Место

МЕСТО
повесть



Можайск. Эскиз декораций
Грабли, газонокосилка, картонные коробки, чуть левее – большой деревянный ящик с инструментами, в дальнем углу – верстак. В нижней части подверстачья установлен выдвижной ящик, использующийся для хранения инструментов. Между верстаком и железной двухколесной тележкой – два рулона пленки для теплицы, один был куплен еще в прошлом году, и уже использовался, другой еще совсем новый. Здесь же находится старый керосиновый фонарь, два велосипеда, различные ведра и банки, под столом – две большие канистры с остатками олифы и сурика. На одной из стен – той, где нет полок – с гвоздей свисают мотки удлинителей и веревок, преимущественно синтетических. Пахнет пылью, краской, ржавчиной и еще чем-то, скорее всего удобрениями.


Можайск. Обстоятельства уступки
- С тех пор, как я здесь, во мне ничто не сдвинулось с места. Вчера я попыталась нарисовать одну из твоих яблонь, и у меня ничего не вышло: я стала рисовать ствол, а затем подумала о корнях под землей; тогда я нарисовала и их, а потом, по привычке, провела горизонтальную линию и диагонально, под сорок пять градусов заштриховала землю. В результате у меня получился не рисунок, а чертеж – я сделала выносы, расставила размеры и сожгла все это дело в мангале – будет хоть какая-то польза: пепел – хорошее удобрение; впрочем, деревьям это не пойдет на пользу – для сельской местности в этом пепле содержится слишком много города, а город это яд…
- Намек на то, что место не подходит для разговора?
- Скорее на то, что месту не соответствуем мы. Не подходим этому самовару на столе, этим яблоням, которые, кстати, только на твоем участке вот уже третий год не плодоносят, тогда как у соседей все прет, как на дрожжах. Но я не об этом. Действительно, все, что мы говорим, должно звучать в городе. Ведь нам, по меньшей мере, два часа ехать обратно; если мы говорим об этом уже сейчас, что мы будем делать в дороге? И даже страшно подумать о том, что мы будем говорить дома, сидя в своих квартирах. Да, сейчас мы не вписываемся в рамки этого места.
- Или в рамки друг друга.
- И в эти тоже – абсолютная несовместимость.
- Несовместимость здесь ни при чем, этого вообще не бывает, если ты, конечно, не веришь в гороскопы. Хотя и там пишут в основном об «удачных союзах». Просто ты не захотела лезть в мою рамку. Для тебя она слишком аскетична, причем речь не о минимализме, а, скорее, об убожестве. А я не очень-то смотрелся в твоей – слишком большие поля.
- Боишься потеряться? Хотя, какая теперь разница? Можно объяснить это и тем, что мои обстоятельства претерпели изменения, а твои нет.
- Прости, а откуда ты звонишь? Отвратительно слышно.
- Странно, что вообще слышно. Раньше с тобой такого не случалось. Но если сейчас ты с кем-то и разговариваешь, в чем я очень сомневаюсь, то явно не со мной. Разве ты не заметил, что все эти два часа по дороге с дачи мы сидим молча?
Он провел рукой по ее волосам, затем подошел к постели и, присев на край, протянул руку, как бы желая дотронуться до чего-то.
- Я думал, что ты сейчас в чьей-то постели, а вместо этого нахожу тебя здесь…
Она отстранилась:
- Опять читал на ночь не то, что надо?
- Да, и это явно было лишним…
За окном вновь тлели листья, подожженные дворником в зеленой лыжной шапке. Картинки на простыне. Работал проектор, и было невозможно определить, когда и где сделаны снимки – сплошные архитектурные памятники. Не хватало лишь тапочек, пижамы, и бабушки, ругающейся в соседней комнате с телевизором.
- Я сижу здесь почти неделю, и за это время толком ни разу не помылся: руки, ноги, морду по утрам, а целиком – никак. Здесь такая вода… Не «Бонаквой» же мыться. У меня денег не хватит. И так, за три дня – две тысячи, хотя, вроде бы, все с собой привез. Но, то сигарет надо, то творога, то тебя вспоминаю.
Он осторожно присел к ней на диван, и кончиком пальца дотронулся до ее груди:
- Тебе идет это одеяло, и то, что под ним почти ничего нет.
 – Сейчас под ним нет не только моего "почти", под которым ты подразумеваешь мою "нулевую" грудь, но и меня самой. Что бы ты себе там ни воображал, ты здесь один, сидишь здесь уже несколько часов и своими размышлениями только добавляешь пыли. Все это уже было сказано. Уже было одеяло, диван… И даже «ничего нет» было.
- Я что-то не припоминаю одеяла. А диван действительно был. «Стоя у двери, неподвижная и все время приближающаяся, в то же время сидящая на краешке дивана, слегка отклонив тело, простершись, откинувшись на него, соскальзывая при его потворстве назад (…)». И так далее. Диван как предмет мебели, как пространство, как направление, если угодно. Он там и упоминается-то всего дважды, и то вскользь. А здесь все иначе, здесь диван… Впрочем, чуть позже ты об этом скажешь сама.
Одеяло пропитано потом. День за окном, как и прежде, ничего не сулил. Пахло не то пылью, не то освежителем воздуха, нейтрализующим запах табака. Вещи опять молчали: грабли, газонокосилка, чуть левее – большой деревянный ящик с инструментами, в дальнем углу – верстак. Крышка верстака сделана из досок, расположенных одна над другой. Нижняя доска является основанием, а доска с продольной планкой и поперечной образуют лоток для инструмента и деталей. Подверстачье состоит из четырех ножек (одна из них имеет широкую продольную трещину, видимо, довольно старую, поскольку в нее набилось немало пыли), опирающихся на основание, и трех обвязок по периметру. Нижняя и средняя обвязки представляют собой проножки, образующие нишу для выдвижного ящика. Выдвижной ящик сделан с внутренними перегородками, обеспечивающими аккуратное расположение деталей и инструмента. Крышка крепится к подверстачью с помощью четырех болтов.
На верстаке: тиски, початая пачка «Беломора», зеленая зажигалка (в ларьках такие зажигалки стоят 10-12 рублей), кучка гвоздей, металлические дверные ручки, коробка из-под радиоприемника VEF206, в коробке – несколько коротких деревянных реек и пустой флакон из-под какого-то безымянного шампуня. На стене, над верстаком на гвозде – лучковая пила. На противоположной стене – настенный щит для инструмента. Щит состоит из решетки, обшитой с лицевой стороны фанерой, на которой укреплена полка с перегородками для мелких материалов и магазином для сверл. (Сверл в магазине в настоящее время нет, – они хранятся в отдельной коробке вместе с электродрелью.) Высверленные отверстия забиты стружкой и пылью. С левой стороны устроены магазины для надфилей, напильников и стамесок, на остальном пространстве щита размещены запоры и крючки для навески различных инструментов.
- Вот давай на этом щите пока и остановимся, а то слишком много мебели в один день.
- И ты искренне веришь в то, что мы можем остановиться?
Она устало вздохнула и, свернувшись калачиком, удобнее устроилась на диване.
- Конечно, не верю…
- Я думаю, сейчас наступил тот момент, когда слишком поздно начинать все сначала, и слишком рано, чтобы так думать. А время все еще больше усложнит.
- О чем ты опять?
- О том, что мне не так уж много посвящали стихотворений, точнее, вообще никогда не посвящали, и даже книг с дарственными надписями у меня немного… Но дороже всех этих отсутствующих стихотворений для меня была и остается та плюшевая лягушка, что ты купила мне тогда, в Неаполе. Помнишь?
- И именно это ты хотел сказать?
- Сказать? Сказать что? Что тебе очень хотелось бы сказать что-то типа «и я до сих пор не понимаю, как это произошло»? Но ты не можешь, поскольку хорошо, даже слишком хорошо, это понимаешь?
Она откинула одеяло, встала и подошла к окну.
Керосиновый фонарь, два велосипеда, различные ведра и банки, в углу двое молча смотрят телевизор, он пьет «Кристалин» без газа, она откидывает одеяло, встает, и медленно подходит к окну. Он отрывает глаза от экрана и смотрит на нее, кажущуюся в вечернем свете полупрозрачной, пытаясь догадаться, что она скажет в следующую минуту. А она разглядывала его размытое отражение в окне и думала о чем-то своем. За окном вновь тлели листья, подожженные дворником в зеленой лыжной шапке. Картинки на простыне – цветы и линии. Работал телевизор, и было абсолютно невозможно определить, что на самом деле показывают. Не хватало лишь тапочек, пижамы, и ее, сейчас, наверное, обедающей с подругой в кафе на мосту. В соседней комнате бабушка ругалась с телевизором.
Первым прервал молчание он:
- Как-то странно…
-Что именно? – она вновь вернулась на диван и закуталась в одеяло.
- Мне нечего от тебя скрывать, тебе известны все мои тайны, и теперь, когда все закончено, ты как будто забрала их с собой, и у меня ничего не осталось, никаких тайн, ни от кого. Я держу в руках ключ от потайного ящика, но в ящике ничего нет, и все знают об этом.
Одеяло сползло с ее плеча, вновь ничего не открыв.
- Ты сам не знаешь, что говоришь.
- И узнаю об этом не раньше, чем лет через пять, но тогда уже будет не важно.
- Узнаешь, но неизвестно, как ты этим воспользуешься.
- Не велико будет знание, по-видимому. Неужели сам этот день, этот сарай – место и время действия, – и то, о чем мы сейчас говорим, если это вообще можно назвать разговором, когда-либо обзаведется «начинкой», значением? Или оно им уже обладает? Если бы это было так, то в воздухе ощущалось бы еще что-то, помимо неизбежности совместного отъезда по разным адресам.
- Только слова, пустые, как этот отпуск. Ты сам так хотел, и я с этим не в силах ничего поделать. Помимо мира идеального есть еще и мир материальный. Тебя ведь этому учили три раза подряд… Ты его, реальный мир, вообще замечаешь?
- Это то же самое, что спрашивать, видел ли ты Бога.
- А ты спроси у этих, из секты, – они тебе ответят, что видели…
- Это точно, – сказал он, разглядывая то, что скрывалось под одеялом.
Она поймала его взгляд и улыбнулась:
- Вот о чем я и говорю: ты всегда только это и замечаешь – отсутствие. И книги любишь читать об этом же, а потом играть с ними, как с конструктором. Как я и говорила, ничего нового. Ты читаешь «когда он хватает ее», и пишешь «он осторожно присел к ней на диван»; ты читаешь «в этом уже проявлялась ее манера бороться со своим присутствием», и заставляешь меня бороться «со своим отсутствием»…
- Я этого не писал.
- Еще напишешь.
- Там, в конце, появляется третий…
- Здесь он тоже присутствует. Точнее, она, но она все время молчит.
- Тебе кажется. Если уж кто здесь и продублирован, так это я, да и то с оговорками…
Что вызывали в нем ее слова кроме убежденности в ее отсутствии? Знал ли он ее раньше? Был ли он с ней знаком? Если да, то кто был с ней все это время: он, другой, вечно испытывающий потребность во все новых и новых потребностях, или он, полагающий, что единственная его потребность, оставшаяся неудовлетворенной, заключается в обладании ей? Один из них не испытывает ни малейших сомнений, что с ней был он, и может это документально подтвердить; другой, хотя и допускает тот факт, что знал ее, сомневается в том, что она сама знала, с кем из них она была, для кого уже существовала, а для кого стала реальностью лишь теперь, благодаря своему исчезновению. Кем она была для него, и кем стала теперь в его представлении, в их взаимном отрицании ее отсутствия, – в ее присутствии «не-здесь» – для нее, в отрицании ее отсутствии здесь – для него, – призраком, воспоминанием? Быть может, именно теперь она, наконец, стала для него самой собой? Куда ей идти, если все преграды уже преодолены? Встретит ли он ее там?
- А куда он денется.
- Ну, что я тебе говорила? Вот и третий… Зачем ты это делаешь? Что мешает тебе просто вести диалог?
- Я написал это еще не дойдя до этой страницы.
- Ну, конечно… Кстати, где сейчас бабушка?
- Бабушка очень занята: разыскивает своего болявого кота.
- Никакой в тебе любви к животным. Скажи, зачем ты пугал ее токсоплазмозом? Она ведь всему верит. Спрашивала меня потом раз пять, что это такое.
- И что ты ей ответила?
- Что ты дурак, и чтоб она тебя не слушала.
Он о чем-то спросил ее.
- Потому что у меня больше нет времени, а за окном опять пошел снег, – ответила она.
- Возможны ли еще какие-либо варианты?
- Что ты имеешь в виду?
- Не знаю, посмотрим… Но дальше будет все труднее и труднее. И мы к этому еще не приблизились, если ты, конечно, ничего не отменил...
- Ты волнуешься?
- Нет, я раздражен, а когда я раздражен, у меня бегают глаза и мокнут ладони. У всех создается впечатление, что я волнуюсь. Я тебя раздражаю.
- Нет. Сейчас нет. Вся эта суета с диваном заставила меня по-другому на все посмотреть. И на тебя тоже. Ты как бы сросся в моем сознании с этим диваном: ты и диван, ты на диване… Прости, но теперь, вне зависимости от одушевленности-неодушевленности, ты и этот предмет мебели стали для меня вещами однопорядковыми, к которым я одинаково привыкла, и которые я не в силах больше терпеть. Нет, даже не так: по отдельности ни ты, ни то, на чем ты сейчас сидишь не вызывают у меня никаких отрицательных эмоций, но вот вместе… Причиной всему – твое постоянное на этом диване нахождение, даже сейчас. Я тоже была к нему как бы приклеена, но проблема в том, что я встала с него раньше, чем ты.
Слова, как слюна, капали изо рта и, не достигая пола, испарялись, смешивались с табачным дымом и уносились прочь;: одни – через форточку, в заснеженный двор, другие – через щели в двери – в заштопанный сумрак подъезда.
- Я рада, что несешь этот бред. Я ожидала, что ты добавишь: «она, которую это утомляет, вздохнула и поудобнее устроилась на диване».
- Тебе там хорошо? Там, где ты теперь.
- Ты говоришь так, будто бы я уже умерла, и при этом ни разу на меня не посмотрел, а только сидишь и пишешь, пишешь… Неужели мне?
- Почему ты это сказала?
- Потому что за то время, пока мы с тобой говорили, ты успел меня раз десять раздеть и одеть обратно. Зачем ты об этом пишешь?
- Пытаюсь убедить их в том, что тебя, несмотря ни на что, действительно здесь нет, а есть лишь ощущение твоего присутствия. Я не могу утверждать, что ее там не было, зато я уверен в том, что здесь нет тебя.
- Почему ты в этом так уверен?
- …
- Да, в самом деле… С тобой пообщаешься, и правда начнешь сомневаться в своем отсутствии. А за окном снова визуальные помехи. Ты их называешь как-то по-другому.
- Неужели все было так мрачно?
- Как раз наоборот, очень весело, похоже на тот испанский плед с котами, который мы с тобой так и не сумели унести. Или тот прошлогодний арбуз, который мы с тобой здесь съели.
- Не одни…
- Да, вместе с бабушкой. Теперь она лечит… хотела сказать «котов»… кота. К тому же она всегда относилась к твоим закидонам с большим пониманием, как, впрочем, и я.
- Да, ты успела сделать немало.
- Здесь ты должен был меня поправить: «в моих «закидонах» нет ничего такого, что следовало бы пытаться понять – здесь тебе следовало бы говорить не о понимании, а о терпимости». А я ответила бы тебе, что под «пониманием» я и имела в виду «терпимость», а затем, выдержав паузу, я должна была добавить, что, быть может, в отличие от меня, она их не только терпела, но и что-то в них понимала. Затем ты должен был спросить меня, с каких это пор я стала автором сценария? Тогда я ответила бы тебе, что не имеет значения, кто назовется его автором, ты или я. Кстати, тебе не кажется, что все это будет ужасно скучно читать?
- Почему тебя это волнует? Ведь ты сама только что намекнула, что мы не зависим от сценария, а сценарий – от нас.
- И мы друг от друга.
- Некая зависимость все же сохраняется – мы разговариваем.
- Но не друг с другом, а с "ними" – ты сам с собой, а я с ним. Не разговариваем, а говорим.
- Говорить о том, скучно ли будет это читать или нет, пока рано. Еще ничего не написано, а лишь сказано, причем не нами.
- Вот именно, не нами. Говорят они, а изменяемся мы, становимся какими-то другими…
- Почему другими? Ведь мы не знаем, как они выглядят, и что это был за диван.
- Так же, как и они не знают, как выглядим мы. Ты думаешь не о том, как удержать меня, а о том, как убедить их, что удержать меня было невозможно; постоянные ссылки на допущение невозможности производимых действий; попытка нейтрализовать агрессию бездействия, попытка разрушить незаметность наступления незаметности; но ты не в силах ничего сделать, поскольку не можешь определить исходную точку, откуда бездействие берет начало; вместо этого ты добавляешь все новые точки и пытаешься оттолкнуться от них, и тем самым окончательно сам себя запутываешь. Лучше бы ты оставался в Москве. Мало ли что?..
- Нет, я правильно сделал, что приехал. Мне здесь нравится. Много вещей, способных отвлечь: дверь, табурет, стул, на стуле – старая гитара, велосипедный насос и газонокосилка ALKO TE 250; вилы, тяпки, два велосипеда, – один из них без педали и ниппелей; одна совковая и две штыковые лопаты, складное кресло.
- Кресло состоит из двух коробок, соединенных между собой на петлях. Коробки сделаны в виде рам, обитых с одной стороны фанерой. В открытом положении кресло фиксируется с помощью трех рычагов, шарнирно соединенных между собой. Спинка и сиденье мягкие, сделаны из поролона в виде подушек, обшитых мебельной тканью. На спинке с внешней стороны укреплена матерчатая сумка для мелких вещей. На торцовых кромках рам имеется ручка для переноски и замок (защелка) для запирания кресла в убранном положении.
- Это ты говоришь?
- Что?
- Ну, только что, про кресло…
- По-моему это кто-то влез в разговор. Давай я тебе перезвоню.
- Как ты мне перезвонишь? Здесь телефон только у дежурного.
- Это твое удивление так неестественно. Конечно, здесь нет никакого телефона, зато здесь есть много другого. Например, мангал, забитый газетами, в основном «Экстра М», лестница-стремянка, синяя двухколесная тележка, листы фанеры, два оцинкованных ведра, в одном из них – зола, в другом – шесть пар рукавиц, в углу – баллон с пропаном. Телефон будет звонить среди ночи, но вряд ли что-нибудь из перечисленного выше случиться в ближайшее время. Ты задаешь мне бессмысленные вопросы, и тут же пытаешься отвечать на них сама, ведь именно в этом, насколько я понимаю, и заключается суть вопросов, заданных вслух?
На полках: несколько топоров, секатор, три коробки из-под румынских лампочек ROMLUX на 40 Ватт, в коробках – гвозди, бутылочка из-под "брынцаловского" спирта, эпоксидная смола, отвердитель, пустая бутылка из-под бананового ликера, старая керосиновая лампа, пустая коробка из-под сигарилл «Coffee Cream». Еще гвозди, внезапно обнаруженные, еще и еще гвозди. Нежелание возвращаться обратно к тем, кто не ждет, к грязной посуде, к «прошлому» и «будущему» диванам (навечно застревая в этой паузе, делая пометки в блокноте). Кристальная чистота присутствия, вытекающая из ее невозможности. В такие минуты я задаю вопросы. Все остальное время я пытаюсь на них отвечать.
- Я тоже умею задавать вопросы. Просто спроси меня о чем-нибудь.
- Может, лучше не спрашивать? Но и это тоже не выход, поскольку это молчание само по себе есть результат осознания бессмысленности вопросов и ответов. Сейчас, здесь, мы сядем пить кофе. В это же время, но не здесь, не сейчас, ты, разговаривая с кем-то под шум стиральной машины, я уверен, неожиданно произнесешь: «боюсь, что нет».
Она открыла форточку:
- Здесь так пыльно. Я здесь больше не могу находиться, но лучше об этом не вспоминать…
Она поискала глазами окно и, не найдя его, почему-то улыбнулась и тихо произнесла:
- Тележка предназначена для перевозки различных тяжестей как, например, газовых баллонов, кирпичей, ящиков, мешков и т.п. Для перевозки баллона на тележке имеются два ленточных ложемента, на которые кладется баллон и пристегивается ремнями. Таким же способом можно возить мешки. При перевозке кирпичей или ящиков на раму кладут лист фанеры. Рядом лежит ящик, по-видимому, съемный, от садовой тележки: две боковые, передняя и задняя стенки, днище, продольный и поперечный бруски, угловой брусок и ось. Сама тележка отсутствует. Вероятно, ее вообще никогда здесь не было, как и всего остального.


Москва. Обстоятельства места. Сектант
Он встал, подошел к окну, по привычке взглянул на градусник, оделся и вышел на улицу. Сентябрь подходил к концу. День выдался сырой и пасмурный. Солнце подернулось водянистой дымкой, и мусорные баки у тротуара тускло поблескивали в его немощных лучах. Ветер лениво гонял по улице окурки и трепал мокрые простыни на балконах. На фоне иссиня-черных облаков, наползавших с северо-запада, четко выделялись силуэты блочных девятиэтажек.
Вот то, чем все закончилось. Вот то место, куда, наконец, все это привело.
В этот час улица почему-то выглядела странной и незнакомой: если бы не синие таблички на стенах домов, ее можно было бы перепутать с любой другой, в другом районе, городе, стране, мире.
Он перешел на другую сторону, толкнул дверь Мак-Дональдса. Упорядоченные заказ и оплата. Расплатившись, он поднялся на второй этаж, и уселся за столик у окна. За соседним столиком разговаривали трое – по-видимому, двое из Свидетелей Иеговы охмуряли какого-то наркомана. Доносилось: "…но с нами Бог, с нами братья…" Он доел, вышел.
Визг тормозов. Удар. Темнота.


Можайск. Дополнительный реквизит
1. банка деревозащитного средства PINOTEX;
2. небольшой моток тонкой медной проволоки;
3. банка эмали ПФ – 1217 ВЭ;
4. банка из-под Nescafe Gold, в банке – желтая маслянистая жидкость без запаха;
5. бутылка растворителя 646;
6. бутыль олифы на основе натурального подсолнечного масла;
7. четыре топора;
8. черенок от лопаты;
9. дверца от шкафа;
10. три струбцины;
11. одноглазая пластмассовая кукла с оторванной левой ручкой; кукла может издавать звук, напоминающий слово «мама»;
12. детская шерстяная темно-синяя варежка;
13. деревянная ножка от стола со следами собачьих зубов;
14. фарфоровый чайник с отколотым носиком;
15. пустые молочные пакеты;
16. кожаный ремень без пряжки;
17. мельхиоровая чайная ложка;
18. нотная тетрадь без обложки;
19. небольшой кусок оберточной бумаги;
20. синий полиэтиленовый пакет


Сектант. Воронеж. Обстоятельства времени
Прошел еще год, и он постепенно начал обо всем забывать. Лишь во сне интенсивность переживаний иногда достигала условной отметки «кошмар». Города как такового теперь не было: имелось некое безымянное место, кем-то заселенное, было январское утро, люди в ватниках, и игра в наперстки на крыльце, был «Дом игрушки», были коньяк и «мясо по-охотничьи» в полутьме гостиничного ресторанчика, был храм на берегу, сизый дым из труб и хлопающие на ветру простыни, но самого Воронежа больше не было. Его и без того нечеткие грани окончательно стерлись, образовав некое подобие «целостности», сквозь которую, однако, то тут, то там с завидной настойчивостью "пробулькивалось" все то же знакомое неоднородное текстовое содержимое. Улицы больше не открывали путь к выходу, а либо уводили сами в себя, либо обрушивались куда-то в пустоту. Их названия все еще напоминали о ком-то, далеком и малоизвестном, но с каждым днем становилось все очевиднее, что нити, некогда увязывавшие эти мертвые имена с конкретными географическими координатами порваны. Некогда закрепленное право на возвращение за время его отсутствия было кем-то аннулировано. Срок действия полномочий истек, и между двумя дискурсами, один из которых обнаруживает свою принадлежность к бытию полиса, а другой принадлежит субъекту, чуждому этому бытию, возник несводимый к какому-либо компромиссу диссонанс. Таким образом, возможности высказывания для него больше не существовало и, по сути, больше не существовало ни города, ни проблемы места. Как не существовало и качественных характеристик этого места, не существовало, как и для нас, но по иной причине. Тогда как для нас это место бездействия, место невозможности действия, невозможности из-за неспособности – места греха уныния – те, что не подчиняются нашим желаниям и отказываются действовать так, как нам хотелось бы, вываливающиеся за край повествования – реальные – не услышат ничего, – мы не повлияем ни на что, скорее всего они даже не найдут наше сообщение, а если и найдут – мы не в силах, не можем, не умеем сказать то, что им необходимо, мы не знаем, то, что им необходимо, мы не знаем, что необходимо нам. А он, возвращающийся в жесткой прорезиненной упаковке контекста, может спасти, спастись, грешить не греха, ошибаться без последствий, недоговаривать, не испытывая сомнений, не питая иллюзий.


Воронеж. Состав преступления
Воронеж. Пустая форма. Имя без содержания. Вечное движение по кругу. Вор и Ёж – начальная и конечная точки маршрута с одинаковыми координатами. Внутри лишь ОН – пауза-пустота, знак равенства, приговор. Всего один шаг в обратную сторону, и на месте «-он-еж» возникнет «он же». Ворон, он же…Далее – кличка. Колючки ежа, это еще и колючая проволока Зоны, преграда, не позволяющая рухнуть в бездну дефиса. Ворон и еж – они оба должны остаться, чтобы быть проводниками и стражами того, кто осмелится взять на себя это имя. Они это он. Для него нет границ, ибо он сам – граница, защита и нападение. Перья ворона, штыки, заточки – оружие, от которого невозможно избавиться. Вопреки воле обладателя оно оставляет его на свободе, и обрекает на жизнь. Он еж, вор-каталогизатор, хранящий, но не пользующийся присвоенным. Он ищет смерти. Он пытается спастись. Он знает, что это невозможно.


Воронеж. Реструктуризация
Но почему Воронеж? Что есть в нем необычного, почему предпочтение отдается именно ему, а, например, не Таганрогу? Дело в том, что город, рассматриваемый лишь как совокупность неких топографических признаков, был здесь ни при чем. Менялся город – менялось и его понятийное содержание, структура значения его имени, происходила реструктуризация компонентной совокупности его значения… Имели место изменения не только территориальные, но и семантические, реализующиеся прежде всего в расширении логического круга значения имени города. Так на место Воронежа пришел воронеж...


Воронеж. Святой Отец
Страх отравляет всю мою жизнь, все мечты, все мысли о нем. Недовольство, неудовлетворенность собой после каждой с ним встречи. Почему я боюсь этого намалеванного на доске задумчивого бородатого дядьки? Я, кстати, отнюдь не уверен, что он выглядит именно так, как нам его до сих пор преподносят. Во всяком случае, по голосу не скажешь. Впрочем, какая разница? Я каждый раз боюсь, что он больше не позвонит. И каждый раз чуть не теряю дар речи от страха, когда разговариваю с ним. Наверное, я слишком уж превозношу его. Хотя, казалось бы, куда уж выше? Я почему-то думал, что, когда он вновь придет, я перестану ждать, я думал, что найду долгожданный покой, избавлюсь, наконец, от напряжения, которое уже не снимается никакими таблетками. Тогда, по крайней мере, я знал, чего я хочу, – чтобы он скорее пришел, хотел видеть его, говорить с ним. Чего я хочу сейчас, я не знаю. Сейчас я нахожусь в напряжении гораздо большем, нежели тогда, раньше. Я опять чего-то жду. От него? От себя? Или он от меня? Неужели так будет всегда? Быть может, этот страх идет от осознания невозможности – с каждым днем, все яснее – жить так, как раньше: без него? Где гарантия, что я не потеряю его? Быть может, страх, это следствие моей неспособности понять самого себя в отношении к нему, неспособности понять его? Все лишь слова. Слова. Сколь ни молись, а регулировать настроение не получается. На службу хоть не ходи: видеть их всех больше не могу, этих скукожившихся старух, ломящихся к причастию, как к прилавку во время распродажи.
Я абсолютно выбит из колеи. Пустота. Все действия, и мои собственные, и окружающих, кажутся бессмысленными, во всем безысходность, безвыходность. Лучше бы я был до сих пор не в курсе, лучше бы не знал этого злополучного телефонного номера. Я чувствую, что нужно (и можно, я уверен, что можно) найти какой-то выход. Наверняка что-то есть, но пока ничего не придумывается. И никто ничего не может посоветовать, по той, хотя бы, причине, что я не могу, не имею права ни у кого ничего спрашивать; с кого-то можно, а вот у кого-то уже нет: как я могу задавать вопросы тому, кто сам пришел ко мне с вопросами? А как мне ему отвечать, если я сам ничего не знаю? Нет, определенно нужно закрывать лавочку. А может быть, я спешу? Может быть главное – терпение? Именно так и учили. Но я больше не могу ждать, не зная сколько, а главное чего. Бесконечный клубок гнилых ниток: рубить, и то неприятно… Сначала хотел видеть его, пусть в бреду, пусть во сне, случайно, обманываться, обманываться (пусть!), что видел; потом хотелось заполучить его номер, пусть даже ценою места; потом я мучился, подолгу не получая от него сообщений и все боялся, что он вообще больше никогда не позвонит; потом ждал, пытался представить себе нашу встречу; потом вновь ждал звонка… И теперь, от звонка до звонка живу как в тумане. А я хочу ясности. Сейчас я вдруг отчетливо понял, что эта ситуация обязательно должна измениться. Толком не представляю, как это будет, но, в общих чертах – или так, как хочу я, или вообще никак, – расстанемся, пошлю его к нему самому, и пусть со всеми остальными напрямую связывается, а я для него бумажки собирать больше не буду; так ему и скажу. Но чем больше я с ним, тем более страшной мне представляется возможность потерять его, непонятного, непонятого, несуществующего; во мне все меньше и меньше места для кого-то еще кроме него. Он, только он. Во всем, везде. Во сне звонит телефон, я снимаю трубку, слышу его голос, просыпаюсь. Господи, как странно, что я, веря в тебя, не верю тебе.


Кризис функционирования
Было что-то интимное в этой ситуации. И не важно, какие именно процессы идут в это время на плите, и что уже успело занять свое место на обеденном столе. Было что-то недосказанное, эскизное в этом тексте их совместно-раздельного нахождения на кухне, в комнате, в три, предположим, часа ночи, на кухне, заполненной фоновыми репликами, – о продуктах питания и лекарствах, месте той или иной приправы, средства или орудия. Репликами, чьей-то невидимой рукой отводимыми от адресата в сторону трамвайных путей и дорожек, ведущих к месту, способному лишь обмануть, пообещать, не дав, оставив голодным, – все пригорело, переварилось, лень выходить на улицу, «там ничего нет», снят с производства… Все это, естественно, им обоим не нравилось, хотя об этом никто из них ничего не сказал. Мало того, и этого можно было ожидать, оба они, спроси их ("мы ожидали, они готовились"), в один голос возмутились бы: "А что, собственно, такого происходит"? И, тем не менее, он не знал, да и не хотел знать, какие мысли, да и мысли ли это, бродят в ее голове, когда она наливала воду для спагетти, крошила фарш в кастрюлю с длинной ручкой (почему-то именно на этом было акцентировано внимание). Руки ее сейчас были заняты. В противном случае, она, вполне возможно, кинулась бы его бить, набросилась бы, царапаясь, под «В пещере горного короля», или вдруг извлекла бы, со стремительностью неправдоподобной, за скользкое лезвие, порезав за компания и себя, длинный, острый предмет, и сыграла бы с ним в ножички, от локтя, потянув на себя, по недобритому горлу, до позвонков, а он сидел бы в профиль, и так и ляпнулся бы с непонимающим (и никогда ничего не понимавшим, поскольку все понимал как-то непостижимо «по-своему») лицом, опрокинув тарелку с лапшой (кубик бульонный, да с грибков водички), сполз бы на заплеванный, забрызганный (что они там делали, что готовили, какие пробки выдавливали вилкой, кого не ждали?) пол…
Он продолжал хлебать лапшу, она – стоять зачем-то у раковины. Самое время получать ответы на интересующие и прочие вопросы. Однако он медлил. Он только что проглотил, разжевал, рассосал, он переваривал свою схему, схема переваривала его лапшу, как доедала бы и без него, он переваривал, схема перемалывала его в лапшу вместе со съеденным, не доеденным до конца супом, он еще ел: мексидол, стимулотон, финлепсин, фенотропил, фенибут, глицин, фолиевая кислота, анаприлин, биотредин. Он доедал, он медлил, не решаясь нарушить внезапно возникшую атмосферу умиротворенности. Тишину нарушало лишь бульканье кипящей воды, шипение мяса в кастрюле и шум кофеварки. Он что-то говорил ей, жаря на кухне чье-то мясо, когда услышал, как наверху она выключила воду. Наступила тишина, та, в которой говорят, что не ждут никаких обещаний, и, наверное, говорят искренне, отводя руку в сторону, заглядывая в будущее и, сзади, ножичком…
Спускаясь, выключив воду, создав обещанную тишину, она не испытывала ни малейшего желания встречаться с ним снова. И вдруг он появляется прямо в ее доме, пусть даже не он сам, а его изображение… Под шум кофеварки и бульканье воды в кастрюле. Она не хотела очередного напоминания о событиях прошедшего дня, она спускалась вниз, к нему. Все уже было позади, однако она хотела продолжения, амнезии, срыва... На одно, на другое, с пятого на десятое, присаживаясь к столу, позвонками к бетону – серому, подсвеченному, перекрывающему или открывающему по вашему желанию некий, что ли, вид, скользкий, как кафель, переносящий переносицей в угол. Разрыв связок, перелом, смещение, крик, шепот, в капельницу, мимо, в кисть, через катетер, в "обратку"…
Они оба правы, и наше появление здесь постепенно и временно, оно бесшумно наполняет засорившуюся раковину, оно начинает иметь некоторый смысл. И хотя нам менее всего хочется провести этот еще только предстоящий, но уже затянувшийся вечер со своим непосредственным отражением в зеркале черт знает во что превращенной прихожей, мы знаем, что нам придется согласиться.
Оставалось лишь обернуться и что-нибудь сказать. Тихо. Раздраженно. Она не хотела находиться и не находить, поднимать голову и видеть его, развернутого, кое-как залепленного квадратными пластырями.
Вы слышали этот предутренний шепот, скользящий по вздувшемуся паркету, проссанному пятью поколениями болонок, по мебели на обложке, мебели с другой обложки, по спящим пространствам пробуждений, вползающим на серую наволочку? Он что-то нашептывал, будто бы лежал на кушетке, о неуместных в этом городе амбициях, о чем-то еще, о другом «еще», о другом, о причинах.
Вечный антракт. Они видели это, они бродили здесь уже очень давно, не находя выхода, держась за руки, теряясь среди теней, превращаясь в тени, в собственные отражения, открывающие на даче створки буфета. Он шахматная фигура, из того маленького набора, что на магнитах. Он не знает, что это за фигура, он даже не знает, черная она или белая. Но то, что от нее давно отскочил магнит, это точно. Он видит: конца этому путешествию не будет. В полночь они выходят на прогулку. У нее на голове – синий колпак в золотых звездах, у него – дуршлаг с приваренной кокардой. Заколдовать они могут только самих себя.


Дополнительные условия проживания
Все, что находилось в поле зрения, уже было заранее каталогизировано, скомпоновано (ими), рекомендовано (им). Им оставалось лишь соглашаться или отвергать, делать поправки. Здесь не было ничего, что не было бы им навязано. И, тем не менее, идеи выглядели вполне разумными, цены – доступными, хотя и были действительны лишь до 31 декабря. Строгий порядок вещей: стеллажи, шкафы, диваны (один для сна, другой для отдыха), правильное освещение, шторы, ковер, зеркало, настольные лампы (две; одна – массив бука, со стеклянным абажуром ручной работы, другая, побольше, – из лакированной стали с пластиковым абажуром), кресла (в них можно читать, смотреть телевизор или просто вздремнуть после обеда), циновки ручной работы из водорослей, ковры (полипропилен). Все это создавало комфорт (съемные подушки – особый), удобство, индивидуальный стиль (до первого прихода гостей), делало их жизнь проще (во всяком случае, так им обещали), помогало их окнам, открывало безграничные возможности роста и перемен, а также позволяло чувствовать себя профессионалом, не выходя из спальни.


Ижевск. Комната №29
В конце коридора, справа, она обнаружила небольшую комнату, где, как она поняла, он и жил. Кресло-кровать, несвежее белье, пепельница на подушке, обшарпанный стол, десятка два томиков «Азбуки-классики», какие-то бумаги, кучей сваленные в углу; напротив спальни оказалась ванная, а за ней – тесная кухонька с маленькой плиткой и допотопным холодильником «ЗИЛ» (внутри – лишь початая пачка трехпроцентного "Можайского" и пакет с польской паэльей быстрого приготовления).


Ижевск. Комната №30
Комната совмещала в себе и прихожую, и спальню, и кухню… Мебель исчерпывалась двумя просиженными диванами, книжным шкафом (без единой книги на полках) и тумбочкой, использовавшейся, видимо, в качестве обеденного стола: для увеличения рабочей поверхности тумбочка сверху была накрыта листом десятимиллиметровой фанеры. На полу возле тумбочки стояла картонная коробка из-под сигарет «Winston Lights», заполненная пустыми же пачками из-под таблеток Нурофен Плюс, Коделак, Залдиар, Тетралгин, Солпадеин и Терпинкод. На полках под самым потолком громоздились какие-то чемоданы, два школьных ранца, несколько пар полуистлевших домашних тапочек, пачки волнистых от времени «Крокодилов» и «Огоньков», а также мешки с каким-то тряпьем. Наибольший интерес представлял набор бытовой техники. Хотя, по совести, техникой эти "объекты" можно было назвать с большой натяжкой. Так, например, у электрического чайника отсутствовал провод, у микроволновой печи – дверца, а экран древнего телевизора "Рубин" зачем-то был залеплен изоляционной лентой. Все это напоминало какой-то дикий микс из "тотальных инсталляций" Кабакова и "преодолевающих" его охуевших от химии участников небезызвестной группы "Медицинская герменевтика".
Кафельная плитка в ванной местами, а точнее областями, отвалилась, и теперь стопочкой пряталась под раковиной, покрытой звездчатой сетью трещин. С потолка свешивались струпья отслоившейся краски, а с них, в свою очередь, висла желтыми свалявшимися нитками паутина. В ванне был обнаружен лысый веник, кусок электрического провода от кипятильника, сам кипятильник и неизвестно откуда взявшийся реликт – зеленый пластиковый жетон на метро.


Ижевск. Комната №31
Бежевый линолеум, на удивление аккуратно постеленный, серые стены, тусклый свет, обязательные пучки проводов, в сто слоев замазанные краской. Вместо схемы эвакуации при пожаре – генеральный план какой-то лыжной базы.
Это было похоже на лабиринт. Лабиринт наоборот. Лабиринт, вышвыривающий тебя вон. Здесь каждая дверь ведет к выходу. При этом в какую бы дверь ты не вышел, – за твоей спиной захлопывается всегда одна и та же – белая, с треснувшей табличкой «Корректор».


Комната №31. Справка
Лабиринт, – в греческой мифологии дворец, из которого невозможно найти выход. Самый знаменитый в Греции критский Л. был построен Дедалом для Миноса по образцу египетского Л., насчитывавшего 3000 комнат под землей и над землей и где среди прочего находились гробницы священных крокодилов (Herodot. II 148-149).


Паук
На столе – пачки унылых артхаусных комиксов, где вечно все плохо и всегда темно. Здесь – почти то же самое, разве что герои слащавых марвеловских басенок изредка залетают в наш темный подвальчик. Вечная, неизбывная и необоримая, как Росомаха и хламидиоз, жена… И еще эти кошмарные сны… И еще более кошмарные пробуждения…
А потом, каким-нибудь сереньким утром, в ванной я полосну себе бритвой по горлу, оставив ей записку, что хоть я и не Мисима, но тоже не хер с горы, и во всем прошу винить издательство Марвел с их супергорическими историями.
Впрочем, нет, этого вы не дождетесь, дорогой Питер Паркер, уважаемый Спайдермен, звездно-полосатый Карлсон, летящий на крыльях ночи!


Ижевск. 32-я комната
Тридцать вторая комната представляла собой большое помещение, о форме которого сказать можно лишь то, что она была неправильной, причем неправильной едва уловимо: будто при строительстве в расчеты была заложена такая неточность, которая бы впоследствии не позволяла с уверенностью сказать, имелась ли она в принципе, и, если имелась, то в чем именно заключалась. У любого, кто впервые входил сюда, создавалось впечатление, что у него устали глаза, и что искажение перспективы комнаты является лишь следствием этой усталости… Пол в комнате почему-то был кафельный; тридцать вторая была единственной комнатой во всем здании, где после того, как сюда переехал институт, все оставили так, как было: пол не застилали линолеумом, не белили потолка и не перекрашивали стен. Свет попадал в комнату через два узких зарешеченных окна, напоминавших бойницы. На одном из окон, помимо решетки была укреплена сетка от комаров. Сквозь окна проступали контуры котельной, находившейся во дворе. В этот час солнце находилось прямо напротив окон, и его лучи, с трудом проникавшие в комнату, делили ее на три равные части, вырывая из мрака два ряда столов и стопки пыльных бумаг, лежащие на них.
Он подошел к одному из столов, открыл ящик, и извлек оттуда толстую картонную папку, обтянутую синим кожзаменителем. Развязав тесемки, и удостоверившись, что это то, что нужно, он убрал папку в свой портфель и быстрыми шагами направился к выходу. На углу дома он остановился и закурил.


Ижевск. Синяя папка



Москва. Третий
Стол. Стулья. Плита. Холодильник. Двое.
Мебель. Вкус, убивающий мир. Отделочные материалы. Оборудование. Интерьер. Еще двое, – в зеркале, на фотографии, в интерьерно-декоративных лучах. Языковые средства оформления. Кухонное пространство диалога, приправленного идеальной дозой чистого витамина С. Деривативные имена. Приватность. Взаимная готовность к употреблению вафельного торта «Причуда». Качественность и количественность потребляемого, ожидаемого, направляющего, заставляющего оставаться, исчезающего вместе с усталостью, возвращающегося усталостью, уставшего, уставившегося на телефон, оставившего…
Ее он считал приятным исключением: она излучала здравомыслие и обаяние, и он чувствовал, что в ней есть глубина, которой недостает их встречам. Ее волосы имели оттенок темной меди, а…
- Ты дальтоник?
- Литературная вольность. Могу исправить.
- Ладно, оставь.
Пусть остается темная медь. А поразительно огромные, опушенные длинными ресницами глаза (хотя я ни разу не встречал в этих книжках коротких ресниц или маленьких – не поразительно маленьких глаз-щелочек, – это встречается, – а просто маленьких глаз) – ясные, завораживающие зеленые глаза (это, видимо, под медь) смотрели на мир с неподдельным интересом. Эти выразительные глаза светились умом, вспыхивали в минуты веселья, и вместе с тем были – совсем как-то некстати – наполнены нежностью, которая неизменно заставляла его улыбаться ей.
- Да неужели?
- …
- Вот именно, «…».
- А вот чашечка чаю будет очень кстати, спасибо, – сказала она, плавно переходя на другую тему.
- Чаю? – в его голосе явно присутствовала насмешка.
- Разумеется, чаю. Только машину закрою.
- Ага, значит, теперь и ты взялась за то же, за что меня несколько часов назад отчитывала.
- Может, тогда кофе?
- Так что мы пьем?
- Как в том анекдоте, «тогда какая вам разница». Допустим кофе.
- Так, может, возьмем его и пойдем ко мне в кабинет?
- А у тебя он, таки, есть?
- Был. В той книжке, что ты листала на даче.
- Да, где я якобы "была/не была"…
Несколько долгих мгновений он молчал, после чего его губы изогнулись в язвительной усмешке.
- Хвала Саваофу! Все забыто, теперь можно начинать сначала.
- Ты не спросил меня, согласна ли я на это?
- Ну, если ты познакомилась со мной лишь минуту назад, у тебя не должно быть причин не соглашаться с этим.
- А я вот, представь себе, не согласна. И как это так – пришло время? – она решительно тряхнула головой.
- Мой "прошлый" образ сам себя скушал и переварил. Пора перейти к чему-нибудь новенькому.
- Это было бы чудесно, – вежливо поблагодарила она.
- Ты сегодня неплохо выглядишь. – Она оценивающе посмотрела на него, окинув взглядом его темно-серый костюм и белоснежную рубашку, которая еще сильней подчеркивала золотистый цвет…
Стоп, это уже совсем ни в какие ворота не лезет. Потом мы этот кусок вырежем.
- Извини, что? – переспросила она, нахмурившись.
- Я спросил, хотя должен был только подумать, к тому же гораздо раньше. Тебе нечего мне сказать? Или, быть может, о чем-нибудь подумать вслух?
На столе щелкнул чайник. В эту же секунду из сумки, брошенной на кресле, раздался звонок. Она вынула телефон.
- Алло. Да. Я уже дома. Перезвони. Давай.
Она положила телефон на стол, налила кипяток в чашку, достала из сумки зажигалку и сигареты, села и закурила. Вновь зазвонил телефон.
- Алло. Привет, Галь. Да, приехали уже. Да нормально… Ой, слушай, у меня телефон звонит. Давай я тебе перезвоню минут через пять. Хорошо? Ага, давай.
Положив телефон обратно на стол, она сняла другую трубку:
- Да. Ты? Ну, чего?
- Просто звоню узнать, как добралась?
Он снял с полки чашку, достал из коробки пакетик, подумал, и положил обратно. Затем подошел к столу, молча вынул пакетик из ее чашки и положил в свою.
- Это кто звонит?
- Ты. Больше некому.
- А-а… Привет ему передавай.
Она затушила сигарету, сняла крышку с сахарницы и бросила себе в чашку два куска.
- Ложки достань там… Нет, это я не тебе… Ага, с ним. Привет тебе, – она повернулась к нему, – тебе тоже. Ну, ложки где?
Он положил ложки на стол и сел рядом с ней.
- Галка звонила только что.
- Чего говорила?
- Да ничего.
- Не лучшая попытка уйти от разговора, – хмуро улыбнулся он.
Она ничего не ответила, и отхлебнула из чашки. Несколько минут сидели молча.
С улицы долетал шум машин и чьи-то истошные крики.
- Праздник у них… – он встал, подошел к окну и закрыл форточку, – Ёб их мать, в округе уже с утра все кривые. И этот еще, расхуило-таксист, на дрезине на своей… Встанет, падло, блатняк врубит, и косорыловку весь вечер жрет. И каждый раз, как их растащит, у них конфликт – обязательно кто-нибудь кому-нибудь ебло с петель снимет. А вонища от машины! Как он ездит вообще? Его, козла, на «це-о» не проверяют что ли?
Когда им подали кофе…
Кофе? Кто подал? И кому «им»? Какая разница? Когда им, как уже говорилось, подали кофе, или чай, если угодно, можно подать даже томатный сок, было уже десять, хотя до этого никому не было (им там) и нет (нам здесь) дела. Мы так и не нашли «то место», мы не нашли на это времени. У него остановились часы, у нее болела голова.
Несколько мгновений он молча смотрел на нее, а потом кивнул головой в сторону фотографии, будто смирившись с присутствием в комнате третьего, уклоняющегося от разговора с ним, но ведущего, казалось, молчаливый диалог с ней. Что он говорит? Какой номер он наберет? И наберет ли? Возможно, диалог велся уже не с ней, а с самим собой, слушающим, призывающим слышать, развевающим их сомнения молчанием.
Там, дальше – город LG, пространство незатягивающихся послеоперационных швов, окон, проклеенных газетами, ожиданий, деревянных тарелок священной трапезы… Вечер желтеющего сумрака, время схем их возвращения домой. Время времени Casio в городе LG… Глупое сердце. Получасовая автобусная пустота. Вечерняя цель, новая кофейно-ментоловая этика, пробная тимоловая жизнь, – спускаясь вниз, возвращаясь, оставаясь и оставляя на грязной земле, на черном фоне отторжения, без дверей, без имен, видя, но не соприкасаясь, приглушая свет, – в неспособности отличить, в страхе выбора, в предчувствии. Ничего не оставив, ничего не поняв, ничего не забыв, простившись, простив, расплатившись, оставив десять процентов.
Через полчаса после ее отъезда он, наконец, вышел из-за стола, сел на диван и щелкнул пультом телевизора. Болели плечи, раскалывалась голова. На экране маячил Путин…
Как быть, теперь, проснувшись, вырвавшись, вывернувшись из пыльного рулона возвращения в день, насмотревшись на постреливающее пунктиром ночное небо в квадрате девятиэтажного колодца, застудив почки, лежа в песочнице на детской площадке, вернувшись обратно, проснувшись вновь? Событийный ряд исчерпал себя, распался на две змеящиеся сандалом тени, и исчез где-то в районе ванной, межу зеркалами и полками с косметикой. Делать вид, что «все еще впереди»? Их совместные (но несовместимые) четные дни всегда говорили обратное. ДНИ говорили, шептали, тихо, журчали переливаемой из фильтра в чайник водой о том, что их призрачное «все» никогда не станет действием, а так навсегда и останется двадцатиметровым местом его возможности, где у событий просто не будет времени развернуться.
Среда нейтральна, составляющие прошлого «сослагательны», будущее не сулит ни одной законченной фразы, барометр застыл на «переменно». Собеседник неизбежно вываливался за игровое поле, и молча сдает карты. Она занимает его место, продолжая где-то в коридоре – снимая промокшую обувь, в ванной – моя руки, в комнате – свернувшись на диване, подбирать нужные слова, щелкая пультом, засыпая, поднимая глаза, глядя в зеркало. Отражение выглядит довольно молодо, лет на пять или на шесть моложе отражаемой. Она, несомненно, очень красива, хотя, к счастью, в комнате ее нет.
- Да, пожалуй, здесь меня сейчас нет, – произносит то ли человек с фотографии (одет в черную кожаную куртку и, кажется, джинсы – фотография была небольшой, разобрать было сложно), то ли отражение в зеркале, успевшее переодеться в китайскую пошлую пижаму с пандами.
- Но мне кажется, что для нас всех будет лучше, если ты (обращаясь к нему) перестанешь обращать внимание на второстепенные детали. И не делай такое встревоженное лицо. Между вами никогда не было ничего серьезного, и, чтобы осознать это, не обязательно куда-то уезжать. Тем более в Воронеж. Не лучше ли оставить все как есть? Ты можешь остаться здесь, а можешь приехать ко мне. Я, ты знаешь, всегда тебе рад.
Он вернулся с кухни со стаканом воды, и сел рядом с ней.
- Это отец Леонид в молодости. Бандитская у него была, прости Господи, морда.
- Значит не в джинсах, – подумала она.
«Присутствующий третий» вновь замолчал, и по его тону нельзя было понять, присутствует и он в настоящий момент вместе с ними в комнате, или только смотрит на них с фотографии.
- Мне пора ехать, – его начала раздражать эта как-то по-детски, «сказочно» загадочная беседа.
- Ты хочешь сказать, что поедешь один?
- Ты устала. Оставайся здесь. Подремли.
- Здрасьте! Они нас ждут вдвоем, и в этом весь смысл, а припрешься ты…
- Я ведь не в цирк все-таки еду, и что там и кто там что – неизвестно. В прошлый раз особо весело не было. Так что сначала в этот… парк не парк, а потом к нему, если, конечно, там все сделали. Но это вообще не мое дело. Он сказал, чтоб отвезли – я отвез, и на следующий день забрали – вот и заберу. Я даже не знаю, что в этой папке, много будешь знать – состариться не успеешь.


Можайск. Действующие лица
1. Милейковский М.А. (в дальнейшем «Продавец»),
2. Родионов Ф.Л. (в дальнейшем «Покупатель»),
3. Коростелева Т.П. (государственный нотариус Можайской Государственной нотариальной конторы, Московской обл.).


Он. 19.30
Да, я боялся оставить ее одну, уйти вместе с ним, остаться один на один с собой. Я боялся уйти, но не так, как бывает, когда говорят «все может случиться», и даже не «я за себя не ручаюсь». Нет, это было нечто иное, сродни чувству на корме парома, все дальше и дальше от уходящего берега, мысленно еще и еще раз фотографируя, – ухватившись, хватая, предотвращая забывание, – в преддверии смены: городов, цветов, количественных и качественных характеристик присутствия. Не оставить, остаться, взять с собой, возвратиться.
- Думаешь, этого будет достаточно? В смысле, для тебя?
- Что ты хочешь услышать, «отпускаются тебе грехи твои» или что?
- Где ты сейчас? Что с тобой?
- Спешишь от меня избавиться?
- А что, у меня должны иметься причины желать этого?
- Прости, я сказал, не подумав.
- Это называется «сказал от духа» – так у НИХ проповедники говорят, если какую-нибудь чушь сморозят.
- Лучше уж ты, с потерянной формой, чем те, другие, с потерянным содержанием.
- Каждому человеку необходимо где-то быть. Мне здесь подходит, теперь подходит, а с потерянной формой здесь некуда было бы сесть.


По дороге на Базу
Он вышел из дома. Потянулись знакомые заборы, окультуренные замысловатыми граффити. Все это жизнеутверждающее гадство, включая какие-то отчаянно неопределенные выражения лиц редких прохожих, чугунное освещение, ветер, неизменно дувший в лицо, куда бы он ни поворачивал, – все говорило, казалось, в пользу того, что финал у прогулки будет плохой. Однако страха уже не было. Только что человека грохнули, да еще, не дай бог, праведника… Что уж может быть хуже?
Всего двое суток назад он счел бы этот визит невозможным. Но, глядя на обшарпанную дверь и разбитые окна, он все отчетливей понимал – это не только возможно, но и необходимо, если он хочет попытаться все уладить. Отец как всегда был прав: если в данном случае и возможны какие-либо изменения, то только в худшую сторону но, даже несмотря на аварию, можно, условно говоря, если не выиграть, то, по меньшей мере, свести партию к ничьей.
По квадратуре, перпендикулярно, продольно, вдоль, поодаль, – всегда внутри, соприкасаясь, отстраненно в сопричастности, вне поле зрения… Он рванулся, и в несколько прыжков: сзади поднажали, зашипела дверь, и с тряским ревом отъехал, вошел в движение, став местом (повезло, – удалось сесть), натужно рокоча, катился по мокрому шоссе автобус забытого всеми маршрута. Катиться, ехать.
Он, по обыкновению, выискивал, к чему прилепиться зрением и слухом, чтобы хоть как-то протянуть не изменяющееся годами дорожное время. Под сидением перед собой он видел небольшую кучку обычного транспортного мусора: два сросшихся, как сиамские близнецы, пробитых талона, мокрую шелуху от семечек, огрызок яблока, тоже подмокший, с гангренозными пятнами на скусах, нечто маслянистое, бесформенное, небольшого размера, напоминающее выбитый собачий глаз, мятую семерку пик, туза червей, даму треф, еще какие-то бумажки. Больше ничего в этой кучке разобрать было нельзя. Он смотрел…
Сколько же лишней, ненужной информации выдает нам мир ежедневно, ежечасно, ежеминутно! Знаки без значений, предметы, в своей неназванности и непохожести остающиеся неузнанными, беспредметными, но, несмотря на это, загромождающие коридор отступления! Сколько условий без единой мотивации! Сколько тупиковых значений, путей, уводящих в сторону, отменяющих центр, границы, – оставляя одну труху, фонящую свалку!


Он. Краткий монолог
И вот сейчас «любоваться» слюнявым огрызком на мокром резиновом полу? Эстетизация мусора, по-видимому, должна защищать от деструктивного воздействия этого самого мусора, нейтрализовать его отрицательную энергетику. Ведь его убирай, не убирай… С какой целью все это находится здесь, и есть ли она вообще, эта цель, это «все это», явно не являющееся ни тем, чем мы это называем, ни тем, во что когда-нибудь переименуем? Но ведь надо, по меньше мере, как-то глушить, чтоб особо не перло, проветривать. Поведение человека, как известно, в огромной степени зависит от того, как он вообще смотрит на мир. Я живу в обществе, – не сказать, чтобы передовом, но все-таки. Все люди, с которыми я встречаюсь на работе, на улице – такие же хорошие люди, каким стремлюсь стать и я сам… Нет, это не проходит, даже со смазкой… Они-то не знают, что они хорошие люди, и что их Бог любит; да кто же им это кроме него объяснит? А пока бежишь, бежишь: сел, приготовился, выключил свет, смастерил себе кофейку, булочки, включил кино, а в фильме, бац, самое примечательное – педикюр Шарлиз Терон! Да и тот… Какой от него толк, если он принадлежит не кому-то там, а именно ей?


Территория смерти
Проезжая дальше, проезжая «свою», еще чуть в сторону, немного дальше, далее. Возвращаясь, останавливаясь, оказываясь остановленным, выходя и осматриваясь: поле развертывания событий, зона дальнейшего действия, наивно (обманчиво), деланно-безразлично, переминаясь (и что-то комкая), подергиваясь (она, во всяком случае, знает, чего ждет)… Улыбающаяся какой-то неуместной, как и все, к делу не относящиеся, случайной заиндевевшей не то школьницей, не то Зимой собственной персоной. Территория, где, как ни тужься, не выявить ни одной живой сущности (в чем, не приходя в сознание, начинаем сомневаться). Сумеречная, сумрачная, мрачноватая, в ожидании дальнейшего похолодания, развоплощенность.
Здесь никому не ответишь, ничего не откроешь, тем более в себе самом. Неподвижное в бессмысленности своего «нижнеуровневого вкруг себя» движения (движения ли?) по лучам регулярного сада. Оттенки без цветов, тени без освещения, проталины Мосэнерго. Холодно: минус, задувающий в пазухи, снегом за воротник и в карманы. Зима, оскалившаяся околевшей собакой в кустах, оскалившаяся околевающей на остановке, совсем, если разобраться, не случайной школьницей-зимой. Спрашивайте. Туда, прямо – к рынку, налево – в парк. Я уже бывал там, меня там пока нет, «лес и дол видений полный» налево, – если стоять лицом к остановке, как когда-то стояли здесь, провалитесь вы пропадом, многоуважаемый отец.


Неаполь. Ложная память
Больничные корпуса: стекло, цемент, каталки в подвале, уже пустые; еще дальше (если уж вас это так заинтересовало) – еще одна, инфекционная, но туда только по пропускам.
У вас есть пропуск?
Рентгенолог в тиши (в сумраке, если быть точным; какие-то психоделические резиновые игрушки по полкам, два монитора, провода) кабинета перематывает пленку на «Tuba Mirum», призывая задуматься, – должность обязывает, место располагает,
"Вестями из леса (февраль) от Бианки» – пока не до этого: хоть "Agnus Dei", хоть "Suscepit Israel"; лишь улыбка (смутная, хотелось сказать). Еще газеты. Половина девятого. Каменистый пляж. Потом, помнится, был песчаный. Волна в лицо, и двумя часами позже – средиземноморье из обеих ноздрей на чью-то уже в тогда наполовину безымянную грудь, в не призывающее к ответственности послеобеденное время. Немного вермута, снова пляж. Пропахший мидиями шум прибоя (с диска, чтобы сразу не осточертел).
Мне не нравится, что это звучит как «Тихи окраины Итаки» шведского (так уж получилось чуть позже) производства конца (наступившего чуть раньше) все того же прошлого века. Прилетела с неба звездочка одна… Что-то не давало ей той ночью родиться из пены, позвать на помощь, а я вновь и вновь байронически падал со скалы, мальчик (на вид ему было лет тридцать) пересчитывал зонтики и столы, персонал учил в холле русский... Еще какая-то галерея, иранские подушки, каменный Бог на пригорке, кофе в 3.20 по Москве.


Москва. Октябрь. 1992 год.
Тихо, вдоль спящих домов, медленно. Вниз по ступеням. Собственный голос на автоответчике. Зачем показывать знаменитость вблизи? Она всегда оказывается непривлекательной, как новогодний подарок. Свежевыкрашенные моторные лодки, пришвартованные к частным причалам и отражающиеся в легкой зыби реки. Здешняя живопись – серые горизонтальные линии.
Уже тридцать с лишним лет: с какими-то страшными, зафокстроченными бабами, паленой водкой, купленным на Тайване филиппинским кокаином, простреленной ногой, участком на кладбище, изменами, интрижками, отцом со своей ****ой «Нивой»…
Но он другой. С чувством омерзения, бормоча неразборчивое, отсылая к первоисточнику, глотая пыль и лекарства, швыряя с моста в проплывающие баржи куски асфальта, он уже десяток лет пытается изображать из себя Буковски. Но получается Эдогава Рампо. Сталью по мельхиору, «Доместосом» по выходным брюкам, кетчупом по потолку, по отфинишированному бетону полуденных стен, дождями по комфорту, теорией, которая «обязывает», по имиджу…Я знаю, с этих позиций, стоя буквально раком, раздвинув ягодицы, с проницательностью, оставляющей на бумаге лишь полупрозрачные розоватые пятна, проницательностью, столь несвойственной возрасту, мы можем разрушить любой диалог.
Зрелище Бруно, сон Бруно, твой сон в гостиничном номере, сон в роскошной каюте на корабле, отплывающем в чей-то прожитый день. Без слез, сожалений, чековой книжки и кошелька. Котзее; мутная вода остывших рек, камень, осколки, оставленный пасьянс, хлопок двери, прыжок в серую пену…
Кипяток в кружке, мерцающие огоньки электрокамина, чей-то похмельный мат за стеной. Все, что я вижу во сне, это текст. Я просыпаюсь, принюхиваюсь, примеряю очередную маску Фумико Энти и отправляюсь отсиживаться из-за выдуманного мною снегопада в какую-нибудь трехкопеечную придорожную дыру. Ты видишь: наспех прибитое к стене окно пахнет жидкостью для чистки раковин.
Сжав зубы, в двух свитерах, под зонтом, тянущим на полквартиры где-нибудь в Печатниках. Чувствуй себя. Чувствуй. На корешке – твое имя. Дыши. Тихих тебе дней, тихой жизни. Июньского солнца, отраженного от мостовых. Ни до кого нет дела, и никому нет дела до тебя. Типичный сорокалетний герой, типичный роман семидесятых, крашеный под дуб, со шкалой ограничений на двадцать седьмой странице, разделочным столиком на колесиках в качестве полноцветной иллюстрации и «предпочтением алюминия». Мы с этим встречались уже неоднократно. Сюзанна, в реальной жизни счастливый конец, к сожалению, довольно большая редкость. Можете закрыть. Сплюньте.


Она. Последний текстовый блок
Когда она открывает глаза, почти ничего не меняется. Лишь стремительно уменьшается запас сигарет. Наконец, они заканчиваются, как блок рекламы на ОРТ, и диктор сообщает о чем-то чуть дрожащим от волнения голосом. Но, хотя глаза ее открыты, об этом она ничего не узнает. Где они – те, кого следует опасаться? Нужно непременно проследовать потайным ходом (бутылки, залитая кофе плита, клочья ваты, гнутые ложки, посетители выставки, пропуск на выход), выйти во двор (пальто), завернуть за угол, вспомнить.
Текст в тексте, о тексте, по тексту, поперек текста. Зарисовка не с натуры. Неумелые фокусы. Слова, как шары на бильярде, со смещенным центром, и кривой кий. Да, все мы опущены осенним утром (впрочем, кто когда) в этот «праздничный» город…
Когда она возвращается и открывает дверь, у нее, наконец, начинают функционировать органы слуха. Теперь она может услышать голос диктора, сообщающего о вчерашнем, завтрашнем, произошедшем не здесь и не с ней... Его голос – сквозняк. Он такой же, как все, он смертельно устал, и ему все безразлично.
Когда она отпирает дверь, входить вслед за ней вовсе не обязательно. Когда она открывает дверь холодильника, когда в ванной открывает сначала горячую, а затем холодную воду, пробует рукой, увеличивает температуру до оптимальной – все вышеперечисленное принято объединять в понятие «она дома». Она поужинала, и больше ничего не ждет, она собирается ложиться спать. В рамках нашего повествования она могла бы стать кем угодно, но когда она открывает рот, оказывается, что речь ее – вата: лифт уехал, а автор, запоздало пожадничав, забрал ее слова обратно, и все осталось на своих местах.

Полихромная мозаика на стеклянных пластинах.

Вполне обычный Владимир Семенович курит в подъезде. Еще четыре этажа. Все вырезано, замариновано, убрано в шкаф. Диагноз. Приговор. Все состоялось. Возвращенное состояние преждевременного монолога.

Можно также использовать здесь и такие категории, как «возможное», и «раскаяние» – вот вам и недостающий компонент иллюзии упорядоченности, вот вам и подтверждение значимости, вот вам и картошечки вологодской, вот вам и щи суточные, вот вам и лето красное, и морозы лютые, и банька натопленная, и пирожки с пылу с жару, вот вам и каша гречневая, и копченый подлещик под тепличной пленкой мимолетных впечатлений.
Утро следующего дня, обнаружив, что его никто не встречает, отправляется обратно, и все складывается таким образом, что присутствие в этих комнатах начинает напоминать нечто, имеющее поразительное сходство с самим собою, и, скорее всего, самим собою и являющееся. Как можно обозначить это присутствие? Имманентным самотождественным различием, выраженным через серию прикосновений к мочкам ушей, коленям, примечаниям и дополнениям к первой главе, небесам в круговороте времен, символам демиургической явленности, институциональной критике, локтям, бабушке, в дремучем лесу собирающей лечебные травы, в надежде вылечить своего супруга от ревматизма (толкнуть на стоянке грузовиков полупьяной проститутке ("от зачатия, деточка")).
Что дальше по списку? Ее финальный монолог еще не завершен! Краткий перечень местоимений, дети, больные коклюшем, играют на поляне в мяч, отчий сарай, грибники у костра, туристический маршрут, дорога, величие телефона, люди добрые, братишка, скопище, Владимир Сорокин, фонарный столб, перемещение картофеля, слет юных фотографов, хмурящийся Паустовский, Илья Иосифович Кабаков, лейбл "Ad Noisem", киевский торт, успение настольной лампы, дверь в ожидание.
Все постели пусты, и кто-то уедет домой на последнем трамвае. Постели пусты, как фраза «я, пожалуй, останусь». И лишь удивленные взгляды, как выстрелы в спину. В городе, где спустя два месяца все, кажется, не выдерживает конкуренции, на клочке бумаги, еще остается записан номер, но никто из них этого не сделает. Далее – завтрашний день, пушистый, как заяц, день с журнальной обложки, с железной коробки австрийского шоколада. Можно перевести разговор на другую тему – так чаще всего и бывает в подобных случаях. Репертуар, естественно, изменится, но она об этом так и не узнает.

Аквафорте и акватинта по меди, ксерография в виде печати, пятицветная печать на фабрианской бумаге.

Данная форма не предназначена для внутреннего употребления.
Можно притвориться даже самим собою – постепенно начинаешь в это верить, и «она» действительно становится тобой. Там, где заканчивается текст, выгибаясь оконными стеклами, вывешенное, как белый флаг, как простыня в крови, как звук, нигде не начинающийся и нигде не заканчивающийся, стоит фальшивое, неуместное многоточие…


Она. 19. 21.
Вновь осталась одна, уже в третий раз за сегодняшний день, отражаясь, отразившись, внутри, в пространстве действия, где сектанта (того, с веером приглашений "К Господу", с кровью и дерьмом по лобовому стеклу), наверное, уже соскребли с асфальта и загрузили в карету: причина смерти, документы, фамилия, имя, отчество.
Колотило. Трясло. Стучалось в окна, зимой, плавно перешедшей – с ознобом, но уже беспричинным – в осеннюю мартовскую слякоть.
Включила телевизор. Он тут же уехал: «провались они пропадом, все их дела»! Глаза как блюдца. "Лучше сделать все сегодня, а потом затихнуть на неделю-другую". Машина в гараже.
- Ну, и что нам теперь делать?
- Тебе ничего не надо делать, – ответил он, – Я сам все доделаю.
- А мне? Сидеть и трястись, пока ты там будешь шататься? Мы ведь даже не знаем, верный это адрес или нет. Да если и верный, как я потом буду смотреть ему в глаза?
Он положил руку ей на плечо.
- Тебе действительно не обязательно туда ехать. Это было не обязательно с самого начала. Хочешь, я останусь? Позвоню ему, скажу, что так и так, ****ец, переносится, пошел ты на хер со своей сраной войной!
- Ну, уж нет, лучше поезжай!
Накапала пятьдесят валокордина, одну реланиума, валидол под язык, валерьянки во вращающуюся в чашке коричневатую «модель мира».


10.00. Его уже нет.
В десять она по-прежнему сидела в кресле, поджав ноги и завернувшись в плед. Он, как и обещал, звонил каждые пятнадцать минут.
Дискретность. Звонков, речи, происходящего. Связей (не выходящих за пределы комнаты, туда, где он продолжает движение). Письмо, пытающееся скрыться за «подобием», фрагментирующее их маршруты – ее внутри себя, его… Его уже нет. Оставила автоответчик включенным… Она не могла даже расплакаться. Еще никогда не чувствовала она такой опустошенности. Впрочем, кого было жалеть? Не тем ли самым они занимались с Отцом Алексием вот уже несколько месяцев? Цель та же – отец называл это «искоренением», они, – догадываясь, – «зачисткой».
Здесь. Пока здесь, пока все это еще можно удержать «при себе», ощетинившись пледом, заранее скомпенсировав агрессивность этой защиты поролоновыми прокладками, проклеив, закрыв, временно устранившись из распадающейся равноценности «там/здесь», смутившись, раздражаясь, через силу не делая ничего, с корнем вырывая коннотации.


11.30. Память
В половине двенадцатого он вновь позвонил.
- Чего трубу не берешь?!
- Спала.
- Ну, с тобой все в порядке?
- Да, нормально все.
- Хорошо. Я на месте, буду приблизительно через час.
- Давай. Все. Пока.
Заблуждение относительно коммуникаций; заблуждение относительно имитирующей формы. Телевизор выключен. Пауза, «прорыв силы воображения» в очередной «провал в памяти». Метель, одеяло, клетка: горизонталь, вертикаль, моделируемые интерьер и экстерьер, солнечная активность. Исчезновение пространства геометрии… Откладывая в сторону, закрывая глаза… Но он, он-то писал это не здесь, а на Капри! Тогда это не учитывалось, теперь уже поздно. От этого лишь клонит в сон, все в проигрыше, никому не легче – ни ему (было бы легко – не писал бы), ни нам. Благо в городе была аптека… Черт дернул лезть в эту расщелину за очками! А затем (к счастью, которое тоже как-то не осознавалось) лишь дыра в ступне и бабочки, графики перелетов, схемы миграции под стеклом, с легким сквознячком, гоняющим по полу пыль, под соусом, под солнцем, и – оборачиваясь, пока еще видно, – ржавый, не по-итальянски тяжеловесный смог над удаляющимся Неаполем, остающимся, возвращающим… Покидая остров, разменивая дымчатую глубину беспечности на берег, показания счетчика, книгу небытия, книгу забвения слов. Белая футболка человека на заправке, витрина «Студио А» и еще что-то, что навсегда останется в «прошлом пространства», чего уже и не вспомнить, не воскресить: зелень, коричнева, лазурь, – уже почти «материальные ценности» в чьем-то там духе…
Может ли прошлое изменяться в нас, если там, внутри, нас уже нет?
В одиночестве пройти к выходу, вернуться обратно на тех же основаниях: тогда, когда еще имелась возможность не запоминать этого, мы не ощущали, не замечали, не думали об этом. В ускользании «сейчас», в тогдашнем совместном соскальзывании в молчание… Априорное условие отсутствия: через перелистывание, отмену, остановку в городе, дома, «у себя», с бесконечной, бесконечно главной улицей, с печалью, сочащейся из вечно влажных вечных стен. Прошлое здесь еще слишком свежо, но уже пахнет не свежей побелкой, а гнилью.


Не здесь
Не забудьте указать, где расположены батареи, электрические розетки и трубы. Порыв ветра.
Первая девочка резко поднимает голову и напряженно прислушивается. Одна за другой девочки поднимаются и поворачиваются к окну. Новый порыв ветра.
Первая девочка отходит от окна, подходит к раковине (гора грязной посуды) и берет (звон, грохот) чашку с надписью «Don't let him get away with this», включает воду, моет чашку.
Вторая девочка не выдерживает, вскакивает:
- Двадцать семь кусков. Мать их еб! Еще и без ручек… Ручек еще на штуку! Купили, ****ыть, кухоньку! Мореный березовый шпон. ***в как дров! Это только на картинке красиво. «Реальная кухня вашей мечты. Без шуток». Сосите хуй у немолодого зайца! Имели ведь наглость написать такое.
Отворачивается. Выбегает на середину кухни.
Третья девочка непроизвольно движется к стене:
- Да, подкузьмила нам вещественность. Лучшая цена в городе… Можно подумать, этой парашей еще кто-то кроме них торгует.
Поворачивается к окну. Отворачивается. Смотрит в зеркало. Отражение медленно опускается на колени. Опускается и она. Отражение осторожно протягивает к ней руку. Таким же движением отвечает она. Оба медленно поднимаются. Не разжимая рук, они плечом к плечу тихо идут навстречу будущей жизни.
Первая девочка:
- Какая пошлость!
Новый порыв ветра.
Вид из окна, доступные цены, дерево без отделки, цены в рублях, настольная лампа, еще валидол. Воспоминания о минувшем дне вновь нахлынули на нее, едва она, намереваясь перебраться из гостиной в спальню, открыла шкаф и вынула свежее белье. Все было так реально, и вместе с тем… Одна среди предметов, перед зеркалом, меж зеркал, отраженная. Сидя на ковре, отделенная, растворяясь – в отсутствии наблюдающих – в сумраке комнат, зеркал, между темперой и позолотой (венецианская школа, копия эрмитажной копии, отраженная вместе с ней), добавляя пространства, оплакивая Христа.
Не видеть, не произносить, не роптать; стать памятью. Не знать. Не чувствовать.
Скоро он вернется, скоро, уже скоро последует пробуждение: новый совместный поиск чего-то, что сделает происходящее реальным. Она достает из шкафа еще один плед, укрывается им, укрывается, скрывается от отражения: она еще никогда не видела, не встречала их, обещавших ответить ей.
Она тоже бывала там, точнее, не там, а неподалеку. Она знала что это. Теперь им предстояло узнать еще что-то. Видимо, «зачем»… Миновав стадион, она выходила к хлебозаводу. Направо пойдешь, налево пойдешь… Помнится, кто-то говорил, что там, дальше, за больничным кладбищем, есть какой-то парк. На кладбище она бывала довольно часто, но дальше еще ни разу не забредала. Быть может, парк относился не к больнице, а к институту, а может быть и к тому и к другому одновременно. Если так, то можно было бы предположить, что здание института и находится как раз на противоположной стороне парка. Она сворачивала налево. Сразу же за вторым корпусом больницы – кардиологическое, кажется, отделение – начиналось кладбище. Для ребенка, как известно, нет на свете ничего более интересного, чем помойка…. и кладбище, которое, в общем-то, тоже помойка. В детстве все дети из ее двора предпочитали гулять именно там. Помойку она посещала, а вот на кладбище предпочитала не заглядывать, опасаясь быть ненароком прибранной к рукам мертвецами, зомби и тому подобными персонажами. Однако по прошествии нескольких лет страх перед "инфернальщиной" как-то угас. Она стала понимать, что кладбище – самое безопасное место в районе. Там, среди могилок, тихо, спокойно и хорошо… Одним словом, "готика"… Плывущие обломки неба – клочковатые, серые формы ветра…
Она потрясла головой и потянулась за наволочкой, смущенная собственными мыслями, но видения вернулись вновь. Желтые огни. Сумерки. Его возвращение. Он уже в подъезде: вызывает лифт, смотрит прямо перед собой. Комната, наполненная сандаловым дымом, серым, полупрозрачным…
- Уже спать?
- А, это ты…
- Нет, Ланс Хенриксен.
- Что-то произошло?
- Что-то происходит. Почему для того, чтобы что-то произошло, необходимо…


Удар. Связь прервана.


База
Дальше, вблизи больницы, с несколькими аллеями, образующими подобие композиции. Спортивная и прогулочная зоны, лыжная база, какие-то сараи… В белом непроницаемом тумане, тени, тишине, снеге. Кто-то зажигает здесь свет, ждет… Грунтовая дорога уходит в темень, мимо бараков, как в кривом голливудском фильме – загадочно и одновременно предсказуемо до убожества: вот, извольте видеть, урна чугунная, крашеная, а в прошлый раз не было ее здесь, а вот вашему вниманию ряд зеленых скамеек деревянных на месте располагавшегося здесь всего три дня назад сарая, являвшегося нам в качестве пункта проката...
В сумерках, если вообще что-то видно, все выглядит иначе. Он шел по дорожке к лыжной базе. Чугунная решетка с вазами и колосьями, черными, чугунными, в свете прожектора. Скульптура, всемирный триумф трудового люда. Их улыбки, бодрая поступь – тяжелая, статичная – готовность (к чему?). С барельефов взирали на него герои, героини, узнаваемое узнавало его. Крест в руках рабочего, какой-то странный плащ на пионере. Вне настоящего, вообще вне времени. Залатанная Лодка, отплывающая в прошлое. Шлюпка, груженная слепыми серыми фигурами. Они выискивали гипсовыми бельмами врага, и они находили его, эти ручки, сжимающие гипсовые мячики со сварным каркасом, эти ножки в окаменевших от времени, пыли и ветра гольфиках, все эти незакусывающие рабочие, делающие вид, что вглядываются в гайку, в лом, в лопатку, толкающие по направлению к диспансеру тачку с окурками, мокрой листвой и пластиковыми бутылками, все эти фригидные, пышущие молочно-алебастровым здоровьем девушки, ожесточенно грызущие друг друга в преддверии экзамена по хоккею с клюшкой. Все эти идолища, казалось, только того и хотели, чтобы напомнить невольно остановившемуся, куда ему следует свернуть. Катание на коньках, на лыжах, запуск самолета, летящее к ****е матери в ****у крыло, пионерка с флажком… Механики, трактористы, летчики… Как много их здесь! Как их «нет»! Насколько всех их не было и нет!


Здесь
Здесь даже сейчас испытываешь чувство, что вот-вот повстречаешь того, кто тебе нужен, того, кого так долго искал. Но ожидание чуда – не более чем иллюзия, самообман, остаточное явление. Бежать, бежать как можно быстрее. Бежать и не оглядываться, бежать до изнеможения, до тех пор, пока усталость полностью не овладеет телом – тогда можно будет уснуть... Но и сон в итоге оказывается ложной панацеей.
Безвестность, забвение, небытие. Улицы, что неизбежно заканчиваются, слова, которых извечно не хватает, комментарии, которых слишком много. Исчерпанный запас дня – вечер – запад дня – западня. Кто видит это? Вновь кто-то незримый (тот, кто еже вечерне грохочет листовым железом где-то в районе горизонта, возводит фабричные корпуса и протыкает небесную плоть черными дренажами труб) поднимает занавес, включает софиты и запускает фонограмму с аплодисментами.
Ей говорили, что там, чуть левее (если смотреть из окна спальни), за парком (отсюда его не видно), на той же улице, что и детская поликлиника, располагается место. Ей казалось, что она неоднократно видела его, когда ей в очередной раз указывали пальцем: «Вон то серое здание, а за ним – место». Выходя из дома, как всегда в пять, она либо бесцельно бродила по окрестностям, лениво потягивая пиво, либо целенаправленно искала место в лабиринте проездов, переулков и улиц. Но ее поиски – видимо, недостаточно тщательные – ни разу не увенчались успехом: она находила все что угодно: районную библиотеку, стадион, воинскую часть, химчистку, всеми на свете забытый книжный магазин, но только не место, за эти годы превратившееся для нее в некое подобие Высшей Инстанции, в кафкианский Замок. Возвращаясь домой, она вновь подходила к окну, и сквозь пыльные заросли герани видела его.
- Это то самое место?
- Да!


За 15 минут до ДТП
«Шкода» неслась вперед, оставляя черный след на усыпанном мокрым снегом асфальте. Слабо освещенные, едва различимые в сумерках бараки, гаражи, фабричные корпуса выскакивали из тумана, стремительно надвигались и уносились прочь, подобно призрачным кораблям, обреченным по воле автора какой-нибудь пошлой новеллы «на одинокое вечное странствие по бескрайним просторам открытого всем ветрам седого океана». Ледяной кисель растекался по переулкам. Облака, сбиваясь в кучи, клацая сцепными механизмами, вались куда-то за горизонт. Кто-то отнял у нас право голоса; о нас забыли, не учли. Нас здесь нет, и никогда не было, видимо потому, что в этом театре нет самого «здесь». Двенадцатиэтажные башни, пятиэтажные хрущевские бараки, ларьки, гастроном.
- Надо в аптеку заехать.
- Потом заедем, на обратном пути.
- А он будет, путь обратный?
- Не каркай, ****ь! Вечно ты, сука, каркаешь…


За день до смерти

Я больше не слышу твоих шагов на лестнице. Я не узнаю тебя. Я не помню. Все превратилось в какие-то жухлые картинки из поваренной книги: в картофельные оладьи, в селедку под шубой, в пение «Хазбулата» с его ****ой саклей, в просмотр записей семейных торжеств, в мазь от геморроя, в прокисшее молоко, в вареники с вишней, в слоеные пирожки, в жирную полуночную отрыжку, в предутренний похмельный ужас.
Я думал, что сажусь играть с судьбой в шахматы, а оказалось, что все это время она играла мною. В кегли.
Я жалею лишь о том, что все превратилось в жухлые картинки из бесплатной газеты, что раскидывают по ящикам хмурые почтальоны, я жалею о том, что шуба – лисья, что пирожки оказались с зеленым луком и яйцом, что мазью от геморроя я по ошибке почистил зубы, и что это – все, что я помню.
Я жалею о том, что все должно будет произойти именно так.





Эпилог
Для создания повести были привлечены ранее неизвестные материалы о Москве, Воронеже и других городах, хранившиеся в Центральном государственном архиве древних актов, Центральном государственном военно-историческом архиве Москвы, областных архивах Орла, Ельца, Неаполя, Воронежа, Рима и Ижевска. Были использованы многие малоизвестные литературные источники. Повесть рассчитана на широкий круг читателей.


В повести цитировались:
М. Бланшо, Ожидание забвение
Д. Гамильтон, Сладость обольщения
М. Уэй, Укрощенное сердце
Ш. Басби, Пурпурная лилия
Ш. Лэм, Крещендо
К. Мортимер, Смелые мечты
Д. Макнот, Помнишь ли ты…
Д. Хадсон, Жар твоих рук
Македонская И.В., Петрова Е.В., Учебно-методическое пособие по актерскому мастерству для 1, 2 и 3 курсов хореографических училищ
Каталоги IKEA.

Конец
Москва, Можайск, Капри, 2001-2005


Рецензии
несомненно имя на прозе ру не делается - даже иллюзий, даже намёка на них,
а здесь где-то и сорокин с пелевиным затерялись, не знаю как гришковец - по причине особой модности, наверное, не удосужил, но литература всё же делается сама по себе без особых вакханалий одержимых бешенством матки нимфоманок всяческих мастей и добавлю сюда и нимфоманов - сублимация в отличие от стишков ру здесь более сдержанная, а то что тексты родионова принадлежат высокой в смысле обречённости быть обойдённой массами, литературе - это также несомненно как и засилье прописей всех мастей.
я не знаю как откопают эти крупицы, это Место, эту пришлость таланта и присутствие Знака и назовут ли этот знак какой-нибудь антологией авангарда, где затаив дыхание и прорываясь сквозь текст вы ощутите себя
распятым и не единожды проторенным Ничем...

Марк Ермаков   05.08.2010 02:14     Заявить о нарушении