Рок-н-блюз

РОК-н-БЛЮЗ

Роман


Джаз - это когда хорошему человеку грустно
Луи Армстронг
 



Часть 1

АНЖЕЛИКА-БЛЮЗ

Одному Богу известно, какой дьявол живет в твоем Ангеле

Дом на озере

«Вот стерва! - Чарли резко вскочил на все четыре свои лапы и впившись зубами в основание хвоста-обрубка, где блоха больно укусила его, судорожно задвигал челюстями. - На этой рыжей подцепил вчера. Больше негде. Черт меня дернул. Ведь сразу было видать, что уличная. Ошейника нет, шерсть клоками висит, ребра торчат. Зов природы, будь он неладен». Пес, успокоивши зуд от укуса, вздохнул, звучно зевнул, потянулся всем телом вперед, разминая затекшие за ночь мышцы, встряхнулся, переходя от головы к хвосту, будто сбрасывая остатки сна, как воду и посмотрел на кровать. Хозяин лежал на животе абсолютно голый. Рот его был полураскрыт и из него на подушку набежало порядочно слюны. «Опять до утра болтался где-то, - мотнул мордой Чарли и чихнул, - сведет его этот Фишман в могилу». Пес снова вздохнул, лег у постели, свернувшись кольцом, уткнулся носом себе в хвост и тут же заснул. Ему снился бескрайний изумрудный луг, весь усыпанный белыми звездами полевых ромашек и над ним столь же бесконечно синее, в белых перьях облаков, небо. Они бегут с Хозяином наперегонки. Бегут уже невесть сколько времени. Сил ни у кого не остается. Чарли почти готов сдаться, но тут соперник, тяжело дыша, первым валится на спину в густую траву. Чарли торжествующе подходит к побежденному и вылизывает его вспотевшее от бега лицо. Тот притворяется мертвым, но вдруг хватает его и они принимаются кататься по траве. Встревоженная этой возней трава начинает издавать дурманящий аромат. Он перемешивается с до боли родным запахом Хозяина. О, счастье! Пес тихо поскуливает и улыбается во сне.

«Я не склонен считать…, я вовсе не согласен… я полагаю это мнение глупым, что, мол-де, все артисты мужеского пола – бабы. Мысль эта является из того (верного, впрочем) наблюдения, что они, артисты эти, живут лишь чувствами, эмоциями и не полагаются на рассудок вовсе. Скорее, я бы уж назвал всех женщин на земле артистами. Артистами в широком понимании. Художниками, так сказать, духа. Пускай мало кто из них преуспел в изысканных искусствах на уровне мировой, государственной или хотя бы региональной славы (исключая, пожалуй, вокал, балет и драматический театр), зато никто не умеет так чувствовать, не умеет быть таким благодарным зрителем, слушателем, никто…». Боб перевернулся на левый бок и… наморщился от просочившегося сквозь опухшие, с трудом приоткрываемые веки, яркого света полуденного солнца. Штор на окнах не было никогда. Он резко зажмурился, от чего, словно ножом, пронзило его череп от виска к виску. Приподнявшись на левом локте и приоткрыв левый же глаз, он медленно обвел этим полувзглядом свою комнату слева направо.

Боб давно уже не знал, что такое настоящий сон. Приезжая домой под утро, совершенно обессилевший и разбитый после очередной репетиции, концерта или раута и неотвратимых, в любом случае, последующих возлияний, он падал в постель и… нет, не засыпал, но впадал в состояние какого-то полубреда. Видения, события, люди, слова – все казалось запредельно реальным, каким-то диким продолжением безумной жизни его. Он играл, пел, разговаривал, спорил, что-то кому-то доказывая или, вот как теперь, просто рассуждал сам с собою.
Откуда сегодня взялась эта тема о женщинах-артистах пока не припоминалось. Кажется, вчера была какая-то женщина. Женщины… Женщина прекрасна, когда на нее смотришь. Она есть украшение мира. На нее достаточно только смотреть, ею довольно только восторгаться, ее нужно просто боготворить и все. Баловать комплиментами, сюрпризами, цветами. Как сладостно ощущать на себе ее счастливый, благодарный и благосклонный взгляд, улавливать тонкий запах ее волос, смешивающийся с благоуханием твоих цветов, заслушиваться серебристым переливом ее сдержанно-игривого смеха. Как мечтательно-томны, как выразительны ее глаза, как маняще-влажны коралловые ее губы, как живописно-тонки излуки ее прозрачных, будто из теплого воска, шеи, плеч, рук, как грациозны, изящны движения ее трепетного тела! Она - ангел! Но… не заговаривайте с ней. Не портите этой божественной картины. В ее устах завораживающе звучат лишь слова любви. Но это ведь так редко бывает. И боже вас упаси, слушать все остальное. Лишь только откроет она свой миленький ротик для изъяснения мнения своего о чем бы то ни было и… волшебство исчезнет. Ангел, которого вы только что лицезрели, боготворили и (чего уж там) вожделели, взмахнет белыми крылами своими и растворится в незримом эфире навсегда.


Какой-то вот такой мутный осадок от прошедшей ночи оставался теперь на душе у Боба. Вчера был даже не концерт. Очередная корпоративная вечеринка неизвестно какой фирмы в неизвестно каком ночном клубе по неизвестно какому поводу. Лева Фишман, продюсер Боба, маленький «иксоногий» (как называл его Боб за смешное строение ног его) одесский еврей, лет пятидесяти, с грушевидным животиком и такой же формы головой, пухлыми негритянскими губами и масляным взглядом черных непоседливых глаз, как правило, просто звонил ему накануне какого-нибудь музыкального или околомузыкального события. Он озвучивал размер гонорара, согласовывал время, которое Боб обязан был провести на сцене и, если все устраивало, в назначенный срок присылал машину, которая и доставляла Боба в неизвестное место. Ночью, либо сам, либо при помощи того же иксоногого Левы, он грузился в автомобиль, который вез его к черту на рога на его, с позволения сказать, виллу. Шофер Левы, Жора Лёвин (фамилия его была Левин, через «е», но, в шутку, все звали его «Лёвин» за то, что он был Лёвиным личным шофером, телохранителем, секретарем), знал свои обязанности, как «Отче наш». Вначале инструмент. Коллекционный «арч тор» Гибсона 1956 года выпуска в футляре красного дерева с четырьмя серебряными замками скорее напоминал дорогой гроб хотя бы потому, что не повторял контуры гитары, как это принято, а имел прямоугольную форму. И выносился он из машины с таким благоговением, будто это было тело какого-нибудь почтенного усопшего. Гитара относилась в специальную комнату с сейфовым кодовым замком, в которой поддерживалась необходимая температура и влажность. Затем уже выгружался и сам ее владелец. Без Жориной помощи или с оной, он поднимался на второй этаж своего наполовину выстроенного коттеджа и заваливался спать. Вчерашняя ночь не была исключением.


- Боб! Боб! Ты жив? Чтобы ты издох, – раздался снизу лошадиный голос Левы.
Почему лошадиный? Боб обладал феноменальным слухом и, кроме этого, своеобразным ассоциативным мышлением. Музыкально-ассоциативным. Основная масса людей мыслит зрительными образами, иные (собаки или женщины, к примеру) чётче видят мир через запахи. Он же, воспринимал окружающее через звуки. И уж если говорил, что голос Левы Фишмана звучит, будто ржет сивая кобыла,  значит, так оно и было.
- Кто там еще, - недружелюбно отозвался Боб.
- Свои.
- Свои по спине ползают, - узнал голос Боб, - поднимайся.
Лева застал его совершенно раздетым, сидящим на корточках перед огромным двухстворчатым холодильником, в котором не было ничего, кроме рядов упаковок с «Будвайзером». Боб откупорил бутылку и, не закрывая дверец, осушил ее залпом. Затем достал другую, вернулся к кровати, поставил у ног, сел, завернулся в простыню и стал раскуривать доминиканскую «Эштон». Боб не имел определенных привязанностей ни к кубинским, ни к доминиканским сигарам – лишь бы высшего качества. Просто по утрам он курил доминиканские потому, что они полегче кубинских. К вечеру, к примеру, в углу рта его дымилась уже какая-нибудь кубинская «Сан Кристобаль» или «Монтекристо».
В белой простыне и с сигарой во рту он напоминал сейчас падшего ангела. Длинные пшеничные волосы его совершенно спутались, прямой греческий нос, тонкие губы, двухдневная щетина на резко очерченных скулах и впалых щеках, лицо бледно. Обычно серые глаза его теперь казались прозрачными и смотрели в никуда. Весь этот странный образ окутывало облако голубого сигарного дыма.
- Как вы сами себе можете тут жить, Валентин? - всплеснул своими волосатыми клешнями Лева, осматривая огромную мансарду Боба, будто был здесь впервые. – Я гляжу и жмурюсь. Ты у себя мало зарабатываешь, что ли? Ты бы мог оклеить американской зеленью эти «шикарные» стены в два слоя.
- Ты тоже немало с меня имеешь. Прояви инициативу, как ты это уже сделал с постройкой того, где сейчас стоишь и что с таким энтузиазмом хаешь. Пришли мне дизайнера по интерьерам. Какого-нибудь Корбюзье или Калани. Пусть приберется здесь. Но только уже за твои.
- Нет, вы это слышали! – деланно-искренне обиделся Лева. - Я с утра до ночи о них в заботе. Я как та лошадь на свадьбе – морда в цветах, а жопа в мыле. И это я должен слушать ушами?!
Боб безразлично махнул рукой.
Следует-таки описать, ставшее предметом столь живой дискуссии, обиталище блюзового гитариста Боба Харли (сценический псевдоним блюзового гитариста Валентина Подольского).
Боб действительно неплохо зарабатывал. Еще вначале карьеры он купил себе (точнее, Лева купил для него) участок, почти в гектар, на берегу Черного озера, всего в пятнадцати километрах от Москвы. Вначале Боб загорелся зодчеством. Виделось ему эдакое поместье Боба Харли в колониальном стиле. Обложившись архитектурными журналами, он выбрал себе великолепную постройку с огромными, от пола до потолка, окнами, открытыми галереями первого и второго этажей, солярием третьего и голубым бассейном, начинающимся сразу от входных ступеней. Однако, приглашенный Левой архитектор с первых же слов совершенно Боба огорошил. Выяснилось, что среднесуточная температура в наших широтах несколько ниже, чем в Луизиане или Арканзасе, которые находятся на широте Каира и Шанхая. К тому же, у нас еще бывает снег, но Боб замерзнет в таком доме еще до его выпадения. Сообразив, наконец, что не удается ему оазис джазовой музыки в Подмосковье, всерьез расстроился, кинул неосторожно: «Стройте, чего хотите» и, охладев к затее совершенно, полностью окунулся в концертную деятельность.


Для любого архитектора такое «техзадание» («Стройте, чего хотите») - мечта всей жизни. И развернулся тогда гений нашего «Гауди» во весь масштаб свой. Был разбит дом, общей площадью шестьсот квадратных метров, домик для прислуги, гостевой домик, хоздвор с собственной котельной, электроподстанцией и водозабором. Намечены были бассейны, клумбы, дорожки, подпорные стенки, альпийские горки… Когда же приступили к строительству, выяснилось, что деньги все куда-то подевались и остатка их хватило лишь на хозблок и фундамент дома. Боб привез из очередного турне прилично средств. Немало подивившись дороговизне проектных и организационных работ, он, вздохнув, передал их архитектору и вновь уехал. Вернувшись из поездки по малым городам Сибири, где о новоорлеанском джазе знали ровно столько же, сколько в Новом Орлеане о малых городах Сибири (поездки совершенно провальной), Боб увидел свой «коттедж» и… обомлел. Дом представлял собою стены из рыжего лицевого, в белых солевых разводах (будто кто ежедневно на них мочился) кирпича, подведенных под крышу, покрытую грязно-изумрудного цвета металочерепицей и… все. Он был настолько расстроен, что не нашел слов благодарности своему зодчему. Поручив изгнание подмосковного гения Леве, Боб, из последних денег, нанял местных умельцев на остекление окон и, тяжело вздохнув, с грустью окидывая взглядом стены своей московской квартиры, переселился в дом (благо, отопление, свет и вода были подведены).


С тех пор минуло уже лет пять, а Боб так и не приступил к внутренней отделке. Потратился он только на комнату для гитар, которую оснастил по последнему слову современной науки. Как-то еще была обустроена кухня. На втором же этаже, где он, собственно и жил, среди кирпичных неоштукатуренных стен, по центру комнаты десять на десять метров стояла огромных размеров «версальская» кровать. На северной стене пилоном выступала труба камина первого этажа (который, кстати, действовал). Слева от нее громоздился уже упомянутый здесь пивной холодильник, справа - внушительных размеров шкаф для белья. У западной стены стояла полнооктавная цифровая «Ямаха», на пюпитре которой, вместо нот (нотами Боб давно уже не пользовался) полулежал небольшой, но подлинный «Коровин» без рамы, купленный Бобом за пятьдесят тысяч на аукционе, где-то в Дрездене (немцы ничего не смыслят в джазе, не дал Бог, но бережно относятся к изобразительному искусству). Однако, рама, в которую была вставлена картина, Бобу очень не понравилась. В его понимании, она совсем не отвечала колориту и экспрессии великого мастера. «Коровин – это же свинг, а не полонез», - возмущался он. Старая рама была отправлена в камин, но до новой руки так и не дошли. По бокам «Ямахи» возвышались две концертные акустические колонки, в человеческий рост. Южная стена была полностью остеклена и имела выход на лоджию, где стояли два массивных кресла и небольшой журнальный столик толстого дымчатого стекла с серебряной пепельницей посредине. Интерьер комнаты дополняло такое же кресло, в которое, произнеся свою тираду про свадебную лошадь, и плюхнул свое желейное тело Лева Фишман.
- Твоими молитвами я живу, кровопивец, - заключил Боб.
- Не называй меня так, мерзавец. Ты плюешь в ладони с которых тебе еще кушать.
- А ты тогда не зови меня Валентином. Когда ты так начинаешь – не жди ничего хорошего.
- Заметано, Боб Харли, как скажете, - в сущности, Лева совсем и не обиделся. - Вы вчера играли, как Ойстрах. Ну не хуже Паганини. Однако ж, зачем вы строили козы Сонечке. К ней же имеет пламенную страсть сам Боречка.
«Ну началось», - лязгнул пастью Чарли, встал, прошел в открытую дверь лоджии, взобрался на кресло, снова свернулся клубком и заснул.
- Не любит он, когда ты на меня наезжаешь, Лева, – проводил собаку взглядом Боб.
- Плевал я его любовью. Я тут лью из говна пули перед спонсорами, а через твои обаяния тете, мы вместо приятного вкуса на зубах по поводу финансов на турне, будем иметь понос на мозги. Боря вначале рыдал от твоих божественных струн, потом ревел твоему похотливому флирту с Соней.
Лева встал, прошел к холодильнику, открыв, долго рассматривал его содержимое и, со словами «одна моча, а где прохлада?», захлопнул дверцу и вернулся на свое место.
- Во-первых, ты ничего мне такого не говорил. Ни насчет турне, ни насчет Бори, ни насчет Сони, - не обратив на Левину реплику внимания, Боб отхлебнул пива, выпустил такое облако сизого дыма, что на минуту совсем исчез из виду и продолжил, - и, кстати, а кто это такие?
- Тебе что, вчера балкон голову ушиб? Не помнишь ничего?
- Ты сказал, что я хорошо играл.
- Играл ты хорошо – ты говорил неважно.
- Плевал я на твою Соню, на твоего Борю и, вообще, на всех, - озлился Боб. – Я играю - ты продаешь. Таков  был уговор. Раз я хорошо играю, а ты ноешь - значит ты продавать не умеешь.
- Я твоих синкоп не трогаю, но и ты за мою кухню не лезь. Сами насерют в мой борщ с безотказной блондинкой, а я - кушайте. Я бизнес понимаю с маминых яблок, - обиделся Лева.
- Ну ладно, не сердись, Ментор Итакский. Внизу Кока-Кола есть, - произнес Боб примирительным тоном.
Лева спустился на первый этаж на кухню.
- Боб Харли! – крикнул он снизу, - омлет будешь?
- Давай!


Боб Харли

Боб Харли.
Имя это дал Валентину Лева Фишман. «Валентин Подольский - нефартово на ухо, - сказал он. – То есть, сошло бы попсе, но на блюзмена не налезает. Привозом прет за версту». Впрочем, выдумывать ему пришлось только фамилию Харли. Бобом Боб был уже задолго до их знакомства, еще в школе.
Был школьный вечер. На танцах играла группа старшеклассников. Боб тогда учился в седьмом. В мальчиковом туалете школяры выпили (впервые в жизни выпили) бутылку «Фетяски» на троих. Развезло малышей, понятно. И вот, когда музыканты ушли за кулисы на перерыв, Боб вдруг выскочил на сцену, схватил гитару и заиграл свой первый в жизни публичный блюз:

О, мальчик Боба вышел на пра-гул-ку,
О, мальчик Боба долго не гу-лял,
А ветер дунул на Бобу с пе-ре-улка
И Боба шляпу па-те-рял…

О-о, Боба, ну где же твоя шляпа,
О-о, Боба, ну что же скажет папа,
Боба, Бо-о-о-о-ба…

А, наступите мне на па-зва-ночник,
А, наступите мне на сан-даль-ю-у,
Набейте фейс, наплюйте мне на по-пу,
Я инвалидом стать хачу…

Далее, Боб закрутил такую блюзовую импровизацию, что, вылетевшие было на сцену, члены группы, остановились, как вкопанные. Заворожено слушала и вся школа. Директор, правда, остался глух к искусству. На следующий день, после уроков, были вызваны родители (точнее Бобина тетка. Его родители погибли, когда Бобу было десять), воспоследовали всякие там разборки и наказания (отдать должное, больше, не за сцену, а за известный запах «Фетяски» изо рта), но авторитет среди одноклассников и, главное, одноклассниц, равно, как и кличка «Мальчик Боба», с возрастом превратившаяся в просто «Боб», остались с ним навсегда.


После десятого класса, когда Боб играл уже с собственной командой на выездных танцах в каком-то пансионате, его и заприметил начинающий продюсер Лева Фишман. И первое, что он сделал, когда договор на пять концертов был заключен – приделал к псевдониму «Боб» приставку «Харли». Видимо, думал недолго, а попросту изменил одну букву в имени Боба Марли. Правда, новый Боб ямайский реггей не исполнял. Его кумирами были Джей Джей Кейл, Марк Нофлер. Исполнял он, понятно, и всю блюзовую классику от Кристофера Хенди, Луи Армстронга и Дюка Эллингтона до Джо Тернера, Рея Чарльза и Би Би Кинга. Конечно же, регтаймы Скотта Джоплина, Джеймса Пи Джонсона, Каунта Бейси. Новоорлеанский, чикагский стили. На заказ играл свит-свинги Бенни Гудмена и Гленна Миллера. Импровизировал на темы Билли Холлидей, Эллы Фитцджеральд, Аретты Франклин. Кумиром джазового вокала для него оставался квартет «Манхеттен Трансфер», но с вокальными коллективами играл редко. По-настоящему комфортно он чувствовал себя лишь тогда, когда был на сцене один со своей проверенной командой.


Лева снабжал Боба раритетными дисками (с нотами было сложнее), тот все воспроизводил на слух и, в конце концов, напрочь ноты позабыл.
Теперь имя Боба Харли знали все. Во всяком случае, та немногочисленная часть населения, которую джаз интересовал всерьез. А то, что Боба зовут Валентин, известно было, пожалуй, только одному Леве.


Снизу доносился манящий запах жаренного бекона. «Чарли, - позвал Боб пса, надевая рваные джинсы и бордовый, нещадно растянутый свитер, - пошли завтракать». Чарли мигом вскочил с кресла, будто и не спал, а только притворялся и влетел в комнату.
«Фишман, конечно, гад тот еще, но если бы не он, хозяин питался бы одним пивом, да и меня бы, пожалуй, приучил бы. Черт, как вкусно пахнет. Надо будет хоть не так явно выказывать свое презрение. Я же не человек какой-нибудь, чтобы не знать благодарности. Придется потерпеть, когда он начнет дергать меня за уши. Он почему-то думает, что я от этого тащусь. Облизьяна одесская». Рассуждая таким образом, пес, вслед за Бобом, вошел в кухню виляя коротким своим хвостом.
- Мадам, ваши прекрасные глаза заставляют меня забывать падежов, - расплылся в улыбке Лева, раскладывая омлет по трем тарелкам (Чарли всегда ел вместе со всеми за столом).
- Лева, ты умеешь говорить по-русски? Без этих одесских штучек? Иногда я просто перестаю тебя понимать.
- Одесская речь, дружище – это и есть русский язык. Вот ты, как раз, изъясняешься не по-русски. Когда ты говоришь «вы здесь не стояли» - ты говоришь с ошибками. Надо говорить «вас здесь не стояло» и будет правильно. Эх, - вздохнул Лева усаживаясь за стол, - как я скучаю за Одессу. Там нету нытиков. Вы все тут нытики. На вашем лбу большими буквами расписалась…
- По-русски, Лева.
- Ну ладно. Завтра концерт в «Горбушке». Афиши уже на стенах. Их разрывают по три доллара за кусок. Я сам купил два. Короче, будешь в аншлаге. Во, гад, - обратился Лева к Чарли, увидев, что тарелка его уже пуста. – Я еще мадам сижу не пристроил к стулу, а он все смел. Приличные люди будут, - продолжал Лева, - Айзенберг врал, что будет сам Беня Бунимович. Ты уж не наливайся сегодня. Будут нужны нужные аккорды.
- Лева. Я иногда думаю, что тебе не деньги нужны от меня. Тебе просто нравится мной распоряжаться. Тебе обязательно мне, хотя бы раз, следовало бы тебе отказать. Тебе нужно либо прижимать к ногтю, либо снисходительно похлопывать по плечу.
Боб переложил со своей тарелки на тарелку Чарли кусок бекона, который тут же и исчез за неуловимое для глаза время.
- Ой, только не делайте мне на мине лимонную морду. Беня Бунимович – это вам не низко плавать. У него не голова, а дворец съездов. А ридикюль! В нем же за зеленью не видно дна!
- Он меня и раньше слышал. Чарли, принеси мне пива.
Чарли соскочил со стула, молнией взлетел по лестнице, подцепил лапой дверцу холодильника, ухватил зубами пластик упаковки из четырех бутылок, задней лапой захлопнул створку и уже аккуратно спустился вниз. Это, пожалуй, единственный трюк, которому его обучил Боб.
- Спасибо, Чарли, - потрепал он собаку по морде.
- Он слышал, да не слушал. Теперь же с него денег хотят, дак налей ему проснуться.
- Кто просит?
- Ты, маэстро, ты, незабвенный, просишь. Луизиана. Новый Орлеан. Мекка черного блюза. «Рашн Кейл», - показал Лева рукой буквы, - так и вижу афиши по-английски. Ты загони своего «Коровина» с «Ямахой» вместе - и до Нью-Джерси не доплывешь. А у Бени - капитал. А у меня там Боречка Лившиц в третьем поколении живет. Все сделает, как маме. Будет касса.


«Ну вот. Опять мне с этой дурой жить», - вздохнул Чарли и спрыгнул на пол. Когда Боб уезжал на гастроли, домом занималась Полина, приходящая служанка. В ее обязанности входило наполнять холодильник, прибирать по дому и… следить за псом. Пес был несправедлив к ней. Ведь это она дала ему, бездомному миттелю, сосиску у магазина. Он пошел за ней. Боб, как его увидел, тут же и взял к себе. Он назвал его, сначала, Харли (поиздеваться хотел над Левой), но, потом, выяснилось, что на этот зов откликаются двое. Было неудобно. И Харли превратился в Чарли. Чарли на нее не злился. Он просто не любил, когда хозяин уезжал надолго.
- Босс. Я сегодня, вижу, не нужна? – та самая Полина, женщина, лет сорока, стояла в дверях кухни. Она тоже не любила Леву. А к Бобу относилась как мать, хотя старше была всего лет на пять.
- Поля, прибери там наверху и иди до завтра.
- Хорошо, босс.
- Да. Завтра вечером меня не будет. Проверь охранную систему. «Люсиль» я заберу. И еще, прочеши шерсть Чарли. Мне кажется, он опять где-то нахватался блох.
Кроме «Коровина», красть у Боба было нечего. Но гитары…. За одного Гибсона, которую он назвал «Люсиль», подражая Би Би Кингу, ему давали триста тысяч. Гитар меньшего полета, однако, недешевых, у него было штук двадцать. Комната хранения инструментов стояла на сигнализации, подключенной к местному отделению милиции, которую нужно было вовремя включать. Обычно это делал Жора, когда привозил Боба домой. Но в обязанности Полины входила и проверка. «Полцарства за коня» - так, по-шекспировски, определил Лева любовь Боба к инструментам. «Господи! Шесть нейлонов на дырявой фанере! Пара незаметных пустяков, а стоит, как сотня мерседесов!», - восторженно возмущался он.
- Новый Орлеан?! - испугался Боб, - меня же освистают до смерти.
- Кто здесь трус? Я, или кем? – улыбнулся Лева. – Свист в Америке – высшая мера признательности. На тебя пойдут, как на удачу. Покажи им, что не только черные пальцы трогают клапаны сердца. К тому же, на первой пьесе будут только наши. Потом, Боречка сделает нам прессу – «Русский Кейл на черном Олимпе». Всё уже в полете. Когда я сделал тебе нехорошо? Ты лабаешь – я впихиваю. Помнишь?
- Ну ладно. Что «Горбушка»? Что играть?
- Пройдись по Гершвину, тронь Хукера, лакерни Клэптоном. Только, умоляю, без этих Девисов, Льюисов и прочего модернового ливера. Ничего снова. Нам нужны беспроигрышные звуки.
- Лева, когда я смогу играть свои вещи? – вздохнул Боб. - Надоел мне этот негритянский фольклор. Сделай мне сольник на моих.
- С твоих, малыш, людям в мадам сижу не нужно. Хочешь в пугачевскую шайку? С Киркоровым целоваться?
- Там блюзменов нет.
- Вот и я за что? Из твоего клуба тебя швырнут, что кота с кухни, а Алла Борисовна шиш покажут. Ты пойми. Боб Харли – звезда блюза, Валентин Подольский – лабух с похоронного квинтета. Еще мотивы?
- Ну так раскрути Подольского. Ты же гений.
- Ты – гений, а я, так, мимо проходил. Я Подольского раскручу, а Харли мне закопать?
- Лева, ты меня знаешь. Мне денег не надо. Любому продюсеру такой исполнитель – бриллиант. Но я тебя не брошу. Ты только дай дорожку этому Подольскому.
- Блюз ты не оставишь. Знаю. Но твои тексты, Боб. Да. Слова. Пароле, так сказать. Джаз – итак штучный товар. Для единиц. Благо, в столицах единиц этих - за гланды. А джаз, Боб, пусть меня поправят словами… Ну что ты несешь! «Смерть дрожит в моих ладонях…». Ну кому, и скажи, нужна эта, ой вэй, дрожь? Или. «Я резал вены, мне мешали жилы…». Гамлет давно умер, Боб. Да одна из ста на миллион, что может и читала её, способен вспомнить, в чем перечень вопроса. Люди валят на твои концерты не к тому, чтоб думать, а затем, чтобы не помнить вонь жизни. Ты им даешь два часа счастья – они тебе - денег на два года счастья. Товар – деньги – товар. Смит. Читал? нет? Боб. Я в заботе и устал от того, что ты ни с кем общаться не знаешь. Колоритные джазмены страны блюдут тебя снобом. Отпетые продюсеры плюют мне в горло: «Что ты Лева возишься с этим отростком? Иди к тете Риве, она тебе сделает хорошо и будешь в шоколаде». А я? Я ношусь с твоим гением, как меня мама не хвалила. И… Зачем эта серьга? Ты что, не знаешь, что в правое ухо только геи?
- Я сделал это назло дуракам, что вешают ярлыки.
- Назло?! Назло подсыпывают стрихнин в дерьмо, чтоб нате кушать. Может ты и в Подольского хочешь превратиться мне назло? Мне скажи правду. Я твой друг. Сволочь ты, Боб, - чуть не пустил слезу Лева.
«Вот разорался. Нет у него друзей кроме меня, – вздохнул Чарли. – Что такое твоя дружба, вообще? Не будь он талант…, не будь у него денег…, так стал ли бы ты ему другом? Подлец! Эх!»
- Ладно. Оставим, - вздохнул и Боб. - Беня, Горбушка, Новый Орлеан. Будет тебе.


Шофер-юрист

«Что же так тоскливо? Где тот счастливый «Мальчик Боба», что неумело перебирал свои первые блюзовые аккорды на школьной сцене? Есть теперь и деньги, и слава, и дом, и Чарли (единственный мой настоящий друг). Почему в те годы, голый, нищий, безродный, я был счастлив, а теперь…?! Еду, куда скажут, играю, что закажут, общаюсь с такими б…, что и имена-то произносить – язык поганить. В друзьях - Лева Фишман, в знакомцах - Бенечки, Боречки, Фимочки…. Спросить если - хочу ли я обратно в нищету? – нет, не хочу. Но я хочу обратно в счастье. И если платой за счастье назначена будет нищета… - я заплачу не думая.
Тоска. Когда я играю, я забываю обо всем этом. Но, лишь застывает в воздухе последняя нота, это «все» наваливается на меня снова. Скорее в банкетный зал. Аплодисменты, автографы, фужеры, фуршеты, красные фрачные рыла, голые до ягодиц восковые бальные спины… Умные глупости про свинг, фоур-бит, ту-бит, би-боп, ритмические рисунки, фразировки в импровизациях, хихикающий шепот про подковерные интриги и звездные простыни, «лай, хохот, пенье, свист и хлоп, людская молвь и конской топ!». Черт! Вальпургиев шабаш! Налившись шампанским уже не хочется думать ни о вечном, ни о близком, ни о себе. Утром пиво, днем репетиция, вечером концерт, ночью гвалт. Без смысла, без устали, без остановки…. Воздуха! Воздуха глотнуть! Бежать? «Я заплачу?» Хе! А мой «Гибсон»? А мои сигары? А аплодисменты?.. Петля. Не мы выстраиваем жизнь, но она нас. Вот и все».


Боб сидел на постели, одетый в черный шелковый костюм за две тысячи долларов. Рукава пиджака задраны по локоть, воротник поднят, белая сорочка расстегнута на три верхние пуговицы, незавязанный галстук «бабочка» просто висит перекинутым через шею, волосы собраны в «хвост» на затылке. Это был сценический образ Боба Харли. Он получился как-то сам собой. На каком-то рауте кому-то из «великих» уж больно захотелось услышать «The Thrill Is Gone». Боб к тому времени уже изрядно «принял» и имел как раз такой вид. Впрочем, исполнил он творение Би Би Кинга гениально. На следующий день пресса написала, что Боб Харли создал нестандартный для блюзового музыканта образ. Лева за это уцепился, Боб не возражал. Со временем этот наряд стал визитной карточкой музыканта.


Боб потягивал пиво и курил сигару. Взгляд уперся в пол. Через полчаса приедет Жора. Чарли лежал у ног и черными тоскующими глазами смотрел на Боба. Он давно научился читать настроение хозяина. «Ну и что, что «Гибсон» с сигарами? – казалось, говорили эти глаза. – Будет у тебя простая «Кремона» с Беломором. Зато ты будешь свободен. Пусть без Новых Орлеанов, но и без Фишманов. А я тебя никогда не брошу. Сосиски буду тебе таскать с рынка. Холодильники открывать я умею…».
«М-да-а-а. - протянул Боб, будто отвечая на взгляд пса. – Нет, Чарли. С Олимпа не сходят по мраморным ступеням в лавровом венце, пешочком,– с него слетают кубарем и вдребезги, насмерть. Во всяком случае, в душевные дребезги и творческую насмерть. Сколь примеров…, исключая, может, тех моих собратьев по цеху, что от подобных же болей заперлись в монастырях. А там разве не духовная и творческая смерть? Так или иначе, в кельях сидят уже не те же люди. Не зря им там и новые имена дают. Хитро придумано. Поменял имя – сменил душу. Ха! А какое имя им там сменили? Сценическое или то, что в загсе было записано?..»


Боб вздрогнул. Во дворе, иерихонскими трубами, загудел клаксон Жориной машины. Пора. Боб вздохнул, загасил сигару, встал и взял футляр с гитарой. «Ну, малыш, пожелай мне удачи». Чарли вскочил на лапы, лизнул хозяина в руку и пошел провожать его к машине, смешно цокая когтями о паркет (на настилку полов, все ж таки, у Боба сил хватило).
- Ты рано, - обратился Боб к Жоре, устраивая инструмент не заднем сидении и садясь на переднее.
- Выехал пораньше из-за ожидаемых пробок. Ожидания не подтвердились. Шеф уж больно волнуется на счет сегодняшнего выступления.
Трудно объяснить такую собачью преданность Жоры Левина Леве Фишману. Вряд ли это чисто конфессиональная приязнь. Было и еще что-то. И не похоже, чтоб только банальная доплата за сверхурочные и «стук». Известно, что извозчика никто в расчет не берет. «Халдей, он и есть халдей», - думает пассажир. Расслабляется. Начинает трепать все и даже больше, чем все именно потому, что не считает его себе равным. А дорога длинна. Лева с охотой предоставлял свою машину нужным людям и, уж понятно, ему становилось известно все, что было сказано в пути. Жора умел молчать, если попутчик не так уж расположен к разговору или подыгрывать, если того тянуло на душеизлияния. Бобу было понятно, что о нем Леве было известно все, от движений физических (приятели, кабаки, женщины) до движений души и мысли.


Водители все таковы. Без исключения. Октябрьский переворот номинально стер границы сословий, но так ли легко стереть эти границы на карте человеческих душ и генов. Раньше, извозчик знал свое место на земле и жил в мире с собою. Не терзали его кастовые амбиции, не реагировал он на подорожное хамство и не страдала душа его от надменного панибратства напыщенных седоков. Теперешний ямщик, конечно, ямщиком и остался, да только сегодня больно ему. Невыносимо ему, когда им понукает ему (как ему кажется) равный. Назвать ли это «комплексом Смердякова?» - пожалуй. Так или иначе, жизнь сама расставляет точки над «и» и, в конечном счете, в извоз идет тот, кто извозчик и есть по нутру своему, тот «вчерашний раб, уставший от свободы».


Известно было, что Жора имел высшее образованье и даже, поговаривали, по юриспруденции. Куплен был ему диплом Левой или честно заслужен им самим, неизвестно. Но шофер-юрист, это, как минимум, оригинально. Вне сомнений, Леву и Жору связывало что-то еще.
- Представляешь, Боб, в «Горбушке» тысяча триста мест, - начал разговор Жора, выворачивая с проселочной дороги на шоссе, - а билетов продано под две тысячи. Как такое возможно?
- Кто-то выбросил на рынок липу? - поморщился Боб. - Нам только скандала не хватало.
- Да нет. Ты не понял. Из кассы. Из кассы продано две тысячи. Это значит, в проходах будут люди сидеть.
- Хм, - усмехнулся Боб, - и уж поверь, деньги за семьсот лишних, Лева с администратором поделят пополам. Странно. В Москве истинных ценителей джаза дай Бог тысяча наберется, кроме самих музыкантов, разумеется. Что это еще за приблудная тыща?
- Это, Боб, называется промоушн. Надо людям доходчиво разъяснить, что они с пеленок любили джаз, да только этого не понимали. Шеф свое дело туго знает. К тому же, заявлен классический репертуар. Беспроигрышный.
- Ненавижу, когда он меня ставит в жесткие рамки, - опять поморщился Боб.
- Боб. Нельзя ехать на концерт с таким настроением. Там, в бардачке, Курвуазье, тридцатипятилетний. Лева только просил, чтоб ты не пил весь.
- И то верно, - вздохнул Боб, – давай к обочине. Что у нас со временем?
- Вагон, - отозвался Жора, мягко притормаживая свой бежевый «Лексус» под Ярославской эстакадой.


Шофер-философ

Боб и сам понимал, что в том расположении, что пребывал его дух с утра и даже не с утра, а со вчерашнего дня, он лишь отработает программу, но ни звука, ни искренности не будет. Лева своим лошадиным чутьем догадался об этом заранее. «Courvoisier Initiale Extra» стоит не менее пятисот баксов. Здесь же лежала «пятизарядная» коробка «Ashton classic Magnum» ценой никак не меньше. То есть, погашение минорного состояния Боба Лева оценил в тысячу долларов. «Вот подлец», - вздохнул про себя Боб, достал из бардачка бокал и открыл коньяк.

- Жор, давно хотел тебя спросить, - чмокал губами Боб, раскуривая сигару. Коньяк горячей волной растекался по жилам и на душе становилось теплее, - как это Леве удается держать нас с тобой на поводке? Меня коньяком с сигарами, положим, не пристегнешь. Меня творчество мое держит. Любовь к чертовой этой музыке, - коньяк добрался до языка и Боб расположился к беседе. – Но нельзя же любить извоз. Ночь-полночь, к черту на рога, невзирая на сон, на личную жизнь?
- Деньги, Боб, простые, прекрасные, долбанные деньги. Ты же не за коньяк работаешь? Ты же после пары таких концертов такой вот «Лексус» легко купить можешь.
- Ну, это ты, положим, загнул.
- Я фигурально, конечно. Ты получаешь гонорары сообразно своим талантам, ну и Левиным способностям подать их в нужном ракурсе, договориться с инвесторами, - Жора откинулся на подголовник и уставился в потолок. – Я тоже не на окладе. Я питаюсь из той же кормушки - то есть, из твоей. Меньшими процентами, чем ты, безусловно.
- Брось, приятель. Во-первых, вспомни, я сказал, что нельзя любить извоз. Во-вторых, зачем деньги, если ты не можешь их никуда потратить? У тебя просто не бывает времени на это. Где истинный мотив?
- Я видел, как ты живешь, Боб. Мне понятно, как ты относишься к деньгам. Поверь. Не все такие, как ты. Деньги – эквивалент любого мотива. Правильнее сказать – любой мотив можно измерить адекватным количеством денег. Не дай Бог, конечно, но хотел бы я, лишь гипотетически, одним глазком взглянуть на тебя такого, когда б у тебя не было бы тех средств, что теперь. Да не тех, а вовсе никаких. Ты любишь музыку потому, что она доставляет тебе, человеку обеспеченному, истинное наслаждение и ничего кроме. Но задай себе вопрос, любил ли бы ты ее, музыку и музу свою так, как теперь, если бы маэстро приходилось бы играть каждый день в переходе метро ради куска хлеба?
- Ну…, - замялся Боб.
- Не отвечай, Боб, не надо. Это вопрос риторический, - вздохнул Жора, продолжая пялиться в потолок. – Ты, Боб, не успел поголодать. Ты со школьной скамьи, можно сказать, от материной груди, сразу попал в Левин хлев, где не сеном – только овсом кормят. Потому и не знал ты иных мотивов, кроме любви к музыке своей. Не жил ты и в бесславии, что губит душу поскорее нищеты. Благодаря таланту, ну и Леве, опять же, ты не видел полупустых залов, не провожал тоскливым взглядом спины уходящих с половины концерта зрителей. Не играл ты третью гитару в провинциальном диксиленде за гроши. И не бросали тебя друзья и близкие, поняв, что ты беспросветный неудачник и бездарь, - Жора вдруг резко выпрямился и произнес с каким-то остервенением. – Не было в твоей жизни ничего подобного. Но, поверь, то, что мы любим, нас убивает. Это истина. А деньги…, если и не лечат от этого убийства, то уж, на худой конец, хоть сколько-то извиняют его. А, если начистоту…, я на «Лексусе», ты на «Люсиль», но мы оба занимаемся извозом. И, кто любит его, а кто мирится с ним - какая разница. А кого мы возим – нам известно. Ладно, можно ехать? Нам пора уже.
С этими словами, Жора завел мотор и начал выруливать на трассу.


Никогда еще Боб не видел Жору таким. Кажется, Боб задел что-то очень больное. Похоже, тот говорил о себе. «Неужели он был джазменом? Неужели я вижу то, во что превращусь, когда иссякну? И чего полез, дурак? - злился Боб на себя, - и ведь он прав. Я такой же извозчик, как он. Шуму, да лоску побольше, может быть. Дурак! Очевидно, что, разговаривая таким развязным тоном, я, пусть и невольно, поставил его ниже себя и это мое извинительное «нас с тобой на поводке» ничего не меняет».
Настроение опять поползло вниз. Боб достал коньяк и сделал большой глоток прямо из горла. Жора, в другой ситуации, обязательно бы напомнил, чтобы тот не прикладывался чересчур, но сейчас он молчал. Он сосредоточенно, даже излишне сосредоточенно смотрел на дорогу.


«Деньги – эквивалент любого мотива», «То, что мы любим, нас убивает», - вспоминал Боб глядя на закатное солнце, светившее прямо в лобовое стекло. – Да он философ».
«То, что мы любим, нас убивает». Катящийся к горизонту диск солнца был огромен. В его малиновых умирающих отсветах дрожащее марево над раскаленной за день дорогой, превращалось в тотальный, почти реальный пожар. Казалось, горят впередиидущие и встречные автомобили, горят нависающие эстакады, горят летящие навстречу осветительные столбы, рекламные щиты. Пожар. Горел и коньяк, обжигая язык и горло. Но огонь его никак не мог побороть холода, которым веяло от этой простой, вроде бы, мысли. «Все же понятно, - рассуждал Боб. - Мы любим вино – оно нас убивает, мы любим хорошо поесть – и это нас убивает, мы любим женщин – и они нас убивают. Здесь все банально. Да. То что мы любим, нас убивает. Но музыка?!..». Боб снова приложился к бутылке и тут Жора, наконец, нарушил молчание.
- Боб, шеф просил, чтобы ты не налегал.
- Скажи, Жор, - Боб заткнул бутылку пробкой и положил ее в бардачок, – ты сейчас говорил о себе?
Жора нервно поежился. Было видно, что он уже сожалел о минутной своей слабости, но взяв себя в руки, сказал,
- Теория, мой друг. Чистой воды теория. Нам читали курс по психологии с точки зрения мотиваций представителей различных социальных слоев, их потенциальной способности к совершению преступлений. Вот и все.
- Хорошо, - не унимался Боб, - а музыка? Как может убить любовь к музыке?
- Все зависит от того, на что ты можешь пойти ради любви к ней. Если любовь безумна – жди безумия, сиречь, смерти. Человеческий опыт учит, что любовь, если хочешь, чтобы она не сгорела бешеной вспышкой и не опалила тебя насмерть, нужно дозировать. А лучше всего, заключить с ней контракт. Пусть выглядит и прозаично, пусть нет романтики, пусть нет восторженного комка у горла - зато есть жизнь. Вот и весь сказ.
Машина выехала на Рублевку. До клуба еще минут десять. Остаток пути собеседники молчали.


Девушка в голубом

Квартет, с которым последние десять лет выступал Боб, по своим возможностям мог сравниться с биг-бэндом. Каждый из музыкантов, помимо своих основных инструментов, контрабаса, фортепиано, ударных и саксофона, мог играть и на трубе, тромбоне, кларнете, перкуссии, гитаре, скрипке, аккордеоне и прочее. Плюс вокал и не только в качестве подпевки. Кроме этого, «Ямаха» могла имитировать даже звучание большого симфонического оркестра. Так что, с насыщенностью, плотностью аранжировок у Боба проблем не было. И понимали музыканты друг друга, что называется, «с поднятой брови». Любое изменение в выступлении, чем часто грешил Боб, не было для них ни неожиданностью, ни катастрофой. Но сегодня сюрпризов не предвиделось. Основная программа строилась на репертуаре Бенни Гудмена и Гленна Миллера, то есть, в основном, белый свит-свинг. Естественно, были включены композиции и Каунта Бейси, и Дюка Эллингтона. Конечно, все в собственных интерпретациях Боба, так как везде было предусмотрено его солирование, конечно, инструментальное. Памятуя о главной цели концерта – Новом Орлеане, Лева настоял, чтобы Боб исполнил несколько вещей Луи Армстронга. «Какая глупость, - возмущался Боб, - подражать неподражаемому голосу Луи, да еще и под гребанную гитару вместо волшебной трубы! К тому же, исполнять Армстронга на его родине – все равно, что мочиться в церкви». «Мы же не в Орлеане, а в Москве, - возражал Лева. – И Бене нужно-таки заценить твои масштабы. Не подведи». «Может мне еще, как Луису, и платок в руку взять? - язвительно заметил Боб, - да и ты возьми. Слюни Бене утирать».
Боб разыгрывался за кулисами. Он никак не мог настроиться. Джаз – это состояние души, а душа Боба сегодня была не на месте. «Джаз – это когда хорошему человеку грустно, - вспомнилось ему. Он достал из-под стола, прихваченную в машине бутылку Курвуазье и сделал большой глоток. - Для выхода на сцену хватит, а там, глядишь, разыграюсь. Моя музыка, как всегда, меня выручит».


Зал действительно был «под завязку». Люди сидели на ступенях в проходах партера, бельэтажа, балкона. Аншлаг. Когда музыканты квартета рассаживались, публика начала аплодировать, а когда появился Боб со своей «Люсиль», просто взорвалась.
«Добрый вечер, друзья, - начал Боб, усаживаясь на высокий табурет и прилаживая стойку микрофона по высоте. – Сегодня мы…». Боб вдруг осекся и уставился в одну точку.  Точка эта находилась за спиной Левы, который восседал в первом ряду рядом с Беней, ровно по-центру сцены. В третьем ряду. Девушка. Неземной красоты девушка. Голубое вечернее платье. Подростковые обнаженные плечи. Тонкая высокая шея в жемчужной розовой нитке. Черные волосы забраны назад. Полные чувственные губы чуть приоткрытого рта. По-детски задорно вздернутый носик и… глаза… Боб молчал уже слишком долго. Зал настороженно ждал. Боб, наконец, очнулся и сказал нечто, совершенно не к месту: «Сегодня, уезжая из дома к вам, я разговаривал со своей собакой и вдруг мне вспомнился Есенин:

Рад послушать я песню былую,
Но не лай ты! Не лай! Не лай!
Хочешь, пес, я тебя поцелую
За пробуженный в сердце май?

Поцелую, прижмусь к тебе телом
И, как друга, введу тебя в дом...
Да, мне нравилась девушка в белом,
Но теперь я люблю в голубом.

Боб продолжал смотреть в третий ряд. Вдруг он вскочил с табурета так резко, что тот полетел на пол, развернулся лицом к квартету и…, повернув на гитаре ручку усилителя до предела, ударил по струнам вступление к «Lie To Me» Джони Лэнга, Лева в ужасе закрыл лицо руками. Музыканты переглянулись и, расплывшись в улыбке, подхватили ритм. Он не подделывал хриплый голос Джони, а пел чистым баритоном. С последним аккордом зал взорвался овацией, но Боб, не давая ей разрастись, тут же заиграл «Matchbox» и аплодисменты стали отбивать ритм этого блюза того же Лэнга. Лева, наконец, отнял руки от лица и стал боязливо озираться по сторонам. Тем временем, на сцене, Боб устроил джем с Максом, контрабасистом группы. Аплодисменты затихли, потому, что это (публика интуитивно понимала) надо было слушать в тишине. Удивительно было видеть, в каком напряжении может держать зал звучание одного только контрабаса. Клавишник Славик Расторгуев не удержался и тоже встрял в перекличку. Недолго держался и Толик Кац на барабанах, и саксофонистка Гелла (урожденная, Таня Саввина). Композиция из трехминутной превратилась в семиминутную и, к ее завершению, зал, буквально, ходил ходуном.
Боб сам себя не узнавал. Никогда еще так резко он не начинал своих выступлений. Такая увертюра, скорее, свойственна рок-концерту. На блюз так не настраивают. Боб поднял руки вверх. Зал разразился топаньем и свистом. Он посмотрел в третий ряд. Девушка сидела не хлопая. Она тихо улыбалась одними глазами, сложив руки ладонями друг к другу и поднеся их к губам, как в молитве. Боб улыбнулся в ответ и подошел к микрофону.
«Пусть простят нас истинные почитатели классического джаза за то, что мы начали с рок-н-блюза. Во извинение, звучит композиция «Sensitive Kind» великого Кейла» Аплодисменты прокатились новой волной но, с первыми аккордами, будто повинуясь невидимому дирижеру, мгновенно смолкли. Лева с опаской косил взглядом на Беню, но тот, может, поддавшись стадному движению восторга зала, а, возможно, и по своему вкусу, был совершенно поглощен игрой Боба и сценой. Лева, несколько успокоившись, обернулся, отыскивая причину столь непростительного поведения Боба и… увидел прямо перед собой «девушку в голубом». «Чертовы художники, - озлился Лева, - не могут без муз обойтись. Сколь ни планируй, все испортят Эвтерпы чертовы».


Боб, будто был под гипнозм. Никто из музыкантов не мог знать, что будет следующим номером. Сегодня он совершенно не желал удерживаться на медленных, классических блюзах и, сразу за Sensitive Kind, заиграл «Sweet Home Chicago» хит Блюз Бразерс, который квинтет играл, как правило, в финале своих концертов. Джем, с трубой, саксом, тромбоном, клавишами и, конечно, соло-гитарой, в этой композиции обычно длился минут пять. Боб растянул его вдвое, чем привел публику в совершеннейший экстаз. Не давая залу опомнится, он тут же перешел на «Cheaper To Keep Her» Закончив, он подошел к Гелле и вывел ее за руку к микрофону. Все поняли, что сейчас прозвучит «Respect» Аретты Франклин с великолепным проигрышем на саксофоне. «Горбушка» и так уже вся «стояла на ушах», когда, перед антрактом Боб резким жестом указал на Толика. На внутреннем языке музыкантов это означало, что пришло время композиции «New Orleans» где в основе – перекличка с залом. И когда началось это «Е, е-е-е, е», партер, бельэтаж и балкон, всё стояло, выкрикивая в ответ, «Е, е-е-е, е». Казалось, сейчас рухнут стены.


Совершенно мокрые и счастливые, под шквал аплодисментов, музыканты ушли за кулисы.
- Не знаю, какая муха тебя сегодня укусила, Боб, но это была очень хорошая муха, - улыбалась Гелла, отирая пот полотенцем.
- Ты, Гелла. Ты сегодня переплюнула саму Франклин, - отвечал Боб. – Да и, вообще, вас всех, ребята, сегодня кто-то покусал.
Все рассмеялись.
- Да-да, - прозвучал из-за их спин загробный голос Левы, - бешенство, оно сволочь  заразная…, как сифилис. Если вы продолжите таким и впредь, театралы вынесут стены наружу, а с ними и меня… на погост.
- Брось, Лева, - отозвался, казавшийся совершенно счастливым, Боб, - когда ты в последний раз видел такой фурор? Твой Беня скачет козликом, а ты плачешь. Не нравится, что не по-твоему? Дак какая разница, если цель достигнута? Пользуйся.
- Я вас умоляю Богу, Боб, сделайте второй выход тихо. Что за цель, что боров скачет, если мне нету, когда ввернуть ему пару нужных реплик?
- Лев Маркович, - вступилась Гелла, - то, что творится с толпой, мне кажется, действует на вашего клиента лучше всяких реплик.
- Ты, Таня, дуй в свою жестянку и дыши носом, - резко оборвал ее Лева, - мне насрать, уйдет ли Беня в слезах или со слезами его понесут. Мне нужно, чтобы он свое «спасибо», размером в два лимона, положил мне в портмоне, стоя на коленях перед сценой. Если не эдак - лови его хвост назавтра. Обломает, как ящерица, и бай-бай, Луизиана. Боб, родной, - сменил Лева гневный тон на жалостливый, - ну не убивай ты старого еврея насмерть. На Сторивилле тебя ждут, как апостола Павла. Боречка Лившиц уже печатает приглашения. Подмастерьям твоим разве тоже уже не нужно в Мекку? Все ж от тебя, кормилец.
Ребята потупились. Все страстно желали этой поездки.
- Ну ладно. Ну что ты растекся, Лева? Будет тебе. Мы выйдем с «Караваном» Эллингтона, продолжим «Колыбельной» Гершвина, потом «Пэрэдайз» Кейла. Это минут двадцать, не меньше. Могу на тридцать растянуть. Хватит тебе обокрасть Беню? Он, как раз, остыл за антракт.
- Во. Другой текст. Слова не девочки, но мальчика, - оживился Лева, – да и Лауре твоей приятно сделаешь, - подмигнул он уходя.
Прдюсер шмыгнул за кулису, а Боб подумал: «И когда этот пройдоха все замечает? Поразительно». На лице его блуждала блаженная улыбка.
- Она красивая, - лукаво-ревниво заметила Гелла.
- Черт. Ну все всё знают! - развел руками Боб.
- Ты, впервые в истории блюза, читаешь Есенина перед концертом, потом, как кипятком, ошпариваешь Лэнгом и хочешь, чтобы мы ничего не замечали?
- Ладно, - засмущался Боб, - пошли работать. «Караван», Толик, тихонечко на бонгах, минуту, дальше Славик и Макс, Гелла, мы, позже, вместе, потом, в джем. И никакого сакса - только кларнет. Потом, Таня, «Колыбельную» мы с тобой дуэтом. Не подделывай Эллу, пой сама. «Пэрэдайз» - я один. Дальше, как Бог положит. Вперед!


Лоэнгрин

Концерт продлился вместо двух с половиной, три с половиной часа. «Театралы», как назвал публику Лева действительно чуть не разнесли клуб, что совсем несвойственно традиционно чинной джазовой аудитории. Таких концертов «Горбушка» не помнила. И никогда до сих пор блюзовый вечер не имел такой теплой прессы. Лева был почти в восторге. Деньги от Бени он получил, да после таких откликов жалел, что мало запросил. Кроме того, он, конечно, понимал, что в Луизиане на подобный прием рассчитывать не приходилось. Нахрапистый продюсер сам уже, казалось, побаивался своего замаха, да отступать некуда было. Вдобавок ко всему, «девушка в голубом» пропала. Боб, прямо со сцены, кинулся было в фойе, чтобы перехватить ее при выходе, но, тут же, был атакован журналистами и охотниками за автографами. Лишь на секунду, мелькнуло ее голубое платье сквозь головы и руки осаждающих его поклонников и она исчезла навсегда. Боб впал в глубокую депрессию и теперь перед Левой стояла почти неразрешимая задача – найти беглянку.


На улице смеркалось. Конец июля выдался дождливым и промозглым, подстать настроению Боба. В гостиной свет не был зажжен, но жарко пылал камин. Поленья горели тихо, без треска, так как топился он исключительно дубом. Яркие языки пламени незлобно перебранивались друг с другом, втягивая в свою пляску призрачные тени от немногочисленных предметов скудного интерьера. Кожаное, видавшее виды кресло, небольшой музыкальный центр на полу, несколько высоких стоек с дисками, в углу, компьютерный стол с давно уже не открывавшимся лэптопом. Каждый кирпичик нештукатуреных стен тоже отбрасывал пляшущие тени, от чего стены эти чудились живыми.


«Эх, Чарли», - вздохнул Боб. Он полулежал в кресле, вытянув к камину длинные свои ноги, обутые в рваные домашние тапки. У кресла стояло и валялось с дюжину пустых пивных бутылок. Пес только что принес еще одну упаковку, свернулся у ног хозяина и теперь, не отрываясь, смотрел на него преданно-грустными глазами. На столе, в кухне, давно остыл приготовленный Полиной ужин. Из колонок музыкального центра накатывал рвано-нервный Вагнер, «Траурный марш» из «Гибели Богов».

Трек закончился. Боб, пощелкав пультом, нашел «Реквием по мечте», поставил его на непрерывный реверс, открыл пиво и откинулся на спинку кресла. «Вот так вот, Чарльз. Никогда в жизни я не был столь несчастен. Что за наваждение? Как так возможно? Шел, бежал человек по жизни своей. Весело бежал, шумно, бездумно. Никого не отпихивал, никого за шиворот не тянул. И вот… Всего один только взгляд черных бездонных глаз… и он, навеки, несчастен. Ради нее, для нее я дал лучший в своей жизни концерт, а она исчезла. И я, как Лоэнгрин…, черт».


Боб встал так резко, что голова его закружилась, пошатываясь подошел к высокой «музыкальной» стойке, немного порывшись, нашел оперу, вставил диск и вернулся на место. Зазвучали божественные прозрачные скрипки вступления к первому акту.

«Вот оно, царство Грааля, страна несбыточной мечты. Как красиво и…, как грустно, правда? М-да. Когда Эльза узнаёт, кто Лоэнгрин, на самом деле, он вынужден покинуть невесту и она умирает. Может не стоит мне и мечтать о ней, искать ее? Может это приведет к трагедии? Я Лоэнгрин, рыцарь Грааля. Мой крест - служение Граалю музыки, Чарли».
«Лучше бы она нашла тебя, рыцарь, - рассуждал с собой Чарли. – Появилась бы женщина в нашем доме, прогнала бы Фишмана, да и Полину, до кучи (блох вычесывает – будто шкуру содрать хочет). Никаких отлучек, никаких гастролей. Плавали бы на лодке, ловили бы рыбу. Я люблю рыбу. По вечерам сидели бы втроем у камина. И почему людям этого недостаточно? Чего им вечно не хватает? Когда довольно, чтоб сидеть, они бегут неведомо куда и зачем, а когда, как теперь вот, надо бежать, искать любимую, сидят сиднем и скулят. Когда я слышу запах сучки, я встаю и бегу на этот запах, вот и все. Эх, жаль, я не знаю ее запаха. Я бы ее хозяину из-под земли достал бы. Черт, - Чарли встрепенулся и глухо зарычал, - помянул же к ночи!».


В огромном зеркале над камином проявилась озабоченная физиономия Фишмана.
- Господи, Боб, Вагнер, сам был псих - и твоя крыша скоро упархает вместе с его валькириями.
- А-а-а, - пьяно протянул Боб, - вот и граф Фридрих фон Тельрамунд. А где твоя Ортруда? Зелье варит?
- Что за бредом ты несешь? Совсем в пиве промок? Скоро белочку поймаешь.
- Это чета барбантских Макбетов из Лоэнгрина. Такие же свиньи.
- Твой Вагнер… Он вонючий козел без слуха и яиц.
Лева прошел на кухню, взял стул и вернулся к камину. Чарли, недовольно рыча, перебрался ближе к креслу хозяина.
- Если он и антисемит - это не отменяет его гениальности.
- Мне срать его гением. У меня тут другой Бетховен сам себя закапывает.
- По тону судя, я понимаю, ты ее не нашел? - зевнул Боб и скрутил крышку с очередной бутылки.
- Слушай. Ну где мне их ловить? Она уж и помнить о тебе не знает, даже если и есть где. Это даже не иголку в сене, это, что блоху на мамонте ловить. Может она приезжая.
При упоминании блохи, Чарли озлобленно зарычал.
- Брось, Лева. Какая блоха? Она в третьем ряду сидела. На «Горбушке», до восьмого ряда – все блатные.
- Ну ищем, ищем. Жора Севу, администратора, в оборот взял. Пробивает. Но и ты тоже… Это ж не аэропорт. Билеты по ксивам не регистрируют.
- Что, я? Фоторобот тебе нужен? – озлился Боб.
- Ты уже два корпоратива пропустил. Через месяц в штаты, грошей нету, а ты ливеруешься, аки клоп в ковре.
- А что Бенены? Профукал?
- Беня и так уже предсказывает мне погоду на вчера, лепетутник вшивый. Чуть не в зад скулит свои вложения вернуть. Не залезай ты в моё, Боб. Аренда залов, доставка инструментов, самолеты, гостиницы, знаешь сколько в заботе дел! Да только все впустую это. Пинка нам в зад навтыкают черный люд, если ты такой лимонной мордой сцену пачкать станешь. – Лева встал, перевернул стул спинкой к Бобу, сел на него верхом и уперся грушевым своим двойным подбородком в растопыренные волосатые локти. – Давай я тебе расскажу одну одесскую побасенку. Встречаются на Привозе два писателя: «Мойша, друг, не приведи Господи, - говорит один другому, - скажи, как это может случаться со мной, чтобы мне, за всю мою жизнь-карьеру, один рассказ да две повести впечатали, а тебе, что ни год, то роман дают?». «А как ты имеешь писать, Изя?» - отвечает тот. «Как, как? Лежу, пялюсь в ящик, жду, пока припорхает муза. Как прилетит, так я и за стол». «Во, - говорит Мойша. – Я же, каждое утро, ровно в девять, уже за столом, а муза уж к тому сроку сама подгребает. Привыкла».
Лева разразился лошадиным своим ржанием так, что волнами заходили сальные его щеки.
- Ты к чему это? – не поддержал Левиного восторга Боб.
- А к тому, маэстро. Ты вот пялишься в угли вторую неделю. Сам уже приглядываешься седым пеплом. Цистерну пива в себя уже влил. Ждешь, пока Жора тебе девочку с неба на голову сбросит на голубом парашюте? А она из третьего ряда. Сам сказал.
- И что?
- А то. То, мастер Боб, что значит она из элиты или с журнала какого. Значит хитовые инсталляции посещает. Значит если ты перестанешь класть с прибором на все эти фрукты, то сам ее и встретишь.
- Хм, - наконец поднял брови Боб, - чем черт не шутит.
- Черт - мужчина серьезный. Шутить не умеет, - в голосе Левы появилась надежда. – Вот, хоть, завтра. В Пенте луперкалия про десять лет Стройинвесту. Чуть ни сама жопа в кепке с целой свитой пиарастов хотят прибыть. Мне ихние пиндосы всю жилетку залили за тебя рыдая. Поедем, Боб. Мамой клянусь, там она будет. Только соберись, не лабай Шопена - дай им Мендельсона. Ну?
Боб допил бутылку и поставил ее на пол.
- Серьезный мужчина, говоришь, - вздох, - ну смотри.
- Чего, я смотри? Ты смотри. Гляди глазами и узришь.
Боб встал и пошатываясь пошел к лестнице.
- Я спать. Чарли, пошли. Пора переходить от диссонанса к консонансу, - нажимая на пульте «стоп» пробормотал Боб и начал подниматься по лестнице.
- Жора заедет в пять, - прокричал Лева вслед.
Он самодовольно похлопал себя обеими лапами по животу и, пробормотавши под нос: «Лева Фишман, ты гений», направился к выходу.


Гелла

В который раз ему снился изумрудный ромашковый луг и синее клокастое небо. Опять они бежали по нему наперегонки, но уже втроем, он, хозяин и «девушка в голубом». Чарли, в какой-то момент, так увлекся бегом, что забыл оглядываться. Когда же он вдруг понял, что бежит уже один, остановился, прислушался. Тихо. Медленно, осторожно пошел назад. Накатило какое-то тревожное чувство. В траве кто-то был. Какой странный запах. Ближе, ближе и… о, ужас! Какая страшная картина! Хозяин лежит распластавшись на земле, а девушка, почему-то уже в белом платьи, впилась зубами хозяину в шею и, с тихими стонами, вздрагивая всем своим хрупким телом, высасывает из него кровь. Потом она поднимает голову и пристально смотрит на Чарли. Кровь алыми ручейками стекает из уголков ее рта к подбородку и дымящимися каплями падает на бледную ее грудь…


Чарли с визгом подскочил чуть не на метр от пола и проснулся. Кошмар. Он подбежал к кровати, буквально взлетел на нее и начал истово лизать лицо хозяина. Боб стал что-то нечленораздельно мычать, отмахиваться руками и, наконец, проснулся. «Что с тобой, Чарли, уйди, черт!», - пробормотал он и приподнялся на локтях. – Ты что, Чарли? Только семь, - взглянул Боб на золотой «Ролекс», который никогда не снимал с руки. – Я бы еще спал и спал. Смотри-ка, солнце, - взглянул он в окно. - Может что-то для меня повернется сегодня? Как думаешь?


Чарли тихо заскулил и принялся вновь вылизывать лицо хозяина.
«Ну уж нет, дружище. Лучше я умоюсь водой, а не твоей слюной. Лижешь себя, где ни попади… А еще лучше… Айда купаться, Чарли!». Пес завибрировал хвостом и радостно залаял. Боб, как был, совсем голый, вскочил с постели и друзья кинулись наперегонки к озеру. Пробежав по песчаной дорожке метров пятьдесят до небольшой деревянной пристани, где под измятым жестяным навесом на легких рассветных волнах покачивались небольшой катер, весельная лодка и два гидроцикла, Боб и Чарли с разбегу рухнули в обжигающе холодную, остывшую за неудачный июль, воду. Заплыли далеко. Сверху казавшийся едва заметным, легкий туман, струившийся над водой, здесь, внизу, выглядел сплошным молоком. Боб едва видел плывущего рядом пса. Пристани не было видно вовсе. Куда плыть? «Да, глаза ничто, против носа. Чарли, греби к берегу».


Выбравшись из воды, человек и собака стрелой полетели к дому.
«Ну и холод собачий», - дрожал Боб, растирая себя полотенцем. Затем, этим же полотенцем обтерев Чарли, он поднялся наверх, натянул джинсы и свитер. Раскуривая сигару произнес: «А ты знаешь, Чарли, сегодня первое августа. А это значит, что завтра второе. Завтра Ильин день. В народе говорят – Илья в воду нассал. То есть, с завтрашнего дня купаться нельзя. Так что, мы с тобой успели закрыть сезон».
«Какие глупые люди с этими своими предрассудками, - думал Чарли, вылизывая мокрую свою шерсть, - верят во всякую чушь. Хочется купаться – купайся, хочется есть – ешь, хочешь трахаться… Вот истинная вера. Они за то нас, собак, в церковь и не впускают, что нам ведома истина. Лицемеры. Крысам, да мышам, значит, оно, можно быть в храме, а нам нет? Фарисеи!».

- Боб, ты спишь? – раздался снизу женский голос. Боб узнал в нем голос Геллы.
- Поднимайся, - отозвался Боб, - кой черт тебя принес в такую рань да за двести верст?
- Как ты живешь, Боб, - повторила Гелла извечный риторический вопрос всех посетителей коттеджа, усаживаясь в кресло. – У тебя зелени ведь вагон. Нанял бы хорошую бригаду, они бы тебе за неделю особняк Рябушинского забабахали, безо всяких Шехтелей.
- Надо же. Ты первая, кто мне это говорит. Пиво будешь, Танюш? – отмахнулся Боб.
Не дожидаясь ответа, он прошел к холодильнику и вернулся с двумя бутылками. Чокнувшись, они сделали по большому глотку.
- Ах, - закрыла глаза Гелла и откинулась на спинку кресла, наслаждаясь прохладой напитка, - песня. Вчера до трех утра праздновали.
- Чего это вы праздновали? – безразлично отозвался Боб.
- Тебя, маэстро, тебя, - лукаво улыбнулась Гелла.
- Отпевали, что ли? - мрачно пошутил Боб.
- Дурак ты, Боб. Второе твое рождение праздновали.
- Вот я и говорю – вознесение, что ли? – по-прежнему не проявлял любопытства маэстро.
- Ага. Ангел вернулся с небес на землю.
Гелла, с бабьим упорством, ждала нужной реакции, но ее не воспоследовало. Терпение девушки иссякало.
- А что? Он раньше на земле жил?
- Какой же ты тупой по утрам, Боб. Сил моих нет.
- Иди к черту, Гелла, - полушутливо, полусерьезно разозлился Боб. – Являешься ни свет, ни заря, плетешь черт знает что. Похмелиться приехала? Допивай пиво и проваливай. Упаковку дам тебе в дорогу.
- Мне Анжелике так и передать? – загадочно улыбнулась Гелла. - Ну ладно, хорошо. Скажу, что ты не желаешь ее видеть.
Гелла нарочито-медленно допила бутылку, поставила ее на пол и стала подниматься с кресла. Боб провожал каждое ее движение внимательным взглядом. Белесые его брови, окрыленные догадкой, наконец, поползли вверх.
- Сидеть! - скомандовал Боб. В глазах заиграл блеск надежды. – Это что? Она?! Как?! Откуда?! Говори же ты, пока я тебя не придушил здесь на месте! Малюта!
Чарли подбежал к креслу и грозно зарычал.
- Вот так вот? – победоносно издевалась Гелла. – Два лохматых мужика на хрупкую девушку? Ну-ну.
- Таня, скажи, - взмолился Боб, - это она?
- Ну да, черт тебя дери, Ромео хренов.
Боб резко вскочил, подлетел к креслу, сгреб Геллу в охапку и принялся целовать хохочущее лицо, шею, плечи, руки девушки.
- Эй, эй, полегче, - не сопротивлялась Гелла, - не то, все Анжелике расскажу.
- Господи, да говори же! Что вы, женщины, за садисты такие!
- Успокойся. Дай мне еще пива, садись и слушай.
Боб пулей рванул к холодильнику. Через секунду, он уже сидел напротив Геллы. Она, неторопливо, смакуя эффект, отхлебнула пива и начала рассказ.
- Сидим мы вчера в своем подвале (музыканты репетировали в арендованном Левой цокольном этаже какой-то полузаброшенной фабрики в Текстильщиках), грустим. В пору, уж и действительно панихиду по тебе справлять. Носа не кажешь, на звонки не отвечаешь. Настроение…, сам понимаешь. Ты уйдешь, а нам куда? И как ее искать? Макс говорит: «Пройдет». А я говорю: «Хрена это пройдет». Я знаю такой взгляд, что видела тогда у тебя, на концерте. Помню, был у меня…
- Гелла! – нетерпеливо оборвал Боб.
- Ну вот, - Гелла сделала большой глоток, - я говорю: «Не пройдет. Если Лева с Жорой, со своими методами, найти не могут, то нам-то как искать?» И тут, звонок. Подошел Толик. Тебя спрашивают. Отвечает, что тебя нету. Говорит – зовут девушку-саксофонистку. Я подхожу. Женский голос. Представляется Анжеликой. Говорит: «Та, которой он Есенина читал». Говорит, что две недели искала наш телефон. Врет – десять дней тебя не было, да и чего его искать-то. Леву вся Москва знает. Спрашивает, как Тебя найти. Я так обрадовалась, уж хотела телефон твой дать, да тут вваливается сияющий Фишман с вестью, что только вот от тебя. И говорит, что ты согласился завтра, ну, то есть, сегодня уже, играть на презентации. Я быстро смекнула, что к чему и говорю ей: «Вы можете быть завтра на презентации Стройбанка в Пенте?», а она отвечает, что приглашена, что она журналистка, обозреватель отдела «Стиль жизни» из «Англетера». В общем, мы хотели тебе не говорить. Сделать сюрприз. Только я подумала – извелся ты, наверное, совсем. Еще хватит кондратий прямо на сцене или, увидев ее, начнешь какую-нибудь есенинскую ахинею нести. Вот и приехала. Боб. Бо-об. Аллё.
Гелла щелкала пальцами перед носом Боба, но тот не реагировал. Глупая улыбка сумасшедшего блуждала на бледном лице его. Это была улыбка счастья.


Серьезный, жесткий джаз

Любовь мобилизует женщину. Делает ее собраннее, расчетливее, умнее, наконец. Обратное происходит с мужчинами. Голова их, до времени, кладезь холодного рассудка, превращается в пустой кочан, лишь только поселяется в ней любовь. Древние мыслители, вообще, с полной серьезностью называли влюбленность заболеванием. Заболеванием исключительно мужским. То, что для женщины естественно и органично, и, даже споспешествует здоровью ее, для мужчины, совершенно противоестественно и гибельно. Если отбросить поэтическую лирику, патетику литературного романтизма, то, в сущности, любовь есть чистой воды психический недуг. Причем, буде болезнь не развивается как надо, то есть, любовь не сходит постепенно на нет, а разрастается от, ну, скажем, безответного чувства, то психический рецидив скоро перерастает в следствия соматического характера. Отсутствие аппетита и сна, обострение гастрита в язву желудка, тахикардия и брадикардия сердца, уплотнение печени, различные диспепсии, да мало ли «сюрпризов» в бренном человеческом теле… Лекарство? Дать чувству спокойно прогореть. К утру будут угли, к полудню – дым, к вечеру разнесет ветер золу, будто и не было вовсе. Как сказал один смертельно больной человек – с болезнью надо жить в мире. Будешь сопротивляться и она сожрет тебя, покоришься и проживешь долго.


Боб со своей группой в концерте не участвовал. В их задачу входило играть уже в банкетном зале на фуршете. Теперь же, в конференц-зале, под голубым куполом Олимпик Пенты, шла официальная часть. Лева не врал. Мэр со своей свитой действительно был. После торжественных церемоний, в небольшом концерте должны были выступить пара пархатых клоунов из одного московского театра, какая-то дурочка из «Аншлага», Александр Ге с его запредельным вокалом, очередная попсовая барби, приехавшая на один лишь номер с эскортом из шести человек. Костюмеры, визажисты, стилисты, охрана и прочее. Первым же, по программе, выступал Алексей Копытов.
- Ну надо же, - проводил Алексей Семенович презрительным взглядом сей кортеж, проследовавший через холл в отведенный для него номер отеля, - чем задрипанней птица, тем больше визгу да перьев.
Алексей Семенович Копытов, мэтр саксофона и, вообще, отец, даже дедушка отечественного джаза, пил кофе за столиком в фойе отеля, беседуя с Бобом.
- Вы, как всегда, слишком строги, Алексей Семенович, - вступился Боб. – Девочке всего, может, сезон отпущен. Пусть покуражится перед смертью. Ну не дал Бог ни голоса, ни вкуса, но ноги-то с попкой дал. Вот пусть и помашет-потрясет.
- Не дал, так и иди в стриптиз, в подтанцовку, к черту на рога и там тряси своими лобковыми вошами! Все сцены засрали, потаскухи безголосые! Тьфу! – махнул рукой Алексей Семенович, сопроводив свой жест тирадой совершенно непечатной. – Кстати, что это вы там, слышал я, устроили в «Горбушке»? Негоже, юноша. Вы толковый, перспективный блюзмен. К чему эти детские попрыгушки? Пора вам остепениться. Пора начать играть серьезный, жесткий джаз.
- Сам не знаю, что на меня нашло, Алексей Семенович, - потупился Боб. - Сыграл Джони Ленга, а публика с полтычка завелась, ну и меня понесло. Звезды как-то встали.
- Зве-езды, - укоризненно протянул мэтр. – Когда ты на сцене, если ты не полная пустышка, конечно - ты бог и царь. В твоей власти родить в публике любые страсти, а вы?.. Чем проще, низменней эмоция, тем легче и… тем позорнее ею управлять. Будете так продолжать - не заметите, как скончаетесь до уровня вот этой вот курицы, - махнул он в сторону исчезнувшей в дверях отеля барби.
- Да-да, конечно, это было ошибкой, - совсем превратился в школьника Боб, - больше не повторится.
То-то, - самодовольно пропел Алексей Семенович. – Да. Слышал, Боб, вы намылились в Новый Орлеан? Не рановато ли, молодой человек? Это вам не «Горбушка» и даже не «Большой» - это колыбель джаза. Там в каждом кабаке играют, как вы.
Такое замечание больно ужалило Боба.
- Да я…
- Ну-ну, не обижайтесь, юноша, - мэтр снисходительно похлопал Боба по руке. - Это я вам для острастки. Вы, конечно, виртуоз. Только помните, какую планку вы вознамерились взять. С сего дня и вплоть до выхода на сцену Орлеана, вы не должны выпускать гитары из рук. Спать с ней. Пальцы должны научиться повиноваться сердцу, а не разуму, а это значит, что любой пассаж должен быть доведен до автоматизма. Страшно?
- Да я в жизни бы не замахнулся. Это все чертов Фишман. Женил меня без меня.
- А-а. Этот юркий жиденок? Молод еще. Храбр, за чужие деньги чужие задницы подставлять, - сдвинул брови Алексей Семенович, вздохнул и доверительно перешел на «ты» – Такова наша судьба, браток. Ты либо играешь, либо продаешь. Не видел, не встречал в жизни ни одного музыканта, чтобы умел одинаково хорошо делать и то, и другое. Твой Фишман хотя бы в джазе разбирается. Он ведь Гнесинку почти закончил. Да и в тебя вцепился, как клещ, неспроста. Не дрейфь. Провал для тебя будет поважнее победы. Обосраться в Новом Орлеане, для любого - честь.
- Вы же не обосрались, простите, - смутился Боб, - ни в Оклахоме, ни в Нью-Йорке?
- Хе. То я, - погладил себя по животу мэтр. - К тому же, я был постарше, поопытнее…
- Алексей Семенович, Алексей Семенович! - вбежала в фойе всклоченная организаторша концерта. – Через пятнадцать минут ваш выход! Мы вас обыскались!
- Ну вот он я, чего меня искать-то? Иди, дочка, я следом. – Копытов встал и, обращаясь к Бобу через плечо, произнес: «Запомните, юноша. Серьезный, жесткий джаз».
Мэтр крейсером проплыл в зал, а Боб задумался: «Легко ему рассуждать. Когда он начинал, в России джазменов было полтора человека. Их гоняли все, включая КГБ. Какая мощная мотивация на сопротивлении власти. А у меня…, - Боб вдруг осекся. Он вспомнил, с кем ему сегодня предстоит встретиться и вместо радости ощутил страх. – Господи! Ну что я ей скажу? Начну нести ахинею про музыку? А вдруг ей до лампочки эта самая музыка? Журналистка. Конечно журналистка. Все Анжелики – журналистки. Наверное, МГУ. Одно из лучших образований. И я со своей десятилеткой. Ну, положим, я тоже не пальцем делан… Тьфу! Ну вот! Вот что это за сленг?! Лева меня своим одесским жаргоном совсем замордовал. По-русски он, видь те ли, говорит. Господи! Я совсем в зайца превратился. Новый Орлеан – страшно, Анжелика – страшно. Всюду страшно! Страшно!».
Боб сокрушенно обхватил голову руками, закрыл глаза и застонал.


Новый Боб

Неизвестно, сколько времени он просидел вот так, упершись локтями в стол и свесив между ними голову. Минуту? Десять?
- С вами все в порядке, Боб, - раздался незнакомый озабоченный женский, скорее, девичий голос.
- А?.. Что?.. – очнулся от забытья Боб и поднял покрасневшие, будто от слез, глаза.
Это была она. Боб вскочил на ноги так резко, что белый металлический стул, на котором он сидел, опрокинулся и со страшным грохотом полетел по мраморным ступеням подиума кафе. Боб нервно кинулся поднимать, но, в спешке, случайно ткнул его ногой так, что тот, визжа металлом о мрамор пола, продолжил свой шумный путь, задевая по дороге пустующие столы и стулья, увеличивая грохот. Немногочисленные посетители кафе и официантки в недоумении наблюдали за странной погоней. От столика, за которым недавно страдал Боб, донесся веселый, почти детский смех, который тут же был подхвачен остальными зрителями. Обыкновенно бледный, влюбленный герой стал теперь совершенно малиновым. Беглый стул был, наконец, пойман и нужно было возвращаться. Какой-то шутник вздумал зааплодировать. Идея понравилась остальным и Боб проследовал к своему столику под жидкую, но дружную овацию, чем был совершенно добит.
- Простите, Боб, что напугала вас. Я не хотела. Я Анжелика, - протянула она руку.
Она уже не смеялась, разве что, глаза. Боб совершенно вспотел. Смущенно пожав руку и усаживаясь на злополучный стул, он схватился за «бабочку» с твердым намерением ее развязать, но Анжелика нетерпеливым жестом остановила его.
- Ой-ой-ой. Боб. У меня к вам просьба. Вы не могли бы сегодня изменить своему имиджу? Я понимаю…, этот образ…, конечно, это уже бренд. Но вам так идет этот строгий, серьезный вид. Вы не представляете, сколь выиграет ваша музыка, если вы не будете закатывать рукава своему «Армани», не будете развязывать галстук и… идемте в парикмахерский салон. Ладно?


Боб был обескуражен, парализован этим мягким, но настойчивым напором. К тому же, это странное совпадение. «Строгий, серьезный вид», сказала она. Ведь почти то же сказал только что и Копытов – «Жесткий, серьезный джаз». Плюс еще этот чертов стул совсем парализовал его волю. Боб, ни слова не говоря, кивнул, оставил на столе какие-то деньги за кофе и послушно проследовал за Анжеликой в салон отеля.


«Боже, что я делаю, - не понимал Боб, наблюдая, как полная, улыбчивая парикмахерша безжалостно срезает пятнадцатилетние русые его волосы. Боб не стригся со школы (от армии его как-то отмазал Лева). Раньше сам, а потом Гелла лишь изредка подравнивала секущиеся концы и все. – Фишман меня убьет». Анжелика стояла рядом и сосредоточенно наблюдала за процессом, поглядывая то на Боба в кресле, то на Боба в зеркале, изредка давая короткие комментарии мастеру. Тем не менее, за полчаса экзекуции, он успокоился и взирал на действо даже с известным любопытством.
- Ну вот, любуйтесь, - улыбчивая женщина сдернула с Боба фартук, нежными пухлыми руками два-три раза чуть коснулась своей работы, будто это было что-то хрупкое и хрустальное, посмотрела на Боба в зеркало и совершенно засияла. – С вас три пятьсот. И, друг мой, улыбнитесь. Стрижку «А ля Бред Пит» положено носить только с голливудской улыбкой.
Боб встал, долго рассматривал в зеркале аккуратно остриженные, обильно приправленные бриолином, волосы, крутил головой вправо, влево и вдруг весело рассмеялся.
- Возьмите пять, - протянул он купюру, - вы виртуоз своего дела.
- Благодарю,  - смешно присела она в полуреверансе, - материал был хорош.

- Ну вот, - развеселилась Анжелика, когда они вышли из салона, - теперь вы настоящий джазмен. - Она взяла его под руку и потянула к выходу, – идемте, прогуляемся? У вас еще не меньше часа, а то и все два. Концерт, наверное, близится к концу, но гости еще будут долго курить в фойе, потом рассаживаться полчаса будут, потом тосты пойдут. Да. У нас есть два часа. Я сто раз бывала на таких посиделках. Одно и то же из года в год. Лишь однажды, помню, было это в прошлом…, нет, в позапрошлом году…
Она тараторила и тараторила, не умолкая, так, что Боб, несколько задетый этим ее «настоящий джазмен», через минуту уже и позабыл обиду. Они пересекли Олимпийский проспект, прошли по Большой Екатерининской и вошли в северные ворота Екатерининского парка. Странно, всего лишь начало августа, а пахло осенью. Затерявшийся средь вековых лип (парк был разбит вначале девятнадцатого столетия) юный клен уже подернулся медью и, хотя, остальные деревья были еще зелены - под ногами шуршала редкая сухая листва. Однако, посетители парка были одеты по-летнему и пара (он - во фрачном костюме и «бабочке», она - в вечернем голубом платье, том же, что и на концерте), выглядела, нет, не неуместно, но весьма странно. Их легко можно было принять за молодоженов, сбежавших от своего эскорта. Присмотревшись внимательнее, можно было увидеть, как смущен, но бесконечно счастлив он и, как, может быть даже излишне высокомерно горда своим спутником она. Анжелика и Боб обогнули Екатерининский пруд и поднялись на причал, где расположилось теперь летнее кафе.
- Анжелика. Какое необычное для России имя, - вопросительно произнес Боб, подавая ей стул.
- Но не более, чем Боб, - улыбнулась в ответ Анжелика.
- Я Валентин. Боб - это псевдоним. Правда, настолько древний, что я на Валентина давно уже не откликаюсь.
- Валентин. Валя, - как-то особенно нежно повторила она. – Красивое, мягкое, уютное имя. Не то, что Анжелика. Оно, хоть и означает «ангел», очень жесткое. А если меня начинают сокращать до Анжелы, меня просто переворачивает. Зовите меня всегда Анжеликой, Боб, ладно? А я не стану вас переименовывать обратно и буду звать Бобом. Хорошее, веселое имя.
- А кто говорил, что ангелы – милые создания? И все же, почему вас так назвали?
- Все просто. Я родилась в восемьдесят пятом, но я поздний ребенок. В молодости моих родителей, хитом киноэкранов была серия фильмов про Анжелику с Мишель Мерсье в главной роли, по книгам Анн и Сержа Голон. Семейная пара. Писала, это очевидно, жена. А муж? Не знаю что он там делал в их тандеме. Знаю только, что у него русские корни. У меня два старших брата, а мама всю жизнь хотела девочку. Поэтому, когда она меня родила, в сорок лет, она дала мне имя романтической героини своей молодости.
- А для меня это имя звучит, как музыка в си мажоре. Куча диезов, но очень богатая тональность. Немногие в ней писали. Глазунов, Шостакович. Редкая тональность, редкое имя. Простите. У меня все вокруг само, если можно так выразиться, конвертируется в музыкальные образы, - смутился Боб, поняв, что вот-вот скатится на профессиональную тему и она заскучает.
- Как здорово, - обрадовалась Анжелика. – Вы первый человек, что дал мне повод полюбить, попытаться полюбить свое имя. Спасибо. Вы мне сыграете что-нибудь в си мажоре?
Она положила свою горячую узкую ладонь на его руку и улыбнулась. Боб же побледнел, словно впервые в жизни женщина прикасалась к нему.
- Д-да…, Анжелик-ка…, к-конечно…, - ни с того, ни с сего начал он заикаться.
Девушка рассмеялась, положила вторую руку на его вспотевшую ладонь и, видимо, решив совсем его добить, произнесла почти шепотом:
- Боб. Ну что вы так побледнели? Вы еще две недели назад при двухтысячном зале признались мне в любви. Помните? А теперь бледнеете. А я? Зачем, вы думаете, я вас искала и нашла? Подумайте. Ну? Не отвечайте. Я полюбила вас так же мгновенно, как и вы меня. Я журналист. И, наверное, излишне цинична. Я не верю в любовь с первого взгляда… Не верила…, - голос ее задрожал, - пока не встретила тебя. Я люблю тебя, родной. Люблю. И, кажется, так сильно это со мной впервые в жизни, хотя я далеко не школьница.
- Боже, Анжелика, - прошептал Боб, порывисто схватил ее руку, поднес к своим губам и застыл в долгом поцелуе.
Он все не мог оторваться, а она гладила его по жестким от бриолина волосам и по щекам ее катились слезы счастья.
- Боже! Зачем же ты тогда исчезла? – поднял, наконец, на нее глаза Боб, - зачем мучила меня так долго?
- Одному Богу известно, какой дьявол живет в твоем Ангеле…, в твоей Анжелике…


Эллипсис

- Где нету любви к долбанному искусству (а здесь вам эту дуру не встретить), остаются только презренные деньги, - распинался Лева перед Бобиным квартетом за кулисами небольшой эстрады банкетного зала отеля, - а что есть презреннее денег, не слышу? Только их отсутствие. Мы все желаем покинуть этих помоев хотя бы на месяц. Нам недостает сто тысяч портретов Джорджа Вашингтона в три четверти для поездки с шиком или пятидесяти, для мотеля с тараканами. Их надо нащипать за время, что уже не осталось. Слава Всевышнему, Боб верну…
В комнату вошел сияющий Боб. Увидев отвисшую челюсть Левы, ребята обернулись и у них тоже отвисли нижние части их черепов.
- Ё… твою…  мать…, - с понижением, медленно, раздельно выдохнул Лева. С минуту длилась немая сцена. Затем, Лева, наклонив голову набок и глядя в пол, задумчиво произнес. – Я знавал женщин, для ради которых строили дома и ну даже дворцы, но зачем срывать крышу?
Продюсер сокрушенно пожал плечами и молча, позабыв вернуть голову в прежнее положение, вышел. Гелла первой опомнилась от шока и подскочила к Бобу.
- Какой миленький, - хлопала она в ладоши, - Боб, возьми меня замуж. Зачем тебе Анжелика? Я тоже Анжелика. Анжелика – значит Анжела, Ангела, Гелла.
С этими словами она повисла у него на шее и поцеловала в щеку.
- Ну ты, мастер, отколол, - очнулся и Макс. - Мы что, меняем Орлеан на Карнеги-холл?
- М-да, - вторил Славик, - где моя партитура Шестой симфонии?
- Не, - отозвался Толик, - начнем с Равеля. Там есть где постучать.
Боб, наконец, унял улыбку, мешавшую ему говорить и сказал:
- Вагнер, друзья. Рихард Вагнер.
- Ну точно, - не на шутку испугался Макс, - крышу сне-сло.
- Я полторы недели слушал Вагнера, ребята, и понял в чем его секрет, - не обращал внимания на изумленные лица товарищей, Боб. – Ключевое слово - «эллипсис».
- Что? – пропели они хором.
- Эллипсис.
- Это что еще за зверь, - крякнул Славик.
- Вспоминай сольфеджио, Вечеслав. Мы всю жизнь пользовались этим приемом, только не называли его и не длили больше трех тактов.
Боб схватил гитару и начал показывать.
- Смотри. Берешь обычный доминантсептаккорд пятой ступени и разрешаешь его в тонику но в состав тоники включаешь дополнительный тон септимы, образовывая новый доминантсептаккорд. В результате неустойчивость сохраняется, потому что мы опять имеем диссонанс септимы. Доминанта разрешилась в другую доминанту. Не останавливаться. Идти дальше. Можно и проще. Ты в своей тональности. Обычное трезвучие четвертой ступени мажора звучит неустойчиво и просит разрешения. Или уменьшенный септаккорд, содержащий в себе увеличенные секунды, тритоны, да еще уменьшенную септиму… Диссонанс на диссонансе. Да сколько угодно таких фенечек. Главное – не разрешаться в тонику. Если слушатель устает, ему можно иногда давать чистое трезвучие, но игру в эллипсис продолжать. Так писал Вагнер, так будем играть блюз и мы. Надо только помнить о чувстве меры, вот и все.
Боб торжествующе оглядел слушателей.
- Слав, ты у нас самый умный, - произнес опешивший Макс, - ты чего-нибудь понял?
- Я? Я думаю, ты прав. Крышу… именно сне-сло…
- Дураки вы, - отозвалась Гелла, - это же любовь. Обычное дело. Сегодня Боб сделает очередной лучший выход в своей жизни. Наша задача следить и поспевать. В первый раз, что ли? Только, Боб, я так солировать не смогу. Я еще не вполне врубилась.
- И не нужно, Гелла. Сегодня солирую я. От тебя только реплики в тон моим аккордам. Играем ивнинг-джаз. Нежно, вдумчиво, с глубоким чувством. Макс, тебя эти выкрутасы вообще не касаются. Идешь по квадрату, будто ничего не происходит. Это важно. Иначе, вместо гармонического диссонанса получим какофонию. Толя, не мне тебя учить ловить ритм. Ну а тебе, Славик, придется попотеть. Ты, надеюсь, все понял?
- Не все, босс, но близок к догадке. Просолируешь без меня первую вещь - дальше я врублюсь.
- Отлично. И последнее. Сегодня всё транспонируем в си-мажор и си-бемоль-минор.
- Почему не в ре-диез? - огрызнулся Макс, - там поболе альтераций при ключе.
В дверь протиснулась голова Левы. Наткнувшись взглядом на обновленного Боба, она, как-то нервически затряслась, но произнесла: «Лохи ждут лабухов, извольте подавать» и поспешила исчезнуть.


Лютики цветочки

Спустя неделю, вышел очередной номер «Англетера» со статьей Анжелики (она так и подписывалась, без фамилии) в разделе светской хроники, посвященной, вроде бы, десятилетию Стройинвеста. Но даже при беглом прочтении, создавалось впечатление, что это был юбилей Боба Харли. Все, по-женски, сводилось к якобы открытому им новому имиджу. Главный редактор высказала своему корреспонденту некоторое недоумение по поводу странного смещения акцентов, однако, та убедила ее, что женщин мало интересуют строительные инвестиции, но им любопытно, во что следует одевать своих бойфрендов и статья (всего в полполосы) ушла в набор. Зато, «Джаз.ру» порадовал обширным интервью с Алексеем Копытовым, который рассказал, как под его патриаршим влиянием положительно изменилась манера игры Боба Харли. Он действительно полагал, что именно он, за десять минут беседы, оказал на музыканта божественное воздействие, после которого Боб начал играть «серьезный, жесткий джаз». «Billboard» посвятил Бобу целый разворот с фотографией обновленного блюзмена на всю левую полосу. Боб интервью никогда не давал. Это была идея Левы. Он говорил, что молчание - часть имиджа и хороший раздражитель для журналистов. Интервью по поводу Боба он всегда давал сам, за что и заслужил кулуарное прозвище «Мама Харли». Сам Лева, конечно, мнил себя великим Джо Глейзером (легендарным продюсером Армстронга). Мнились ему, конечно, и те миллионы, которые Глейзер заработал на Луи. Отсюда и понятно, почему для американского вояжа был выбран именно Новый Орлеан.
Лева комментировал изменения в манере игры Боба тем, что идет подготовка совершенно новой программы специально для турне. На самом же деле, он был серьезно встревожен. Жадно следил за реакцией прессы на эти изменения. Не все было гладко. «БульDozer», к примеру, высказался в том смысле, что, мол - де, Боб Харли полагает, что изобрел новый «интеллектуальный стиль», тогда как, в сущности, это все тот же старый «модальный джаз» Джона Колтрейна. «Боб Харли изобрел велосипед», так и называлась эта статья. В этом же смысле высказались еще несколько незначительных изданий. «Боб, родной, - умолял Лева, - дедушке джазу больше ста. На его родине твои эксперименты жрецы сочтут экскрементами». Но Боб не слушал. Он, как и советовал Алексей Семенович, теперь не выпускал гитару из рук. В своих импровизациях он уже начал выходить за рамки шестнадцатых и тридцать вторых нот. «Хозяин совсем свихнулся, - вздыхал Чарли, - уже спит с гитарой. Но, кажется мне, что обнимает он не ее. Он свихнулся на своей подружке. Хоть бы глазком на нее взглянуть. Может она и не такая, как я ее видел во сне?»


Боб сидел в кресле на лоджии и наигрывал «Blues To Elvin».Вечерело. Небо сегодня было удивительным. Над горизонтом огромной индигово-синей стеной вставала плотная громада облаков. Она чудилась какой-то бескрайней горной грядой, совершенно неуместной и фантастичной для Русской равнины. Уже закатившееся за нее, остывающее августовское солнце освещало округлые ее вершины кроваво-красным светом, будто горы эти сочились раскаленной лавой. И, сопротивляясь надвигающемуся катаклизму, над ними простиралось нежно-голубое небо с, буквально слепящей глаза, уже поднявшейся довольно высоко, брошью «вечерней звезды» Венеры. Вообще, этот вид очень напоминал шедевр Рене Магрита «Империя света», где над таинственным ночным пейзажем царствует светлый солнечный день, с той, быть может, разницей, что здесь, казалось, неотвратимо надвигалась именно империя тьмы.


На другом кресле лежал недавно обновленный футляр от «Гибсона». Новизна была в том, что, некогда врезанные в крышку, буквы «Lusil» были заменены на «Angelika» (имя было написано с ошибкой – вместо «k» нужно было написать «с», но никто этого не заметил), для чего пришлось вставить на освободившееся место новый кусок красного дерева.
Любопытно. Что руководит школьником, когда он вырезает ножом на парте имя любимой девчонки? Обозначить владение?.. Страх потерять?.. Или же это сублимация вытесненных неудовлетворенностей, непогашенной любви? Странно. Если так, то он должен бы был писать стихи, музыку, картины. Но Боб не написал для нее еще ни одной композиции. Хотя…, она ведь полностью изменила стиль да и уровень его игры.


Да. Анжелика совершенно завладела Бобом. Она будто поселилась в его голове, заполнила собою сердце, легкие... Глядя в голубое небо, он не думал о голубом небе, он думал лишь о «девушке в голубом». Глядя в черную бездонную воду Черного озера, он думал лишь о черных бездонных глазах ее. Вдыхая утренний аромат полевых трав, он лишь слышал тонкий запах ее тела. Обыкновенно, Боб контролировал рисунок импровизации, но не теперь... Теперь не он вел музыку, но она его. Сумасшествие. Но какое сладкое.


Чарли неподвижно лежал в позе Сфинкса и, казалось, тоже наблюдал за призрачно-настораживающим закатом. Двигались только шелковые его уши (тот, кто выбросил Чарли на улицу, купировал ему хвост, а уши, почему-то, не стал - хлопотно), пытаясь уловить шум ожидаемой хозяином машины. Чарли не любил, когда Боб оставлял ворота открытыми. А открыл он их час назад, в нетерпении ожидая ЕЁ приезда. Полина с утра выдраила весь коттедж. Хотя, вряд ли чистота могла извинить разруху интерьера. Точнее, полное его отсутствие. «Коровин», тем не менее, наконец-то, был повешен на стену гостиной. С кряхтеньем и матерком было спущено вниз прикроватное кресло, так что, теперь у очага были места для двоих, а сам камин давно уже пылал. Боб перенес вниз и журнальный столик. В кухонном холодильнике со вчерашнего дня стыли, присланные Левой и привезенные Жорой, две бутылки коллекционного «Bollinger R.D.» урожая девяносто шестого года. Фужеры, ведерко тоже пришлось позаимствовать у Левы. Он же прислал два огромных пакета с закусками.


Хотя женщины бывали в доме Боба и раньше - лишь сегодня он впервые понял в какой разрухе и неустроенности живет. Блюз Девиса «So What», который теперь неспешно перебирали его пальцы, вдруг сам собой обрел какой-то фольклорный ритмический рисунок и он стал тихо напевать:

Лютики цветочки
У меня в садочке,
Милая, любимая,
Не дождусь я ночки.

Ноченька, приди скорей,
Принеси желанную,
Заливайся соловей
Песнею обманною.

Заскрипит в ночной тиши
В садике калитка,
Ах не мучь меня, приди,
Ждать тебя мне пытка.

Лютики цве…

Боб вдруг резко оборвал этот странный блюз. «Черт! - испугался он, - может ребята правы и мне действительно снесло крышу? Откуда взялась эта пошлость! Тьфу-ты! М-да. Площадной саратовский фольклор в аранжировке Майлза Девиса. Черт! Черт! Господь, верни мне разум. Боб, ты взрослый. Тебе тридцать три. Чего ты дрожишь? Что за хрень ты играешь?».
Они были знакомы уже вторую неделю. Но, в сущности, виделись лишь мельком. Она была совершенно загружена журналистской работой. Боб дал еще три концерта (Фишман изо всех сил старался компенсировать предшествующий «любовный» застой). По вечерам они подолгу разговаривали по телефону, но звучание голоса в отсутствие глаз только распаляло и обостряло его чувства. И вот, наконец, сговорились встретиться на Черном озере. У Анжелики была своя квартира на Сретенке (свою московскую квартиру Боб сдавал каким-то Левиным приятелям), но она настояла именно на своем визите. Женское любопытство? А может, и практический интерес. Кому ведомо, что, на самом деле, в головах у этих женщин? «Одному Богу известно, какой дьявол живет в твоем Ангеле», - сказала она. Но Бобу было все равно. Он подчинился. Подчинился сразу и целиком. И ему нравилось подчиняться ей. Но это не было подкаблучьем. Это была беспрекословная вера и безграничная любовь. Поэтому, когда Анжелика сказала, что хочет посмотреть его жилище, он и не подумал возражать. Не сопротивлялся он и тогда, когда она наотрез отказалась, чтобы Боб ее встретил в Москве и отвез сам.


Боб посмотрел на часы. Восемь. Она обещала в девять. Сегодня суббота и, значит, пробок не будет. Все дачники проехали в пятницу вечером и сегодня утром. «Чарли, давай пивка выпьем». Пес отправился к холодильнику, а Боб раскурил огромную, пятидесятиграммовую «Por Laranaga Magnificos». «Как раз на полтора часа, - подумал он. – Она ведь опоздает?» Боб открыл доставленное Чарли пиво и вдруг отчетливо услышал шуршание шин о гравий.
Под окна подкатил изящный голубой «Ситроен Си-4 Пикассо».


Женщина

Боб кубарем скатился вниз по лестнице, вылетел на ступени крыльца, споткнулся о балясину перил и… уткнулся носом в гравий у ног вышедшей из машины Анжелики.
- Боб, если ты всегда будешь падать при каждой встрече со мной, то долго ты не протянешь, ибо, я намерена видеть тебя как можно чаще, всегда, - рассмеялась Анжелика, помогая ему встать. - Пожалуй, мне нужно приезжать сразу уж на «скорой».
Боб встал на колени, поднял глаза и…
Выбежавший на крыльцо Чарли, казалось, также остолбенел и, смешно наклонив голову, таращился на пришелицу. «Вот к чему было сегодня такое потустороннее небо?», - подумал он.
Черный топик, больше напоминавший газовый платок, едва прикрывавший крепкую маленькую грудь без бюстгальтера, ничуть не большей ширины черная юбка с, возможно, полным отсутствием белья под ней. Тонкие золотые цепочки на шее и на левой лодыжке (и там, и там, католический крестик с рубином по-центру), золотые серьги-кольца диаметром в теннисный мяч, черные «лодочки» с золотыми пряжками-бабочками, черные, забранные назад, волосы, черные ногти рук и ног с золотистыми стразами, черные, с золотой же искрой, бездонные, светящиеся любовью глаза.
- Повелеваю, встань, - победоносно произнесла Анжелика, грациозно, по-королевски опустив руку для поцелуя.
Сколько?!
Сколько времени, сил, нервов, денег, изобретательности тратит женщина, чтобы обеспечить свой «главный выход»? Сколько лет, месяцев, дней, часов, минут, проведены в самоистязаниях на тренажерах, у балетных станков, в соляриях фитнес-клубов! Сколько средств потрачено на всевозможные кремы, гели, масла, косметику! Сколь перемерено одежды, верхней и нижней, шляпок, туфель, аксессуаров! Как много нежнейших конфет, сверкающих глазурью пирожных, лоснящихся жиром лобстеров, прозрачных, тающих во рту кобе-гю, запрещено себе! Как долго отрабатывалась перед зеркалами, перед собственной телефонной камерой пластика движений, эффектные ракурсы тела, грациозные жесты рук, говорящие повороты плеч, обещающие наклоны головы, сдержанная мимика лица! А глаза! Взгляд с дарующей надежду поволокою. Взгляд, по-детски испуганно-нежный, по-взрослому зазывно-томный…. Взгляд, безумно-кричащий: «Возьми меня, ты мой бог!»… И все это… ради эфемерных секунд…, единого мгновения победы! Но победы полной, совершенной, абсолютной… Безоговорочной, беспрекословной капитуляции своего героя, безграничного обладания им… Наверное…, это того стоит… О, женщина! Великий Цезарь, его безжалостный меч – ничто, против твоего, бьющего навылет, оружия, каким ты обладаешь по праву рождения!
Мужчина, достигнув своей цели, если нет иных, хиреет и чахнет. У женщины же, вырастают крылья. Анжелика не сомневалась в своей победе. Но раздавить окончательно…, навсегда… Нет, не убивать – но овладеть завоеванием безраздельно… - Да!
- Боб, милый, покажешь ты мне свой дом, в конце концов? – не давала опомниться она.
Боб, наконец, взял себя в руки и поднялся, отряхивая колени. Может, Анжелика и праздновала победу, но счастлив был именно он, бесславно побежденный.
- Анжелика, тебе не понравится и не говори, что я не предупреждал, - опять заволновался Боб.
- Один взгляд на жилище человека скажет больше, чем…
- Ой. Тогда едем отсюда. Здесь, в трех верстах, летний ресторанчик с прудом и лебедями.
- Ну и тру-у-ус, - рассмеялась Анжелика. - Трус вы, оказывается, батенька? Когда я впервые увидела вас на сцене, я увидела принца в золотых латах. Кто его украл? Или вы были в маске? Вы меня обманули? Слабую, доверчивую девушку?
- Сдаюсь, - поник головой Боб, - иди и смотри. Чарли, проводи даму.
Чарли, предательски виляя хвостом, первым подскочил к двери.
«Дама», потрепав пса по голове: «Здравствуй, Чарли. Я Анжелика. Этот Чебурашка разве догадается представить сам?», стала подниматься по ступеням крыльца и сердце Боба зашлось так, что впору было вызывать ту самую «скорую». Так божественно-совершенна (ему казалось) была ее фигура. Сама же «дама», настолько была поглощена своим любопытством, что забыла даже наслаждаться собственным триумфом. Когда, наконец, Боб вошел, она уже сидела в кресле. Его кресле. Чарли лежал у ее ног.
«Черт. Это была не она. У той была кровь и чокнутые глаза и, кажется, голубые, - рассуждал Чарли. – И потом. Если хозяин ее любит, то так не может же быть она той, что я видел? То была совсем другая».
- Предатель, - укоризненно взглянул на Чарли Боб.
- Ну не ругай его, пожалуйста. Он такой славный. Я села на твое место? – просто спросила она.
- С тех пор, как я тебя увидел, здесь больше нет моего места. Мое место рядом с тобой, - тихо произнес Боб, усаживаясь на край кресла, принесенного сверху.
- Этот пол не идет к этим стенам, эклектика, впечатление незаконченности чего-то одного, - произнесла Анжелика,  не глядя на стены и пол. – Это что? Синкопа? Синкопа в музыке, синкопа в жизни? Тебе нужно либо спалить в печке этот паркет, либо оштукатурить и покрасить стены.
- Синкопальный бред? Да нет. Это эллипсис, - виновато отозвался Боб, - красота незавершенности.
- Если диссонанс не ведет к консонансу, - проявила осведомленность журналистка, - то кому он нужен? Я готова и на бетонный пол и на гладкие стены, но, что-нибудь одно.
- Хочешь гармонии, - совершенно неожиданно разозлился Боб, - поезжай на Маяковку, пойди в зал Чайковского, там, как раз, сегодня Женя Кисин… А джаз… Гармония есть только в рождении и только в смерти. Все остальное – синкопа, септима, эллипсис. Все остальное – джаз. Наш мир – джаз, импровизация, поиск совпадения природы души и души природы и их несоответствия. Джаз…
- Боже! - спрыгнула с кресла Анжелика и упала перед Бобом на колени. – Ну что ты! Родной! Это я!.. Я!.. Я стану жить как скажешь… Ты не такой, как все. Ты особенный… Ты единственный… Во всем мире.
Боб грустно взглянул на Анжелику и вздохнул. Странно. Ее трепет не вызвал в нем и доли того, что он испытал минутами раньше, когда стоял на коленях перед этой женщиной. Она это поняла и теперь не знала, как исправить ситуацию. Ей стало очевидно, что главный ее враг не Фишман, не квартет, не коттедж, но… музыка.
- Скажи, милый, что тебя гнетет? Я же вижу, - она уткнулась в его колени и заплакала.
- Не плачь, Анжелика, - Боб несколько очнулся. - Страх, любимая, страх. Сегодня я могу сыграть все, что бы ни было сыграно до меня. Нет сегодня мелодий, ходов, пассажей, что мне неподвластны. Но что я могу сыграть сам?! Сам! Понимаешь?! - Ни-че-го. Ты можешь представить, как мелко, как нелепо несоответствие моего букового паркета моим кирпичным стенам, в сравнении с этим ужасающим несоответствием жизни?
- Но, убеждена, - тихо произнесла она, утирая кулаком слезы, - что у тебя есть, что сказать. Ведь правда, Валя?
- Ты попала в самую точку, назвав меня по родительскому имени. Я потерял себя.
- Ну, и…
- Фишман. Этот сука… Ой, прости…
- Нет-нет. Он сука. Не извиняйся. И хуже суки, - она взглянула на Чарли мокрыми, искренними глазами, в которых играл огонь камина. Пес осуждающе посмотрел на Анжелику. – Нет, конечно, не сука. Собаки не способны на свинство. Да и свиньи в сто раз лучше Фишмана.
- Он не хочет раскручивать меня, как Подольского.
- А что? На Фишмане свет клином?
- У нас так не делают. Никто не может уйти просто потому, что ему захотелось уйти. Контракт… Остальные продюсеры не возьмутся за меня из солидарности. Вряд ли основанное на чести, но и в их цехе есть понятие профессиональной этики. Деньги, которых мне совсем и не нужно, здесь тоже ни при чем. А ну, к черту. Я купаюсь в музыке. Я в ней прячусь, умираю и рождаюсь. Она мне и мать, и сестра, и жена… Я и она – больше никого. Но надо же когда-нибудь выходить из воды! Сегодня я пел «Лютики цветочки»… Представляешь!
По щекам Боба текли нежданные слезы.
Анжелика, своими тонкими пальцами отерла их, долго посмотрела на свою мокрую руку, потом медленно…, очень сексуально облизала и, глядя прямо в глаза Бобу, начала читать:

Великие мне были искушенья.
Я головы пред ними не склонил.
Но есть соблазн... соблазн уединенья...
Его доныне я не победил.

Зовет меня лампада в тесной келье,
Многообразие последней тишины,
Блаженного молчания веселье -
И нежное вниманье сатаны.

Он служит: то светильник зажигает,
То рясу мне поправит на груди,
То спавшие мне четки подымает
И шепчет: «С Нами будь, не уходи!

Ужель ты одиночества не любишь?
Уединение - великий храм.
С людьми... их не спасешь, себя погубишь,
А здесь, один, ты равен будешь Нам.

Ты будешь и не слышать, и не видеть,
С тобою - только Мы, да тишина.
Ведь тот, кто любит, должен ненавидеть,
А ненависть от Нас запрещена.

Давно тебе моя любезна нежность...
Мы вместе, вместе... и всегда одни;
Как сладостна спасенья безмятежность!
Как радостны лампадные огни!»

О, мука! О, любовь! О, искушенья!
Я головы пред вами не склонил.
Но есть соблазн, - соблазн уединенья,
Его никто еще не победил.

Теперь Анжелика задумчиво смотрела на огонь.
- Ты хочешь одиночества с твоею музыкой?
- Я бы не ставил знак тождества между одиночеством и уединением, но кто это?
- Это Гиппиус. Зинаида Николаевна Гиппиус. Серебряный век. Ее считали мадонной декаданса, но это не так, как видишь. Это не декаданс. Это, всего лишь, грусть.
- «Многообразие последней тишины». Господи, насколько поэты стоят выше всех! Что бы я ни выражал музыкой, ее еще нужно расшифровать. Как и в восприятии живописи, нужна некоторая подготовка. А здесь! Все ясно, как день - все больно, как ночь, все... «О, мука, о, любовь, о, искушенья…». Боб, с выражением какой-то глубокой сокровенной боли, смотрел на Анжелику.
- Это ведь настоящий Коровин? - не глядя на картину тихо сказала она, уводя Боба от состояния опасной печали. – Такой шедевр и без рамы? Впрочем, - Анжелика загадочно взглянула на Боба, - картина без рамы, как обнаженная женщина. Рама, как и одежда, может обмануть. Ты не представляешь, сколько у нас уловок.
С этими словами, она встала, медленно сняла с себя топик, затем, юбку, расстегнула цепочки на шее и на ноге, сняла серьги и сбросила туфли. Ее темный точеный силуэт пылал отраженным огнем камина, как час назад сверкали закатной лавой вершины загадочных облаков.
- Господи! Ты прекрасна! - Боб сидел околдован.
- Я знаю, милый. Я знаю, что прекрасна для тебя и принадлежу тебе. Но не я – ты мой ангел. Ты просто возьми меня. Возьми то, что, и так, твоё.


Львица

От кафеля перед давно остывшим камином, становилось холодно. Но Анжелика лежала на Бобе и ей было тепло.
«Чарли, сбегай наверх, - шепотом пробормотал Боб, осторожно вставая с пола и перекладывая спящую Анжелику на свое кресло. – Нет, стой. Я похмелюсь шампанским. Черт. Стой. Я же вчера не пил».
Он, с трудом, пытался вспомнить минувший вечер. «Господи! Неужели любовь и шампанское - одно и то же? Эта красавица, - посмотрел он с нежностью на мирно спящую Анжелику, - и шампанское. Неужели и любовь нуждается в похмелье? И любовь к божеству?..».
- Я не сплю, милый, - открыла глаза Анжелика. Она лишь притворялась спящей. - Ты был великолепен вчера. ТЫ был божеством, ТЫ! И мне похмелье не нужно.
- Может, я и велик, сколь нескромно бы ни звучало, когда играю, - смутился Боб, - в остальном же…
- Не ври себе. Правду не обмануть. Ты любил, как бог. Ты любил не музыку, но меня. Это было очевидно. И если ты всегда любишь музыку, как вчера меня, то как же я ей завидую, - то ли в шутку, то ли всерьез загрустила Анжелика.
- Чарли, тем не менее, принеси мне пива, - произнес Боб, ощущая какую-то неловкость. Ему показалось, что он чем-то обидел ее.
- Похоже, он единственный твой друг? – проводила глазами пса обнаженная девушка.
Она сидела в кресле, сцепив руки на коленях и положив на них голову, словно Васнецовская «Аленушка».
- Ну почему, - возразил Боб, выпуская в потолок облако сигарного дыма, - я люблю своих ребят тоже.
- Хорошо пахнут твои сигары, - потянула воздух Анжелика и продолжила. - Это они любят тебя, но не ты их.
- Я поклоняюсь музыке. А если они играют ее хорошо, то я и их люблю. А они умеют играть, поверь.
- Музыке…, - задумчиво, с ревнивой ноткой произнесла Анжелика. – Значит, если я не умею играть, то ты меня не любишь?
- Ну  что ты, родная, - рассмеялся Боб. – Мы же говорим о дружбе. Любовь выше дружбы. Я никогда так не любил. Точнее, все что я до сих пор считал любовью, теперь мне кажется пошлой имитацией, дилетантской подделкой истинного шедевра.
- А Гелла?.. Она ведь тебя любит, – в поначалу спокойном голосе Анжелики появились нарастающие металлические нотки.
- Она любит мою музыку. И я с ней не спал, - пожал плечами Боб, - если ты об этом.
- Но она хочет спать с тобой, - звон литавр в воздухе стал нарастать, обозначая  крещендо. Я видела, как она смотрит на тебя на сцене. Женщину не обманешь.
- Впервые слышу. Мы просто оба любим музыку, - не замечал изменений в настроении Анжелики Боб.
Анжелика уже не сидела. Она спустила ноги на пол, вцепившись ногтями в потертые подлокотники, грозя пропороть ими истрепанную кожу и превратилась в пружину. Смуглое тело ее угрожающе бледнело в предрассветном полумраке комнаты, а пальцы рук просто светились белизной.
- Идиот чертов! – вдруг взорвалась Анжелика, приводя фрагмент сюиты к кульминации. Она львицей бросилась на Боба и начала колотить его маленькими кулачками в грудь. - Я выпотрошу твои мозги! Я ее убью! Я тебя четвертую! Я! Я тебя люблю! Люблю! Люблю! Люблю! Будь ты неладен!


Чарли был начисто обескуражен неожиданной этой вспышкой. Собачье чутье его подсказало ему, что сейчас не тот случай, когда бы требовалось защищать хозяина. Запах. Да этот запах был ему знаком. Это был запах любви. У собак и людей… да и, вообще, у всего живого на земле он одинаков. Чарли вздохнул, встал и побрел к выходу. У двери он обернулся, еще раз вздохнул, лапой подцепил дверь и вышел на улицу.


Сцена же на кресле теперь изменилась. Анжелика, сидела верхом на парализованном Бобе. Устав колотить, совершенно отбив свои кулаки о его грудь, она впилась в его губы своими так, что, казалось, хотела высосать из вконец ошалевшего музыканта, всю его жизнь. Наконец оторвавшись, тяжело дыша, она, выгнула спину натянутым луком, чуть приподнялась на коленях, подправила рукой разгоряченную его плоть и стала медленно опускаться…

Сигара лежала на полу, испуская тонкую прямую струйку голубого дыма, которая, поравнявшись с подлокотником кресла, начинала мерно, в такт незримым ей движениям, подрагивать и растворяться в предрассветном воздухе.

Анжелика, совершенно обессилевшая, изможденная, с бледным лицом, в обрамлении распущенных спутавшихся черных волос, лежала в Бобином кресле, свернувшись калачиком. Какой же миниатюрной, беззащитной казалась она теперь. Кто бы сейчас смог предположить в этой субтильной девочке тот ураган чувств, ту безрассудную страсть, ту львицу, которой была она час назад? Теперь Анжелика не притворялась - она действительно спала.
Боб оделся и пошел наверх. Спустившись, он аккуратно подсунул принесенную с собой подушку ей под голову, укрыл пледом хрупкое ее тело и долго нежно посмотрел в ее лицо: «Как же она прекрасна. И сейчас, и час назад, и когда вышла из машины, и тогда, в третьем ряду «Горбушки». Она прекрасна всегда».


Боб подбросил дров в камин, раскурил тонкую Гавайскую сигару, открыл пиво и задумался. «Что это было? – глядел он на разгоравшееся пламя. Сине-желтые языки его, едва занявшись от прячущихся под вчерашним пеплом еще неостывших углей, начали расти с неимоверной быстротой, облизывая поленья дуба одно за другим и, наконец, весь камин вдруг вспыхнул ярким, обжигающим огнем. – Не то ли с ней произошло вчера? Не под холодным ли пеплом природной, женской ее сдержанности, таились эти раскаленные угли? Откуда они? Остались ли от предыдущего пожара, или жили в ней от рождения? «Одному Богу известно, какой дьявол живет в твоем Ангеле». Стоит ли гадать. Это был настоящий Вагнер. Это действительно был «Полет валькирий». Это было божественно. Так какая разница, откуда?».
Боб бросил сигару в камин, еще раз взглянул на Анжелику и прошел на кухню.


Русская женщина

Только теперь он понял, что голоден, как черт. Достал из холодильника привезенные Жорой пакеты. В одном были только фрукты, от ананасов до клубники, в другом – всевозможные нарезки, какие-то экзотические дорогие консервы, какие-то замороженные морские чудища. Тьфу-ты.
Боб был непритязателен в пище, не любопытствовал на раутах, что именно он ест, а самостоятельно умел готовить только яичницу с беконом, только сам для себя всегда ленился. Да и Полина приходила рано. На сегодня он ее отпустил. Он разорвал упаковку с клубникой и положил одну ягоду в рот, раскусил, в ожидании освежающего сока… «Тьфу-ты, - выплюнул он ее тут же в ведро, - картошка! Ни дать, ни взять, картошка! Ну, Жора! Сук-кин сын! Нельзя что ли русского чего-нибудь купить! Понавезут из Польши всякой х…»
- Доброе утро, кухарка.
В дверях стояла улыбающаяся Анжелика. Она была в голубом топике, белых шортах и пляжных шлепанцах.
- Я тоже хочу чего-нибудь натурального, - Анжелика сделала вид, будто ничего не слышала, - но вначале я хотела бы в душ.
- Та…, там…, н-направо дверь…, - смутился Боб от того, что она застала его матерщину, - там, в верхнем ящике, упаковка зубных щеток… Они новые… А полотенце… Я сейчас сбегаю, - засуетился Боб.
- Бо-об, - с улыбкой покачала она пакетом, который держала в руке, - я сбегала к своей машине. У меня все с собой. Я же взрослая девочка, помнишь?
Боб опустился на стул, подпер подбородок кулаком, мечтательно воздел глаза к потолку и тихо, с глупой улыбкой счастья на лице, нежно произнес: «Взрослая девочка».

- А тебе разве не нужен душ? – вернула Боба из мечтательных его полетов Анжелика.
Она вошла в кухню, обернутая по грудь голубым пляжным полотенцем. На голове, чалмой было закручено еще одно, темно-синее с белыми широкими полосами. Без макияжа, в таком домашнем одеяньи, она показалась ему краше, чем в вечернем платье.
- Да я, - замялся Боб, - мы с Чарли обычно в озеро с утра, соврал он. - Правда, теперь вода холодная уже.
- Ну тогда живо в горячий душ, - шутливо скомандовала она, - или я больше не твоя королева?
Боб пошел наверх за полотенцем, а Анжелика принялась распоряжаться на его кухне. Когда он вернулся из душа, то кухни этой он не узнал. Точнее, не узнал стола.
- Сервировке вас учат на журналистском факультете? – изумился Боб.
- Сервировке, в приличных домах, девочек учат их мамы.
- Мои родители умерли рано, в автокатастрофе. Грузовик какой-то. Меня тетка воспитывала.
- Ой, прости, - покраснела Анжелика, поняв, что сморозила глупость.
- Не извиняйся, родная, - не обратил внимания Боб. - Тетка у меня добрая была. Я ни в чем не нуждался. Отдавала все, что могла. И образованная. Она преподавала в музыкальной школе по классу фортепиано. Так что, всем, что у меня есть я не Фишману обязан, а ей. В известном смысле, я ему вообще ничем не обязан. А уж то, что я умею, это, и вовсе, только мое и тети Клавы. Ну и Бога, конечно. Давай садиться.


Боб с аппетитом уплетал тосты с паштетом из печени трески и яйцом, бутерброды с маслом и черной икрой, запивая все это свежеотжатым Анжеликой апельсиновым соком. Она сидела напротив, по-ученически сложив руки на столе и с материнской любовью, смотрела на Боба. Да, именно с материнской. Ко вчерашнему вечернему ее чувству победы и страсти ночного безумия вдруг прибавилось еще что-то утреннее. И ей показалось, что это «что-то», в сто, в тысячу раз больше, чем то, что чувствовала она до этого утра.
Неизъяснима любовь русской женщины.


Как сильно отличается она от любви француженки, шкаф с нарядами которой, едва ли больше, чем шкаф со счетами, что с завидной скрупулезностью собирает она для предъявления предмету своей страсти. Или, скажем, от любви американки, для которой понятие это не имеет вообще никакого смысла без наличия у партнера собственного дома, автомобиля, страховки и гарантированной работы. Немке, к примеру, будь у возлюбленного все то, что перечислено выше, уже и никакой любви не нужно. Итальянке дай, плюс к этому, еще и свободу делать, что вздумается. Восточная женщина?.. А черт ее под чадрой разберет, знакомо ли вообще ей такое слово, «любовь»?.. Но русская женщина… Уж неизвестно. Бог ли православный ей так положил, география страны ли, история ли ее, или же нужда извечная, неизбывная?.. Да только втиснул ей кто-то в список женских генов ее и еще один – ген материнской любви. Не к своему ребенку, нет. Такой ген есть у каждой матери на свете. Но материнской любви к любимому человеку. И отними ты у нее последнее, до рубашки исподней, но если любит, оставь ей возлюбленного. Ибо он – ее дитя.


Любой ли русской женщине свойственна такая природа страсти? Да нет, конечно. Скучно было б, когда круглый год палило бы солнце или хлестал бы дождь. Да и не нужно это вовсе. Но есть признаки нации. Хороши ли, плохи ли они? Бог – судья. Но они есть. Просто есть. Никто не судит о немцах по Гитлеру – но по Бетховену, по Канту, по Дюреру, об англичанах не по Джеку-потрошителю, но по Френсису Бекону, по Хогарту, по Уайльду, об итальянцах – не по Муссолини, но по Леонардо, ну и так далее. О русской женщине, скорее, нужно судить не по Дарье Салтыковой, но по Александре Муравьевой, по Марии Раевской, по Екатерине Трубецкой и другим женам декабристов.

Кофе, что налила себе Анжелика, совсем остыл, а она так и смотрела, не отрываясь, сначала на Боба, а затем уж совсем куда-то вдаль. И что рисовалось ей в той дали – кому ведомо…
- Хочешь попробовать сигару? – вывел ее из оцепенения Боб, - у меня есть женские, слабенькие.
- Нет, спасибо, родной. Ты наелся? Тебе понравилось?
- Вот и я про что. Не нахожу, чем тебя отблагодарить. «Спасибо», с каким выражением, с каким чувством ни скажи – все будет мало. Ты и здесь королева.
- Вот и славно.
- Не совсем, - вдруг сдвинул брови Боб.
- Что такое? Что не так? - забеспокоилась Анжелика.
- Чарли. Он всю свою жизнь завтракал со мной. Здесь, за столом. Видишь, - указал он взглядом, - у него и свой стул есть. А сегодня впервые пропал куда-то. Боюсь, обиделся. Ты не видела его на улице, когда к машине ходила?
- Нет, не заметила.
- Я пойду, поищу его, ладно? А ты оставь ему тарелку чего-нибудь. Он ест все, включая фрукты.
- Конечно, иди, милый. Я пока приберу здесь.


«Вот так вот, - злился Чарли, свернувшись клубком на крыльце (когда Анжелика выходила, он успел спрятаться за машину), - друг называется. Такие запахи с кухни, аж желудок сводит. Сидят, лопают, а про меня забыли. Конечно, кто я им? – пес шелудивый. Он забыл. Впервые в жизни забыл про меня. Я, конечно, тоже убегал по девкам, когда приспичит. Но я же о нем не забывал. Суки. Когда им надо, так полпоселка с ума сведут, а как надоест, так покусают в кровь и убегут. Наивный. Вот подожди, кончится у нее течка, раздерет она тебе бока до костей – вспомнишь тогда старого верного друга. А его уж нету. Уйду к черту. Найду ту, рыжую. Будем с ней по помойкам скитаться, да и однажды сгинем в небытии. Будешь потом на луну выть - ан нету меня. Нету…».


«Эт-то, что еще за новости?!», – раздался вдруг знакомый, родной голос хозяина. «Особое приглашение графу не прислали?! Или двери разучился сам открывать?! Швейцара не обнаружил у ворот?!», - голос этот звучал, как песня. И напрасно показно гневался он. Чарли не обмануть. Он привстал на передние лапы, раскрыл пасть, вывалил набок язык и завилял хвостом так, что приделай к нему лопасти – улетел бы в небо. «Ну иди ко мне, - присел Боб на корточки, - ну прости меня, прости. Сам должен понимать. Видел, какая королева?» Чарли с места прыгнул к хозяину, положил лапы ему на плечи и начал облизывать лицо, будто не видел его сто лет. И то верно. Собачий век короток, так что, в пересчете на человечье время, его неделю целую не было. Во всяком случае, Чарли сейчас казалось, что именно неделю он и не ел.


«Пожалуйте к столу, сэр, - раздался за спиной Боба голос Анжелики, - простите, что задержались, кушать подано». Чарли (откуда силы взялись), одним махом перескочил через голову Боба и кинулся к хозяйке («Так, видимо, теперь ее нужно мне величать?», - успел подумать он) и стал подпрыгивать перед ней с явным намерением лизнуть ее лицо. «Пойдем, пойдем, малыш, не то, мышкам отдам». Чарли, скользя лапами по паркету, как по льду, полетел на кухню. Перед дверью его занесло так, что он впечатался в стену коридора, но быстро исправился и когда Анжелика вошла, он уже сидел на своем стуле и преданно смотрел ей в глаза. Анжелика поставила перед ним тарелку с четырьмя бутербродами с черной икрой, решила, было, присесть, но тарелка, вмиг, оказалась пустой. Анжелика подивилась, но открыла холодильник, достала кусок буженины, грамм семьсот, отрезала приличный кусок и положила на тарелку, но и он исчез с той же скоростью, что и первое блюдо. Анжелика рассмеялась: «Вы бы сударь, хоть чуть-чуть пожевали бы. Так ведь и вкуса не поймешь». Но Чарли на нее уже не смотрел, он смотрел на остававшийся на разделочном столе приличный кусок мяса. «Ну уж нет, - лукаво улыбнулась хозяйка, - теперь будет по-моему». С этими словами она нарезала буженину тонкими ломтями, села и стала давать ему с руки по кусочку. «Вот так вот,  сэр Чарльз, по чуть-чуть, это деликатес, а не кость с помойки, - ласково приговаривала она, - а будешь глотать, как удав, в удава и превратишься. Вырастет у тебя длинный хвост, шерсть выпадет, из зубов только два останется, будешь глотать своих же товарищей собак целиком, а потом валяться, переваривая…».


Она все болтала и болтала, а Чарли уминал кусок за куском и думал: «Вот ведь. Послал Бог Ангела. Не то, что эта Полина. Набухает из пакета сухих «какашек» каких-то, в миску на полу, как безродному, и все. А поешь, так и погонит с кухни не спросив, наелся ли, вкусно ли было? А эта не такая. Она ко мне, как к человеку, со всем уважением. Эх, оставалась бы ты у нас насовсем».


Боб стоял в проеме кухонной двери и с улыбкой наблюдал за ними. Теперь он видел в Анжелике мать. Теперь и он увидел ее материнскую любовь.
 

Часть 2

НОВЫЙ ОРЛЕАН

Возлюбить ближнего – значит, оставить его в покое и это, как раз и есть самое трудное

Ф. Ницше


Август

Холод.
Холод для человека противоестественен. На борьбу с холодом, житель наших широт, к примеру, тратит львиную долю всех своих жизненных сил. Весь потенциал интеллекта его и его либидо, направлен исключительно на самосохранение и ни на что более. Именно поэтому, никакой Моисей, никакой Будда, никакой Христос и никакой Магомет никак не могли родиться на Русской равнине. Зодчество? Ни пирамиды Египта, ни сады Вавилона, ни Парфенон Афин, ни Колизей Рима… Единственная попытка создать хоть что-то значимое в архитектуре севера закончилась лишь трагедией Евгения и Параши. Не могла у нас зародиться и классическая музыка. Гайдн, Моцарт, Гендель, Бах… - все это взросло в комфортных теплицах центральной Европы и, лишь затем, научило нас. Поэзия? Живопись? Данте на пятьсот лет опередил явление Пушкина, а Рафаэль Брюллова - на триста. Понадобились века, чтобы оттаяла, промерзшая до костей, неторопливая русская душа. Зато, как оттаяла!


Тем не менее, наш русский космический год, на две трети - зима. И август – самый отвратительный месяц в этом году. Вообще, конечно, лето прекрасно. Прекрасно, невзирая на пушкинских насекомых, на пыль, на зной. Прекрасно, хотя бы потому, что его у нас так мало. Месяц? Два? Ну три, в хорошее стояние звезд. Осень великолепна во всех ее ипостасях, от пастернаковского «сказочного чертога» до некрасовских «грачей». Как нежна «светло-пушистая снежинка» Бальмонта, как загадочен «зимою околдованный лес» Тютчева. Динь! Дон! Динь Дон! Звенит «подснежник» Юнны Мориц и чист весенний воздух «ясного небосклона» Баратынского.  Почему же так невыносим август?! Почему?! Да потому, что он кричит, вопиет о том, что лето прошло. Конец. И как бы ни волшебны были грядущие золотая осень, матушка-зима и звонкая весна – лету… конец. Грусть августа – самая глубокая грусть на земле.


Не так ли у человека? Тридцать три – его август. Рыдать рано, исправлять поздно, ожидать нечего, надеяться не на что. В тридцать три, человек есть то, что он есть. Он больше не станет ни кем, кроме того кем он уже стал. Не обновится душа его никогда боле. Не дано ему, в отличие от родительницы-природы, ни новых веселых весен, ни вольготных летних дней, не подарит ему Господь и другой золотой осени. Впереди только предсмертная зима. И застывает в грядущем морозном воздухе скрип телеги сумбурных дней его. Навалил он на свой воз за двадцать лет, начиная от полового созревания своего, столько!.. Хватал не думая, не глядя, все подряд, все, что не так лежало, все, что ни хрустнуло под нетерпеливой, бегущей непонятно куда и зачем, ногой его. И восторг любви и смрад разврата, и высокое достоинство и низкая подлость, и безумный талант и безмерная пошлость, и смех, и гнев, и плачь, и нежность… Не много заботился он о том, что тащить ему весь этот, с виду безобидный скарб, до могилы своей, на краю которой все и оставит он ненужным смердящим хламом. Чем бы ни гружён был бы воз этот, златом или гнильем, а только привезет он к погосту усталость да жажду избавления. Сожаления, сожаления, сожаления… Август жизни… Там, впереди, еще, может, полвека существования, но ЖИЗНЬ…, она закончилась. Finita la comedia.


Боб оторвал голову от подушки. «Середина жизни, - вздохнув, подумал он, продирая глаза, поднимаясь и надевая джинсы. Извечная сигара уже торчала в его зубах и ждала своей спички. – Кризис середины жизни. Так вот он какой? Он является человеку в различных масках и неожиданных обличьях. Одному - в виде молодой любовницы, взамен стареющей жены, другому - в виде рясного клоуна, бубнящего ему на ухо, что, мол де, он не по-божьи жил, третьему - в виде бутылки, кричащей ему во все горло свое: «In Vino Veritas!». К Бобу он пришел в образе прекрасной Анжелики. Конечно, полюбил он ее со всею страстью, на какую только был способен, но ему было страшно. Понимал он, что прошлой жизни больше нет, а впереди что-то таинственное, неведомое, пугающее. Вообще, мужчина должен жениться до двадцати пяти. Каждый же последующий прожитый им год – семимильный шаг в обратную сторону от брака. Довольно далеко теперь отстоял от него и Боб. И это, вдруг обрушившееся на него чувство, не предполагающее для него иного развития, кроме как в супружество, вместо того, чтобы дарить счастье, начинало пугать. «Надо просто снять пленку с привычного», - цитировала ему Анжелика Эфроса. «Лучше зажечь свечу, чем проклинать тьму», - продолжала она восточной мудростью. Она умна и образована, аргументы ее отчетливы и понятны, но… «То - Эфрос, то - Конфуций, а это – я. Моя жизнь изменится навсегда. Я не против и я люблю Анжелику. Но что это за жизнь? Какая она? И во что она заколдует меня? – нервно рассуждал он. – Конечно, все эти Бунимовичи, Фишманы, Жорики, Сонечки, все это порядком, к чертовой матери, обрыдло. Но ты хоть знаешь, чего от этих дегенератов можно ожидать, как приспосабливаться к их липкому, псевдо-интеллектуальному менталитету, чем и чему противостоять. А как бороться с тем, чего не знаешь? Мало темноты человечьего «августа»! Еще и эта любовь - как шоры на глазах. Видишь розовое, а подходишь и…черт его поймет что оно выйдет на самом-то деле».
 

Боб посмотрел в окно. Полдень. По звукам и запахам, поднимающимся снизу, было понятно, что Полина возится на кухне с завтраком. Пробуждение днем было для Боба явлением ординарным. Желудок Чарли тоже перестроился под такой режим. Можно было, конечно, поесть и утром. Полина приходила в восемь. Но тогда он получил бы какой-нибудь сухой «Педигри», да и есть пришлось бы из грязной миски на полу. «Ну уж нет, - рассуждал пес, - пока хозяин дома, буду питаться, как все нормальные люди. Успею наесться ее «какашек», пока он будет в его чертовой Америке (интересно, а какие они, американские собаки?). Скорее бы хоть хозяйка переезжала сюда». Но хозяйка не переезжала. «Здесь не может прожить ни суток, никакая, хоть сколько-то приличная женщина, - возражала Анжелика на настойчивые уговоры Боба. – У тебя нет ни одного зеркала, кроме мутного кругляшка в ванной. У тебя нет стиральной машинки (Полина забирала стирать к себе домой). У тебя нет приличного шкафа для одежды, комода для белья, прикроватных тумбочек даже нет. Я журналист, а у тебя нет телевизора, интернет работает со скоростью гоголевской телеги, что не то что до Казани не доберется. Ты не выписываешь газет, у тебя нет ни одной книги, даже книжного шкафа нет и… не могу я жить в подвальных стенах. Они на меня давят. И так далее, и так далее, и так далее.»


Женщина. «Дружба дружбой, а табачок врозь», – говорит мужчина. «Любовь любовью, а дом должен быть моим, – говорит она. - В смысле, устроен под меня». Есть в этом логика. Коль скоро, исторически, она - хранитель очага, то и очаг этот должен соответствовать именно ей. Другое дело, что, как правило, она и сама не знает, что и как должно ей соответствовать. Она относится к обстановке, к интерьерам, ровно, как к своему платью. Но сменить платье и сменить интерьер… М-да…


«Пойдем, пожуем, Чарльз», - позвал Боб. Чарли соскочил с кресла, на котором терпеливо ждал команды и первым побежал вниз. На завтрак были кабачковые оладьи со сметаной. Предпоследний день перед вылетом. Сегодня должно решиться окончательно, летит в Америку Анжелика или нет. Билеты на самолет для нее были, на всякий случай, забронированы. Так же, в Новом Орлеане был заказан и двухместный номер для нее и Боба. Но что-то, в последнее время, не ладилось у нее с главной редакторшей. Это было странно. Еще вчера они были чуть не подружками. И отпусков у нее было на три года вперед. Боб с нетерпением ждал звонка.


Алевтина Фикс

- А я тебе говорю - либо ты переснимешь мне сессию с этой «вешалкой», либо завтра ты будешь жужжать своим долбанным «Кеноном» на панели, для «Спид-Инфо!», – кричала главный редактор в трубку. – На съемках буду сама! Готовь студию, свет, хромакей к двум часам! Все! Засохни!
Она в гневе бросила трубку и воткнула лед своих, выцветших от вседневной злобы глаз, в Анжелику. Есть такие голубые глаза, прозрачные, совершенно неуловимые, колкие, которые умеют убивать не адским огнем, но могильным холодом. Вообще, после сорока, если женщина не замужем, конечно, да еще и без детей, взгляд ее глаз бывает либо адским, либо могильным, но никаким другим. Холодная или плавкая, но неизбывная обида на весь мир и на каждого из его членов в отдельности. Обида за неудавшуюся жизнь свою. Злоба, вперемежку с завистью – обжигает, злоба без зависти – леденит.
- Я не узнаю вас, Анжелика Юрьевна! - вернулась к теме главный редактор гламурного глянцевого журнала «Англетер», Алевтина Аркадьевна Фикс. Она сидела в своем кабинете, в офисе редакции на Шаболовке, и размахивала в воздухе пачкой листов распечатки очередной статьи своего корреспондента. – Мы может и не миллионнотиражный «Космо», но и у нас есть аудитория! Триста тысяч экземпляров, в прошлый выпуск! И у нас есть свой стиль. Наш потребитель к нему привык! Что это еще за тургеневщина, черт возьми! - она с остервенением шлепнула статьей о стол так, что листы разлетелись по вощеному дубовому шпону его, колодой карт. - Я не дура, чтоб не видеть, что ты влюблена, как гимназистка. Но должна тебе заметить, подружка, что любовь для журналистки – все одно, что запой для печатника! То есть – полный провал номера!
Анжелика слушала и не могла понять, что случилось с Алей. Стандартная обзорная статья о Новом Орлеане, его истории, Французской и колониальной архитектуре, обычаях вуду. Тему она, правда, выбирала сама и выбор ее был понятен. Но она и раньше не спрашивала о чем писать в рамках своей рубрики. Почему Алевтина так взорвалась по поводу именно этой публикации?
- Аля, - начала, было, Анжелика.
- Алевтина Аркадьевна… для тебя! – резко оборвала та.
Анжелике совсем не хотелось ссориться. Особенно сейчас, когда она намеревалась попросить две недели отпуска, чтобы лететь с Бобом на гастроли. Были, поначалу, мысли и о служебной командировке за счет журнала, но теперь становилось понятно, что эта затея не пройдет.
- Алевтина Аркадьевна, - поправилась Анжелика, хотя ее этот укол покоробил. Ведь еще вчера две подружки весело хихикали в кафе редакции, по-бабьи перемывая косточки своим журнальным соплеменникам и соплеменницам, – возможно, стиль излишне олитературен. Я перепишу.
- Перепишу?! Да разве только в этом дело?! - не унималась редакторша. – Что это за тема такая, «Новый Орлеан – южный фасад Северной Америки»? Нам платят рекламодатели турагентств за то, что мы правильно подаем места, через которые пролегают маршруты их чертовых круизов. Новый Орлеан три года назад был стерт с лица земли «Катриной». Пусть даже город и восстановлен, но шок настолько велик, что туда еще пару десятков лет никто носа не покажет. Новый Орлеан – город-призрак. Кладбище долбанных ниггеров.
- Все это давно в прошлом. Я подняла все материалы о нынешнем положении дел, - возражала Анжелика. – Город восстановлен. Все отели функционируют. В минувшем году на карнавал Марди Гра съехалось восемьсот тысяч туристов. Прибыль от проведения праздника составила восемьсот сорок миллионов долларов. Город процветает. Что до урагана, то на восстановление потрачено сто десять миллиардов. Специальная экскурсия с названием «После «Катрины» за три года привлекла полтора миллиона туристов.
- А мне плевать, кто, где, на чем и сколько там заработал, - Алевтина была непреклонна. – Мой журнал живет не за счет продажи тиража! С него только убытки! В регионах сплошные возвраты! Мы живем за счет рек-ла-мо-да-те-ля, гореть ему в аду! Так что, иди и напиши то, что нужно журналу, а не то, что хочется тебе там между ног!
Анжелика сделала нетерпеливое движение встать.
- Сидеть! - скомандовала Алевтина, поднялась из кресла, и уперлась сухими кулаками в разбросанные по столу Анжеликины бумаги. - Сиди и слушай! Думаешь, не понимаю, откуда этот, мягко сказать, странный выбор, – картинно показала она правой рукой на статью. Боб Харли. Вся Москва трезвонит о вашей интрижке. Ты, подруга, трахайся с кем хочешь. Мне насрать. Но я не позволю тебе делать из секции «Стиль жизни», б…ский раздел «Боб плюс Анжелика – любовь до гроба»!
Главный редактор, любой главный редактор любого публичного издания – хам и циник по природе своей. Но не вините его строго. Он прошел школу от внештатного корреспондента до редакционного директора и видел все. И это «все» не может не вызывать у нормального человека омерзения, ибо, мерзок человек, мерзки его отношения с другими человеками, мерзок и сам мир вокруг них. Когда ты, вседневный обыватель, это замечаешь, ты, опустив глаза долу, скорым шагом проходишь мимо. Но если ты журналист – ты не только должен остановиться и посмотреть, ты еще вынужден об этом писать, ты еще обязан смаковать это, лелеять, выуживая, выцеживая самую наигнуснейшую грязь из полноводного моря помоев человеческих душ, их потреб, их подкроватей. Тут, поневоле, сделаешься циником. Ну а хамство? Оно есть и побочный эффект и, отчасти, самозащита. Наивные. Они полагают, что этими самыми своими, хамством и цинизмом, они отгораживаются от заразы мира, тогда как они-то и есть суть, рупор, источник, квинтэссенция этой заразы. В приличном обществе они приличны, воспитаны, образованны. Но если они в своей тарелке и спокойны, что никто из посторонних не может их видеть и слышать, тут-то и прорывается наружу весь смрад их больных истерзанных душ, словно гнилая картошка из истлевшего мешка.
- Алевтина Аркадьевна, - раздался по интеркому боязливый голос секретарши.
- Что еще, черт возьми! – взревела Алевтина, - я что, не на русском тебе приказала? Или ты чурка какая?!
- Простите, но вы сказали, если Фишман…
- Ладно, подожди, - осеклась редакторша и нервно, украдкой взглянула на Анжелику, - переключи на переговорную.
С этими словами, Алевтина отодвинула кресло и проследовала в соседнюю с кабинетом комнату. Ее лиловый костюм, на спине, был темно-синим от пота. Бр-р.
«Фишман, Фишман, Фишман, - быстро соображала Анжелика. – Так вот откуда волна, вот откуда цунами! Подлец! Сам заказывает мне билеты, отель, а другой рукой… Вот подлец! Меня не пустят, а он не виноват – «Фикса» не отпустила и все тут».

- Алечка, здравствуй, орхидея моего гербария, - раздался в трубке елейный голос Левы Фишмана, - слушай своими сахарными ушками. Тут у меня помыслы повернулись. Отдай мне взад мою просьбу. Пускай полетает голуба с нами.
- Разворот и статья, - резанула Алевтина.
- Что, сладенькая моя?
- Что слышал, Левик. Две рекламные полосы и статья на две полосы на правах рекламы.
- Ну что с тобой поделаешь, ведь любовь всегда в кошельке черпает силы свои, а я тебя люблю, зайка моя журнальная. Как скажешь. Значит, полоса и статья по цене репортажа, говоришь?
- Лев Маркович, прочисть уши. Разворот и рекламная статья. Мне делать больше нечего, как нянчиться с твоими голубками.
- А? Извини. Что-то со связью. Разворот и репортаж, ты сказала?
- Черт с тобой. Но ее поездку оплачиваешь сам.
- И с тобой черт, дорогая. Целую.
Лева отключился.

Алевтина вернулась несколько смущенной, но быстро собралась, взяв обычный для себя распорядительный тон.
- Тебе повезло, на сей раз. Фишман берет у нас разворот под рекламу своих гастролей и заказывает тебе статью по завершении поездки. Собирайся. Деньги получишь в бухгалтерии. По-возвращении – полный авансовый отчет. До прокладок и туалетной бумаги. Это тебе не медовый месяц за счет заведения. Тамара, - нажала она интерком, - собери мне Секцию Моды на час дня. И найди этого долбанного алкаша-пикассо. Даже если он лежит на столе в морге, к часу чтобы был на моем столе. Я сама ему сделаю аутопсию.
Алевтина начала что-то набирать на ноутбуке.
- Ты еще здесь? – буркнула она не глядя на Анжелику. – Хочешь, чтобы я передумала?
«Как же, передумаешь ты взять у Левы денег», - улыбнулась Анжелика и молча вышла из кабинета.


Сделка

Боб и Чарли сидели на крыльце дома, переваривая сытный завтрак. Точнее, сидел только Боб. Он курил огромную, полуторачасовую гаванскую сигару. Чарли лежал рядом, привалившись лохматой спиной своей к хозяину и мирно дремал.
Августовское, теперь уже почти сентябрьское солнце, припекало так, будто бы стоял июнь. О надвигающейся поре напоминал лишь рыжеющий на дальнем берегу Черного озера ожженными подпалинами, сырой осиновый лес. Редкие столетние ели, черными клиньями, как брандмауэрами, мерным шагом рассекали этот, лишь только занимающийся, но неотвратимый пожар. Высокое, без единого облачка, небо над ним уже нельзя было назвать ясным, а чистый, прозрачный воздух над озером – звенящим. Осень.


Боб оторвался от созерцания пейзажа, поднял глаза и посмотрел на дежурную лампочку над крыльцом. Сейчас, днем, она, естественно, не горела, но что-то в ней его заинтересовало. Плафона ведь никогда не было, но теперь он был. Странный плафон. Боб встал и подошел поближе. Да. Это был не плафон. Это была паутина. Паутина столь густо усеянная трупами всевозможных насекомых, что впору писать диссертацию по энтомологии. Боб пустил густое ровное кольцо дыма так, что оно достигло лампочки, но тут же разбилось об это своеобразное «кладбище домашних животных».


«Какой мудрый паук, - изумился Боб. – Недалекие восьминогие собратья его, порой, такую огромную витиеватую композицию выткут в пустом месте, что впору и человека ловить, а там лишь пара бестолковых комаров за неделю. Эффектно, но противорентабельно смотрится, сказал бы Фишман. А этот? Гляди ты. Смекнул, что дуры-бабочки на свет да на тепло, кинул бреденек с ладонь перед лампочкой – и вот тебе полный садок. Где свет – там и жратва. М-да. Пока я горю - Лева сыт. Да и черт с ним. Пока он сыт – я горю. Можно ведь и так сказать». Боб вернулся к Чарли и сел рядом. Пес, почуяв хозяина, перевернулся на спину, оголив свой белоснежный живот, предлагая, чтобы его почесали. «Вот удивительно, - снова задумался Боб, - бегает черт знает где. Дождь, слякоть, грязь. Не мыл я его ни разу за всю его жизнь, а сокровенное, то, что никому и не видно вовсе - девственно, как новогодний снег. Вот и мне так надо. Черт с ним, с потным Фишманом и его грязными делишками. Пусть окатывает сверху, чем хочет. Лишь бы брюхо не трогал. Святую музыку… и прекрасную Анжелику…».


Ворота за домом тоскливо заскрипели. Послышались хлопки дверей машины и шуршание гравия. Наконец, к крыльцу дома подкатил Жорин «Лексус».
- Кого мы имеем счастье видеть глазами! – расплылся Лева в улыбке, вылезая с переднего сидения. – Наш Ойстрах с волосатым Оффенбахом и, впервые за последние эпоху лет, без «Люсиль»?
- Ее теперь зовут «Анжелика», прохвост, - не проявил радости визиту Боб, продолжая почесывать пузо собаке. – Привет Жора, - махнул он рукой водителю-юристу.
Лева подошел к крыльцу, кинув «Привет, Чарли» опустил свое грузное тело на крыльцо, слева от Боба. Рубаха на нем вся промокла от пота.
- Ты как будто из парной, - заметил Боб.
- Ой, не говорите, мама. Не люблю ни баб, ни ихнего лета, прости меня, мама, - перекрестился Лева слева направо.
- Ты родился в православной стране, Лева, - заметил Боб, - а так и не научился правильно креститься.
- А ну их, - махнул рукой Лева, - я православный одессит, человек вселенной, космополит, так сказать, прости меня, грешного.
Лева перекрестился справа налево.
- Кто платит, тому и крестимся, что ли? – усмехнулся Боб.
- Нате вот вам одесскую неправду – не обиделся Лева, - «Моня, сколько будет девять умножить на семь?». «А мы продаем или покупаем?».
Лева искренне, безо всяких лошадиных интонаций, рассмеялся.
- Ad Libitum, что ли?
- Да-да, - уже деланно рассмеялся Лева, - да-да…, да-да..., да-да…
С последним «да» он вдруг стал совершенно серьезен.
- Боб... В редакции… Анжелику не отпускают, - в его тоне появились сочувственные нотки.
Боб посмотрел на «плафон», перевел взгляд на пузо Чарли и размеренно произнес,
- Ну…, что ж…, в таком случае, Анжелика не отпускает меня. Пойдем, Чарли.
Боб поднялся, с твердым намерением удалиться в дом.
- Боб, у тебя нет на то душевных полномочий, забеспокоился Лева. - На тебя целуют двадцать влюбленных в тебя изо всех сил губ.
- «По мановению руки ссылал он целые народы», так, кажется, сказано об одном из твоих масонов? – кинул Боб через плечо. - Нешто, твой орден такую вошь, как главный редактор какой-то газетенки, не прихлопнет?
- У Ёси был аппарат, а мне кем делать? – развел руками продюсер. Поплакать Жоре сделать нехорошо злой «Фиксе»? Дак ведь он и немного православный, тоже.
- Орлеан, Лева, - Боб казался совершенно непоколебимым, - невзирая на то, что он меня не ждет, либо получит меня с Анжеликой, либо не получит вовсе. Ты вот, глядишь ты, уж и погоняло главного редактора знаешь, а мне поёшь, что ничего не можешь.
- Я пою? Вы слышали, Жора? Кого хочет лечить эта музыкальная деятель? Я пою, - играл спектакль Лева. – Главный редактор – он выше президента, если хочете знать. Царя, лизни, где ему приятно ощущать - и дело в шляпе. А эти! Они всё жрали, всё пробовали на кадык. Не просите парной телятины в борще. Ну и что, что если там муха? Вы же заплатили ему семьдесят копеек.
- Ну так заплати ей сколько нужно, черт возьми! – совершенно озлился Боб. – Я же тебя не спрашиваю, как мне играть! Сам играю. Вот и ты, изволь, сам. Делай свое дело!
- Вот и я за что? – оживился Лева, - ты присядь, мастер, не вскипай ты глупым Везувием. Дыму много – мяса вовсе.
Он схватил Боба за локоть и усадил на крыльцо рядом с собой.
- Ну так ли? Так ли на самом деле? Я ведь всегда из опорок вон. А ты?
- А что, я? – удивился Боб.
- Ну…, - замялся Лева, - не то, чтобы очень…
- Да говори ты! Не мямли, - сделал Боб нервное движение встать.
- Ну вот у нас есть, представим, перечень нот, правда? – начал Лева издалека. – Вот…, только не кипятись. Сколько раз ты не по теме играл?
- На то он джаз, мать твою!
- Не надо маму, Боб, ей там не…, - показал он большим пальцем в небо. – Короче. Боб. Я могу тебе верить, как верил усатой тете Фае, билетерше в одесскую филармонию, которая обещала мне четыре, давала два, а еще двоих пропускала так…, что ты в Орлеане сыграешь по крапленым клавишам и не сделаешь мне снова инфаркт на «Горбушке»?
- Ах вот оно что? - догадался наконец Боб. – М-да-а-а, Фишман. Ты и на небесах будешь сделки заключать.
- Только не кипятись, Боб. Твои нервы теперь идут на бирже по тонне грина за миллиметр унций, - Лева извинительно улыбался. – Ты может и впишешь меня в подлых людей. Таков уж удел всех сердечных слуг. Но ты пойми. У тебя команда в двадцать два аккредитованных ртов. Все кушают и просят дать им еще и сладкого. По-возвращении, в аэропорте Домодедове, у трапа будет скучать маленький синий инкассаторский «Фордец» Бени Бунимовича. И если я сойду не так как ему снится, то броневик этот обернется катафалком. Я люблю свою покойную маму, Боб, но я не спешу ее увидеть там, - Лева опять показал наверх. Пойми, пойми, маэстро. Теперь наш главный въезд. Нам, лишний раз, не грех надеть глаза на морду. Там в партерах тыщи эфиёбских глаз национального происхождения. И эти сволочи, прости меня любая конфессия – наше светлое будущее. Если ты взбрыкнешь, прости, ты уж лучше сразу скажи одеть мне чистое…, - и, повременив, добавил. - Да и себе тоже…
Это было лишне. Очень лишне. Тут Лева перегнул.
- Ты что! Вздумал мне угрожать! Суч-чий потрох! – взревел Боб и вскочил на ноги. Чарли сделал то же и громко залаял. Жора спешно вышел из машины. На крыльцо, уж и непонятно почему (может, подслушивала), выбежала Полина. Случилась странная «немая сцена».
- В общем так, - медленно произнес Боб, глядя Леве в его двойной подбородок, - Анжелика летит со мной. Играю, что скажешь, где скажешь и сколько скажешь. По-возвращении – я не знаю тебя, ты не знаешь меня. До второго пришествия Иисуса. Аминь.
Боб медленно прошел в дом и закрыл за собой дверь, оставив всю «компанию», включая Чарли, на крыльце.


«Ну вот что ты будешь здесь сказать? - разговаривал сам с собой Лева, когда Жора выруливал на московскую трассу, - где баба, там и конец света. Ничего. Полонез еще в мажоре». Жора сокрушенно покачал головой, думая о чем-то своем. Лева открыл телефон и набрал номер.
«Алевтину Аркадьевну, дочка. Кто? Фишман здесь». Минуту подождал. «Алечка, здравствуй, орхидея моего гербария. Слушай своими сахарными ушками. Тут у меня помыслы повернулись. Отдай мне взад мою просьбу. Пускай полетает голуба с нами». Поговорив еще пару минут, Лева захлопнул «лягушку» и продолжил, обращаясь к Жоре,
- Ты знаешь, Георгий, в чем секрет обладания?
- Какого еще обладания? – огрызнулся Жора. Он явно был не в настроении.
- Любого, Жорик. Любого.
Лева достал старую, давно уже пересохшую «Эштон Магнум» из бардачка и внимательно посмотрел на нее, будто это был сам Боб.
- Если ты хочешь обладать коровой, то тебе достаточно владеть пастбищем, на котором она пасется. И она твоя, - Лева постучал сигарой о «торпеду». – Но вот если ты хочешь обладать человеком… тебе необходимо владеть его мозгами…. Мозгами! Черт возьми! – вдруг взорвался он. – Эта сука обладает им безраздельно! Обладает потому, что сидит своей мерлушкой на его черепе! И никакие заливные луга мира здесь не спасут!
Лева с остервенением смял стодолларовую сигару в кулаке и с силой швырнул ее в открытое окно.
- Не следовало было пытаться его запугать. Не на каждого это правильно действует, шеф, - вздохнул Жора.
- Ничего-о-о, - пропел Лева. – У Бога милостей много. Покуда, сухой остаток в том, что на время шоу, он - мой. А там… будем посмотреть.
Бежевый «Лексус» въезжал в Москву.


Беатриче Портинаре

- Да зачем ее твои мне эти ноги от ушей, Сема? Мне, шоб мозги ее из ушей выпирали от нету места. И мозги с покатом в ноты. Гнесинка, училище Шопена, на Ордынке есть джазовое какое-то, при консерватории есть, сама консерватория, на хилого антона. И шоб у джаза знала где. Имена там, приемы, ритмы, синкопы чертовы. А потом уже, ясный пень, и ноги, какие надо, и промежду, шоб с видом на море и обратно.
Лева сидел в офисе фирмы эскорт-услуг «Беатриче Портинаре» старого своего одесского приятеля Семена Рахлиса и перелистывал толстую подшивку портфолио девочек.
- Лёвушка, чтоб ты был здоров, как сам меня любишь. У тебя запросов - на лимон в Париже. Кому теперь нужны такие фасоны. Вот погляди, - перегнувшись через стол, ткнул Семен пальцем в альбом, - Зоя. Сама Мельпомена. Из хорошей семьи. Мама доктор, папа – тоже где-то был. МГИМО всего курс не доковыряла в носу. На фарси – что твой соловей. Грошей нету - дак дядя Сема ей помогает на диплом.
- Сема, мне уже надоело твоим теплом здесь мерзнуть, - с шумом захлопнул Лева альбом и бросил на стол. – Ты можешь слушать чистыми ушами? Му-зы-кант-ша.
- Ну нету у меня гейшей со скрипками. Дай неделю – найду.
- А у меня нету недели, - Лева отвалился на спинку кресла и закинул руки за голову. - Сема, друг. Ты же на всю страну шмаровоз со стажем. Скажи я где в Одессе, что Сема Рахлис мне дал «нету» - да мне же наплюют под ноги.
- Это же штучный товар, Лева. Я не могу стеречь такое в штате. У меня не Привоз, а элитный эскорт. У меня дипломаты с президентами пользуются. Но дак и те заранее. А ты приходишь мне за день до рэйса и в претензии мне на вчера дать жемчуг ему и уже в оправе.
Сема нажал потайную кнопку вызова под крышкой стола.
- Сто тысяч, Сема. Тысяча миленьких зелененьких хрустящих Бенджаминов Франклинов. Это тоже штучный товар. Пятьдесят теперь и все в остатке, если пройдет, как написано нотами.
В дверь кабинета постучали и в щель просунулась чья-то беленькая стриженая головка.
- Семен Матвеевич, можно? Вы просили отчет по Франкфурту.
- А, Бет? Давай его суда. Прости, Лева. Мне пару минут.
В кабинет вошла… (если бы не короткая розовая юбка и белый топик, то можно было бы сказать «вошел») хрупкая субтильная девчушка. Она выглядела так юно и так свежо, что можно было сильно усомниться и в ее совершеннолетии и в ее половой принадлежности. Она встала между Левой и Семой и перегнулась через стол, подавая шефу папку с бумагами, продемонстрировав гостю всю красоту своих аккуратных стройных ножек от самого их начала. Когда она вышла, Лева еще с минуту задумчиво смотрел на дверь, за которой она исчезла, затем произнес.
- Это что еще за херувимчик? Ты что, теперь уж и мальчиков в юбки одеваешь?
- Кто? А, Бет? – рассеянно переспросил Сема, рассматривая принесенные бумаги вверх ногами. – Это Беатриче, моя помощница. Вообще, она двухстволка, но, в основном, спрос на нее среди бизнесвуменш у которых аллергия на твоего брата с антоном и яйцами. Тебе не подойдет. Хотя, средняя семилетка на фортепьяно у ней есть. Ну и образована. Ты же меня знаешь, я не марух каких клиенту кормлю – референтов в теме. Сносный английский.
- Что, и вправду, Беатриче? – в глазах Левы, разгоралась какая-то идея.
- Да нет, конечно. Оленька Зайцева. Была когда-то. Я нашел ее на первом курсе ВГИКа. Вынул и поступил ее на юристы. Актриса таки вышла бы, ну да если она актриса от Бога, дак чего ей коптить потолки на Вильгельма Пика три? К четвертому курсу всю бы божью росу и вытравили бы, станиславские коновалы. Сляпали бы тысячную «барби» для мыльной киношной бани. А потом и в мятые подстилки, как всем им туда дорога. А актриса-юрист – это высший па-де-дё. Когда я увидал на нее нездоровый, но очень даже ажиотаж, я внял, что имя «Оленька» - не катит. Крестил ее, по имени конторы. Даже ксиву сменил ей на Беатриче Портинаре. Дал учить итальянский. Светлая голова. За полгода залепетала, как Паваротти. Теперь она – мой бренд. И, поверь, она на раз завалила бы старика Данте. Ее…
- Беру, - резко оборвал, Лева.
- Двести, - невозмутимо бросил Сема.
- Сто пятьдесят и холодильник «Розенлев», - попытался отшутиться Лева.
- Двести, Лева, двести, - ухмыльнулся Семен Матвеевич, почесав за ухом. - Причем, сразу. Думаешь не вижу, что ты задумал? Она ведь не маэстро, дак журналистку уложит. А и обеих сразу. Ты ведь об этом подумал, Левушка?  Так что, сто тысяч лаком сверху. За амбивалентность, так сказать.
- Ах ты, старый евнух! – заулыбался Лева. План его уже созрел. - Черт с тобой, по рукам. Но я ее забираю прямо сейчас. Нужно дать много инструкций.
- Почему нет? Ты рисуй чеки, милый, и на две недели я ее впервые вижу.
- Три.
- Черт с тобой, - крякнул Сема Рахлис, - Три, так три поголодаю. Но, поверь мне – она справится и за три часа. Бет! – крикнул он, - зайди ко мне, дочка.


Взлет

Боинг семьсот шестьдесят семь, авиакомпании «Lufthansa», вырулил на вторую взлетно-посадочную полосу аэропорта «Домодедово» и начал свой разбег. Для Боба, Анжелики, Бет и себя Лева взял в первый класс, по два места по обоим бортам. Вся остальная команда, музыканты и группа технического обеспечения, летели эконом-классом. Конечно, если бы он взял на всех в бизнес-классе, то деньги, на круг, были бы те же. Но так распорядился Лева. Боб, и раньше, никогда не лез в организационные проблемы. Теперь же, после известной сделки, он, вообще, не задавал никаких вопросов. Он был так счастлив тем, что Анжелика полетела с ним, что почти и забыл о давешнем конфликте.


Из-за каких-то там проволочек в Новом Орлеане, вылет был перенесен на две недели. Скорее всего, это было связано с четвертой годовщиной урагана «Катрина». Двадцать девятого августа две тысячи пятого года, ураган унес, по официальным данным, тысячу восемьсот тридцать шесть жизней. На деле же, поговаривали о десятках тысяч. Причем, в основном, это коснулось беднейших черных жителей, как раз, именно джазовых кварталов. Сотни тысяч домов разрушены, более ста миллиардов убытков. Все это, пусть и спустя четыре года - не лучший фон для выступлений каких-то там белых инородных джазменов. Да еще и русских.
Сегодня было четырнадцатое сентября, понедельник. Самолет набрал нужную высоту и бархатный грудной голос в селекторе самолета на двух языках сообщил, что можно отстегнуть ремни и расслабиться. Расслабляться было когда. Впереди семнадцать часов заточения и странный временной сбой. Из-за девятичасовой разницы между Луизианой и Москвой, рейс, отправлением в 14-40, приземлялся в Аэропорту имени Луи Армстронга в 22-05, плюс часовая посадка в Вашингтоне. Формально, семь часов лета, на деле же, на десять часов дольше.
Курить можно было лишь до Вашингтона. За курение же над территорией Соединенных штатов – штраф до тысячи долларов.
- Вот идиоты, - пробормотал Боб, - раскуривая сигару.
- Ты кого это так, мастер? – улыбнулась Анжелика.
Она сидела у окна, положив голову на плечо Боба и выглядела совершенно счастливой. За окном, далеко внизу, кучно теснились антарктическим безбрежьем белые облака.
- Да америкосы эти, - выплюнул дым Боб.
- Негоже так, родной. Ты ведь к ним в гости едешь.
- Я еду в гости к ньюорлеанцам, к обыкновенным работягам-неграм, которые знают музыку, но вряд ли одобряют эту дурацкую лицемерную борьбу с курением.
- Ну почему же лицемерную? – возразила Анжелика, - правительство заботится о здоровье нации. Что тут плохого? Если бы, к примеру, ты бросил, я была бы рада, хотя тебе и идет курить.
- Все их бредовые законы, малыш, защищают здоровье и права только тех, необязательно ценных для общества единиц, что не курят. А четверть населения, что дымит? Они что, не граждане? Мусор? Если ты указываешь в медицинской карте, что куришь – тебе увеличивают стоимость страховки. Если то же указываешь и при устройстве на работу, то, будь ты хоть семи пядей во лбу – они возьмут некурящего дурачка. В сущности, это называется - бросать раненых на поле боя. Поэтому, их визги о здоровье нации – сущее фарисейство. Я бы даже сказал, свинство. Это очередной геноцид в извращенной форме.
- Геноцид, мальчик Боба, это истребление различных групп населения по расовым, национальным или религиозным признакам, - дидактически заметила Анжелика.
Боб взял сигару в обе руки дымящимся концом вверх так, будто держал крест, обозначил ею крестное знамение на компьютерный монитор, встроенный в спинку впередистоящего кресла и сказал,
- Я и говорю - геноцид.
Оба рассмеялись.
 - Ну вот скажи. Почему люди не хотят учиться у истории? Мало им было «сухого закона»? Не наелись? Я вот уверен, что в отеле я смогу курить только в номере.
- В номере тоже нельзя. Можно только на улице. Причем, не ближе, чем семь и шесть десятых метра от отеля.
- Ах, беда, рулетку не прихватил, - театрально-сокрушенно покачал головой Боб. – А вот посмотришь, все кончится простой старой доброй взяткой консьержу, коридорному, горничной. В очередь будут стоять. Это что? Борьба за здоровье нации?
- Да не кипятись ты так, - погладила Анжелика обездоленного курильщика по щеке. - Кури. Я никому не скажу.
- Боб, - у кресла выросла низкая фигура Левы, - можно мне посекретничать с Анжеликой? Ты пока пересядь к Бет, ладно? Я недолго.
Боб загасил сигару, встал и перешел через салон к правому борту. Лева уселся рядом с Анжеликой. Тяжело вздохнул.
- Я тебя уже простила, Лева, - догадалась она, о чем пойдет речь.
- Спасибо, девочка, - обрадовался Лева столь простому разрешению тяжелого, казалось ему, начала разговора. – Ты ведь пойми. Ну вот помнишь, у Ричарда Баха: «Религия  пилота  - полет...  в полете он постигает истину неба. При этом он должен подчиняться его законам. Законы нашей религии называются «аэродинамика». Следуйте им, работайте с ними, и вы полетите. Если вы не следуете им, никакие слова и высокопарные фразы не заменят настоящий полет... вы никогда не оторветесь от земли».
«Подготовился, сукин сын», - улыбнулась про себя Анжелика.
- Ну нельзя в нашем бизнесе «полететь» помимо, вопреки его законам. Он, твой Боб, понимаешь ли? - чертов гений. Он играет, как бог, конечно. Но он думает, что этого достаточно, - Лева отер огромным клетчатым платком пот со лба.
«И тут подготовился, - снова улыбнулась Анжелика, - под Армстронга косит». Лева продолжал,
- На кухне не всегда чисто на полу, и не весь день вкусно в воздухе, и все это - ради чтобы…
Анжелика поуютней устроилась в кресле. Этот спич, было очевидно, надолго.


Бет

- Боб? – подняла свои огромные небесно-голубые глаза Бет на Боба, когда тот подошел к Левиному креслу, - присаживайтесь. Хотите шампанского?
Боб отрицательно мотнул головой, попросил стюардессу принести себе пива и сел рядом с Бет. Он отпил из высокого стакана глоток поданного ему «Радебергера» и внимательно посмотрел на свою соседку. До этого, он хоть уже и видел ее не один раз, как-то не случалось приглядеться. Первое, что тут же бросилось в глаза и немало удивило - и цвет волос, и сама прическа были ровно такими же, как и у него теперь. Белая шелковая блузка плотно обтягивала вовсе не костлявые, но очень тоненькие ее плечи, маленькую, будто только намечающуюся у девочки-подростка грудь и талию такую, что, казалось,  ее можно было перехватить одной рукой. Воротник блузки был подвязан черной шелковой лентой, которая очень напоминала Бобину «бабочку», только женственнее, нежнее. Далее, шла черная расклешенная, перетянутая вверху широким черным лаковым поясом с серебряной пряжкой и, расходящаяся книзу солнечными складками-лучами, раскинутая вкруг ее аккуратных бедер по креслу, юбка. Округлые колени свои она не сводила вместе, как, видимо, должно женщине. Она их держала чуть расставленными, что, с одной стороны, выглядело очень сексуально, а, с другой – по-детски и, даже, по-мальчишески непосредственно. Ее миниатюрные ноги, что немало удивило Боба, были в черных колготах (по такой-то жаре). Черные туфли на высоченных каблуках были сброшены и Бет сидела босиком. Сквозь прозрачную ткань колгот проглядывали опрятные, будто игрушечные, пальцы ее крохотных ступней.
- У нас с этим очень строго, - серьезно сказала Бет.
Боб вздрогнул от неожиданности. Он вдруг поймал себя на том, что, глядя на нее, вспоминает себя в седьмом классе.
- Что? – не совсем вернулся из детства Боб.
- Колготы, - просто сказала она. - Вы смотрите на колготы.
«Не на ноги, а «на колготы», - сказала она», - обратил внимание Боб.
- Когда мы садились в самолет, градусник аэропорта показывал двадцать семь и восемь, а я в колготках. Жарко. Но в агентстве есть правило. В деловых поездках, хоть плюс пятьдесят – белая, застегнутая под горло, блузка, темный пиджак (стюардесса унесла его), темная юбка и, обязательно ноги в колготах. Хоть тресни, - вдруг звонко рассмеялась она.
- Что же вы их теперь не снимете? – поднял брови Боб, - лететь еще пятнадцать часов.
- Ой, - радостно воскликнула Бет, - ну и дура я какая!
С этими словами, прежде, чем Боб успел хоть как-то отреагировать, отвернуться хотя бы, она вскочила на ноги, грациозно просунула тоненькие кисти своих рук под юбку и, смешно переступая с ноги на ногу, быстро сняла ненавистный капрон. Повертев головой, в поисках, куда бы его деть, она, наконец, засунула черный комок в щель между сидением и спинкой своего кресла и снова плюхнулась в него. Юбка, воздушным веером разлетелась вкруг нее и плавно опустилась, пахнув на Боба каким-то волшебным ароматом. Все произошло так молниеносно, что Боб даже не успел смутиться. Не смущался, но, даже нескрываемо-похотливо взирал на эту сцену респектабельный, благородного вида, пожилой мужчина из центрального ряда кресел.
- Ну вот я и человек теперь, - весело, с облегчением, выдохнула она. Откинувшись на подголовник, она развязала шелковую ленту, оставив ее висеть на шее, и расстегнула две верхние пуговицы своей блузки. Немного подумала и расстегнула третью, обнажив край белоснежного своего белья. Теперь (если бы не бюстгальтер, в котором, впрочем, совсем и не было никакой нужды) она совершенно уже напоминала недавнего Боба, будто две капли воды.
- А что за агентство такое, что так мучит несчастных прекрасных девушек, - Боб и не заметил, как начал флиртовать. Не заметил потому, что совсем ни о чем подобном и не думал, настолько мила и естественна была эта девочка.
- Мы оказываем услуги по различного рода переводам. В том числе и синхронным. Я знаю английский, итальянский, чуть хуже французский, немного испанский, говорю, но с грамматикой туго. Льву Марковичу понадобился переводчик и он обратился к нам. Выпала моя очередь.
«Странно, - удивился Боб, - Лева великолепно владеет английским. Зачем ему переводчица? Для форсу, наверное».
- Я рада, - без умолку лепетала Бет. - А то все Европа да Европа. К тому же, я очень люблю джаз. А тут еще и Новый Орлеан. Представляете мою радость? Луи Армстронг, Сидней Беше, Бадди Болден, Джелли Ролл Мортон, Рой Браун, Лонни Джонсон, Кид Ори… Да, Господи! Этот город! Он же, как Венеция на вековых деревянных сваях, стоит на этих великих именах! Этот город, он и есть сам джаз…
- Поверить не могу, - искренне удивился Боб, - откуда вам известно все это?
- Мой папа, Джузеппе Портинаре, был в командировке в России. Влюбился в русскую переводчицу, которая его сопровождала в поездках по городам и весям нашим и, в конце концов, со скандалом (у нас ведь тогда вся страна тюрьмой еще была), увез в Венецию, где я и родилась. Через десять лет, они возвращались с какого-то пикника и их сбил чертов огромный грузовик. Насмерть. В закрытых гробах… Я уехала в Москву к материной сестре. Она меня и воспитывала.
- Ой, простите, - Боб вдруг почувствовал к этой девочке совершенно особое, возможно, братское чувство. Ему страшно захотелось обнять это маленькое хрупкое беззащитное тельце и прижать его изо всех сил к своему сердцу.
- Ничего. Тринадцать лет уж прошло, - вздохнула она. - Я очень плакала сперва, да теперь поистерлось все в памяти, наверное. А может и нет…
- Быть этого не может!
- Чего, не может быть? – искренне изумилась Бет.
- Ну, что тебе двадцать три, - Боб вдруг осекся,  - ой, простите.
Бет лукаво заглянула своими лучистыми голубыми звездами в серые глаза Боба. Ее, возможно, несколько полноватые, для такого тонкого лица, но нежные и сочные губы, уголками своими поползли вверх, образовывая на матовых щеках милые озорные ямочки и, наконец, она весело рассмеялась. Бобу стало очень, по-домашнему, тепло от этого ее смеха. Теперь она ему показалась «Маленьким Принцем» из сказки Экзюпери. Или той розой…
- Вы смешной, Боб. Все извиняетесь да извиняетесь, а ни в чем совсем и не виноваты… А за что вы извиняетесь? – с детским любопытством продолжала она смотреть ему в глаза, изящно склонив головку набок, - за то, что указали мне на мой возраст, или за то что сказали «ты»?
Боб совсем стушевался. Душу его переполняло. Переполняло что-то, чему он совершенно не мог дать определения. Какое-то наваждение. Во-первых, она похожа на него самого, внешне, как сестра-близняшка, во-вторых, она потеряла родителей, как и он, в десять лет, и ситуация катастрофы была абсолютно схожей. Ее, как и его, воспитывала тетка. И… она любила и знала джаз.
- Не берите в голову, Боб, - нежно опустила она свою узкую ладонь на его руку, лежащую на подлокотнике кресла, от чего тот вздрогнул, как от электрического тока, - со мной всегда так. Повыкают пару минут и сразу на «ты». Я знаю, что выгляжу девчонкой. Такой уж мама меня родила. Ничего от папы, разве что, любовь к джазу. Он с утра до вечера крутил старые пластинки. Не любил современный джаз. Говорил, что в нем жизни нет и нет Бога. Что традиции «спиричуэлза» сегодня утрачены. Так что, как видите, Боб, я и не могла не полюбить этой музыки. Меня не только в джазе, но и в жизни захватывает импровизация и полиритмия…
- Бет, дорогуша, - в проходе возник Лева, - не перепорхнешь на пять минут к Анжелике? Мне с маэстро нужно перетереть пару несложных истин.
Бет действительно вспорхнула, перелетела через Боба и, не надевая туфель, полетела на Бобино место. Респектабельный пассажир в среднем ряду с грустью проводил ее совершенно влюбленным взглядом.
Боб сидел ошеломленный и задумчивый.


Wonderful World

Тем временем, в эконом-классе творилось невообразимое. Ребята, до последнего момента не верившие в реальность поездки (они чуяли своими музыкальными носами, что между Бобом, Левой и Анжеликой происходит что-то неладное и это «неладное» напрямую грозило отменой гастролей), так обрадовались что все, в конце концов, состоялось, что когда самолет оторвался от земли, они, А cappella, спели гимн Соединенных штатов Америки на четыре голоса в блюзовой трактовке. Было рискованно. Больше половины салона составляла американская публика. При первых звуках гимна они встали, иные начали тихо подпевать, у иных даже невольно сочилась скупая, но вполне искренняя слеза.


Поразительно, как, изначально надуманное лицемерие, взятая себе, без особой нужды и веры бумажная «любовь» к бумажной «родине», переселенцами, беглецами своих исконных отчизн, с поколениями, становится уж не игрой, а реальным чувством. Любопытно, если бы американскому наемнику, с его «реальным чувством» не платили бы ни копейки, как, к примеру, это было с европейскими солдатами во Вторую Мировую, а сказали бы отстаивать интересы этой самой «родины», исключительно, из их любви к ней, что бы, на самом деле, стало сочиться из этих кукольных патриотов?


Пришлось встать и русским певцам. С последними звуками вся аудитория стояла и аплодировала. Воодушевленные успехом, ребята подоставали свои инструменты (они не могли их доверить багажу). В святых их чехлах обнаружилась и грешная водка. Наложенная на эйфорию радости от состоявшегося, наконец, взлета, музыканты уже через пятнадцать минут опьянели достаточно, чтобы начать импровизированный концерт. Посмотрев в окно, Гелла вспомнила историю написания Луи Армстронгом песни «What A Wonderful World», которая родилась, когда Луи смотрел в иллюминатор самолета, а внизу простирался этот прекрасный мир с зелеными деревьями, красными розами и радугой в голубом небе, взяла саксофон и заиграла легендарную мелодию. Макс забаррикадировав своим контрабасом весь проход, начал отстукивать басовый ритм, Толик подхватил его на бонгах, Славик, за неимением под рукой клавиш, подыгрывал на губной гармонике. Толик пел на английском, довольно сносно подражая Армстронгу.

Я вижу зеленые деревья,
А также красные розы
Я вижу их цветущими, для тебя и для меня
И я думаю,
Как прекрасен этот мир.

Я вижу голубое небо, белые облака
Светлые дни, темные ночи
И я думаю,
Как прекрасен этот мир.

Цвета радуги, так красивы в небе,
Также на лицах людей, проходящих мимо.
Я вижу друзей, пожимающих друг другу руки,
Спрашивающих: «Как дела?»
На самом деле они говорят:
«Я люблю тебя!».

Я слышу детский плач,
Я вижу как они растут
Они узнают намного больше,
Чем я когда-либо узнаю
И я думаю,
Как прекрасен этот мир.

Цвета радуги, так красивы в небе,
Также на лицах людей, проходящих мимо.
Я вижу друзей, пожимающих друг другу руки,
Спрашивающих: «Как дела?»
На самом деле они говорят:
«Я люблю тебя!».

Я слышу детский плач,
Я вижу как они растут
Они узнают намного больше,
Чем я когда-либо узнаю
И я думаю,
Как прекрасен этот мир.

К окончанию песни, весь салон был повернут к квартету, а при входе столпились стюардессы. Раздались аплодисменты. Воодушевленный Толик запел вступление к «Go Down Moses», публика затихла. Гелла теперь расчехлила трубу и выдавала на ней чистые высокие проигрыши. Далее, были исполнены «Rock My Soul», «Nobody Knows The Trouble». На песне «Down By Riverside», Гелла на саксофоне, а Славик на трубе устроили такую перекличку, что салон пустился в пляс. Испугавшиеся стюардессы бросились усаживать пассажиров по местам, Одна из них чуть ни на коленях упрашивала Макса убрать свой огромный инструмент.
Ребята, наконец, успокоились. Уселись на свои места и разлили по пластиковым стаканам водку. Они занимали последовательно две пары кресел по левому борту в середине салона. Этот маленький успех и родной напиток так их разгорячили, что им вдруг стало видеться, как весь Новый Орлеан ломится на их концерты, лежит у их ног.
- Эх, жаль Боб не видел, - занюхивал Макс колечком салями.
- И хорошо, что не видел Фишман, - поддержал разговор Славик, хрустя огурчиком, баночку которых Гелла предусмотрительно прихватила с собой из дома.
- Да. Пусть для него будет сюрпризом на концерте, - горели ее глаза. – Он ведь не особо верит в наш успех.
- Конечно, - вторил Толик, - этот спиногрыз просто делает на нас деньги. Ему неважно, пустые будут залы или аншлаг. Свое он уже срубил.
- Не думаю, - возражал Толик, - что так уж ему неважно. Лева переживает за свое имя. Если в Москве станет известно о нашем провале…
- Конечно. Ему же нужно хвост распушать перед своими продюсерами, - поддержала Гелла.
- Ерунда. Он ведь не за красивые глаза взял с собой Анжелику. Сделал вид, что из уважения к Бобу, а, на самом деле, потребует с нее положительных комментариев. Она ведь единственный журналист из России, - разливал по стаканам Славик.
- Анжелика не станет врать, - возразила Гелла, - она не такая. А вот что здесь делает эта кикимора? – непонятно.
- Кто? Бет? – чуть не хором пропели мужики.
- Классная девчонка.
- Аж дух захватывает.
- Кажется и смотреть не на что, но…
- Замычали, бычки племенные, - подначила их Гелла.
- Я, признаться, - мечтательно произнес Макс, - когда смотрю на нее, иногда чувствую себя Гумбертом Гумбертом.
- Ага, - не без презрения улыбнулась Гелла, - у вас, у мужиков, все мозги в штанах. А как в штанах этих иссякает родничок – тут вас и тянет на детишек. Потому как, нет у вас уже ни грамма ни в голове, ни между ног. А Лолиту она играет, как по нотам.
- Ты просто завидуешь ее молодости, Танюша, - парировал Макс, - а она такая, какая и есть.
- Вот помяните мое слово. Эта штучка устроит нам всем какую-нибудь гадость. Я сердцем чую.
Гелла отрешенно махнула рукой и отвернулась к окну. Бледно-лимонное солнце тонуло в призрачном океане облаков.


Элегия

- Мужчины меня прогнали. Можно к вам?
Бет напоминала шкодливого ребенка, успешно сбежавшего от родителей, от чего пребывавшего в совершеннейшем восторге. Шеки ее горели, а в глазах прыгали зайчики.
- Садись, конечно, - улыбнулась Анжелика. – И не зови ты меня на «вы». Мы с тобой одного возраста, к тому же в одиноком меньшинстве, за тысячи километров от спасительной Москвы. Нам нужно держаться друг друга и на «ты», договорились? А мужчины?.. Им до нас лишь тогда есть дело, когда нет у них других дел.
- А как же Гелла? – плюхнулась Бет в кресло, - она ведь тоже женщина?
- Женщина…, - задумчиво протянула Анжелика. Однажды поселившаяся в ней ревность, несмотря на полное отсутствие хоть бы какого повода, уже не отпускала ее. Конечно, главным предметом жгучей этой ревности была музыка. Но каким-то непонятным путаным узлом, воображение неразделимо связало в ее голове образ блюзовой музыки с образом огненно-рыжей Геллы. – Да… Женщина-музыкант, это…, ну как тебе сказать…, вряд ли вполне женщина. И Боб, и все его музыканты, они немного чокнутые. Свихнувшиеся на джазе. Возможно, джаз и на самом деле есть состояние души. Но тогда, где же в этой душе найти место нам, женщинам?
В глазах Бет сверкнула яркая вспышка и тут же угасла. Она продолжала внимательно слушать, глядя на губы девушки, чуть приоткрыв свои.
- Мы полюбили друг друга, будто молния ударила. Он только взглянул на меня… только поднял глаза… - Анжелика смотрела куда-то вдаль и вверх, будто и сейчас видела сцену и Боба на ней, и улыбалась. - Еще ни слова не сказал, а я уже знала, что люблю его. Мы знакомы чуть больше месяца, а, кажется, – всю жизнь. Всю жизнь я знала его и… всю жизнь была у меня лишь одна, но непобедимая соперница – музыка…
Можно ли назвать «Стокгольмским синдромом» то, что в замкнутом пространстве вдруг происходит мгновенное сближение между людьми такими разными, которые в обыденной жизни и не обратили бы внимания друг на друга в силу, ну хотя бы социального, интеллектуального несоответствия? И, конечно, надо учитывать тот факт, что Бет явилась сюда в качестве палача. Палача любви. Да, в известном смысле. Самолет – это не только замкнутое пространство. Это, пусть даже человек и не боится летать – подспудное осознание опасности, ежеминутно грозящей жизни. Под твоими ногами двенадцать тысяч метров пустого неуютного безжизненного пространства, всего две турбины мчат тебя со скоростью девятьсот километров в час в кромешной темноте, за бортом минус пятьдесят и ты вдруг ощущаешь, что, возможно, тот кто сидит рядом – единственное и последнее, что тебе осталось. Так или иначе, Анжелика, совсем не склонная к откровенности, вдруг просто-таки вывернула всю душу практически первой встречной.
- Кажется, вот же он, рядом, - с грустью продолжала она, сделав жест рукой на кресло Боба, в котором сейчас сидела Бет. Она вдруг остановилась и внимательно оглядела свою новоявленную духовницу с ног до головы. – Боже, как же ты похожа на него, Бет! Только моложе лет на пятнадцать.
- И не чокнутая на джазе, - лукаво улыбнулась та. - Хотя, джаз я люблю. В нем действительно есть душа. Точнее, душа, конечно, есть в любой хорошей музыке. Просто в джазе она как-то уж очень выпукла, обнажена что ли. Джаз – это когда хорошему человеку грустно.
- Вот-вот, - оживилась Анжелика, и тоже посмотрела на губы, произнесшие эти слова, - и Боб говорит то же самое. Ты и говоришь так же, как он! Как это странно.
- Это вовсе не странно, - рассмеялась Бет, - эти слова общеизвестны. Их приписывают Луи Армстронгу. И они просты и точны. Потом, эту фразу истаскали и вдоль и поперек. И «когда плохому человеку плохо», и «когда плохому человеку хорошо», и «когда хорошему человеку плохо», но все это профанация. Первоисточник звучит именно так, как говорит Боб. Ты знаешь, у меня совсем нет опыта с мужчинами, и вряд ли я могла бы тебе стать полезным советчиком, но мне кажется, тебе, именно тебе, нужно стать его музыкой. Чтобы именно с тобой хорошему человеку Бобу было немного грустно. Грустно и легко. Ты же знаешь «На холмах Грузии?», - Бет порывисто положила свою прохладную ладонь на пылающее колено Анжелики, легонько сжала его и чувственно прочла:

На холмах Грузии лежит ночная мгла;
       Шумит Арагва предо мною.
Мне грустно и легко; печаль моя светла;
       Печаль моя полна тобою,
Тобой, одной тобой... Унынья моего
       Ничто не мучит, не тревожит,
И сердце вновь горит и любит - оттого,
       Что не любить оно не может.

В глазах у Анжелики стояли слезы.
«Мне грустно и легко, печаль моя светла…», - тихо повторила Бет и медленно, как бы с сожалением, убрала руку.
Анжелика сделала невольное, едва уловимое движение, будто бы не хотела, чтобы Бет убирала ее. Виделся ей сейчас Боб на месте этой странной девушки?.., просто ли она нуждалась теперь в  ласке и участии?..
- Всего восемь строчек, а какая красота! Пушкин не зря назвал это элегией. Ведь элегия – это и музыкальный термин тоже, - вздохнула Бет.
- Это действительно красиво, как музыка, - задумчиво наклонила голову Анжелика и вдруг встрепенулась, - стой! Что ты сказала?
- А что я сказала, - испугалась девушка.
- Нет опыта, ты сказала? Ты что? Девственница?
- Да нет, конечно, - пришло время слезам Бет, которые не преминули тут же набухнуть на ее огромных ресницах, будто кто-то воткнул и резко вынул нож из мартовской березы. – Но он был всего один. Он был, как и твой Боб, джазовым музыкантом. Трубачом.
- О, Боже! - обхватила свое лицо ладонями Анжелика. – Прости, прости, милая. Но что же случилось?
- Он…, я…, - готова была разреветься Бет, - Я не смогла победить нашего с тобой общего врага – музыку.
- О, Боже!
- Я не смогла дать ему той самой, светлой грусти. А девушка со скрипкой смогла и дала.
Бет не выдержала, закрыла лицо ладонями и тихо заплакала. Анжелика нежно обняла ее за плечи, положила ее голову себе на грудь, уткнулась в ее волосы и… тоже заплакала.
Прошло минут десять, может двадцать, прежде чем Бет, успокоившись, нарушила молчание.
- Пойду я на место. Устала что-то.
- Бет! Бет! – Анжелика порывисто схватила ее руку, ибо девушка сделала движение встать, - будь моей подругой! Пожалуйста! Я безумно люблю его! Я так боюсь его потерять. Мне так одиноко, когда он с ней.
- С кем с ней? – изумилась Бет, возвращаясь в прежнюю позу.
- С музыкой, черт бы ее…
Анжелика не докончила и снова заплакала. Теперь уже Бет нежно обняла подругу.
- Энджел, - ласково, на английский манер назвала ее Бет, - Эн. Можно, я буду звать тебя Эн?
- Эн… Мне нравится, - улыбнулась сквозь слезы Анжелика. – Зови меня Эн.

Битый час обсуждений будущего репертуара с продюсером совсем вымотал Боба. Закончив, наконец, он прошел по салону к своему месту. Девушки, предварительно разложив одно кресло в спальное положение, крепко обнявшись мирно спали на нем. Видимо, заботливая рука стюардессы накрыла их общим одеялом. Он ласково посмотрел на них и погладив горячую щеку Анжелики, собрался уходить, но вдруг остановился и… положил свою руку на бледную щеку Бет. Она чуть заметно прижалась к теплой ладони и нежно, чему-то улыбаясь во сне, прошептала: «Боб». Боб резко отдернул руку, будто обжегся. Он не мог понять, что его так напугало. Странно. Все ужасно странно. Девочка, как две капли воды (как ему все больше казалось) похожая на него, лежала в объятьях его девушки, прижималась к его ладони и шептала его имя. Наваждение. Боб тяжело вздохнул и…, хотя его место было свободно, обуреваемый тяжелыми путаными мыслями, вернулся к Фишману.


Французский квартал

Первым, кто обнаружил устье реки Миссисипи в Мексиканском заливе, был испанец, некто Эрнандо де Сото. Это случилось еще вначале шестнадцатого века. Полтора столетия спустя территорию вокруг этого устья объявили своей французы, назвав ее, в честь своего короля, Людовика Четырнадцатого, Луизианой. Минуло еще полвека и они продали ее западную часть испанцам, а восточную – англичанам. Испанцы с англичанами еще пятьдесят лет друг друга мордовали, пока не одержали верх испанцы, а, победив, продали обратно французам. Наполеон же недолго думал над предложением Томаса Джефферсона и уступил ему эти территории за пятнадцать тысяч долларов. Так Луизиана и стала восемнадцатым штатом вместе с ее столицей – Новым Орлеаном (названной еще за сто лет до продажи таки в честь французского регента Филиппа Орлеанского).


Кроме мешанины старосветских национальностей, Новый Орлеан вобрал в себя и всю Западную Африку с Вест-Индией вместе, так как он был и главным южным портом Америки, и центральным рынком рабов. Весь девятнадцатый век варился этот странный человечий коктейль генов и культур, выдавая на выходе нечто удивительное под названием «креолы». Тем не менее, и по сию пору, Луизиана остается самым «французским» штатом Америки. В самом же Новом Орлеане, из американского можно было встретить только джаз (если, конечно, считать, учитывая вышеизложенное, джаз, явлением американским) и хот-доги. Город и до наших дней еще иногда называют Парижем Нового Света.


Сегодня, центром города является, опять же, Французский квартал, а его центром, соответственно, Бурбон-стрит. Mardi Gras (Жирный Вторник), французский аналог русской Масленицы, проходящий на этой улице в последнюю неделю перед Великим постом, главный карнавал Луизианы, а, может, и Америки, по пышности своей, сравним с карнавалами в Рио и Венеции. Центральное место в парадах карнавала занимает выступление знаменитейших джазовых оркестров, таких как «The Batiste Brothers», «Mahogany Brass Band», «The Wild Magnolias Mardi Gras Indians», «The Funky Meters»… Это для ушей. Главным же развлечением для глаз является традиция заголения девушками своих бюстов в обмен на дешевые бусы. Вы можете подойти к любой понравившейся вам красавице, повесить ей на шею нитку из стекляшек и, в ответ, она расстегнет кофточку или задерет майку.


Но и без Марди Гра, Бурбон-стрит, все ее полтора километра, тесно усеянные  ресторанами, барами и стрип-клубами, может радовать круглые сутки несмолкаемыми джазовыми импровизациями и демонстрацией различных частей женского тела круглый год.
Вообще, Новый Орлеан туристу видится сплошным праздником. Один ежегодный фестиваль перерастает в другой. «Фестиваль Французского квартала», «Фестиваль джазовой и традиционной музыки Нового Орлеана», «Летний музыкальный фестиваль Луи Армстронга – Сатчмо», «Большой греческий кулинарный фестиваль» и прочее, и прочее, и прочее. Одиннадцатикилометровая Мэгэзин-стрит вся состоит из художественных галерей, антикварных лавок, магазинов, кафе. Огромный выставочный центр «Morial Convention Center», Музей искусств Нового Орлеана, два огромных спортивных комплекса, три университета.
Новый Орлеан – первый город Америки, который строился профессиональными архитекторами. Французскими архитекторами. Но, как и креолы вобрали в себя черты наций всего мира, так и французский неоклассицизм не мог не приобрести креольскую окраску. Тем не менее, разноцветные стены Французского квартала, таки пахнут Европой. И если бы не джазовые мелодии, доносящиеся чуть не из каждого окна, можно было бы легко забыть, что ты в десятке тысяч миль от Парижа.


Джаз… Джаз родился здесь, в этом квартале, неподалеку от нынешнего Парка Луи Армстронга, в трущобах, между улицами Рампат и Бургунди, в, так называемом, районе Сторивилл. Именно там, в конце девятнадцатого века, находились все Нью-Орлеанские бордели. Кто бы мог подумать, что такое великое искусство возникло из столь грязного чрева? Хотя…, если чуть перефразировать Фрейда, то можно с уверенностью сказать - музыка сексуальна, а сексуальность музыкальна. Самая божественная трель соловья, выражаясь брутально, не более чем инсталляция банальной птичьей похоти.


Так или иначе, джаз родился здесь. Кто был первым, навсегда останется тайной. Из имен тех времен сохранились только имена Бади Бодлера, Кида Ори, Джерри Ролл Мортона… Но истинным крестным, символом джаза, стал, конечно, уроженец этих мест Луи Армстронг. Символично и то, что он родился, приблизительно (сам он не знал дату своего рождения), в 1900 году. В сущности, джаз и он родились одновременно и за время, что рос и формировался Луи, джаз также превращался из низкосортной эклектичной какофонии звуков в великую музыкальную систему. Примечательно и то, что, построенный задолго до Армстронга, самый первый кафедральный собор Америки, называется «Церковь Святого Луи».
Джаз получил свои зачатки в культово-обрядовых оркестровках уличных «спазм-бендов» и «оркестров стиральных досок» с их экстравагантными допотопными экзотическими инструментами (санза, маримба, банджо, свирель-пищалка, даже консервные банки и… стиральные доски). Постепенно, за счет распространения в среде музыкантов традиционных европейских инструментов, джаз насыщался новым звучанием. В конце девятнадцатого века, после окончания гражданской войны, в моду вошли, потерявшие свое строевое назначение, «маршинг-бенды» и «стрит-бенды» с их мощной группой духовых. Пионеры новоорлеанского джаза тогда лишь сменили двухдольный ритм марша на четырехдольный, переместив акценты ударений с первой и третьей на вторую и четвертую доли такта. Позже, этот прием получил название «свинг». Свинг – раскачивать. Вот первые джазмены и «раскачали» однообразный четырехдольный шаг до уровня совершенно нового стиля музыки, родившегося от классического маршевого ритма европейского отца и импульсивной, порывистой, эротичной афроамериканской матери.


Сторивилльские ансамбли, с их зажигающей синкопированной музыкой, вскоре вытеснили стрит-бенды. Но закрытие Сторивилла в семнадцатом году выбросило этот самодостаточный доныне культурный пласт на улицы. «Джин» был выпущен из бутылки и стал быстро разрастаться в процессе плотной и даже жестокой конкуренции. Многочисленные оркестры устраивали самые настоящие уличные «битвы», соревнуясь между собой в мастерстве импровизации. Многие, не выдержав накала борьбы, подались в Чикаго, Канзас-Сити, Сент-Луис, Мемфис, где процесс зарождения джаза хоть и тоже как-то шел, но шел очень вяло. Так новоорлеанский стиль и стал фундаментом стилей Чикаго, Канзас-Сити, свинга вообще.


В Новом Орлеане, параллельно с «черными» оркестрами, стали возникать и их «белые» аналоги. Оркестр белого трубача Ника Ла Рокка, знаменитый «Оригинал Диксиленд Джаз Бенд», сделал и первую в истории джаза запись на студии рекорд-фирмы «Виктор». Этот оркестр и стал родоначальником стиля диксиленд, внеся в афроамериканский колорит европейскую ритмику, синкопы регтайма. Их вариационная техника широко использовала многоголосие, арпеджио, триоли.


После закрытия Сторивилла возникла вторая волна новоорлеанского джаза. Началась эпоха великого Луи Армстронга. Именно революцией стал уход Луи от традиционных коллективных джазовых импровизаций к сольным. Покинув оркестр Кинга Оливера в двадцать четвертом, он переехал в Нью-Йорк, приняв предложение Флетчера Хендерсона, с оркестром которого он совершенно покорил тогдашний Гарлем. В двадцать пятом Армстронг перебрался в Чикаго, где организовал уже собственный квинтет «Горячая Пятерка», разросшийся через два года до «Горячей Семерки». Выпущенные в те поры записи «Heebies Jeebies», «Cornet Shop Fuey», «Muskrat Ramble», Struttin’ with Some Barbecue”, «Savoy Blues», «Wild Man Blues», «Gully Low Blues», «Potatoe Head Blues», сделанные этими, первыми в истории джаза чисто студийными оркестрами записи, вошли в золотой фонд, явившись классическими образцами стиля, который честно заслужил название “Горячий джаз”. Армстронг, сохраняя новоорлеанские маршевые ритмы, своей сольной трубой на фоне секции ритма, состоящей из барабанов, баса, банджо и гитары, доводил простую тему до запредельной «горячей» кульминации.


Конечно, воздействие гения Армстронга означало и уход от привычного стиля Нового Орлеана, который к сороковому году, можно сказать, пришел в упадок. Но Вторая Мировая забрала многих молодых джазменов. Да и захлестнувшая свинг волна дешевых джазовых поделок обратила интерес публики к старой доброй новоорлеанской школе.
К моменту, когда интерес этот начал проявляться, дедушки новоорлеанского джаза пребывали в плачевном состоянии. Лучший когда-то тромбонист Кид Ори держал под Лос-Анджелесом птицеферму. Лучший трубач Нового Орлеана, Банк Джонсон, потерявший вначале тридцатых во время потасовки со зрителями все свои зубы и трубу, батрачил где-то на плантациях Луизианы. Многие великие музыканты прозябали в нищете. Кто-то работал таксистом, кто-то мусорщиком…


Пара музыкальных критиков, Фредерик Рэмси младший и Чарльз Эдвард Смит, издавшие в тридцать девятом антологию джаза «Джазмен», решили вдруг отыскать своих героев и… нашли. Дантист, брат Сиднея Беше, вставил Банку зубы, музыканты из Сан-Франциско, из группы «Лу Уоттерс Бенд» купили ему трубу. Был изъят из курятника Кид, были призваны и Джордж Льюис, и Джим Робинс, и Уолтер Декоу, и многие-многие другие седые пионеры и сделаны рекорд-сессии настолько успешные, что дали возможность возродиться оркестрам великих Банка Джонсона и Кида Ори. Позже этот период был назван «новоорлеанским возрождением».
Правда, уже в пятидесятых, благодаря европеизации джаза, возникновению би-бопа и прочих модернистских стилей, новоорлеанский джаз был прозван «архаичным». Набирала силу английская школа диксиленда. Даже такие столпы, как Сидней Беше и Луи Армстронг обратили свои взоры к более свободным музыкальным доктринам.
Но умер ли новоорлеанский джаз?!


Боб помнил и понимал всю эту историю, традиции, стили, имена. Сотни великих имен. Он стоял перед сверкающими арочными окнами вестибюля гостиницы «Burbon Orleans Hotel» в центре Французского квартала, в центре новоорлеанского и мирового джаза и…
Ему было страшно.


Bourbon Orleans Hotel

Боинг семьсот шестьдесят семь, авиакомпании «Lufthansa», приземлился в единственном в мире аэропорту, носящим имя безродного музыканта, ровно по расписанию. Ни красных дорожек, ни парадного оркестра. В зале ожиданий, измотанную длительным перелетом команду, встречал лишь один человек - Боречка Лившиц, колоритный пятидесятилетний новоорлеанский еврей «в третьем поколении», как назвал его Лева. Высокий лоб его венчала, сияющая отраженными яркими потолочными огнями вестибюля аэропорта, лысина. Оставшиеся на затылке и висках волосы, жидкими пего-серыми ручейками сбегали к узким плечам в гавайской рубашке. Из широченных оранжевых шорт, плотно цеплявшихся за аккуратный круглый, геометрически ровный, как баскетбольный мяч, живот, торчали тоненькие кривые волосатые ноги в изрядно стоптанных сандалиях. Роговые очки с толстыми затемненными стеклами, мясистый крючковатый нос и лоснящиеся, гладко выбритые круглые щеки его, тоже бликовали.


«Ба, ба, ба!», – растопырил он, противно законам антропометрии, длинные свои  руки и пошел навстречу Леве. Друзья обнялись. Затем, минуты три ворковали на иврите. В диалоге можно было различить лишь имена, Соня, Ривка, Изя, Моня. Видимо, это были справки о здоровье родственников. Закончив формальную часть, Лева обернулся к своей помятой свите. Макс, мокрой простыней, свисал с плеч еле державшихся на ногах Толика и Славика, растрепанная ненакрашенная Гелла выглядела ровно так, как и ее булгаковская крестная, не избежал полетных возлияний и технический эскорт. Новонареченная Эн и крохотная Бет стояли взявшись за руки и дружно зевали. Боб был сосредоточен и хмур.
«Позволь, Боречка представить тебе мирных завоевателей беспечного юга». Лева, по очереди, подводил Боречку к каждому из вновь прибывших, представлял и тот каждого лобызал, как родного. Несколько дольше он задержался на девушках, Боба Боречка расцеловал трижды, по православному обычаю. Затем, усталая толпа проследовала к общественному автобусу. Боречка не заказал отдельный автобус не из скупости. Ему хотелось показать гостям ночной город из окон легендарного новоорлеанского трамвайчика, для чего нужно было преодолеть двенадцать миль до района Карролтон и далее уже три мили до Французского квартала на зеленом трамвайчике. Боречка красноречиво, хоть и с жутким акцентом, распинался о достопримечательностях Нового Орлеана, его истории, музеях, великих событиях прошлого, великих гражданах города, упомянул, что именно вот такой новоорлеанский трамвайчик был тем самым трамваем «Желание» Теннесси Вильямса, что привез Бланш Дюбуа к сестре, но гости слушали в пол-уха, мечтая поскорее добраться до душа и постели. Невзирая на то, что их биологические часы, в отличие от местных одиннадцати вечера, показывали московские восемь утра, всем хотелось спать. Наконец, допотопный, громыхающий всеми двадцатью тоннами своих железяк, дрожащий на скрипучих поворотах так, словно вот-вот развалится, транспорт медленно подкатил к Церкви Святого Луи у Джексон-парка. Усталая команда устало выгрузилась из вагона и, увешанная чемоданами с вещами, аппаратурой и футлярами с инструментами, проследовала по улице Святого Петра, свернула направо на Роял-стрит, затем налево по Орлеанс-стрит и оказалась, наконец, на легендарной Бурбон-стрит, перед входом в отель «Бурбон» с чугунным, украшенным витиеватым узором старинной ковки, балконом над ним. Пятиэтажное здание с шестым этажом мансарды было построено в начале прошлого века и несло в своей архитектуре странное смешение барокко, ампира и модерна, но, при этом, эклектичным не казалось. От него как-то уютно тянуло Европой.


В плане, здание имело форму русской буквы «П», верхней «перекладиной» своей упирающейся в Бурбон-стрит, а «ножками» распластавшись на юго-восток, в сторону Джексон-парка, разбитого на берегу Миссисипи. Посредине этой буквы размещался бассейн с прозрачной голубой водой, зелеными шезлонгами и живыми пальмами по кругу. Первые два этажа были объединены в один общий с высоченными потолками и огромными арочными окнами. Здесь располагались холл, рецепция, обеденная зона, ресторан, бар-гостиная, банкетный и конференц-залы. В холле, среди высоких мраморных колонн, стояли массивные старинные кресла и диваны в бархатной малиновой обивке. По-центру, над стеклянным журнальным столом на гнутых резных ножках красного дерева, свисала перевернутым «ядерным грибом» хрустальная двухъярусная люстра. В углу у окна, широко распахнув свое черное «крыло» и улыбаясь несколько пожелтевшими от времени «зубами» клавиш, с черным кариесом полутонов между ними, стоял рояль, на форбауме которого значилось, ни много, ни мало – «Steinway & Sons». Боб сходу определил инструмент серии «Crown Jewel». «Да, - подумал Боб, - в этом городе любят и ценят музыку».  Он перевел взгляд на рецепцию и усталая улыбка, было, посетившая его при созерцании старинного инструмента, в момент сползла с его лица. На высокой стойке ее неумолимо и грозно «горела» табличка «Smoke-Free-Property».
- Лева, - раздраженно обратился он к продюсеру, который, усердно сопя, будто школьник, заполнял какие-то документы, - трудно было найти отель для курящих?
- Этих чертовых пуританов заморских теперь клинит на здоровье, Боб. Неужели ты веришь, что я не рыл здесь? – возражал Лева, не отвлекаясь от бланков. – «Последний из могикан», что имел нары для курящих, «Ambassador Hotel New Orleans», сдался на милость фарисеям полгода тому. Эти психованная страна дрожат над каждой калорией чистого воздуха, видимо, имея себе жить вечно. Поголовно не хотят курить, прибавляя поэтому поводу по десяти фунтов живого веса в месяц, а потом, девочка «Катрина» сдувает их жирные чресла с ладони этой их вечности за один пустяковый час пачками. К тому же, «Амбасадор» тот в Даунтауне. Нефартово.
- Фартово, нефартово, - ворчал Боб, - мне хоть в клоповнике, да только с сигарой в зубах.
- Ну не рви мне миокард, маэстро, - сжалился Лева. - Тут у них в мансарде, над лестницей есть официальное признанное место для курения, по типу, как в школе за углом.
Наконец, Лева заполнил все документы, получил у консьержа магнитные карточки от номеров и повел расселяться свою команду.


Сигара и сигарета

Над Луизианой нависала темная ночь. Огромная, набухшая тяжелым дождем туча угрожающе застыла над низкими крышами Французского квартала (или «Vieux Carre», «Старого квадрата», как его еще называли), будто зацепившись за высокие иглы шпилей кафедрального собора. Снаружи парило и Боб вернулся в комнату, плотно закрыв за собой балконную дверь. Кондиционер работал исправно. Анжелика тихо спала на животе, обхватив подушку руками и разбросав великолепные свои ноги по всей кровати. Боб аккуратно пододвинул левую ее ногу и забрался под простыню, заменявшую сейчас одеяло, погладил девушку по волосам, вздохнул и отвернулся к окну.
Сон бежал его. Ему было неизъяснимо-тревожно. Страшно. Но что его пугало? Грядущий, практически неизбежный провал в городе, где на том или ином инструменте играет каждый восьмой? Где каждый второй житель – житель черный и со времен конфедерации и по сей день, подспудно, генетически ненавидит белых? Где «белый» джаз за музыку не считается сегодня и не считался никогда? Или что-то еще?.. Да… Непонятный, даже мистический страх перед этой странной нежной малюткой… Он появился одновременно со страхом перед выступлениями и сейчас было совершенно не разобрать, какое из переживаний было главной причиной тревоги.


Боб встал, надел джинсы и, подойдя к мини-бару, достал пару бутылочек коньяка «Бурбон». Открыв, он, с двух рук, влил их содержимое в, ручной резьбы, тяжелый хрустальный стакан и выпил двести граммов благородного обжигающего французского купажа залпом, как стакан воды. Затем, накинув на плечи рубашку и прихватив сигару и спички, вышел из номера. Пройдя по мягкому ковру до конца коридора третьего этажа, он поднялся по мраморной лестнице на мансарду и попал в огромную, во всю ширину здания, комнату с четырьмя окнами по паре, с улицы и со двора. Свет не горел, но Бобу и не хотелось искать выключатель. Темнота – это то, что сейчас соответствовало мрачному состоянию его души. Глаза постепенно стали привыкать и он начал различать силуэты диванов и кресел, расставленных по периметру и по-центру «курилки». Боб сел в ближайшее к себе кресло, лицом к окну, выходившему на улицу Бурбон и раскурил сигару. Неповторимый букет вест-индийского табака мягко лег на обожженные коньяком рецепторы языка. Вино и дым, объединившись, сделали свое умиротворяющее дело и Боб расслабленно откинулся на мягкую спинку кресла. Сочившийся сквозь стекло окна мансарды, казавшийся сейчас потусторонним, бледный свет засыпающей улицы высвечивал в темноте комнаты дрожащий дым сигары, говоривший о том, что руки, в отличие от души, еще не вполне успокоились. Из какого-то дальнего ночного клуба доносился умирающий в ночи грустный низкий голос альта Адольфа Сакса.


«Бет, - вдруг начал вспоминать он события минувшего дня. – Нежный, беззащитный цветок. С детства сирота, как и я. Наверное, одинока, как и я. Как ей удалось сохранить эту непосредственность, не озлиться на весь мир, не очерстветь, не сделаться циником?  Казалось, у нее нет даже тех четырех шипов, которыми так гордилась капризная алая роза Маленького Принца». Боб, чуть не в голос, усмехнулся в темноте, неожиданно вспомнив, как она снимала колготки в самолете. Только теперь, его воспоминания не были столь безобидными, как тогда. Он восстанавливал в памяти ту картину, порывистые смешные движения Бет и то, как она, наклонившись, чтобы сорвать капроновую обузу окончательно, невольно, на секунду приоткрыла все великолепие своих ног. Боб рефлекторно сглотнул слюну, с удовольствием ощутив в горле приятный вкус элитного гаванского табака и вспомнив тот неповторимый запах, которым обдала его Бет. Он сделал большую затяжку и вновь проиграл в памяти приятный момент. Коварное подсознание моментально связало в его мозгу запах Бет со вкусом сигары. Воображение его не на шутку разыгралось и ему вновь захотелось выпить. Какую роль в нашем мироощущении играет алкоголь? Он ли приоткрывает калитку необузданной нашей фантазии? Или сама фантазия, закованная в колодки имплантированных строгим воспитанием приличий, зовет на помощь напиток, притупляющий наше чувство вины и ответственности?


Боб собрался было встать, дабы вновь посетить мини-бар своего номера, как вдруг услышал позади себя какой-то шорох. Он обернулся и увидел в дальнем углу комнаты чуть различимый огонек сигареты.
- Я здесь не один? – задал он вопрос в темноту, хотя, очевидно, глупо было вопрошать здесь, во французском квартале американского города, на русском языке.
- Нет, вы здесь один, - ответил из угла грустный голос. Боб узнал голос Бет, - вы один, потому, что хотите быть один, потому, что одиноки.
Боб почему-то страшно обрадовался и вскочил с кресла. Бет тоже встала и направилась к нему. На ней был белый махровый, на два размера больший, чем нужно было бы ей, халат. Она, потусторонним призраком, медленно проступала из полночной мглы комнаты, будто рождаясь из воздуха. «Девушка в белом», - вдруг невольно подумал Боб. - Девушка из прошлого…». Да. Это была «девушка в белом». И сами всплыли в памяти стихи:

Снова выплыли годы из мрака
И шумят, как ромашковый луг.
Мне припомнилась нынче собака,
Что была моей юности друг.

Нынче юность моя отшумела,
Как подгнивший под окнами клен,
Но припомнил я девушку в белом,
Для которой был пес почтальон…

Бобу вдруг стало не по себе: «Да что же это за наваждение! Ведь это же Анжеликины стихи!» И еще… он вспомнил, что стихотворение это называлось «Сукин сын». «Сукин ты сын», - больно ужалила Боба его совесть и, почему-то, представилась укоризненная морда Чарли. Однако, Бет уже стояла перед ним. Она смотрела ему прямо в глаза и взгляд ее был грустен и нежен одновременно.
- Хочешь выпить, Боб? - обратилась она на «ты», но Боб этого изменения не заметил.
Бет подняла правую руку. В ней она держала чуть отпитую бутылку того же «Бурбона» (но уже 0,5 литра).
- Садись, - легонько толкнула она его в грудь. Боб упал обратно в кресло, а Бет села рядом, на подлокотник, и протянула ему бутылку. – Умеешь пить из горла?
Смятение, такое же, какое он испытал в самолете, когда погладил ее щеку, а она прошептала «Боб», вновь охватило его. Он молча взял бутылку и сделал три больших глотка. Бэт приняла «Бурбон» обратно и тоже немного отпила.
- Удивлен? – упредила она вопрос Боба.
- Ну… В общем… Да, – замялся он. – Мне что-то не спится…
- И мне не спалось, - просто ответила Бет. – В Москве сейчас день. Семен Матвеевич, мой шеф, он нам запрещает курить и прочее там. О нас ли он печется или о репутации своей фирмы, да только запрещает. Мы в командировках только и можем себе позволить эти маленькие вольности. Тайком, конечно.
- Скажи Бет, - сто пятьдесят, что он только что заглотил, наложенные на давешние двести, подействовали молниеносно и совесть, что еще минуту назад сжимала горло собачьими своими челюстями, отпустила его, - в тебе ведь живут два человека?
- В каждом человеке живут двое, - не удивилась вопросу Бет, - ангел и дьявол.
Боб снова поразился совпадению.
- Одному Богу известно, какой дьявол живет в твоем Ангеле, - машинально повторил он слова Анжелики.
- Не одному только Богу, - серьезно произнесла Бет. – Я вот знаю, что падший ангел был и, следовательно, остается хорошим человеком. Нельзя, так не бывает, чтобы быть, а потом перестать быть. Но я очень сильно сомневаюсь, чтобы ангел не падший, тот что находится при троне Божьем, в силу, ну, хотя бы, своей «придворности», если так можно выразиться, сохранил свою чистоту. – Бет глотнула еще, и продолжила уже с искренним (а, может, дело всего лишь в коньяке) жаром. - Чтобы сохранить эту самую чистоту, нужно быть одному и ни от кого не зависеть. Любая зависимость – грязь. Поэтому-то я считаю падшего ангела чистым. Он сильный и смелый. Он не побоялся лишиться райских кущ, расположения Всевышнего ради собственных убеждений. А что делает Создатель? Не ключевое ли слово его религии – раб? Раб Божий, страх Господень, наказание, адские муки. Как можно любить Бога, который заставляет человека жить такими и только такими понятиями? Боится – значит любит? Это психологическая установка, скорее, тупого кровожадного животного, нежели умного высокого человека, тем более Бога, отвечающего за все человечество. Даже римский тиран, число имени которого - 666, был умнее его, когда сказал о своем народе: «Если не любят – пусть хотя бы боятся». Это, во всяком случае, честнее. Хоть и цинично, зато не лицемерно. А другой, только, добрый римлянин, тот самый, что и воспитал этого самого Нерона, сказал: «Любовь не уживается со страхом». Как странно. Праведный Аристотель воспитал жестокого Александра, благочестивый Сенека – кровожадного Нерона. Это что? и есть диалектика природы?


Боб слушал молча потому, что онемел от удивления. Не важно, соглашался он с ней или нет. Но как?! Как в этом ребенке, что только сутки назад, весело смеясь скакал по салону первого класса босиком, могли родиться и жить такие мысли? За ними виделись боль и долгие бессонные ночи вопросов и терзаний, слез и одиночества. Ему снова, как и тогда, в самолете, захотелось прижать ее к сердцу. Бет соскочила с подлокотника кресла и, сев Бобу на колени, молча протянула ему бутылку. Тот послушно принял ее и сделал еще три большие глотка. В голове его стало мутиться. Он никогда не пил крепких напитков в таких количествах. Он любил пиво. От пива, даже если ты им и напиваешься, хмель - умиротворяющий, тихий, располагающий к бездействию. Но от крепкого спиртного, он агрессивен, безумен, безотчетен. Бет была почти невесома, но то, что она сидела у него на коленях, вместе с действием «Бурбона» и сигары, сводило с ума. Однако, Боб не смел пошевелиться, комок никак не хотел отпускать горло. Лишь сделав над собой усилие, он смог поднять сигару и затянуться. Безотчетно, но совершенно синхронно, Бет поднесла свою сигарету к губам и тоже сделала глубокую затяжку. В таинственной темноте одновременно, совершенно рядом, вспыхнули два ярких огня, две страсти - сигары и сигареты, Боба и Бет.
- Бет! Бет! - Боб вдруг бросил сигару на пол и порывисто обхватил Бет за плечи.
Бет подалась к нему, обвила руки вокруг его шеи и поцеловала долгим страстным поцелуем, от чего у Боба закружилась голова. Вдруг, совершенно неожиданно, она резко встала, сунула в судорожно ищущие ее руки бутылку и нежно произнесла: «Возлюби ближнего, как себя самого», - лицемерно заявляет белый ангел, а честный ангел ему отвечает: «Возлюбить ближнего – это значит, оставить его в покое и это, как раз и есть самое трудное». Так считает Ницше, и я с ним согласна.
Бет наклонилась, поцеловала Боба в лоб и медленно вышла.


Белое и голубое

Боб проснулся от того, что кто-то целовал его в губы. Он машинально обнял виновницу своего сладкого пробуждения, почувствовал под рукой махровый халат, обрадовавшись, открыл глаза и… увидел перед собой улыбающееся лицо Анжелики.
- Поднимайтесь, алкоголик.
Анжелика проворно соскочила с кровати. На ней был белый, такой же, как ночью на Бет, халат - фирменный халат отеля.
- Что это вы ночью вчера устроили? – шутливо-строго произнесла она. – Напились в подлом одиночестве, орали во сне, как резаный.
Боб сел на постели, взъерошил свои волосы и огляделся. На ночном столике рядом с кроватью стояла пустая бутылка «Бурбона». В секунду события ночи промелькнули перед ним. Странная смесь угрызений совести и восторга повалили его обратно на подушку. С минуту он лежал глядя в потолок. Восторг победил, он перевернулся на живот, лег лицом к ногам кровати, подпер голову кулаком и, глядя на причесывающуюся у зеркала Анжелику, продекламировал:

Вот оно, глупое счастье
С белыми окнами в сад!
По пруду лебедем красным
Плавает тихий закат.

Здравствуй, златое затишье
С тенью березы в воде!
Галочья стая на крыше
Служит вечерню звезде.

Где-то за садом, несмело,
Там, где калина цветет,
Нежная девушка в белом
Нежную песню поет.

Стелется синею рясой
С поля ночной холодок...
Глупое, милое счастье,
Свежая розовость щек!

Анжелика обернулась. Щеки ее цвели, глаза пылали любовью. Она бросилась к постели, скинув по дороге свой белый халат. «Как скажешь, милый, - жарко шептала она, покрывая его лицо, шею, грудь, руки поцелуями, - буду ходить в белом, в черном, в красном… В чем угодно, только читай мне Есенина, только люби меня вечно!» Тела их слились. Да. Это была все та же львица с Черного озера.

- О, Боже! - Боб в изнеможении упал спиной на подушку.
- Милый, – Анжелика, положила голову ему на грудь, - что это с тобой случилось сегодня? Ты никогда еще таким не был. Если виной тому «Бурбон», то я готова всю жизнь терпеть твои ночные крики ради таких пробуждений.
- Не закажешь завтрак? – глухо отозвался Боб. Сознание вернулось и он теперь отчетливо понимал, что не эта «девушка в белом» минуту назад стояла перед его глазами, не ее он сжимал в жарких своих объятьях, не ее имя стучало бешеным боем в его висках и чуть не срывалось с пылающего его языка. Как ни подло, как ни пошло сходиться в чувственном экстазе с одной, представляя другую, но это было так.
- Ну вот и кончилась сказка, - шутливо надула губки Анжелика, - через желудок лежит путь не только к сердцу мужчины, но и из него. Чего тебе заказать?
- Икру и апельсиновый сок, малыш.
Боб встал и прошел в душ. Он стоял под горячей струей. «Великолепная ночь с сигарой, коньяком и Бет, великолепный утренний секс с горячей живой Анжеликой и нежной виртуальной Бет… Что же так гнетет? Что?!», – Боб пустил холодную, ледяную воду, постоял так минуты две-три и вновь дал горячую. Подействовало весьма отрезвляюще и он, наконец, вспомнил: «Музыка! Я ни разу за двое суток не прикасался к струнам «Анжелики»! Я же в Новом Орлеане! На краю земли! На краю краха! На краю скандальнейшего провала!». Когда перед ним оказывалась половина сонного зала в Саратове или Твери – не беда. Тогда он закрывал глаза и начинал играть исключительно для себя. Играл без остановки, без пауз между композициями на жидкие аплодисменты и, если был доволен собой, то покидал сцену вполне счастливым. Там, в этих саратовах, ему помогал его снобизм. Некое высокомерное презрение к провинциальной, ничего не понимающей в джазе, публики. Но здесь, в полуторамиллионном городе, где нет ни одной семьи, в которой бы не было музыканта и нет ни одного человека, который бы не понимал джаз… Боб закрыл воду, вытерся и вышел совершенно разбитым и подавленным волной старого страха, подбадриваемого вновь проснувшимися угрызениями совести. Теперь это уже не было раздвоением – это было разтроение личности. Анжелика, Бет и Музыка рвали его на части. Страшно хотелось схватить гитару и малодушно бежать. Бежать в аэропорт, сесть на любой, самый занюханный рейс, забиться в самый дальний и темный угол самолета и лететь без оглядки к своему Черному озеру, кирпичным стенам, заботливой Полине, лохматому Чарли… Забыть! Забыть все, как страшный сон.

Раздался стук в дверь. «Войдите, не заперто», - крикнула Анжелика. В проем въехала сверкающая хромом каркаса и белоснежными крахмальными конусами салфеток тележка с завтраком, а за нею сияющая Бет. Она перехватила официанта в коридоре, сунула ему на чай и сменила его у «руля». Ее тоненькую фигурку обтягивал серебристо-голубой короткий полупрозрачный пеньюар, скорее, больше напоминавший куртку кимоно. Музыка вновь вылетела у Боба из головы. «Да что же это она делает? - растерялся он, - Теперь она в голубом. Я сойду с ума скоро от них обеих!».
- Обслуживание номеров, - весело крикнула Бет.
- Ой, Бет! - обрадовалась Анжелика и бросилась обнимать и целовать подругу.
- Привет Эн, привет Боб. Как спалось. Как старый секс на новом месте? –рассмеялась она так, будто была закадычной их подругой с незапамятных времен и вполне имела право на такой фривольный вопрос. Однако, оба смутились.
Она расставляла на столе в гостиной блюдца, чашки, икорницу, сахарницу. Анжелика же незаметно проскользнула в спальню.
- Я с утра уже искупалась в бассейне, Боб, так здорово, свежо. Твои ребята до сих пор там отмокают. Видать, ночью продолжили разговляться. Лева тоже с ними, хвосты им накручивает.
Она тараторила, искренне, весело глядя на Боба и ни один мускул на лице, ни один жест ее не указывали на то, что произошло между ними этой ночью. Тут из спальни вышла Анжелика. Она была в еще более прозрачном пеньюаре. Белом пеньюаре. Боб раскрыл рот, а девушки, вновь обнявшись, весело рассмеялись. Они стояли перед ним, легкие, воздушные, почти обнаженные «девушка в белом» и «девушка в голубом» и странное, незнакомое доселе чувство посетило его. Ему вдруг захотелось… секса втроем. В богемных кругах подобное не было ни редкостью, ни нонсенсом. Там даже гомосексуальные связи не считались скандалом и даже афишировались с целью оживления вечно умирающего общественного внимания к себе. Только вся эта псевдо-творческая бутафория Боба не касалась. Его воспитание определяло подобное, исключительно, как разврат… Но не теперь. Когда он видел их по отдельности, он их противопоставлял. Сейчас же, когда они стояли рядом и улыбались одинаково счастливыми глазами, он любил, именно любил их обеих.


В дверь снова постучали. Бет пошла открывать. На пороге появилась, совершенно нелепо смотрящаяся рядом с изящной голубой нимфой, кургузая фигура Левы. По-дурацки выглядел на нем и светлый костюм с бордовым полосатым галстуком и такой же расцветки уголком платка в нагрудном кармане пиджака.
- Мастер, ты  завянешь с корнями в этом цветнике клумбы, - улыбнулся он дамам. Те, не сговариваясь, синхронно присели в глубоком грациозном реверансе.
- Заходи, Джо Глейзер, повянем вместе, - отозвался Боб, едва скрывая досаду. Лева вывел его из аморальных, еще незнакомых ему, но, определенно приятных грез. – Позавтракаешь с нами?
- Аппетита нет, - вздохнул Лева. – Сердце прыгает по диафрагме, как на батуте. Я в заботе. Нам надо через десять минут кушать глиссе с Боречкой и еще парой авторитетных местных эфиёбов в кафе Музея Джаза. Кстати, он находится в здании Старого монетного двора. Как символично, не правда ли? «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». Собирайся, мы опаздываем.
Боб нехотя пошел одеваться.
- Боб! - крикнула вслед Анжелика, - костюм, пожалуйста - не джинсы.
«Ненавижу я, когда он меня таскает на эти фрачные посиделки. Слушать это английское чириканье и умно хмурить брови, кивая, словно лошадь в цирке», - проворчал Боб.


Когда мужчины ушли, Бет озорным взбалмошным ребенком запрыгнула на диван, забросила ноги на его спинку,  закинула руки за голову так, что голубой пеньюар задрался выше живота, обнаружив голубые, весьма сексуальные стринги и лукаво взглянула на Эн:
- Ну как?
Та подошла и присела рядом с ней. Вообще, общепринято считать, что женщины слишком много разговаривают. Но есть у них и другой способ общения. Общения на только им понятном, бессловесном, виртуальном языке. Это «ну как?» сейчас легко вместило в себя целый список интимных вопросов, восторженных реплик и двусмысленных междометий.
- Я впервые видела его таким!
Она порывисто схватилась за сердце, а Бет, высвободив руки из-под головы, приподнялась на локте и мягко положила свою ладонь на колено подруги.
- Этим утром его будто подменили! Правда, судя по пустой бутылке коньяка, которую он, в одиночку, опорожнил ночью, это мог быть просто похмельный взлет. Но я так не думаю. Он был…, он…
Эн схватила руку Бет и прижала к своей груди, а взор ее подернулся поволокою недавних переживаний.
- Ты счастлива? - заглянула «девушка в голубом» в глаза «девушки в белом».
Она села, спустила ноги вниз и, не отнимая своей руки от трепетной девичьей груди, нежно поцеловала Анжелику в губы. Время, приличествующее искреннему девственному поцелую, уже давно прошло, но губы их по-прежнему касались друг друга, лаская уже далеко не безвинной лаской. Бет обняла Эн за плечи, крепко прижала к себе и… Стукнула входная дверь. Девушки резко, будто одинаково заряженные магниты,  отпрянули в разные стороны. Лица их рдели. В комнату вошел Боб, громко смеясь и, не замечая неловкого замешательства, утирая слезы, стал рассказывать: «Выходим мы с Левой из дверей гостиницы. У меня дурное настроение и дурное предчувствие. Что-то нехорошее должно случиться». – Боб вновь покатился со смеху. «Ну как я выгляжу?», - спрашивает он меня, разглаживая на своем бочонке свой шикарный галстук, как вдруг, плюх! Ровно посредине галстука, огромная белая с зеленью птичья плюха. «Хороший знак, - говорю я ему, - нас обосрал жирный новоорлеанский голубь. Чего теперь ждать от прочей, более взыскательной  публики?». «Не нас, а меня», - Лева чуть не разревелся. Побежал теперь менять галстук.
Девушки нервно, деланно-весело рассмеялись, довольные, однако, что эта странная ситуация разрешилась так легко. Они, наконец, решились посмотреть друг другу в глаза… Нет, стыда не было. В них светилась, несколько смущенная, вопросительная, но… нежность. Общая тайна теперь объединяла их. По-прежнему ли Эн видела в Бет юного Боба, или же это было совсем новое, незнакомое ей чувство, она понять не могла. Женщина, сначала делает, что велит ей чувство, порыв, а уж потом задает вопросы. А, порой, так и не задает их вовсе.
- Да, Бет, чуть не забыл, - уже из двери крикнул Боб. - Лева просил тебя пойти с нами. Он побаивается, что мавры могут говорить на французском. Говорят, в Новом Орлеане это не редкость.


Snug Harbor Bistro

Восемь вечера.
С утра и днем абсолютно пустынная, центральная улица Французского квартала, улица Бурбон, преобразилась до неузнаваемости. Она вся горела огнями и кишела разношерстным и разноцветным людом. Бары, рестораны, ночные клубы, пихаясь локтями, теснились по обе стороны узкой, с узкими же тротуарами, проезжей части и, словно проститутки, заманивали досужих гуляк в свои объятья. Они источали запахи неповторимой южной кухни, ослепляли огнями беспрерывно длящихся эротических шоу, от простого стриптиза, до приватной демонстрации совокуплений, и оглушали живыми, впрочем (что несколько успокоило Боба), весьма далекими от совершенства, голосами джазовых оркестров. Справедливости ради надо отметить, что две трети из них и вовсе не играли джаз. Все что угодно, от хип-хопа до хард-рока, но не джаз.


Далек от идеального был и социальный, так сказать,  состав публики, которая делилась на таких, что были уже проглочены той или иной, дышащей злачными парами, «баром-девицей» и тех, что, то ли еще «недобрав», то ли просто не остановивших свой выбор, толпящихся на улице, похотливых клиентов. Это были, в основном, спорного возраста дамы и, близкие к климактерическому периоду своей жизни, мужчины. Попадалась и молодежь, но без особых признаков интеллекта на лице. Казалось, что спустя сто лет старый развратный Сторивилл вернулся сюда, лишь сменив Бургундии-стрит на улицу Бурбон.
Раскрасневшиеся стриптизерши, осенними верещащими стаями, будто вот-вот собрались улетать, высыпали на резные чугунные балкончики (коими так славится Французский квартал и с перил одного из которых был, давеча, так обесславлен пернатым расистом московский продюсер) своих клубов, и, зазывно покачивая бедрами, бросали в толпу дешевые стеклянные бусы.


Странная (новоорлеанцы так не одеваются) группа, человек из двадцати, с любопытством озираясь, лавируя между фонарями, колоннами балконов и людьми, медленно продвигалась по Бурбон-стрит вверх. Вдруг гвалт, визг, музыка - все прекратилось, будто кто перерезал улицу ножом, как креольскую колбаску. Бары, рестораны продолжали плотно тесниться плечом к плечу, чадить сигарным дымом и мерцать неонами радужных вывесок, как и прежде, но только не было около их дверей той взбалмошной толпы беспечных гуляк. Тихо и даже как-то тревожно выглядела эта часть квартала. Боречка тут же пояснил, что этот безмолвный кусок праздной новоорлеанской жизни - «епархия» гей-общин и есть смысл свернуть на Чартрез-стрит, не то, не приведи, на балконы повыскакивают «стриптизерши» иного сорта,  тем более, что конечная цель визита находилась на пересечении Чартрез и Фрэнчмен-стрит, в четырех кварталах на северо-восток. Это был один из самых популярных в Новом Орлеане джаз-клубов, легендарный Snug Harbor Bistro. Здесь планировалось первое в поездке и, единственное в этом клубе, выступление Боба. Остальные шесть концертов были намечены в еще более престижном Grand Ole Opry. В «Харборе» же бояться было нечего. Новоорлеанская еврейская община, до урагана, насчитывала до двадцати тысяч своих членов. Теперь было гораздо меньше. «Катрина» разметала многих соплеменников аж до стен Иерусалима. «И я их понимаю. В Тель-Авиве, оно  может и «мочат», но хоть не «замачивают» живьем, как грибки», - рассуждал Боречка, имея, видимо, в виду страшный потоп после прорыва дамбы. Ведь почти весь город на шесть футов ниже уровня моря.


Восемьсот мест, которыми располагал клуб, были раскуплены на этот день диаспорой чуть не за месяц заранее и, конечно, спрос, стараниями Боречки, превысил предложение, хоть тот и поднял входные билеты с повседневных двадцати до пятисот долларов. «Пускай Боб Харли и не еврей, но, таки, наш, русский», - рассуждали «Моисеевы прихожане». Так или иначе, лояльность публики и аншлаг были обеспечены и Боб не волновался.


Сейчас он смотрелся по-голливудски колоритно. Он шел посредине пустынной, слабо освещенной улице Святого Филиппа в тридцати шагах позади продюсерско-промоутерской парочки. Справа, под руку, его держала Анжелика, слева – Бет. Девушки были одеты в почти одинаковые короткие летние платья, с той лишь разницей, что Анжелика была в голубом, а Беатриче в белом. Он же был одет в свой привычный черный костюм, рукава были закатаны, «бабочка» развязана, пуговицы на рубашке расстегнуты, в углу рта дымилась полуистлевшая «Монте Кристо», руки - в карманах. Пошловато, конечно, но Лева настоял на старом имидже и Боб, через «не могу», был вынужден входить в этот образ. Девочкам же, напротив, понравилась такая игра. Чуть сзади шел Жора, неся футляр с «Анжеликой». Еще далее, метрах в ста, шумной гурьбой, вся остальная группа.


Вдруг, из темноты, от стены ближайшего дома отделились три черные, как сама, уже надвигающаяся, ночь, фигуры и перегородили дорогу Бобу и девушкам.
- Money, watch, adornments. Fast, motherfucker! – прошипел высокий тощий негр. В руке его пугающей сосулькой лязгнула «выкидуха».
- Переводить не надо, - сгреб Боб девушек себе за спину. – Такой «французский» и я понимаю.
Он, догадавшись о бессмысленности возражений, начал снимать свой, никогда не снимаемый «Ролекс», как вдруг, будто из-под земли, между ним и негром «вырос» Жора.
- Ты кому тут басом лаешь, сявка черномазая? – тихо и очень спокойно произнес Жора и ткнул ствол пистолета в пах растерявшемуся грабителю, – кыш, шмара!
Вряд ли ребята понимали одесский диалект, но их, в миг, как ветром сдуло. Боб, даже не успел испугаться. Да и не одесский это был язык. Это была, чистой воды, блатная феня. «Вот в чем дело, - догадался Боб, - Жора сидел за что-то, а Лева его вытащил с нар. Вот и разгадка собачьей преданности».
- Жора, - лишь удивился он, - ты как этот свой ствол провез?
- А «Гибсон» на что? - улыбнулся тот, щелкнув предохранителем и засовывая пистолет за спину.
- Ты сдурел что ли? – опешил Боб.
- Да не волнуйся ты, шучу, - успокоил Жора. – Здесь уже. Боря достал. Он даже без обоймы.
Девушки вновь обступили Боба и процессия двинулась дальше.
- Ах, как романтично, - чирикнула Бет.
- Ты что, не испугалась? – озабоченно спросила Анжелика.
- С нами же Боб, - искренне удивилась Бет. – Было бы так здорово, если бы он их раскидал.
- Это не кино, Бет, - укоризненно произнесла Эн. – это жизнь. Они здесь за дозу пришить могут. За двадцать мятых долларов.

Войдя в холл клуба, Боб замер, пораженный и растроганный чуть не до слез. Лева довольно улыбался, наблюдая спланированный эффект. Стены интерьеров клуба были… кирпичными. Повсюду слышалась русская, пусть и со страшным акцентом, речь.
- Да, Лева, ты знаешь свое дело, - не верил своим глазам Боб. - Полину, случаем, не прихватил?
- Старушке далеко до новоорлеанской кухни. Но книгу здешних рецептов, в подарок, я ей уже купил, - расплылся Лева.
- О чем это они? - обратилась Бет к подруге.
- Лева сделал Бобу сюрприз, - улыбнулась Эн. – Надеюсь, ты еще увидишь его коттедж. Полный холостяцкий курятник. Ни мебели, ни зеркал. Кровать, пивной холодильник, стотысячедоллоровый, собственной кисти, «Коровин» без рамы и, вот такие же точно, кирпичные стены. Бр-р.
- Здорово. Уверена, мне бы понравилось.
- Понравилось? Смотреть – возможно, Но жить!..
- А я и имела в виду - жить, - задумчиво произнесла Бет, осеклась, будто сказала лишнее и быстро перевела тему, – а кто это еще за Полина?
- Его служанка, - рассмеялась Эн и лукаво взглянула на Бет, - ты, никак, ревнуешь? Любит Боба, как сына. Готовит ужасно…, – она вдруг стала серьезной. – Ты…, надеюсь, не влюбилась в Боба?
- Ну что ты, родная, - Бет страстно сжала локоть подруги, - я люблю только тебя… Все то, что любит Боб, - поправилась она, - Полина, кирпичи, джаз, ты…Я успела всех вас полюбить, даже Леву.
Анжелика покраснела. Что за наваждение! Это были простые слова - «я люблю только тебя» и сказаны, скорее всего, без иного, кроме дружбы, смысла. Но почему так заколотилось ее сердце? Ревность? Да. Ревность. Но что за ревность? Боба к Бет или Бет к Бобу? Сумасшествие! Анжелика оставалась в задумчивости до начала концерта.
Концерт же не предполагал сюрпризов и экспериментов. Первое отделение строилось, в основном, на беспроигрышном ностальгическом репертуаре «The Platters» и Рея Чарльза, с включением основных хитов Армстронга, Холлидей и Фицджеральд. Конечно, учитывая, что солировала все-таки гитара, Бобу разрешено было удлинять проигрыши, с применением элементов модального и фри-джаза. Начал он с классической «Only You (And You Alone)», но уже в следующей «Sixteen Tons» Мэрла Тревиса, растянувшейся на десять минут, где Славик был просто великолепен в доигровках на клавишах, Боб завел зал так, что хлопали, поддерживая ритм, даже официанты (черные официанты – отметил для себя Боб). По распоряжению Левы, он строго дозировал соул и ритм-н-блюз поровну, поэтому дальше воспоследовал Рей Чарльз с «Take These Chains From My Heart». Потом, «Hit The Road Jack», за ней «Georgia On My Mind». Ну и на перерыв музыканты ушли, заставив зал плясать и перекрикиваться со сценой под «What'd I Say». Видя, как публика повелась на Рея, Боб начал второй выход с «Mess Around», что, в общем-то, и планировалось, с перекличкой между клавишами и саксом.
- Ты не представляешь, какой фурор произвел Толик в самолете с «What A Wonderful World», - подошла к Бобу, разгоряченная очевидным успехом, Гелла.
- Этот козел мне список составил, - извиняющимся тоном произнес Боб.
- Не дрейфь, босс. Ну кто станет возражать против «What A Wonderful World»?
- Да нет, ты не поняла, Танюха, «Wonderful» он сказал - под завязку.
- А мы под эту самую завязку «Колыбельную» с тобой споем, Боб, - Гелла умоляюще смотрела на Боба.
Он взглянул на столик Левы – тот, будто концерта и не было, разгорячено размахивал руками, что-то доказывая Боречке. Казалось, они даже ссорились. Боб, вздохнув, взглянул на Толика и кивнул.
Пел весь зал. В глазах у американских евреев стояли совсем русские слезы. Есть такие песни. Им не нужен язык, не нужен перевод. Слова здесь, как «скэт», голос, как музыкальный инструмент. Музыкальный инструмент души. Заерзавший было, Лева, увидев реакцию публики, успокоился и даже, пусть и по-лошадиному, запел сам. Однако, закончить концерт «Колыбельной» не удалось. «Кто-то из зала, догадавшись, что впереди последняя песня, вдруг выкрикнул: «Дружба!». То там, то здесь стали кричать и другие - «Дружба!», «Дружба!». Боб умиротворенно улыбнулся. Это была его любимая песня. И, впервые за всю карьеру, его попросили сыграть ее. Да и ни где-нибудь, а, именно, в Новом Орлеане. Он обернулся к Славику, кивнул и тот дал длинный легкий, но виртуозный проигрыш.

Когда простым и нежным взором
Ласкаешь ты меня мой друг,
Необычайным цветным узором
Земля и небо вспыхивают вдруг.

Веселья час и боль разлуки
Хочу делить с тобой всегда.
Давай пожмем друг другу руки -
И в дальний путь на долгие года.

Мы так близки, что слов не нужно,
Чтоб повторять друг другу вновь,
Что наша нежность и наша дружба
Сильнее страсти, больше чем любовь

Веселья час придет к нам снова,
Вернемся мы и вот тогда,
Тогда дадим друг другу слово,
Что будем вместе, вместе навсегда.

У сцены, у столиков, в бельэтаже -  всё плясало. Под русский свинг плясали русские евреи, джудо-американцы, афро-американцы и афро-иудеи - все. Боб был в восторге. Он запустил длинный джем с ребятами, но когда стал подтягивать к коде, публика это поняла и недовольно засвистела. Пришлось повторить. Не выпуская гитары и продолжая вести мелодию, Боб спустился по ступеням в зал, где его обступила ликующая толпа.
По-старинке, Жоре пришлось грузить Боба в такси. В конное такси.


Бассейн

- Что с тобой, Боб, милый? – Анжелика нежно гладила Боба по спине.
Боб лежал животом вниз на шезлонге перед бассейном отеля и… умирал.
- Ч-черт! – Боб еле ворочал сухим, шершавым, словно кусок ковра, языком. – Это что это было?
- Ну…, начать с того, что это был успех...
- Оставь, - вяло промычал измочаленный ночным пьянством музыкант. – Я спрашиваю, что за тонну говна…, прости…, я не контролирую язык…, они в меня вчера закачали?
- Ты их накачал, любимый, - улыбнулась Анжелика. – Ты им дал то, что они так хотели, в чем так нуждались. Ну…, они отплатили, чем могли. Это был «Бакарди». Говорят, в этом роме семьдесят пять градусов.
- Спасибо…, мать их…
Боб мокрой тряпкой сполз с шезлонга, в голос стеная встал, шатаясь подошел к краю бассейна и, почти без брызг, плюхнулся в голубую прохладу. Прошло время, пока стало несколько легче. Поплавав немного, он подгреб к мраморному парапету  и, уткнувшись носом в непослушные еще руки простонал:
- Чарли, принеси мне пива.
- Уже здесь.
Бет, прекрасная веселая миниатюрная Бет, стояла у края бассейна с упаковкой «Будвайзера». «Черт. Это же не Чарли, это Бет. Как она догадалась о моей любимой марке?», - промелькнуло в голове Боба, но мысль не задержалась. Он «открутил голову» у зеленой бутылки и заглотил ее залпом. Минут пять он сидел свесив ноги в воду. Пиво, наконец, подействовало. Он открыл еще одну и… открыл глаза. «Каре» отеля, которым был окружен бассейн, вдруг показалось ему каким-то тюремным двором. Он влил в себя залпом и вторую. Взял третью.
- Боб, милый, - озаботилась Бет, – тебе сегодня играть еще в «Гранде».
- Чхать, - мотнул головой Боб, – сегодня мы станем свидетелями провала столетия. – Он осушил и третью бутылку. Сигары. Где мои сигары?
Анжелика спрыгнула с шезлонга, и подала ему коробку «Эштон». Боб взял одну и тупо посмотрел на нее.
- Скоро. Скоро мне собирать «бычки» по вокзалам. Пришла моя смерть-погибель.
- Да что ты такое говоришь, Боб? – всплеснула руками Бет. – Ты вчера играл, как бог.
- Да? – поднял он свои обесцветившиеся от «Бакарди» и пива глаза на оппонента. Похоже, он сейчас не различал ни пола, ни возраста, ни имени собеседницы. – Вы тоже считаете это успехом? Сотня полупьяных соотечественников, скулящих издалека о своем отечестве, решили, что побывали на заднем дворе своего российского дома. И вы зовете это успехом?
Боб открыл четвертую бутылку.
- Боб, пожалуйста, не пей больше, - чуть не плакала Бет. Она обернулась к Эн и сказала, - я не хотела. Думала, ему станет легче.
- Не станет, - грустно усмехнулась Эн. – Не станет, пока не покорит последнего портового грузчика в Новом Орлеане, последнюю проститутку не ошарашит своей игрой. Ему вчерашний фурор - как мертвому припарки.  Только хуже… на разнице.
- Ты о чем, Эн?
- Публика была подсадная. Своя. Понимаешь? И Боб это понимает. Экзамен будет сегодня, а не вчера.
Во-о-от, - пьяно пропел Боб, подняв кверху указательный палец правой руки. – Аб-б-здец.
Вымолвив это странное слово, он влил в себя четвертую бутылку, вылез из бассейна, напялил кое-как халат и, мерно пошатываясь, поплелся в номер.
- Ну и что теперь делать? – совсем растерялась Бет.
- Ждать. Ждать и все тут, - совсем повесила голову Анжелика. - Я тебе говорила. У него свои отношения с музыкой. Нет на земле женщины, что способна была бы пересилить ее. Сейчас…, ну, через пару часов, он проспится, и… договорится с ней. С иконой своей. Только она способна его выручить. Понять. Простить. Ничего. Ни-че-го мы с тобой не вольны сделать, пока она не решит, что делать. Вот так вот, подружка.
Анжелика с тоской посмотрела вслед худой, болтающейся, будто на шарнирах, фигуре уходящего Боба и… заплакала.
Бет подсела к ней и обняла за плечи.
- Эн, милая, все образуется, - утешала она, как могла. - Он же гений? Правда? Ну вот. А гениев ведет не женская - Божья рука. Нет у музыки половой принадлежности. Так что ревновать-то?
- Да не ревную я! – почти крикнула Эн так, что на соседних шезлонгах стали оборачиваться. – Как можно ревновать к тому, что нельзя даже потрогать, увидеть, сказать, по-женски, пару ласковых, влепить пощечину?! Мне страшно от своего бессилия. Бессилия помочь. Это как рак. Он есть, он неизбежен, он непобедим. Ах, как прав Боб, когда говорит, что то что мы любим, нас убивает. Она его убьет, растерзает на моих глазах, а я буду лишь зрителем, бессильным, безвольным зрителем анатомического театра.
- Может…, ну послушай, - гладила Бет по голове рыдающую, заливающую слезами ее грудь, Эн. – Может, нужно с ней сотрудничать?
- Как это? – всхлипывала Эн, бессмысленно размазывая рукой свои слезы по детской груди Бет.
- Китайцы говорят: «Держи друзей рядом, а врагов еще ближе».
- Ну? - оживилась Эн.
- Да и весь тут сказ. Не можешь победить обстоятельства – измени на них взгляд. Тебе же, один черт, третьего не дано. Люби свою соперницу. По-настоящему люби. И в этой общей любви ты найдешь примирение с ней. Пусть это и выглядит, как секс втроем, но это же лучше, чем констатировать смерть на опознании?
- Бет, Бет, послушай, - вдруг как-то болезненно оживилась Эн. – Ты должна мне помочь. Ты ведь понимаешь в этом джазе. Ты ведь сможешь с ней договориться.
- С кем, милая?
- Ну… С этой чертовой музыкой его.
- Конечно, родная, - прижала она к своей груди пылающую безумную голову Эн. – Я ведь люблю тебя, а, следовательно, сделаю все, что бы ты ни попросила.
Не видела, не могла видеть Анжелика в тот момент выражения лица своей «спасительницы».


Скандал

Полупустой зал не был неожиданностью. Боб это предвидел. Ужасно было другое. Спины. Спины, как предрекал Жора, уходящей с середины концерта, публики. Как больно! Такой боли Боб не испытывал никогда. Руки его бегали по ладам, будто заведенные. Он выдавал все, на что только был способен. Гитара, безусловно, не очень-то джазовый инструмент. Во всяком случае, для классического джаза и, безусловно, для солирования. Хотя, Стив Рей Воган мог бы с этим поспорить. И Би Би Кинг бы поспорил, и Блайнд Блейк, и Лидбелли, и Лонни Джонсон… Но… надо понимать, что есть такое - Новый Орлеан. Если ты играешь не классику – тебя освистают за несоответствие канонам. Начнешь играть классику – тебя освистают за непохожесть на оригинал. Плюс ко всему – цвет кожи. Какого черта, вообще, Лева решил въехать в Grand Ole Opry? Мекку новоорлеанского фолк-джаза? Джаза деревень и плантаций! Где…, нет, не чтут, а, именно, молятся Киду Ори и Сиднею Беше!
Господи! Знать, предугадывать, что ты провалишься – одно. Видеть воочию этот провал – совсем иное.

- Боб, милый, ну не переживай ты так.
Анжелика гладила Боба по голове. Растрепанная и беспомощная, она страстно желала помочь и… не знала как. Он лежал ничком на полу, неестественно согнувшись у гнутых ножек стола в гостиной и плакал. Плакал уже давно. Она не знала, о чем, на самом деле, плакал ее друг. После концерта, ошеломленный провалом, униженный, не зная куда деваться, не смея посмотреть в глаза даже работнику сцены, он, как загнанный зверь, забился в дальний угол кулис. В голове звенело, мыслей, чувств было много. Они все теснились глупой беспомощной толпой, будто дом сотрясал очередной новоорлеанский ураган, а ни дверей, ни окон в нем не было. Вдруг он услышал два голоса. Два знакомых голоса. Это были голоса Левы и Жоры.
- Боб не перенесет такого. Он не выйдет на сцену в следующий концерт.
- А. Плевать. Эти музыканты, они, как дети малые. Отняли игрушку, а реву - что мамкиного вымени лишили.
- Тебе ли его не знать. Он не просто музыкант. Уж, как минимум, в России ему равных нет. Да и в Европе, пожалуй, тоже.
- Послушай, Джордж. Ты-то хоть соплями по полу не вози. Ты знаешь, почему мы здесь. А его номер – шашнадцатый.
- Господи. За двадцать отмытых чужих лимонов, ты бросаешь в бенину топку то, что стоит в десять, в сто, в тысячу раз дороже. Это называется - «колоть орехи государственной печатью».
- Для начала, не двадцать, а сто двадцать. Двадцать только наших. Что-то ты не очень-то сопротивлялся, когда… Ладно, не будь сусиком. Лева, мол, говно, а я весь в белом. И не забывай. Я заключил с ним сделку. Анжелику он получил, а, так как парень он внятный, то выполнит и свои базары до конца.
- Имей совесть, Лева. Сам ее не пустил, потом пустил и считаешь это сделкой? И кроме всего, она ведь его любит. Она займет его сторону и не станет писать всякую чушь.
- Эхе-хе, Жорик. Не учи папу делать деток. Предоставь правило старому еврею. Он разберется и с Бобом и с Анжеликой и с плешивым чертом. Напишет, как миленькая. А не напишет…
Голоса удалились. Боб не мог осознать, вобрать в себя этой новой гадости. Она просто влилась в «ведро» болей очередной порцией помоев. Наконец, нервы его не выдержали, плечи судорожно затряслись. Он заплакал.


Анжелика все гладила и гладила его по голове, но он вдруг резко перевернулся на спину и сел на полу, обхватив колени.
- Пшла к черту! – резко, будто по чьему-то щелчку, прекратил рыдать Боб.
- Что? – совсем не поняла и не ждала Анжелика.
- Паш-ш-ш-ла к черту!
Глаза Боба налились кровью. Он смотрел из-под стола на любимую женщину, мерно раскачиваясь взад-вперед, а видел спины. Спины! Спины! Кулисы и слышал два голоса за ними. Комната кружилась у него перед глазами. Вряд ли он сейчас понимал что и кому говорит. Он в жизни не разговаривал ни с кем в таком тоне, тем более, с женщиной, и уж, конечно, не с Анжеликой.
- Боб. Успокойся, милый. Ты не в себе, - голос ее дрожал.
- Я не в себе?! А ты-то в себе?! Ты-то хоть понимаешь, что нас…, меня подставили?! Дур-рак! Вот ведь дурак! Лабух кладбищенский! Ну как я не догадался, что я – лишь кукла…, контейнер, черт возьми! Эти суки делают свои дела. Зачем им я?.. Проще спросить, зачем им ты?!
- Боже, Боб, о чем ты? – Анжелика не на шутку испугалась за Боба.
- А ты не знаешь?!
Боба лучше бы было отвезти сейчас в больницу. Он был похож, очень похож на буйно-помешанного.
- Ты не знаешь, что Лева моет деньги на таких проектах?! Чужие деньги! Бени Бунимовича и прочего с ними дерьма! А почему я так неприглядно с тобой говорю?! Да потому, что ты все это знала! Знала… и не сказала! Неужели!  Неужели деньги способны так убивать?
- Он сказал мне только теперь, - поняв в чем дело, заволновалась Анжелика, - он…, он сказал мне написать в мой журнал отзыв о полных залах и невероятном успехе. А когда я сказала, что не стану писать эту чушь, он показал мне бухгалтерские отчеты, по которым на твоих концертах, на всех, даже тех, что впереди, яблоку было негде упасть. Все билеты проданы, по его книгам судя. Сказал, что Боречка якобы блокировал ньюорлеанскую прессу на предмет отрицательных отзывов. Что в России никто ни сном, ни духом знать ничего не будет о провале. Тогда я и догадалась. Я сказала ему, что все тебе расскажу, а он сказал, что прикажет Жоре убить тебя каким-нибудь несчастным случаем. Вот и весь мой мотив, - повесила голову Анжелика, - а мы оба видели, что Жора на это способен.
- Эта сука не станет убивать курицу, что несет золотые… Как я уже сказал - Пошла к черту! Пошли вы все к черту! К черту! К черту!
Он вскочил на ноги и бросился в кухню. Анжелика побелела, как полотно. Губы ее задрожали. Она не верила ни глазам ни ушам. Она застонала, если не сказать, завыла волчицей, у которой украли волчат, заломила руки и, в слезах, кинулась к двери, долго мучилась с замком и, наконец, выбежала в коридор. Дверь Бет была рядом, и она влетела в нее, словно раненная птица.
- Боже, что случилось? – забеспокоилась Бет.
Она только что вышла из душа свежей, благоухающей алой розой, босиком, в белом махровом халате. Анжелика кинулась в объятья подруги и разревелась навзрыд.
- Он…, он…, он сошел с ума! - почти кричала Эн.
Больше она ничего не могла выговорить. Слезы душили ее. Бет подвела Анжелику к дивану, уложила и положила ее голову себе на колени. Так длилось минут двадцать. Бедная девушка, пусть уже тише, но все еще продолжала плакать. Халат на коленях Бет был совершенно мокрым от слез. Сама же Бет смотрела куда-то вдаль, улыбаясь странной сосредоточенной улыбкой, характер которой невозможно было изъяснить. Она думала, видимо, о чем-то очень своем, не переставая, тем не менее, успокаивать подругу, поглаживая ее голову. План ее был давно продуман и сейчас все шло, как по нотам.
- Тише. Тише, милая, успокойся. Я твой Боб. Тот Боб, что недавно прогнал тебя – это не Боб. Он - зомби.
- Что? - удивилась Эн, отняв голову от колен Бет. Видимо и ее рассудок помутился и она все принимала за чистую монету.
- Ну не зомби, в прямом смысле. Просто сейчас он видит мир не так, как все. А как именно он его видит, неизвестно никому, включая его самого. Неизвестно, понимал ли он, вообще, что разговаривал именно с тобой? Думаю, нет.
- Да, может быть, ты и права.
Эн немного успокоилась, но продолжала всхлипывать и худые плечи ее непроизвольно вздрагивали.
- Ты слышала что-нибудь о Мари Лаво? – подождав, пока Эн совсем успокоится, сказала Бет.
- Нет. Кто это? - подняла брови Анжелика, впервые проявив хоть какое-то внимание.
- Королева вуду. Жила здесь, в Новом Орлеане, вначале девятнадцатого века. Творила чудеса, спасала людей, лечила, исцеляла раненные души, такие, как твоя теперь. Говорят, если произнесешь что-либо очень желанное перед ее могилой, ночью, на Сент-Луис кладбище, то она может помочь.
- Ты в своем уме, Бет? – оживилась Эн. В голосе ее появились нотки надежды.
Надежда… Что за чудное слово. Чудесное и… бессмысленное. Она есть святое, казалось бы, чувство, данное нам Богом в помощь, в отдохновение души. Но так ли это? Так ли?! О скольких же оно погубило! Сколько мук и страданий, коих возможно было бы избежать, породило, продлило оно на этом безумном, лишенном всякого смысла свете! Сколько грязных, порочных и нелепых действий спровоцировало оно! Сколько физических, душевных затрат, сколько денег потребовало на свой эфемерный, бесчестный алтарь! Сколько монастырей, храмов, часовен, сколько больниц! И все ради нее! Ради несбыточной надежды! И весь этот столикий, сторукий ад – вместо одного, единственно истинного, по-настоящему святого места на земле… - кладбища.
- А ты, - нежно улыбнулась Бет, - в своем ли уме ты?
- Нет, - мрачно задумалась Эн и перестала плакать совсем. – Я, точно, не в своем уме. Но Боб!
- Его не спасешь, пока не преобразишься сама. Пойдем.
Бет сходила в номер Боба и собрала кое-какую одежду. Боб сидел на кухне и сосредоточенно опустошал мини-бар, не обращая внимания ни на что вокруг. Подруги оделись и вышли на шумную улицу Бурбон.

Они стояли перед скромной мраморной плитой, среди ночи, на кладбище Сент-Луис, у могилы Мари Лаво. (Якобы, могилы Мари Лаво. Бедняжка Эн даже не знала, что могилу эту смыло наводнением после урагана «Катрина»). Эн опустилась на колени на мягкую сырую траву. А Бет отошла в тень склепа  соседней могилы.
«Прошу тебя, Мари (Анжелика знала английский), ради моей высокой любви, ради его высокой любви…, к музыке, ко мне…, ради всех женщин…, прошу тебя – верни мне его… Верни!
- Я дам тебе то, что ты хочешь, вдруг раздался низкий грудной женский голос, идущий будто из самой могилы.
Анжелика опешила. Ее охватила паническая дрожь.
- Я дам тебе его на время… На нужное тебе время. Затем… он мой.
- Что это значит – на время? Что значит – мой? Я не хочу на время. Не хочу, чтобы он был твоим, - бормотала Эн в мертвую тишину.
- Ты пришла ко мне – я пришла к тебе. Все просто. Я тебя не звала - ты звала меня.
- Но ты же не сделаешь ему зла? Правда?
- Я? Нет. Ты сама сделаешь.
- Бет! Бет! Уведи меня отсюда… Бет!
Бет обхватила девушку за плечи и, незаметно бросив на мраморную плиту стодолларовую бумажку, повела Эн прочь с кладбища. Чья-то черная рука на секунду появилась в призрачном лунном свете и бумажка исчезла.

Ночь Эн провела у Бет в номере. Она не спала и не бодрствовала. Она бредила, бормоча что-то нечленораздельное. Иногда можно было различить слова «Боб», «Лева», «Беня», «деньги», «Мари», «верните», «не надо»… В окна сочился тусклый свет ночных фонарей двора гостиницы.
- Успокойся, милая, - Бет держала голову Эн на своих коленях. Та металась, будто в горячке. – Тебе что-то приснилось? Эн, девочка.
Эн открыла глаза. Было видно, что она не понимала, где она. Наконец, сознание вернулось к ней.
- Мне приснилось… кладбище…, голос…, странный, страшный голос… Мне… Мне надо в душ.
И ее голос сейчас походил на тот, что девушка слышала из могилы Мари Лаво. Она, как сомнамбула, прошла в ванную комнату и пробыла там с полчаса. Бет, тем временем, привела себя в порядок у зеркала. Сняла с себя джинсы, майку, нижнее белье, протерла тело гигиеническими салфетками, освежилась духами и надела халат на голое тело. Эн, наконец, вышла из ванной, прошла в гостиную и села на диван. Она казалась спокойной. Бет подала ей бокал с коньяком (коньяком ли?) и та машинально выпила.
- Ну вот и все…, - тихо прошептала она. – Нет больше Боба Харли. Нет.
Но спокойствие оказалось хрупким. Эти слова, лишь она их произнесла, громом прогремели в ее ушах, она обхватила голову руками, повалилась на подушку и тихо заплакала.
Бет медленно подошла к ней, легла рядом и обняла.
- Успокойся, милая, успокойся, - прижимала она голову Эн к своей груди. Его, и вправду, больше нет. Ты права, девочка моя милая.
Бет вдруг схватила ее голову и стала покрывать жаркими поцелуями лоб, глаза, щеки, шею, губы…
- Я люблю тебя, Анжелика! – горячо шептала она. - Люблю! Слышишь?! Эн! Любимая!
Анжелика попыталась отстраниться. Но Бет лишь крепче прижималась к ней всем трепетным телом.
- Но…, но…, это не…, неестественно…, - слабо сопротивлялась Эн.
- Ты это полюбишь, это тебе даст отдохновение, силы…
Бет резко встала с дивана и сбросила с себя халат.
- Подумай, Анжелика! Подумай, что я – это Боб. Ну же! Возьми меня! Я твой!
Бет стояла совершенно обнаженная посреди комнаты. Свет не горел. Только с улицы, через окно струился призрачный зеленый туман, контражуром высвечивая великолепную ее фигуру. Вдруг, Анжелика вскочила на ноги, тоже сбросила с себя халат, подошла к Бет и, как сумасшедшая, впилась своими губами в ее губы. Девушки повалились на диван… На полу, переплетясь друг с другом странным узлом, лежали два белых халата.

Боб пил весь вечер. Пил, пока мини-бар не опустел совершенно. Наконец он просто рухнул на пол со стула и заснул. Спал он тревожно, мечась по полу и бормоча примерно те же слова, что звучали почти в это же время в номере Бет, через стенку. Наконец, часа в четыре утра он очнулся.
«Какой же я дурак», - думал Боб. - Как я мог?! Как смел… переложить на узкие плечи девушки свои проблемы?! Слабак чертов. Я и только я виновен во всем. Я сам подставился. Я все чувствовал. Я почти знал. И пошел я на это ради нее. Ради того, чтобы быть вместе, я продал душу дьяволу. Заключил сделку с Фишманом, а теперь во всем обвинил ее. Как это по-мужски. Чем я теперь лучше Левы! Ну вот где она теперь? Бет. Она пошла к Бет. Куда ей еще идти?».


Боб поднялся, надел джинсы. Его мучила совесть. «Зачем жалить других, когда больно лишь тебе? Что за свинство?» - бормотал он выходя из своего номера. Он потихоньку     открыл входную дверь комнаты Бет. «Боже, как сладко, - услышал он страстный шепот, - еще, еще, моя милая! Да! Да! Анжелика!»
Боб заглянул в спальню и… обомлел. Такого он предположить не мог и в страшном сне.
Ласка между женщиной и женщиной, в отличие от ласк между мужчинами (хоть Платон здесь и поспорил бы), естественна. В ней нет ничего, противного женскому естеству. Природная, Богом данная женщине нежность. Не случайно, на острове Лесбос, в Эгейском море, родилась и творила великая поэтесса Сапфо. Великий же Аристотель жил на этом острове и, уж точно, не осуждал подобное. Но… смотреть на это…
Боб невольно ахнул и девушки наконец заметили, что не одни. Но на этот раз (в отличие от первого их поцелуя в номере Боба) они не отпрянули друг от друга. Грань, тонкая грань стыда была разорвана, словно папиросная бумага. Появился даже какой-то задор, хотелось выйти на балкон и крикнуть: «Смотрите! Мы женщины! И мы любим друг друга!».
- Ну что?! – за секунду придя в себя, взяла оборонительную стойку Анжелика, отирая губы тыльной стороной ладони. -  Да! Я влюбилась в нее! В сто раз лучше, сильнее, чем в тебя. Ты! Чертов сукин сын! Ты спишь только со своей первой и последней любовью – музыкой! Мы обе…
Она встала и накинула халат. Бет же, приподнявшись на локтях, оставалась лежать на диване обнаженной и с нескрываемым любопытством взирала на результат своей работы.
- Вы обе?.. – Боб все еще не мог поверить. Он не находил слов, поэтому цеплялся за любые.
- Да! Мы обе любим тебя. Можешь воспринять то, что ты нечаянно увидел – восприми. Не можешь… Как ты недавно мне сказал, - Паш-шол ты к черту! Я люблю то, что вижу! Я люблю Бет! А Бет любит меня! А тебя я не вижу!
- Но это…, это же женщина…, - совсем растерялся Боб.
- Женщина…, мужчина…, какая разница… Любовь…, она и есть любовь. Она бесполая.
- А дети? - превратился в совершенно глупого ребенка Боб.
- Дети? – расхохоталась Эн. – Их тысячи! Миллионы! И тех, что я возьму, мы с Бет возьмем, мы научим любить только себя. Не меня, не подумай чего, а себя. И… еще одно… Они близко не подойдут к роялю… Хватит мне чокнутых близких…
Боб, осунувшийся Боб, словно за минуту прожил лишних лет пятнадцать, развернулся и медленно вышел из комнаты.


Домой

Гастроли действительно провалились. Лева возобновил еще контракт с «Харбором» и, вперемежку с «черными» провалами были и еврейские фуроры, Боб играл, как договаривались. Лева уже жалел, что устроил эту кутерьму с Бет. Жалела и сама Бет.
Странно. Она так ненавидела всех и вся вокруг, что подобный «успех» должен был бы быть ей в радость. Она ведь исполнила все, как приказывали. Отработала свои сто тысяч (другие сто Семен забирал себе). Но стокгольмский синдром, он ведь касается не только побежденных. Людская, простая человечья душа однажды вдруг просыпается в любом даже самом гнусном подонке, неожиданно пробивается она бледным несмелым укором, будто росток лилии средь бескрайней черной болотной жижи.


Откуда, вообще, берутся эти злосчастные Бет? Это не вопрос. Откуда угодно. От зависти, от ненависти, от злости, от пресыщения жизнью, переполнения страданием. Казалось бы, не виноват в твоих страданиях некий конкретный человек. Бог создал этот мир таким и никаким другим. Попытки церковников перевалить всю вину зла на хрупкие плечи человека – лицемерие и свинство. Но Бога не пнешь, не достать его. Грозить кулаком в небо? Проклинать? И что? А реальный человек – он рядом, он под рукой. И спросить: «За что пострадал от твоей руки именно он?» - тоже не вопрос. За свою мутную жизнь, каждый, по собственным мотивам, по чужой ли воле, в силу глупости своей или же в силу глупых обстоятельств, творит уйму гнусных дел и, как минимум, одно из них всегда достойно «высшей меры». А исполняет приговор палач с лицензией или случайный прохожий?..
Но чувства, которые Бет сейчас испытывала и к Эн, и к Бобу заставляли ее пересмотреть такой свой взгляд на жизнь. Казалось бы, классическим исходом была бы смерть обоих. И так хотел Лева. Как романтично. Самоубийство из-за ревности мужчиной женщины, полюбившей другую женщину и самоубийство женщины из-за раскаяния. Шекспир! К тому же, как понимал Лева (он не сомневался, что Анжелика перескажет Бобу их разговор), оба знали о его «делах» с Беней. Доказать – не докажешь (кто полетит в США проверять, прошли ли через кассу Grand Ole Opry все те билеты, что указаны в отчетах? Факт проведения концертов налицо, а остальное…), но здесь достаточно и простых заявлений. Сядут на хвост и всегда откопают, за что посадить. В конце концов, Аль Капоне попал на «скалу» не за бандитизм, а за неуплату налогов. А так… Он больше сделает на скандале и похоронах, а другого музыканта он найдёт. Свято место пусто не бывает.  Но… Бет не хотела их смерти. Особенно смерти Боба. Она…  впервые в своей жизни… влюбилась.


В ней родилась любовь. Бет… Кто она? Девочка, что отправила на тот свет семь человек, причем, они это сделали по «собственной воле». Нет. Месть не дает счастья, не гасит боли. Да она уж и не помнила за что мстила. Изнасилование сверстниками? Инцест с отчимом? Она уже не помнила. Мутной склизкой пленкой покрылось ее темное прошлое. Заказ был обычным. И любовь Анжелики была обычной. И, внутри сидящая в каждой из женщин любовь к себе самой – обычна. Но она влюбилась.  Влюбилась сразу в двух. Но Боб… Он рождал в ней совсем особые, совсем неведомые ей чувства. Ей вдруг стала видеться тихая семейная жизнь, гомон детишек, незлобивые шлепки и подзатыльники, стояние у плиты, стирка, поджидание мужа до ночи, легкий скандал и разогретый ужин, сладкая постель и сладкое позднее утро в объятьях любимого… Может, в любой женщине (во всяком случае, русской женщине) все это живет помимо ее воли? Беда, однако, далеко не в этом странном пробуждении. Беда в том, что Боб любит Эн и Бет, что Эн любит Бет и Боба, что Бет любит Боба и Эн…
Островский бы воскликнул – фантасмагория.


А Боб…
Боб воспринял провал, как должное. Как то, о чем, и так, знал заранее. Он с нетерпением ждал отъезда. Что касается Эн и Бет, то рассудок его по-прежнему не мог осознать реальности виденного. Он просто принял это, как факт. С девушками он больше не виделся и не общался. Ребята гасили уныние в водке и Боб не вылезал из их номера. Дважды был вызван наряд полиции, но, как только выяснялось, что гуляют русские, ретировался. Новый Орлеан, вообще, славится своим преступным беспределом. Связано это с тем, что полицейские, побаиваясь скандальных обвинений в расовой дискриминации, не очень-то трогали афро-американцев. К какой социальной категории, какой расе относили представители здешнего закона русских?.. Во всяком случае, с ними они тоже не связывались. Боб в жизни столько не пил, не напивался до такой степени. Он потерял музыку, он потерял Анжелику, он потерял Бет. Он потерял все. «Домой, где мой Чарли? Я хочу домой!».


В обратный рейс Боб наотрез отказался лететь первым классом. Он сидел в эконом-классе рядом с Жорой (его он ни в чем не винил, хоть и знал, что тот причастен ко всей этой истории) и заливал в себя виски, порция за порцией, мутным невидящим взором упершись в стекло иллюминатора. Жора принимал участие в Бобе не по указке Левы, а по собственной инициативе. Он знал о черных планах Левы и надеялся, что если Боб вернется в себя (если уместно так сказать), то радикальные меры не воспоследуют.


Бездонная ультрамариновая синева Атлантического океана, там, глубоко внизу, простиралась до горизонта и, через серую размытую полоску неясной дымки, перетекала в бескрайнюю кобальтовую синюю высь. Где небо, а где море, где верх, а где низ?.. В этой бесконечной синеве все становилось неясно, неопределимо. Казалось, эта едкая лазурь заполняла теперь и мозг Боба, как вода заполняет легкие утопающего. Он тонул. Тонул безвольно, без сопротивления, утратив всякий инстинкт самосохранения. Более того, он хотел, он страстно желал утонуть. Он потерял все, что было ему дорого на этом синем свете. Все, что он так любил – любимую музыку…, любимую женщину…, женщин…
- Да…, - тихо, словно во сне, произнес Боб. – Воистину…, то, что мы любим, нас убивает…
- И возрождает, - откликнулся Жора.
- Что? – очнулся Боб, - что ты сказал?
- Я говорю – хватит тебе скулить. Первая пощечина в жизни, а ты уж и раскис совсем, словно баба.
- Пощечина? – без эмоций отозвался Боб не отрывая глаз от иллюминатора. – Это, брат, не пощечина – это чертов нокаут.
Боб «освежил» свой стакан, махом опрокинул его и снова налил.
- Вот бы сейчас тут НЛО появился, - перевел тему Жора. – Мы, как раз, над Саргассовым морем. Бермудский треугольник. Говорят, у них тут что-то типа базы.
Боб попытался представить, как за окном вдруг возникла бы летающая тарелка и понял, что это бы его ничуть не тронуло.
- Навыдумывают всякой чепухи, - пожал он плечами.
- Боги, - философски заметил Жора. – Люди, испокон века, нуждались в богах. Эта потребность – высшая, главная потребность человека.
- А я думал, - зло ответил Боб, - что его главная чесотка – пожрать да потрахаться?
- Это для тела, - невозмутимо продолжал Жора, – а я говорю о человеческой душе. Согласен. Как бездумному млекопитающему, человеку нужны лишь три вещи – хлеб, секс и зрелища.
- В формуле «хлеба и зрелищ», секса, кажется, не было, - по-прежнему оставался безучастным Боб. Он разговаривал будто сам с собой.
- Это потому, что люди переоценивают значение секса в собственной судьбе. На, в среднем, пять тысяч эякуляций за всю жизнь, лишь одна-три – продуктивны. В том смысле, что в итоге дают потомство. Остальные же, суть, удовольствие. В упомянутой тобой формуле, это удовольствие проходит под общим названием «зрелища». И все же, все это так неважно, в сравнении с потребностью в боге, в богах. Вся история человечества – есть история сотворения богов людьми (а не людей богами). Боги появляются в нашем сознании вовсе не из страха перед неизвестностью или, скажем, собственной смертью. Даже самый завзятый атеист, вытравив из себя бога сам или при помощи промывания мозгов, как это случилось в «совке», вынужден себе придумывать собственного бога. Я не говорю о «вождях всех времен и народов». Они лишь идолы, истуканы. Я говорю, о «Матушке Природе». Ей они делегируют все те функции, что отняли у Создателя. Заменив первый день Творения на Большой Взрыв, с которого, якобы, началась вселенная, а шестой день, сотворение человека, на дурацкую теорию Дарвина (обе сентенции столь же не проверяемы, как и идея наличия Иеговы, Яхве, Элохима или как там его еще звать).
- Почему дурацкую? - наконец оторвался от созерцания стекла иллюминатора Боб.
- Господи! – хлопнул себя по ляжкам Жора, обрадовавшись, что ему удалось хоть как-то заинтересовать Боба и отвлечь его от его мрачных мыслей. – Достаточно лишь повнимательней взглянуть на этот мир, на его многообразие на уникальность каждого из двух миллионов видов животных и растений его! Нет, ей богу! Надо быть совсем инфантильным дилетантом, чтобы лишь предположить рождение всего этого из амебы и уж совершеннейшим дебилом, чтобы во все это поверить! Я уж не говорю о человеке и высшей нервной деятельности его мозга, из полутора килограмм которого, ученым, боле-менее, известно лишь о назначении шестидесяти его граммов.
- Ты что? Веришь в Бога? – поднял брови Боб.
- Вера, малыш, на то и есть, чтобы унять зуд сомнений. Но если сравнивать атеистов с богомольцами, то мне проще поверить жестокому Создателю, нежели глупому Дарвину. Как я уже сказал, ничто не проверяемо, недоказуемо, а, следовательно – предмет исключительно веры. Однако, если вернуться к НЛО, человек не может удовлетвориться слепой верой. Сомнение, неустранимый, как Луна от Земли, спутник веры, не дает покоя уставшему от непонятной его жизни человеческому естеству то и дело поднимая собой «приливную волну» вопросов. Раньше, в первобытность свою, оно наделяло божественной душой каждое явление природы, египтяне и иудеи приписывали всевышней силе достоинство и право на наказание, параллельно с ними, греки снабдили своих богов еще и своими пороками. Устав от многобожия своего пантеона, индусы пришли к единому Будде, а монотеисты иудеи пришли к христианству, устав от своего ханжества.
- Жора, - вдруг ни с того, ни с сего, сменил тему пьяный Боб, - только честно. Расскажи мне, что между тобой и Левой. Честно. Иначе я с тобой больше слова не скажу ни в жисть.
Жора вздохнул, взял чистый стакан и протянул его к Бобу. Тот налил. Жора выпил и снова вздохнул. Попросил налить еще и начал рассказ рваными короткими фразами, делая длинные паузы.
- Я, как и ты, был музыкантом. Гитаристом. Не таким, как ты, конечно. Мы с Левой начинали вместе. Я играл на классической испанской «Almansa». М-да. Как-то раз, возвращались мы из Польши. Это было еще в советские времена. М-да, - снова вздохнул Жора и выпил. – Вот. Возвращались мы из Польши. Так, ничего особенного, какой-то комсомольский конкурс. Какое-то пятое место. В общем…, таможня. В общем…, у меня… находят… В общем…, этот гад напихал в деку моей «испанки» килограмм коки. Черт! Он не сознается. Я, само собой, тоже. Но гитара-то моя! Так мне и влепили десятку строгача. М-да. Ну, через год, уж не знаю как, он меня вытащил. Кажется, нашел какого-то лоха, толи денег дал, толи еще что. В общем, тот взял на себя, передо мной извинились. Извинились… М-да…, - Жора, как-то по-куриному встрепенулся. – Ты, Боб, ничего этого не слышал. Ладно?
- Эта свинья не изменилась, - вздохнул и Боб, - рыло только подросло.
- Ты пойми. Эта не просто свинья. Это свинья с дьявольскими рогами. Я у него на крючке был. Уж не знаю как, да только он то дело на контроле держал. Ну и меня за горло. И я, с тех пор, под эту свирель, столько уже «натанцевал» для него… В общем… Я у него теперь на вечном крюке… За ребро подвешен. Понимаешь?.. Поверишь тут в Бога, когда под боком самый, что ни на есть, дьявол. В общем…, я тебе ни-че-го не говорил. Лады?
- Не волнуйся, Жора. Я – могила. Я вообще от него ухожу. Пока не поздно.
- Если не поздно…, - задумчиво произнес Жора.
- Ладно. Господь ему в ребро.
- Ну да. Черт с ним. Так я тебе доскажу о богах, - вновь оживился шофер-философ. – Так вот. Христиане недолго вертелись вокруг Сына Божия (маловато им одного бога), вот и понапридумывали всяких там Михаилов с Гавриилами и прочей крылатой нечистью (вот любопытно, зачем ангелу крылья, если он итак бесплотен и законы аэродинамики ему, как бы, и ни к чему?). Этого опять не хватило. Начали канонизировать себя самих. В одном православии, святых больше двух тысяч! Сколько их всего, во всем христианстве, неизвестно никому. Человек, по природе своей – язычник. На монотеистических позициях остались одни только мусульмане и, как результат, они – самая низко-интеллектуальная часть мира.
Ну, так или иначе, на протяжении развития человечества, одни боги сменяли других, но непреложным оставалось одно – без бога человек быть никак не мог. Христианство еще, конечно, цепляется (в основном, в силу своих денег и недвижимости) за ладанный дым, однако, дни его сочтены. То время, когда империя Ватикана владела всем миром, кануло в лету. Одна половина душ людских уткнулась в жилетку, кто Будды, кто Магомета, другая же предпочитает кушетку психиатра кабинке исповедальни. Банкир, политик и солдат – вот кто теперь правит миром. Человечеству нужна новая религия. Ею, одной из них, и стала вера в НЛО.
- Что это за религия? без храмов? - возразил Боб, увлекшись рассказом настолько, что забыл даже наливать себе.
- Самая молодая религия, ислам, хоть и имеет мечети, но любой мусульманин может молиться в любом месте и без них. Ну а сверхновая религия НЛО и вовсе не нуждается в храмах. Главные помыслы адептов «тарелочек» устремлены на поиски доказательств наличия своего бога, как в прошлом, так и в сегодняшнем. В темноте древности они высматривают, чуть ни в наскальных рисунках неандертальцев, изображения космонавтов и ракет, в нынешнем, они ищут обломки крушений кораблей пришельцев, фотографии и видео их полетов, свидетельства очевидцев и рассказы контакторов. Многие из них, отчаявшись отыскать, идут на прямую фальсификацию. Тут они не оригинальны. Сколько подделок, от плачущих статуй до кровоточащих икон, от Туринской плащаницы до сошествия Священного Огня в Иерусалиме ни напридумывало многомудрое папское братство, дабы удержать под своею дряхлеющей дланью вечно разбегающихся, всегда косящих на сторону, «овец» своих! Так что, у наших ново-благословенных монахов все еще впереди. Так или иначе, НЛО – есть прямая потребность израненной людской души. А если сильно хочешь увидеть, то, будь спокоен, узришь всенепременно.
При фразе «израненной души», Боб загрустил, вновь вспомнив о своем горе, и налил себе виски.
- А женщины? - задумчиво произнес он. – Нет, не в смысле постели – в смысле души? Мы тоже видим то, что хотим видеть?
- Еще в большей степени, чем боги, - пожалел Жора, что уж слишком разсловословился. – Они коварнее богов потому, что они реальны, их можно пощупать, с ними можно поговорить. Они, либо подыгрывают нашему воображению видя, как лихо нас уносит оно от реальной их сути, либо, если фантазии нам не хватает, сами нам подкладывают нужные им мифы. Боги, они хотя бы нас не провоцируют на выдумки.
- М-да, - крякнул Боб и осушил стакан.
- Перестань, маэстро, - еще раз попытался подбодрить Жора. – Ты никогда не задумывался над тем, почему фильмы, снятые по реальным событиям, в сто раз скучнее самой оголтелой голливудской выдумки? Да потому, что реальность, сама по себе, тосклива и безвидна. Нет в ней ни отдыха, ни прока. Если бы человек не творил мифов вокруг себя, он бы через неделю «правды» повесился бы. Наши мифы спасают нас от беды. Лишь они дают нам силы жить в этом глупом, бессмысленном и жестоком мире. Выдумай себе свою реальность, запри ее в себе и выброси ключ, а у порога посади злющего пса, чтобы на милю не подпускал голой, бесстыдной, циничной потаскухи - правды. Так вот, малыш.
Самолет мерно гудел, рассекая мутную синеву неприглядной реальности. Боб прислонился влажным горячим лбом к стеклу и… заснул.


Кошмар

В начале октября сорок второго года, в городе Нью-Йорке, в Гарлеме, на пятьдесят второй улице, между пятой и шестой авеню, за столиком клуба «Onyx club» сидели два гения. Это были джазовый пианист-виртуоз Арт Тейтум и его старший приятель и поклонник, виртуоз классической композиции Сергей Рахманинов. Субботний вечер. В клубе полно народу. Среди присутствующих можно было приметить и саксофониста Чарли Паркера с его учеником Майлзом Дэвисом, и пианистов Тони Скотта и Билли Тейлора, и одного из создателей би-бопа, Диззи Гиллеспи, сквозь мерный гуд посетителей, висящий сигарным дымом над столиками, раздавался кашляющий смех уже изрядно напившейся Билли Холидей (или «леди Дей», как называли ее друзья). Колман Хокинс, Телониус Монк, Чарльз Мингус, Дейв Брубек… В общем, здесь собралась вся элита Американского, да и мирового джаза.
- Серж, чего это тебя занесло так далеко от твоей чертовой Калифорнии, - отпил виски Арт.
- Творческий кризис, Арт – отозвался Рахманинов. - Мои «Симфонические танцы»... Фокин умер и балет на их музыку так и не состоялся. А после них я ничего путного не написал. Я подумал, что мне не хватает джаза. Хочу их переписать.
- Серж. Твои «Танцы» гениальны. Лучшее – враг хорошего. Ты просто дай исполнителям волю импровизации и каждый добавит в них чуточку себя. Именно так и живут настоящие произведения. Думаешь, знал бы кто-нибудь сегодня композицию «Сент Луис Блюз» Хенди, если бы не мордовали ее, кто во что горазд? Неудачные импровизации умерли сами по себе, но те, что удались, обогатили ее до бессмертия. Вы, классики, уж слишком цепляетесь за авторскую партитуру. Жаль, что ты не слышал свою «Рапсодию на тему Паганини» в моем исполнении. Свобода – это единственное, что тебе нужно взять у джаза.
- Возможно ты и прав, - вздохнул Рахманинов. – Боюсь только, что не увижу я, как растет и развивается моя музыка.
- Что ты такое говоришь, Серж? – озабоченно произнес Арт.
- Ты молод, Арт. Ты более чем в два раза моложе меня. Мне же почти семьдесят. Молодость не верит в смерть потому, что ее не видит. А старик ее видит. Она не является к нему в неясных образах, она ходит с ним под руку ежедневно, ежечасно. Она спит с ним рядом, утром подает кофе в постель, водит на прогулку. Она не менее реальна, чем, к примеру, вот сейчас ты, или вон тот тощий белый гитарист, что мучает «Гибсона» на сцене.
- Ты прав, - вздохнул Арт, - смерти я не вижу, как, впрочем, и тебя, и клуб, и сцену… Ты же знаешь, что я слеп. Я всю жизнь провел в кромешной темноте. Зато, я все слышу. Я слышу, к примеру, иронию в твоем голосе по отношению к тому гитаристу. А, между тем, он очень даже неплох, хоть и белый. Я бы сошелся с ним в каттинге, но не стану рушить парню карьеру. Кроме всего прочего, он твой соотечественник.
- Неужели, - оживился Рахманинов, - кто таков?
- Некто Боб Харли. Его освистали в Новом Орлеане. Нашел куда соваться. В самое пекло. Вы, русские, вообще, без башни. Либо все, либо ничего. Вот он там все свое «ничего» и схлопотал.
Рахманинов прислушался. Звучала «I Let A Song Go Out Of My Heart» Дюка Эллингтона.
- Ты прав, он действительно неплох. Но вот, что я понял. Русскому никогда не понять негритянской души и, следовательно, никогда не сыграть американский джаз.
- Это справедливо. Наш джаз фольклорен, историчен, генетичен. «Стон хлопковых плантаций», как кто-то верно заметил о нем. Здесь простое копирование ничего не даст.
Арт допил виски и поискал невидящими глазами (один глаз его, таки видел на двадцать пять процентов) официанта.
- Генри, дружище, - обратился он к проходившему мимо метрдотелю.
- Слушаю, мистер Тейтум.
- Попроси принести нам с мистером Рахманиновым бутылку калифорнийского Шардоне и три бокала и, в антракте, пригласи мистера Харли за наш столик.
- Хорошо, мистер Тейтум.
- Что ты задумал, Арт? – поднял брови Рахманинов.
- Хочу тебя познакомить с Бобом.
- А вы что, знакомы?
- Нет, он по-английски ни в зуб ногой, как вы говорите, - усмехнулся Арт русской метафоре, - вот ты и переведешь. Не забыл еще родной язык-то?
- Да нет, конечно.

Боб заметно волновался. Шутка ли! Сам Тейтум и сам Рахманинов!
- Позвольте представиться, - робко произнес он подойдя к столику, - Боб Харли… из России, - добавил он, совсем смутившись.
Музыканты встали. Рахманинов долго внимательно посмотрел на Боба. Боб, соответственно, рассматривал русскую музыкальную историю. Бритая голова, худое лицо, огромные уши, плотно сжатые выразительные губы и цепкий, проникающий в самое сердце, взгляд. Боб вдруг подумал, что если бы Маяковский не застрелился, то к старости выглядел бы именно так. «Ему бы сейчас папиросу в зубы», - совсем не к месту представил он. Рахманинов наконец прекратил свой сеанс рентгена и, мягко улыбнувшись, предложил:
- Прошу садиться, Боб. Я Сергей Васильевич Рахманинов, а это мой друг, Арт Тейтум.
- Да… спасибо…, - покраснел Боб, пожимая руки, - я знаю…, конечно.
- Вот и славно, - Рахманинов взял на себя функции официанта и разлил Шардоне по бокалам, поднял свой и посмотрел через него на Боба. – Боб Харли… Это ведь псевдоним?
- Да…, - совсем стушевался Боб. – Валентин Подольский… урожденный…
- Ну вот и славно, - повторился Рахманинов, - Валентин. Ваше здоровье.
Все трое сделали по глотку.
- Мистер Тейтум уверяет, - начал Рахманинов беседу, - что вы великолепно справляетесь с джазовой импровизацией.
Боб зарделся и поклонился Арту. Тот, не понимая, о чем говорят русские, тем не менее, кивнул в ответ. Рахманинов перевел ему свою фразу и негр расплылся в улыбке, активно потрясая головой в знак подтверждения сказанного.
- К сожалению, Новый Орлеан совсем иного мнения, - пожал плечами Боб.
Рахманинову приходилось переводить, так что, разговор шел медленно.
- Вам не следовало начинать с родины джаза, Боб, - серьезно произнес Арт. – Они там поедают черных американских джазменов пачками на завтрак, а вы из России, белый… Это было…, - Арт замялся, но, в конце концов, произнес, - глупо.
- Согласен, мистер Тейтум…
- Зови меня Арт, мы же одного возраста.
- Да…, спасибо…, Арт. Мне не следовало соглашаться, но Лева… Лев Маркович Фишман, мой продюсер, он настаивал…
- Э-хе-хе, - вздохнул Арт. – Знакомее дело. Ничего без них не делается. Беру свои слова назад. Это было глупо… с его стороны.
- Да нет, - возразил Боб, - я ведь мог найти в себе силы отказаться…
- Вот именно, - вступил в разговор Рахманинов. – Вам нужно отказаться всего лишь от трех вещей.
Он многозначительно посмотрел на Боба, сделал глоток вина, поставил бокал на стол и скрестил руки на груди.
- Во-первых, отказаться от дурацкого псевдонима. Ну можете вы себе представить, милостивый государь, чтобы я, Сергей Рахманинов, назвался как-нибудь там, ну…, Сэм Браун, к примеру? Третья симфония Сэма Брауна.
Боб глупо усмехнулся.
- Вот-вот. Носите свое имя с гордой головою. Трудитесь и прославьте его, а не какого-то там, excuse me, Харли-Шмарли, прости Господи.
- Но продюсер…
- Во-вторых, - перебил композитор, - вам следует отказаться от продюсера. Во всяком случае, от этого продюсера. Вы знаете…, талант музыканта определяется не только виртуозностью игры, тонкостью интерпретаций и вкусом в подборе репертуара. Талант нужен и в разборчивости, в выборе того, с кем имеешь дело. Тот, кто говорит, что главное, мол, это моя игра, а остальное гори огнем – дурак и бездарь, будь он хоть семи пядей во лбу и руками, что твой Паганини. Сколько таких «гениев» растворилось в небытии усердием таких вот фишманов. Они пожуют, выплюнут да и пойдут себе дальше, а вы так и останетесь грязным плевком на обочине музыкальной истории.
Боб повесил голову, а Арт сочувственно потрепал его по руке.
- И третье. Перестаньте заниматься передиранием. Учиться технике, конечно, следует у великих мастеров. Копирование – хорошая школа. Но на этом и все. Идите теперь дальше. Если вы хотите в совершенстве овладеть инструментом – копирование необходимо, но совершенно недостаточно для того, чтобы носить гордое имя музыканта. Вам следует играть свой, русский, серьезный, жесткий джаз. Джаз на основе русского фольклора. Вспомните, как возник новоорлеанский джаз. Во-первых – рабочие песни, во-вторых, духовное пение. Далее, вспомните, что такое блюз? Это ведь печальные светские баллады. Вот мы и имеем и нашу «Дубинушку», и православное «Аллилуйя», и русский городской романс. Ну, что касается межзвучья, регтайма, синкопы – это, конечно, чисто афро-американское изобретение, но настолько древнее, что давно уже стало достоянием мировой музыкальной культуры и о плагиате здесь не может уже идти никакой речи. Вот так вот, юно…
- Молись! – раздался за спиной знакомый женский голос и Боб почувствовал на своем виске холодное дуло пистолета.
Рахманинов и Тейтум побледнели и застыли восковыми фигурами. Анжелика, вся в черном, в черных кожаных джинсах и куртке, в черных сапогах, в черных перчатках стояла слева от Боба и целилась ему в висок тридцать восьмым калибром.
- Анжелика, постой. Что с тобой?.., - побледнел, повосковел и Боб.
- Со мной что? А с тобой?
Девушка тоже была бледна. В обрамлении черных волос и черном нашейном платке ее лицо казалось белой маской смерти. Черная тушь и черные тени сверкающих черных глаз, черная помада плотно сжатых губ. Да. Это была маска самой смерти.
- Ты убил меня! Убил! Но я одна не пойду в ад. Я пришла за тобой.
Вдруг все исчезло. Ресторан клуба, посетители, гениальные собеседники, все. Боб сидел за пустым столом в какой-то черной комнате и Анжелика целилась ему в висок.
- Эн…
- Эн?!!! – прогремел и прокатился многократным эхом ее голос. – Так звала меня Бет. Для тебя я Анжелика! На Екатерининском пруду я просила называть меня только так. Помнишь?
Вдруг, на месте, где только что сидел Рахманинов, будто из воздуха появилась Бет. Она была в Анжеликином голубом платье.
- Не волнуйся, Боб, - взяла она его за руку, - я с тобой.
- Я Валентин! – вдруг взорвался Боб. – Ва-лен-тин! И я буду жить! А Боба Харли можете убивать к чертям собачьим!
- Так не бывает, маэстро, - из воздуха появился Лева и водрузил свое желейное тело на место Арта Тейтума. – Ксив можно много, а морду лица можно только в одном экземпляре. Стреляй, Анжелочка, стреляй, хорошая. Тут у меня уже и некроложец набросан кой-какой и ямка уж готова на Богородском, и панихидка какая-никакая уж заказана на «Горбушке». Прости, дружок, - обратился он к Бобу, - не дотянул ты до Ваганькова. М-да... Ну, да и Богородское сойдет. Ты не сетуй голуба - будешь ты впечатлен на мраморе, в виде Боба Харли. А Подольский… Кто его был?.. Куда его подевалось?.. Бог ведает.
- Ах ты с-сук-ка, - зашипел Боб и сжал кулаки.
- Сидеть! – надавила со всей силы Анжелика дулом на висок и взвела курок.
- Тихо, Боб, тихо, - нежно улыбнулся Лева. – Успокойся. Хочешь на прощанье-усыпание сказочку-побасенку.
С этими словами, Лева положил свою руку на Бобин кулак и картина теперь выглядела совсем странно. В темной комнате освещен только стол, за ним сидит Боб, напротив Лева в белом костюме и красном галстуке с голубиной плюхой и Бет в голубом вечернем платье. Лева держит Боба за левую руку, Бет за правую. Рядом с ним стоит черная Анжелика и держит черный пистолет у его виска. Странная, очень странная картина…
- Ну вот, - крякнул Лева, - жил-был на свете один очень хороший человечек. Приходит к нему, как-то, другой, просто хороший человек, показывает чемоданчик эдакой черненький и говорит:

«Добрый ты человечек да миленький.
Тут бельишко мое измаралося,
Измаралося да зелененькое –
Не надети никак мне, болезному.
Не простирнешь ли ты мне, душа добрая,
То бельишко мое да зелененькое?».

«От чего ж не простирнуть-пополаскивать, -
Отвечает человечек да хорошенький. –
Да и хорошему да человечеку,
Да и как же мне отказати-то?».

«А и есть ли, - гласит человечек тот,
Человечек да просто хорошенький, -
Воспомощнички у тебя да удалые,
У человечека да у очень хорошего?
И немало ведь дел-то помывочных».

«Да найдутся, ты друг мой, ты батюшко, -
Отвечал человек да хорошенький, -
Есть одна закавыка-заноздочка -
Уж взбрыклив молодец дюже-подюже,
Да влюблен не ко месту, ко времени
Да и в девушку в раскрасивую».

«Дак оно-то и может и к лучшему,
Человечек да очень хорошенький.
Ты подай ты родному поёрзати,
Покручиниться да немножечко,
Поревнить-попенять да не в тягости,
Он, смотри-то, гляди, не сметнет никак,
Не смекнет умом, что стирает-то».

«А и то-то верно, друг мой, батюшко.
Так и сделаю, не кручинися».

И пошел человечек хорошенький
К одному уж совсем да хорошему,
Дал он деньгу ему да немалую,
Ну а тот ему, с благодарностей,
Дал и девочку да премиленьку.
Обласкала та дева премилая
Да и девушку раскрасивую,
Уложила в постельку да теплую.
На беду, тут вспомошник взбрыкливенький,
Ах, возьми, да застань их за дельцем-то,
Да за дельцем-то любострастьевым.
Воссумятилась тут буйнокудрая,
Помутилася, раскручинилась,
Залепилися ясны оченьки
Ай, слепым-густым воском да патокой.
Простирнул тут бельишко он грязное,
Ну а что стирал - то не сведомил.

Тут и сказке бы нашей закончиться,
Да не на то и жизнь, чтоб скоро мериться,
Скоро мериться, ладом кончиться.
Полюбила та дева премилая
Молодца да нашего да взбрыкливого,
Полюбила она страстью нежною,
Страстью нежною, человечею.
И того, стало быть, уложилати,
Уложила в постельку да в теплую.
На беду уж теперь и не к месту ли
Появилася та дева да юная,
Дева юная, раскрасивая.
Увидала она двух возлюбленных,
Двух возлюбленных да за ласкою.
Помутился в болезной рассудочек
И достала пищальку да резвую,
Да забила да пульку тяжелую,
Да тяжелую, туго-потуго,
Да и стрельнула в деву премилую,
Да в премилую да навылет-грудь,
А второю да пулькой тяжелою
Да любимому да промежду глаз,
Ну а третию пулькой чугунною
Да себя во сердцах порешилати.

Собиралися тут гости именитые
Да испить во скорьби зелена вина,
Меду горького да отведати,
Помянути кручиной печальною
Буйны три головы, три хорошие,
Три хорошие, Богом мазанные,
Богом мазанные да в последний путь.
А снесли и они трех на кладбище.

И теперь еще видит проезжий люд -
На крутом холме под березою
Три креста стоят, обнимаются,
Обнимаются, горько слезы льют.
Помирила их матерь сыра-земля,
Примирила троих под своим крылом…

Лева откинулся на спинку стула, словно в ожидании овации. Но все скорбно молчали, потупив взоры. Анжелика, казалось, была в немом шоке. Она тупо уставилась на губы продюсера, словно ждала, что, вот-вот, с них слетит какое-нибудь опровержение или, на худой конец, он разразится своим лошадиным смехом, объясняя тем самым, что все это глупая шутка. Но тот смотрел ей прямо в глаза и в них она увидела только подтверждение рассказа.
- Бет, это правда? – голос ее дрожал.
- Эн…, ты пойми…, я не…
Бет не успела договорить. Раздался звонкий, оглушительный выстрел. Пуля попала ей прямо в сердце. Затем, Анжелика медленно поднесла пистолет к виску Боба.
- А ты, Подольский, живи. Живи назло, хотя бы, вот этой вот свинье, - кивнула она в сторону Левы. Затем, Анжелика резким развернула пистолет на себя, обхватила дуло своими черными губами и…
Боб проснулся от собственного крика. Самолет шел на снижение.


 

Часть 3

БЕТ, ЭН, БОБ

То, что мы любим, нас убивает


Дома

За Москвой пылала золотая осень.
Боб остановил такси в версте от своего дома, чтобы пройтись к озеру по лесу тропинками грибников. Дав денег водителю, и объяснив, как проехать, он попросил его довезти свой багаж (не побоявшись, уж непонятно от какого настроения, даже за своего «Гибсона»). Полина и Чарли давно уж, наверное, заждались встречать.


Стояло хрустальное утро и воздух звенел, словно серебряный камертон. Еще не оттаявший на скупом на тепло, хоть и ярком октябрьском солнце иней на стволах берез и кленов, на ярких лимонных лапах пятипалых кленовых листьев, густо засыпавших те самые тропинки, на тонких стрелках осоки, на устланных изумрудным мхом пнях сверкал, словно россыпи мелких бриллиантов. Живой свет, преломляясь в них, осыпался на полог векового леса разноцветной радугой. Боб поднял голову. Уходящие ввысь изгибы совсем уже почти обнаженных берез рассекали воздух тонкой паутиной своих веток, разлетаясь по небу во все стороны, будто трещины по старой иконе. Черные остовы кленов были сплошь заляпаны кляксами оставшихся на их ветвях, кое-где даже еще и зеленых листьев. «Храм! Храм и погост! Но как торжественно!». Боб достал сигару, но не решился раскурить ее в этом святилище волшебного увядания. Мексиканский залив, Миссисипи, пальмы, негры, провал, Лева, Бет, Анжелика…, все это казалось здесь нереальным кошмарным сном. Будто и вовсе не было этого. Боб отер кулаком невольные слезы благоговения, выкинул сигару и пошел между колоннами деревьев шурша листвой. Нет, она не шуршала - она звенела, будто тонкие куски меди в мастерской великого скульптора, который, видимо, недовольный уже законченной работой, безжалостно сорвал с прекрасной статуи позолоченную обшивку. Ему нужно хорошенько подумать, чтобы, через время, наполнить голый бездумный каркас новым содержанием.


Обновление. В чем его смысл? И зачем?! Зачем срывать, зачем разрушать созданное?! Покрой лаком готовую работу и ваяй дальше! Нет. Настоящий художник не может оставить творение несовершенным. Уж если сам Господь недоволен сделанным, то что же нам, смертным?  Тем и отличается Великий Мастер от подмастерья. Дилетант удовлетворяется тем, что хоть как-то получилось, гордится удачными местами и малодушно закрывает глаза (свои и чужие) на огрехи работы. Так и идет он по жизни, оставляя после себя незавершенные и несовершенные полумысли, полудела, полупоступки и сохраняя по себе такую же полупамять. Боб вышел на небольшую зеленую поляну, залитую ярким золотистым утренним светом. Вкруг нее, взявшись за руки, стояли молодые разлапистые сосны, будто юноши и девушки собрались здесь потанцевать и повеселиться в последний раз перед долгой заунывной зимой. Они были так свежи и зелены, что, казалось, лето и не собиралось никуда уходить.
Обновление. Как сорвать с себя грязные одежды содеянного самим и свершенного над тобой неумолимой судьбой твоею? Бросить под ноги, укрыть снегом забвения…, заснуть…, а, проснувшись, не вспомнить ни о чем, облачиться в чистое, непорочное, чтобы и самому стать чистым и непорочным?..
Не в этой жизни…


Так, рассуждая, в общем-то, весьма мрачно, но с блаженной улыбкой на лице, Боб вышел к Черному озеру. Оно не показалось ему черным. Вода в нем хоть и действительно всегда была черной – сейчас лежала застывшим хрустальным стеклом и отражала в себе лазурный небосвод и рыжее пламя осин на том берегу. Вдруг, сквозь густые заросли камыша, обильно усеянные жирными «сигарами» своих початков, раздался знакомый радостный лай и, через минуту, из них вылетел Чарли. Кто говорил, что собаки не умеют улыбаться? Чарли улыбался во всю свою слюнявую пасть, высунув набок язык и часто прерывисто дыша. Он на секунду остановился и… бросился на хозяина, как лавина с гор. Чарли не прыгал, как обычно. Обыкновенно, собака прыгает к вам, чтобы лизнуть лицо. Чарли же подпрыгивал, задерживался в воздухе, складывал лапы к животу и… грохался на землю. Он явно хотел, показывал всем видом, чтобы хозяин подхватил его на руки. Боб был рад не менее. В очередной прыжок он схватил свою собаку, прижал к себе и понес его к дому, читая на ходу стихи.

Утром в ржаном закуте,
Где златятся рогожи в ряд,
Семерых ощенила сука,
Рыжих семерых щенят.

До вечера она их ласкала,
Причесывая языком,
И струился снежок подталый
Под теплым ее животом.

А вечером, когда куры
Обсиживают шесток,
Вышел хозяин хмурый,
Семерых всех поклал в мешок.

По сугробам она бежала,
Поспевая за ним бежать...
И так долго, долго дрожала
Воды незамерзшей гладь.

А когда чуть плелась обратно,
Слизывая пот с боков,
Показался ей месяц над хатой
Одним из ее щенков.

В синюю высь звонко
Глядела она, скуля,
А месяц скользил тонкий
И скрылся за холм в полях.

И глухо, как от подачки,
Когда бросят ей камень в смех,
Покатились глаза собачьи
Золотыми звездами в снег.

Боб и Чарли снова сидели за одним столом. Хлопотливо подавала праздничные блюда счастливо улыбающаяся Полина, родным ароматом дымился свеже-сваренный кофе. Дом, милый дом. После завтрака он разжег камин, сел в свое кресло, раскурил сигару и уставился на огонь. Боб довольно быстро остыл от восторга перед величием и красотой осени и радости возвращения домой и тоска, неизъяснимая тоска вдруг, вначале мягко, потом все сильней и сильней начала сдавливать его сердце. Из разгорающегося пламени стали появляться образы прошлого. Он увидел тетю Клаву, родную школу и первую сигарету за ее углом, первый свой выход на сцену. Катеньку Иванову - первую свою любовь и первый поцелуй в полуподвале под лестницей, среди сломанных школьных столов и стульев… Дрова разгорались все ярче и вот он уже на первом своем сольном концерте. Ошеломительный успех в провинциальном клубе на триста мест. Восторгу тогда не было конца. Какая жизнь ждала его теперь впереди! Первый автограф, первый гонорар, первая профессиональная гитара. Пламя занималось все ярче. Из него возник образ Фишмана, первые гастроли, собственный квартет, собственный дом. Образов становилось все больше, больше… Они теснились, перемешивались, и визжали, кружась в буйной пляске. Поклонники, продюсеры, спонсоры, рестораны, клубы, сцены, постели, женщины… Потом появились чугунные балконы, неоновые вывески, пальмы, негры, саксофоны, толстые пачки денег. Все это кружилось и горело в ярком огне камина. Вдруг, высоко над пламенем появилась девушка в голубом. Она весело смеялась и манила Боба к себе, приглашая потанцевать с ней, но, не дождавшись, стала кружиться в вальсе с девушкой в белом. Внезапно, платья на них растворились и девушки слились в страстном поцелуе и… вся эта фантастическая картина вдруг медленно растворилась, неясным маревом улетая в дымоход камина. Боб закрыл лицо руками.


Пес что-то чуял. Что-то не то с хозяином. Он не знал, как помочь, не знал, как выразить свою любовь. Он вертелся, как уж. Он приносил и тут же бросал свои игрушки в виде старых тапок, пивных крышек, давно потерявшихся хозяйских носок. Он принес относительно новые тапки и нежно положил их под ноги хозяину. Он был в растерянности, не понимая, что еще можно сделать. Он был счастлив и несчастен одновременно. Боб наконец заметил собачьи старания, нагнулся и потрепал его по шее:  «Нет, Чарли, нет правды на земле, но есть покой и воля».

Все говорят: нет правды на земле.
Но правды нет - и выше. Для меня
Так это ясно, как простая гамма.
Родился я с любовию к искусству;
Ребенком будучи, когда высоко
Звучал орган в старинной церкви нашей,
Я слушал и заслушивался – слезы
Невольные и сладкие текли…

Боб поморщился, глотая подступивший к горлу комок и вновь начал читать:

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит -
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь - как раз умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля –
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег.

Боб любил стихи. Тетя Клава всегда читала их ему. И знал многие. Сам все хотел написать что-нибудь, равное Лермонтову или Есенину. Не песенные стихи – нет. Именно для чтения. «Но надо что-то прожить, прострадать, проплакать, прежде чем напишешь подобное», - говорил он. Его личные, авторские блюзы, были написаны белым стихом. Белый стих, который еще называют вольным, – он, как джаз. Размер сохраняешь, а дальше - делай, что хочешь. Но это песни – не стихи.


Чарли ткнул свой мокрый нос в Бобино колено и вздохнул. «Принеси мне пива, Чарли. Много пива. Я сегодня хочу нарезаться». Чарли все понял, сделал три ходки и теперь преданно смотрел в глаза хозяина - не принести ли четвертую упаковку. «Достаточно, друг. Дальше – видно будет». Чарли свернулся клубком и положил морду на ногу Боба. Камин потрескивал, потому, что Полина натаскала откуда-то сосновых поленьев. «Чарли, принеси мне мою «Старушку» дверь открыта». «Старушкой» Боб называл «Кремону», старую чешскую гитару, что он впервые купил на собственные деньги. До того, до Левы, он играл лишь на ленинградских да на шаховских, с копеечными накладными звукоснимателями. Чарли побежал в секретную комнату и вернулся, таща в зубах запыленный десятилетиями чехол. Боб распаковал. Долго смотрел на совсем уже забытую деку. Начал строить, как вдруг… из него полилось…

Бесстрастно делаешь добро,
Соришь несчастьем против воли
И сыпешь все в одно ведро…
С метлою, в ступе, ветром в поле
Летит валькирья над землей,
Над черной нивой запустений,
Без слов, без чувств, без сновидений,
Не мысля о судьбе чужой.

Внизу лачуги нищих душ,
Фортун несбывшихся погосты.
Пустых желаний жар и сушь,
Тлен ожидания… Как просто
Смести метлой немую гниль
Тщеславных, тщетных вожделений,
Разбитых вдребезги волнений
Мгновеньем обращенных в пыль.

Зевает вялая заря,
Кой-как сочится день унылый,
Не сетует закат, что зря
Спалил свечу душе бескрылой.
Так наша жизнь, в чертог скупой,
В обитель немощи и тлена
Едва ползет, согнув колена,
К могиле скорбной и сырой.

Валькирья, нежная душа,
Уйми мой трепет сокровенный,
Пускай не стоит и гроша
Мое желанье… Обновленный,
Хочу пройти я старый путь,
Прожить сначала жизнь пустую,
Я знаю, глупый, что рискую
Вновь обрести пустую суть.

Пусть не себе, но хоть кому
Открою счастье. Иль, в надежде,
Оставить другу моему
Хоть горсть тепла, того, что прежде
Не дал - я сердцем и рукой
Хочу исправить прегрешенье.
Мое ж пусть длится разрушенье,
Но дай вернуть ЕМУ покой.

Валькирья медленно плыла
Внимая молча, безучастно,
Минута страстная ждала
И, слава Богу, не напрасно:
«Не верю я, но, черт с тобой,
Исправь сплетенное судьбою».
Сказала и, взмахнув метлою
Растаяла в тиши ночной.

Боб перебирал струны, но никак не находил ни ритма, ни тональности этому своему поэтическому экспромту. Его пальцы, давно уже считающие, что, и без него, все знают, бездумно ложились на медленные рваные септ-аккорды, разложенные по шаффлу. На полутоне он задерживался, задумался…


Блюз.
Блюз – это человеческая жизнь, рассказ об этой жизни. Рассказ на языке особом, инопланетным. Блюз не бывает нечестным. Точнее, бывает. Но когда он врет – так очевидно… Именно так можно отличить шедевр от подделки. Бобу было наплевать на свой провал. Но он ни разу не писал стихи в рифму. Музыкой он мог рассказать многое, но сейчас, ему показалось, он смог рассказать и стихами о том, что творилось у него на сердце. Он вдруг вспомнил слова Рахманинова о блюзе, как о грустной балладе, blue devils и, о чудо! музыка полилась сама.


Наигрывая и напевая он не заметил, как унесся мыслями далеко от дома, камина, Чарли. Он будто воплотился в свою валькирию и теперь облетал пепелище своей жизни. «Детство без родителей, юность без образования, женщины без любви… Музыка?.. После Нового Орлеана… Неужели же надо было довести все до крайней точки, чтобы понять то, что и так лежало на поверхности и кричало о себе?! Блюз – это свой и только свой язык. Ему никто обучить не может. Он индивидуален, как тон глаз, как абрис губ, как след пальцев, линии руки. Ни одно сердце на свете не бьется с одинаковой интонацией, одинаковым ладом, гармонией, ритмом. М-да. Без инфаркта, до конца не поймешь, что есть сердце и как невозможно без него. Музыка, если ты, воистину, хочешь ей служить, должна быть только твоей, молитва должна быть только твоей, тогда и храм, в котором ты ее произносишь, будет только твоим, и только так голос твой может быть услышан небесами… Но может ли, умеет ли музыка быть без женщины?». Боб резко прекратил играть, расстегнул рубашку и стал растирать левую грудь. Сердце заболело по-настоящему. Даже не заболело, а заныло, будто кто окутал его мокрой тяжелой ватой. «Анжелика и Бет. Кто они? Какое участие они приняли в том кошмарном инфаркте? Почему? Кто свел все линии моей бестолковой жизни в одну адскую точку, сплел в отвратительную дьявольскую удавку, будто в клубок ядовитых змей? Разбил мою музыку, погубил мою любовь, разрушил мое спокойствие, стер мою самодостаточность? Кто?! Похоже сам. Только сам. Это ведь я, слышал и не хотел слышать, видел и не желал видеть, знал и не решался знать. Только я! А уж как обставить это шоу, Богу и Случаю здесь опыта не занимать. Но Анжелика и Бет!.. О, Боже!..».
Через час ему понадобилась четвертая упаковка.


Развод

- Я ухожу.
Анжелика только вернулась из редакции. Бет сидела за столом посредине комнаты. Она была одета в голубые джинсы, светлую кожаную куртку, короткие сапожки и курила тонкую сигарету, наклонив голову набок, неподвижно глядя в пол. Казалось, она внимательно рассматривала рисунок паркета. Собранный красный чемодан стоял рядом с ней.
- Боже мой, Бет, что случилось, - не успела осознать происходящего Анжелика.
- Эн. Я ухожу, - не глядя на подругу, тихо повторила она.
Анжелика, не раздеваясь, медленно подошла к столу и сокрушенно опустилась на стул напротив Бет. Нависла тяжелая тишина. В голове Анжелики замелькали в нелогичном порядке мысли, слова, события последнего месяца.


На следующий день по приезде, Бет переехала к Анжелике. Она лишь заскочила в контору Семена Рахлиса, получила деньги за «орлеанскую деву», как пошутил Сема (он уже был в курсе успешно выполненной миссии) и, сказав, что очень устала и, что ей нужен месячный отпуск, упорхнула.  Анжелика в тот же день сдала статью-отчет о гастролях Боба Харли в Новом Орлеане. Ошеломительных гастролях. Как ни гадко было ей писать эту оголтелую ложь, она ее таки написала (разве впервые?). И даже не потому, что Лева пригрозил расправиться с Бобом. Она вычеркнула музыканта вместе с его музыкой из своей жизни. Правильнее сказать, Бет вытеснила их из ее жизни. Теперь ей было все равно, что будут о нем говорить, как он страдает после такого тяжкого провала, чем займется далее. Любила ли она Бет по-настоящему? Вряд ли. Скорее, Бет просто заполнила огромную, влажную от слез пустоту, оставленную в ее сердце этим человеком. Внутренний барьер, связанный с противоестественностью любви между женщиной и женщиной, был сломлен. Он даже добавил в ее сознание приличную порцию цинизма, так необходимого в работе журналиста. Видя такие перемены (или зная от Левы о деталях поездки), Алевтина совершенно успокоилась на счет своей сотрудницы и они снова сделались подружками. Она дала ей две недели отпуска и влюбленные девушки проводили свой «медовый месяц» ни на минуту не расставаясь. Ходили по музеям, выставкам, театрам, магазинам, делая друг другу маленькие милые подарки в виде комплектов нижнего белья, косметики, недорогой бижутерии и плюшевых игрушек. Гуляли по бульварам и паркам, залитой октябрьским солнцем, Москвы. Было, правда, в этой их радости что-то болезненное, даже истеричное. Все это больше походило на пожар. Пожар жаркий и быстрый. Он пылал вместе с буйной московской золотой осенью и, видимо, так же, как осень, быстро угасал. Холод покрывала дождливого предзимнего неба ощущали обе, но не хотели, боялись сознаваться в этом ни себе, ни друг другу. Страх продлевает, увеличивает страдания иногда до того, что делает их необходимой составляющей, даже потребностью жизни.
Первый конфликт произошел неделю назад, когда Анжелика застала Бет за рассматриванием фотографии Боба. «Ах, прости, забыла выкинуть», - Анжелика выхватила из ее рук карточку, прошла на кухню и выкинула в ведро. Но вечером, она вновь увидела ее в руках Бет.
- Что с тобой, любимая? - не на шутку испугалась Анжелика, - зачем он тебе? Все. Его больше нет в нашей жизни. Ведь правда? Скажи, что его больше нет. Скажи, что любишь меня, Бет, милая, прошу тебя. Она чуть не плакала.
- Конечно люблю, - задумчиво произнесла Бет. - Эн, дорогая, а тебе не кажется, что мы несколько виноваты перед ним? Ведь ему сейчас так тяжело, а мы с тобой будто отплясываем на крышке его гроба.
Бет попала в болевую точку. Это была та самая мысль, которую так усердно гнала от себя она сама. Но виду подавать не хотела, правильнее сказать, страшилась.
- Он получил то, что хотел и что заслужил, - жестко произнесла она. – Он безумно любил свою музыку, пока был окутан славой, обласкан прессой, вознесен до небес поклонниками и поклонницами. Теперь наступили для них времена иные. Но ведь он сам принес ей клятву быть вместе в радости и в горе, в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит их. Это их личное испытание. Мы с тобой здесь ни при чем.
- Мы…, - вздохнула Бет и поставила фотографию за стекло серванта. – А мы с тобой можем произнести такую клятву?
- Конечно, дорогая, - Анжелика опустилась перед Бет на колени, подняла правую руку, как при клятве, и произнесла. – Клянусь, любить тебя вечно и заботиться о тебе всегда, в радости и в горе, в богатстве и в бедности, в  болезни и в здравии, пока смерть не разлучит нас.
Анжелика обняла подругу за колени и сказала,
- А теперь ты, дорогая.
- Не могу, прости…
Бет мягко освободилась от объятий, встала и подошла к окну. Свинцовое небо сочилось мелким беспросветным осенним дождем. Ветер раскачивал черные ветки давно облетевшего ясеня под окном. Во дворе ни души. Анжелика подошла сзади и дрожащей рукой погладила ее по голове. Ей опять стало страшно. Она снова ощутила ту могильную пустоту, что, словно саваном, окутала ее тогда, в номере отеля «Бурбон», когда Боб послал ее к черту.
- Что с тобой, родная?
- Я…, я не могу.
- Но почему! Ты же любишь меня? Ведь правда же? – взмолилась Анжелика, готовая разрыдаться.
- Конечно, Эн. Люблю, конечно. Просто нельзя строить свое счастье на чужом несчастьи. Я так не могу… Уже не могу.
Все ее прегрешения прошлой жизни вдруг лавиной обрушились на нее. Скольких, о, скольких она погубила. Погубила с улыбкой, с искрою злорадства и удовольствия укладывала она в постель мужчин и женщин, разрушая чужую жизнь не по заказу, нет – из собственного остервенелого желания, какой-то дьявольской потребности. И вот пришла расплата. Она не могла выкинуть из головы образ Боба. Теперь ей казалось, что она лишь потому делила постель с Эн, что та, когда-то, любила (да и теперь любит) его. Теперь не Эн представляла его в Бет, а Бет в Эн. Как иронично! Ведь именно этим приемом она воспользовалась, когда совращала Анжелику. Сделала такую же прическу, как у него, покрасила волосы в цвет его волос, вела себя по-мальчишески. И вот теперь, лаская Эн, она представляла его. И ей так хотелось произнести эту клятву, но произнести ее стоя на коленях перед ним. Или, даже лучше, перед алтарем, в подвенечном платье. Слезы катились по ее лицу, будто стекло окна волшебным образом исчезло и осенний дождь заливал теперь ее саму. Она развернулась к Эн. Лицо подруги было таким же мокрым. С минуту они молча смотрели друг на друга и… вдруг слились в болезненно-трепетном порыве. Постель, на сей раз, примирила их, но с этого момента, что-то навсегда изменилось в их отношениях. Две недели редакционного отпуска закончились. Анжелика теперь ходила на работу, а Бет целыми днями сидела дома перед тусклым мокрым окном, держа в руках заветную фотографию, которую Эн уже не решалась выкидывать, боясь разрыва, предчувствуя разрыв. Тем не менее, они с каждым днем все более и более удалялись друг от друга.

- Поедешь к нему, - наконец нарушила тишину Анжелика, с горечью глядя почему-то на колеса чемодана, представляя, возможно, как трудно им будет ехать по гравию к дому Боба.
- Нет, не поеду. Прости меня Эн. Знать судьба моя такая – все время приносить людям боль и страдания. Когда-то давно, обретя свои боль и страдание, я поклялась вернуть. Я отплатила уже сторицей не за одну - за десяток таких несчастных жизней, как моя. Я молю – хватит уже! Но тот, кто дал мне силы мести, больше не хочет меня отпустить. Не-хо-чет. Это дьявол, родная. Самый настоящий дьявол. Я оставляю тебя потому, что знаю - останься я с тобой – быть беде непоправимой. Прости.
- И куда ты? – обреченно, не имея сил сопротивляться, произнесла Анжелика.
- Не знаю. К Семену не вернусь. Он-то ведь и есть его слуга. Постараюсь восстановиться во ВГИК. Буду актрисой. Лучше страдать чужими страданиями, разрушать жизнь на сцене, умирать понарошку. Глядишь, он и оставит меня в покое. Прости… Не поминай лихом твою… Ольгу.
Такси ждало уже полчаса. Она встала, положила ключи от квартиры на стол, взялась за ручку чемодана и вышла из комнаты. Анжелика сидела сгорбившись, словно преклонная старуха. Ни одна мысль, ни одна эмоция не посетила ее. Пустота.


Последний заказ

- Бет, девочка. Ну что ты так растопырилась бодливой козой? Я же не умоляю тебя ни в чем, что нехорошо.
Лева сидел на кухне в квартире Бет и потягивал зеленый с жасмином чай. Адрес он взял у Семы, который буквально устроил ему скандал. Тот напрямую связывал уход Бет с последним «заказом». «Причем тут я, - недоумевал Лева. – Она у тебя чокнутая. Ты бы проверял своих девочек на в смысле по Зигмунду, его мать, Фрейду. В Слободке конкурс, сто жоп на койку и ее - первая. Месяц почти, столовалась с Анжелики. Теперь пропала куда и где. Христос знает что у ней под крышкой черепа». «Я к ней ездил. Она мне даже не открыла. Послала на блаженной матери сквозь глазок. Назвала слугой какого-то там дьявола, стервоза. Сколько сил на нее и вот тебе, Семен Матвеич, пинка в дорогу», - сетовал Сема. Однако, адрес дал. Лева, поначалу, получил тот же ответ через дверь, что и Сема. Но произнеся волшебное слово Боб, с описанием того, как тот «умирает» на Черном озере, и как Лева не исключает найти его на дне с камнем на шее, услышал лязг открывающегося замка.
- Я прошу только съездить и поговорить с ним. Ведь пропадает же парень ни за грош грина. Чем пялится в стекло окна глазами недоянной коровы, слетала бы. Тут полчаса ходу на такси.
- Не о нем ты свистишь – о своих процентах, что потерял на нем.
- И это есть, зайка, не стану кривить сознанием. Да ведь и то и то связно, как Содома с Гоморрою. Но его маза важнее. Он без музыки помрет. Верни его музыке, только и всех делов-то, а на завтрак уж я разберусь своим плешивым умишком-то.
- И как ты это себе мыслишь, своим плешивым умишком?
 Бет прикурила очередную сигарету от сигареты. Огромная хрустальная пепельница была переполнена на треть выкуренными, нервно поломанными окурками. Неудачное упоминание Содома больно ожгло ее.
- Я лишила его Анжелики. По твоему, кстати говоря, заказу. И что я скажу? Простите дяденька, я больше так не буду? Да один мой вид ему, все одно, что самой камень к шее привязать.
- Ну, это не истина. Анжелику он разлюбил - и поделом, и это справедливо. Она только все дело поганила. Всю харизму, весь кураж его сожрала, коза беспутная. А тебя он любит. Поверь старику. Я-то видел, как он тебя глядел в последние деньки... Ну…, перед скандалом, конечно, - поправился Лева.
- Любит, - горько усмехнулась Бет. – Как всегда говорил Боб - то что мы любим, нас убивает. Ты что, мною совсем добить его хочешь?
- Окстись, бог с тобою, девочка моя, - замахал руками Лева. – Ну не веришь моему доброму сердцу, поверь хоть моему скаредскому прагматизьму. Ну за кой ляд мне его гробить? Я на ём до старческих подгузников могу припеваючи ездить. И, потом, в известном смысле, заказ-то ты не доделала. Цель-то была не столько отвратить его от Анжелки, сколько вернуть его в лоно джаза в ульма матерь, так сказать, прости господи. А что мы на сейчас имеем иметь?
Лева, как всегда, перегнул палку.
- А ну, вали отсюда, жид пархатый, - зашипела Бет. Глаза ее из голубых превратились в черные, так расширились в них зрачки. Она схватила с плиты сковородку, сбросила ее содержимое в раковину и замахнулась.
Лева понял, что это не в шутку, что Бет действительно его сейчас ударит. Он вскочил с табуретки так, что она с грохотом полетела на пол и трусливым зайцем поскакал к двери, смешно перебирая своими иксоногими конечностями.
- Что ты, дочка, что ты, зайка, - причитал он на ходу и, лишь когда оказался по ту сторону порога, остановился и, несколько успокоившись, крикнул в открытую входную дверь (Бет его не преследовала). – Это же я пошутил, зайка моя. Ну плохо умеет женщине сделать весело старый одессит. Ты, вот что. Я тут на тумбочке пятьдесят тысяч кладу и адресочек его. Слышь? Ты не кипятись. Ты с ним не спи, я же не прошу сверх надо. Ты его помири с гитарой только. Всем хорошо сделаешь. И мне, старику, и себе, ты ведь безработная нынче, и, главное, хорошего парня спасешь.
- Пшел вон, - уже без прежней патетики крикнула Бет с кухни. Она плакала.
Лева самодовольно ухмыльнулся и прикрыл за собой дверь.
Бет сидела на табурете, опершись локтями на стол, закрыв лицо ладонями и неслышно плакала. Только худые ее плечи поминутно вздрагивали так, что чайная ложка в Левиной чашке подпрыгивала, издавая тихий звон, будто поминальный колокол далекой церкви. Наконец она успокоилась, переставила сковородку со стола на плиту и начала вычищать раковину от жареной картошки, что ссыпала давеча в сердцах. Затем она перемыла всю посуду, выскоблила плиту, вытерла со стола и, выключив свет, вышла из кухни. Работа несколько отвлекла ее и нервная дрожь, что била ее все это время, наконец унялась. Проходя по прихожей в свою комнату, она наткнулась взглядом на толстый конверт, по-видимому, с деньгами и сверху него сложенный пополам листок в ученическую клетку. Она подошла, взяла записку, медленно развернула и прочла, по-детски шевеля губами: «Горьковское шоссе, 15-й километр, направо по проселочной дороге до Черного озера, На северном берегу коттедж красного кирпича с зеленой крышей. Служанку зовут Полина, собаку – Чарли. Удачи». Бет пробежала записку еще раз, затем, прижала ее к груди, прошептала: «Боб, милый мой» и снова разрыдалась.


Здравствуй, Боб

Вот уже неделю Бет почти не спала и почти ничего не ела. И без того худая, она теперь превратилась в бледную тень, в какую-то русскую Марлен Дитрих. Тональный крем не мог скрыть огромных синих кругов вокруг ее глаз. Щеки впали, совершенно стерев некогда веселые живые ямочки с них. Бет лежала в ванной хмуро рассматривая свое тело сквозь голубую, в рваных клоках зеленой пены, воду. Стройные ноги ее, стройными, впрочем, и оставались, но выглядели какими-то уж очень костлявыми. Остро торчали некогда округлые коленки, горными пиками выпирали передние кости таза, живот ввалился так, что, казалось, прилипал к спине, грудь практически исчезла, ребра буквально светились из-под полупрозрачной кожи. «Ну как я ему покажусь такая», - в голос, в отчаянии произнесла Бет и с силой хлопнула ладонью по воде, уничтожая неприглядное изображение. Она резко встала, собираясь выйти, но вдруг замерла и медленно присела на край ванны. «Что я такое говорю, - как помешанная разговаривала она сама с собой, - что значит «ему покажусь?». Ты что, дура, и вправду собралась к нему? Нельзя! Невозможно! Боб, милый, прошу тебя, умоляю, прости ты меня, подлую! Прости! Прости! Не могу я без тебя жить! Я сойду с ума! Я умру без тебя, любимый!». Бет вновь, уж в который раз за эту неделю, разревелась и бессильно сползла обратно в воду. Бедная девушка.


Такси остановилось у указателя «Черное озеро. 2,2 км».
- Туда я не поеду, хозяйка. Раскисло все. Надо было вам джип заказывать. А моя «Тойота» по уши завязнет.
- Ничего, дойду так. А я найду там красный дом с зеленой крышей?
- Боб Харли?
- А вы его знаете?
- Да приезжал на вызов пару раз. Хороший парень, щедрый и веселый. Он ваш друг?
- Друг?.., - задумчиво повторила Бет, - друг…, наверное…
- Держитесь дороги до дальнего края озера, дальше, поворот налево. Там дорога щебенкой покрыта. Она ведет прямо к его дому. Ворота всегда на обычной проволоке. Замка нет. Пес у него смешной. Не злой.
- Спасибо. Вы - находка для жулика или папарацци, - натужно улыбнулась Бет.
- Вы не жулик и не папарацци. Поверьте. Я двенадцать лет вожу людей. Вы, скорее…, друг. Очень грустный друг, - добавил зачем-то таксист.
- Спасибо, - вздохнула Бет, - вы очень проницательны.
Бет расплатилась и вышла. Дома, чтобы скрыть свою худобу она надела не обтягивающие джинсы и пушистый мохеровый свитер. «Если придется, вообще, снимать верхнее», - вздохнула она, нанося последние штрихи макияжа, перед выходом. Стоял вязко-серый ноябрьский день, листва давно опала, земля уже ждала зимы, но было тепло. Дожди прекратились только позавчера, и дорога не успела просохнуть. Черная грязь тускло мерцала голубыми бликами на отвалах глубокой колеи, оставленной каким-то мощным грузовиком. «Да, «Тойота» твоя здесь бы и утонула», - подумала Бет, с трудом выискивая, куда бы ступить своим нежным бежевым сапожком. «Вот, дура, вырядилась, - разговаривать с собой стало, в последнее время, для нее нормой. – Тут болотные сапоги нужны. Забаррикадировался ты, Боб Харли». Дорога была разбита только на выезде на шоссе. Дальше было суше. Плюс к этому, между озером и дорогой шла едва приметная, но совершенно сухая тропинка. Бет медленно шла по ней, наслаждаясь непривычной для москвички тишиной. Черный дубово-еловый лес вставал справа от дороги плотной молчаливой ратью, ощетинившейся кривыми пиками своих голых неприютных ветвей. Казалось, что она с нетерпением ждет чьей-то команды, чтобы обрушить всю силу своего природного гнева на незваную субтильную гостью и сбросить ее в черные воды Черного озера. По мере приближения к конечной цели своего путешествия, Бет шла все медленнее и медленнее. Ей становилось жутко. Вдруг она заметила в чаще леса два ярких пятна - желтое и красное. Это были два клена. «Как это они достояли, кудрявые, до таких-то времен? – удивилась Бет. – Все их братья-сестры давно облетели. А эти… Еще надеются на что-то, дурачки». Бет тяжко вздохнула, перешла дорогу, испачкав таки свои сапожки, и углубилась в «стан врага». Подошла. Кленам было лет по двадцать-двадцать пять. Они стояли почти рядом в лужах собственной «крови» из опавших, но еще горящих угасающим огнем, своих листьев. «Эх, вы, глупенькие, - погладила она один, потом другой ствол. – И что вы сопротивляетесь-то? ведь все же за вас решено давно. На кой черт, вообще, длинная жизнь? Злорадно наблюдать кончину близких? Радоваться, что вот, мол, вы в могиле, а я еще здесь? И что? Что за радость, умирать в одиночестве, глядя на могилы тех, что недавно гуляли, смеялись, веселились… Есть ли праздник в том, чтобы пережить всех и умереть, неоплаканным никем? Господи! Боб… Прости меня… Убей меня… Только живи. Живи вечно и счастливо…». Бет уткнулась лбом в ствол красного клена и заплакала.


Анжелика, абсолютно голая, сидела на кровати. Казалось, что спина ее так и не разгибалась с тех пор, как ушла Бет. Похоже, что, как и Бет, она совсем и не спала все это время. Локтями она оперлась на колени, кисти рук беспомощно свисали с них. В правой безвольно чернел револьвер тридцать восьмого калибра. Она приобрела его еще на третьем курсе, после того, как в парке перед ГЗ Университета изнасиловали и избили ее подругу. Виновных, само собой, не нашли. Сидя в больничной палате у ее кровати она поклялась, что с ней такого никогда не случиться. Никогда. Приятель помог с нужными бумагами и разрешениями. Теперь… была изнасилована она. Изнасилована судьбой, обстоятельствами, своей глупостью… И никакой пистолет ей не помог.  Может теперь?.. Пистолет глухо упал на ковер, но Анжелика, казалось, и не услышала ничего. Ее черные, всегда сверкающие глаза, словно выцвели. В полумраке спальни мерцали синим светом только белки, испещренные красными прожилками бессонницы и слез. Анжелика откинулась на спину и уставилась в потолок. Он, то и дело, оживал, отражая свет фар проезжающих машин. «Как глупо иметь спальню окнами на проезжую улицу», - зачем-то подумала она и повернулась набок. Взгляд уткнулся в фотографию Боба, которую она вынула из-за стекла серванта и поставила на стул рядом с кроватью. «Боб, любимый мой… Что же я натворила… Ведь назло же, назло! - Анжелика резко перевернулась на другой бок. - Назло… Черт. Черт меня попутал. Права Бет. За всем этим стоит дьявол. Но разве не я?.. не моей ли рукой все это… Господи! Спаси меня… Спаси его… Господи, Господи, Господи… Ах, дура. Ни одной молитвы не знаю, журналюга чертова! Хоть бы Отче наш!». Анжелика резко вскочила, кинулась к книжному шкафу, не сразу, но нашла Новый Завет в никогда еще не открывавшемся мягком переплете. Долго листала, наконец нашла, что искала и принялась шептать,


«Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое;
Да приидет Царствие Твое; Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли;
Хлеб наш насущный даждь нам днесь;
И остави нам долги наша якоже и мы оставляем должником нашим;
И не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго; Яко Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь».

Обнаженная девушка, недавно любовница, недавно лесбиянка, недавно лжесвидетельница, с черными распущенными по смуглым плечам волосами и черным револьвером у ног, читала Христову молитву. Картина! Анжелика снова легла на спину и вернулась к началу нагорной проповеди.

«Увидев народ, Он взошел на гору;
и, когда сел, приступили к Нему ученики Его.
И Он, отверзши уста Свои, учил их, говоря:
Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное.
Блаженны плачущие, ибо они утешатся.
Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.
Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся.
Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут.
Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят.
Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими.
Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное.
Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня.
Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на небесах: так гнали и пророков, бывших прежде вас».


Анжелика читала медленно, словно хотела все выучить наизусть. По книге блуждали отсветы проезжающих фар и от этого книжка становилась будто живой.


«Вы слышали, что сказано древним: не прелюбодействуй.
А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем.
Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну.
И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну».


Анжелика, про себя, повторяла, неслышно шевеля губами.

«Светильник для тела есть око. Итак, если око твое будет чисто, то всё тело твое будет светло;
если же око твое будет худо, то всё тело твое будет темно. Итак, если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма?».
«Если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма?» - повторила Анжелика. Она боролась со сном. Как глупо. Впервые за неделю пришел долгожданный сон, а ей надо, просто необходимо, читать.

«Не судите, да не судимы будете,
ибо каким судом судите, таким будете судимы; и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить.
И что ты смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?
Или как скажешь брату твоему: "дай, я выну сучок из глаза твоего", а вот, в твоем глазе бревно?
Лицемер! вынь прежде бревно из твоего глаза и тогда увидишь, как вынуть сучок из глаза брата твоего».


Анжелика уже была в каком-то трансе.

«Просите, и дано будет вам; ищите, и найдете; стучите, и отворят вам;
ибо всякий просящий получает, и ищущий находит, и стучащему отворят.
Есть ли между вами такой человек, который, когда сын его попросит у него хлеба, подал бы ему камень?
и когда попросит рыбы, подал бы ему змею?
Итак если вы, будучи злы, умеете даяния благие давать детям вашим, тем более Отец».

«Просите и дано вам будет, просите и дано вам будет, просите и дано вам будет…, - бормотала Анжелика в бреду, с закрытыми глазами. – Господи! Верни мне Боба!».
Этот крик прозвучал уже когда Анжелика спала.


«Эх. Совсем ему плохо. Никогда его таким не видел», - лизнул Чарли хозяина в лоб. Боб лежал перед потухшим камином, раскинув руки и ноги, как на Андреевском кресте. Вокруг, словно стая ворон на погосте, громоздилась батарея пустых и полупустых пивных бутылок. Боб потерял счет времени. Сколько он пьет? Неделю? Две? Месяц? Всякий раз, когда боль, неизъяснимая душевная боль сковывала кадык, словно застрявшее в горле огромное яблоко, грозя перекрыть доступ воздуха, он кричал Чарли принести пива, тот пулей летел наверх. Однажды он вернулся ни с чем. Тогда Боб, с огромным трудом отыскивая нужные клавиши, включил давно отключенный телефон (тот тут же выбросил сто тридцать два неотвеченных звонка), набрал Полину и она, хоть почти ревела, глядя на страдания Боба, вновь заполнила холодильник доверху, убрала пустую посуду, но Боб быстро восстановил «status quo».


Сейчас он проснулся от холода. «Чарли, где мой свитер, черт возьми». Пес побежал наверх. «И пива прихвати», - крикнул он вдогонку. Его колотило, толи от холода, толи с похмелья, скорее, от всего сразу. Он на коленях подполз к камину. Слева лежали дрова, благоразумно приготовленные Полиной. Он схватил всю охапку и бросил в камин. Потом уперся локтями в кафель перед очагом и стал усердно дуть на угли. От этого упражнения голова закружилась и он повалился на спину. Правда, огонь, все ж таки, занялся. Тут Чарли принес свитер, аккуратно положил его на грудь Боба и побежал за пивом. Боб сел на полу, с горем пополам, натянул свой любимый, уже совсем расползающийся бордовый свитер (если Боб любил какую вещь, то изнашивал «до смерти», пока она не рассыпалась прямо на нем), открыл бутылку пива и долго, медленно стал ее цедить, глядя на разгорающийся огонь. «Жизнь продолжается, Чарли», - потрепал он пса по морде и, не без труда, пересел в свое кресло.
«Вот ведь, Чарльз, - открыл он следующую бутылку. – Вот ведь, In Vino Veritas. Дураки говорят: «In Vino Veritas, In Aqua Sanitas» - истина в вине, здоровье в воде. Что за мудило придумало подобную муйню?! Как можно противопоставлять истину и здоровье? Это что? Антиподы? Это что, взаимоисклююючую…, взаи…, тьфу ты! Это что, противные против друг друга вещи? Либо ты истинен, либо здоров? Какая беспросветная чушь! Какая беспросветная жизнь». После месяца возлияний, Бобу не много уже было нужно. Два пива – и он отрубался. Он и не догадывался, что к нему, за этот месяц, наведывалась куча народа. Был здесь, и не единожды, Лева. Жора пытался его разбудить несколько раз, но тщетно. Гелла, однажды, просидела с ним целые сутки, но он так и не пришел в себя. Точнее, приходил, но Геллу не узнавал. То по очереди, а то и «оптом», приезжали и все музыканты его группы. Все без толку. Полина только разводила руками и… выносила пустые бутылки. Но ничто, в том числе и пьянство, не может длиться вечно. Две бутылки тело его подкосили, но мозг, почему-то, начал работать исправно, чисто. «Не пора ли все это завершить? А, Чарли?» С этими словами Боб размахнулся и запустил пустой бутылкой в противоположную стену. Та, ударившись донышком о кирпичную кладку, тем не менее, не разбилась, упала на паркет, завертевшись юлой, и остановилась, глядя горлышком на входную дверь. Чарли глухо зарычал и тоже обернулся в ту сторону. Боб был слишком пьян, чтобы повернуть голову.
«Здравствуй, Боб», - прозвучал за спиной тихий голос Бет.


Прощай, Боб

Боб не отвечал. Может со стороны это и смотрелось, как шок, но, на самом деле, он просто не мог сосредоточиться. Интуиция подсказывала ему, что произошло нечто важное. Но что?..
- Бет? – туго соображал Боб.
- Бет, - тихо отвечал голос за спиной.
- Кто ты, Бет? – с неимоверной скоростью начал трезветь пьяница.
- Я причина всех твоих бед, Боб, - столь же тихо продолжал голос.
- И?..
- И я пришла просить прощенья.
- Индульгенции, тремя верстами дальше, налево от тракта. Храм Святой Троицы. Настоятель – фарисей и пьяница, отец Анисий, из теперешних, так что обойдется недорого, пару ящиков водки. Хмель, будто корова языком… Мысли стали раскручиваться, как на вестибулярном тренажере. Начало тошнить. Боб резко рванул из кресла в туалет. Долго «дразнил унитаз», затем залез под контрастный душ, поминутно меняя кипяток на ледяную воду. Все пятнадцать минут, что он там провел, он думал лишь о том, что надо прийти в себя. Ни о Бет, ни о цели ее визита он не размышлял. Месячное пьянство тяжелой тягучей жижей сочилось сквозь поры всего его тела и, стекая в корыто ванной, пропадало в четырехглазом сливном отверстии. Боб вытерся полотенцем, оделся и вышел в гостиную если не трезвым, то уж вполне адекватным.
- Здравствуй Боб, - повторила Бет, - можно войти?
- Ты уже вошла, - пожал он плечами.
Бет не находила себе места. Она сорвала с себя шелковый шарф и теперь теребила его в руках, словно двоечник в «учительской», не зная, куда деть глаза. Боб наконец сообразил, что негостеприимен.
- Снимай куртку, там в прихожей есть вешалка, и садись в мое кресло, я сейчас. Чарли, поухаживай за дамой.
Чарли, завертев хвостом подбежал к Бет, глухо гавкнул и побежал в прихожую, показывая путь. Боб прошел на кухню, открыл холодильник, достал шампанское (еще то, от первого визита Анжелики), два бокала, подцепил подмышку стул и вернулся к камину. Бет уже сидела в кресле, на краешке, как  прилежная ученица, положив руки на колени. Боб молча открыл бутылку, разлил по бокалам, подал один Бет.
- Здравствуй, Бет, - смущенно улыбнулся он, будто извиняясь за тот бутылочный бардак, что окружал камин, и выпил до дна. Бет лишь пригубила.
- Я…, - робко начала Бет, - я…
- С извинениями, - помог Боб. – Не стоит, Бет. Вы обе ни в чем не виноваты. Я верую в любовь. В любую любовь. В вашу, в том числе. Не стоит.
- Да нет… Я… Я… Ольга, - выдохнула она.
- Отлично…, Ольга. А я Валентин. Рад и очарован, - Боб налил себе еще и сел на стул верхом.
На дворе еще был день, но гостиная (по воле Левиного архитектора) не имела окон. Свет струился только с лестницы, ведущей на второй этаж, но он ничего не освещал. Бет была этому рада. В полумраке, нарушаемом только огнем камина, она чувствовала себя увереннее.
- Выпьем за знакомство? – поняв, что ее не прогонят, уже не прогнали прямо с порога, осмелела Бет.
- Конечно, Оля. Ваше здоровье.
Кивнув друг другу, они выпили до дна. Боб тут же освежил.
- Как Эн? – искренне, безо всякой иронии или сарказма, осведомился Боб.
- Мы расстались, Боб. Ой…, Валентин, поправилась она, - непривычно, прости.
- Валя. Зовите меня Валей. Валентин – слишком пафосно.
- Валя…, как нежно звучит, - на эту хрупкую, изможденную девочку шампанское подействовало моментально.
- Эн тоже говорила, что это…, дай вспомню…, «мягкое, уютное имя». Так вы расстались?
- Да, Б…, Валя, мы расстались потому, что ничего и не было.
- Ну…, если мои глаза меня обманули… - я не удивлен. В последнее время, меня только и делают, что обманывают. Друзья, недруги, органы чувств. Мне, кроме Чарли, и верить-то некому. Да Полина еще верна, как жена декабриста. За жен декабристов!
Боб, не дожидаясь ответа, выпил свой бокал. Бет, решив идти до конца, сделала то же самое со своим. Голова ее побежала. Нечто подобное произошло и с головой Боба. Шампанское – это вам не русская тугодумная водка и даже не легко-воспламеняющий коньяк. Это фейерверк. Водка разогревает душу, коньяк разгоняет кровь, но шампанское… Оно бьет точно в голову. Это неправда, что пьяный говорит правду. Он говорит, то, что думает в данный момент. Но кто сказал, что это правда? Тем более, истина. Боб, пусть и о десяти классах образования, знал эту науку хорошо. Поэтому приготовился, скорее, к шоу, нежели к серьезному разговору. Хотя, сам факт визита значил для него уже гораздо больше, чем все, что он готов был услышать.
- Ты нашла адрес, приехала… У тебя есть цель? Давай свой бокал. Так будет проще.
Бет послушно протянула руку, хотя, ей уж было достаточно.
- Я…, Валя…, я приехала только за тем, чтобы сказать…, - Бет выпила свой бокал и… упала на колени перед стулом Боба. – Я люблю тебя, чертов Валентин. Влюбилась сразу, как увидела.
- Скажи честно, - Боб был…, Боб не реагировал на этот, как ему казалось, театр. – Все это было спланировано?
- Да, родной. Не удивлена, что ты догадался. Ты ведь такой умный.
- Если тебя кто-либо зовет умным – жди, что тебя оставят в дураках.
- Не от меня, Валя. Точнее…, больше не от меня.
- Это говорит человек, который разрушил мою любовь? и я должен ему верить?
- Да, любимый. Я разрушила твою любовь. Я знаю – ты не способен на убийство. И меня ты не тронешь. Но ты способен на самоубийство. И тут, в изобретательности, в импровизации, нет тебе равных. Ты выбрал самый длинный, джазово-мазохистский путь. Ты убиваешь себя самоедством и пьянством. Пьянством медленным. Не водочным, а пивным. Ждешь инфаркта или инсульта, а до той поры, наслаждаешься своею болью. Я пришла дать тебе свою руку.
- С чего ты взяла, что я обопрусь на нее?
- Это желание, Валя. Желание и потребность, а вовсе не расчет. Значит ли для тебя, что с тобой умру и я?
- Каждый умирает в одиночку. Кажется так говорят? Я не хочу, чтобы ты умерла за компанию. Единственный человек, кого мне действительно жаль, это Чарли. Но я хотя бы знаю, что Полина его не оставит.
- Валя, милый, ты послушай. Послушай, что было на самом деле.
- Не утруждай себя ненужным воспоминанием. Лева нанял тебя разрушить мою связь с Анжеликой. Ты честно и виртуозно выполнила задание. Теперь, естественно, ты бросила Эн, хоть и успела привязаться к ней. Какое, любопытно знать, он дал тебе задание на сей раз? Не спрашиваю за сколько. Жадный Фишман не жалеет денег на будущее. Дай догадаюсь. Вернуть меня в лоно его церкви? Так ведь?
- Ты, как всегда прав. Тебя невозможно обмануть, любимый. Если ты обманываешься, то только потому, что сам этого хочешь.
- Вот это вот «любимый», это часть игры?
Боб медленно выпил свой бокал. Шампанское закончилось. Он встал и пошел на кухню за второй бутылкой. Бет оставалась на коленях перед пустым стулом. Чарли сидел рядом с ней. Он был на ее стороне. Он чувствовал, что девушка не врет. С кухни раздался хлопок открываемой бутылки. Через минуту, Боб вернулся и снова уселся верхом на стул, поставив шампанское под ноги.
- Никакой игры больше нет. И я приехала не за тем, о чем просил Лева. Пятьдесят тысяч…
- Ого.
- Да. Пятьдесят тысяч, что он бросил мне, убегая от моей сковородки… Я к ним не притронулась. Он их получит назад. Ну что! – Бет в отчаянии заломила руки, - что мне сделать, чтобы ты поверил мне! Я здесь потому, что нет мне больше без тебя жизни! Я очень…, очень грешна. Я грешна, как твоя музыка. И она и я, мы обе флиртовали, обманывали, убивали… До тех пор, пока не встретили настоящего человека. И с этого момента, все изменилось. Ни она, ни я не способны  обмануть такую честность, как ты, любимый. Ну чем мне доказать свою преданность? Чем?!
Бет не выдержала. Она бросилась к его ногам и стала целовать его голые ступни, обливая их слезами. Слезы потекли и по Бобиным небритым щекам. Собственно, это была уже не небритость, а борода. Отросли от Анжеликиной стрижки и волосы. Он теперь очень напоминал Христа. Христа в страстную пятницу. Изможденный пыткой пьянства, худой от того, что питался только пивом (сколько ни готовила Полина, он ничего не ел), насквозь прокопченый сигарным дымом. Сцена уж очень выглядела, как покаяние Марии Магдалины. Боб схватил Бет за плечи и заставил подняться. Казалось, он сейчас скажет: «Женщина, где твои обвинители? Разве никто не осудил тебя? И Я тебя не осуждаю. Иди и впредь не греши». Странная это была сцена. Перед пастью каминной преисподней стояли и обнимались два скелета. Казалось, что свет, исходящий от очага не обволакивал, а пронизывал насквозь их обоих. Маленькая Бет потянулась к Бобу губами и… Не было поцелуя более страстного за всю его жизнь. Сколько он длился, знал только Чарли. Он смотрел и радовался. «Та тоже была ничего, - рассуждал пес. – Но она ведь не приехала его спасать. А эта приехала. Пусть будет любая сука, лишь бы жил несчастный мой хозяин».

Анжелика открыла глаза. Новый Завет лежал на ее груди, раскрытый на седьмой главе «Евангелия от Матфея Святого Благословения». Она подняла книжку и прочла: «и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение великое». «Падение великое, - прошептала Анжелика. – Его дом! Мне надо ехать… Надо ехать». Она резко встала и побежала в ванную. Перед зеркалом, что простиралось от пола до потолка её ванной комнаты она остановилась. «Боже. Во что я превратилась! Ну как я ему покажусь такая?!». Женщина! Что за логика! Она ведь и на эшафот не пойдет без макияжа. Одна великая актриса, решив покончить счеты с этим миром, нарядилась в лучшее свое платье, надела шикарные туфли, напудрилась, напомадилась, легла в грациозной позе и выпила смертельную дозу снотворного. Не важно, что нашли ее скрюченную, с синим лицом и безумным стеклянным взглядом, в огромной луже собственной блевотины. Главное, что она думала, что уходит красиво. «Черт!» – топнула ногой Анжелика и включила душ.


Полтора часа приводила она себя в порядок. Привела. Хоть было холодно, она оделась, как в первый свой визит к Бобу, добавив лишь колготы, теплую накидку. Правда, из-за бессонных ночей, она казалась теперь лет на десять старше. Но, тем не менее, так же обворожительна, как и прежде. Улыбнувшись себе в зеркало, она пошла к двери, оглядела квартиру и… взгляд ее наткнулся на черный пистолет, лежащий на пушистом белом ковре перед кроватью. Без особой мысли, машинально, она нагнулась и сунула его в свою сумочку. Это было обычное правило. Всегда помня о своей клятве перед постелью изнасилованной подруги, она неизменно носила его с собой.


Увидев огромную грязную лужу при съезде с шоссе, она поставила свой голубой «Ситроен» на обочине, пискнула сигнализацией и пошла пешком. Шла очень медленно, потому, что ее модельные черные туфли с золотыми бабочками постоянно проваливались в безжалостную грязь. Она остановилась, выбрала сухое место, огляделась, убедилась, что никого поблизости нет, сняла туфли, цепочку и колготы и пошла босиком, решив, что оденется перед домом. На полпути она вдруг остановилась. Сквозь частокол черных стволов голых дубов и неприютных елей, кричали два удивительно ярких пятна. Это были два запоздалых клена. Анжелика пошла к ним. «Милые, да как же вы схоронились-то тут? Спрятались, глупышки, - она гладила их стволы, как головы разбегавшихся шкодливых ребятишек. – Ну? Значит будем жить? Не отступать и не сдаваться? Так и будет». Она страстно обняла красный клен и поцеловала его в жесткую влажную кору (возможно, это была еще не просохшая влага слез Бет). Она вдруг почувствовала прилив настоящего сексуального влечения, в замешательстве отпрянула от дерева, долго посмотрела на него и сказала: «Прости, дружище, но я теперь принадлежу только ему».

- Хватит мне этих припевок, Джордж.
Лева сидел в японском, в красных птицах, халате на огромной мягкой синей подушке, лежащей прямо на ковре его безвкусно обставленной гостиной, которой он так гордился.
- Я уже был у него. Глухо. Он даже меня не узнал.
- Теперь узнает. Клянусь тебе наследством моей мамы. Поезжай. Он теперь ручной, как зверь. Просто перетри с ним. Он же любит твои дешевые философьишки. По моим данным, наша бабочка уже опылила этот пестик.
- И что?
- Послезавтра концерт в зале Чайковского. Это мой ему подарок. Моральный ущерб, так сказать, за Новый Орлеан. Аншлаг гарантирован. С гонорара не возьму ни сентика. Пресса готова. Подарок. Понимаешь?
- Оставил бы ты его в покое, Лева. Ну что он тебе дался? Вон, Гурвич как подрос, Битов на коне теперь. Свинг – не свинг, а конфета в тесте. Пусть Боб живет, как ему хочется. Отпусти.
Жора, - Лева напрягся и встал. – Ты делай, что делать дают. Тебе в «крестах» уж пару лет, как прогулы ставят. Иди. Не маячь. У меня без тебя на вчера сто паршивых дел. Иди.
Жора скрипнул зубами. «Нет, брат, я сяду, что заслужил, но Боба ты не получишь. Хватит уже, кровосос». С этой мыслью Жора вышел из «Дома на набережной» и сел в свой «Лексус».

- Господи! Спасибо тебе!
Бет откинулась на спину. Блаженная улыбка не сходила с ее лица.
- Как же я счастлива, Валечка.
Боб перевернулся на живот и посмотрел на Бет.
- Ты не представляешь, как ты хороша.
- Врешь, любимый, - счастливо хохотнула Бет. – Я теперь сушеная вобла. Подожди. Откормишь меня – тогда держись. Выпью до дна, до капельки последней, ничего не оставлю никому. Все мое!
- И поиграть не дашь перед смертью?
Бет молнией прыгнула на Боба и впилась долгим поцелуем в его шею
- Только мне! – наконец оторвалась она, - только мне ты теперь будешь играть. Боже праведный! Какой же ты красивый!
- Вот и ты врешь. Я ведь с Нового Орлеана ничего не ел, кроме пива. А, нет, позавтракали с Чарли в день приезда.
- Не волнуйся. Готовить я умею. Ты знаешь, как гусей откармливают перед продажей?
Бет действительно была счастлива. Она почти не рассчитывала на такой исход. Она шла сюда будто даже не по своей воле. Будто кто-то другой вел незримой рукой ее за руку. И этот кто-то, точно не был дьяволом, что водил ее всю ее жизнь. Слова лились из нее непрерывным потоком, потому, что у женщины любовь, переливаясь через край, всегда превращается в слова.
- И куда ж ты меня продавать понесешь. Один уж продал меня.
- Не-е. Я для себя тебя откармливать стану, - рассмеялась Бет. Так вот. В деревне гуся подвешивают к потолку, чтобы совсем не двигался и не тратил сил и кормят жирными лесными орехами. Представляешь? Он чуть не вдвое в весе набирает.
- Ну тогда нам нужно будет купить два гамака и тонну орехов, - рассмеялся и Боб. Будем кормить ими друг дружку, пока веревки не полопаются. А…, - вдруг задумался Боб, - а как же это гусь…, ну это…
- Гадит? – помогла Бет. – Под ним ставят ведро и выносят его регулярно.
- Не пойдет. Я не желаю смотреть, как ты…
Боб покатился со смеху. Рассмеялась и Бет.
- А я и не собираюсь висеть с тобой. Я подвешу тебя, поставлю под тобой ведро и буду выносить, как переполнится. Я все готова для тебя делать. Все. Слышишь!
Бет сделалась вдруг серьезной.  Она встала перед лежащим Бобом на колени на постели, спиной к лестнице, подняла правую руку и произнесла: «Клянусь, любить тебя вечно и заботиться о тебе всегда, в радости и в горе, в богатстве и в бедности, в  болезни и в здравии, пока смерть не разлучит нас».
- Аминь, - раздался тихий женский голос за ее спиной.
Бет резко повернулась, Боб приподнялся на локтях. У перил лестницы стояла Анжелика. Она была точно такая, как в первый свой визит и Боб испытал нечто, что принято называть «Deja Vu». Бет проглотила комок, но он вновь поднялся к горлу. Она села на корточки, лицом к Анжелике и вперила в нее ненавидящий взгляд. Казалось, сейчас в ней проснулась вчерашняя Бет.
- Может мне священника позвать? – с сарказмом произнесла Анжелика. - Фаты у невесты, правда, нет, да и жених без фрака.
Голос, его металлические нотки не предвещали ничего хорошего. Это было гораздо больше, чем просто горечь или сарказм. В нем слышалась угроза.
- Давайте, раз уж у нас такая экстравагантная свадьба, я исполню обязанности батюшки. Уж благословлю, как надо. Я придумала новый обряд. А ну-ка, трахни его Бет, как еще вчера трахала меня. Ну. Я хочу чтобы вы оба кончили. Скрепили узы, так сказать, кровью.
Оба напряженно молчали.
- Давай! – гортанно крикнула Анжелика, резким движением достала из сумочки револьвер и направила его дуло на голову Бет. – Сделай так, чтобы он кончил! Ну!
Бет не двигалась. Она сидела гордо и прямо и остервенело смотрела на Анжелику.
- Что ты здесь делаешь, дорогая? - напряженно произнесла она.
- Я пришла взять то, что принадлежит мне, дорогая, - присела она на перила лестницы, - но застала воришку. Представляешь? А что делают с воришками? Их убивают на месте преступления. При попытке к бегству. Дознавателям скажу, что была у друга, разрешение на оружие у меня в порядке. Увидела, испугалась, выстрелила.
- Ты же не собираешься стрелять, Анжелика, - вступил в разговор ошарашенный Боб.
- Это еще почему? – осклабилась та. – Думаешь, мне жаль этой… вертихвостки? Бессмысленное прошлое, бессмысленное настоящее, бессмысленное будущее. На ее похороны вообще никто не придет. Милиция поленится даже дело завести. Ноль.
- Анжелика, ты не в себе.
- Надо же! Где-то я уже это слышала.
- Эн, прошу тебя, опусти пистолет, - старался быть спокойным Боб.
- Не называй меня Эн, мерзавец! – фальцетом выкрикнула Анжелика. – Я любила тебя, я любила ее, я любила весь мир вокруг вас! Вы его уничтожили, низвергли в ад райские кущи. И теперь я отправлю туда вас обоих.
- Анжелика, успокойся. Чего ты хочешь, - пытался казаться спокойным Боб.
- Я уже сказала. Я пришла взять то, что принадлежит мне. Но застала воришку. Что нам с ней сделать, Боб? Слово за тобой. Хочешь – отпустим. Но только с условием, чтобы духу ее не было больше ни в Москве, ни в жизни нашей с тобой. Пусть катится к себе в деревню и там откармливает своих гусей.
- Анжелика. Я люблю ее и она останется здесь, а ты сейчас уйдешь. Между мной и тобой больше ничего нет. Конец, понимаешь?
- Ну что ж, - угрожающе спокойно произнесла Анжелика, - Alea jacta est.
Она встала, эффектно расставив ноги подняла револьвер двумя руками, как в кино, прищурила левый глаз и навела на голову Бет… Затем, видимо, по-женски, пожалев ее посмертную внешность, перевела прицел на сердце и… нажала спусковой крючок. Прогремел выстрел. Лежащий у камина Чарли от этого грохота вскочил, как ошпаренный и, почуяв неладное, стремглав метнулся наверх.
Хрупкое тело Бет рухнуло на колени Боба. Совершенно не веря в происходящее, он схватил девушку на руки. Глаза ее были открыты, но свет, которым она, еще минуту назад, озаряла эту комнату, потух. Бет была мертва.
- Бет! Бет! Милая! Господи! Скажи, что это сон! – прижимал он к груди горячее и мокрое от крови тело Бет.
- Будет и тебе сон, малыш Боб Харли. Прощай, Боб.
Анжелика перевела пистолет на Боба и теперь, не жалея уже внешности, целила точно в лоб. Чарли, проскальзывая лапами по ступеням, не добежав последних пяти, прыгнул так, как никогда в жизни не прыгал и впился зубами в левую руку Анжелики. Прозвучал выстрел, с металлическим лязгом посыпалось стекло лоджии. Пуля пролетела мимо. Анжелика дико закричала от боли, выронила пистолет и бросилась вниз. Чарли не преследовал. Он кинулся к Бобу. Боб сидел на кровати, бледный, как сама смерть. На коленях его мирно лежала голова Бет. На лице ее запечатлелась навеки умиротворенная улыбка. Дьявол наконец-то отпустил ее. Ее принял Бог.

Анжелика бежала не разбирая дороги. Голова ее горела. Она не могла понять, что было с ней, что произошло с ней в тот жуткий миг, когда она увидела их двоих. Их двоих! Совершенно счастливых! Вместо одного, умирающего от тоски, Боба. Наконец, она добежала до машины, завела и ударила босой, изрезанной камышами ногой (туфли она потеряла по дороге) по педали газа, резко вывернув руль влево. Машина с визгом развернулась на сто восемьдесят и рванула в сторону Москвы.

Жора переехал мкадовский мост и неспешно пустился по уже темному Горьковскому шоссе. «Нет, чертов жид, - рассуждал он сам с собой, - я не дам тебе погубить еще одну православную душу. Хватит с тебя и меня, упырь. Лучше отсидеть десять лет, чем всю жизнь пресмыкаться перед таким вот вампиром. Да мы еще и посмотрим, кто сядет. Уж один-то я туда теперь не пойду. Сейчас скажу Харли, что я с ним. И ему станет легче, но, главное, станет легче мне». Резкий свет фар вдруг ударил ему в глаза. «Что за…, - только и успел сказать он. Голубой «Ситроен С-4 Пикассо», на бешенной скорости вонзился в капот бежевого «Лексуса». Через секунду произошел страшный взрыв, отбросивший пять ближних машин в кювет. Анжелика и Жора сгорели дотла.


Валентин

Апрель.
Лед еще не сошел, но чудилось, будто под ним, как под истончившейся, грязно-синей скорлупой яйца какого-то фантастически-огромного динозавра, живет, растет, дышит существо, которое вот-вот прорвет ненавистную пленку и вырвется наружу своим молодым, дымящимся и сверкающем на весеннем, скупом еще солнце, телом. Черное озеро дышало. Дышало и все вокруг него. Дышали столетние дубы и молодые клены. Дышали полнотелые, полногрудые березы, уже покрывшиеся бледно-зеленым бисером нарождающейся листвы. Они больше не плакали. Проталины на пригорках покрылись девственно-нежным пушком юной травы и тоже дышали. Над всем этим неспешно оживающим миром дышало высокое чистое лазоревое небо. Весна.


За домом красного кирпича с изумрудной крышей, спиной к юной березовой рощице, высились три православные креста черненого дерева. Три бугорка под ними были сплошь устланы нежным, будто подвенечная фата, ковром бледно-голубых подснежников. В перекрестьях деревянных просмоленных брусков были прикручены латунные таблички с именами: Ольга Николаевна Зайцева, Георгий Константинович Левин, Анжелика Юрьевна Анисимова. Даты рождения были разными, но дата смерти на всех одна 21.11.2009. На кресте, что по центру, Георгия Константиновича Левина, чуть ниже основной, была прикручена еще одна табличка, на которой было выгравировано: «То, что мы любим, нас убивает». Все три могилы были обнесены общей низенькой оградой из такого же мореного дубового бруса, что и кресты. В левом углу ее, ближе к дому, была вкопана деревянная скамейка и маленький столик, на котором сейчас стояла початая бутылка водки и граненый стакан. На скамейке сидел мужчина в кожаной куртке. За спиной его, наперевес, как охотничье ружье, висел футляр с гитарой. У ног его сидел пес. Это был хозяин этого дома, Валентин Подольский и его единственный теперь друг, Чарли.


Сколько согласований, сколько взяток он роздал, чтобы получить разрешение на захоронение тел трех своих друзей на своем участке! Но самая большая сложность была с родственниками. Точнее, с братьями Анжелики. У Бет и Жоры ближайших родственников не оказалось. Братья ни в какую не соглашались, ссылаясь на то, что им неприятно поклоняться памяти сестры черт знает где, да еще на территории человека, который, по слухам, стал причиной ее смерти. Никакие уговоры не помогали, пока Валентин, наконец не купил каждому по машине (не дешевой машине) под предлогом удобства посещения могилы Анжелики. Со дня похорон они так ни разу и не приезжали.


Все эти затраты, плюс разрыв контракта с Левой, обошлись Валентину в «Гибсона», «Коровина» и московскую квартиру. Но у него даже осталась еще приличная сумма, на которую он собирался летом поставить здесь небольшую часовенку. Шуму эта история наделала много, но как водится в московских богемных кругах, грязь довольно быстро осела, уступив место новым скандалам. И слава Богу.


«Вот так вот, Жора, - Валентин, поставил стакан и занюхал рукавом, - как странно сбылись твои предсказания. Я думал, что вы убьете меня, а оказалось, что ваша любовь ко мне убила вас. – Он посмотрел на часы, надел широкополую шляпу. – Пора, Чарли, не то автобус без нас уйдет». Он закрыл пробку, стряхнул стакан и, надев его на горлышко бутылки, поставил ее под скамейку. Друзья тронулись в путь.

- Ну доедай уже, пошли. Опоздаем.
Худенький прыщавый студент первого курса консерватории имени П.И. Чайковского, подгонял свою очкаристую подружку. Та, толком не прожевав свой хот-дог, спросила, - «И ну что?».
- А то, что такому надо в Карнеги-холле выступать, а он в переходе, на Манежной, как последний бомж.
- Значит никакой он не гений.
- Милиция пускает людей специально поверху, потому, что весь переход забит. Его с Европы едут послушать.
- Если он такой гений, что же к нам не идет?
- Дура ты, Олеська, прости господи. Это не он к нам - мы к нему должны ходить. Учиться у него. Ну вот, смотри, из-за тебя опоздали.
Из жерла перехода под Манежной площадью «торчал» длинный «хвост». Над головами зевак неслась неповторимая блюзовая импровизация. Студенты, не обращая внимания на окрики, просочились, в конце концов, в первые ряды.
У мраморной стены, на высоком концертном табурете сидел седой мужчина, лет сорока. В руках он держал видавшую виды, семидесятых годов «Кремону» и вытворял с ней такое, что глаз не поспевал за пальцами музыканта, а музыка… Музыка, казалось, словно клещами хватала слушателя за сердце и вытаскивала его наружу, заставляя биться вместе с блюзовым новоорлеанским, да нет, русским ритмом. Перед ним лежал раскрытый футляр от гитары. Деньги уже сыпались через край. Рядом сидел подворотного вида, лохматый бракованный, но очень обаятельный миттель. Перед ним лежала шляпа с широкими полями, которая тоже была переполнена.
Гитарист закончил очередной блюз на вибрато и…
- Успели, прошептал прыщавый студент очкаристой подружке.
- Куда успели?
- Слушай, дура ты проклятая. Молчи и слушай.
Музыкант, не открывая глаз (он всегда играл с закрытыми глазами), дал длинный сложный проигрыш и вдруг запел, нещадно синкопируя всем известную песню:

Уж ты Порушка-Параня
Ты за что любишь Ивана
Ой, да я за то люблю Ивана,
Что головушка кудрява.

Я за то люблю Ивана,
Что головушка кудрява
Что головушка кудрява,
А бородушка кучерява.

Что головушка кудрява,
А бородушка кучерява
Кудри вьются до лица,
Люблю Ваню-молодца.

Кудри вьются до лица,
Люблю Ваню-молодца.
Эх, Ванюшка-Ванюшка по горенке
Похаживает.

Уж как Ванюшка по горенке
Похаживает
Он свои сапог и об сапог и
Поколачивает

Уж как ты меня суда-
Рушка высушила
Уж да без морозу, без ветру
Сердце вызнобила.

Музыкант ходил по теме, как по своему дому, ломая, уводя и вновь возвращая в лад. Говорили, он называл это эллипсисом. Сначала первые ряды, а после и вся, не счесть, сколько их было, толпа слушателей начала приплясывать. Акустика в переходе была почище, чем в концертном зале Чайковского и звуки русского блюза доносились до Красной площади и Александровского сада.


Наконец, длинным запредельным проигрышем музыкант закончил композицию и, под оглушительные аплодисменты и крики «браво», низко поклонился публике. Вдруг собака глухо зарычала. Музыкант открыл глаза. В ворох мятых купюр всевозможных валют глухо упала полукилограммовая пачка долларов. Он поднял глаза. Перед ним стоял немолодой мужчина, безвкусно, но очень дорого одетый. Фигура его была ужасна. Ноги буквой «икс», грушевидный череп и такой же формы живот.
- Возвращайся, Боб Харли. Ты же гений. Что ты скоморохом тупорылых потчуешь? Хватит. Кто прошлое помянет, ведь тому и глядеть нечем.
Музыкант полез в карман, достал пачку «Беломора», закурил и медленно произнес,
 - Вы, похоже, обознались, любезнейший. И денег дали не тому. Заберите себе свой мусор. Меня зовут Валентин.
Валентин Подольский.




Октябрь, 2009 г.


Рецензии