Татьяна Касаткина Христианство всегда в кризисе

(Из письма  Ф.М. Достоевского к Н.Д. Фонвизиной) «...я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной».


Касаткина Татьяна Александровна — доктор филологических наук, философ; председатель Комиссии по изучению творчества Достоевского Института мировой литературы им. А.М. Горького; автор книг «Характерология Достоевского» (1996), «О творящей природе слова. Онтологичность слова в творчестве Достоевского как основа «реализма в высшем смысле» (2004); составитель, редактор и комментатор Собрания сочинений Ф.М. Достоевского в девяти томах (М., «Астрель», 2003—2004); постоянный автор и лауреат премии «Нового мира».

— Татьяна Александровна, часто можно слышать, что Достоевский — мрачный писатель, и даже «Братья Карамазовы» — это полный мрак, включая Алешу и его альтер эго — старца Зосиму...
— Недавно вышел даже томик, который так и называется «Светлый и жизнерадостный Достоевский». Один немец в Финляндии, Оскар Шульц, читал лекции и в результате чтения этих лекций пришел к выводу, что светлее и жизнерадостнее писателя нет. Я бы сказала, что Достоевский — единственный прямой наследник Пушкина, в том числе и в способности к свету и жизнерадостности. Этот неискоренимый жизнеутверждающий пафос, может быть, лучше всего выразил Митенька Карамазов: «В ста муках, во всех несчастьях я есмь». То есть что бы ни происходило, я все равно всегда есмь, и это уже радость и счастье жизни — само это ощущение бытия. Ужас возникает там, где «я есмь» начинает уничтожаться. И вот тогда у Достоевского действительно наступает мрак и ужас, но он нахлынет на кого угодно в такой ситуации. Дело, однако, в том, что у Достоевского область, где «я есмь», гораздо шире, чем у большинства других писателей. Потому что он действительно пишет о человеке во всей его взаимосвязанности с мирами иными, а если душа не соприкасается с мирами иными, то тут и начинается смерть и разложение. Таким образом, Достоевский жизнерадостнее очень и очень многих.
«Мрак» — это, наверное, еще и свойство восприятия, свойство глаза воспринимающего. Можно ведь сказать, что и история Христа чрезвычайно мрачная. А для христиан это самая светлая и радостная история, какая только могла произойти на земле. Достоевский же четыре года читал только Евангелие: другие книги на каторге были недоступны. И после каторги он начал писать стилистически адекватно Евангелию. Именно во мраке и косности жизни, сквозь эти мрак и косность, в самой их глубине он умудрялся видеть сияющий свет. Так что вопрос о жизнерадостности Достоевского в большой степени вопрос нашего зрения, вопрос возможностей нашего глаза. Мы можем за Достоевским последовать? Можем мы в этом мраке свет увидеть и увидеть, как свет побеждает мрак, преображает косность? Или мы на это не способны? Ну, если не способны, тогда для нас все будет мрачно, безусловно. Хотя Достоевский все усилия прилагает для того, чтобы мы могли за ним последовать.

— Что вы думаете о реальном присутствии Достоевского в наши дни, не легенда ли это — необыкновенная и все возрастающая популярность Достоевского?
— Я не знаю, насколько реально он популярен. Я только что пришла из института, со спецсеминара, где все сидящие передо мной студенты читали Достоевского, но это понятно, они сами пришли на этот спецсеминар. Но как-то мне попался на глаза журнал-газета МГУ «Сачок», и там был житейский совет: если жизнь зашла в тупик и надо что-то радикально в ней или в себе переломить — перечтите «Братьев Карамазовых». Это, как сейчас дети говорят, одна из самых сильных заморочек — прочесть «Братьев Карамазовых». Количество продаж книг Достоевского, которое чрезвычайно возросло после того, как был показан сериал «Идиот», тоже о чем-то говорит. Человек посмотрел и захотел перечитать. И не только «Идиота». Иногда людям надо просто напомнить, о чем это, да даже просто — что это есть, и сразу следует такой взрыв... Достоевский, безусловно, присутствует в нашей жизни, причем как бы даже вне присутствия, почти как Пушкин. Знаете, как это: «А сапоги кто чистить будет? Пушкин, что ли?» Достоевский, не дойдя еще до этой степени включенности в народное бытие, тоже постоянно присутствует как некий герой нашего времени. И недаром можно слышать, что мрачнее Достоевского писателя нет. Это же очень расхожий образ. Одна из черт этого героя. Я знаю, что в Питере перед прогнозом погоды появляется Достоевский, собеседующий с Родионом Раскольниковым на тему, что, мол, «зачем ты, Родя, старушку убил, всего же ведь десять копеек взял». «Зря вы, Федор Михайлович, — отвечает Раскольников, — десять старушек, ан вот уже и рупь». Дикая, конечно, штучка, но на присутствие Достоевского в сознании (в том числе и как некоего ограничителя разгула и разнузданности этого самого сознания) и на потребность этого присутствия тут все равно указание есть. Я думаю, что Достоевский все больше и больше будет присутствовать в нашей жизни просто потому, что мы в этом нуждаемся. Вот, опять-таки, по опыту ведения спецсеминара: студенты, которые ко мне пришли, на первых занятиях повергли меня в мрачное состояние, потому что они проходили Достоевского так, как его слишком часто, к сожалению, проходят в школе. Дело в том, что его нельзя читать в некой линейной перспективе сюжета. У Достоевского значима абсолютно любая деталь. Он за каждым реальным жизненным событием видит его — еще более реальную — евангельскую подкладку. В этом смысле очень показательно письмо, которое он написал в связи с делом Корниловой, этому делу был посвящен не один выпуск «Дневника писателя». Речь идет о беременной двадцатилетней мачехе. Она выкинула свою падчерицу в окно, та встала на ножки и пошла, а мачеха, даже не посмотрев окно, не узнав, что случилось с девочкой, оделась и пошла доносить на себя в полицию. И вот Достоевский высказал предположение, что, наверное, причиной тут был аффект беременности, и один из его читателей и поклонников — чиновник министерства, которое ведало прохождением апелляций, написал Достоевскому письмо с предложением действовать вместе. И Достоевский в ответном письме рассказывает, какие он предпринял действия по поводу дела Корниловой, и заканчивает письмо совершенно, казалось бы, неожиданным образом. Он вспоминает о том, что в Иерусалиме была купель — Овечий источник, и когда ангел сходил и вода возмущалась, первый, кто входил в купель после возмущения воды, исцелялся. И вот у одного расслабленного, который лежал возле купели, не было человека, как он говорил, который мог бы поднести его к купели, чтобы он первым вошел... Всякий раз, как он сам доползал до купели, кто-то уже успевал зайти и исцелиться. И вот, заканчивает Достоевский, таким человеком у нашей больной, судя по всему, хотите быть вы. Не пропустите же момента, когда возмутится вода… То есть за бытовой историей он видит евангельское событие. Оно происходит всякий раз в других обличиях, с другими именами, но происходит все то же самое. Опять есть человек, который хочет исцелиться, но для этого нужен другой человек. Просто «не пропустите же момент, когда возмутится вода». И вот так он писал — это его стилистический принцип: везде сквозь ткань его романов сквозит Евангелие, и, как и в этом примере, оно присутствует, абсолютно не отменяя всю плоть и кровь реального и трагического события. Трагизм очевиден: беременную женщину забирают, в тюрьме должен родиться ребенок, она должна с ним разлучиться по приговору, и какое ее ждет будущее — в Сибири, на поселении? Сама по себе история мрачная и трагичная, но Достоевский в ней сразу находит это евангельское ядро и, соответственно, сразу находит возможность ее разрешения. Просто нужно, чтобы нашелся человек. И вообще, очень часто нужно, чтобы просто нашелся человек. Достоевский, кстати, почти всегда делает на этом акцент. Весь роман «Преступление и наказание» построен на том, что для кого нашелся человек, тот спасся. Для Раскольникова Соня нашлась, для Сони — Раскольников, для Дуни — Разумихин, для Разумихина — Дуня, и все, кто друг для друга нашелся, спаслись. Для Свидригайлова никто не нашелся, он погиб. Этот призыв — найти человека и найтись человеку — настолько для нас сейчас актуален, что, я думаю, актуальнее Достоевского у нас и человека-то нет. Кто нас еще позовет, чтобы мы стали друг для друга такими вот людьми?! Ну, понятно, Христос. Церковь христианская. Но многие ли до нее доходят, и многие ли в нее так серьезно вдумываются и вживаются, как к этому Достоевский призывает? Вот чем становится Достоевский в нашей жизни — он детоводитель ко Христу, всеми своими произведениями, только читать надо уметь.

— Любой американский триллер или боевик, собирающий сотни миллионов долларов в прокате по всему миру, — это история Раскольникова без наказания. В современной мифологии и сам Раскольников — молодец и джигит: исчадье ада погубил, деньги роздал бедным. Дурак только и слюнтяй, что ментам сдался. Нервишки сдали — вьетнамский, не иначе, синдром. Как Достоевский вообще может восприниматься в таком мире?
— Конечно, в боевиках показывается усеченная и сильно сокращенная реальность. Здесь — добро, здесь — зло, сейчас всех злых перестреляем и настанет если не рай, то хорошие времена. Но это еще что. Сейчас идут много дальше, в качестве положительных героев уже выступают вампиры. Во всяком случае, они, будучи главными героями некоторых фильмов, вызывают у зрителя сочувствие. Впрочем, еще вопрос, что хуже — превращение, извращение реальности или ее сокращение, усечение. Но Достоевский-то как раз в мире, где такие фильмы становятся повседневным питанием, он как раз и есть противоядие. Как хорошая пища — противоядие от всякой фастфуд. Вообще же «Преступление и наказание» в том смысле, о котором вы сказали, изначально как бы переворачивает голливудский жанр. Есть молодой, красивый голубоглазый, черноволосый, сильный, умный, добрый, отзывчивый, готовый взять на себя ответственность... И есть вот такая — противная, косичка вообще вся в масле, сестру за палец укусила, деньги у всех отбирает, проценты дерет немыслимые, и вообще, зачем ей жить… И все равно, когда происходит «зачистка», то оказывается, что жить дальше невозможно. Мир таким образом не исцеляется. И ведь это текст, который входит в обязательную школьную программу. Мне кажется, это и еще одно присутствие Достоевского в нашем мире, и базовое противоядие. Но противоядие нужно вводить грамотно: для того чтобы текст «Преступления и наказания» был хорошо и правильно прочитан, чтобы он стал основой на всю жизнь, для этого должен быть хороший учитель. Если Достоевский детоводитель ко Христу, то еще должен найтись детоводитель к Достоевскому. А это большая проблема сейчас. А в том случае, если не будет хорошего учителя и тем более будет плохой учитель, то «Преступление и наказание» может стать наоборот ядом... Я знаю историю. В том селе, где мы купили дом, на границе Рязанской области и Мордовии, лет тридцать назад пятнадцатилетний юноша убил топором свою учительницу по прочтении «Преступления и наказания». Решил попробовать: он может, как Раскольников, или он «тварь дрожащая»? Он до сих пор там живет, родным удалось замять это дело. Но эту историю до сих пор рассказывают. Таким образом, неправильно понятый роман «Преступление и наказание» может вызвать реакцию почище тех боевиков, о которых вы говорите. Это чтение сложное, и лучше уж его пускать на самотек, чем доверять детоводительство плохим педагогам. И что тут делать, честно говоря, я не знаю. Только спасти себя самим. Сейчас надо готовить учителей, которые будут готовить детей, и если все это будет происходить нормально, то нам никакие инъекции чужой и чуждой культуры не страшны. А вот если этого не будет происходить, то на что нам уповать? На то, что кто захочет, для того средство спасения дано. Это как есть лекарство от смерти — Христово причастие, но для того, чтобы его получить, нужно хотя бы до храма дойти. Кто захочет — тому дадут. Это всегда так. Никого нельзя заставить взять. Сейчас много выходит комментариев к Достоевскому. У Бориса Тихомирова выходит в Петербурге книга комментариев к «Преступлению и наказанию». Я недавно издала 9-томное собрание сочинений, рассчитанное на широкого читателя, с самыми обширными комментариями и сопроводительными материалами. То есть как раз в расчете на школьников, студентов, которые хотят читать и понимать Достоевского, но у которых нет учителя. Так что кто захочет, тот возьмет. Вопрос в том, кто захочет. Но мне почему-то кажется, сейчас много будет желающих.

— Можно часто слышать — опять-таки от неглупых людей, — что христианство переживает кризис и дальше он будет только углубляться. Такое возможно?
— А христианство непрерывно в кризисе. С самого начала. А уж если говорить о церкви… Достоевский как написал: «Церковь в параличе с Петра Великого»… А ведь писал о более-менее, казалось бы, благополучном, по сравнению с нашим, времени существования церкви и нации. То есть это — постоянное состояние и церкви, и христианства. Потому что церковь — это, конечно, тело Христово, но тело это из наших тел собирается. Если мы все, мягко говоря, в кризисе, то почему это общее тело будет здоровее нас? И понятно, что это везде так. И в Америке так, и в России. Но главное — этого не надо бояться! Вот это бы хорошо понять. Этого кризиса абсолютно не надо бояться. Ведь церковь — это такой организм, такая личность, которая все время падает, но никогда не лежит. Она непрерывно умирает, но всегда жива. И про христианство можно сказать то же самое. Казалось бы, оно все время готово умереть и одновременно все время живей живого. Очень многие батюшки мне рассказывали: в семидесятые годы они служили, смотрели на трех бабушек стареньких, весь церковный приход составлявших, и думали: «Ты помрешь, я помру, и все кончится: и церковь, и вера Христова на земле», — и вдруг очень мощно в церковь пошла молодежь. И не просто в храмы пошла, она и в священники пошла. И когда у поступающих в семинарию спрашивали, как они до такой жизни дошли — кругом ведь люди делом занимаются, социализм строят, — то они очень часто отвечали: «Читал Достоевского». У нас есть такое богатство, на котором весь мир может стоять бесконечно долго. Кто захочет, тот и возьмет. Опять же, очередной раскол в общественном мнении у нас, который уже давно происходит, — музеи и церковь. Почему иконы до сих пор в музеях, и хорошо ли это, и не отдать ли их немедленно церкви? Но иконы в музеях потому, что, когда в церкви народ ходить перестал, и иконы вышли из церкви, пошли в мир, я бы сказала — вышли на проповедь в миру. Они пошли за людьми, а когда все вернутся в церковь, и иконы в церковь вернутся.
На самом деле нас никогда не оставляют. Роман «Преступление и наказание» написан о том, что за Раскольниковым бегает Бог. Везде буквально эти руки Божьи, руки протянутые чувствуются, за каждым из героев. Базовая притча, которая в романе скрывается, это притча о блудном сыне. Как он говорит: «Ты отдай мне мое наследство, и я пошел, а Тебя как будто и не было вовсе». И вот, когда уже все прокутил... Мы, может быть, еще не все прокутили… Вот когда прокутим, тогда главное — вспомнить, что нам есть куда вернуться. И что нас там всегда ждут. Поэтому никакого пессимизма я не ощущаю, глядя на современное состояние нашего — и даже американского — общества. Христианство — оно везде сохраняется, пусть в зародыше или, наоборот, в остатке, но раз сохраняется — то все равно везде воскреснет. Это то, что не умирает, это единственное, что не умирает. И Достоевский об этом всегда писал. Опять же, в центре романа «Преступление и наказание» — воскрешение Лазаря. Не просто умер человек, а четыре дня во гробе, уже смердит. Ну да, мы тоже не хорошо пахнем, но воскресение не просто существует как некая умозрительная возможность, нет, оно реально — прецеденты были. Не надо себя самим запугивать. Ни кризисом христианства, ни кризисом Америки, ни кризисом нашей молодежи — молодежь у нас есть совершенно замечательная, это я вам и как мать, и как преподаватель говорю. И ничуть не хуже, чем десять, двадцать лет назад. Знаете еще, с чем связаны наши страхи? Вне христианства, вне постоянного поступательного движения, к которому христианство обязывает, каждое поколение воспринимает свою культуру, тот сравнительно небольшой культурный континуум, в который оно заключено, как все, что у него есть. И разрушение этого мирка воспринимается, соответственно, как конец света. Так вот это не конец света, это в каком-то смысле, может, только начало. Культурные ценности вообще постоянно меняются. Они и должны меняться, они застывать не должны. Потому что человек не предназначен к тому, чтобы бездумно следовать какими-то проложенными в культуре путями, он постоянно должен свои пути переосмысливать, вновь вольно их избирать. Кстати, поэтому у Достоевского герой все время в кризисном состоянии. Человек к этому призван. Он призван все осмыслить и сам выбрать свой путь. Даже пусть лучше он упадет, чем будет просто смотреть и соблазняться. Человек не призван к легким путям. Отсюда, может быть, многим кажущаяся трудность, мрачность, даже жестокость Достоевского. Ну да, человек не для того на землю пришел, чтобы просуществовать в вате завернутым, он рискует. И он рискует с огромным размахом, от рая до ада. Между прочим, начиная с 60-х годов, с «Записок из Мертвого дома», Достоевский постоянно описывает землю как некое срединное пространство, как место, на котором может проявляться как ад, так и рай. И каждый человек определяет то, что вокруг него в этот момент на земле происходит. Не надо следовать, не надо верить теории, что «среда заела», столько времени господствовавшей над нами, над нашим пониманием Достоевского; по Достоевскому не среда нас определяет, но мы обустраиваем среду, мы ее мгновенно организовываем и преобразуем вокруг себя. В пределах нашего небольшого города Москвы одни живут в аду, другие живут в раю. Для Достоевского это аксиома. Мы живем в том месте, которое себе создали из этой земли, потому что земля потенциально и то и другое. Она то, чем мы ее делаем. По-моему, это очень оптимистично. Знать, что все зависит от нас. Пока мы не сделаем вокруг себя ада, нас никто в ад не погрузит. Вот это совершенно точно.

— Почему сегодня самые популярные писатели могут, как Пелевин, с легкостью высказываться в таком, например, духе: «Я еще не настолько свихнулся, чтобы иметь что-то общее с христианством»?
— Пелевин, по-моему, в принципе живет в непрерывной игровой атмосфере, так что он может вскоре переговорить свое высказывание как-нибудь еще. Хотя я думаю, что в этом случае он был как раз довольно серьезен. Потому что, видите ли, христианство как раз и лишает человека этой игровой атмосферы. Оно делает жизнь серьезной благодаря одной очень простой вещи: христианство единственное создает культуру, в которой реальность совпадает с наличным бытием, во всяком случае присутствует в наличном бытии. Этим никакая религия нас не наделяет, от язычества до буддизма. Скажем, Платон говорил о том, что реалии, истинные вещи, они — там, за пределами «пещеры», которую представляет собой наше наличное бытие и в пределах которой мы имеем дело только с тенями вещей (если быть совсем точной — даже с тенями макетов вещей). Буддист, даже если он дзен-буддист и знает, что нирвана — она там же, где сансара, — все равно не обретает реальности внутри вещей. Потому что просветленность как раз и дает ему возможность увидеть их существенную пустотность. То есть с реальностью это все равно ничего не имеет общего. Сильно упрощая, для буддиста истинное бытие в отношении к миру, в котором мы живем, есть примерно то же, что павлин в отношении к своему хвосту. Пестрые перья, в которых нет ни костей, ни мяса. А для христианства мир — это место, куда вошел Бог. В нашу реальность Бог вошел, Он воплотился. Он плоть просветил и прославил. Христианство — это место, где все всерьез. Играть можно там, где пустота. Где магия, где одни феномены мгновенно возникают и тут же превращаются во что-то другое. И кстати, весь постмодерн стоит на буддизме, во всяком случае он ощущает эту религиозную систему как наиболее себе близкую. А в христианстве поступок нельзя переиграть десятки тысяч раз. В буддизме ты неправильно что-то совершил, ну ты и воплощаешься дальше на шести путях. А здесь — одна жизнь, и за каждый ее миг ты ответственен. И за все, что ты совершаешь, расплачиваешься либо ты сам, либо невинные вокруг тебя, либо по твоим счетам платит Христос. Когда мы приходим на исповедь — мы просто со своим гвоздем приходим, вбиваем его в тело Христа — заплати! Омой наши грехи Своей кровью. Это ведь всерьез. Мы, конечно, не живем на той глубине, которой от нас требует эта реальность, но очень многие вообще не хотят ее принимать. Это опять-таки дело выбора. Вопрос в том, куда выбранный путь тебя приведет, устраивает ли человека конечный пункт, который там обозначен. Вот здесь — ты и Царствие Божие. Очень хорошо один нынешний богослов обозначил вечность как приобретение без потерь. Постоянное прирастание с сохранением всей полноты того, что «было». Не наша временная нарезка, где следующего мига еще нет, прошедшего уже нет. Но выход в вечность возможен лишь через приобщение ей времени. Через серьезность и ответственность каждого мига, через проживание его как того, что есть, а не того, чего нет. Но если привлекает пустота и безличность и слияние с этой пустотой, что ж... В общем, из текстов видно, что пока постмодерн идет туда. В пустоту.
Но, как бы мы постмодерн и его творцов ни оценивали, надо помнить, что нам всем предстоит выбор и что этот выбор — личный. Мы не можем выбирать друг за друга. И потому бессмысленны наши попытки какого-то коллективного осуждения. И опять-таки, Достоевский неудобен тем, что всегда подчеркивает личностность выбора, не слагаемую ни на кого другого ответственность. Что ни говори, очень мрачный писатель!

— Вы писали, что поначалу Достоевский собирался из Мышкина чуть ли не Антихриста вылепить…
— … Только в том смысле, что любая подстановка на место Христово есть подстановка Антихриста. С того же момента, как я увидела «Мертвого Христа» Гольбейна в оригинале, мои суждения по поводу первоначального замысла романа «Идиот» претерпели большие изменения. Конечно, в замысле романа было и то, о чем я довольно долго писала, но было еще нечто совсем другое, чего мы просто не знали, что на протяжении двух веков от нас было скрыто интерпретациями гольбейновского «Мертвого Христа», находящегося в центре романа, где он висит над дверью в доме Рогожина, как Христа невоскресшего. А картина на самом деле совершенно не об этом и не для того создавалась. «Мертвый Христос» совершенно неадекватно воспринимался в русской культуре начиная с карамзинских «Писем русского путешественника».

— А чем и почему было сокрыто? Я прочитал в Интернете такую цитату: «Мы не вполне сумели почувствовать, что такое смерть Иисусова. Нам до сих пор нередко кажется, что Иисус умер как-то по-другому, иначе, чем все, ибо Бог не может умереть. А Бог может все. Об этом нельзя забывать».
— Надо сказать, что такого текста я у Достоевского не помню. Сейчас, кстати, вообще нередко приходится сталкиваться с «цитатами из Достоевского», которые воспринимаются цитирующими из третьих рук и которые у Достоевского отыскать невозможно. Но насчет того, чем было скрыто, — я же уже сказала: интерпретациями! До встречи с картиной, даже до встречи с репродукцией мы уже знали: «В Христе, снятом со креста, не видно ничего божественного, но как умерший человек изображен он весьма естественно» (Карамзин). Примерно это повторяли практически все отечественные искусствоведы, основываясь уже на романе «Идиот», в течение всего XX века. Но здесь есть и еще одно обстоятельство, касающееся того, что мы чаще всего имели дело как раз с репродукцией и не знакомились с оригиналом. Впрочем, это слишком большая тема, она нас далеко заведет. У меня об этом будет статья во втором, кажется, номере «Нового мира» за 2006 год. И дело не в том, что Гольбейн показывает, как Бог мог умереть. Он показывает, как Человек воскресает, восстает из бездны смерти.
Но вообще-то роман «Идиот» писался в ситуации, когда одно за другим выходили издания ренановской «Жизни Иисуса». Это своего рода нынешний «Код да Винчи». Это была трансляция идеи Христа — только человека — на максимально широкую по тем временам публику. И Достоевский, конечно, это переживал очень лично. На самом очевидном уровне романа Достоевский показывает, чем был бы Христос в том случае, если бы он был просто человеком. То есть в романе Достоевского главный персонаж не Антихрист, а Христос ренановский — не Бог, а только человек. У Достоевского есть знаменитое высказывание в письме к Фонвизиной, с поселения, сразу после выхода из каторги. Он пишет о Христе (называя это своим символом веры) как о человеке прекрасном, симпатичном, разумном, мужественным и так далее, но не выходя за пределы того, что вписывается в рамки человечности. И произносит очень интересную фразу: «Если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной».
Это на самом деле для Достоевского огромная проблема. Если действительно Христос не Бог, если он не воскрес, то и связь человека с Богом не восстановлена, и лекарства от смерти у нас нет, есть только образ Христов немыслимой красоты, перед которым даже Ренан преклонялся. Достаточно ли быть только человеком, для того чтобы спасти людей? Для того чтобы сделать мир чуть менее адом и чуть более раем, только образа Христова — достаточно? Мышкин — человек, который несет в себе образ Христов без Христовой силы, без Христовой божественности, без Христовой жертвенности наконец, и оказывается, что этого недостаточно. На жертвенности Мышкина настаивает множество исследователей, но она радикально отличается от жертвенности Христовой: Мышкин сам на вызов Аглаи «пожертвовать собой» ради Настасьи Филипповны ответит, «я хотел, но понял, что не могу так собою пожертвовать», он и умирающему Ипполиту ответит на его вопрос «Как мне лучше умереть?»:  «Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье». Христос приходит на землю именно для того, чтобы умереть вместо нас, вместо каждого из нас. Жертвенность Мышкина останавливается ровно перед этой ступенью. По-моему, роман сокрушительно убедителен в том, что этого недостаточно. Потому и катастрофы сопровождают Мышкина на протяжении всего романа.

— То есть не было в принципе желания до крайности дьяволизма довести образ Мышкина?
— Вы знаете, я думаю, что нет. Надо учитывать события, в которых пишется роман «Идиот», чтобы понять замысел Достоевского. Замысел этот, между прочим, довольно сильно меняется от первой части ко второй. Мышкин в первой части гораздо больше Христос — и гораздо больше человек начиная со второй. Тут он гораздо больше отступает в сторону человечности и стремления к человеческому мимолетному счастью на земле.

— И что произошло между первой и второй частью?
— Между первой и второй частью умирает первый ребенок Достоевского. У Достоевского это второй брак, Анна Григорьевна моложе его на 24 года, и своих детей у него не было до этого. Ему было 46, когда родился первенец — Соня, которую он очень ждал, которую сразу полюбил, в которой он уже личность различал, которая ему уже улыбалась… И вот вдруг ребенок умирает — внезапно, они за три часа не знали, что это произойдет, врач успокаивал... И вот тут все ломается. Первоначальный замысел был тот, что в каком-то смысле образа Христа достаточно для того, чтобы людей просветить и повести за собой, на что в первой части есть указания. Мышкин, например, Варю заслонил от Гани. Князю досталась пощечина, он ее принял смиренно: пусть мне, а ее не дам. И вдруг люди начали меняться на глазах, мир стал переустраиваться на глазах, все как-то больше друг друга полюбили, такое маленькое преображение здесь получилось, но дальше начинается вторая часть и все меняется. Таких сцен уже нет. Мышкин выступает как провокатор всеобщего раздражения и недовольства по отношению к себе. Достоевский тут понял, что если Соню некому спасти от смерти, если Соня умерла окончательно, то тогда вообще все не имеет смысла. И этот мир обустраивать не имеет смысла. И тогда любой проповедник добра в таком мире, где все только пожирают друг друга и все в прах обратится, он может быть только раздражающим, ускоряющим катастрофу. Что в романе и происходит.
Поэтому не было, конечно, такого замысла: Мышкин — Антихрист… С другой стороны, замысел Антихриста был отработан еще в «Преступлении и наказании». Потому что там, если Раскольников — солнце романа и в каком-то смысле Христос романного мира, то он же и Антихрист, конечно. Как и положено Антихристу, он не дает от избытка благодати Господней, он пытается установить как бы систему перераспределения. Нормальное языческое устроение мира, который весь стоит на жертве, основано на принципе тришкиного кафтана: чтобы там прибыло, нужно, чтобы здесь убыло. И в конце романа Раскольникову снится сон о человечестве-Антихристе, о том, что каждый в человечестве становится Антихристом, потому что каждый абсолютно убежден в том, что он — спаситель, несущий истину. И это момент, когда все просто начинают резать и есть друг друга. Антихрист — это каждый из нас в тот момент, когда он убежден, что в нем заключена истина. Когда он перестает слушать и хочет, чтобы слушали его. Когда он пытается заслонить собой Христа...
Антихристов много... Но это тоже не страшно, потому что если это мы сами, то проще бороться. Нужно ведь не стрелять по всем «плохим людям», а с самими собой бороться. Кого ты в себе отобразишь — Христа или Антихриста (Достоевский ведь все время мечтал: а что если бы все — Христы?)? В кого превратишься — в дьявола или в ангела? В кого переродитесь, тем и станете. Опять-таки — мрачный писатель Достоевский! Слишком много ответственности возлагает на человека. Мне же кажется, что в этом большой оптимизм и большая надежда.

— Вы переводили многих западных славистов — в тех странах находят в Достоевском то же, что и мы, или у них там какой-то свой особый взгляд?
— Те, кто читает его хорошо, то есть честно (как это Скафтымов определял: главная задача литературоведа — честно читать), те находят, наверное, то же самое, что и мы. Находят его интеллектуальную честность, постановку самых последних вопросов, находят постоянно присутствующий образ Христов, находят присущую его текстам реальность и настоящесть происходящего... Они, кстати, лучше нас видели эту ситуацию с гольбейновским Христом, который воскресает из самого жесточайшего кенозиса. То есть что-то они видят даже лучше, чем мы. Так что тут наша заносчивость была бы неуместна. Они очень мощно читают символику романов Достоевского. У нас в этом отношении просто традиция была прервана. Она сейчас восстанавливается. Тоже очень мощно. Они, опять-таки за непрерванностью традиции, часто лучше нас читают евангельский текст в текстах Достоевского. У нас тоже эта традиция сейчас очень мощно восстанавливается. То есть в какой-то момент они были адекватней нас в восприятии, опять-таки поскольку традиция не прерывалась. Потому что, конечно, нельзя читать «Преступление и наказание», не замечая, что в центре романа целых четыре страницы занимает цитата из Евангелия. Но его так читали! То есть можно скрыть произведение интерпретацией — это, собственно, и пытались сделать, потому что, конечно, было понятно, что если есть Достоевский и Пушкин, то никакой социалистический режим не выстоит. Но какое-то время можно было продержаться за счет интерпретаций. Вот за счет этого отставания на Западе Достоевского читали лучше. Вообще, Достоевский — писатель, которого изучают по внутреннему влечению. Причем это влечение бывает как положительное, так и отрицательное. Я, например, знаю людей, которые занимаются всю жизнь Достоевским и ненавидят его, но это тоже, согласитесь, мощный внутренний двигатель. То есть Достоевский ни там, ни здесь не был писателем, на котором можно было бы сделать карьеру. Им все равно всегда занимались по некоему внутреннему влечению, и поэтому, в основном, то, что о нем писали, это хорошего качества работы. Достоевского читают как жизненно необходимого писателя, учителя, человека. Ведь если у нас была катастрофа, то там был застой, то есть благополучное общество, уставшее от своего благополучия, и Достоевский был нужен им не меньше, чем нам, а может быть, даже и более на тот момент. Нам своих катастроф хватало. А их он очищал, из этого болота теплоты извлекал, когда обустраиваются только на земле, погрязают в быте и ни о какой иной жизни не думают, он их из этого болота выводил, он им напоминал, что есть другое, и они вот за это его всегда чрезвычайно ценили. Хотя, конечно, и там есть самые разные работы, бывает и полное непонимание. Но это понимание или непонимание не зависит от деления на «здесь» и «там». Просто есть люди Достоевского — это те, для которых «в человека может вместиться Бог», для кого человек воистину существует только тогда, когда его душа соприкасается мирам иным. И они, слава богу, есть во всем мире.


Рецензии
Спасибо!!!Редко приходится читать такое проникновение в сущность расхожей фраз,"Бог в нас". В нас, конечно... Но, к сожадлению, не в каждом из нас. Всего Вам доброго! С.Ш.

Сергей Шумский 20   06.05.2014 21:30     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.