. Усмехнись мое поколение, заплачь предыдущее. И был город-сад, а в нем - лучшие сорта роз, хризантем и пионов. Вокруг детской площадки -  мальва. Из-за  забора  на улицу жадно рвались кисти белой, и синей сирени, которую высаживали отцы в честь рождения детей. Беседки – тенисты и пьяны под виноградниками с черны¬ми и сладкими от сухого солнца гроздями. У старокаменной стены, где любой настоящий пират спрятал бы сокровища, и у гаражей - персиковые и вишневые деревья. Акации и тополя росли просто так, давно и без всякого за ними ухода.
Весной, в марте на углевых ветках вишен и яблонь зацветали розовые и белые цветы. Они вспыхивали всегда внезапно, ночью, и горели, как большие звезды, совсем рядом с людьми. В саду белили стволы, а когда лепестки осыпались, получалась - зима. Качели смазывали маслом, и они больше не скрипели. Сад окутывали полифония запахов, желтое солнце и звонко-синее небо. На бельевых веревках развешивали одеяла и подушки, а из гаражей неторопливо выкатывались «Москвичи» и «Победы», раскрывали рты своих капотов и дышали, дышали, дышали. Из окон пахло жареными и тушеным овощами и с этим проперченным пряным запахом начиналось лето. Дети, как гусеницы облепляли фруктовые деревья и объедали их. В беседках сидели взрослые с нардами, картами, «Новым миром» и «Крокодилом». Виноград собирали в большие плетеные корзины - приходила осень. Созревали грецкие орехи. Руки голопузой ребятни чернели от йода, равно как и губы, - такими красавцами ходили вплоть до октября. Молодое вино, красные платаны, и душистое царство хризантем топило дни и ночи, и кружилась голова, и падали маленькие и большие звезды. Большие собирали, почти, как виноград, а маленькие оставляли до следующей осени. Какое-то время не было ничего, лишь изредка снег, и снова лепестки на диких вишнях.
В тот март, когда Петрович въехал в наш дом, вишни не цвели, а торчали черным укором из земли, как обгоревшие спички. Ни цветов, ни виноградников, а толь¬ко: «Помните?.. Помнишь?..» - только подушки, да одеяла.
Послушав с полчаса бабушкины воспоминания о том, как было хорошо и как стало плохо, Петрович сказал:
«Н-да, добро-добро...» - и принес «Кучвас». Откупорили, выпили - за новоселье, за весну, потом пели «Распрягайте, хлопцы, коней». Словом, стали родными, а через неделю Петрович посадил свой первый Грецкий орех.



4.
                "Уважаемые жильцы дома. 17 марта состоится субботник. Убедительная просьба запастись валидолом и др. необходимыми средствами. Общий сбор в 9.00. Петрович".
- Mama, uite prin  fereastr;,  се face
Petrovici!
- Nicu, dragusor, nu bate capul!
- Mamica-mamica!
- Се  vrei? Ce  vrei, Nicu;or?
- Eu m; c;t;esc pe cacele! Iac; a;a ;i tot a;a . Uite, mama, mai repede!
Мама вышла на балкон и кивнула сыну головой.
          - Bine, Nicul;or, foarte bine.
          - Frumos?!
          - Foarte frumos.  - Они жили здесь второй год. Мать Нику даже не могла заметить, что качели, на которых был сейчас так счастлив её мальчик - не скри¬пели. Нику отталкивался смуглыми ногами, взлетал к веткам и опускался к родной земле с оглушительным смехом.
              В маленьком нашем раю, после двадцати лет запустенья, в мертвом раю, после войны, под черными ветками весенних деревьев Нику заразительно смеялся и качался на качелях, а качели больше не визжали, как трофейные пушки, а могли унести к самому солнцу.
- Хлопцы! Тю, якый! Ты вже катаешься? Та може диду тоже покататься хоче. А ну, дэрника з от той стороны о цю бисью хреновину. В диду сылы немае, вин одын не може. Хай-давай, май репеде!
Нику подскочил к Петровичу и легко выдернул железный крюк. Старый ржавый грузовик закачался, пошатнулся и рухнул.
- Доб¬ро, хлопец, як  генерал Ле...-хотел сказать Лебедь и прикусил язык, - Як ностояшый генерал! Так, а ты, козыня, що гуляешь, як по музэю. Ось тоби ведэрко з звесткою - малюй. Побачь, как липка загрустила.
А старая гвардия, уже порядком истрепавшаяся, разбрелась по двору, но вдохновенно, с упоением включалась в общественную работу. Кто-то мел дорожки, кто-то вскапывал старые заиндивевшие цветники. Сам Петрович в драных штанах и рубашке с закатанными рукавами сражался с грудой ржавого железа.
Степановна, как ей не было плохо, все-таки доковыляла до окна и открыла одну створку. «Весна...» - подумала она. Облокотилась о подоконник и придвинула костылем стул. Села - смотрит, как народ работает.
- А ты что сидишь, Степановна? - крикнул ей Денис Никитьевич, остановившись у её окна. Тряхнул клюкой и постучал об оконную раму. – Все с давлением маешься?
- Маюсь-маюсь. Всю ночь не спала. - Степановна повернула голову в сторону старика, но глаза её остались неподвижными, и все так же смотрели вверх, на вечный черный экран.
- А ты бы зажгла музыку, Степановна, чтоб народ проснулся.
- Так нет у меня музыки!
- А где ж твой потифон?
- На черта тебе музыка, старый развратник! - заволновалась жена Дениса Никитьевича, баба Шура, да как вдарит своей метлой по его клюке. - Я тебе сейчас покажу музыку! - она ревниво посмотрела на слепую Степановну и погнала мужа по всему двору.
- Степановна! - истошно кричал Денис Никитьевич, уворачиваясь от жены. - Ты скинь мне ключи от своего гаража, я там сам посмотрю, авось лежит ещё! Шурка, перестань! Люди же смотрят! Обалдела, что ли? Брось метлу, как баба Яга, честное слово!
- Я тебе сейчас покажу бабу Ягу! - кричала баба Шура, - На тебя внук смотрит, а ты все в кавалеры!
Внук бабы Шуры и Дениса Никитьевича - Леша рулил баранку ржавого грузовика и слушал сказку Петровича, как ходил Волк свататься к Ли¬се, а она его прогнала, потому что Волк много пил. Тогда Волк бросил пить, но Лиса снова ему отказала, потому что Волк был хилый и больной. Когда же Волк вылечился и накачал большие мускулы, она в него сразу влюбилась, а он ей и говорит: ...
- Ну, Степановна, хитрая лиса, у тебя же здесь целое состояние! Богатство! - Из темноты заброшенного гаража, где давно не было ни машины, ни вина, ни варенья, Денис Никитьевич выволок целую гору сырого винила в струпьях обложек.
К полудню совершенно потеплело, высоко поднялось солнце. Вокруг робких саженцев чернели мокрые взрыхленные комья, стволы лип и орехов стали белоснежны¬ми, дорожки - чистыми, цветники - мягкими, как пух. Денис Никитьевич, позабыв о субботнике, влез по локоть внутрь потифона и изучал, откуда зажигается музыка. Женщины вы¬носили еду. Готовили стол, как на свадьбу: свежая зелень, помидоры, тушеные овощи в большом узбекском казане, кукурузные лепешки, соленья и хлеб.
- У тебя соль есть?
- А у тебя, как будто, нет!
- Я выше тебя живу. Мне с четвертого этажа нести, а тебе со второго.
- Вынесу тебе соль.
- Мария Ивановна, вы в ту осень вино делали?
Нику забежал к Степановне и вынес от неё кастрюлю гречневой каши с жареными помидорами и луком, потом побежал домой за белым вином. Расселись, как табор под окнами Степановны. Денис Никитьевич торжественно внес и не менее торжественно, затем, водрузил потифон на  подоконник и рукой Степановны прокрутил ручку. Ровно десять раз. Баба Шура дожаривала овощи, и ей никто ничего не сказал. Ели-пили, строили планы, как оно будет, когда покрасим, починим, вымоем, выкинем. Петрович подливал старикам некрепкое вино в пустые стаканы и хитро улыбался. Ах, до чего родной бес прошмыгнул в глазах, когда он наклонялся с кувшином к моей бабушке.
- Мария Ивановна, глянь пид скатерть, тильки тихэнько, щоб нихто не побачив, - шепнул Петрович и добавил громко, как тамада: «Ну, кто шэ в нас соскучився?»
Под скатертью в ящике, рядом с табуреткой Петровича стояли три бутылки «Кучваса». Одна - лежала. Бабушка в изумленном возмущении подняла глаза на Петровича, тот заговорщицки крякнул и приложил палец к губам. Мария Ивановна решила больше не пить. Но спорить с Петровичем?.. Он добавил вина в стакан и обнял ее.
- Я тоби не подмешаю, Ивановна. Пый, як генерал, та цыц, -  Так она и напилась. Может даже первый раз в жизни.
 Никто ни о чем не догадывался, а сам Петрович ликовал, как маленький ребенок оттого, что шутка удалась.
К шести часам уже танцевали, вино наливали сами,  не скромничали, а Петровичу нужно было лишь изредка редактировать процесс. Все шло по плану.
Нет, ничего не поменялось, ни капли. Детвора облепила качели, баба Шура чертовски ревновала своего мужа к каждому столбу, Мария Ивановна, покорно опустив глаза, сидела рядом… с Петровичем, скрипел потифон и извлекал, как волшебник, из понурого двора его молодость и весну. Казалось, что именно в предстоящую ночь, в такую, как будет сегодня, - и расцветают вишни.
- Товарыш генерал, - обнял Петрович Дениса Никитьевича за плечи, - Да ни ишь ты – поправишься. Що як бабу-то свою изводыш. Це ни дило. А то дэвись, я хвост пидыму, тай уведу.
Денис Никитьевич танцевал с бабой Шурой. Одной рукой он обнимал свою жену, другой опирался на палку. Она  ощипывала его серую вытянутую кофту и отчитывала мужа, и обижалась, и высказывала что-то прямо в слуховой аппарат.
- Мама! - раздался пронзительный детский крик. Все замерло и загудело бедой. Мать, как волчица, подскочила к сыну. Он стоял в центре вскопанного цветника и плакал.
- Что случилось, Лешка!
- Там...
- Что там!? Кто там!?
- Там... - Обнял мать. Она взяла его на руки. - Там... бабушка с дедушкой целуются. Мама, я боюсь.
Баба Шура смутилась, а Денис Никитьевич закурил.



5.
                Во дворе, когда гроб выносили, слепило горячее апрельское солнце. Музыки не было. Покойную положили под юную пушистую крону грецкого ореха. Ждали автобуса. Жужжали мухи. Старики прощались. «Ах, какая Мария Ивановна красивая в гробу!» - У стариков свои взгляды на красоту.
Она умерла на рассвете. Мгновенно, неожиданно для самой себя - и это явилось ещё одним поводом для зависти. «Какая красивая. Не мучалась». Эта женщина с гладким девичьи бледным лицом двадцать два года назад поклялась дожить до земного возраста своего мужа. Стояла на месте моей матери у возлюбленной головы, смотре¬ла на его фуражку и шептала: «Не покидай...» Тогда, в феврале, она обрекла себя на двадцатидвухлетнее ожидание, смысл которого был известен только ей, итог которого она уносила с собой. Но этот апрель сжал длинные годы в точку. Ибо, как и в том апреле, когда ещё не снимала черного платка, не покидала могилы более чем на час, стволы молодых яблонь в нашем саду белели, расцветала сирень, а качели были смазаны маслом и бесшумно уносили в высь смуглого ребенка. Подходили люди и по молдавскому обычаю бросали в гроб деньги. Баба Шура поцеловала покойную в лоб и подтолкнула Дениса Никитьевича. Он положил в ноги нарциссы, покачал головой, обнял меня и мою мать за плечи.
Сейчас, вспоминая тот февраль, я взяла мать за руку. Она положила голову мне на плечо, из глаз её тихо и ровно текли слезы. Она не звала, не просила вернуться, потому что вообще никогда никого не просила возвращаться. Я подняла голову к кроне, где прибит скворечник и теперь твердо знала, куда надо смотреть. Туда и смотрела. Я почувствовала за своей спиной тяжелое дыхание и накрывающую нас с мамой тень. Петрович обнял нас обеих, прижал к себе, и все старухи разом за¬выли, запричитали. Многие из них были вдовы. Но мало, каким вдовам выпадает возможность умереть с живым образом мужа не в мыслях, а на яву. И это был третий повод для зависти. Незавидная жизнь - завидная смерть.
Скоро подъедет автобус. Петрович повяжет через плечо полотенце на правах родственника, сядет у изголовья, рядом с мамой. Я напротив. Вспомню, как молила она своего Николая об одном только слове, единственном жесте. И Николай пришел к ней, чтоб забрать к себе, чтобы быть вместе, сквозь мрак двадцатилетней разлуки. Судьбы не повторились, как он и говорил. Судьбы просто срифмовались, как стихи. А мы... мы спутали. Хотели спутать. Подъедем к известному кварталу, к известному белому как февральский снег мрамору. Застучат молотки. Красное опустится в черное. Лягут они рядом, как  в супружескую постель. Ещё раз завоют старухи, и этот причет не будет называться завистью, но мистикой, обманом зрения, провидением или чем-нибудь иным, но столь же громким. Гробы встанут рядом, разделять их будут двадцать два года, но не сантиметры. Я на миг увижу гроб деда, впервые соприкоснусь с физическим доказательством его существования. Ведь не легенда! Ужаснутся и содрогнутся все, ибо оба гроба не различатся в цвете. Так что можно спутать, где чей. И покажется на этот самый миг, что, вскрыв первый, я не увижу печати тлена и разуверюсь в науках. Нет. Не было этих лет. Он ждал её, как она ждала его. Даже под землей храня свое офицерское достоинство. Он придержал для неё время. Воистину, княжеский подарок.
Но цвела сирень, и грозди её рвались на улицу. Зыбкий йодовый воздух опускался с ветвей на за¬жженную в её руках свечу. Причитали соседи, тихо плакала мать, а Петрович её утешал. В гроб бросали леи, я смотрела в глубину кроны, где прибит скворечник, искала глазами бабушку и, верно, даже касалась её взглядом, но уходила выше. Знала, что рядом с ней внимательно и изумленно рассматривая белую холодную дорогу, изучает своих будущих бабушку и мать мой сын. Я раскрыла для него свою руку и ждала, пока прикоснется.


               

                С-Петербург 2000г. август


Рецензии
Грустное и радостное перемешались в одно - получилось светло и чисто.
Спасибо.
С уважением...

Елена Панферова   20.07.2010 00:10     Заявить о нарушении