Лень

Жизнь, точнее ее взрослая и якобы осознанная часть, зачастую представляет собой сплошную полосу поисков и скитаний, состоящих главным образом из мыслей о еде и, как следствие, о работе.
И странным, невозможным до искреннего удивления кажется отсутствие таковой. И возмутительным – нежелание ею обладать. Ведь нет ничего более естественного для абстрактного Федора Михайловича или такой же, только что выдуманной, но вполне вероятной Анны Андреевны, чем пойти с утра понедельника работать, когда ломит спину от многочасового огорода, когда и отдыха как будто бы не было, когда все идут куда-то на протяжении многих лет, и только и делают, что стремятся выйти на пенсию, забывая о настоящем.
Но есть и такие, кому все нипочем. Такие как я, к примеру. Или как этот, что живет рядышком, в этой же квартире. У нас, конечно, разные случаи, но по сути один и тот же путь. Разница лишь в том, что я дошел до него дорогой ленивой и полной принуждения, а он самостоятельно, думая над каждым своим твердым шагом.
Уверенность, что способность к письму, выросшая внезапно и ставшая даже как будто бы целью жизни, вылезла, стеная и охая, как раз по причине моей лени. Когда она появилась и принялась громко орать от боли – мол, еще один выискался – разум ее критически осмотрел, как осматривают пациента врачи. Почти сразу он принял ее за свою сестру и за ней же, широкой и объемной, какой она только и может быть, спрятался, чтобы не спугнуть. Так и живет там до сих пор. Но это к слову. А мысль о работе, тревожащая в тот момент ум и все гибкие члены организма, а особенно уши, которыми приходилось выслушивать поучения родственников, а также рот, которым приходилось врать, как-то сама собой устранилась. Надела шляпу-невидимку и ее как бы не стало. И только кончик ее носа выглядывал иногда, трепеща при вопросах, касаемых работы. Потому как безденежье и неизданная единственная книга выпячивали свой тощий зад и красовались у всех на виду.
Пиши, но работай, говорили.
Но ведь лень, отвечал я. Так ведь я и тружусь. Вот вторую начал, повторял я каждому, явно получая удовольствие от непомерного удивления, появляющегося на лицах, когда они узнавали, что я писатель.
Ну хорошо, говорили, написал книгу. А дальше?
А что дальше? Теперь удивлялся я. Написал, а там будь что будет. Всякому шедевру свое место и время.
Эта позиция больше всего подходила к объяснению ситуации, потому что печатать меня никто не хотел и не хочет и такое положение вещей как-то опасно затягивается.
Наконец самоустранившись, отъехав на расстояние свыше трех тысяч километров, конечно, максимально близко к морю, я думал, что решил вопрос, и даже для очистки совести сделал жалкую полупопытку приглянуться какой-нибудь захудалой работенке. Такой, чтобы не сквозило, не дуло и с места на место не дергало. Но у моря люди заняты совсем другими вещами. Пришлось раскрыть ладони и развести в стороны руки в бессильном жесте, говоря тем самым – ну что я могу поделать. Не судьба. Клялся себе и звонящим интересующимся как дела, что обязательно поищу еще что-нибудь, но уже было как-то не до того. Клубок размотался, а где его начало уже было не понять – все запуталось и закрутилось.
К тому же изощренный по-медвежьи услужливый помощник – разум – постоянно твердил одно и то же: ты сделал все, что мог. Пиши, пиши, пиши. А писать-то вдруг сало страшно. Появились новые лица, некоторые стали при ближайшем рассмотрении родными. И так среди них вдруг удобно сделалось. приятно и тепло, но больше всего удобно, конечно. О тебе и позаботятся и на сигареты дадут, что всякое желание заботиться о себе самостоятельно, куда-то исчезло.
А и в самом деле, зачем? Кто-то готовит есть, кто-то идет за продуктами. Мало того, я и сам могу сделать все, что нужно, если меня попросят, а если нет, то значит и сами все сделают. Моя функция свелась к минимуму – потреблять и изображать. А уж откуда берется у других возможность меня обслуживать – не так уж важно. Я и писать перестал, потому как слова были заменены на мысли о словах.
Но долго так продолжаться, конечно, не могло. Есть люди, а следовательно, есть терпение и его предел. Даже у самых, казалось бы, выносливых. И появились разговоры. Неприятные до дрожи. Непонятые высовывающимся боязливо из-за истончившегося покрывала писательства разумом. Уши слышали, что в них доносятся нелицеприятные звуки о их хозяине, но трансформировать их в какой-нибудь пусть самый примитивный и поверхностный смысл никто не собирался – ни разум, ни уши, ни хозяин.
И только душа, придавленная необъятной тушей навалившихся на нее супостатов, изредка попискивала, находясь в полном подчинении. Пришпиленная к стенкам сердца гвоздями неправды, с сухим кляпом неизвестно откуда взявшейся гордыни во рту, она задыхалась, но еще не агонизировала, надеясь на благоприятный исход. И все ждала, ждала чего-то. Чуда, наверное.
Что ж, стоит признать, что разговоры эти были нечастыми, характерные для ситуации уколы совести с удивительным актерским талантом воспроизводились с помощью мимики и обманных терзаний. Душа ведь болезненно мучилась,  а то, что по другому поводу, это было не важно – главное напустить туману и выделять изо всех пор сожаление.
Но сколько себя не обманывай, а душу приходится теперь все-таки выпускать подышать. А то ее обмороки что-то уж зачастили.
Работы фактической это не прибавляет, и не приближает тот самый момент, когда одевшись понаряднее, надо будет идти на собеседования и заинтересованным голосом сообщать о своих намерениях. Ведь так ее, кажется, обретают? От такой перспективы становится тошно, но придумывать честные способы пока не получается. Следовательно, широкая дорога с маячащим вдали флагштоком, на котором распята душа, еще не превратилась в тупик, а длится и длится, уходя в пустоту.   


Рецензии