***
ПРЕДИСЛОВИЕ Ханса Амадея Кригера, издателя
Некоторое время назад мне была предложена для приобретения рукопись, случайно найденная лицом, пожелавшим остаться неизвестным, при ремонте камина в одном старинном доме. Каково же было мое изумление, когда я обнаружил (это впоследствии было подтверждено экспертами), что у меня в руках оказался удивительный документ - автограф короля Сигизмунда Тринадцатого, исчезнувшего с лица земли сто лет тому назад.
Не без некоторых колебаний я принял решение опубликовать эту рукопись. Юридических препятствий к тому нет - у короля прямых потомков никогда не было, а боковые ветви этого рода также сошли на нет. Колебания были иного рода, но я ими пренебрег. В этом меня вполне убедила личность того, кто оставил нам свое жизнеописание таким, каким сам пожелал. Мне кажется, что сделать это необходимо для того, чтобы попытаться разрушить созданный историками образ человеконенавистника, безумца и неистового разорителя своей родной страны.
Полагаю, что в наше время, когда за отдельным человеком признано право на свободу волеизъявления, немалое число людей сможет понять попытки короля разорвать цепи, которыми была опутана частная жизнь его самого и современников его; а также страстное желание возвыситься над серой повседневностью. Это ему вполне удалось. Он сам творчески пересоздал жизнь, на которую был обречен самим фактом своего рождения: он с этим не смирился и осмелился восстать. А всякий, кто, восстав, терпит поражение, становится в общественном создании и преступником, и безумцем.
А, может быть, его якобы «поражение» - это тоже одно из звеньев в цепи лжи, которой он был опутан уже и после своей смерти? Может быть, никакого поражения не было, а была победа творческого духа над рутиной и собственной человеческой природы над общечеловеческой подневольностью? Иными словами - неповторимой индивидуальности над оковами своего века?
А то обстоятельство, что на похоронах его собралось огромное количество народа - ни в пользу чего не свидетельствует. Хлеба и зрелищ - от века и до века, - вот и все.
5 сентября 19.... года
Бад- Наухайм
1
... В замке Кос, который, возможно, будет моим последним пристанищем на земле, я появился на свет. Произошло это почти четыре десятка лет назад. Детство королевских детей принято считать золотым - так пусть оно таковым и остается. Отец и мать никогда не баловали меня избытком своей любви: до такой степени, что я не замечал ее вовсе. Весь штат прислуги, что приставлен обычно к наследному принцу, с момента его рождения до начала юности, я имел в избытке. К некоторым я даже был привязан. Иногда их заменяли другими, а моим желанием родители никогда не интересовались. Они исполнили свой долг перед страной - подарили ей наследника (потом того же требовали от меня - но я никого не подарил). Если бы в детские мои годы кто-либо из воспита-лелей или учителей, в порядке непоощряемого праздного любопытства, спросил меня, что более всего я люблю делать, то я бы им ответил: сидеть у высокого окна и смотреть в дальние дали: этому занятию, если бы мне позволи-ли, я мог бы предаваться часами. Потом, конечно, книги... Но если бы сейчас меня спросили, кто мой любимый поэт, то я бы ответил, что он - или дав-ным давно умер, или еще не родился на свет. Под «давным давно» я подразумеваю Древнюю Грецию - эту единственную склонность, которую я унаследо-вал от своего деда; он очень любил меня. Но по-разному мы слышали и видели одно и то же.
Вот так я и рос, и особенно меня никто не беспокоил: очень уединенно. Мой замок был в горах, но с гор иногда приходится спускаться в долину. Так однажды спустился и я... И окунулся в беспросветный омут родни, заполнившей все соседние страны. Единственное светлое пятно - посещение театра, оперы, в четырнадцать лет. Впрочем, это было не светлое пятно - это был раскаленный красно-желтый шар с протуберанцами.
Вот и все. Детство кончилось. Потом умер мой отец (неожиданно и таинственно), и я стал королем. Наконец-то я решил, что могу быть свободным! Но не тут-то было: мне внезапно стало казаться, что я иду по полю, где на каждом шагу уготованы мне капканы; и что я - не в собственной стране, а в стане врагов.
Единственное, что им во мне нравилось, - это моя внешность. Прогулки в открытой коляске по улицам моей столицы скоро пришлось отменить - экзальтированные дамы метали свои букеты мне прямо в лицо. Иногда им уда-валось даже испортить мне прическу!
Я устал от внимания толпы очень скоро. Потом меня стали одолевать родственники с предложением немедленной женитьбы. Особенно, королева-мать... Невозможно в точности передать, что я чувствовал, когда мы с Ирэной ломали комедию; я думал в эти отвратительные минуты «героических» попыток родни насильственно сопрячь меня с Ирэной отнюдь не об Ирэне.
Я думал о... Все произошло до невероятности просто. Давно, еще с отрочества, мы крепко подружились с Питером фон Лауэншиц. Игры, плаванье, лазанье по горам, а также непременное посещение одного и того же исповедника-иезуита. Годы шли, и все продолжалось так, как будто мы не замечали, что уже стали взрослыми. Когда умер мой отец, последовало театральное горе матери, похороны и туча родни. Затем моя коронация. И - вот оно! - народ стал «требовать», как мне докладывали мои министры, что король «обя-ан жениться». Ну, конечно: в девятнадцать лет я только и думал, что о женитьбе! Как бы ни так: я думал о моем Божестве и его несравненных музы-кальных видениях!
Но Божество было далеко и пока что недоступно мне. А вот Питер был всегда рядом: он и его матушка выезжали на лето в свое имение, которое располагалось неподалеку от летней королевской резиденции.
Верхом мы ездили вместе, но однажды что-то там у них случилось - и Питер не смог сопровождать меня на прогулке. Погода в тот день изрядно испортилась. Пошел такой дождь - не дай Бог. Умная моя кобылка, не долго думая, при-была вместе со мною прямо в замок Лауэншиц. Было уже очень поздно. Сначала вид мой до предела изумил слуг, но потом появился Питер - и все разрешилось благополучно. Сон в замке сменился преувеличенной суетой. Немедленно Питер распорядился организовать мне горячую ванну, а также принес коньяк. Не смотря на утомление, я не смог сразу уснуть: вероятно, моя привычка бодрствовать по ночам уже тогда проявилась.
И тогда произошло чудо - дверь отворилась, и с бронзовым подсвечником в руке и в белых одеждах, в темном проеме моей комнаты явился Питер. Я был очень удивлен, а он приближался. Потом поставил на стол подсвечник, задул свечи, снял свои белые одежды и скользнул ко мне в постель... Дальнейшее я опускаю - оно не может быть передано словами. Да и не должно.
Когда начало светать (а была уже поздняя осень), он, молча, покинул меня. Никогда никто не целовал меня так нежно, как Питер, когда уходил.
Хозяева замка и я спали до полудня. Какие- то голоса мне слышались сквозь сон... Потом тихонько постучал в дверь и вошел слуга, Питеров камердинер Луи, спросить, не нужно ли мне чего-нибудь; сказал, что хозяева просят оказать им честь позавтракать вместе с ними.
Совершив утренний туалет (как мог, привел себя в порядок с помощью Луи), я спустился в столовую, где сначала выслушал глубокие извинения княгини в виде приветствия и сожаление по поводу того, что она не смогла меня принять ночью - весь светский ритуал был соблюден; засим приступили к завтраку. За столом нас было трое - Питер, его матушка и я. Несколько раз я украдкой смотрел на него, но он и вида не подавал. Когда все закончилось, он шепнул мне, что нам нужно поговорить. Отсидев положенное время, я простился с княгиней, а Питер, конечно же, сказал, что проводит меня.
Когда мы выехали за ворота замка - тут-то и смогли поговорить. Я спросил его, а не желает ли он объяснить мне, что все это значит. Он ответил удивительно просто: «Случилось то, что должно было случиться: это было естественным перерастанием в то, что взрослые называют любовью. Кто-то из нас должен был сделать первый шаг. Ты ведь еще долго бы не решился...». Я рассме-ялся: «Да, благодарю тебя, только теперь я уже не смогу ходить на исповедь: придется лгать. Наш патер и так не очень верит в то, что двое здоровых парней могут интересоваться только игрой в мяч». «Единственный, кто ничего не должен знать - это моя мать», - отвечал Питер, - «а на отца Кригера мне пле-вать - он мне чертовски надоел. Меня тянет к тебе неудержимо. Можешь называть это, как тебе будет угодно, дорогое мое величество». И он улыбнулся. «Нужно что-нибудь придумать, чтобы мы могли всегда быть вместе», - еще добавил он. «Чего проще? Будешь моим адъютантом», - ответил я. «Если ни-кто не будет возражать...». «А кто посмеет? Путь только попытаются». Мы помолчали немного. Затем он, неожиданно: «Опасаюсь только, что в эту ночь я не очень обрадовал тебя». «Наоборот: я ужасно был рад, что ты оказался таким же неопытным, как и я. Мы будем вместе развиваться. Вот был бы ужас, если бы я попался какому-нибудь «опытному», - рассмеялся я, - «ну, так вот: изволь прибыть ко мне в самое ближайшее время для вступления в должность».
Это было удивительное и радостное начало - тогда еще мы могли смеяться. Тогда я хотел бы более всего слиться с Питером воедино в некое живое существо и жить вечно!
Я долго боялся разоблачения, пока, на самом деле, не столкнулся с таким субъектом, с которым лучше мне бы не встречаться никогда. Он имел замечательную должность на все времена - министр полиции. С его появлением в мою жизнь вошла грязь - раньше ее там не было. Почти одновременно с Питером в мою жизнь вошло также и Солнце. Вернее будет сказать, что вошло оно не вполне добровольно: его долго ловили и, наконец, поймали в очень крепкие золотые сети.
Я вышел из своей невинности, которая, благодаря некоторым обстоятельствам, повлекшим смерть моего отца, а также моему уединенному образу жизни, продолжалась всю мою юность. Хотя что-то такое я почувствовал в четырнадцать лет, когда впервые услышал божественные мелодии, которые как будто влили свежую кровь в мои все-таки слишком тонкие вены. Эта кровь вдруг стала тяжелой, как ртуть. Я не мог двинуться с места.
И наконец, через четыре года, вместе с утратой невинности, Божество мое явилось мне в образе сварливого, вспыльчивого, пожилого интригана, связанного какими-то (тогда казалось - непонятными) отношениями со своим помощником фон Родек и его супругой. Кажется, это трио ненавидел весь двор: они полагали, что пожилой композитор дурно на меня влияет со всех сторон.
До сих пор не могу понять, был ли он искренен со мной когда-нибудь... Нет, этого сейчас уже без смеха не могу вспоминать: мы сидели друг напротив друга, держа друг друга за руки, и млели. Вернее, млел я. Я думал, «что друзья готовы, за честь мою принять оковы. И что не дрогнет их рука разбить сосуд клевет-ника». Я, девятнадцатилетний дурак, представлял себе, что старый пройдоха (Силы Небесные! Почему вы мне не помогли и не наставили на путь истинный?) меня любит также, как я любил его. На самом деле - оковы принял только я. Как он ко мне относился? А никак! Для него все люди были чем- то вроде дойных коров. А мое «вымя» было самым большим... Ха-ха-ха!
А затем появился граф фон Г. - как черт из-за печки (воистину - министр полиции) и показал мне письма Солнца к мадам фон Родек, из которых следовало, что они состоят в продолжительной любовной связи. Об этом пронюхали представители нашей свободной прессы, расплодившиеся благодаря конституции, дарованной моим папенькой, - и что тут началось! Меня обвиняли чуть ли не сводничестве! Пришлось отправить композитора с его помощниками в другую страну. Впрочем, на мои деньги они там недурно устроились... По-том мои «доброжелатели» доносили мне, что меня он еще и поносит! Видимо, таково мое Солнце, на котором в те годы, что мы были близки, было очень много пятен.
Затем случилось кое-что похуже. Моему самолюбию был нанесен удар, от которого мне не суждено было оправиться. Это было побольнее дружеской лжи или дружеского предательства. Постепенно и князь фон Лауэншиц начал душевно отходить от меня, потом тяжело заболела его матушка, перед смертью взяв с него клятвенное заверение в том, что он женится.
Мое правительство решило поучаствовать в одной общеевропейской склоке без моего согласия, - в результате наша страна оказалась изрядно побитой. Вот тут-то и понадобился ловкий человек: подписать мир так, чтобы всем было хорошо ( а победителю - очень хорошо). Так вот: идея примирения, точнее, соответствующий документ, был торжественно поднесен мне на подпись. Вот тут-то я впервые заартачился: я должен был «коленопреклоненно» просить победителя принять мою страну в состав учрежденной им конфедерации, то есть, окончательно потерять независимость. Наш ловкий граф фон Г. пролез прямо в мою спальню (вероятно, через замочную скважину), держа в зубах документ. Он обрабатывал меня три дня. А мне тогда было очень худо: физически, да и нравственно, я чувствовал себя отвратительно. Разумеется, он добился своего. Более того: он челночил между мною и победителем, выторговывая для моей страны более выгодные условия мира. Я тоже вступил в игру, опутав словесами своего дядюшку-маразматика и его твердолобого канцлера. Удалось! Мы с графом праздновали победу.
...Потом-таки я им обедню слегка подпортил - торжество не было полным.
Ну, так вот: услужив хорошо в одном деле, граф Г. решил также «хорошо» услужить мне и в другом. Это был ужас незабываемый: воистину - адова мерзость, в которой было участвовать сверх моих сил: наш уважаемый министр полиции устраивал вечеринки с парнями, которых он выкапывал откуда-то; да и вытворяли они вместе с ним черте что! Но такое человек обязательно должен совершить ошибку, и я терпеливо ждал. Однажды, во время дружеской пирушки (вполне безобидной), он позволил себе фамильярности по отношению ко мне, которые я ему не простил: я немедленно его выгнал, вернее - даже приказал слугам выставить его вон. Так я приобрел злейшего врага - впоследствии он стал моим главным могильщиком.
После того, как я максимально далеко отодвинул господина министра поли-ции от своей особы, у меня совершенно неожиданно появился друг на всю мою жизнь. Простой парень - слуга и друг одновременно - бывают же такие чудеса на свете! Он был кроат и научился писать и говорить на нашем языке сам; впрочем, говорил он с акцентом, что мне даже нравилось. Наши взаимоотно-шения напоминали чем-то историю с фон Лауэнщиц. Он поступил на службу - его приставили к моей особе - я его принял. Во время одной нашей поездки мы сблизись совершенно: все произошло также неожиданно, только, на сей раз, - для него. Я спустился к нему с Олимпа, и он принял мои ласки также просто, как Ганимед ласки Зевса. И не было никакого притворства или лакейства: он желал этого так же, как и я. Шестнадцать лет он состоял у меня на службе, и сначала присматривал за лошадьми, с которыми прекрасно обрашался (да и выездка его была образцовой - оживший кентавр, без упряжи и поводьев, - человек и лощадь - одно); но затем я доверил ему присматривать за слугами, с которыми у него также установились прекрасные отношения. Он был очень добр ко мне, многое способен был понять; он обладал врожденной тонкостью, которую я встречал только у Питера и более - ни у кого. И ведь подумать - простой парень, из крестьянской семьи!
Близость наша периодически возобновлялась. И что меня всегда удивляло - это было будто впервые. Я никогда не чувствовал, после общения с ним, ни омерзения, ни стыда (как после Г.), а только тихую радость.
Итак, я приступаю к тому, что якобы более всего «возмущало» некий мифический Народ (это любимое детище и пугало наших политиканов) - мои строительные затеи. Да, стоило это дорого, очень дорого. Я истратил все свое со-стояние и залез в государственный карман - с разрешения моих обожаемых министров, что тряслись за свои портфели. Всего их было три (дворцов, а не министров - увы!). И все они были прекрасны. Один был данью моему единственному Кумиру: я даже надеялся, что там можно будет ставить его спектакли. Но - увы и ах! Ему потребовался для этого специальный театр. А где было взять денег-то? Разумеется, у меня... Два других были еще лучше, ведь я посвятил их своим любимым государям той самой униженной нашими вояками страны. Они были прекрасны, эти государи: не умели жить иначе, как создав из роскоши культ. Я был их благоговейным учеником, я нес за ними их горностаевые мантии. Но также я был их соперником! Однажды я нарушил обет не давать больше снимать с себя изображений и позировал какой-то бездари, закутавшись в кокон из горностая, как гейша закутывается в кокон из шелка. И одарил мир кошачьей улыбкой. В общем, один замок был средневековой сказкой из моих детских грез, второй - золотой пудреницей на подушке алого шелка; а третий был самый замечательный - там витал призрак истинного Солнца в двух ипостасях - солнечноликого юноши с полуприкрытыми глазами и легкой улыбкой и длинноносого старика в тяжелом парике, с тонкими шелковыми но-гами и победно вздернутой на одно плечо горностаевой мантией.
Но однажды - неисповедимы пути Господни! - любовь к чужой стране нашла для себя странное, очень странное воплощение...
Иногда (очень редко), опять же по причине конституции, мне приходилось совершать вояжи в мою весьма нелюбимую столицу. В тот раз в театре была заезжая труппа. Давали пьесу из времен Луи Тринадцатого. В роли «героя-любовника» выступал молодой актер, внешности совершенно для этого не подходящей. Но режиссера это, по-видимому, не смущало: он сумел разглядеть его и не ошибся. И вот, представьте себе, - юноша ходит по сцене также естественно, как по городской мостовой, усаживается, сложив ноги по-турецки, (только что не ложится!) и говорит свой любовный монолог как будто у самых моих глаз и глядя мне прямо в зрачки. А что за голос был у него! Он не то чтобы проникал вам в душу - он свою душу вливал в вас своим голосом: он отдавал себя вам безраздельно (даже если тупорылая госпожа публика этого вовсе не заслуживала).
В антракте я послал его записку и приложил к ней кольцо. Едва ли он понял тогда, что кольцо - это символ....
Здесь я немного помолчу... Устал... Мне необходимо отдохнуть, прежде чем начать рассказ о самой неистовой и мучительной страсти в моей жизни...
За вручением кольца последовало приглашение в один из моих дворцов - в золотую пудреницу, усыпанную драгоценными камнями и укутанную в шелка. Мне верилось тогда, что внутри нее находится некая колдовская субстанция - «пудра проекции» преобразующая простое в драгоценное, тленное - в бессмертное. Впрочем, попадая внутрь этого дома, я и сам начинал задыхаться от его пышности. Но что было в голове у актера, когда его приглашал к себе король - этого я никогда не узнал. Он явился передо мною в своем обычном виде, не весьма презентабельном, признаться; да и не был слишком разговорчив . Более всего на свете его интересовала собственная театральная карьера, и ради этого он был готов на все. Если говорят об актрисах-куртизанках, то это был тип актера-куртизана.
Именно в это безмозглое и безразличное ко всему, что не театр, существо, меня угораздило влюбиться без памяти. В первый визит он ужасно стеснялся, уловив своими рецепторами, что он мне совсем не понравился внешне: он действительно был редкостно некрасив: красивым он выглядел только со сцены под слоем грима.
Второй его визит последовал прямо за восторженным письмом, которое я ему отправил: свою неудовлетворенную страсть я перевел в слова (впоследствии это письмо было предъявлено в качестве доказательства моего безумия). Если все страстно влюбленные безумцы, - то в то время я был таковым.
Когда он приехал (имя у него было вполне отталкивающим, поэтому я его не сообщаю) , то я сразу же приступил к правильной осаде - расточал ему комплименты и распускал павлиний хвост. Я не мог допустить, чтобы мы расстались опять на месяц из-за его репетиций в театре; чтобы он исчез, не дозволив мне испить из своего источника! Восторги, драгоценные подарки, ужин на двоих, роскошный и с приличной дозой возлияний, - и ничего! Наконец я решил дей-ствовать его же оружием - силой слова. Я напомнил ему отрывки из моих писем ему уже отправленных и им уже прочитанных (было очень заметно, что он чрезвычайно гордится этим). Я прямо спросил его: «Неужели Вы ни о чем не до-гадываетесь?». Его ответ был удивителен: «Ну, если бы я был женщиной...». В общем, немного поломавшись - ломанье было искренним: ничего подобного с ним никогда не случалось - я получил все, что хотел, и даже с избытком.
Он был вполне доволен, так как за этим последовало продолжение контракта (о, этот проницательный господин директор Королевского театр!); а также дождь подарков: самым большим «камушком» был старинный, но элегантный особняк, на тихой улице, населенной не очень любопытными столичными жителями...
Он откровенно продавал свою любовь - я откровенно покупал ее. Я совер- шено опьянел от него, а это дурно: это притупляет остроту и тонкость восприятия. Но однажды все пошло не так. Он взял отпуск в театре, и мы решили съездить за границу. До конечного пункта нашего путешествия - «где умирает печаль и зацветает миндаль» - мы не добрались. Наша любовь с самого начала была с дефектом: я слишком алчно принялся ее вкушать. В итоге мы рассорились: он был слишком молод, а я слишком стар, хотя мне минуло только три-дцать пять лет; но сердце мое уже тогда начало заплывать жиром, как и тело... Когда я вернулся обратно, без него, туда, где мы недавно были вместе, и где каждая скамья или уголок парка напоминали о наших совсем не невинных поцелуях, - вот тогда я впервые почувствовал, что, если не увижу его больше, - умру. Немного отвлекло меня то обстоятельство, что тогда и в самом деле умер, но не я, а мой прежний Кумир. Тысячи зеркал в моих дворцах были затянуты черным шелком; рояль, на котором он играл когда-то, закрылся траурным пологом навсегда!
Когда окончился траур, моя одержимость вернулась ко мне. Мы возобновили отношения. Его элегантный особняк (достойное жилище королевского фавори-та) стал местом наших постоянных свиданий. В последний раз (я не знал, что уже совсем в последний), когда он лежал, обнаженный, в своей спальне, я осторожно, как вор, подъезжал к закрытом экипаже (в доме не было ни души), быстро устремлялся в спальню и торопливо справлял на нем свою тризну, как ворон склевывает падаль.
Единственный раз он пожаловался мне, что почти уже перестал чувствовать себя актером, а виноват в этом я. Потом он исчез. Он ушел из театра, уехал из столицы, из страны. Никакие посулы не могли вернуть его. Затем стали происходить странные вещи: письма, что я посылал ему, попали в руки какого-то барышника, который (это стоит обозначить прописными буквами) ГРОЗИЛСЯ ИХ ОПУБЛИКОВАТЬ, ЕСЛИ Я НЕ ОТРЕКУСЬ ОТ ПРЕСТОЛА!
Большего хамства и вопиющей наглости мне никогда не приходилось встречать. И он еще утверждал, что мой Клеант продал ему эти письма за большие деньги! Вот вздор: если этот делец считал письма компрометантными для меня, то для моего визави они также компрометантны - для его репутации, следовательно, и карьеры; и уж точно он не стал бы их продавать: ведь у него было достаточно драгоценностей, подаренных мною! Скорее всего, письма были у него украдены. Как я узнал впоследствии, это было частью давно плетущейся интриги, о которой я даже не догадывался.
Мой кроат, видя, как я убиваюсь, предлагал разыскать в столице этого «издателя» и проломить ему голову, а письма - выкрасть. Я сказал ему, что это бесполезно.
Я уехал инкогнито, к морю, взяв своего слугу. Но второго «медового» месяца не получилось: что за удовольствие, когда один все время страдает, а другой его все время утешает. Наши объятия стали столь же привычны, как супружеские после двадцатилетней совместной жизни. Но и такое человеческое тепло облегчало мои муки: во-первых, ужас от того, что меня будто голым протащили по улице («Плевать», - говорил Жак- кроат); во-вторых - лишение меня моего Клеанта («Надо же быть таким редкостным образчиком неблагодарности!» - второе замечание Жака). Он вырос в крае, где своему сеньору преданы до гроба, а отдать за него жизнь не стоит труда. Кажется, мне все же удалось выразить ему свою благодарность: он всегда мог рассчитывать на любую помощь с моей стороны. Но он никогда (он - единственный!) ни разу ничего у меня не попросил. Конечно, он получал хорошее жалованье за свой труд (а быть со мною и моим нравом - занятие не из легких). Но главное - он любил меня, был искренне ко мне привязан и поэтому столько лет совершенно спокойно исполнял и обязанности слуги, и обязанности любовника. В-третьих, мое разлюбезное правительство (слово, которым называл их обычно мой Жак, я опускаю) отказало мне в субсидиях. Во всех! Дело не ограничивалось тем, что мне было не на что закончить строительство моего последнего замка (средневековой мечты из детских снов),- мне просто было не на что жить. Слуги перестали получать жалованье. Я выбрал самое ценное из наименее нужного - огромное блюдо позолоченного серебра - и отправил Жака к ростовщику. Эффект был неописуемый - тот сначала решил, что его пришли грабить, поэтому страшно обрадовался и выдал столько, сколько я приказал кроату просить за это, в общем, произведение искусства. Какое-то время мы продержались. Потом «утечка» ценностей возобновилась. И вдруг: то, что я считал моей личной собственностью, оказалось «собственностью» государства! Я и представить себе не мог, что их наглость уже получила одобрение моих родственников и в более высоких, императорских, сферах. Вокруг меня плелась паутина - а я продолжал витать в облаках. Когда я узнал обо всем - заговор уже падал мне на голову, подобно гигантскому астероиду. Первым мне об этом сообщил Жак. Он узнал, что некий юноша, служивший в младших конюхах, как водится, совершенно случайно узнал (подслушивая, разумеется), что вся компания заговорщиков - некоторые министры, кое-кто из моих близких родственников и, разумеется, граф. Г (как же без него!) - собираются нанести мне визит в Кос, где я нахожусь и теперь, когда пишу эти строки. Кроат, разумеется, вытряс из него все - приволок его за шиворот и бросил к моим ногам. Довольно жестоко, но момент стоил того. И юноша, обливаясь слезами, все мне поведал: они собираются лишить меня трона и посадить под замок. Я поблагодарил его за хлопоты, да и преданность его того стоила (он служил у графа Г.). Надеюсь, что в дальней-шем ему не придется работать: все золото, которое еще оставалось у меня, я отдал ему и приказал немедленно уехать из страны.
Я располагал еще некоторым временем. Разумеется, бежать я не собирался, хотя Жак настаивал; но, в общем, удалось его успокоить. Я сказал ему: «Я уйду, а ты останешься. Я желаю, чтобы ты жил долго. Я же задерживаться тут надолго никогда не собирался. Пойми - я могу жить только так, как хочу, - и никак иначе. И даже если бы мне вдруг пришло в голову зажить как-нибудь по-другому, то уж, разумеется, инициатива должна была бы исходить от меня, а не от тех скотов». Слуга же мой был возмущен моим бездействием. Это невероятно: он впервые посмел повысить на меня голос; потом, конечно, просил прощения; называл себя идиотом... Сцена вышла бурная...
Удивительно, как просто решались подобные дела в Риме: господин вызывал к себе врача и приказывал отворить вены. Все происходило в тишине и покое, в ванне, в комфортных условиях...
Мне не хотелось, чтобы мой уход сопровождался слезами, истерикой...
Мы решили отпраздновать это событие: все запасы провизии и вина, что имелись в замке, мы намеревались прикончить. Считалось, что король празднует свои именины, хотя, разумеется, все знали, что это не так. И еще - мне очень хотелось, чтобы незваные визитеры застали меня за веселой пирушкой в компании слуг, общество которых кое-кто считал для меня недостойным, а свое - наоборот.
Именно так и случилось. За столом сидели все, включая поваров и конюхов. Зрелище было отнюдь не изысканное, зато - с шумом и треском.
Самыми трезвыми были я и Жак - по вполне понятной причине: нам предстояло особое прощание. В апофеозе пирушки я будто бы отправился спать, а слуга сопровождал меня. Ночь наша не была веселой: если раньше, при плачевных обстоятельствах, он утешал меня, то теперь - наоборот... Обо всем прочем мы также не забывали... Потом мы обменялись крестами, ладанками; я снял перстень и отдал ему - васильковый сапфир с вырезанной изнутри датой события, происшедшего некогда со мною в зале Королевского театра. Кажется, он не заметил надписи...
Вот я и остался один и теперь могу подвести итог моей жизни. Сообщаю тем, кто, вероятно, прочтет эти строки, - я ни о чем не жалею. Я всегда делал то, что считал необходимым. Только для себя? Нет, как ни странно, не только для себя.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сейчас вернулся Жак с сообщением, что они пожаловали. Мне следует пото-ропиться.....
Писано в замке Кос
Июня Первого
Года 18 . .
Сигизмундом Тринадцатым,
последним королем Аларии
2
Еле живой, он добрался до грим - уборной: постоянный «коктейль» из алкоголя и наркотиков, который он употреблял в последнее время для того, чтобы быть в силах играть, как прежде, - теперь стал для него недостаточен.
Он знал, что смертельно болен, что ему нужно все больше морфия, ибо зверь, сидевший у него внутри и пожиравший его, от привычной дозы уже не засыпал, чтобы на время оставить его в покое. Он мечтал, как Жан Батист, умереть на сцене, но знал, что это ему не удастся. Гадкая постель - а вокруг doctores и прислуга - таким будет его конец. Если он сам его добровольно не ускорит...
И все-таки - актерское тщеславие поддерживало его: столичная публика обожала, а газетчики иногда поругивали за произвол в репертуаре. Но особенно он гордился своим тонким искусством обмана: в пятьдесят лет он выглядел со сцены двадцатилетним. Его секрет - как ему это удавалось - был только его секретом.
Играть как можно дольше - все!
Недалекие критики всегда его обвиняли в том , что игре его (в трагических ролях, например) не хватает мощи знаменитых трагиков. Но люди тонкие и проницательные еще в самом начале его пути признавали, что сила его - не в крике во всю мощь легких, а в шепоте, который потрясает более, чем удар грома, пронзая измученные души современников насквозь, как молния. Такие изгибы психологии, которые он выискивал у своих героев, тогдашнему театру и не снились.
А теперь он сидел перед плоским своим отражением, окаймленным страшными лампионами, и снимал грим. А боль раздирала его внутренности. Он буквально содрал с себя костюм и замотал на своем уже иссохшем смуглом теле халат. В гримерной было жарко натоплено, и поэтому его не трясло от переутомления, что случалось с ним, и когда он был еще не болен.
Как только в зеркале появилось его лоснящееся от крема лицо, случилось самое страшное: в дверь постучали. Он извергнул из себя целый водопад площадной брани, но дверь все равно отворили. «В чем дело? Ведь я же просил, чтобы - никого!» Но незнакомец был, вероятно, из тех, кого остановить трудно. Он поздоровался и представился: «Якоб Станич». «Это мне абсолютно ничего не говорит, кроме того, что Вы, вероятно, славянин», - буркнул г-н Йозеф К., - «и что Вам от меня нужно?». «Я хочу передать Вам одну вещь, которая по праву Ваша и должна быть у Вас. Собственно, это все», - ответил пришедший и, сделав три шага, оказался рядом с актером.
Когда К. открыл коробку, то увидел внутри перстень с синим камнем ослепительной красоты. «На внутренней стороне есть гравировка - дата», сказал Ста-нич. «Ну да... Кажется, я припоминаю... Если бы Вы могли подождать..., так как мне нужно: во-первых, сделать укол; во-вторых, переодеться; в- третьих, выйти незамеченным. И - я к Вашим услугам».
Как только незваный посетитель покинул грим-уборную, Йозеф К. схватил заранее приготовленный футляр со шприцем, что обеспечил бы ему несколько часов покоя. Он профессионально наложил жгут и сделал инъекцию. Посидев немного, он зашел в собственную душевую, затем вышел; переоделся во все свежее, зачесал остатки волос, вдел монокль, взял шляпу. И положил коробочку в карман.
Станич терпеливо ждал в коридоре.
«Выйдем через мой «потайной» ход... Ну их...».
Через некоторое время они уже сидели в ресторане и беседовали. Станич пустился в объяснения: «С этим перстнем такая история вышла: сначала, после того, как государь наш ушел из жизни, меня арестовали, допросили и перстень отобрали. Потом всех слуг отпустили; а потом нашли завещание короля, где был упомянут и я, а этот перстень мне поручалось передать Вам. Что я и сделал». «А как же он умер? Газеты сообщали - сердечный припадок». «Газеты соврали по обыкновению. Вы где живете? Вот и ответ... А умер наш король так: на моих глазах он принял быстродействующий яд... Я держал его руку, пока мог различать пульс... Когда в замке появились те - все было кончено». «Вас здорово, наверное, допрашивали?». «Это не интересно. Даже если бы они меня убили... Какое это имело бы значение? Они действительно убили меня, только по-своему». Затем, помолчав, добавил: «Вы и представить себе не можете, как он убивался, когда Вы исчезли...». «Н- да... Честно говоря - устал я тогда порядком от вашего государя: как будто все время на передовой, на линии огня... Нервы он помотал мне порядочно... А и то - я не любил его никогда, как и прочих...». «Все-таки - а куда же Вы исчезли?». «Я женился... Кстати, как выяснилось впоследствии, письма, из-за которых разыгрался такой скандал, что я убежал, не останавливаясь, аж в другую страну, продала издателю моя жена (ревнивая дура). «А Вашу жену-то Вы также не любили?». «Да поймите Вы, если вообще что-либо способны понять: я люблю только сцену, своих героев, иногда - героинь (если не слишком противны). Я люди - вне сцены... А король - теперь-то я его понимаю... И что же? Уже ничего не поправишь ... Есть такая любовь - собственническая и раболепная одновременно, - самая страшная форма болезни. У моей жены было тоже, только десятикратно разбавлен-ное... Он представлял себе, что я - его раб; любимый, заметьте, - но раб!... Все... не могу больше!».
«Да Вы и так рассказали мне достаточно. Спасибо Вам и прощайте». - Станич собрался уходить. «Постойте... Приглашаю Вас к себе не похороны - примерно месяца через три... А теперь - вот я надеваю сей королевский дар на палец и с ним сойду в гроб...
Да, я не смог его забыть. Я никогда не забывал о нем ни на миг. У меня есть любимые герои - там я вспоминаю о нем. Что это? Не знаю... Но ведь ни о ком другом я не вспоминаю? О своей покойной жене, например? Стало быть - сильна как смерть? Вероятно - так. Давайте руку». Они пожали друг другу руки и разошлись. Станич - доживать свой век, г-н К. - умирать в свою роскошную квартиру.
Свидетельство о публикации №210071600978