Записки на губах
Этим вечером все, б-у-к-вально ВСЁ шло не так, как всегда.
Не совсем как всегда.
Не всегда у него ТАКИЕ вечера.
Любови (как он называл жену Любу) захотелось любови в 19-00.
Она страстно затащила его в спальню.
Это случалось с ней редко, раза два в месяц.
И эти моменты надо было уважать всем.
В эти моменты у нее увлажнялись глаза. Она то и дело подходила к компьютеру, за которым Дан, не выходя из сети, играл в «покер», и блестела голубыми отблесками рядом с монитором.
В эти моменты Дан какое-то время притворялся, что ничего не замечает и, чтобы создать ощущение занятости, даже что-то печатал на поиске (в этот раз, кажется, «Эрекция», потому что компьютер усмехнулся и выдал 398 статей про пещеристые тела).
В эти моменты она принималась елозить на табуретке, задевая его коленки толстыми ногами, строить глазки, не хуже заправской путаны на авеню Луиз и щекотно шептать в самое его ухо: «Данюшшшш!».
Сын, обалдуй и бездельник, вопил: «Пап, маме же хочется!». Он только и ждал, когда все чем-нибудь займутся, чтобы курнуть травки на балконе.
Худой, мальчиковатый - вот недавно встретил бывшего однокашника Сашу-Кашу из Уфы, который тоже, оказывается, уже пять лет торчит в Бельгии в ожидании своих позитивов-негативов - встретил и выяснилось, что, если смотреть со спины, вполне можно подумать, что ему все еще двадцать два, как после Политеха, - Дан давно стеснялся этих моментов. Но приходилось отрываться от «срочных дел», вставать с любимого кресла и идти в спальню на неудобную кровать.
За девятнадцать лет с момента их свадьбы, она невероятно поправилась - просто до необозримых масштабов, поправилась так, что соседи по дому, тощие мелкие бельгийцы, втайне окрестили ее… у нас бы сказали «жиртрест-мясокомбинат», а у них говорят - «тонна сала», «une tonne de graisse».
И сейчас тоже Любовь легла на кровать, продавленную в середине, и распахнула свою амбразуру. Все как обычно: обычный арсенал приемов, чтобы пробиться сквозь складки жира куда-то туда. И никакой «любови». Давно никакой «любови». Он всегда в эти моменты абстрагировался, что-то вспоминал, порой к нему приходили даже какие-то практичные, совершенно не соответствующие моменту мысли. Любовь, получив то, что хотела, обычно спала, крепко похрапывая. А он вставал и отправлялся в душ, потом уходил погулять, и шел по улицам этого города, который уже стал своим, но все еще чужой, потому что нет в этих улицах его, Дана, души, его первых поцелуев, и его троллейбусов нет, и поливалок тоже - машин, на которых он под утро возвращался после свиданий. Не снятся ему никогда брюссельские улицы, только ташкентские снятся…
Выдался какой-то особенный закат. Дан прошелся до эспланады, посидел на умытой дождем каменной скамейке, дожидаясь, пока под удары колокола на церкви Сан-Мишель солнце опустится за башни умиротворенного города. Подумал о вечности, о пустоте своей жизни, о том, что ничего уже не поменяешь, о том, что завтра дежурство на электростанции, что надо положить в сумку новую книгу, чтобы не сдохнуть там со скуки среди жужжания аппаратов. Потом постоял возле львов, охраняющих вечный огонь, - когда Оська был маленький, лет десять назад, он очень боялся оскала этих львов. Они приходили положить сюда цветочки «неизвестному солдатику», папа переводил по разговорнику слова на надгробии, а Оська с опаской глядел на львов и спрашивал шепотом «А почему одного маленького солдатика охраняют такие большие лефы?».
Потом прошелся пешком до Маду и спустился к озеру Мари-Терез. Здесь он любил сидеть на траве под деревьями и, ни о чем не думая, глядеть на воду. Так сделал и сегодня…
Сон налетел стихийно и повалил его на траву.
Человек лег под кроной и заснул, как спят дети. Он был красив, как Орфей. Ветер уносил вверх его дыхание. Иве захотелось наклониться, чтобы расслышать получше это дыхание, она аккуратно напрягла верхние ветви, так что мышцы дерева заскрипели в тишине, и плети тонких нижних веток опустились вокруг человека на траву. Странная дрожь прошла во всему телу Ивы. Она отдернула плети. Человек был такой хороший - это был он, тот, кого Ива ждала все тридцать лет. Это, конечно, был он! Она запела - тихонько, чтобы не разбудить его, - и потрепетала ветками по ветру, делясь с ветром своим счастьем. Но вдруг остановилась и замерла. А вдруг он уйдет, а вдруг он здесь проездом, и больше никогда не вернется сюда? Паника на мгновенье пронзила ее деревянное тело и сковала конечности. Но она заставила себя успокоиться. Даже если так, если прожить остаток дней с мыслью, что ты его повстречала, если вспоминать эти мгновения, - вот жизнь уже и не напрасно прожита.
Она снова тихо, чтобы не разбудить его, наклонила ветви и принялась нежно-нежно его поглаживать.
Дан проснулся от того, что кто-то гладил его по лицу. Это было так приятно, что он не решался открыть глаза. Так его гладила мама - в раннем детстве, по щечкам, вызывая улыбку-ямочку. Никто никогда больше не прикасался к этим точкам, так невозможно звеняще откликающимся в сердце. А этот кто-то продолжал свою нежную пытку. Дан приоткрыл глаза.
Он лежал, окруженный шатром ивовых ветвей, и это они, тонкие зеленые плети, щекотали его по щекам, изгибаясь, как пальцы-ленты, как живые существа. Ужас пронзил его сердце. Но в этот же самый момент дрожь электрической волной пробежала по всему телу, и трусы стали влажными. Еще некоторое время он не мог пошевелиться, испытывая двойственное чувство какой-то потусторонней, какой-то невозможной гармонии и в то же время запредельный детский страх и бессилие. Потом вскочил и побежал. Ветви поднялись вверх, давая ему дорогу. Уже при выходе из парка он оглянулся на дерево и услышал тяжелый вздох. Никто не шел по пустынным дорожкам парка, пусты были скамеечки. Сомнений не было: это вздохнуло дерево.
Вот уже пять дней. Пять дней! Пять, даже пять с половиной. Почти шесть дней он обходит стороной злосчастное озеро Мари-Терез. Что это было? Просто сон, бред. Пригрезилось от недостатка радости в личной жизни. Абсурд из сна залез в реальность. Забыть, забыть… Не забывается... Все пять с половиной дней этот абсурд стоит перед глазами, замещая собой все остальное. Какие, оказывается, нежные листочки у ивы, как мило она умеет гладить по щекам. Фу, сгинь!
На шестой день Дан не выдержал. Он пошел туда - просто проверить себя, успокоиться, поняв, что все это, конечно же, просто бред, а ничего другого и быть не может.
Он не стал входить в парк. Просто поглядел из-за угла.
Стоял незнакомый Брюсселю штиль. Сияло солнце, воздух не двигался.
Дан осмотрел местность. Даже фонтан посреди озера бил прямо вверх, не разнося свои брызги, как обычно, во все стороны. Ива виднелась за кустом акации. Дан постоял минут пять. Картинка была настолько обыденная, что он и впрямь почти успокоился, назвал себя вслух кретином и вышел из-за угла. Перемена - разительная. Среди кромешного покоя дерево вдруг «заштормило». Оно стало подергивать ветками, а потом, наконец, закачалось, размахивая своими плетьми во все стороны. На фоне абсолютной безмятежности всей флоры парка это выглядело ужасно. Ноги у Дана подкосились, он чуть не рухнул на проезжую часть. Клаксон пролетающего мимо «Пёжо» вывел его из оцепенения, и он рванул отсюда куда подальше.
Оно громоздилось здесь уже лет тридцать. Такой развесистой кроны не было ни у одной из плакучих ив долины Мальбека со времен римского нашествия.
Женщина с мальчиком лет трех прогуливалась возле озера. Они остановились, как обычно, под тенью ивы, присели на скамеечку и начали свой обычный завтрак. Малыш бегал от скамейки к перилам, а мама держала салфеточкой творожник. За время пробега до перил мальчик съедал кусок, а на обратном пути открытым, как у кукушонка, ртом пел свое «аааа!», пока в рот не попадала следующая порция. Это были завсегдатаи. Дерево их особенно любило.
Мальчик вдруг замер у перил, и стал медленно поворачиваться. Лицо его было в слезах. «Что такое?» - «Мама, сатйи, насе деевце пласет!». Что «деревце плачет» теперь заметила и мама. Коричневато-зеленая кора вздыбилась на стволе, и из-под ее граней вытекали крупные капли. Они сверкали на солнце и скатывались в траву. Ошалевшие мураши впопыхах бежали с дерева со всем своим скарбом.
Психотерапевт оказался немного психом. «Это штамп, - подумал Дан. -- А может быть, это естественно». Доктор непрерывно напевал себе под нос какие-то арии и при этом говорил, слушал и писал одновременно. Но ведь невозможно быть сконцентрированным на чьей-то беде и так точно насвистывать или напевать сложную классическую мелодию, поэтому Дан пересказал свои проблемы формально, не особо рассчитывая на помощь. Когда Дан закончил, доктор еще минут пять что-то писал. Потом встал и задал вопрос, уложивший Дана на лопатки. Да, он действительно давно не… как бы это сказать, не имел… Да, да, очень… Да проблемы. Онанизм?… Последний раз в школе, с серьезными головными болями. Потому и завязал… Женщины? Нет, с другими никогда. Он, видите ли, такой вот ретроград, дал обет… Только с Любовью. «Но без любви?». Доктор запел «Bella mia fiamma, addio», кажется, Моцарта, и, как чревовещатель, параллельно с пением вынес приговор-диагноз: «Недостаток сексуального воплощения. Советую - по ****ям-с!»
Розовый квартал Брюсселя - полузапретная-полуразрешенная зона, состоящая из одной улицы с односторонним движением и запоминающимся названием Брабан («Барабан»). По правой стороне дороги тянется кирпичная стена старого здания Северного Вокзала, по левой - прижатые одна к другой подсвеченные витрины с проститутками. На этой улице всегда нескончаемая пробка. Машины с секстуристами медленно курсируют мимо витрин, каждый выбирает себе девочку или просто пялится. Девочки - всех рас, возрастов, комплекций и мировоззрений.
Дан пришел сюда пешком, что было не очень типично. Ходить по узкому тротуару между гудящими и шикающими водителями машин, под их «Эй ты, не загораживай!», натыкаясь на скользких сутенеров, было неуютно - чувствовал и себя самого почти что в витрине. Заскочил в первую попавшуюся дверь с голубой подсветкой. Из-за занавески вышла полная негритянка лет пятидесяти… Нет, пятидесяти пяти… В бикини и на высоких красных каблуках. Необъятные груди с растянутыми коричневыми сосками болтаются в районе пупка. Но, несмотря на все это, есть в ней что-то доброе, что-то от Цезарии Эворы. Да и вообще отступать поздно. Дан полез в карман за презервативом.
«Оставь это», - сказала Цезария по-английски.
«Что?»
Цезария забрала у него презерватив, быстро надула из него шарик, завязала резинку на конце и подвесила над дверью, подарив гостю неотразимую улыбку.
Они пошли по коридорчику, справа во всю его длину висели розовые и голубые занавески витрин. Оказывается, все домики соединены между собой.
«Наверное, так надо», - с волнением подумал Дан.
Вдруг из-за одной из занавесок к нему потянулась белая рука с сине-красными синяками. Дан инстинктивно отпрыгнул, закричал: «I don’t!» Цезария что-то объяснила той, за занавеской.
Потом спустились куда-то вниз по лестнице, первый пролет которой был загажен мерзкими ошметками, второй уже чист, а третий блестел, как в королевском дворце. Дальше они спускались еще этажей пять по широким лестницам, сравнимым с луврскими. Дан был в замешательстве. Неужели все секстуристы проходят через это? Может, здесь такой акт посвящения? Он все-таки решил спросить Цезарию:
«Простите, а куда мы идем?»
Цезария повернулась.
Ее глаза пронзили его ненавистью, а зубы, как показалось Дану, особенно клыки, сверкнули фосфорическим светом.
«Боже мой, - испарина выступила у него на голове, из-под волос потекли мелкие капельки пота. - Это же преисподня!»
Дан стал вспоминать какие-нибудь молитвы. Ничего не вспомнил, потому что ни одной не знал. Только из далекого детства прозвучал голос сэллинджерской девочки: «Господи Иисусе Христе, помилуй мя!»
Цезария остановилась у дверей.
Свет пролился на замочную скважину, обрамленную чеканкой какого-то мастера. Инкрустации были так изящны - просто глаз не отвести. Несмотря на трясущиеся поджилки, Дан не смог не обратить внимания на искусную работу. Он вдруг ясно представил себе, как лет двести назад чеканщик сидел над этой самой замочной скважиной и медленно, никуда не торопясь, обрабатывал миллиметр за миллиметром. Каждый миллиметр казался большим, необозримым, бесконечным, как океан. Но подчинялся руке мастера. Дан никогда не испытывал подобного чувства в своей работе. Все, что он делал, всегда было не особенно важно, не так уж срочно, Бог весть кому нужно…
Страх исчез, как будто мастер из прошлого подбодрил Дана.
Цезария вставила в скважину ключ и заговорила.
«За этой дверью то, чего ты заслуживаешь. Я тебе задам несколько вопросов. И по ответам все прояснится. Зачем ты сюда пришел?»
Дан неожиданно засмеялся. Ему было приятно, что такая чушь происходит именно с ним. Он смеялся от счастья: наконец-то нудный размеренный бег его жизни стал прерываться чем-то непонятным, из ряда вон выходящим. С шести до четырнадцати он часто мечтал, чтобы именно к нему тайно приходили какие-то необъяснимые персонажи, чтобы они, тайком от всех остальных, именно ему доверяли свои секреты.
«Цезария! - сказал он, - спой мне напоследок!»
Цезария ничуть не удивилась, отошла к ступенькам, сняла высокие каблуки и стала без музыки пританцовывать самбу или румбу. А потом запела. Это была та самая португальская колыбельная или любовная песнь, которую Дан особенно почитал. Он часто слушал ее по дороге на свою электростанцию в поезде, идущем из Брюсселя к городку с названием «Уи», который по-французски пишется некрасиво: «Huy». Поезд каждое утро мчался по предместьям, где дома расписаны граффити, но под эту песню Дан уносился далеко от этой серости и коричневости - в какой-нибудь Тенериф или Санта-Круз.
Цезария допела под аккомпанемент сухих пяток, ширкающих по пыли ступенек, и опять спросила:
"Так зачем ты сюда пришел?"
В этот момент с верха лестницы донесся цокот каблуков. Стал приближаться, приблизился. И вот появилась несущаяся во весь опор Любочка, Любовь. Но только такая, как двадцать пять лет назад, - с осиной талией, дышащая и пахнущая.
Пещеристые тела Дана при виде этой девчонки мигом налились соками юности и затвердели, как кремень. «Любовь» промчалась мимо, повернула ключ в старинной замочной скважине и распахнула дверь. Там внутри оказалась невероятно белая огромная кровать, укиданная подушками и небрежно застеленная шелковым покрывалом. Все это напоминало розу. «Любовь» с разбегу нырнула в самые ее тычинки и сжалась калачком, стрельнув в разные стороны своими каблуками.
Дверь захлопнулась. И Дан со своим «ключом», торчащим напротив настоящего, замер в полутьме. Он толкнул дверь, она не поддалась. Дан вдруг очень испугался, что опять потеряет ее - вот такую, о какой бредил когда-то ночами, потом обрел и вновь потерял навеки. Он стал стучать в дверь кулаком, сиплым сорвавшимся голосом зовя: «Люба! Люба, открой! Люба!»
Цезария мягко отодвинула его от двери и слегка размяла ему плечи. Именно так делала мама. Дан весь обвис и, заплакав, припал к толстой негритянке.
«Все будет хорошо, глупый! - она по-матерински поглаживала Дана по лопаткам, будто пытаясь расправить его крылья. - А сейчас мальчик сам, только честно-честно и громко-громко, скажет, зачем он сюда пришел».
Дан, несколько оправившись, доверительно и просто всхлипнул в ответ:
«Честно говоря - просто чтоб забыть дерево!»
Тело Цезарии окаменело. Руки перестали массировать его спину.
Она отодвинула Дана, как ненужную мебель. Смерила презрительным взглядом с головы до ног, после чего сильной африканской ладонью ударила его по щеке, сказала: «Дерево забывать нельзя! Оно - наша мать и Всеобщая Родина» - повернула ключ в замке, распахнула дверь и вытолкнула его из дома.
За дверью была серая, мерзкая, скользкая и дождливая улица Брабан.
Дверь за спиной Дана с треском захлопнулась.
В Италии дул ветер. Это сказано еще слабо, тихо.
Дул Ветер с большой буквы. Небывалый Ветрище. Взлетали собаки. В Неаполе зафиксировано было, что ветер поднял в воздух машину. Природа кипела, как каша в котелке на полном огне.
«Наверное, мы сделали что-то очень плохое, - думал Некто, стоящий в подворотне. - И природа решила проклясть нас, детей своих». Ему было очень страшно. Улица безлюдна. Ветер несет огромное количество предметов, стулья, шезлонги, зонтики кувыркаются в воздухе, как пушинки. Человек держится двумя руками за каменный столб. Городок старинный, и столб простоял здесь уже много веков, есть надежда, что он видал и не такое - выстоит. Обнявший столб, чтобы унять страх, стал разговаривать вслух.
«Господи. Природа показывает зубы. Это заставляет думать о том, что мы еще не пережили самого страшного. Войны и ужасы, через которые прошло человечество, - это все мелочи, цветочки. Война с природой! Вот ужас, который трудно себе представить! - человека затрясло. - Не было еще ветра, который выдергивал своей исполинской рукой Эйфелеву башню, как спичку, из земли и крушил ею парижские особняки, - человек стал кричать, обращаясь к кому-то вверху: - Не было - и не надо! Пусть заснут ветра!»
Над подворотней, примерно в том месте, куда он направлял свою молитву, раскрылось окошко. Преодолевая сопротивление ветра, оттуда вылезла кудрявая женская голова. Голова беззвучно открывала рот, вся мимика была направлена на то, чтобы показать на дверь внизу, пригласить человека зайти и схорониться в ее доме.
Но Некто вдруг задумался. Он глядел только себе под ноги, продолжая стоять в обнимку со старинной колонной.
Он шептал: «Хорошо ветер… А если вода? А если солнце? А если земля, лава, снег, зной, ливень, все вместе? Против человека…
Он снова поднял голову вверх и крикнул:
- Остановитесь! Верните то, что было!!!»
Порыв ветра немного рассеял пыль, и он увидел маленькую женскую головку, и загорелую руку, показывающую ему на дверь. Ура, он был не один в этом столпотворении!
(Как глупо и практично человеческое подсознание. В одну тысячную секунды в голове человека пролетело: милая спасительница, чай на ее диване, возможные прелести ночи, газетные вырезки о прекрасной вдове, спасшей иностранца, женщина его мечты, кругосветное путешествие… Было только одно мучительное «что-то», нарушавшее предвкушаемую идиллию. И это «что-то» выражалось в никому не понятном слове «Дерево», стучавшем в маленькой жилке на его виске).
Он попробовал сделать движение в сторону двери милой хозяйки…
Но в этот момент ветер вдруг поменял направление. Стал дуть не параллельно улице, а прямо в подворотню, где прятался Некто. Ноги человека мгновенно оказались в воздухе. Руками он успел схватиться за столб. Его било в воздухе, как воздушный шарик. Секунд хватило, чтобы руки ослабли. Их протащило по пемзе старой колонны, как по наждачной бумаге, сдирая кожу. Хлоп! И его тело оказалось в воздухе. Он инстинктивно раскрыл руки как крылья и даже замахал ими, пытаясь принять положение по ветру.
Ветер вынес его на противоположную сторону подворотни, бросил лицом вниз на мостовую и сразу стих.
«Уно, Дуэ, Трэ!» - скандировала толпа. Маленькая плотинка поднялась, и вода из речки хлынула на улицы. Смывая пыль, грязь, бумажки и пластмассовые стаканчики с мостовой, вода с бешеной скоростью понеслась вниз по крутому спуску, превратив улицу в реку. Дан стоял, как заядлый турист, пожирая впечатления. Это была традиция: кампанейцы, жители городка Кампанья, бросились в поток, как дети, обливая друг друга водой из припасенных ведер. Гид, пытаясь перекричать реку, объяснял на своем фламандском французском, что это Праздник очищения, что русло реки было некогда повернуто, дабы построить этот городок в горах, но раз в год воде дают течь несколько часов по ее натуральному руслу (оно же главная улица города), и это возвращает жизненные силы городу и его жителям. Туристический побег Дана в Италию затянулся. Место было выбрано неверно. Конечно чистенькие итальяночки с розовыми пяточками отвлекали Дана от тяжелых мыслей о собственном окончательном и бесповоротном помешательстве, но дикая фантастическая природа Италии напоминала ему о его «бзике», особенно по ночам, под пение птиц, залетавшее в распахнутые окна отелей, он грезил тем вечером. И вновь, и вновь переживал ту неземную гармонию, которую пережил под деревом на озере Мари-Терез.
Приземлившись в Завентеме, он уже не мог ждать ни минуты. Кое-как прорвался к своему чемодану на вертушке багажа, схватил такси, крикнув шоферу в ухо: сквер Мари-Терез. Он решил - это его русло, и надо течь туда, а не вокруг да около. Какой есть, такой есть. Сумасшедший? Да. Все - сумасшедшие. Счастье от этого решения переполняло его, таксист поглядывал на него с пониманием. Сердце Дана согрела мысль, что это очень напоминает ему, как он шел к Танечке Корниловой ровно тридцать лет назад. У Тани были косы до попки. Русые, толстые. Это было не модно в классе, и за них все дергали, очень больно. Дану эти косы очень нравились, он сидел за Таней, иногда коса ложилась на его парту, он потихоньку брал ее в руки и даже нюхал. И вот то первое свидание. Ничего подобного с тех самых пор он не испытывал. Приятно ныло сердце, кисти рук немного ломило, ниже пупка все замирало и горело. Но Таня обстригла косы и стала такая же, как все, и он даже не смог переступить через порог. Они оба глупо поулыбались, потом он сломя голову бросился вниз по лестнице. А Таня уехала на Сахалин.
Дан остановил такси за углом, чтобы пешком подойти к дереву - медленно, осознавая каждый свой шаг. И потом, забыв про все, плюхнуться на траву, и пусть она гладит его, как ей захочется. Хоть до смерти.
Он постоял со своим чемоданом, как перед порогом, перед тем углом, откуда последний раз бежал… И пошел.
Сухое - тело - ивы - с - опавшими - в - одночасье - листьями - стояло - посреди - парка...
Коммунальные садовники не знали, какая зараза поразила их сокровище, приезжал даже заместитель мэра по экологии: зафиксировать скоропостижную и непонятную смерть дерева. За оградой уже стоял маленький садовый трактор с пилами - завтра утром иву будут выкорчевывать.
Дан поставил чемодан прямо посреди перекрестка. Он весь превратился в мысль, что, может быть, все ему просто почудилось, ничего не было. Он стал переживать весь тот вечер: Люба, львы, колокол, озеро, сон... В этом месте был перерыв. В этом месте заныло сердце. Плохо-плохо заныло. Дан так и стоял посередине мощеного перекрестка и все никак не мог осознать присутствия на месте размашистой ивы, сухого скелета дерева. Совершенно некстати вспомнилось что-то из детства.
Ему - четырнадцать. Братишка очень плохо засыпал. Дану приходилось рассказывать сказки, которые он сочинял слету. Это у него очень хорошо получалось и нравилось обоим, автору и слушателю. Но сразу забывалось, как сон. Когда Дан понял, что ни одной сказки восстановить не может, он решил их записывать. Но из-за лени и великой занятости человека в четырнадцать лет, записал только одну: Озерце. Мальчик, любитель и защитник насекомых. Озерце - волшебное: если в него ступить одной ногой, попадаешь в волшебную страну, в которой с тобой может совершиться как что-то очень хорошее, так и очень страшное. Но у тебя есть выбор, ты можешь всегда вытащить ногу из озера, и вернуться в реальность. Конечно, вторая нога должна твердо стоять на берегу. Однажды мальчик споткнулся и ступил двумя ногами в волшебное озерце, и не мог выбраться из страшной сказки. Ему помогли насекомые, которых он всегда защищал. Они проникли в сказку и подсказали, куда поставить ногу, чтобы вновь очутиться на суше. Записал. Ничего. Нравилось перечитывать. Потом надоело. Подумал - это ерунда, детские глупости. Серьезные люди делают в жизни вещи поважнее. И вот сейчас, тридцать лет спустя, сейчас, стоя неподвижно на перекрестке, Дан вдруг понял - это было единственное важное дело, которое он сделал за всю свою жизнь.
Из транса его вывели ручьи какой-то воды, побежавшие под рубашкой, брюками и даже носками. Дождя не было. Это были слезы. Они текли по шее, плечам и животу. Рубашка стала мокрая. Дан не любил плакать, и не плакал уже сто лет. С того самого дня, когда Танечка Корнилова отрезала свои косы. В тот день казалось: все слезы вылились из него на всю жизнь. Дан не рыдал, не издавал никаких звуков. Просто из какого-то источника, открывшегося внутри, выходила влага, желавшая, наверное, залить здесь все и, может быть, спасти засохшее дерево.
Все вокруг двигалось помимо него. Он был с ней. С Ивой. Его Ивой. Ему было больно, как ей, когда ее кора теряла влагу. Когда гибкие листья становились твердыми, хрупкими, трухлявыми. Когда сердце (а где у деревьев сердце?) стало замирать и останавливаться. И - как болела душа, как ветер трепал ее обиженное тело - все это он теперь переживал так, будто это происходило с ним самим.
Дан оставил чемодан и плащ на перекрестке и пошел к Ней.
Неизвестно, сколько прошло времени, и как долго окроплял он землю вокруг Ивы слезами. Известно только, что, когда бригада садовников пришла на выкорчевку дерева, какой-то пропойца ("поляк, наверное", предположил один садовник, "не, думаю армян", возразил второй, "да все они, славяне, гадят наше озеро", заключил третий)… пропойца стоял в луже "слез или пива, или еще чего похуже" у сухого дерева и читал вслух то ли стихи, то ли молитвы на непонятном языке. Его попросили... И начали выкорчевку.
Дан стоял за оградой и смотрел, как садовники, забравшись на лестницу, отпиливают ветки. Останки кос, с которыми любили играть утята и ребята, тяжело шелестя, падали вниз. Потом садовники принялись за сухой торс, распилили его на десять бревен. Приехал трактор со специальными щупальцами. Он обхватил пень мертвой хваткой и стал дергать его вправо-влево. Это было похоже на дикий танец под неслышные ритмы джаза.
Дан следил за эротическими движениями металла и дерева. Он хотел броситься на трактор и растерзать его как соперника. Но удерживали плевки садовников. На эти должности обычно нанимали вышедших из Брюссельской тюрьмы-"пансионата" бельгийцев и конголезцев, отсидевших за мелкие и крупные преступления.
Наконец корень поддался и, вытягивая клочъя из земли, вылетел на поверхность. Трактор, потеряв равновесие, встал на дыбы, несколько секунд балансировал, затем упал прямо в озеро.
Дан молча торжествовал.
Садовники повторяя "пютан" через каждое слово, засуетились у воды, вытащили мокрого товарища и умчались на грузовике за подмогой.
Корень Ивы, охваченный щупальцами, остался торчать из воды.
Дан постоял еще немного, проверяя, не вернутся ли сразу садовники. Было не слишком рано, но и не очень поздно. Парк не успел еще наполниться собаками, выгуливающими своих хозяев. Последние пять минут тишины перед командой "Старт". Дан, озираясь, перелез через ограды и подошел к вспоротой ране на земле. От нее шел пар. Перемешанная с травой земля дышала и вздыхала по своей любимице. Мураши, червяки и улитки выстроились рядками на углу ямы и что-то тихонько пели, видно какой-то свой насекомый реквием. Дан опустился вниз и стал прислушиваться и приглядываться. Где-то в глубине были ЕЕ живые корни. Дан взял горсть земли и хотел положить ее в нагрудный карман.
"Подожди!" -- услышал он очень тихий голос.
Голос шел от его руки, он раскрыл ладонь. На горсти земли сидел муравей с подвернутой лапкой.
"Ах, - ахнул Дан, - извини, друг!" - и он стал помогать мурашу расправить лапки.
"Я плачу" - сказал мураш.
"Я тоже"- ответил Дан.
"Почему ты опоздал? - спросил мураш. - Она тебя ждала".
"Знаю, - Дан вздохнул, отчего мураш чуть не слетел с ладони и запричитал. - Извини, пожалуйста. - Дан подстраховал второй ладонью мураша от падения. - Понимаешь, мне было очень трудно поверить в это. Поверить, что все это не выдумка. Не плод моего болезненного воображения. Вот и сейчас - я все еще не уверен, что не грежу наяву. Все, что со мной происходит последний месяц, странно, необъяснимо".
"Наклонись-ка! - тихо сказал мураш. - Все просто: вот здесь, в этой вырытой в земле яме - живой корень твоей Ивы. Если сможешь вырастить его - значит, все, что было с тобой - ЧИСТАЯ ПРАВДА, если не сможешь - бред сумасшедшего. Все зависит от тебя, от твоей Силы."
Дан посмотрел: в горсти земли на ладони были нежные юные корешки. "А теперь спусти меня вниз, - попросил мураш, - мне надо подлечиться"
Дан отпустил мураша к остальным и положил горсть с корнями в карман возле сердца. Потом пошел к озеру, несколько раз - в ладонях - принес воды и полил место, где раньше росло дерево.
Потом перелез через ограду. Прямо за ней стоял мальчик с творожником.
-Дядя, ты садовник? - в глазах мальчика было столько вопросов и обиды.
Дан молчал.
- Зачем ты деевсе самал?
В широко раскрытых глазах мальчика стояли слезы. Как крупные шары. Стояли и стояли, ждали - потечь или высохнуть.
- Да! - ответил Дан. - Я садовник! Я буду выращивать здесь новую Иву!
Слезы мгновенно высохли.
Мальчик, в чьих глазах просияли одновременно гордость, недоверие и счастье, минутку постоял и побежал к маме.
Брюссель, 2003
Свидетельство о публикации №210071600210