Арена

Здравствуй!
Сегодня съездила к Мельниковым, к твоим не стала заходить, они только с дороги. Хотела позвонить, а бабуля меня опередила, позвонила сама. Она у них. Говорит, что мать неважно себя чувствует после самолета, сразу легла, как приехала. Позвоню ей завтра.
Потрепались с Танькой, даже грустно стало. Как-то у них все через жопу на восток получается. Мне кажется, там уже никто никого не любит, ни она Генку, ни он ее, никто никого. Одни дети связывают.
Она мне все говорит: «Да брось ты... Через год и у вас все пройдет, будут одни дети». Ужасно, по-моему. Неужели, правда, и мы такими станем? Не хочу. Давай будем любить друг друга всегда, на зло всем.
Вечер сегодня теплый-теплый, тихий. Сейчас бы гулять вместе. Так здорово было бы.
Целую и обнимаю.
Твоя Маша.





Она спрашивает: «Что же теперь делать?» Нет, не спрашивает, а отвечает, сама об этом не догадываясь. Догадываться или знать... Смотрит ли она в этот момент вверх? Что она видит? Вопросы: когда постучать, в чем смысл ожидания, ожидания чего, что предшествовало этому, и что последует за этим? Вновь и вновь обнаруживать себя перед чьей-то дверью, собираясь войти, или, напротив, выйти из коридора (как и положено – со сводчатым потолком и звонкой капелью). Кажется, порою, что все-таки знаешь, что делать, но никогда не знаешь, зачем. Вновь их голоса. Вновь комнаты с окнами на запад. Здесь светло лишь ночью, когда зажигают фонари, и никого вокруг – можно сидеть, и не думать... Она входит...

Отбросы сгинувшего дня, порождения сумеречных подвалов души – отлетели, унеслись в неведомую прорву, развеялись без следа на блеклом ветру, и фабула затянувшегося ночного спектакля стерлась из памяти в тот же миг, как она проснулась. Было тихо. Очень тихо. Лишь время от времени эхо собачьего лая стучалось в окна спящих домов, погруженных в донную тьму.
Хотелось пить. Ориентируясь по сочащейся клейкой зеленью точке глазка, она прошлепала коридором, свернула на кухню. Щелкнула невидимой клавишей – ринулись прочь ошалевшие от ужаса тараканы. Тьма свернулась в рулон, взревел белугой кран, и пол на мгновение ушел из-под ног. И среди этого вопящего ада она поставила в раковину пустую чашку, оперлась о стол, вглядываясь в проступающие из мрака желтые дрожащие капли заводского табло, ощущая, как тянет с улицы странным запахом ночи. Наконец, озноб и дремота сковали тело; она повернулась, погасила свет, плечом задевая стены, проплыла обратно в комнату, легла, угнездилась, и через минуту вновь крепко спала.

Утро народилось бодрое, как скоротечная чахотка. Без стука впорхнуло оно в комнату через заляпанное стекло, стоило лишь тронуть штору. Закрыв дверь уборной, она согнулась пополам. В фаянсовой чаше туго зазвенело. Отлепившись от закраины, она, почему-то боясь обернуться, рванула пластиковый шарик бачка – за спиной грохнуло и заклокотало, пенистый водопад увлек в недра канализационной системы крохи вчерашнего дня.
Завтрак... Она была из тех, кто не курит, но, тем не менее, курит. Точнее, из тех, кто, конечно, курит, но... Поэтому, отзавтракав, она закурила.

Половина восьмого. В такую рань, и опять, как... Как всегда. Можно было бы еще полчаса. Сейчас все по новой... Но сначала – метро... Все же там лучше, чем так, в наземном – подальше от этих рыл. Но это если сидеть и дремать, а в восемь не посидишь. Стоять будем, спинами ихними дышать сорок минут. Ойй, как гнет-то, выворачивает! Поспать Косметичка. Где. Так. Где она, куда я ее сунула, да вот ведь ****ь, где, а? Вот она. Какие ж говенные тени-то! И кончаются. Да, и помада тоже. Все кончается. Надо взять, как у этой... Подумают, что под нее… Впрочем, с ее жопой...

За окном с трудом поднимался день. Рыжая труба неизвестно что и куда выпускающей фабрики эякулировала в бедное кочковатое небо. Обколотые зубы балконов, линейки проводов вдоль шоссе, где изо дня в день фонари выводят на одной струне тоскливую ноту. Почти воспринимаемый зрением ветер, россыпи мусора, лужи, автобус на остановке, шиферные навесы, тяжкая отрыжка компрессора, кучки крикливых детей у забора сада... Она включила радио: «На этом мы заканчиваем и желаем вам...», – порадовал диктор. В другое время она бы рассмеялась... Затем шарахнули рекламные позывные. По другому каналу передавали музычку. Сделав звук тише, она отправилась в прихожую причесаться.
Мурло народившегося дня надвигалось бешено, неумолимо, и приходилось принимать это если не со смирением, то, как минимум, с равнодушием. Резкими движениями щетки продирала спутавшиеся за ночь волосы, отходила понемногу, боролась с судорожной зевотой и приглядывалась к отражению. Лицо ее, как лица всех людей, наблюдающих за собой, выражение сохраняло чуть испуганное. По окончанию процедуры на голубенькой щетке обнаружилось белое перо С-образной формы, спутанные волосы и какая-то пыль.

Когда-то, лет двадцать тому назад, девушку эту назвали Марией. Тогда она приняла это спокойно... А лет восемь назад была Маша тощенькой желтенькой девочкой, с синюшными веками и кусаными зеленоватыми ноготками. И да простится нам эта тусклая радуга, но все было именно так, и грех утруждать себя бессмысленными поисками словесной гармонии в подобном контексте. Все это, вкупе со сколиозной спинкой и хилыми, как стойки школьной парты, ножками являло собой типичный объект дерганья за косички. И ничего в то золотое время за этим дерганьем не только не стояло, но даже и не висело еще толком...
Детство помнила Маша смутно. Брезжили на задворках памяти редкие и никчемные воспоминания: дряблый люминесцентный свет над рядами парт, пальцы в чернилах, ущербные завтраки, запеленатые бабушкой Ларисой в хриплую фольгу, какой-то безымянный загривок, в течение десяти лет неизменно маячивший, постепенно раздаваясь вширь, в поле зрения. Практически не изменялся, впрочем, и свет, и парты... Практически ничего не менялось в реальности, что находило свою адеквацию в стабильной неспособности эту реальность хоть как-нибудь воспринимать. Но иногда... Вечером, за чашкой чая, где-нибудь на полпути к дому, или вот, как сейчас, перед зеркалом, ни с того ни с сего прибивало к ногам, выносило на туманный берег воспоминаньице ненужное, гаденькое и убогое, но, несмотря на довольно приличный срок забвения, весьма живучее. А вспоминалось Маше, как довелось ей сделаться жертвой так называемой проблемы самоидентификации. Переживание это казалось ей ныне смешным и нестрашным, но тогда столь пронзительно она ощущала всю преступность своих позывов, этого стремительно бегущего вдоль позвоночника холодка при вороватом взгляде на редкую лобковую поросль и бледные эмбрионы сосков подружки в физкультурной раздевалке… Возможно, причину предполагаемого отклонения следовало искать в том, что мальчики в то время на Машу внимания обращали недостаточно много. Если не сказать мало, одним словом, не обращали вообще, в силу тотальной душной озабоченности лягушачьими икроножными мышцами двоечницы Леры Верченко. Да бог с ними, с причинами. Главное заключалось в том, что ничего тогда Маша с собою поделать не могла, а то, что поделывала, не помогало...
Но время, как принято считать, куда-то шло, а Маша, как принято оценивать, хорошела. Неуловимая кривизна позвоночника самоликвидировалась; самоустранились угорьки с висков, волосы погустели. Одноклассники ее разбрелись, как зрители после просмотра "Трехсот Спартанцев". Кто-то добротно осел в ПТУ, кто-то просто сел. Кому-то повезло еще меньше: Верченко, например, работала продавщицей. Стала страшной, как семь смертных грехов, – Маша часто ее видела... Потом и вовсе куда-то сгинула… От пережитого не осталось ничего – ни стыда, ни выводов. Забыто было прыщаво-серое школьное время. Вот как свет дверного глазка плывет, плывет навстречу во тьме, подплывет, напомнит о себе, и нет его уже – движешься обратно в освещенную несомненной лампой комнатушку...
Особи прямо противоположного пола – Маша стала это с некоторых пор замечать – во время разговора с ней теперь шныряли глазами вверх, вниз, и налево, делали вращательные движения, избегая при этом лишь ее собственных глаз. Их потряхивало, зрачки расширялись, а лоб покрывался потом. Душа взыграла, и очень нескоро угомонилась в ней презрительно-торжествующая мстительность. В первый год после школы впервые почувствовала она интерес к окружающему миру: рисовала, пробовала писать, носилась по клубам и галереям и день ото дня все сильнее укоренялась в заблуждении, что жить интересно. Но потом, в одночасье что-то в ней сломалось, не было больше сил выжимать из себя по капле самодеятельную «радостность». Люди скучны, среда обитания – нагромождение железобетонных блоков, – город, метастазирующий новостройками… И фонари не горят, и полки на кухне облюбованы тараканами; ничто не помогает, ни аэрозоли, ни американские ловушки, ни китайские карандаши. Хоть вечно поддатый папа каждый вечер влезает на стул и, мерно покачиваясь, задорно поругиваясь, чертит вкруг полок белую колдовскую линию, тараканы все равно находят лазейку, колоннами переходят границу по дороге жизни, странным образом воспроизводя события минувших славных дней...
Все это время она, должно быть, занималась привычными утренними делами, запихивала в сумочку расческу, искала конспект, натягивала ботинки. А потом был подъезд. И вот перед нами подъезд... Стоит, пожалуй, для пущего реализма привести перечень надписей на стенах (неполный, естественно), ибо пациентка видит их каждый божий день, и подсознательно уже отгородила для них в своей голове маленький уголок. Такие вещи как, например, знакомая деталь пейзажа, пятно от ожога на запястье подруги, татуировка приятеля или уже упомянутые надписи имеют способность выдалбливать в памяти лунки и оседать там, становясь впоследствии элементами частной мифологии... Итак: «Rap говно. Red Blue Warriors. Skins. Я ваш рот смотрел! Nervana. Geroin is God. Rave. ***. Аня ты заколебала ждать»...
Теперь, наступая на плоские трупы пивных банок, Маша движется по направлению к метро.
Погода сочилась. Большой ареноподобный двор, а затем и потянувшиеся за ним проходы ухарски разворачивали свой товар: лезли навстречу обгорелые ящики, какие-то коробки, помойки, оккупированные замшевыми голубями, со свистом вспыхивавшими из-под ног, наползали скособоченные автомобили в наростах грязи, прихотливые выверты ржавой арматуры, кучи песка, наплывали искореженные двери подвалов, подъездов, рыла гаражей, хмуро здоровались черные виселицы для вышибания душ из ковров, фонари с выпущенными кишками кабелей, потянулся справа бетонный забор детского сада, зеленовато-серый, в разводах сырости, местами залепленный лапшой объявлений. Одна за другой потухали глазницы строений, удивленно попискивали галки. Стлались под ноги разномастные дорожки, лед с которых был обколот неуловимыми дворниками вместе с асфальтом. Попадали в поле зрения «газоны», усеянные окурками, пробками и яичной скорлупой, надвигались и отскакивали назад ощипанные тополя, наставила облупленный зад неприятно знакомо гудящая будка с загадочными письменами «Тр.р.А.» и «Тр.р.Б.» на створчатых дверях... И так, поднимаясь на, спускаясь с и заворачивая за, добралась Маша до плоского строения, стоящего посередь чиста поля, весьма напоминая расположением общественную уборную. (О, это коричневый кафель! Этот бесстрастный гранит ступеней! И лишь красная муха у входа, самое крупное городское насекомое, и наш ночной ориентир на ледяных пустырях нелепого города нищей весной.)
В переходе было гулко, мокро, тяжко от людского присутствия. Лился сверху фальшивый зеленый свет. Группа инвалидов веселила утреннюю публику патриотическими песнями. Пахнуло затхлым и теплым. По телу прошла дрожь, и на глаза навернулись слезы. Знакомое нагромождение пестрой рухляди лотков с цветами, сигаретами, очень специальными часами «Касио», шампунями, оправами, отравами, жвачками, очень, очень умными книгами. У стены притулились двое бомжей неопределенного пола, с одинаково выдвинутыми ковшами правыми руками. У одного из них на груди висела фанерная табличка. Маша так и не смогла понять, что же там написано. Стараясь не дышать, обогнула обоих и, уже спускаясь по лестнице, вспомнила о помаде. Пришлось вернуться. Однако на пустом прежде пространстве перед нужным ларьком теперь толпились тетки. Маша отметила странное самоудивление, начертанное на их лицах. Ей никак не удавалось протиснуться ближе: в плотном полукольце спин не находилось даже малой щелки, и особенно невыносимой была одна широкая, обтянутая добротным серым пальто спина. Но вот спина повернулась, причем тут же распалось и все полукольцо, Машу царапнул мимолетный взгляд, и обладатель спины нырнул за стеклянную дверь.
Денег осталось даже на транспортное чтиво, и через некоторое время Мария, качаясь вместе с вагоном, летела сквозь ухающий мрак, погрузившись в чтение. Книжка называлась «Как заниматься любовью семь раз в неделю». Создал этот шедевр некий доктор из Чикаго.
«Когда бы мы ни целовались с моим другом, я всегда чувствовала, что мои трусики намокали... Он ласкал мою грудь, а затем пытался опустить руку ниже, под платье... Так, и что? Но мне всегда было стыдно за себя. Когда я приходила после свидания домой... в мокрых трусах... то мое влагалище было наполнено жидкостью, а трусы были мокрые... ну, точно, я же говорила... а один раз жидкость чуть было не начала стекать по моим ногам... Страсти-то какие! И только когда моя подруга ...подарила мне на день рождения сушилку для обуви... дала почитать мне специальную литературу, я поняла, что я вполне нормальная девушка... Нормальная она девушка! Вот ведь радость! Что они там, ****ь, з; морем, совсем ебу дались? Это же идеологическая диверсия!
Навстречу Маше, невидимое отсюда, из могильно-бетонных недр, летело, поворачиваясь, приближаясь с каждой секундой, гигантское здание с широченными угловыми простенками и помпезным золоченым шпилем, венчающим короб центральной башни.
Доводилось ли вам, уважаемые, пользоваться унитазом, сливной бачок которого установлен на некоторой высоте, и потому связан с унитазом длинной металлической трубой? Такие унитазы обычно инсталлируются рядами в уборных общего пользования: вокзальных, столовских, школьных. Если доводилось, то вы не могли не заметить, что голоса этих хитроумных приспособлений звучат несравненно убедительней и музыкальней, нежели голоса их компактных коллег; речь их полна столь напряженного, жгучего пафоса, и настолько разнообразна общая гамма звуков, ими в изобилии издаваемых, что, направляясь к выходу, всегда уносишь с собой чувство неловкости, словно поступил крайне невежливо, не прислушался к советам кого-то мудрого и компетентного...
Окна аудитории то и дело потрескивали от порывов ветра; сверху изливался ущербный жидкий свет. Машу как всегда клонило в сон, и голос доцента Григорьева словно бы пульсировал, то приближаясь вплотную, то вновь отдаляясь...
- Абббб... безусловно... овеществление... И дифференцирую этот буууу... Пххх...
Мощь голосов вышеупомянутых унитазов обусловлена, вероятно, тем, что поток воды низвергается по сливной трубе с довольно приличной (около двух метров) высоты. Так, очевидно, обстояло дело и с григорьевскими смыслоизлияниями. У всех без исключения слушателей первое впечатление от этого человека бывало одинаковым, а именно, казалось им, что образы свои черпает Григорьев где-то в бесконечных недрах продолжительности, и извергаемое – суть неподдельная благоуханная истина. Но затем все это начинало как-то раздражать; раздражение, в свою очередь, сменялось апатией, и слушатели впадали либо в прострацию, либо в детство, затевая в тетрадях морские бои. Маше хотелось одного: чтоб ее не трогали, дали додремать хотя бы те полчаса, что украло у нее сегодняшнее утро.
Слева под окном укреплена была серая отопительная батарея, вещь, обладавшая весьма загадочными свойствами: в сильные морозы в магистрали что-то по доброй коммунальной традиции портилось, и все в аудитории, не считая Григорьева облачались в пальто, шубы и куртки. Однако стоило над Москвою воцариться какому-нибудь теплому атлантическому антициклону, все исправлялось само собой, без вмешательства работников ТЭЦ, и батарея наливалась торжествующим жаром. Даже эту батарею будущие искусствоведы исхитрились изузорить сценами из жизни творческой интеллигенции. Когда-то Маша тоже сделала какую-то надпись, и теперь, стоило ей задремать, раскаленное железо мстительно кусало ее за левую икру. Повернуться же вправо не было никакой возможности – неизбежным было бы тогда соприкосновение с плотью соседки Поли Худяковой. Девушке этой, быть может, мстил другой, наукой доселе не открытый закон «избирательной обратной зависимости», подчеркивающий несводимость субъекта и данных в свидетельстве о его рождении...
 – Аххх... бу-бу...ауууу. Пщ-щ-х-х-х-ххххххсссс...
В затылок тоже стучали чьи-то голоса – там решали кроссворд. От нечего делать Маша прислушалась.
 «Опера Пуччини... Непарнокопытное.... Автор романа «Поднятая целина»... Троекратный чемпион по греко-римской борьбе...»
Скука. Примитивные профили в тетрадке Худаковой. Еще какие-то кошечки и принцессы. Сколько ж тебе лет-то, дура ты набитая? Стол в потных отпечатках. Зачем-то портрет Дюшана на стене...
«Академик семейства кошачьих... Сплав германия с Канадой... Яркая звезда в задней части Грига... Автор теории нулевой деконспирации».
Впереди, склонившись над мятым листом с каким-то рисунком, хихикали двое. Были они приятелями и соавторами: написали несколько довольно паскудных «типа эссе». Как сказал бы Григорьев, «текстов дискурса»... В одном из этих глубоководных текстов, помнится, упоминались в несоответствующих контекстах некто «соавторы» и «жопа»... Ну да и Кошут с ними...
Маше было скучно. Доцент все о нехорошем да непонятном... и нет такой силы... Батарея исхитрилась и цапнула жаром так, что Машу пинком вышибло из дремоты. Что-то бесшумно разверзлось в ее голове, и григорьевские словеса полились вольнее, шире, заухали разборчивей, стал, наконец, доходить некий смысл. Доходил он, впрочем, не без некоторых искажений.
- Вам на будущее пригодится. Запишите: глорификация означающего... парадигма... ревизитация... Сходный мотив прослеживается и в работах Антонеллы Мацони. По мнению авторитетных критиков, представители этой группы стремятся к недостижимому соединению реализованной вещи и тела, еще только реализуемого. да-а... эксцентриада... наррация... что напрямую связано с адеквацией знака... эээ... отталкивание от ментальных «спектаклей», от которых остается документальный отчет, и то в лучших случаях... кхмм... и чрезмерная терминологизированность. Надеюсь, я доступно излагаю? Ну, так вот, прослеживается также явная склонность к провокационным жестам… контаминация... вот… также существует вероятность репрезентации текста, комментирующего самое себя, либо изображения, иллюстрирующего комментарий к отсутствующей работе. Во всяком случае, о них будут вспоминать как о причудливом эээ... Как видите, все очень просто. Впрочем, формула успешного толкования еще не найдена. Многое спорно. Надеюсь, вы меня понимаете? Да, и все эти ветвления отсутствующего, отношения, опять-таки… впрочем, вам это пока не нужно; вот будет у вас Рождественский читать – он и расскажет. Оставаясь в основном на уровне формального анализа, критик в своем определении постмодернистского письма опирается на концепции... как его, черта? Якобсона, утверждавшего, что каждый дискурс… Об этом же говорится и в предисловии к словарю. Он у вас в списках есть. Рекомендую приобрести – на экзамене буду спрашивать. Пхххх... Авторы педалируют идею фигуративной изобразительности. Мир здесь бинарен... Таким образом, Деррида выделил... А вы записывайте, записывайте… И предпринял деконструктивную атаку на логоцентризм структурализма... формирует странные идеологемы самоотождествлениуоахкхххх... непроницаемость для лучей формальной репрезентации... вы понимаете... что атрибуция попросту невозможна. И, кроме того, при всей их установке на фобиальность, на размывание любыкххх... узлов определенности... Есть и иные такого рода общности. Все это ни в коей мере не умаляет достижений одних в сравнении с другими. Однако, принимая идею различия, и оперируя ею, нельзя забывать, что она предоставляет столь необходимое пространство... Бахтина читайте... Что же касается смыслопереполнения, то оно напоминает, в некотором смысле, величину другой, менее, так сказать, умопостигаемой величины...
Они ведь ждут, что я им истину скажу, а половина вообще спит, и эта вон, у батареи, пригрелась... всегда на лекциях спит... Что у нас дальше? Что им говорить?
...Легитимирующее... аподемия...
...не то совсем... и я вам, господи... Деррида... Да дался он им! И мне... Или вот эта, за второй партой, у стены... Наташей, кажется, зовут. Ну, как она сидит, а, как вся извертелась, изпоправлялась?! Ну, это же надо ж таки, ****ь такая, малолетняя...
Так вот, как говорится, «возвращаясь к хранилищам памяти»: специфика постструктуралистского понимания языкового сознания заключается в том, что ему придается характер обезличивающей силы на том основании, что в потоке неструктурируемой информации, потока то есть, информации вышеупомянутой... впрочем, это уже для четвертого курса... и это совершенно противоположно тому, что именно: дизъюнкция контекста может оказаться поводом для несхожих философских инвестиций. Демифологизация сакрального жеста «осуществления» сущего... Вот... Так, где это у меня? Ах, да... Эта ре-креация просраченного под над к протобытию целого вкупе с так, как нужен был и вот – минимум катарсиса и выше, так уж два, что данная апологема борко всех в приволжский почтово-краеведческий контекст. И текстопроизводство, то текстопроизводство – а спящих на здесь вот моих лекциях так буду суровить: купно, сильно, – да, и полярность, и души сракчущих это под на, вкупе с так и с так вот так в момент мировой истерии… Но! Если же кряков пусть чихая, то и контрадикция впрок и вновь, тому при всем сушком как то коптя в проплешины под ель и этак и вот так вот. И незачем – не участвовали в событиях. А схему эту мы с вами сейчас с пылу тот ли лещ кому под то ыва, Тува и торток, о чем как влажно гукать, осмуслять ой ли ей, и полноте, и смысл ей, ох ей смысл тот ей кому под то! Их ому с нашей дурковатой монадной сонописью и унылое сонмище эскалирует ниц идею, так сказать, красочности, дабы не было что литавры в уши. Катарсис! Катарсис! Да и вскряхло ли вообще карданить словесомы, если вчуже это уже давно умызгано и велеречиво пышет? И... запои... на заре, что комиссией пррр... захоронению отходов... бесплатная... горящих... бытовая... в подарок... изысканные... новинка... столы... окна... двери... стены потолки «бесполезно плакать и молиться»... окна... двери... «по стенам гуляющие мухи»... ремонт... паркет... паркет... паркет... металл... кабель... металл... «красный нос безжалостной старухи, что за нами смотрит сквозь очки»... паркет... сауны... «там они парятся»... наркоцентр... сауны... а хорошо было... работа... менеджеров приглашаем... курьер... менеджеров... менеджеров... помощник руководителя менеджеров... сотрудники... обучение... профнастил... пробковый... пробковый... пробковый... магазин.... пробковый магазин... полочки... шведские полки... интерьер... полки.... пробка... пробка... там неподалеку раньше магазин был продуктовый... теперь называется «Гастроном №13», или просто «Тринадцатый»... он и раньше тринадцатым был, только его «Пьяным» тогда называли, потому, что там алкаши вечно отсыпались – там раньше, до реконструкции, полочки такие были вдоль витрин, теплые, под ними батареи проходили... из ДСП полочки, даже не полочки, а короба такие... из ДСП, но уж очень на пробку похожи были, теперь так офисы отделывают, пробкой, или «под пробку»... там слева сначала дверь гастронома, а потом дверь в «Соки-воды», это так рюмочная маскировалась... тогда чего только не было: рюмочные, блинные, закусочные, бутербродные, сосисочные, чебуречные, пельменные, шашлычные... – и вся окрестная синь – они как-то ловко умудрялись сразу же как взяли, нажираться в дрова – они прям там стакан засадят, и плывут, на сто восемьдесят повернутся, за косяк уцепившись – двери то рядом, одна за другой – за косяк завернут, и в гастроном... Вваливались, впадали я бы даже сказала, в продуктовый рай, в изобилие... хотя, там раньше никакого изобилия не было… но этим… в рай, в ад, в сыр, в молоко… сырки плавленые тогда были: «Дружба», «Волна», еще какая-то дрянь... мясо иногда давали... и на полочки сразу, и спать... странно: воняло от них не так жутко, как от теперешних бомжей. Странно это... хорошо им, наверное, спалось – на полочках вдоль окна батареи проходили... так они особенно зимой туда, в мороз, или осенью, когда в парке особенно тоже не посидишь под дождем: нырь туда, в магазин, на дырочки... это там такая вентиляция была, или для дизайна пущего – деэспешые эти панели все в дырочку были. Бывало – просыпались, но это редко крайне бывало, в основном спали... Господи, тошно то как... Там неподалеку отделение милиции было, оно там и сейчас есть, но эти какими-то другими делами занимались – ни разу не видела, чтоб кого-нибудь из магазина вынимали... но зато общественность была... их общественность урезонивала, в смысле алкашей... жаль, ментов урезонить некому... всегда найдется какой-нибудь семьянин в спортивных штанах... теперь в них и не встретишь никого... жаль... Так вот, там раньше не только «Тринадцатый» был... заделали его теперь в труху и краску, херней всякой торгуют – «Стеклянный» то у бассейна до десяти работает – как из института домой возвращаешься – туда, – туда и идти ближе, и цены божеские, а «Тринадцатый» до одиннадцати – «Стеклянный» закрылся, и все – еще таджики (или они азербайджанцы?) ларек открыли, но там только пицца, сигареты и бухло: пиво, водочка задорная по двадцать рублей, мда-а... креветки еще какие-то есть унылые, уже год, наверное, в холодильнике у них квасятся, но на них и смотреть-то страшно – приходится в «тринадцатый» идти, а там цены!.. Теперь только в ларек к узбекам – лажи купить, хотя раньше вообще ночью ничего купить нельзя было – у них пирожки, у киргизов этих продаются – папа очень любит – ему с перепоя часа в три в самый раз эти пирожки термоядерные идут – когда только издохнет, козел? Идут... пирожки с капустой, с картошечкой, еще пирожные есть: их, такое ощущение, уже на фабрике черствыми делают – это у них, у калмыков, наверное, национальная традиция: пирожные только черствыми кушать. С капустой, с луком... как вспомнишь... как он их ест? Весь в отца своего, в моего деда – у того тоже желудок любое говно переварит. Переварит-то переварит, вот только с язвой уже лежал... С капустой, с лучком... лучше бы без ничего. Чечены... потравить хотят нас всех... пирожками своими... Да, много где раньше взять можно было, а потом Горбач весь кислород поперекрывал – раньше где только ни продавали: в «Нижнем» на набережной, в булочной... да.... в булочной можно было.... забавно... в овощном пиво было... а на закуску рыбка была... они ящиков пластмассовых на Рогова у магазина прихватят, а потом на стадионе из них костерок разведут, и греются, рыбку жарят – хаарррошая была рыбка!... и дух хороший от пластика, аппетитный... и мы в шубах с ними сидели, грелись, дуры... вот ведь... да святится имя твое!.. В «Трех ступеньках» водка была, в «Тринадцатом» вышеупомянутом, в «Татарском» (и чего его так прозвали?), пивбар еще был неподалеку, его потом сначала в «Сосисочную» переименовали, а потом закрыли совсем. Что сейчас там такое, я не знаю, да и не важно... Так там, блин, сначала все стоя пили, а потом, когда в «Сосисочную» переименовали, столы и стулья поставили, занавески повесили – культурно хотели, придурки, сделать – денег девать некуда было – так все эти стулья попереломали, занавески поотрывали, и опять все по-старому... и почему-то (видно, время такое было) ссать под столы стали – стоят, пиво пьют, и под стол ссут... И туалет ведь быль... а стояли и... чуть не срали под стол... ужас! Сначала, еще до стульев, с отцом туда заходила – маленькая была – так там тебе на закуску и креветки, и сосиски с горошком, и яйцо под майонезом, и баранки с солью, и котлеты даже какие-то были с рисом, и даже картошечка жареная – все было, а потом стояли, и под стол... уже лет двенадцать было – опять туда с отцом зашла. Отец, помню, орал: «Пустите дочь покормить!» Чем кормить? Там закуски уже вообще никакой не было, только пиво и под стол... очередь была, помню, давка, – вошли: закуски нет... и не надо... папе... было.. сука... И вот выжрут стакан, лягут на дырочки, и спать, пока тетка- уборщица какая-нибудь шваброй не залепит и не попрет, а продавщицы их не трогали – им тогда все равно было... даже тут не могу от этого всего отделаться... Так вот, послала меня мать в магазин, в тот самый, в «Тринадцатый», кстати... я считать толком не умела тогда... Чего послали? Шарахнуло что-то в голову, и купила всего, чего надо было не по двести там, триста грамм, а сразу по кило, а вместо сыра «Российского» я брынзы какой-то купила... Отец потом месяц брынзу жрал – куда деваться то? Не пропадать же было продукту... продавцов... брынзы, масла килограмм... наркоцентр... и вместо кофе – какао... запои... наркоцентр... лечение... запои... наркослужба... адвокаты... запои... паркет... табакокурение... автошкола... наркоцентр... стойкость... жених... шантаж... разгар... лай... Скотт... снег... Абрамович... утилизация... Бехтерев... Конт... Коффка... ректорат... журнал... аутсайдер... свекла... и Маша газету отложила.

Скоро вернется папа, и потому скрежещут котлеты на плите, выползают на середину стола ручки, карандаши, скрепки, давно потерявшие важность записочки; раздавленные тюбики на мольберте: и все какое-то излишне четкое, резко очерченное, излишне реальное. Как всегда, не к добру... Будильник влез на черный магнитофон и соболезнующие там цокал. Свернулся набок колпак настольной лампы на витом никелированном стволе. Пасть складного дивана зажевала одну из оконных штор. Из-под балконной двери дуло, и сизые валики пыли метались по полу. И особенно душно вела себя написанная недавно картина, копия шишкинского «Утра в лесу».
В коридоре заверещал звонок. То ли мозги подруги нашей вели себя слишком разнузданно, то ли была иная причина, но звук этот вызвал призрачные ассоциации с такими вещами как изолятор, высоковольтная, кочерга и памятник Энгельсу... Надо было купить новый звонок.
«Явился»,- подумала Маша, и с тенью покорного вздоха, в предвкушении какого-нибудь неизбежного пьяного выверта неспешно двинулась к входной двери.
На пороге с непростительной доверчивостью открытой двери пренеделикатнейше наличествовала Катерина Петровна. Женщину эту назвать следовало бы «тетей Клавой». Однако, приняв во внимание недобросовестность приема, делать этого не будем.
«А, Маня?» – произнесено было так, словно Катерина Петровна меньше всего ожидала встретить на пороге данной квартиры именно Машу. Катерина Петровна макнула голову в полутьму прихожей. Глаза ее стремительно забегали по вешалке. «Эть!» – было вслед за этим произнесено, и наступила томительная тишина. Маша недобро наблюдала...
- А я вот. А я вот, Мань... Здравствуй. Я вот время зашла узнать, а то у нас ить Вовочка... Вовочка будильник-то раздолбал – нервный он у нас уж очень, весь, видать, в папашку пошел – кубиком в кошку бросил, и в будильник попал.
Почему-то пересыпав последние слова идиотским смешком, она умолкла. Все это время глаза ее продолжали пытливо мацать вешалку.
- Время, Катерина Петровна, можно по телефону узнать, просто надо цифру сто набрать, и все, и вам ответят. В телефон-то Вовочка ваш, надеюсь, дуплетом не засадил? Нет? Вот, видите, как все хорошо у вас в жизни складывается... Да нет, у меня тоже работает. Спасибо, что поинтересовались. А Кирилла у меня нет сегодня. Да...
- Нету! – ахнула Екатерина Петровна, – Наверное, к экзаменам готовится, бедный!
- Точно так. Готовится. К ним. Да.
- Ну, на да нету и су... Так ведь это ж и хорошо – пусть учится. Правда, Мань?
- Именно! Пускай уж себе учится, келдыш грызет, все равно ведь пропадать.
- Ну, ладно. Ты вроде как сердишься на меня за что? А, Мань?
Маша тупо молчала. От Катерины Петровны веяло.
- Пойду, пойду, Мань... До свидания, Манечка, до сви... – и Катерина Петровна гулко вылилась на лестничную клетку.
«Жопкин хор! Время ей… Сука», – решила Маша и прислушалась: «сука» стекала вниз по лестнице на свой этаж, а снизу, за зеленой стеной шахты, с клацаньем и воем приближался лифт, и выпуклое уханье, покрики, развеселый молодецкий посвист и рев, доносившиеся оттуда, становились с каждой секундой все ярче, отчетливей и безнадежней...
- Оопп-ппаа! – папа хлопнул дверью, уцепился за косяк, и исподлобья посмотрел на дочь, держащую в руках картину, которую так и не придумала куда пристроить. Прихожую наполнили запахи...
- Ай молодца! – вырвалось у Маши.
- Ойййй... – и папа раза два крутанулся на месте, пытаясь стащить с себя куртку, затем, произведя серию молниеносных выпадов во все четыре стороны, потерял равновесие, осел на пол, и заерзал по нему глазами.
- Тап-почки... где мои таппочки! – предельно трагично выговорил он. – Куда дела?! – и вдруг на весь дом заревел:
- Случи-илось стра-а-а-шшное... Случи-и-лось стра-а-а-а-а-шное... Слу... А, вот они!
Он уперся многогрешной головой в стену, и принялся шарить. Нашарил, вдел один тапочек в другой, и положил обратно на полку.
- Ну, вот-т и все...
Маша, не трогаясь с места, с любопытством наблюдала.
- Тсс-с-с... Ж-ж-ж-ж-ж-ж-ж-ж... – папа ловко крутанулся на коленях, и, застопорив, уставился на плоскую коробочку распределителя «Краб», укрепленную на плинтусе, – О! У-тю-тю-тю... А не укусит? – тут же, позабыв все свои опасения, вскочил, и, тыча в картину, страдальчески взвыл, – О-о-о-йй! А ну покажи! Что... что... это такое? – забормотал он вдруг быстро и жалобно, – Покажи. Покажи-и, что такое. Покажи.
- Пойди умойся. Обед на плите. – Маша повернулась, и хотела было уйти, но папа ухватил ее за руку.
- Я что сказал! Покажи. Это. Немедленно!
Маша посмотрела ему в глаза и поняла, что лучше все-таки показать...
- В кухню, в кухню ползи, там светлее!
Папа долго щурил глаза на пробившийся сквозь тучи закатный диск…
Маша поставила перед ним свою картину. Папа некоторое время смотрел на блестящий лист картона, склонив голову набок и приоткрыв рот. Тень какой-то ужасной догадки порхнула в его глазах, и лицо яблочно скукожилось: «Вот как, значит... С...с...с конфет срисовываешь? Плаг...плагиат... Дешевка...»
«Искусствовед, бля!» – Маша бросила на стол тарелку, вилку и хлеб и ушла к себе. У папы же, видимо, наступил кризис: что-то бормоча о передвижничестве, он обрушил с полки над плитой увесистую цептеровскую кастрюльку, и на этом не успокоившись, отверз холодильник, вынул оттуда мисочку с квашеной капустой, и с улюлюканьем раструсил эту капусту по полу, после чего берсеркия угасла – папа вполз под стол, отвернулся к стене и там уснул.

Спальный район. Закат. Спальный район на закате. Ничего хорошего. Трехкомнатная квартира. Кухня. Что еще можно сюда уместить? Из-под стола торчат ноги мужчины. Тапочек на ногах нет. Видела и неделю назад, и две, и четыре. В кресле сидит девушка. Дома тошно. Домашний халат. «Утро в лесу». Примерно двадцать лет. Кого еще не хватает? Спальный район. О чем я забыла подумать, что забыла разложить по полкам? Все учтено, каталогизировано. Надо кастрюлю на место повесить... Потом... Уже не вынырнуть, но и захлебнуться не получается...

Полное имя мужчины: Роман Александрович Синицкий («папа», «он»).
Полное имя девушки: Мария Романовна Синицкая («Маша», «Марун», «Маня», «она», «наша подруга», «наша пациентка»).
Декорация: газовая плита «Горение», тостер-гриль «Тефаль», микроволновая печь «Мулинекс», холодильник «Индезит», посуда «Цептер». За окном – грубо намалеванный индустриальный пейзаж: шоссе, трубы, ажурные опоры высоковольтной линии, провода и изоляторы.
 «Так тут и маячить, так и сидеть здесь... Никуда не хожу, сижу здесь как... И этот еще... «Мишки» воняют. Что они там в разбавитель льют теперь, мочу ослиную? Тут оставаться нельзя – трясет от всего этого... Они звонили. Сегодня звали. Там Кирилл... Они, наверное, уже много выпили. Придется догонять. Они звонили. Гришин телефон? Да, помню. Я туда поеду... Ведь надо куда-нибудь ехать... Они там... И что? Здесь не могу... Я туда поеду...»

Маша пошла звонить. Стоявший на автобусном кругу возле Южного бульвара №4329 (маршрутный номер 726), окутался дымом плохо сгоревшей солярки и плавно тронулся. Маша сообщила уже с большим трудом изъяснявшемуся абоненту вышеупомянутого телефонного номера, что будет иметь неудовольствие прибыть в его квартиру примерно через час. Абонент что-то радостно промычал в ответ. 4923 заканчивал разворот на кругу. При выходу с круга его правое переднее колесо вдавило в асфальт железную пробку от пивной бутылки (Балтика №9) и окурок сигареты «Ява золотая легкая». Маша опустила телефонную трубку, открыла платяной шкаф, и достала оттуда черную водолазку и черную же юбку. 4923 остановился по сигналу светофора возле хозяйственного магазина на улице Декабриста Ермакова. Водитель номера 4923 (Виктор Тимурович Кругленко, шофер 1 класса) почесал левый висок и закурил сигарету «Пегас». Маша сбросила халат, влезла в колготки, одела водолазку и юбку (порядок действий воспроизводится в точности), подумала, и одела на руку костяной браслет, подумала, сняла браслет и одела на шею тонкую золотую цепочку. 4329 тронулся по сигналу светофора, проехал приблизительно двести метров и остановился по сигналу другого светофора. Из дверей булочной вышел никто иной, как Виталий Павлович Погодин, тридцати восьми лет, юрист. 4329 по сигналу светофора тронулся дальше. В пустом салоне, возле второй площадки, испачканный в тавоте веник тихо пополз вдоль обшитой пластиком стенки и упал под сидение. Маша вышла в коридор, достала из кармана лежавшей на полу куртки кошелек, открыла его, извлекла из кошелька полторы тысячи рублей, переложила деньги в свой кошелек, положила кошелек отца обратно в карман куртки и повесила куртку на вешалку, затем быстро причесалась у овального зеркала, и убрала расческу в сумочку. Виталий Павлович Погодин, держа в руках полиэтиленовый пакет с двумя буханками белого хлеба, пересек шоссе и пошел по направлению к своему дому. 4329 повернул налево, гукнул, и прибавил хода. (Три этих действия, равно как и все вышеизложенные действия номера 4329 осуществлялись при деятельнейшем участии вышеупомянутого водителя, В.Т. Кругленко). Маша тихо прошла на кухню, покосилась на спящего под столом отца и выключила на кухне свет, затем, вернувшись в прихожую, обулась в круглоносые ботинки, обмотала шею шарфом; затем надела темно-серое демисезонное пальто. Водителю номера 4329 Кругленко в левый глаз попал сигаретный дым, глаз заслезился, Кругленко убрал с руля левую руку и потер глаз, и тем самым лишь усугубив ситуацию – глаз заслезился еще сильней. Вследствие этого Виктору Тимуровичу стало плохо видно дорогу, он нецензурно выругался и машинально включил стеклоочистители. В.П. Погодин шел по пешеходной дорожке вдоль шоссе. Маша застегнула пуговицы пальто, пошарила в карманах, из левого кармана извлекла несколько монет, постояла, задумавшись, и затем убрала монеты обратно в карман, затем вновь вышла на кухню, еще раз заглянула под стол и проверила конфорки плиты. Конфорки были выключены. В.П. Погодин шел по пешеходной дорожке, помахивая пакетом и насвистывая арию Родольфо из «Богемы» Пуччини. Из-за висевшей на стене деревянной рыбы выскочил небольшой таракан с двумя желтыми пятнышками на спине, дернул усами и юркнул обратно. У входа на станцию метро еще с самого утра стояла Наталья Семеновна Камышина, и торговала жареными семенами подсолнечника. Номер 4329 шел вперед, приближаясь к повороту на улицу Маршала Хачатуряна, где возле станции метро находилась первая остановка маршрута. У горящей коммерческой палатки собралась редкая толпа людей и пожарных. В.Т. Кругленко одной рукой вел машину, другой рукой продолжая тереть пострадавший глаз. Номер 4329 несколько увело в сторону, он прижался к краю шоссе. В.П. Погодин дошел до перекрестка, встал, пережидая идущие машины, и, заметив горящий продуктовый ларек, принадлежавший АОЗТ "Компромисс", стал размышлять о превратностях судьбы. Покинув кухню, Маша подошла к столику в прихожей и взяла с него ключи, лежавшие на квадратном ежедневнике. Ключи выскользнули из ее рук и упали на пол. Брелок ключей – нечто разноцветное, пластмассовое, отдаленно напоминающее дракона – зацепился за верхнюю часть мужского ботинка. Здесь, на полу, вообще разбросано множество всяких, неразличимых на первый взгляд, вещей... В.П. Погодин стоял на обочине шоссе возле поворота на улицу Маршала Хачатуряна и, повернув голову направо, слегка наклонившись, как перед прыжком, вперед, продолжал наслаждаться видом пожара. В.Т. Кругленко привычным движением выполнил поворот, продолжая тереть пораженный сигаретным дымом глаз. Мария подняла ключи с пола и опустила их в карман пальто. Кругленко наконец перестал тереть глаз, сосредоточил внимание на дороге, и тут в метре от себя увидел затылок В.П. Погодина. Погасив свет в коридоре, Маша вышла через входную дверь, закрыла ее, заперла и направилась к лифту. Кругленко рванул руль налево, крикнул, ударил по тормозам, но было уже поздно.

...А между тем, на улице Декабристов, в доме №9, к.1, кв. 96 на тесной, увитой чахлыми пластмассовыми лианами кухне, пожилые супруги Елизавета Семеновна и Павел Петрович Погодины забавлялись чайком (велик аттракцион...), и вели неспешную, как и подобает солидным пожилым людям, беседу о том, что неплохо было бы им куда-нибудь отправиться. А отправиться им, кроме как по магазинам, было и некуда. Поскольку во всех почти магазинах что-то учитывали, то добрели они таки до хозяйственного магазина. Здесь они разделились. Елизавета Семеновна направилась в отдел «Бытовая химия», а Павел Петрович, соответственно, в отдел «Садовый инвентарь». Более всего приглянулись ему веерные грабельки и пластмассовый совок.

Маша вызвала лифт, и тот, поднявшись с десятого этажа на одиннадцатый, замер, и с легким визгом распахнул двери, снабженные резиновым уплотнителем. 4329 ударил Погодина в левую часть затылка правым нижним краем лобового стекла, той частью, где резиновый уплотнитель немного закругляется и поворачивает вверх. 4329 пробежал по инерции еще метра три и остановился. Маша вошла в лифт, нажала обгоревшую кнопку первого этажа. Лифт пополз вниз. В.П. Погодин упал на грязный асфальт. Возле места происшествия никто не столпился, только лишь вытягивались любопытствующие шеи стоящих на остановке, на противоположной стороне шоссе. Лифт доставил Машу на первый этаж, вновь распахнул двери, к легкому визгу почему-то прибавилось странное постукивание. Маша спустилась по ступеням и вышла из подъезда. Сумочка сползла с плеча, она одернула ее, направилась через двор к остановке.

...ный двор, а затем и потянувшиеся за ним проходы ухарски разворачивали свой товар: лезли навстречу обгорелые ящики, какие-то коробки, помойки, оккупированные замшевыми голубями, со свистом вспыхивавшими из-под ног, роняя достоинство и хлебные крошки, наползали скособоченные автомобили в наростах грязи, прихотливые выверты ржавой арматуры, кучи песка, наплывали иско...

На выходе из двора она наступила на окурок сигареты «Парламент Лайтс», и окурок накрепко застрял в щели протекторного узора подошвы. В.Т. Кругленко, доброй души человек, бежал к телефонной будке вызывать машину скорой медицинской помощи. В это время стоявший на кругу возле Северного бульвара автобус №7921, заканчивая разворот, правым передним колесом наехал на жестяную пробку от пивной бутылки («Балтика №3») и окурок сигареты «Кент». Пробку еще глубже вмяло в асфальт, а окурок попал в щель протекторного узора переднего правого колеса и закружился вместе с этим колесом. Маша стояла на остановке, разглядывая публику. На остановке находились:
1. Шабат Борис Наумович;
2. Глухов Даниил Юрьевич;
3. Родимцев Андрей Андреевич;
4. Росич Татьяна Васильевна;
5. Дрон в черной майке с изображением Курта Кобэйна;
6. Левашова Оксана Петровна;
Синицкая Мария Романовна (она была седьмой).
Через шесть минут подошел №7921 (маршрутный номер 20). Имя водителя: Евгений Иванович Митрофанов (шофер второго класса).
Евгений Иванович остановил автобус, и по неписаной традиции открыл на одну дверь меньше, чем имелось у автобуса. По ступенькам первой площадки поднялись:
1. Мария Романовна Синицкая.
Ибо ожидали:
1. Шабат Б.Н., Родимцев А.А. и Росич Т.В. – автобуса №609;
2. Глухов Д.Ю. – автобуса №58;
3. Левашова О.П. – автобуса №609;
4. Дрон в черной майке с изображением Курта Кобэйна – своего приятеля, Коляна в черной майке с изображением Виктора Цоя;
5. Синицкая М.Р. – автобуса №20, каковой только что подошел.

Маша
Полное имя: Мария Романовна Синицкая.
Дата рождения: 14. 10. 1979.
Родилась в г. Москве (23-й роддом). Ныне проживает в Севастопольском р-не г. Москвы по адресу: Ул. Ремизова, д.14. кв.127.
Волосы средней длины, каштановые. Глаза серые. Лицо круглое. Уши небольшие. Количество зубов – 30 шт. (2 зуба мудрости еще не выросли). Внутреннее устройство: полный стандартный комплект, аппендикс не удален. IQ, SQ – не измерялись. Окружность головы – 56; окружность груди – 86; окружность талии – 65; окружность бедер – 95; размер обуви – 37; вес – 57 кг.; рост – 166; средняя скорость движения (км/ч) – 4-6км.

ДАННЫЕ ОБЪЕКТИВНОГО ОБСЛЕДОВАНИЯ
Хорошо развита физически и психически.
Перенесенные заболевания: детские инфекционные заболевания (корь, ветрянка).
Перенесенных операций, туберкулёза, психических заболеваний, рака, СПИД, венерических заболеваний, не перенесено. Вредные привычки: курит. Пристрастия к каким либо продуктам нет.
Телосложение нормостеническое; находится в полном сознании.
АД 135/90 PS 87 ударов в минуту.
1) Дыхательная система.
Грудная клетка нормостенического типа. Дефрагмация и асимметрия отсутствуют.
Симметрическое движение грудной клетки во время дыхания. Тип дыхания брюшной. Верхние и нижние границы лёгких в норме.
2) Пищеварительная система.
Запах (гнилой, аммиачный, запах ацетона) отсутствует. Десна не кровоточат. Слюнные железы не увеличены. Стул нормальный. Какие либо боли и жалобы на пищеварительную систему отсутствуют.
3) Кровеносная система.
Пульс в норме. Какие либо боли и жалобы на кровеносную систему отсутствуют.
Данные клинического и биологического анализов крови
Общий белок – 71.7; Железо – 29.1; Гемоглобин – 128; Эритроциты – 4.2; Палочкоядерные – 1; Сегментоядерные – 67; Эозинофилы – 2; Базофилы – 1; Лимфоциты – 25; Моноциты – 4; Скорость (реакция) оседания эритроцитов – 3; АлАТ – 29; АсАТ – 19; Тимоловая проба – 18.
4) Нервная система.
Жалобы на общую слабость, быструю утомляемость. Нервно-психическое состояние больной на момент обследования несколько возбужденное. Тремор. Нистагмоид в обе стороны. Ориентирована, адекватна. Слух, обоняние, вкус в норме.
Данные УЗИ органов брюшной полости.
ПЕЧЕНЬ размерами не увеличена; эхогенность норм.; паренхима однородная, мелкозернистая; умеренно расширены печен. вены; v. port- 12мм.
ЖЕЛЧНЫЙ ПУЗЫРЬ разм. 65/23 мм.; контуры ровные; стенка – 3 мм.
СЕЛЕЗЕНКА разм. не увеличина (S = 48 см2; контуры ровные; паренхима однородная).
Примечание: если бы не благоприятствовала судьба, умерла бы от обширного инфаркта в 2047 году.

Автобус (№7921)
Марка «Икарус» – 280 /6х2/.
Выпущен заводом «Икарус», Венгрия, 03.11.1974. Ныне приписан к московскому Севастопольскому автобусному парку.
Сочлененный, городской. Кузов – несущий, двигатель расположен под полом. Планировка сидений трехрядная.
Габаритные размеры, мм.:
Длина – 16500.
Ширина – 2500.
Высота – 3160.
Собств. масса, кг. – 12540.
Макс. скорость, км/ч. – 63.
Двигатель – RABA MEN D2156HM6U, дизельный, четырехтактный,
 шестициллиндровый, горизонтальный.
Максимальная мощность. Л.с. – 192, при 2100 об/мин.
ТНВД – WZM P76-G.
Форсунки – DILK 35/W3.
Электрооборудование – 24 в.
Количество колес – 8.
Протектор – дорожный.
Передача: главная – двойная; центральная – коническая; колесная – планетарная
Размер шин – 11, 00-20.
Рулевой механизм – винт и гайка на циркулярных шариках, п/ч. – 22.5.
Подвески: передняя и задняя – пневматические, амортизаторы гидравлические телескопические.
База, мм. – 5400+6200.
Тормоза: рабочий – барабанный на все колеса с раздельным пневмоприводом; вспомогательный – моторный; стояночный совмещен с аварийным, с пружинными энергоаккумуляторами, привод пневматический.
Примечание 1: Маша приводов не имела.
Примечание 2: Если бы не благоприятствовала судьба, (в 2015 году попал в гараж Нового Российского Музея Автотехники) был бы разобран на запчасти в начале 2002 года.

...забыла на столе. Однако, жалко. А, впрочем, ничего не жалко. И этого тоже – купила, называется книжку... Хорошо, что дома забыла – или не забыла? – забыла. Увидели бы – не поняли... Все у меня так в последнее время: мишки шишкинские, «Укрощенное сердце» этой... как ее, гадину?.. не помню. Склероз это, ничто иное. (щелчок замка сумочки) Оп-па! Взяла, оказывается. Странно, совершенно не помню. Вот, Маргарет Уэй ее зовут. Ну и рыла на обложке, а ведь должны, судя по всему, влюбленных изображать! Впрочем, влюбленные всегда выглядят ужасно. Это от того, наверное, что у человека, когда тот влюбляется, мозги напрочь отключаются, и это очень заметно, когда человек не думает почти... А глупость, она всегда уродлива. Болею я чем-то что ли? Какая же гадь за окном! И вообще, в этом городе хорошая погода бывает когда-нибудь? Опять повело... Магазин «Спорт». А ведь это тот самый, где они тогда подрабатывали, и коробку пинг-понговых шариков «стиговских» сперли, идиоты. Сейчас остановка, какая-нибудь бабушка унылая в третьем лице заговорит... А почему, собственно, Кирилл? Такое же говно, как и все прочие... Кто с пивом своим вечным, кто с таблетками... Почему я не посылаю всех их к ****е матери, Кирилла, Гришу и всех прочих? Ведь они все только этого и заслуживают. Но я слишком боюсь остаться в одиночестве... Впрочем, я и так одна. И если по совести, лучше одной, чем с уродами, которых ни капли не уважаешь, и которые ни капли не уважают тебя... Я ведь к нему – ничего, ни-че-го... Не люблю я его. Иногда мне стыдно, что я рядом с этим болваном. Я знаю, что все это гадость, все эти отношения, и что я унижаю себя тем, что до сих пор не порвала всего этого. Да и рвать-то нечего... Спать хочется... Зря, конечно, я туда тащусь. Все это, действительно, только блёвом и заканчивается всегда... Ну да ладно, посижу, выпью немножко. Папе можно, а я что... Чуть-чуть выпью... Хуже уже не будет...

Ревет двигатель под полом. Стены, стекла в извилистых потеках воды. За ними – пейзаж, ощетинившийся мертвыми трубами. Остановка. Шипение дверей.
Над городом сгущались ранние осенние сумерки. Ехать оставалось еще минут тридцать, заняться было нечем. И как всегда в подобных случаях начинаешь вслушиваться в чужие разговоры. Маша обратила внимание на тетёху лет пятидесяти, к коричневой шубе искусственного меха, в черных вязаных перчатках и в серой вязаной же шапке. Тетёха беседовала с такой же, как и она, невзрачной женщиной в зеленом пуховике и вязаном розовом берете.
 – А я когда пошла в сберкассу за квартиру платить, сегодня с утра, заглянуть решила в магазин продовольственный, посмотреть чего-нибудь. И там банки стояли такие, и много их стояло, банок... А этих наоборот, мало, штук шесть – семь всего оставалось. По двадцать пять купила. Хорошее мясо, прям как тушенка...
 – По двадцать пять, значит. Стало быть, надо и мне пяток взять.
 – Да я ж тебе говорю, там их оставалось то мало. Я взяла, там всего банки две осталось. Небось, уже купили – я еще утром заходила. Но я, если хочешь, пару банок отдам тебе – я пять взяла. А уж до чего хорошее мясо, прям как тушенка. Решила с макаронами сделать. Хорошее мясо. У меня Сережка любит макароны с мясом. Жаль только, что лука нет. Что же это за макароны, без лука? Зайду сейчас к Зинаиде, займу.
 – А я забыл спросить у тебя, Федька-то как там? Работает?
- Да что работает! На мои живет, а главное, собака, пьет, да из дома все тащит и пропивает. Подохнет ведь, сволочь. Уже больной весь, а все хлещет. А я помру, так ведь и денег не будет, чтобы похоронить меня по-человечески. Только на Сережку и надежда. Что я откладывала, все инфляция съела. Придется ему стенку продавать – больше и нечего, да вот только продавать-то он не будет, а продаст, так сразу и пропьет. Так и буду в морге невостребованная лежать.
- Ну что ты, Лизавета, в самом деле! Тебе жить да жить. Еще внуков понянчишь. А ты о смерти думаешь. Грешно это. А Федька что, ну совсем ничего не делает?
- Работает, а толку что? Пропивает все, а как свои пропьет, так и за мои принимается. Еле-еле концы с концами свожу. И никакого просвета не видно... Мяса вот купила... С макаронами оно хорошо. Да мне еще вчера Зинаида пару огурчиков соленых принесла – у нее свекровь солит. Вот к макаронам и пойдут.
Маша сидела и слушала, но чем дальше, тем невнимательней; затем она оставила это занятие окончательно, и, глядя в окно, погрузилась в собственные дремотные мысли.
Скрежет дверей.
- Ну погода! Не говори. А на завтра еще хуже обещали: ветер и минус два, и ветер. Чтоб их черт взял! Какой автобус? За рыбу я пробила, а она мне сдачи десятку, это вместо пяти-то! А что, я взяла. Они нас за день на больше нажучат. Двадцатый. Да посмотрел, посмотрел! Аня, уйди руки от стекла. Всё обхватала, грязь такую... Сиди спокойно! Налево... Аня, ты слышишь? На талон передайте. Я не знаю, мальчик... Аня, ты /шлепок по рукам/ нарочно что ли? Они ж комярсанты, им можно. Пробейте пожалуйста. Эй, молодой, ты куда это без родителей? Слышь, молодой! Мужик, ты б отстал от ребенка... Чё? Ты это мне? Мне все равно. Аня, не трогай стекло!! Я говорю, умолкни! Дим, да оставь его, он же больной. А вот я его вылечу сейчас. Ой, да что же вы делаете? А вроде одет прилично.
Бог ты мой, ну откуда они такие берутся, ну где их делают? Ну, хоть бы один нормальный. Девочка вот... и у той... Почему в этих «Икарусах» так воняет всегда, не то луком, не то керосином?
 Какая это остановка, не подскажете? Эта? Ой, а я и не знаю. Вроде бы... или нет? Нет, не она. Ой, она! Ка-а-а-а-ать! Катя! Наша! Бежим! Тише, молодой человек! ...мудак старый... Час пик. А в Европе? Ребенок же тут! С ребёнкимя дома надо сидеть. Аня! Варежку извозила... как глупая. Ну, не все козе баян... Ща я тя улыбаться отучу. Дим, да не связывайся ты. Пять рублей на дороге тоже не валяются. Ну, а она что? Что... ****а с ушами она. Мы дежурить должны были, так она нас пол мыть послала в лаборантской. Меня и этого... Никитина. А Никитин ведро принес и ушел. Ну, все, ты вывел... Мужики, вы чё, вы чё, не надо. Он вывел. Дима! Что там? Дерутся. Уймись, дед. Ну и чё? Воду принес и свалил, а она нам: «У его группы экзамен был, он устал. Потом отдежурит". Отдежурит он... Весело... Ну, ничего, Путин порядок наведет...
Но это же... это же ведь... этому и названия нет...
Выйти дайте, выйти... Пропустите пожалуйста! Спохватилась. Раньше надо было выходить. А то стоит сначала, а потом выйти ей! Что за маршрут такой? Всегда здесь что-нибудь... Ма, чего там? Дяди ссорятся. Мне вас как, всю дорогу на спине держать? И лезут, и лезут. Запретить надо тут пересаживаться! Дед, заглохни. Без тебя тошно... Сумку сюда... Вот. Куда ты с коляской-то? Туда же, куда ты без нее. Помог бы лучше. Ты еще молодой, сопляк! Ну и мы ушли. Теперь придираться будет... В прошлый раз на анатомии два очка заработала. Успокоился? Да что же вы матом-то, дети ведь тут. А чего он?
Когда же это все закончится, когда же кончится это всё? Есть ли кто-то, кто объяснит, зачем, для чего это все необходимо? Тупые, тяглом измордованные... ****ец этой стране...
То ли остались, то ли что. В том году два раза морили. Чисто было. А теперь опять заползали. Теперь много средств... А вы где брали, не на овощной? Паразиты и тунеядцы! Дим, наша. Да забудь. Ты мои деньги не считай, я заработал! Что творится, что тво... Медали есть! Книжку читает! Оторви зад, пожилой человек стоит. Уйди, девочка, уйди. Я сам нищий. Брат, когда метро? А ведь ему бы жить... Молодой-то какой. Все наркотики их окаянные. Не успеем к восьми-то... Скоро уже, сейчас уже будет... Сейчас много выйдет...

№79-21 наконец остановился, дрожь прошла по стенам, и складные двери, многообещающе шипя, разверзлись. Магическая буквица "М" о чем-то напомнила еще раз, и все, кто в автобусе имел неудовольствие находиться в этот запоздалый час, судорожно толкаясь, с тонким неврастеничным подвывом, пуще смерти боясь неизвестно куда не поспеть, выплеснулись наружу.
"Странно, ей богу – далось им это метро... Это ж надо – все скопом взяли, да и вышли! А может у него здесь теперь конечная? Нет, вот вроде входит кто-то..."
Сбоку бухнуло, вновь пробрало дрожью весь корпус, и 79-21 тронулся дальше. Придвинувшись к толстой резиновой раме, Маша собралась было подремать, но что-то, грозно надвинувшееся вдруг, заставило открыть глаза – в заштопанном кресле напротив устраивался единственный вошедший на остановке человек. Умостившись поплотнее, он достал из кармана пальто сложенную гармошкой газетку, но читать ее не стал, а вперил вместо этого свой взор прямо Маше в лицо.
"Твою мать, – пустой автобус, а ему непременно сюда надобно! Впрочем, единственное приличное лицо за всю дорогу."
Лицо вошедшего действительно можно было отнести к категории "приличных", из той серии, что, по чьему-то мнению, приличны вплоть до самого что ни есть неприличия...
"На кого он похож? На кого-то похож... Интересно, зачем ему это понадобилось? Ну, похож, мне то что до того? Лезет в голову... Смотрит вот только... Пересесть? Глупо как-то".
Автобус встал на светофоре; Маша хмуро смотрела в окно, чувствуя пристальный раздражающий взгляд. Измочаленные непогодой автомобили едва заметно ползли вперед. Дорогу, в числе прочих, переходил унылый гость из прошлого – то ли репер, то ли просто дурак, в колпаке и куртке с красной бычьей мордой на спине. Передвигаясь, как видно, с большим трудом, он раскачивался из стороны в сторону, и по-голубиному мыкал плоской головой, держа руки в карманах, неестественно вывернув локти и, что было сил, загребал ногами, вздымая на полметра ввысь мутные брызги и мокрый сор. Все вышеприведенное должно было, видимо, означать приблизительно что-то типа: «Come on!» Машу передернуло – настолько выпукло прозвучало это в ее голове; ей вдруг стало как-то особо гадко. Она неожиданно ощутила все: сырой погромыхивающий ящик, движение убогого за окном, необоримую силищу города омертвевших фабричных труб, города, набухающего вечерней влагой, нечисто тающего и дрожащего... Но, пожалуй, еще неожиданнее прозвучал над ее головой, произнесенный негромко, но внятно, вопрос:
"Как вы думаете, что стремится выразить человек такою вот походкой, если, разумеется, в его голове вообще нашлось место для каких-либо стремлений?"
Резко отшатнувшись от окна, Маша посмотрела непрошеному собеседнику в лицо – усы, небольшая борода – вылитый Преображенский из "Собачьего сердца"; возраст на глаз совершенно неопределим. И что-то было еще, какая-то неуловимая и совершенно неуместная поганинка, сводящая на нет отмеченное Машей сходство...
 – Да ни к чему он не стремится – это же просто стиль, – деланно равнодушно ответила она и поспешно зарылась в сумку, пытаясь, таким образом, в корне пресечь замаячившую дискуссию, общую линию которой она прекрасно себе представляла: сейчас он скажет что-нибудь о культе убожества, затем, как полагается, о вырождении нации, о чуждых нам идеалах... При всей справедливости подобных рассуждений Маша участия в беседе принимать не желала, ибо все, с кем ей на подобные темы доводилось беседовать, имели обыкновение путать задний проход с великим постом.
 – Вы правы. Совершенно незачем рыскать повсюду в поисках первопричин. Просто стиль.
79-21 нырнул под мост, тень закрыла салон, и мигнул в свете далеких фонарей колючий глаз неожиданного собеседника.
 – Как, впрочем, незачем ожидать и небывалого: что вот вдруг окажется здесь тот, что объяснит, – тут он содеял рукой некий абстрактный жест, – смысл всего этого...
Маша насторожилась.
- Слушайте, – грубовато перебила Маша, – а в чем, собственно, дело?
 – А что такое?
 – Вы, кажется, ищите повода поговорить самому с собой – зачем вам я?
 – Деточка, – он усмехнулся, глядя в окно на безрадостные блочные просторы, на мусорный откос Окружной, за которым огненным нарывом полыхала вывеска "Чебуреки", – если мне приспичит поговорить самому с собой, то я непременно займусь этим безо всяких на то поводов. В данном случае я говорю с вами. Впрочем, вам ваши слова простительны, ибо вы не знаете, кто я.
 – Да я, собственно, и знать не хочу.
 – А я и не скажу...
 – А я, пожалуй, пересяду.
 – Милая моя, коль вы так уж любите писателя Булгакова, то позвольте вас разочаровать, – заметить вам, что вы – не Маргарита, а я – не дьяволов посланник.
Само собой, эта фраза... (Представьте, что здесь мы отмечаем ее влияние на ход Машиных мыслей).
 – И еще, большая просьба, – говорящий явно наслаждался произведенным эффектом, – не счесть меня за маньяка, что имеет обыкновение приставать к девушкам в транспорте. То, что в данный момент предо мною девушка, а сам я – внутри автобуса, – лишь один случай из миллиона. Случай, повторюсь, а не случайность; случайностью я это назвать не могу. "Такова структура момента" – процитировал он кого-то, Маше неизвестного. Ну да ладно, между прочим, нам в предисловии обещали клоунничать и ходить колесом, а дело уж близится к концу, но ничего из обещанного я не наблюдаю, напротив, все как-то серьезно, да не воспримут они это за комплимент... А я, если начистоту, люблю, когда клоунничают. Впрочем, добавил он совершенно уже неожиданно, считайте, что именно эту последнюю фразу я сказал самому себе.
"Совсем плохой", – подумала Маша. "Пересесть – не поможет, надо выходить, видимо, да ведь не достоишься потом – поздно... Угораздило".
 – Вы знаете, – голос ее был странен, – конечно, вы не похожи на… Но все же вам, похоже, к доктору бы сходить. Извините.
 – Охотно извиню. Сам таким был...
Взвисло молчание. Резина гармошки заскрипела: автобус взял крутой поворот, выворачивая с кольцевой на Боровское, нырнул под очередной мост и тут же оттуда вылетел.
Фонарные огни, как известно, бывают желтыми, синими и белыми. Все мы в свое время неизвестно почему обмирали, да что говорить, обмираем и сейчас, вглядываясь в этот далекий свет.
Молчание нарушила Маша.
 – Ладно, считайте, что произвели неизгладимое впечатление. Итак, вы кто?
 – Вам сколько лет?
 – Причем...
 – Двадцать?
 – Ну, двадцать...
 – Вы неплохие вопросы задаете, и вообще говорите хорошо, вот только банальностей очень боитесь.
 – Что?
 – Ничего. Я, уважаемая, называюсь Юрием Михайловичем Благовещенским. Прошу заметить – "ский", а не "скай" – так, почему-то произносят окончание подобных моей фамилий наши высококультурные дикторы. Замечали? Так вот ни при чем тут английское небо... А вас зовут...
 – Ну, уж вы-то, небось, знаете, – усмехнулась Маша.
 – С чего вы взяли? – притворно изумился Благовещенский, – Ну да ладно. Конечно, знаю – Маша вы, Маша, как это ни печально... Извините, это я опять о своем... Да и не так уж важно, как вас папа с мамой назвали… Вот вы себя кем считаете? Женщиной, человеком, студенткой, извините, что не в той последовательности, хотя... А я вот имею неудовольствие являться… стержнем, что ли… на котором все это дело держится.
 – Это вы о чем?
 – Это я о том, что они тут наворочали. Я не собираюсь веселить вас анекдотами из вашей же жизни, дабы убедить, что я есть нечто иррациональное... Думаю, вам и одного сегодняшнего дня вполне хватило, чтоб осознать, или начать догадываться… Ну, так вот, разум ваш, привыкший мыслить пределами, не то что путных обоснований, но и вообще толковых мыслей, если я, так сказать, начну здесь инфернальничать, не народит, так что таким вот манером мне вас ни к чему не сподвигнуть. Зачем мне вообще это надо – опять-таки, не скажу – настолько просто все на самом деле, что не поверите. Во всякую чушь типа "восхождений, искуплений и избавлений", знаю, верите, или пытаетесь, что практически одно и то же, а вот в то, что я вам скажу, поверите вряд ли. Я, с вашего позволения, растолкую вам не "к чему это все", а "что с этим делать". Согласны?
 – А у меня что, есть выбор?
 – Можете не слушать. Ну, так вот: просто не стоит вам никуда ехать, – ни сегодня, ни завтра. Вы, Маша, сами подумайте – зачем? Вам никогда больше не выпадет возможности поговорить с другим так, как со мной. Неужели вы этого до сих пор не поняли, не почувствовали? Зачем же отшвыривать от себя благодатную эту возможность? Тем более что и времени то у вас осталось чуть – скоро выходить вам, Машенька, совсем выходить! Окончательно...
 – Какого черта, в конце концов, вы ко мне привязались? Вы, кстати, часом, к религии отношения не имеете?
 – Много теплей. Но вы, подозреваю, неточно сформулировали. Вы, должно быть, хотели сказать – к церкви, к секте какой-то... Нет, я к этому отношения не имею, а религия... Вот я вам одну историю расскажу. Был у меня знакомец один. Заболел, – тронулся на религиозной почве, попал в дурдом. Так он знаете что делал? Каждый вечер перед сном на тумбочке радом с койкой сооружал белый крест из скрученных простыни и пододеяльника, а спал так, на голом матрасе, и, таким образом, намеревался уберечься от чертей. Кабы проделывал все это человек нормальный, то, пытаясь его действия мотивировать, можно было бы сослаться на зачаточную фазу шизофрении, во всех нас, в большей или меньшей мере имеющуюся, но поскольку речь в данном случае идет о действительно больном, поскольку, сами понимаете, крест из простыней не являлся самым ярким из его, так сказать, деяний, то психиатры в его действиях, с присущей им профессиональной любознательностью, пытались усмотреть нечто именно разумное, концептуальное, нечто такое, что нам, простым больным, не понять...
 – Какой-то бред! Но, признаюсь, элегантно. Чрезвычайно ловко пудрите мне мозги. Уж и не знаю, с какой целью.
И вот тут он как-то снисходительно, но довольно-таки глубоко обиделся.
- Вы совершенно не слушаете, что я вам говорю, а только и делаете, что изыскиваете в моих словах что-нибудь такое, что можно было бы охаять. И мне непонятно, какое отношение имеют ваши амбиции конкретно ко мне? Я в таком же положении, что и вы, Маша – меня тоже заставляют все это проделывать. Конечно, за мной оставили право этого не желать, однако кроме этого права у меня ничего больше нет. Нет альтернативы и у вас... Да и бог с вами! Сейчас мне выходить, а я еще не успел сказать самого главного… Доводилось ли вам, вечером, сидя в полном одиночестве дома и глядя на улицу, любоваться огнями далеких окон, ничего общего, казалось бы, не имеющими с тем светом, что излучает тусклая лампочка под потолком вашей кухни, и испытывать необъяснимое чувство, сродни тому, что чувствуешь, слыша далекий гудок поезда? Что-то тянет туда, к этим далеким огням, необоримое желание вырваться из четырех стен тридцатиметровой бетонной ячейки... Но всегда холодный голос рассудка, заглушая вопли души, говорит о том, что далекий свет – аналог лампочки на вашей кухне, – там, у окна в соседнем доме сидит точно такой же человек, пьет тот же чай, а над головой у него все та же лампочка, может, чуть помощнее вашей... И вы понимаете, что голос тысячу раз прав, но…
- Все что вы сейчас сказали называется в простонародье «хорошо там где нас нет». Так к чему вы это все?
- Это я все к тому... Что чуда не будет.
Он встал, качнулся, и ухватился за черный поручень площадки: "Всего доброго"!
 – А все же, кто вы?
 – Третья сила, Дед Мороз, – обернувшись, он подмигнул, – Вы все равно не в настроении... – а потом вдруг сделался очень серьезен, будто маску поменял, и ухнул в открывавшуюся дверь, в черное, густое, продырявленное кой-где застывшими пузырями фонарей вечернее варево.
 – Да, – крикнул он, вновь хватаясь за поручень и всовывая голову обратно, – обманули-то нас как ловко? Обещали действо… И где оно? До встречи.
Исчез.
На заштопанном сиденье остался белеть прямоугольник забытой газетенки. Маша потянулась к нему, развернула: на одной стороне листа был обычный печатный текст, в основном одни рекламные объявления, вторая же сторона была абсолютно пуста и бела.
Почему-то больше всего расстроила Машу газета...
Неправда ли, поведение нашего «того», что за отсутствием точной дефиниции громко именуется «мыслями», иной раз напоминает движение чаинок в чашке, если начать раскручивать теплую сладкую жижу то в одну, то в другую сторону? Ну, так вот, то, что, истошно кривляясь, пятясь раком, метясь «козой» в собственные же глаза и нервно приплясывая, голосило во всю мочь в Машиной голове, требует некой, что ли, дешифровки. Если б кто-нибудь на себя эту ответственность взял, то вышло бы, видимо, приблизительно следующее:
«Вот так. И все тут. Стало быть, такое вот все сплошь и рядом. И как же оно теперь? Да и с чего бы? Пожалуй, беда... А то и ну его!»
Все это, к тому же, перемежалось чем-то вроде аплодисментов, как оно бывает, когда ветер, шатры, разноцветные флажки и картонные маски...
Ситуация и впрямь была не так уж чтоб, но, безусловно, не сказать, чтоб и чересчур уж... За окном вяло темнело. Какие-то люди, что никогда и ни к чему не имеют отношения, вошли там, где вышел он, и, сколь ни увлечена была Маша тем, что корчило хари внутри нее, все замечала, и, вследствие приобретенной с некоторых пор склонности к анализу своего места в конкретной ситуации и в жизни вообще, склонности, саму ее донельзя раздражающей, поглядывала со стороны на самое себя.
Читано, смотрено и слушано, – и волей-неволей, сам по себе, лепился странный пестрый ком всяческих пародийных аналогий и банальностей. Не будь дура, ни в коем случае не пыталась Маша примерять на образ своего попутчика больничный халат, но мысль о таком варианте все же то и дело всплывала, и выскакивала вместе с ней и целая пачка замусоленных трафаретных притч. Очень хотелось сосредоточиться, положить хоть что-то на нужную полку у себя в голове и решить, что же во всей этой истории «ой», а что «опа». Но этого как раз и не выходило никак. Решив почему-то, что оставленная газетка может ей сгодиться, Маша пихнула ее в сумку, и, припав вновь к окну, выяснила, что на следующей остановке ей выходить. Однако кто-то из ее внутренних бестелесных персоналий смутно попросил этого не делать, а воспользоваться советом того, кто, по-видимому, только и умеет, что давать такие вот советы, и убраться восвояси от греха...
Тут, кстати, мозги с великим энтузиазмом содеяли еще один выкидыш: вспомнился приведенный Благовещенским пример с окнами. В голове ухнуло, образовав единовременно «опа», «ой», и рифму «кольцевой», затем «кольцо» сцепилось с полуистлевшей веревицей, наброшенной на перекладину проплывшей мимо окна незамысловатой конструкции для избиения ковров.
«А не пошло бы оно все в жопу, в самом-то деле?» – рявкнул откуда-то с галерки некто, от всего произошедшего еще не совсем опупевший.
За окном нудно тянулся старый кирпичный дом с цинковыми карнизами. Фонарь осветил салон, и в ответ ему зажегся в автобусе ущербный свет. Полукруглый полип на углу дома оказался рекламной вывеской, и отрекомендовался так: «Новый инвест-цирк». Наличие второго слова, а также преидиотский довесок третьего, чем-то напоминающий пристальный взгляд недавнего собеседника... (Тут мы отмечаем у нашей героини новый всплеск раздражения). Автобус притормозил, остановился на очередном светофоре, а на фасаде близлежащего здания выпорхнула неровная цепь огоньков и осветила громадную фотографию, – нечто ужасающее в своей детализированной неуместности – перекошенную клоунскую харю... бело мучнистую, как опарыш, в клочьях рыжей ваты, с алыми губищами и шелушащимся носом... Автобус тронулся дальше.
Да, – размышляла Маша – прав этот... Благовещенский. Не с кем поговорить, не с кем. Вокруг загаженный пустырь, мусорок с него перемежаем мы тягучими словесами, пересыпаем любовно, рассматриваем, прячем за пазуху, опасливо озираясь. Продираемся сквозь очередной день, часов на пять – шесть впадаем в кому... На закате помнишь только круговерть морд, ртов, похожих на пупок розового, того, что из детства, воздушного шара, заплывших глаз, обрывков каких-то липких фраз, потных взглядов, случайных прикосновений. И лишь пылесосное завывание в голове...
Полусвет, тормоз, дальше, гудки, брызги, мимо, пахнуло, открытое, ветер, дрожь, поворот, зеленый, бензин, асфальт, близко, краска, стук, потеки, гудок, мокрый, рвануло, голоса, встречные, свободно, открылись, капает, поручень, вниз, шипение, отошел, осталась...
Когда она сошла по мокрым ступеням, неясные беседы в голове улеглись, но остался еще некто, донельзя расстроенный, почти плачущий, и долго еще вопил и фыркал, то замирая, то оглушительно визжа. Разобрала Маша даже что-то типа «слишком много стекла за один день», и потом еще «спать ложатся, а здесь одни цифры». Но скоро закончился и этот номер программы. Икарус, куда-то укативший сквозь марлевую завесу сырости, стуча разбитыми подшипниками, власти больше не имел, и почти никакой власти не имело, казалось, все, что было с этим Икарусом так или иначе связано. Все было почти забыто, а что есть уха, неведомо плотве.
Миновав шоссе, она двинулась по улице, что начиналась библиотекой, и заканчивалась пивзаводом. Улица, должно быть по случаю вечернего часа, офонарена была крайне скупо, и если б не квадратные холостые выстрелы оконных проемов, трудно было бы рассмотреть во тьме собственную ногу. Маша посмотрела налево – магазин «Хлеб», и на том же здании почему-то вывеска «Книги». Народилась было какая-то мысль на этот счет, но ничего не вышло – уж слишком уж подруга наша была опустошена. Брела она по неровной асфальтовой дорожке и замечала такое, что и само себя бы не заметило, окажись оно на ее месте: раскисшую картонку от сигарет, больного взъерошенного голубя, затаившегося в темноте у водосточной трубы, вмятину на крыле бухтевшего вхолостую грузовика. Посеревшая от влаги табличка на столбе пронзительно крикнула ей что-то, – замялось, и сразу замерло сердце – Маша поклясться была готова, что написано было: «Стой-ка, Маша!» Она действительно остановилась, вновь ощутив паническое кружение в теменной области, но нет, ничего такого, всего лишь «Мойка машин». Маша сказала себе трафаретное «нервы», тут же эту трафаретность отметила, а затем кто-то внутри опять проснулся, все сопоставил, взвесил, замерил, и выдал Маше никчемную догадку, что, де, надпись на табличке, вероятно, тоже написана по трафарету. Взбесившись от наглого и бесконтрольного внутреннего бардака, Маша в очередной раз тоскливо отшвырнула от себя весь мир, оставив лишь единственное всеобъемлющее ругательство, и на ходу закурила. Шла она довольно долго, а потому волей-неволей пришлось ее под-, над- и бессознательным советчикам, вопрошателям, ответчикам и наблюдателям опять залечь в берлогу. После примирительной паузы мысли поползли привычные, более-менее спокойные.
Район-то, получше нашего родного будет. И машин, и грязи поменьше. Тут деревья попилили зачем-то, а тут вот, метров через пять, посадили. Но так уж видно надо, не без этого. А кто он, все-таки? И зачем – теперь уже не узнаешь, а сколько времени, быстро я, вроде как сюда или нет, явно не сюда. Глумился он надо мной, вот что, и я дура, нет, там ящик зеленый должен быть, а, вот и он, вот сюда. Прав он был.
А вот на этом Маша чуть не провалилась в круглую тьму открытого люка, и отшатнулась очень вовремя. Дернуло холодом по спине, и стало кисло во рту от ужаса – вся дорога впереди была испещрена этими черными, чуть курящимися дырами, и возлежали подле них плоские, ржавые, на мишени похожие крышки. Дыры были расположены настолько часто, словно под землей находился целый канализационный узел.
Коль уж зашел у нас разговор о дырах: нельзя не сказать, что Машину реакцию на этот новый подарок неизвестно от кого сложно было назвать адекватной – видимо, сработал в очередной раз какой-то защитный механизм, – сердце не остановилось, а просто затопило ее некое веселое недоуменьице, все показалось ей до неимоверности смешным, так что эта последняя, мутная капля пролетела мимо переполненной Машиного чаши... Слишком много стеклянных ручек в один день...
Зашвырнув в отверстую пасть люка недокуренную сигарету, Маша, дабы срезать угол, свернула во двор. Заскрипела, зачавкала, захрипела и зачмокала под ногами коричневатая слизь, пахнуло прокисшими щами и еще какой то реликтовой пакостью из помойного куба, ахнула, выпуская из подъезда кого-то ненужного, дверь. Прогулявший смену фонарь надвинулся, промолчал многозначительно, проплыл, и, наконец, остался позади. Маша миновала двор, «самонашлась» на углу облицованной кафелем продовольственной коробки магазина, и за угол этот не замедлила завернуть.
То было чудовищное строение, до горловых спазм и головной боли страшное, перекособоченное, забрызганное разноцветной краской; пласты кафеля местами обрушились, обнажив шлепки позеленевшего раствора, за легкой дымчатой смурью стекла, над витринами, дрожали люминесцентные макаронины ламп и лежал мертвыми окаменелостями триасового периода керамзитовый помет. Дополняли этот триумф гастрономии в прах растоптанные бетонные ступени с перекрученными изломанными перилами и свисавшая сталактитами с плоской крыши стылая блевотина гудрона... Стоп, стоп, тихо... – вы и сами это все знаете, сами отоваривались там кофе третьего дня. Видно, вновь кто-то за Машу решил, что именно мимо этого гастронома она пройдет...
Помятая дверь грохнула, отвалилась напрочь в сторону, и по лестнице хлопотливо посыпался народ. Машу окружил тугой кошмар болоньевых, кожаных, драповых спин, над самым ухом безбровая девочка хрупнула попкорном, словно таракана раздавила, завертелись сумки, лица, сумки с лицами... С позволения сказать «лица» обладателей сумок с изображениями разномастных харь, возведенных в ранг мифологем, по большей части представляли собой либо топорно, наскоро как бы, снятые копии с упомянутых изображений на пакетах, либо, как это ни странно, сами целлофановые мешки, ибо ровно столько же имелось в этих лицах, обобщенных вечной нуждой до полного отсутствия каких бы то ни было признаков, как говорится, «инакости», сколько и у кусков полиэтилена – варьировался лишь размер и цвет, от бледно-розового до темно-коричневого. Пришлось Маше юлить и выруливать в густо клубящейся толпе, она старалась не вдохнуть пропитанного потом и желудочным несварением воздуха, не коснуться, не столкнуться, не сдохнуть от ненависти – она рванулась, выдралась и юзом ринулась к зашитой гнилой фанерой двери подъезда.
Никто, конечно, в подъезде Машу не ждал – быть может, удалось Кириллу осознать ненужность этого ожидания, а может быть, поиски двери не увенчались успехом... А просто густилась все та же душная темень, пахло жареным луком и, по обыкновению, мочой. Завернув за угловой выступ, Маша оказалась у лифта, – здесь передергивало казенным неоном пыльную лампу – стало полегче, поспокойнее. Цель была рядом, и ничто, казалось, уже не в силах помешать до нее добраться – до этой самой квартиры, до хрипоты, до краев набитой потными телами, кегельными головами, выпивкой, едким дымом, не по случаю вклинивающимися в гугнивый клекот претенциозных диалогов нарочито-незамысловатыми мелодиями, пузырями тщетно сдерживаемой отрыжки, маслянистыми похотливыми взглядами, позвоном, прозвяком, головной ломотою и снобизмом. Все это было ею давным-давно изучено, во всем этом неоднократно плавалось. Отсидев, словно отработав, бессонную ночь, спотыкалась о вытянутые ноги похмельного утра, продираясь домой по катакомбам метро, содрогаясь от наплывающих воспоминаний, но ничего с собой поделать не могла – на каждое очередное предложение "облагодетельствовать своим присутствием" реагировала торопливой готовностью, и снова неслась через полгорода, уверяя себя, что уж на этот-то раз все будет несравненно лучше, неожиданно "удивительно" и замечательно...
Нажала кнопку: что-то дрогнуло с пружинным гулом в бетонном жерле, завибрировали, заелозили тросы. Двери расползлись в стороны и екнул, затрясся пол – поплыли вверх; и через мгновение, сам себе дивясь, замолчал мотор, клацнуло что-то в вышине. Маша улыбнулась: «Господи! Ведь тебе же было понятно с самого начала, что не могут сегодняшние ручки стеклянные вот так взять, да и закончиться отверстыми люками. Так какого же понесло тебя в эту коробку? Что, лестницы не нашла?»
Маша застряла в лифте. Шоркало что-то над головой, неизвестно какому миру принадлежащее; под ногами валялись бумажки, на исцарапанном пластике обосновалась с трудом считываемая надпись «Вася мудак». Маша почему-то остро позавидовала Васе-мудаку, пожелавшему остаться неизвестным доктору, поставившему этот диагноз, и вместе с завистью к этим безымянным придуркам вплелась в омертвелую паутину ее судьбы святая и необоримая ненависть к Юрию Михалычу Благовещенскому... Последнее заставило вспомнить о газете, оставленной им в автобусе.
«Посидим, повисим, почитаем – не век же будем висеть». Сквозь толщу стен долетало дудуканье машин. Достала, обратилась к тексту, оказавшемуся, как и ожидалось, рекламным. Теснотень англоязычных аббревиатур, прихотливое узорочье блекло-пестрых агит-испражнений.
Обналичим. От одного до пяти процентов. «Гарант» обналичит. Агентство «Скиф». Чем занимаются – не указано. Продаем. Крупа чечевичная оптом. А тут телефонов нет. Видать сами все понимают... Очень интересно. Обстрекочем. Драп. Просто драп. Хорошо... конкретно. Христос воскрес – вычтем НДС. Значит, ничего особенного, разве... Да, вот это интересно. Новая. Теплая. Ваша... Хорошо. Сдать-снять, снять сдать... «Магазин «Гапон» предлагает религиозный инвентарь: образки, молитвенники, свечи и проч. Радостно, что и говорить. Тут, видно, знакомый мой постарался, да и тут вот тоже не без него: «Фирма «Скай» предлагает пентхаузы. Бездарно как! А ну-ка, там, поди, тоже с крупой чечевичной? Ан нет: «Савва и Савва» нам предлагает... угу... «Газель» продаем, («Газель» они продают!). Суперцены за телефон... Сотовые новые телефоны и «старые»... А, нет, не так: сотовые телефоны новые и «старые». Да хоть какие...Стир. маш., хол-ки. Так... Работа для всех... ну, с этими ясно все... Так, «Сигнализацию ставим», ну ставьте, что уж там... гопом пляшем, скопом ляжем... Тапочки домашние. Ну, что же... Тапочки. Что тут скажешь? Люмпенирование крыш, моцанье лыж, излечение грыж…
Итак, с газетой все ясно; а вот не нажать ли нам кнопку «Вызов»?
Дальнейшее Маша помнила смутно. После нажатия обгорелой кнопки за панелью негромко тукнуло, ворвался через сетку таинственный нематериальный ветерок, но вместо равнодушного диспетчерского «Ну?» возликовал тошнотворно-знакомый голос: «А-а-а-а! -о-о-о! Вот, вот, вот оно оно-о-о!» – и затем, переглотнув и переведя дух, – «Ну что, любезная? Как там стеклянные ручки? А ведь я ж тебе говорил, предупреждал тебя».
Помнится, грозилась она, и засылала в такие земли, что волосы у него, бесновавшегося на беспространственном ветру эфира, должны были бы встать дыбом, и, несомненно, встали бы, если бы только он слышал, но связь, к сожалению, как и всегда, получилась односторонней. А потом клацнул лифт, засияла ярче натужная лампа, открылись двери, и Маша выскочила на площадку, а выскочив, забилась временно в угол, затаилась от всего мира, от обоих Савв с их крупой, а главное, от самой себя.
Аварийный запас невероятного нашего терпения имелся и у Маши, ведь ранее упомянутый мочеточник уже не капал, а вышибало из него ровную и сильную струю – сработал и на этот раз какой-то предохранитель, и, выбирая между соблазнительной высотой пролета в девять этажей и этой, сталью усиленной дверью, выбрала Маша последнее, и внешне была спокойна, как и надлежит быть каждой из тех, что посидят, выпьют, и уйдут туда, откуда пришли... Однако в душе ее ревела дурным голосом страшная тоска – тоска неизбывного общительного, толпящегося одиночества. Это был некий сводчатый гул всех без исключения помещений человеческого ожидания непредставимого, звуковое роение ужаса непрогнозируемого, подвывание бесформенной неявленной беды... А когда покнул замок, и в проем усиленной двери просунулась волосатая лапа с полной рюмкой водки, Маше стало весело. Она об этом еще не знала, но система защиты уже готовила ей помощь, и ожидала лишь ночного отключения всех остальных систем, дабы подобрать уместное оружие, или иллюзию такового... Волосатая рука с рюмкой просунулась в дверной проем, изогнулась приветливо, и хозяйским басом произнесла: «Марунец? Это хорошо. Пей, – водка!»
Упилась в этот вечер Маша до состояния, глубоко оскорбляющего человеческое достоинство – не на шутку то есть, на весь, оставшийся год. Когда швыряемые из стороны в сторону тяжелым алкогольным бураном Гриша и Кирилл потянулись к ней в затопленной светом прихожей, она, едва поздоровавшись, что было, впрочем, делать уже и не обязательно, их оттолкнула, от чего оба сразу повалились как дрова на кучу обуви в углу, и порскнула в распахнутую дверь – туда, где пульсировал в сизом тумане седативный ритм. Несли бред и грохали время от времени смехом «орлы». Спутницы их расположились на диванах и сосредоточенно там были. Кто-то, как и полагается, уединился в смежной комнате, откуда доносилась сквозь помехи многозначительная тишина; в третьей же комнате хрипло клокотал во сне все, что зрению доступно, повидавший, легендарный Гришин папаня, до абсолютного просветления успевший укушаться собственными скромными силами еще до прихода гостей.
А через пару часов уже громоздилась и падала навзничь мебель, с хищным клекотом преследовали Машу предметы и стены, цеплялся, обвивал ноги перетянутый через всю комнату телефонный шнурок, рухнула оконная штора вместе с карнизом, увлекая на пол причудливые горшки с цветами, а особенно невыносимы были какие-то часы, гоняющиеся за ней по всем углам. И еще была одна заманчивая идея, нашептанная кем-то из Машиных призрачных сожителей, а именно: забраться под магнитофонную сетку. Однако идея эта, как только Маша принималась за разработку плана ее скорейшей реализации, провоцировала валом вскипавший рвотный позыв, а в горле образовывалась кислая лунка от десятка выкуренных подряд сигарет.
По пути в уборную она вдруг находила себя плывущей уже с вымытыми руками сквозь звук и дымные сугробы обратно в комнату; яростно скрежетал за спиной унитаз, и, одновременно, сознавая, что движется по направлению к комнате, Маша гасила в уборной свет и радостно дивилась такому странному явлению, и отмечала, что это-де стоит запомнить, а по возвращении, открывая комнатную дверь, она почему-то вновь оказывалась в ванной. Запахи сделались до непристойного отчетливыми, а звуки уподобились прикосновениям – так тому быть и было положено, иначе, собственно говоря, почти никогда и не бывает. В общем, холера и коматозный кошмар, безысходный, довлеющий надо всеми и вся корявый ржавый крюк... Остальные дети тоже чувствовали себя хорошо. Кто-то мочился с балкона...
Обнаружив себя на крышке пианино с рюмкой апельсинового ликера в руке, увидела Маша рядом глупое лицо Кирилла, глядящего на ее переносицу умильными глазами; Кирилл, обладатель кириллового лица («Оп!» – отметили мозги), тянул ее в душную темень ближайшей комнаты. «Не, не пойдет», – с трудом выговорила она, – «Отстань ты, бога ради! Корчит меня...», – и выпихнула себя в коридор, уже чувствуя озноб от пробирающегося вверх по горлу обжигающего шара, царапнула выключатель...
«Ну вот мы и нажрались, вот и «хорошо» наступило. Ура... Да... Пальцы в рот, да веселый свист. Не поможет. Необходимо кафель пересчитать, – говорят, помогает. Да когда ж я успела-то так вот как вот? Лампа мигает, унитаз течет. Или не течет? Не течет. Только что тек... Так кто же его починить успел? А, это я же и починила, только что. Где инструкция? Какая инструкция? Ойй... Не надо было папу ругать – папу никогда нельзя осуждать, даже если он, в сущности, папа. А наутро рожа прыщами изойдет. В кои веки раз... Вот ведь, купил, подлец, себе новую сральню красную. Нет, это стаканчик керамический на полке. Ангелов каких-то бессмысленных на стены поналепили. Нептуна алебастрового для полного комплекта недостает. Или опять кажется? Странно то как? И вонища, везде вонища, даже здесь. Впрочем, где, как не здесь?.. Ну вот... Как это все-таки вышло, и куда, извините за вопрос? Сплошное «как» вокруг, и никто ничего... Все это неспроста: этот стаканчик керамический, ангелы, пятна мыльные, герменевтика вот тоже... При чем она здесь?.. Молчать! Я никого не просила... высказываться. Не просила я. Да. А эти там, все пьют. И куда в них лезет только? Как эта Инна говорила? Вот они они... Вот они... они... они... И папа, гондон – мишки ему не понравились! Жалко его, впрочем, и себя жалко. И все".
Но вскоре стало все потихоньку угасать.
Отвердел воздух, незримое «Ночное» просочилось сквозь оконные рамы... Предметы приступили к Всенощной. Звуки шоссе, не долетая до комнат, захлебывались один за другим в полуночном киселе глухих подворотен, и только тоскливый вой доведенного до полного отчаяния троллейбуса перфорировал кишку пространства. Хохот и вопли в квартире прекратились, одна за другой погасли сигареты, прочмокал что-то в последний раз проигрыватель, рассеивался постепенно дым... Кто-то предложил было добавить, но в него запустили тапочком – запахло кислым... Звякнул хрусталь, щелкнул выключатель и, бормоча антимолитвы, жалуясь Неслышащему, вздыхая и покачиваясь из стороны в сторону, Маша проследовала коридором, заперла дверь, и, не раздеваясь, свернулась на диване, натянув на себя прожженное в нескольких местах алжирское покрывало. Опять началось: шелест, грызня неразборчивых голосов, постукивание еще не вошедшей во вкус тишины. «Абстрактор шесть. Термодинамика. Пришвин», – ясно произнесли над ухом, и пробежала по глазному яблоку просочившаяся невесть как сквозь веки белая, перекошенная злобой клоунская харя на мохнатых паучьих ножках. Рыдающим голосом вел кто-то обратный отсчет, и попискивал, неумело заигрывая с форточкой, ветер. Далекий оркестр на моросящем дожде негромко выводил что-то зловещее, и от того знакомое и умиротворяющее. Плоским колесом медленно вращался мрак. И некто главный расшвырял по углам вселенной тени, встал во весь рост, и вдруг пошел, пошел, накреняясь до предела, диким круговым ходом, вспугивая мелкую живность алкогольного бреда, складываясь пополам, гигантским совком подгребая под себя все, что встречал на пути; напоследок обогнул самого себя, беззвучно ухнул, страшным и точным вывертом – так, что в испуге парализовало на мгновение мышцы и суставы – выбил над собою дыру, и в дыру эту, сжимаясь, втянулся, обрушив за собой ватный гул и хохот. Ничего более не слыша и не чувствуя – ни запаха опрелой плоти, ни вздохов и покашливаний, ни звука обрушившегося с полки томика Джойса – Маша засыпала, засыпала, спала...
Как могло показаться сначала, ничего необычного в сновидении не было, Маша даже успела во сне удивиться этой обычности – видимо, слишком уж сильное впечатление произвел на нее разговор в автобусе, настолько сильное, что сон почти в точности воспроизводил события четырехчасовой давности. Однако между плохо пригнанными друг к другу текстом реальности и текстом сновидения оставался таки маленький зазор, в который сначала по делу и без дела просовывало свое рыло, а затем окончательно и бесповоротно вползло ОНО...

Сон Маши
79-21 наконец остановился, дрожь прошла по стенам, и складные двери, многообещающе шипя, разверзлись. Магическая буквица "М" о чем-то напомнила еще раз, и все, кто в автобусе находился в этот запоздалый час, судорожно толкаясь, как горох высыпались наружу.
"Странно, ей богу – далось им это метро... Это ж надо – все скопом взяли, да и вышли! А может у него здесь теперь конечная? Нет, вот вроде входит кто-то..."
 Сбоку бухнуло, вновь пробрало дрожью весь корпус, и 79-21 тронулся дальше. Придвинувшись к резиновой раме, Маша собралась было подремать, но что-то, грозно надвинувшееся вдруг, заставило открыть глаза – в заштопанном кресле напротив, устраивался единственный вошедший на остановке человек. Умостившись поплотнее, он достал из кармана пальто сложенную гармошкой газетку, но читать ее не стал, а вперил вместо этого свой взор прямо Маше в лицо и заговорил:
- Как, впрочем, незачем ожидать и небывалого: что вот вдруг окажется здесь тот, что объяснит, – тут он содеял рукой некий абстрактный жест, – смысл всего этого непотребства...
 – Слушайте, – грубовато перебила Маша, – а в чем, собственно, дело?
 – Милая моя, коль вы так уж любите писателя Булгакова, то позвольте вас разочаровать, – заметить вам, что вы – не Маргарита, а я – не дьяволов посланник. И еще, большая просьба: не счесть меня за маньяка, что имеет обыкновение приставать к девушкам в транспорте. То, что в данный момент предо мною девушка, а сам я – внутри автобуса, – лишь один случай из миллиона.
Взвисло молчание. Резина гармошки заскрипела: автобус взял крутой поворот, выворачивая с кольцевой на Боровское, нырнул под очередной мост, тут же оттуда вылетел и принялся козлом скакать по ухабинам.
Незнакомец вновь заговорил, но уже на тон выше:
«Звонко по железу молот грохочет. Мехи, как волки, кличут бурю. Ветер хрипящий, ветер в одеждах снежных рубит крутые волны, сечет лезвием бури. Встретятся здесь и другие слова. Там, на западе, у подножья гор оправдает муж твои надежды, если ты, женщина, приживешь сына, похожего на меня с тем, чье имя унесено навеки суровым ветром, не ведающим покоя, тем ветром, что начало свое берет в землях Лаппи. И имя его, подобно кожаным ремням стянутому телу ладьи на верфях – грозная сила пришедших с мыса Саго, имеет собой три, и явит еще три – начнет сбываться прорицание. Приходят люди услышать слова Земли кубка, садятся поодаль. Я видел светлое воинство, там Скульд со щитом была, я видел жилище от солнца вдали – там яд протекает по капле сквозь кровлю, оплетают там змеи все стены чертога, рвет там коршун Сигтрюгга раны. Я прочел десять тайных знаков. А еще я читал Стурлусона комментарии к Эдде. Но поймете ли весть мою? Туман вдоль берега сгущается. Враны кричат – будет им чем поживиться. Дела здесь вершатся недобрые. Приходит день печальный. Не ныне то будет, не завтра – рухнут чертоги, чистилища светлые, все девять миров, земли там не будет, не будет и моря, не будет и неба. Многие войны в дружину Одина слишком рано позваны будут. Пойдут совещаться великие боги, совет созовут святые властелины – что дальше делать? Поймете ли весть мою? В сердце ношу я страх и тревогу. Как Норна сурова! Много я знаю, вижу я, вещая, грозно грядущий жребий людей... Часто в речах вспоминаю я Мидгарда Змея, и судьбы минувшие, и стародавние Одина руны. Люди, слушайте мою влагу владыки мертвых... Руны на роге режу. Кровь их моя красит. Рунами каждое слово врезано будет крепко. Рун не должен резать тот, кто в них не смыслит. Слушайте вису скальда – Одина ливень шумный. Вот, пожалуй и все».
Затем Маша еще какое-то время будто бы ехала в автобусе, потом бегала то ли от кого-то, то ли за кем-то, то ли просто так по бесконечным коридорам, пока, наконец, не занесло ее куда-то совсем не туда. Маша это почувствовала сразу. По обе стороны простиралась равнина; бурая, жесткая, холодная земля – недолепленное пространство сновидения, в любой момент грозящее обернуться узким коридором или непреодолимой стеной – мертвая голая земля, лишь кое-где укрытая иссохшей травой и низким кустарником. А сверху – пасмурное, бесцветное, пустое небо. Почти настоящее, почти небо... Печальный мир без причины и следствия, везде и нигде, пустота. Усугублялось все это еще и тем, что, оказавшись здесь, в поле, Маша вдруг почувствовала, что больна... И растекаясь по плоскости, путаясь в серых облаках, проникая в каждую точку пространства, тянулась, неизвестно откуда возникая, и нигде не заканчиваясь, одна единственная, тихая и печальная нота, – темный, разлагающий, сливающийся порой с шумом ветра, ровный и предельно тихий звук. Так мог бы, вероятно, звучать объятый клубами испарений огромный завод, находящийся за сотни километров отсюда. Но не было завода, не могло быть его здесь, где ничего не могло быть в принципе... Было здесь, конечно, то, что называется нами «предметами»: куски бумаги, пластмассовые стаканчики, полиэтиленовые пакеты, ржавые останки каких-то механизмов. Но в то же время, чувствовала Маша, не было здесь и их, поскольку не было у предметов кроме формы больше ничего – не было у них функций, сущностей, не было никогда поскольку и человека, способного дать предметам имена, способного использовать их здесь тоже никогда не было... Нет никаких намеков, не шепчет предостережений вечно бодрствующий страж, молчит. Все, что могло закончиться – закончилось. Все, что могло начаться, еще не началось, и никогда не начнется. Лишь ветер со всех сторон. Отсутствие и безвременье. По земле – мусор. И не похоже это, совсем не похоже на простую свалку на окраине города. Все это – фаза окончательной, абсолютной утилизации, это больше, чем свалка, и меньше, чем мусор; такой мусор, что даже среди мусора – отходы. Чувство, будто бы затянут он какой-то неведомой силой из реальности сюда, и потому есть он вроде, но уже и нет его, и тебя самого, раз уж ты здесь, в этом поле оказался. Каждому по вере воздастся, – подумала Маша, – Раз верила в существование всего этого и над каждым канализационным люком задумывалась, то и получай, что хотела. Много, наверное, у них миров заготовлено, засолено впрок, но мне, видать, сюда дорога. Вот они мне и анонсируют…
Маша прошла, как ей показалось, около километра, и вот идеальная плоскость поля начала постепенно изгибаться холмами, небольшими оврагами, рытвинами, заполненными мусором; в нос ударил смрад. Музыка исчезла, растворилась в ветре. Возникло ощущение, что где-то совсем рядом находится нечто, что даже здесь, в этой абсолютно бессмысленной, давящей, бесконечной ирреальности имеет способность что-то значить. И вот, наконец, оно: мелодия затихла окончательно, и только посвистывает ветер, шелестит грязным целлофаном, гоняет несколько белых стаканчиков по земле; на сотню метров вперед расстилается некое подобие кафе на открытом воздухе. Такие опустевшие кафе с белыми пластиковыми столиками, изломанными стульями и зонтиками, криво воткнутыми в землю, можно иногда встретить осенью на бульварах. Здесь, на пустыре, находится нечто подобное, но почему-то становится абсолютно очевидным то, что бесчисленное это количество пустых столов и стульев есть нечто иное, нежели кафе, нечто, что в силу нашей неспособности видеть вещи, не имеющие отношения к нашей действительности, кажется нам реальным, очевидным и знакомым. В данном случае это «нечто» явилось в образе летнего кафе... Однако сквозь наскоро сшитые декорации проступает что-то еще, иной смысл, не подвластный человеческому пониманию. А посмотрев чуть в сторону, Маша наконец увидела то, к чему столь долго и подводило ее сновидение. Из-под земли вырастало нечто, по форме отдаленно напоминавшее трансформаторную будку высотой примерно в человеческий рост. Было ясно, что сооружение это стоит в отдалении от «кафе» не случайно, и является, по-видимому, вершиной айсберга, частью бесконечной системы подземных тоннелей, трубопроводов, слабо освещенных коридоров со стекающей по стенам мутноватой водой, с монотонным гулом каких-то далеких неведомых аппаратов. И, казалось, не было никакого смысла у сновидения, и не было особого страха, но тут, наконец, проснулся внутренний голос, на протяжении всего сна молчавший. Звучал он почему-то с металлическим, ржавым оттенком. А произнес голос следующее: «Подстанция Беды». И накатил страх, и вновь зазвучала музыка, но уже во сто крат громче... Перегрузка. Отключение. По-видимому, кто-то, имевший непосредственное отношение к сновидению, или же кто-то, кто стоит много выше всего этого, Контролер сновидений, все это время дремавший, взглянул, наконец, на монитор, и обнаружив, что все зашло уже слишком далеко, быстро набрал код отмены.
Если разверзлась надо мной лет на сорок раньше срока непостижимая прорва, что рано или поздно всех поглотит, то почему все так убого обставлено, и задрапировано вместо парчи гнилой марлей? Почему избран вестником лицедей, фигляр? Почему, наконец, меня, стоящую на пороге этой страшной для всего живого двери, волнует, кто и почему выбран вестником, и как все обставлено? Или все это опять происходит не со мной, и вообще не здесь – где-то на одной из бесконечного числа граней моего «Я», в данный момент находящегося вне самого себя, и все происходящее, надо полагать, послужит пищей для размышлений какому-нибудь досужему поклоннику «теории корреспонденций», «нейролингвистики» и тому подобного? Не то, не то... Дело в другом: само наличие всех этих заблеванных шатров с картонными звездами, батутами, изнуренными музыкантами и истерическим смехом и доказывает отсутствие какой-либо логики в мире процессов. Выныривая из «там» в «здесь», явление и само не знает, в какой маске окажется, и подойдет ли она ему вообще, – вот как не знает слепая рука, двигаясь сквозь искусственную тьму по направлению к клавиатуре компьютера, какого именно из нескольких десятков символов суждено ей коснуться... Опять не то, совсем не то... Пример неуместен, поскольку облачен в форму сопоставления. В этой непостижимой для нас взаимосвязи «там» и «здесь» не может в принципе быть никакого механизма, поскольку данный термин подразумевает некое согласованное взаимодействие, гармонию. А поскольку нет механизма, то не может произойти и сбоя: этот, неизвестно кем направленный палец не попадет между клавишами, не коснется вслепую кнопки возврата или пробела, вообще ничего не коснется... Я вновь и вновь перекапываю себя. Я сплю, – а ведь когда проснусь, забуду даже это, последнее «это». Происходящее – полубеда, и гулкое «полу» держится лишь на гнилой веревке нашего безмятежного незнания, но в один прекрасный день шарахнет, вот как сегодня. Впрочем, лиха беда начало. Единомоментный предохранительный сдвиг... Разверзается неопределенного цвета яма под ногами, и тут же все исчезает, улетучивается куда-то. Все, только два выхода отсюда, и оба никуда не ведут: если твой незаменимый предохранитель в это самое мгновение не сгорит окончательно, и ты не сделаешься очередной добычей шаманов, что вечно в белом – не жить тебе отныне спокойно, каждый день сочинение писать для самопроверки на тему «Все, приехали, или еще нет?»
Сны, сны... Как часто снятся какие-то странные, серой водицей затопленные коридоры, разбухший органический мусорок, выметенный из окраинных комнат сознания, отдушины и лабиринты ноль-пространства, где обращаются в тлен все представления о материальном мире, где разлагается не только время, но и само понятие о времени... И только эти богомерзкие стены, слизь безвестных трубопроводов и подстанций не то совести, не то надежды на что-то. Там – тупик души. Больше ничего нет. И страшнее ничего нет. Неужели вот это всех нас ждет? Неужели вот так? Чувствую, как отрывается, словно ненужная, уже выполнившая все функции ступень космической капсулы – это мое временное полое «полу»... В каком бы катакомбном кошмаре, принадлежащем этому миру не доводилось оказаться – все равно это лучше. Все что угодно – ад с его кастрюльным грохотом, бесчисленные витки спирали, что не позволяют добраться до самого себя живым – все что угодно, только не эти тусклые пищеводы. Не хочу! Не хочу думать, что смерти нет, не хочу бесконечно блуждать по этим лабиринтам, где меняется только температура, давление и влажность. Ад, Великое колесо – не одно, так другое. Пусть будет, но, желательно, недолго, папа, любитель поиграть в папу, пусть убогонькая идея небесной коррумпированности, вечно грозящий кому-то перст – только не этот бесцветный мусорок, эта скользкая плесень. Но, все-таки, неужели так? В этих шершавых пружинных звуках – тиканье моих напуганных часов...Мы не просили быть сюда. Мы не просили здесь быть сюда. И туда тоже. А здесь, – идти воевать с каждым новым днем, продираться сквозь, пусть и не яркий, но все же свет, чтоб потом оказаться меж сальных стен какого-то ****ского коридора? Что чувствует муха, заблудившаяся в складках полиэтиленового пакета?
Вырастает, пухнет гигантский гриб за стеклом балкона, пузырится штора, вот-вот лопнет. Но такое давно уже не страшно. Привыкли. После тех коридоров... Это – так, грубо и неумело сляпанное дешевое представление. Работает по избитой схеме.
Снилось в детстве: безглазая рыба поросшая лесом. И был такой ужас, что остаток ночи прошел без сна. Но не теперь, не теперь. Может быть, тут зарыт ключ к разоблачению моего страха? С возрастом меняется оценка понятия «кошмар»?
Нет, все эти попытки рассуждать, и что-то этакое себе разъяснить уже ни к чему не приводят – лет пять назад, обчитавшись постфрейдистского поноса, считала, что все подлежит истолкованию. Ан нет – никак! Это все равно, что пытаться перевернуть шар «вверх ногами»... А будет утро – все забуду. Время не повернуть, не вернуться по кольцевому маршруту обратно. Остается лишь каталогизировать свой жалкий реквизит... Любовь... Все что я могу – довериться этой, скорее всего ложной панацее, однако имеющееся у меня – не любовь, а лишь ее примитивный эскиз, результат мимикрии под среду обитания, взаимная тяга противоположностей. И попытка стыковки заканчивается взрывом... Ведь он тоже клоун, только местного значения, и он будет всегда всем доволен. Он в «здесь» – как рыба в воде. Адаптировался! Он навсегда останется в колпаке с бубенцами, а скоро, верно, повысят его в звании, станет он одноногим солдатиком, Папиной забавой, влезет в форму и сдохнет, как все, в камине. Это его дело, а я хочу спастись. Я не одноногая танцовщица, как ЕМУ кажется, и в его камин я не прыгну, если, конечно, я уже не там... Я знаю, это не только моя мечта: чтоб смыло на *** с земли всех, кроме меня. Но так не бывает. Бывает наоборот.
Кричит петух. Это в городе-то? Кричит, но моим демонам не страшен петух. Я знаю выход: я нарисую на своем шаре пошлый символ – красное сердце, и появится у меня точка на шаре, и я смогу перевернуть его вверх ногами. Жалко только, что все забуду, когда проснусь. Если проснусь.
Утро. В позвяке тонком вилочек, ложечек, налетом коричневым на чашечках уже тенькает фонетика «день». Обрушилась вода в уборной; шарканье, белый вспухающий свет за окнами, кашляет в ветвях ворона. Но пока еще утро. Утробный перегул трамвая вдалеке, серая его, скребущая землю тень, произносит слова радио, урчит по-утреннему какой-то фургон, разнося по форточкам запашок подгоревшего хлеба. Где-то скальпель поет, ударяясь об эмалированный край. Растекается по городу лимфа серенького полусвета, щурится официально-скептически утро, поглядывает по сторонам подозрительным главврачебным оком. Хлопают, ухают тенты, спрыснутые ночным дождем... Груды занозистых ящиков оставляют в глазу шершавую досаду. Двойное прожекторное «О» на противоположной крыше образует вполне убедительное «Ф», и все это вместе являет собой тяжкий, полный предчувствий вздох...
Ничего нового. Все как обычно. Похмелье. Привычные рези в желудке. Осела мебель, отдыхают лампы, на арене спокойно. Плывет сигаретный дымок. Смотреть друг на друга тошно. Стены равнодушны. Можно вспомнить и на всякий случай проговорить про себя свое имя – условный код. Нельзя вспомнить только свои сны.
Лица у всех очень строгие, действия осторожные, и отпечатан у каждого на лбу слоган: «Это я. А вчера меня не было». И очень хочется всем разойтись с миром по домам, но что-то не пускает. И вот уже опять кого-то подмывает на действо, но остальные смотрят невесело, с осуждением и брезгливостью. Онемевший от сидячего спанья зад говорит «Оп!» табуретке. Обычное утро – попрятались до поры вопящие рожи кошмаров, а в глазах – безысходное ко всему отвращение. Вялая беседа безнадежных пациентов...
Лупоглазая Инна, натужно, и от того ужасно трогательно зачем-то пытающаяся явить собой миру упертую европеизированную лесбиянку, фыркала в чашку, слушая елозящим от смеха вверх-вниз слуховым устройством Сашу Лошникова, молодого человека, не менее натужно и упруго претендовавшего на роль поэта-лирика. Запышливо суетясь и поскакивая всем своим на крышку эмалированной гусятницы похожим лицом, вещал Саша о том, что, мол, готовится в настоящее время к печати сборник его стихотворений, название коему... «Отроги» ему название.
 Хлюпнула соплями Инна, взметнула чайные брызги, повалилась в восторге на сидящую рядом Аню, но та посмотрела недоуменно...
 – Да-а? – глаза Инны распахнулись до пределов возможного, и синяя пыльца с ее ресниц осыпалась в чай, – А я думала, что отроги, это когда это... ну, Ань, подскажи... ну, рыгают когда.
Петя в своем углу гоготнул так, что чай пошел у него носом.
Машу чуть не стошнило. Чтобы скрыть тяжкое натужное «ой» своего лица повернулась она к окну, но, как и ожидалось, ничего нового не увидела. Где-то на окраине бокового зрения маячило чье-то чрезвычайно одухотворенное рыло, сосредоточенно поглощавшее бутерброд.
Ковырнула вилкой кусочек ветчины. Даа...
Мрачно потягивал чаек волосатый Григорий, жался на стуле. И видно было, как тяжко ему на душе и липко в паху, – он прятал глаза, стараясь не смотреть на оковалистую Свету, которой этой ночью улыбнулось-таки убогонькое счастьице. И Гриша, вероятно, уже предчувствовал прощальные умоляющие взгляды, потненькую тоску телефонных выяснений и визг обманутых надежд.
Кирилл, как и всегда в трезвом виде, был несказанно всем доволен: рыскал глазами по сторонам, нянчил в себе какое-то меткое словцо, чесался... Потом встал, вылил в чай остатки ликера, добавил водочки, сбегал в соседнюю комнату и вернулся с бутылкой пива... Закатилась страшным ухающим гоготом Инна, брезгливо глянул Гриша.
Всем весело... За окном: «Мы ща узнаем, где это раскастратище живет. Ща найдем, подымемся... Мы им всем ****ьники с петель-то поснимаем!» Артикуляционный аппарат: голосовые связки, язык, небо, губы и зубы. Маше подумалось, что вот так вот можно умудриться сказать лишь переполненным мочевым пузырем и поджелудочной железой. И дело тут было отнюдь не в использовании так называемой табуированной лексики и не в прононсе, потому как никакие диалекты, в природе встречающиеся и науке известные, не обладают способностью всем без исключения согласным звукам придавать растянутое звучание тяжкого, как отрыжка, «Ы» и гулкого, словно эхо в сливном бачке «У».
Ладно. Сейчас домой, и все это сгинет…
- Все, дамы и господа, я пошла.
- Эээ... А выпить? – Это, конечно, Кирилл. Остальные тоже что-то пробормотали, но вяло-вяло, по долгу службы.
- Без меня. А ты посиди еще, помоев попей.... Да нет, господи, на что мне обижаться то? Просто пора мне.
- До свидания. И чтоб вам всем... дня хорошего.
А ведь уйду – ух они тут наобсуждаются! Уж они мне все кости перемоют, так, что проикаешь всю дорогу. Это как негласный закон в школе – кто первый из-за парты задницу поднял, тот и доску моет...
Проверила содержимое сумки, извлекла таблетку, выдернула из-под тумбочки ботинок и оглянулась в сторону кухни: «Надо бы запить чем...».
...Но ведь они, суки, не чувствуют ровно никакой разницы между собой и мной, а меж тем вырождаются, растворяются понемногу в этом киселе! Да и как же им чувствовать, если у меня на лице намалевана та же клоунская харя, что и у них? Да и к кому предъявлять претензии, если, с позволения сказать, харя эта (Маша, держа ботинок в руке, потянула из подошвы окурок, невесть каким образом впившийся в протектор) намалевана мною самой... несмотря на все свое, так сказать, благоговейное отвращение к... этому... куда бы его деть? (Маша бросила окурок за тумбочку). Боже мой, в течение долгих лет бояться любой чужой ухмылки, в любом вопросе видеть подвох, попытку унизить, овладеть, подчинить себе... Захлопывать книгу, поскольку ее «не следует» читать. Плохо, когда маска прирастает к лицу, но еще хуже, когда из-под с трудом сдираемой маски показывается она же. Именно она, а не какая-то другая. Однако, что там под маской ни обнаружь, обернется рылом в другом месте, в другом окружении. Надобно лишь спровоцировать. И формула «быть самим собой» – тоже не больше чем до боли в почках, до судорог в икрах знакомая, наглая и самодовольная клоунская харя, изначально за которой, в первоисточнике, так сказать, скрывается чье-то изможденное, усталое лицо... впрочем, та еще харя...
Чем сложнее проблема, тем больше возникает сомнений в ее наличии.
Нет. Здесь дальше оставаться нельзя! Какое гадостное ощущение! Сейчас кто-нибудь что-то брякнет... Нет. Не брякнул... ****ь!
И на ходу уже набросила пальто, рванула дверь, и дробно, по квадратуре меандровой спирали, лицом на запад- юг- восток- север, запад- юг- восток- север, запад- юг- восток- север, запад- юг- восток- север, запад- юг- восток- север, запад- юг- восток- север, запад- юг- восток- север, запад- юг- восток- север, запад- юг- восток- север, в сторону лифта стараясь не смотреть – вниз из сомнительного рая в несомненный ад белого дрожащего утра. Вниз.
На свежем воздухе Маше немного полегчало. Запахнувшись, она прибавила шагу. Неожиданно, словно опомнившись, грохнул по крышам гаражей ветер, и ринулся на Машу, но, промахнувшись, притих. Не дожидаясь момента, когда тот вновь соберется с силами, Маша, выругавшись, поспешно свернула за угол. С трудом отползло от стены чахлое эхо, разлетелись брызги из-под ног, с небес посыпался какой-то мусор, а из черной отдушины в фундаменте потянуло сладковатым недобрым теплом. И вот тут-то начисто, казалось Марии, забытое сновидение, сидевшее в памяти незримой занозой, медленно оборотилось лицом, встало во весь рост, и с угрюмой непосредственностью призрака придвинулось вплотную.
Господи, ну вот что это за сон был, а? Ну что ты мне сказать этим хотел? И без тебя ведь страшно, а тут эта подстанция еще... Скорее в автобус надо садиться – там уж точно отвлекут, рыла эти... Вперед.
Захлопнулись двери помятого автобуса, вспучило воздух под полом, качнуло, дернуло, тронулись. Все вокруг тряслось, выло и вибрировало, но двигалось вперед. Ехали, болтаясь в пазах, складные, в черных проплешинах оббитой эмали двери, ехала мокрая истлевшая резина под ногами, ехали, дребезжа, стекла, сидения коричневые, люки, поручни, бачок смывателя, распредвал, генератор, рваные талоны под сидением.
Маша тоже ехала, но ее мы пока оставим.
 В кабине водителя ехал пыльный плафон, обрамленный раскачивавшейся из стороны в сторону бахромой. Ехали: руль, кнопки, мятое одеяло на кожухе мотора, водитель, его кепка... И была кабина до отказа удекорирована брелочками, цепочками, гирляндами разномастных лампочек, мишурой, оставшейся с новогодних торжеств; залеплена была кричащими, но очень тихо, наклейками с латинскими буквицами – прямо по маслянистой скользи стен, по сальным краям стекла, по облупленной краске щитка. Ехала кабина, изобиловала добром. Были здесь и пивные этикетки, и сигаретные пачки, красиво-желтые, сильно-красные, сонно-матовые зеленовато-привлекательные. Имелись голубые рекламные кружочки с девизом модной религиозно-спортивной секты «Познай всех». Раскачивалась бахрома, прыгали от толчков кошечки, розовые бесполые пупсики, чертики, плетеные из капельниц, рыбки из катетеров. И надо всей этой маслянистой феерией, в угаре и холодном токе неврастеничного встречного ветра, сочащегося в плохо заделанные щели, над отложениями грязи и копоти царил огромный красно-сине-белый патриотический прямоугольник с гербом и черно-золотой латинской надписью.
Звякал, ударяясь о стенку, огнетушитель в черном истерзанном кольце. Ехал воздух, запахи, разговоры, пластик, педали, мысли, предохранители и окурки, ржавчина и оптимизм, узкая табличка «Ликино-Дулево» на стене и большое, непреклонное «дулево» на лицах...
В это стандартное утро автобус малоизвестного населению нужного двадцатого маршрута публику в своем чреве вез самую разную. Едут в неизвестность, унылую и предсказуемую, разномастные бабушки, что-то везут в своих необхватных тележках, торопятся, затарившись картошечкой и молочком, поспеть к очередному сериалу, где красиво и любовь. Придерживают в карманах серых бесформенных плащей робкое счастье бесплатного проезда. Мрачно посапывая, едут коричневые циррозные «синяки» в болоньевых куртках эпохи расцвета кооперативной торговли, в нервной утренней зевоте обнажают клыки. Едут, сбившись в кучу, пестренькие корявенькие школьницы. Хлопают жвачкой, обсуждают у задней двери вечное. С гоготом вваливаются трое в ослепительно загаженных кроссовках. И молодецким ухватистым посвистом приветствует их из противоположного угла точно такое же. Брассом раздвигая толпу, почти горизонтально ложась на головы уважающей себя публике, продвигается, ухая, к сотоварищам. Еще несколько рыбьих, в сущности, почти декоративных, совершенно одинаковых ликов заполняет пустые места. Много и тех, что, как и мы, возвращаются домой, и по глазам видно, что воют внутренне... Морщатся, вспоминая вчерашнее, собственно говоря, уже сегодняшнее. Едут сонные, предельно опухшие, легко просчитываемые девочки. Обоняние превращается в кислую бездну, стоит им зевнуть.
Мыслей в голове никаких, да и какие могут быть мысли в восемь утра, после бесконечной ночи на чужой квартире, когда из приоткрытой сумки попахивает вчерашним, мучает изжога, вязкой судорогой скручивает в спираль все тело, а в руках пестрая, на прямоугольный омлет похожая книжечка, любовный роман – из тех, что в большом почете, и продаются на каждом углу, как героин. Да еще этот треклятый сундучок о четырех колесиках реагирует на каждый ухаб радостным поскоком, удручая и без того уже донельзя удрученную печень.
Живу, езжу, пытаюсь общаться... А раз уж начали этот разговор, то неплохо бы разобраться, наконец, что, собственно говоря, я в этом страшного для себя нахожу? Всегда сама по себе... Так чего переживаю? Чего проще – села в автобус, в магазин явилась, где много всякого и не очень, глаза закрыла, сделала свое дело. И все в порядке. И никаких конфликтов с действительностью в собственном лице. Так ведь нет, я вместо этого думаю! Рассматриваю пристально, изъян ищу, и нахожу, естественно, неизвестно, правда, зачем. Да... Легче не стало. Вот-вот... Ненавижу я все это, хотя «ненавижу» – не то слово, и «не то слово» тоже не то. Да, в словах я ковыряться люблю, а также в том, что люблю ковыряться, и в том, что люблю ковыряться в своей любви к любви к ковырянию в словах, и в том... Твою мать! Если просто ненавижу, то ничего особенного и нет во мне... Почему тянет все время быть особенной?.. Да нет, понятно почему... Не совсем понятно только, почему так сильно, так, что сама из себя чуть не выпрыгиваю?.. Мания величия, комплексы? У кого их нет?.. О! Вот у них нет. Никаких. У них никогда и попыток-то не было осознать, кто они вообще такие. Вот эти, что сидят напротив, тоже друг друга лютой ненавистью ненавидят, а сами, кстати, никому, и даже себе самим не смогут при необходимости причину этой ненависти растолковать. А разобраться – так это энерционный процесс, остаточное явление от скандала со свекровью полчаса тому назад. Или один из продуктов метаболизма неких таинственных моноаминов... Или защита от себя самой – как только свету белому улыбнешься, сигнал внутрь пойдет, что-нибудь там этакое обнаружится, к чему прицепиться можно, и пойдет внутренний жор... Им ведь это необходимо – «кого-нибудь жрать». Значит, либо ты, либо ад в лице всех остальных. Нет, это, откровенно говоря, громко крикнуто: «ненавижу». Адекватнее будет – «не люблю». Да, наверное, так будет лучше, хотя для кого? Так вот не люблю я это самое ненавижу, и самое себя, поскольку излишне часто это столь нелюбимое мною словцо слетает с уст... И как-то надо отстраниться, уйти в собственную тень. А не выпячивать вместо этого не слишком объемистые молочные железы... Видно достали, жаль только, что так рано.
Спросить бы вон ту хмырицу в углу: «А чего тебе, родная, надобно, чего не хватает?» Ну, то есть не так вот прямо подойти и спросить, а в контексте якобы социологического якобы опроса населения что ли... Я, мол, из редакции телепрограммы «Общественное давление». Знаю, что произойдет – я ее спрошу, а она, если отыщет в себе силы уразуметь, что ничего оскорбительного в этом вопросе нет, напружит свой бетонный лобешник, жерновами заскрежещет, вздуется и ответит... Да, ответит. Ведь за буйки цен на хек фантазия не заплывала, и не заплывет уже. Быть может, это естественно вполне. Может, так и надо. Не знаю. Не думаю. А если к какому-нибудь интеллектуалу, душу его мать так, подкрасться – заворочается, загнусит, нарративами всякими выебываться начнет. И, выходит, прав этот... Благовещенский. Где он, кстати, этот, из промежуточного ведомства? Как его, гада... Игорь Михайлович? Или нет?.. Удивительно, как тупеешь за одну ночь. Так где он бродит, этот Игорек, и был ли он вообще? Ох, шли бы все... обратно, сколько вас там есть, и первая, и вторая, и третья сила. Срать я на вас хотела! Хотя, страшно, конечно. Даже не страшно, а как-то... Словно глотнула заварки из чайника, а так, оказывается, таракан сидел. Не столько страшно, сколько противно, что наблюдают за тобой, и анализируют, готовят тебе подарок очередной. А страшно, это вот это. (Маша мельком оглядела уважаемых зрителей). И ничего, как-то выплываю.
Рыбьи, лошадиные, куриные, гусиные образины, чавкая и сочась зеленовато-серой клейкой жижицей, поскрипывая, сопя и гримасничая, то и дело норовя трансформироваться во что-то еще более неуместное, наползали на Марию из углов, как пауки, обволакивая ее вязким удушливым туманом истерогенного осеннего кошмара. Они то распадались на какие-то маленькие, полупризрачные колесики, поршеньки, шестеренки, ржавые пружинки, рычажки и прочую «пограничную» атрибутику нервного срыва, то вдруг вновь складывались, как паззл, в единое псевдолицо, которое, не успев появиться на свет, принималось вынимать самое себя из себя же, и затем, спешно растворялось в косых солнечных лучах, пробивающихся сквозь потные стекла автобуса, предоставляя освобождающееся поле деятельности очередному маслянисто поблескивающему продукту метаболизма реальности... И создавалось странное впечатление, будто все эта «метаморфозистость» имеет место исключительно для того, чтобы произвести впечатление... Только вот зачем? Маленький опрятный старичок, угнездившийся в щели меж сидений, тихо спал, приоткрыв рот и закатив глаза. Слюна стекала по его подбородку, ширинка была расстегнута, и из нее робко выглядывало пожелтевшее белье. Звериные голоса пробивались сквозь плотное урчание двигателя, словно моча сквозь матрац. Мальчик лет десяти с квадратным нарывом бейсбольной кепки пристально смотрел на Машу, грязным пальцем насилуя нос. Кунсткамера... Все привычно, в меру страшно.
Но ничего нет страшнее человека, сидящего напротив. Человек, сидящий напротив – извечный кошмар переполненных (или полупустых) автобусов, троллейбусов, трамваев, подземных и наземных электропоездов. Человек, сидящий напротив, максимально приближен к слабой и беззащитной в своей дорожной отрешенности жертве. Тому, кто вошел на первой, тому, кто в нетерпеливо колышущейся массе угадал точку остановки медленно ползущей двери, тому, кто локтями расшвырял подлых конкурентов – «дерьмо это – ездют и ездют куда-то!» – тому, кто прорвался, вломился в теплое жерло капсулы, – тому, и только тому повезло; он сядет вперед, – обратите как-нибудь внимание – в девяноста пяти из ста случаев он сядет туда, где нет места мрачному созерцателю, душелазу-анализатору, человеку, сидящему напротив. Спокойнейшее место, лучшее место в скотовозках «ЛиАЗ – 677» – там, впереди, где левое колено во все времена года обжигает адовым жаром, а правую ступню леденит арктическим холодом, а перед самым лицом имеет место весьма нехорошо пахнущий поручень. Однако там не будет этих сверлящих глаз. Там мирная стенка с небольшим, сальной шторкой задернутым оконцем, если действие происходит в милом сердцу отечественном «ЛиАЗе», или косая черная стенка с таким же почти оконцем, если это венгерский «Икарус». А тем, кто, нетерпеливо подвзвизгивая, ринулся вперед за первым, останется лишь смириться с участью жертв друг друга, и мечтать хоть о какой-нибудь стенке, пусть хоть вылепленной из навоза.
Человек, сидящий напротив, следит за каждым вашим движением, и если вы откроете сумку, он непременно предпримет попытку в нее заглянуть, если откроете книгу, он будет производить нырятельные телодвижения дабы узреть, что же такое вы читаете. Если бурлящее людское море прибьет к вашему дерматиновому островку какую-нибудь измочаленную бабушку, а вы «поганка молодая» не соизволите встать, он изойдет слюной и обличительным клохтаньем. Он, будьте уверены, не пропустит ничего. А когда вы мобилизуете все душевные силы, чтобы рискнуть посмотреть человеку, сидящему напротив, в глаза, то непременно окажется, что тот мирно спит или безучастно смотрит в окно. И окажется, что все это – берсеркия закомплексованных мозгов, глупейшая мнительность и паранойя, ибо не стоит забывать, что для этого двуногого кошмара вы сами являетесь ни чем иным, как «человеком напротив».
Ноет желтый ковчег, плещется за бортом тухлое утро.
Износ поршней и цилиндров. Износ вкладышей коренных подшипников. Отложение нагара на днищах поршней. Неплотное прилегание клапанов. Пробуксовка ремня привода вентилятора вследствие неправильной регулировки. Подтекание масла вследствие неплотной затяжки штуцеров и пробок. Недостаточное охлаждение двигателя вследствие неисправности термостата и отложения накипи в системе. Повреждение изоляции вторичной обмотки катушки зажигания. Износ подшипников карданного вала, изгиб карданного вала, подтекание масла в картере заднего моста. Износ сальников амортизаторов. Недопустимый люфт рулевого колеса. Погнутость тяг. Тусклое свечение фар вследствие окисления контактов, недостаточная освещенность салона вследствие отсутствия части ламп. Коррозия обшивки кузова. Разболтанность стяжных соединений. Неисправность системы открывания пассажирских дверей. Поломка части сидений салона. Господи, до чего же все хорошо!
Еще не очеловечившаяся утренняя толпа пропихнула Машу в самую середину салона. И волей-неволей, пришлось заняться гимнастикой, гоняя по крови остатки вчерашних ликеров, гимнастикой несколько необычной, состоявшей из одного единственного упражнения: то время как одна нога покоилась на пупырчатом резиновом полу половинки автобуса, вторую, угодившую меж чьих-то тюков, занимавших почти все пространство хрипло постанывавшего диска сопряжения, на каждом повороте оттаскивало то в одну, то в другую сторону, выкручивая голеностоп. Первое время Маша находила это забавным...
Опять все то же самое... впрочем, нет худа безо всякого добра. Привел Господь наконец испытать, как это, когда ладони тошнит; Сартра так вот просто и не поймешь, покуда не припрет к стенке. Тут, правда, речь уже не о тошноте идет, а о рвоте...
Если бы таковое было возможным, ухватилась бы Маша за воздух. Периодически всю ее перетряхивало, от корней волос до оттоптанных ступней, чувство омерзения от соприкосновения ладони и даже кончиков пальцев с заляпанной потными руками и, казалось, сочащейся теплым потом изнутри металлической перекладиной.
Хоть бы петли повесили, что ли... Что же меня так раздражает сегодня все? Надо лечиться, лечиться, лечиться, таблетки пить...
Думаю, не стоит так уж доверять фармакологии... – прозвучал у самого уха знакомый голос Благовещенского.
Ну вот! – было единственное, что Маша успела подумать, рванув через тюки к дверям. Такого появления она никак не ожидала, как, впрочем, не ожидала никакого другого. Но он неизвестно зачем появился вновь, и как-то совсем не так, как это было вчера, безо всякого налета потустороннего, средь бела дня, в толпе... Разумеется, шок у Маши появление Благовещеского вызвало, но не столько тем, что появился именно Благовещенский, а не кто-то еще, сколько самой неожиданностью появления. Каким-то банальным во всей своей "необычайности", показалось Маше все происходящее, ведь не так давно «мудрое явление» болталось в шахте лифта, и весело верещало в переговорное устройство. Этим все, казалось бы, и должно было закончиться, забыться, уйти в какую-нибудь вторичную ссылку, но нет, на тебе – явление номер три. Видимо, еще не все было сказано... Пахнуло от всего этого не инфернальным, как было в первый раз, и как он, в принципе, и должно быть, а, напротив, чем-то обыденным, и оттого раздражающим, как, например, бабушкины пирожки с капустой, мусорное ведро, цирковая арена и постмодернизм. И, тем не менее, Маше стало нехорошо, хотя хорошо ей не бывало почти никогда...
Двери, как им и было положено по сценарию, закрылись перед самым ее носом. Благовещенский упорно придирался сквозь толпу, не обращая никакого внимания на дружный пассажирский мат, и, наконец, подобрался вплотную.
 – Знаете, Маша, если быстро перевернуть песочные часы в тот момент, когда в верхней колбе еще остается немного песка, можно сделать вид, что обманул время, можно просто разбить часы, и тогда начнет казаться, что время остановилось, на время конечно, и то, если неподвижно сидеть в кресле с закрытыми глазами, а еще можно спуститься в бункер и какое-то время находиться там в полной изоляции – время растянется как минимум раза в полтора – два. Однако сколь не крути различные нехитрые приспособления – с кукушкой, с маятником, – нельзя разрушить или хотя бы изменить то, чего нет. И что делась с тем, что находится все всяких «есть» и «нет»?
- А зачем что-то делать? – хмуро спросила Маша, толком не понимая, к чему это все было сказано.
- Вот и я думаю, зачем? Однако зеркала бьются, а часы летят в стены...
- У меня не летят. И вообще я не знаю, как на вас реагировать…
- Да, поскольку чувствую, что это наш с вами последний разговор, следует кое-что вам пояснить, а прежде всего извиниться, хотя лично мне извиняться перед вами не за что – хоть я и в курсе, что у вас вчера в лифте случилось, но поверьте, голосил это совсем не я, меня там и близко не было. А тот, то там на самом деле был, вообще никогда не извиняется, во всяком случае, пред своими персонажами... Вас же нет, по сути, как и меня самого.
- Где нас нет – здесь, там?
- Там...
- А, вот оно что, – улыбнулась Маша, – в таком случае их самих там никого нет. Мы же с ними в одинаковых условиях находимся. Отношение к реальности как к тексту, и наоборот…. То есть опять про мир, про театр. Загвоздка лишь в том, что я в таких декорациях играть отказываюсь.
- А кто вас спросит?
- А пусть не спрашивают. И, кажется, вы мне так и не ответили, кто вы такой на самом деле. На Деда Мороза вы не тянете.
- А если я просто не знаю, тогда что? Эффектнее, разумеется, было бы сказать, что вы, дескать, не поймете... Но я так говорить не буду. Дело здесь отнюдь не в Морозе, и не в новизне теории, которую всегда можно оспорить, да и не в теории вообще. Помните, где-то, не помню где, было такое: «Времени не было, оно покоилось в бесконечных недрах продолжительности» и так далее. Вот так и я, если не сам эти недра – это было бы уж слишком – то, во всяком случае, оттуда родом. Так что не знаю, как там насчет вас, но меня действительно нет, как ни крути.
 – Понятно. Скучно как!
 – А вы чуда от меня ожидаете, что ли?
 – Да нет, вы ведь, вроде, сами говорили, что чудес не бывает.
 – В общем да, чуда, по-видимому, не будет, хотя смотря что считать чудом... И вот еще что. Я, уже успевший вжиться в роль всеведущего и всесведущего, нахожусь в постоянном нервозном ожидании того, что они придумают еще, куда зашлют на этот раз.
- Ну, хорошо, это вы опять «в контексте», а лично от себя? Вне, так сказать, соотнесенности с этими, как вы их там называете, с мутными глазами?
 – А вы все истин ждете?
 – Конечно, жду, иначе вообще зачем весь этот разговор.
 – А я думал, вы цирк скажете...
 – Нет. На цирк это уже не похоже. Но если без истин, так чего разговаривать, маячить здесь?
 – А мне все равно, где маячить. Ну да ладно. Чего уж там... Вот только верите вы, или нет в то, что все это лишь текст, но никакой истины я изречь не могу, поскольку не в силах изречь ее они. Могу дать лишь несколько рекомендаций.
 – Это типа тех, вчерашних? Не ездить в гости и ни на что не надеяться?
 – Нет, рекомендации более абстрактные. Видите ли, Маша, в том, что иногда обстоятельства ни с того ни с сего начинает выворачивать вам на голову кислыми щами, и кривая жизни синкопирует подобно кардиограмме инфарктника, никого винить не следует, ни бога, ни, тем более, себя – здесь нет ни причины, ни следствия. Расценивать очередной, извините за грубое выражение, поджопник судьбы как наказание за тот или иной грех столь же глупо, сколь делать добро, рассчитывая на ответные проявления. Однако мне пора, а под конец, подводя черту под картонным идиотизмом происходящего, не лишним будет содеять что-нибудь этакое, например, не выйти из дверей, а раствориться в воздухе.
 – А легкий дымок после исчезновения будет?
 – Если хотите, то будет и дымок.
 – А не слишком ли смазанная концовка получается? Вот так сразу «пора» и все. Может, еще побеседуем? Вы меня заинтриговали как-то...
 – Польщен, но мне действительно пора. А насчет финала не беспокойтесь. Вы ведь себя мыслите вне текста? Вот и живите себе дальше, а они пририсуют что-нибудь еще, например послесловие. Прощайте.
Вновь исчез. Действительно, легкий дымок, ветерок, как тогда, из лифта, и вновь какая-то макулатура на соседнем сидении. Макулатура на этот раз оказалась не рекламной газетой, а целой книгой, небольшого, правда, формата. На обложке был изображен типичный для книжных иллюстраций городской пейзаж: кривые дома, крыши, черные телевизионные антенны, провода, по диагонали пересекающие всю картинную плоскость. Маше показалось, что акцент был сделан, неизвестно с какой целью, именно на этих проводах. Такие пейзажи очень любят рисовать депрессивные студенты художественных училищ. Необычным, и в то же время раздражающим в своем очевидном идиотизме было то, что надо всем этим городским великолепием, исполненным в технике нависали два предмета: цепочка с гирькой для слива воды в унитазе и водопроводный кран. Больше ничего на обложке не было, не было даже названия. Маша открыла книгу. На титульном листе значилось: «Подстанция Беды», и ниже, мелкими буквами: «Квартальный отчет Отдела Симплификации НИИЛС г. Ижевска». Машу передернуло: «Подстанция... Это во сне ведь было...» На другой странице находилось множество всяких непонятных букв и цифр, а также имелась следующая загадочная информация: «Родионов Ф.Л. Воронеж: Роман. – М.: 2Ы, 2007. – 315с.». Тщетно пытаясь понять, что же она все-таки читает – роман «Воронеж» или какой-то отчет про Беду, Маша наугад открыла книгу где-то в середине и прочла следующее.
...И нам бы лишить Тему детства, так, чтоб краска посыпалась,
Рассовать клизмы по карманам, и – в октябрь, в один из тех дней...
Но мы лишь грязно ругаемся, кланяемся Олёне, кривому Егорке и кучеру.
В амурных делах всегда скрытничают...
Для вас, детей грядущего, закоптили мы этого леща...
Дальше шло нечто совсем непонятное. Маша пробежала глазами еще несколько строк: «Поскольку ... и тем самым ... на торфоразработках... потомки нас не застанут... справочки выдаем...».
Маша уже хотела было книгу закрыть, но тут перед глазами вдруг мелькнуло слово «Пролог». Удивившись, какой может быть пролог на сто девяносто седьмой странице, стала читать...
Не наша в том вина, что первый вопрос всегда звучит одинаково: «А с какой целью»? Вопрос еще не задан, однако есть чувство, что отвечать все же придется. Прежде всего, о прологе: написано все нижеследующее исключительно с целью привлечения к данному произведению внимания определенной части социума, а именно, той многочисленной группы людей, которая без этой присказки, вероятно, не прочтет ни единой строки. Нет, и еще раз нет, мы не питаем относительно своих произведений никаких иллюзий – видимо, в достижении нами благородной цели приобщить обывателя к высокой литературе нам не поможет и данное вступление. Должно быть, единственное, чего мы всем этим сможем добиться, так это вызвать раздражение у другой, не столь многочисленной, сколь вышеупомянутая, но более нам по духу близкой части читательской аудитории. Однако, даже здесь имеют место сомнения. Как показывает практика, слова присказок наших в цель подчас не попадают, поскольку ёрничанье, дуркование, хожение за три моря, хождение колесом, и примерка чужих пиджаков с неизбежным отрыванием рукавов, взятые за основу всей концепции, для стрельбы вообще не пригодны, да и сама цель то и дело норовит сбежать в горы, прихватив десяток заложников. Но все равно что-то пишется и пишется. Дело здесь, на наш взгляд, в следующем: следует проводить аналогию между невротической потребностью что-либо создавать и наркотической зависимостью – зачастую обнаруживается, что две эти вещи – одного порядка. Если наркотизация, как правило, связана с желанием «отойти в сторону», уйти и реальности, то механизм создания произведения представляет собой попытку если не уйти, то, во всяком случае, оградить себя от хаоса, причем не столько внешнего, сколько внутреннего. Искусство здесь – внутренний предохранительный клапан. В этом отношении человек, наделенный способностью вытаскивать наружу и верифицировать свои внутренние переживания, поставлен в более выигрышные условия, нежели остальные, ибо его способность оказывается инструментарием, при помощи которого неструктурированная и насчитываемая поступающая информация дешифруется и фильтруется. Это чем-то напоминает стекло, пропускающее лишь те лучи, что не способны причинить вред. Что же касается возникновения самого романа, то причина данного «креативного акта», естественно, иная. Причем сказать что-либо об «инакости» этой причины вообще не представляется возможным, ибо любое говорение свидетельствовало бы в пользу того, что роман по отношению к прологу является вторичным, тогда как на самом деле связи между двумя этими частями нет вообще никакой (исключая, разве что, саму «филологему» Пролог, самим своим наличием указывающую на наличие после нее некоего текста). Таким образом, к рассмотрению причин создания той или иной части романа следует подходить дифференцировано, если вообще следует подходить. Впрочем, как уже было сказано выше, первый вопрос всегда звучит одинаково, и, во избежание траты времени на посттекстуальное комментирование, в двух словах изложим факты, инспирировавшие нас на создание «Воронежа»: При поступлении заказа (в любом случае от лица постороннего, ибо даже таинственное содержимое собственной головы подчас ведет себя как посторонний, причем настроенный весьма агрессивно) на создание убожества, представляющего собой нечто между предпенсионными потугами внештатных корреспондентов газеты «Октябрьское поле» и комиксом "Росомаха", с гнутыми персонажами нераспознаваемой стилевой принадлежности, преимущественно произносящими «!!!», вместо сюжетов в голову лезут совершенно дикие абстрактные образы (или образины), к комиксам никакого отношения не имеющие, да и не только к ним, собственно говоря... Это напоминает ситуацию, когда идешь с дозиметром в лес по ягоды, и натыкаешься на ржавый танк. Конечно, это ужасно интригует, но хочется ягод. Поскольку рассматриваемые образины-образы какое-то отношение к реальности, пусть совсем небольшое, но все же имеют, уместно было бы артикулировать их как «биопсеобы», т.е. биологические псевдообразы (впрочем, артикуляция явно нуждается в доработке, да и вообще изобретена не нами). Можно обозвать их и как-нибудь иначе, правда, не знаем как. Вся эта «нежить» является тем, что каким-то странным образом, вне зависимости от пожеланий автора, одновременно свойственно и несвойственно месту, времени и действию. Не беремся судить, акциденциальны эти «биопсеобы» или эссенциальны, но, если и не даны сами по себе, а присущи чему-либо, являются качеством, мы затрудняемся ответить, качеством чего. Все это, очевидно, имеет отношение к понятию «индивидуальная мифология».
Собственно, то, что вы сейчас имеете сомнительное удовольствие читать, следовало бы назвать вместо пролога – предисловием, но, к нашему глубокому сожалению, идея предисловия уже давно замуслена другими авторами, которые, зачастую, в предисловии стремятся разжевать последующее повествование, растолковать, что же, собственно, имеется в виду, мягко намекая читателю на его некомпетентность в ответственном вопросе дешифровки авторских забросов, стараются нашинковать мысль помельче, и, в конце концов, упоминают сверхзадачу и начинают тыкать любознательного недоумка «ейной мордой в харю». Пожалуй, достаточно...
«Я тоже так считаю», – подумала Маша, и, закрыв книжку, убрала ее в сумочку. Пора было выходить.
В подъезде еще с вечера горел свет. «Мерцала бледная лампочка в подъезде» – зачем-то подумала Маша. Пробежал по спине колючий холодок: «Зачем я это, про лампочку, тем боле в такой форме? Видать, автор сквозь самого себя пробиться никак не может. Мало того, что над всем этим стоит, так еще и внутрь влезть хочет. Все перемешал, увяз, и теперь никак не вылезет. Что же это, выходит опять он, этот… кто-то прав оказался, и все это текст? Стоп! Он этого не говорил... Нет, говорил, а я с ним не соглашалась. А теперь... Может, он, это и есть автор? Хватит об этом! Все!» Последнее, заметим, (и сама Маша это не преминула заметить) произнесено было вслух, причем достаточно громко, а адресатом, вероятно, был все тот же Благовещенский. Однако услышал тот, или нет, или в очередной раз сделал лишь вид, что не слышит, мы не знаем. Не знала этого и сама Маша… Возглас не помог, и, поднимаясь по ступенькам, Маша продолжала рассуждать.
А может и правда, с ангелом столкнулась? Нет, не похоже. Короче, пошел он в жопу. Раз уж он такой умный, и деконструктивистом оказался, то сам должен был бы знать, что центра у текста нет, а он именно центром и отрекомендовался… Помню, фильм смотрела – называется… какой-то этаж... про виртуальность, про то, как деятели компьютерные в виртуальный мир шастали, и шороху там наделали, а потом оказалось, что их самих кто-то слепил. Многоэтажность такая получилась. Так там у них тоже до самого конца фильма никто не мог въехать, как такое получилось. Сложно все, одним словом.
Маша сама не заметила, как остановилась. Вернувшись в реальность, сказать о которой, что она напоминает текст, можно было лишь с большим трудом, Маша хмуро покосилась на ободранный пластик лифтовой двери, с секунду подумала, и продолжила свой путь пешком. Недоразвитые окошки площадок с одышкой опускались навстречу, оставались на поворотах за спиной. За шестой, у самого лифта, одиноко белел сморщенный полиэтиленовый пакет. Постояла, переводя дух. Полезла дальше.
Захлопнув дверь, зажгла свет в прихожей и осмотрелась: все было как прежде, как до ее ухода, только папина куртка уже не валялась на полу, а аккуратно висела на вешалке, и исчезла копия Шишкина. «Выкинул, наверняка», – без сожаления подумала Маша и вздрогнула – показалось, что на кухне что-то звякнуло. Резко повернулась: на табуретке у окна, вопросительно вытянув шею, сидел папа, и что-то интенсивно дожевывая, смотрел на нее.
- О! Давно очнулся-то? Как чувствуешь себя?
- Спасибо, не дождетесь!
- А конкретнее?
- А зачем тебе конкретнее?
- Так, ради интереса...
- Чувствую так, как ты выглядишь.
- Вот спасибо за комплимент.
- Да не за что. Ты сама-то где всю ночь прошлялась?
- О! Есть! Вот это «сама -то» очень хорошо прозвучало…
- Да, замечательно. И все же, где?
- Я б тебе сказала…
- Ну, так и сказала бы.
- Тебя пыталась догнать.
- Ну и как? – с какой-то обреченностью спросил отец.
- Нет, не смогла: ты вне конкуренции. Но вот товарищи, пожалуй, тебя превзошли. Да и не только тебя, но и себя самих.
- Товарищи… Это какие, мудило твой, Кирюша с друзьями?
- Он не мудило… Впрочем… Я бы даже и не так сказала.
- Я бы тоже. Говорил я тебе уже сколько раз… Я ведь понимаю, хоть я и отец… Нет, что-то не то я... Одним словом, сколько бы раз я его ни видел, всегда одно и то же впечатление –пустой и никчемный. Я в молодости таким как он жопы на фашистские кресты…
- Ты чего это понес-то?
- Извини, извини. Просто я даже не спрашиваю, что ты в нем нашла – давно это было, я не понимаю, чего ты сейчас – уже три года, как ты с ним болтаешься – от него ждешь? Не знаю… Не отношения у вас, а плесень какая-то… Противно.
- Противно – не смотри.
- - Рад бы, да не получается. Но послушай меня, дурака, у него ведь на лбу написано, что ничего хорошего от него не жди. Я все никак не пойму – он дурак, или наоборот, хитрожопый? Скользкий он какой-то, не поймешь, чего ему надо...
- Да ничего ему не надо, и не хитрожопый он... Он вообще никакой...
- Так какого же... ты его сюда приглашаешь?!
- Не знаю я...
- Вот и я не знаю. Придет вечно, чинный такой, сядет в углу, и только и слышно от него: «малыш» да «малыш». Даже противно как-то... Он тебя как-нибудь еще, по-другому называет? Малыш... ****ь! И лицо дебильное у него какое-то, и друзья дебилы. Как они учиться умудряются? А от тебя только и слышу, что о пьянках ихних. А здесь, со мной, тихий, интеллигентный... Забыл, кто он у тебя, юрист, кажется? Ага, юрист. Вот жили в дерьме, и будем поэтому... А я в их возрасте... Я в музыкальную школу по снегу, в мороз, каждый вечер по несколько километров отмахивал. Ты ведь знаешь, как мы жили... И потом, с матерью твоей тоже... Сам в институт поступил. Без блата, без ничего. Сам, понимаешь?! А этот?.. Ты вот, кстати, тоже сама поступила, и не куда-нибудь, а в МГУ.
- Один черт, что поступила, что нет, – отмахнулась Маша. Ей явно стал надоедать отцовский монолог.
Ни на секунду не оставляло некое странное, неприятное чувство неловкости, и даже не неловкости, а абсурдности происходящего: вот сидят два человека, оба с перепоя, обоим, соответственно, худо, и старый дурак учит молодую дуру, как надо правильно жить... Дискомфорт возникал, прежде всего, из-за того, что на всем протяжении разговора Маша автоматически, вопреки своей воле мысленно сопоставляла две картинки, два кадра: сегодняшний отцовский облик и вчерашнее его «отсутствие». Как-то все это не увязывалось в единый веник, именуемый «папой». Не сходилось также и то, что сейчас говорил отец, и то, что вчера сказать пытался... За двадцать лет Маша так и не смогла привыкнуть к этим метаморфозам. Касалось это, что было весьма странно, исключительно отца, и никак не относилось, например, к однокурсникам или к себе самой. Себе Маша уже почти не удивлялась. Проблемы с адекватным восприятием вечно неадекватного папы Маша испытывала практически всегда; старалась она, как могла, относиться серьезно к тому, что тот пытался ей иногда растолковать, объяснить, но как только он открывал рот, срабатывала блокировка – вырастала как из под земли стена с изображением пьяного в дрова папеньки, и все произнесенные и еще не произнесенные слова автоматически отменялись, рассыпались, как рокфор, сводились к нулю. А если и доходило до Маши кое-что из того, что говорил отец, то в голове по вышеизложенным причинам оставалось ненадолго, благо и свободного места, как считала сама Маша, в голове у нее оставалось совсем немного. Напоминало это все ситуацию, когда, например, в течение нескольких месяцев слушаешь по телевизору проповедника, а потом по другому каналу сообщают, что-де состоялся над ним суд, – мальчиков совращал... Почему так происходило, как уже было сказано, Маша точно не знала, однако некоторые соображения на этот счет у нее имелись. Быть может, происходило это оттого, что слишком плотно засел, укоренился в Машиной голове известный архетип, а именно: «отец – мудрый учитель, строгий, но справедливый». Слишком многого, наверное, ждала она от отца. А поскольку убеждена была в том, что в бога не верит, однако потребность в чем-то, чего сама толком объяснить не смогла бы, периодически испытывала, чудес ждала, особенно в детстве, от отца. Позже потребность в чудесах отпала, однако появилась потребность иного плана – потребность в совете. Но вместо советов каждый вечер получала Маша билеты в цирк... Постепенно она к этому привыкла, но когда папа вдруг вспоминал о том, что он таки папа, получалось все как в басне «Лгун» дедушки Толстого Льва Николаевича, упокой Господь его душу. Были также опасения чисто медицинского, генетического характера: чувствовала Маша, что волне может пойти по папенькиным стопам – по отцовской линии практически все родственники были алкоголиками. Короче говоря, боялась Маша за себя, боялась, что гены таки о себе заявят, и заведут куда-нибудь не туда, если не успеет нелегкая вынести чуть раньше куда-нибудь туда... По той же самой, кстати, причине, никогда почти Маша не подавала нищим, разве что совсем дряхлым бабушкам. Вряд ли видела она в этих пробирающихся по вагонам тенях свое отражение, но подсознательный страх, страх упасть с социальной лестницы вид этих «теней» все же вызывал.
- Нет, не один черт, – не унимался папа, ему явно хотелось поговорить еще, – У тебя своя голова есть, а за него мама думает, или хрен его. Ты что думаешь, ты у него одна?
- Ну, ты давай, заканчивай херню нести! – наконец окончательно разозлилась Маша.
- Херню? Вот будет тебе и херня, и... все остальное, когда он тебя наградит чем-нибудь еще...
- Что значит «еще»?
- А вот то и значит. Ты что себе думаешь, я совсем дурак, вообще ничего не понимаю? Ты мне, конечно, ничего никогда не говоришь, но таблетки у тебя в столе видел недавно: ципробай, таривид, еще какие-то... Я же знаю, от чего это, и сколько это стоит. А деньги у кого берешь? У меня.
- Вот оно в чем дело – денег пожалел. Ну, так вот, во-первых: почему ты у меня в столе роешься? Во вторых: откуда ты знаешь, что я это от него подцепила?
- Опа! Не от него? Еще лучше! Еще один. Или не один? Сколько их у тебя? Ну, значит так тебе и надо, раз ты сама такая же. Только деньги себе на таблетки сама зарабатывать будешь, или пусть тебя твои козлы финансируют. А в стол я к тебе полез, чтоб бумагу взять. Тебя дома не было, так что случайно увидел...
- Понятно. А с каких это пор ты стал борцом за нравственность?
- Я не борец за нравственность, я о твоем здоровье забочусь.
- Слушай, папа, блин, это уже совсем не то пошло... Мне не десять лет. Раньше надо было воспитывать, а вы только и делали с матерью, что сходились да расходились, и все из-за тебя. Ну тебя в жопу, я к матери перееду.
- Ага, очень она тебя ждет, а особо этот, манагер ейный... А вообще, как хочешь. Я тебя не держу, я просто о том говорил – лучше поздно чем никогда, – что умнее надо быть, а то подцепишь такое, что никаких денег потом не хватит...
- Минздрав безмолвствует.
- Чего?
- Да это я так. Как в «Годунове», – там народ безмолвствовал, а здесь Минздрав.
- Все весело тебе. Смотри, довеселишься...
- А ты сам-то не веселился никогда?
- Я знал, когда веселиться, а когда дело делать.
- Дело?! Херовое у тебя дело. И дела твои херовые. В школу он по снегу... И что это в результате дало? Все твои друзья из института ушли, деньги делают а ты как сидел в своей лаборатории вонючей, так и просидишь до пенсии. Почему вот ты, например, на работу сегодня не пошел?
- Болею... Тучков, – папа переглотнул, – отпустил. Я звонил.
- Вот я о том и говорю, – Маша включила чайник, – Взаимопонимание алкоголиков.
- Поговори, поговори тут... – буркнул папа, опустив глаза в тарелку, – Тут, кстати, бабы на работе вчера какие-то «Статик дастеры» покупали, чтоб пыль собирать. Так я тоже взял.
- И где он?
- На работе вчера оставил.
- А, ну да, конечно... Только в этом «Статик дастере» статики ровно столько же, сколько в дохлом осле динамики. Тебе чего, хозяйственный, деньги девать некуда?
- Да он стоит-то копейки... Завтракать будешь?
- Я ужинала недавно.
Задевая углы и чертыхаясь Маша прошла в комнату, но что-то вспомнив, вернулась на кухню, и деловито осведомилась:
- Фестал остался у нас?
- Не-а, кончился весь, – подумав и прожевав сказал папа. – А что, желудок болит?
- Нет, душа...
- Ты это... Тут это самое... Палитра какая-то валялась, так она пахла сильно. Я ее выбросил. Ничего?
- Какая разница? Где-нибудь в другом месте теперь пахнет, – невнятно пробормотала Маша, думая о чем-то своем. – Фестала нет, значит... А седуксен остался, или тоже весь сожрал?
- Седуксен?!
- Да-да, седуксен.
- Не знаю я... – удивленно протянул папа, – посмотри в шкафу. Я, кажется, не все выпил. А с чего это тебе седуксен понадобился, тем более с утра? Ты ведь у нас ярая противница всего этого дела.
- С чего понадобился... С того же, с чего и тебе.
Обои. Тумбочка. Кресло. Торшер. Коробочка с заколками. Диван, распахнувший пыльные объятья. Все по-прежнему, вот только комната расположена как бы под другим углом. Обычное явление... Светилась точка индикатора на панели телевизора. Маша не глядя ткнула в пульт. Точка погасла, экран налился синим пламенем. Что-то с цветом... Мастера бы... Руки не доходят... Или новый купить... На экране заплясали какие-то мальчики. Убрала звук. Таблетки две хватит. Или две с половиной? Три – в самый раз.
– Ты чай-то будешь? – донесся с кухни голос отца.
 – Ну, налей.
 – Сама налей, – был ответ.
Однако, через несколько минут папа, держа в руках чашку, вошел в комнату. Маша, переодевшись, сидела в кресле, и, не включая звука, щелкала пультом.
 – Вот ведь дерьмо...
 – А по-моему интересно, – папа поставил чашку на столик у кресла, – Я вот вчера про Келдыша передачу смотрел...
 – Про кого?! – подавилась хохотом Маша.
 – Ничего смешного не вижу, – папа взял со стола газету, и с обиженным видом ушел обратно на кухню.
Маша осталась одна. Сквозняк гонял по комнате неизвестно откуда взявшиеся валики пыли.
Вчера ведь только убиралась... Хоть бы дверь закрыл...
Маша встала с кресла и, чуть пошатываясь, подошла к двери, закрыла ее, а затем подошла к окну и закрыла форточку. Посмотрела в окно...
Надо краской какой-нибудь замазать что ли, чтоб не видеть этого всего...
Занавесив окно, Маша включила торшер, обогреватель, и снова уселась в кресло. Таблетки еще не подействовали. Протянула руку и взяла одну из книг, лежавших на столике.
Роб-Грийе, «В лабиринте». Только не сейчас...
Маша положила книгу обратно, засунула руку под стол, и нашарила там какие-то листы. Листы оказались ксерокопией дипломной работы подруги, заканчивавшей педагогический.
Уже ведь неделю назад просила, чтоб прочла и позвонила, а я, дура, забыла. А чего сама не звонит больше? Ну да бог с ней, сейчас и прочту...
На титульном листе значилось: «Бунин и незаметность». Несколько страниц, как видно, остались лежать под столом, но опять лезть за ними под стол Маша была уже не в силах. На станице под номером пять Маша прочла следующее.
«...Но история Митиной любви, в отличие от большинства бунинских любовных историй – достаточно длинная и сложная, и ее надо рассказывать, ее невозможно всю вот так, по кусочкам, «запрятать» в деепричастные обороты. И она действительно рассказывается. Но в нескольких местах, особенно сопровождающих повороты сюжета, происходят снова, по выражению Выготского, «прыжки», перебивающие плавное течение повествования. Вот Митя уезжает в деревню, вот Катя его провожает, поезд трогается. И вдруг дальше читаем: «Давно наступили долгие весенние сумерки...» Мы пропустили это... Стирается нарисованная воображением читателя сцена прощания и возникает новая: декорации (вокзал) окутываются сумерками. Кто именно пропустил наступление темноты? Герои – Катя и Митя? Читатель? Или, может, сам Бунин? Автор умышленно отодвинул сообщение о сумерках, дабы показать читателю, насколько увлечены были персонажи друг другом. Здесь, в момент получения нами (читателями) информации о наступлении темноты, происходит замечательная вещь: изменяется повествовательный модус презентации «истории»: от сцены к панораме. Читая о прощании, читатель, если не смотрит глазами фигурантов (персонажей), то, во всяком случае, находится где-то рядом, и вместе с персонажами «не замечает наступления сумерек», а затем, во время прочтения фразы (о наступлении сумерек) вместе с автором встает НАД сценой. Если же предположить, что мы не заметили, вместе с самим автором, нарратором, можно говорить о некотором «выпадении» автора из повествовательной формы «панорамного обзора» в форму «драматизированного повествователя» («выпадение» на момент написания сцены прощания), т.е. в этот момент можно говорить об определенной степени интегрированности повествователя в действие рассказа. Конечно, все вышеизложенное весьма условно. Читаем дальше: «В деревне жизнь началась днями мирными, очаровательными». И вдруг опять – прыжок назад: «Ночью, по пути со станции, Катя как будто померкла, растворилась во всем окружающем». Сами по себе эти фабульные сбои незначительны, но они не позволяют читателю слиться...»...
Да, говорили мне люди, что у них там одни наркоманы учатся, да, видать, не все сказали. Я так мыслю, у них там и преподаватели такие же... Ладно, ведь этакое вот изобразить – изобразить-то все что угодно можно, – но ведь она, наверное, рассчитывает, что ей за это еще и диплом дадут. Им, конечно, виднее, но я за такое ****юлей дала бы, а не диплом... «Бунин и незаметность»... Может, я что-то важное упустила?.. Может, сейчас только так и пишут? Ну, да ладно...
Тут Маша вспомнила о книжке, купленной с неделю назад, и до сего времени так ни разу и не открытой. Купила ее Маша в каком-то маленьком книжном магазинчике исключительно из-за названия – «Место». Имя автора ни о чем ей не говорило. Оформление же было на редкость унылым, под стать названию – на обложку была помещена старая, пожелтевшая от времени черно-белая фотография какой-то картотеки – пыльные деревянные стеллажи, ящички, алфавитные указатели. Уже от одного вида обложки становилось донельзя тоскливо...
Книга открывалась, как повелось, авторским обращением:
«События, о которых здесь пойдет речь, большинству читателей покажется вымыслом. Действительно, доля ирреального (и даже инфернального) в повести присутствует. Однако согласиться с этим я смогу лишь отчасти. У меня, пожалуй, найдутся веские аргументы в пользу того, что все изложенные мною события «реальны». Последнее слово я намеренно беру в кавычки по двум причинам. Во-первых, появление в контексте подобного обращения слова «реальность», не взятого в кавычки, указывало бы на абсолютную уверенность автора в том, что он ЗНАЕТ... Я же не знаю ничего... Во-вторых, утверждение, что «события реальны», отнюдь еще не означает, что события действительно когда-то имели место, речь здесь идет лишь о возможности таких событий, и возможность эта, как мне представляется, весьма велика. На протяжении веков человеческая природа претерпела мало изменений, и все остается таким, каким и было и, видимо, будет таким всегда: границы между реальным и ирреальным могут сдвигаться в одну или другую сторону или же вовсе исчезать в зависимости от предрасположенности сознания индивида – принимать вымысел, иллюзию за действительность, и так и пребывать в иллюзиях до самого конца, либо, напротив, считать, что все происходящее – обман, а окружающие – лишь фантомы. В этой книге я попытался осмыслить и интерпретировать известную поговорку «не место красит человека, а человек место». Я пришел к выводу, что при всей мудрости данного изречения, оно несколько однобоко. Месту, вне зависимости от присутствия там того или иного человека, не свойственно изменяться. Есть области, которые не сочетаются со страдательными причастиями («окрашенное место»), они не могут быть «окрашены», они лишь сами «красят», причем это «красят» почти всегда означает одно – «разрушают, подчиняют, убивают»... Можно оклеить стены новыми обоями, сменить мебель, прогнать из дома тени предыдущих жильцов... Но ничего не изменится, все останется на своих местах, и все та же невидимая сила будет давить вас до тех пор, пока вы не сдадитесь. Среда обитания не спрашивает желания пациента, она просто есть, и ты с ней один на один, точнее, один на много".
Маша уже почти засыпала, как вдруг раздался телефонный звонок. Сняла трубку.
- Алло. Привет. Да ничего, нормально... Это я вздремнуть собралась. Да ничего, ничего. Как дела-то? Куда? Сегодня? Даже не знаю, я ведь всю ночь у этих просидела... Ну да... Еще и таблетку сейчас выпила. Знаешь, давай я подремлю, а ты позвони узнай; если никого не найдешь, перезвони, ладно? Я сейчас отрубаюсь просто, а если проснусь, то, может, и пойду. Хорошо? Ну, ладненько. Ну, все, давай... Перезвони попозже. Ага... Всё. Пока.
Книга была отложена.
В телевизоре какая-то утомленная девица кормит микрофоном амбала в камуфляже. Тот напряженно сопит, думает. Переключила. Задумчивое «э-э-э-э» по каналу «Культура». Переключила. Выключила.
Ни дня, ни часа? Ничего... Неужели так может быть? Зачем постоянно спрашивать себя о том, что знаешь наверняка? Наверное, затем, чтобы самой себе ответить, чтобы иметь хотя бы один ответ. Вместо остальных – молчание. Да, вокруг пустырь, но не это страшно. Страшно другое: на закате, в тихую минуту начинаешь вспоминать свой день, и опять, как вчера, как неделю, год назад, поднимается в голове вихрь, вздымающий голоса из ниоткуда, ненужные и пустые образы, призраки несуществующего, тени снов, и отдала бы все на свете, чтобы забыть это, и вспомнить что-нибудь другое. Но нет, ОНИ этого не позволят. Телеграфными проводами гудят нервы, да уползают в искривленную усталостью перспективу комнатушки вешки обоняния и осязания: боль в порезанном пальце, рябь в отсиженной ноге, пленка на лице и ладонях. Маячат бледными огнями на застиранной до дыр глазной подкладке коричневые пузырящиеся ямищи кварталов. Невидимый пресс заталкивает в отстойник души скрип дверей, фальшивые ноты и запахи, перешептывания, шарканье стоптанных тапочек по гулкому коридору, тиканье часов, растерянные взгляды друзей, желтые вопли маршрутных табличек, поволжское оканье решеток путепроводов, руины облаков, мушиные глаза экранов, гогот непонятных коробочек, неизбывное подозрение, что за спиной кто-то есть, мертвые трубки в телефонных будках, мерзлое мясо в холодильниках супермаркетов, кафель подземных переходов. Этим и живем, из этого слеплены...
Вновь подходишь к окну, и вот над городом воцаряется «Произошедшее», а затем, как всегда, – беззвучие нескольких последующих часов, заполненных чтением, чаем, дремотой. Сонные куклы, медведи, плюшевые лягушки, никогда не высыпающиеся до конца. Книги и пыль... Неужели иначе нельзя? Сентябрь, октябрь, ноябрь – с.о.н.
Мне страшно, безумно страшно, и я не знаю, чего боюсь, и от этого становится еще страшнее. Боже, какой бы ты там ни был, не допусти! Неужели убогий сон обернется сном страшным? Мой язык, полный вычурных, зачастую неуклюжих вывертов, бессилен...
Зачем ему это, зачем? И зачем он мне, если я так и не знаю, кто он? Три буквы; нечто, что призвано что-то значить здесь, среди хаоса смыслов, здесь, где означаемое невозможно отличить от означающего, где всё находится слишком близко, где всего в избытке, где каждую минуту ждешь, что предметы раздавят тебя, как насекомое, выдавят, как угорь, где все имеет предельно четкие очертания, где за чужими спинами невозможно увидеть себя...
Уже в который раз ловлю себя на том, что практически перестала думать образами. Из памяти больше невозможно извлечь почти ни одной картинки, а лишь только текст, исписанные листы бумаги. Даже сновидения часто приходят в буквах, набранных двенадцатым кеглем... Мне не нравится то, как я думаю, мне не нравится то, о чем я думаю. Порой начинает казаться, что думаю уже не я, а нечто, паразитирующее на моей памяти, и я не могу это остановить, не могу пробиться сквозь саму себя, получить, наконец, допуск в архив воспоминаний, запереться там, хотя бы на время «забыть» о настоящем, убрать резкость, приглушить звуки, убавить свет, получить, наконец, отпуск...
Я устала... Устала ждать, когда пройдут «трудные времена». Я знаю когда – для меня никогда, поскольку причина их наступления – во мне. Знаю, и все равно жду. Или это не я, а какой-то неизвестный пока инстинкт, «инстинкт ожидания» ждет вместо меня, в то время как я сама ни на что не надеюсь? Я распадаюсь на какие-то куски... Раньше была так преисполнена эмоций, а сейчас все притупилось – если и остались, то по большей части отрицательные. Уже и не страдаю, и не радуюсь. Меня не мучает стыд за прошлые «грехи», у меня нет безудержных порывов. А, может, и к лучшему? Меня несет какой-то невидимый поток, а куда – не знаю. Мне иногда кажется, что мне уже безразлично, чем все кончится, лишь бы скорее. Это все безнадежно, но если чего-то дождусь, то это уже не принесет мне того, чего я ждала. Слишком много приходится делать для этого... И это того не стоит... Оказывается, что несбывшаяся мечта это счастье по сравнению с тем, когда она медленно, день за днем, угасает, бледнеет, рассыпается на глазах, и остается только сожаление... Сожаление что она была. У меня предчувствие, что все идет к концу... Кажется, у меня больше нет ни отчаяния, ни надежд. Неужели всю жизнь притворяться? Неужели никого? Ведь должен быть кто-то... Я просто устала... Устала и хочу спать... Спать...

Человек в сером пальто неслышно прошел вдоль стены, выключил торшер, поднял упавшую на пол книгу, положил ее на стол, затем поправил плед у Маши на коленях, хмыкнул непонятно к чему, и исчез за балконной дверью.








Здравствуй, мой милый.
Сегодня хожу целый день с мокрыми глазами. Звонки эти такие нескладные, я потом еще больше мучаюсь. Сказать ничего не успеваешь, и голос кажется каким-то не таким... Знаешь, я тебя немножко забыла. Приедешь, наверное, чужой такой будешь сначала. Я злая стала в последнее время, никого бы не видела и не слышала. Хочу только к тебе.
Юрка вчера приехал поддавши здорово. Лариска его выгнала из-за этого. Привез бутылку с собой еще, совсем забалдел, плел целый вечер не знамо что. Какой-то он весь замызганный, немытый. Все в одних и тех же брюках и пиджаке. Вид у него затравленный, заброшенный. И жалко его, и какое-то неприятное ощущение после него осталось. Мне очень не нравятся все его дела на рынке. Сейчас он уже материалом каким-то торгует. До двух часов рассказывал мне о своих драках и о бабах. Совсем он запутался, кажется. Он только и говорил, какие мы с тобой счастливые, и как у нас все хорошо, и как тебе повезло с женой. У него после нашего с тобой разговора по телефону слезы выступили даже. А может все и не так страшно, как мне кажется. Это мое настроение, наверное, сказалось.
Сейчас звонил Евдокимов. Сказал, что я пессимистка, что у меня одна суета в голове. В воскресенье пригласил пойти в клуб, там у них какой-то вечер. Решили со Светкой меня развлечь. А мне ничего и не хочется.
Насчет врача, пожалуйста, не волнуйся. Сдала все анализы, в субботу пойдем с твоей матерью к этой врачихе. Это не от меня зависело. Я тебе говорила, почему это все так надолго затянулось.
Завтра поеду к Галке, останусь у нее ночевать, а то дома мне совсем одной сидеть скучно. Ты прости меня за такое мрачное письмо. Я завтра тебе другое напишу.
Целую.
Твоя Маша.


Конец
Москва, 1994-1998


Рецензии
этот выношенный автором герой, где всякий с замиранием сердца узрит себя, эта жутковатость деталей и подробностей, вносящая тем не менее призрак ностальгии, узнаваемость и питающая надежды; и этот абсурд заложенный изначально между бессмысленностью и смыслом... кто как не писатель составит хронику шаткости и контрастов, зафиксирует, закаталогизирует хрупкий артефакт погребённый потребой и продажей - осмыслит мгновенное счастье простодушного существа.

Марк Ермаков   05.08.2010 12:22     Заявить о нарушении
Варусь... я в шоке. я реально не ожидал что ты можешь ТАК писать. литкритика бспзды! ... не то что мне бальзам на лучевые ожоги (хотя и это тоже), а просто, ну, грамотно, умно, складно написано. еп. меня еще никто так не рецензил. спасибо реально. ох. я позже чонить напишу еще.

пс. мама ругается - тебя тяжело читать! я ей твое вслух прочел - вот, мама, кого РЕАЛЬНО тяжело! (не вру.) :)

Филипп Родионов   07.08.2010 21:59   Заявить о нарушении