Граф Толстой и Тени Вещей

 
   ГРАФ ТОЛСТОЙ И ТЕНИ ВЕЩЕЙ
   

   «Представь, что люди находятся как бы в подземном жилище наподобие пещеры, где во всю ее длину тянется широкий просвет. С малых лет у них на ногах и на шее оковы, так что людям не двинуться с места, и видят они только то, что у их прямо перед глазами, ибо повернуть голову они не могут из-за этих оков. Люди обращены спиной к свету, исходящему от огня, который горит далеко в вышине, а между огнем и узниками проходит верхняя дорога, огражденная, представь, невысокой стеной…
   

…Так представь же себе и то, что за этой стеной другие люди несут различную утварь… Прежде всего разве ты думаешь, что находясь в таком положении, люди что-нибудь видят, свое ли или чужое, кроме теней, отбрасываемых огнем на расположенную перед ними стену пещеры? ... Если бы узники были в состоянии друг с другом беседовать, разве, думаешь ты, не считали бы они, что дают названия именно тому, что видят?
 

   Далее. Если бы в их темнице отдавалось эхом все, что бы не произнес любой из проходящих мимо, думаешь ты, они приписали бы эти звуки чему-нибудь иному, а не проходящей тени?.. Такие узники целиком и полностью принимали бы за истину тени проносимых мимо предметов. Когда же с кого-нибудь из них снимут оковы, заставят его вдруг встать, повернуть шею, пройтись, взглянуть вверх - в сторону света, ему будет мучительно выполнять все это, он не в силах будет смотреть при ярком сиянии на те вещи, тень от которых он видел раньше…
…Начинать надо с самого легкого: сперва смотреть на тени, затем на отражения в воде людей и различных предметов, и уж потом - на самые вещи…
…Вспомнив свое прежнее жилище, тамошнюю премудрость и сотоварищей по заключению, разве не сочтет он блаженством перемену своего положения и разве не пожалеет он своих друзей?..


   А если они воздавали там какие-нибудь почести ихвалу друг другу, награждая того, кто отличился наиболее острым зрением при наблюдении текущих мимо предметов и лучше других запоминал, что обычно появлялось сперва, а что после, а что одновременно, и на этом основании предсказывал грядущее, то, как ты думаешь, жаждал бы всего этого тот, кто уже освободился от уз, и разве завидовал бы он тем, кого почитают узники и кто среди них влиятелен?


   Обдумай еще и вот что: если бы такой человек опять спустился туда и сел бы на то жесамое место, разве не были бы его глаза охвачены мраком при таком внезапном уходе от Солнца?
А если ему снова пришлось состязаться с этими вечными узниками, разбирая значение тех теней? Пока его зрение не притупится и глаза не привыкнут - а на это потребовалось бы немалое время, - разве не казался бы он смешон? О нем стали бы говорить, что из своего восхождения он вернулся с испорченным зрением, а значит, не стоит даже и пытаться идти ввысь. А кто принялся бы освобождать узников, чтобы повести их ввысь, того разве они не убили бы, попадись он им в руки?..


   Восхождение и созерцание вещей, находящихся в вышине, - это подъем души в область умопостигаемого. ... Так вот что мне видится: в том, что познаваемо, идея блага - это предел, и она с трудом различима, но стоит только ее там различить, как отсюда напрашивается вывод, что именно она - причина всего правильного и прекрасного. В области видимого она порождает свет и его владыку, а в области умопостигаемого она сама - владычица, от которой зависят истина и разумение…».

   Платон. Государство, гл. 9.



   «Очевидно, когда пишут, хотят быть не только понятными, но и равным образом не понятными. Вовсе не является еще возражением против книги, если кто-то находит ее непонятной: возможно, именно это и входило в намерения ее автора он не хотел, чтобы его понял “кто-то”.
   Всякий более аристократичный ум и вкус, желая высказаться, выбирает себе и своих слушателей; выбирая их, он в то же время ограждается от “других”. Здесь берут свое начало все более утонченные законы стиля: они одновременно держат на расстоянии, они сотворяют дистанцию, они воспрещают “вход”, понимание, как было уже сказано, - и попутно открывают уши тем, кто сродни нам ушами.
   Не хочу ни своим незнанием, ни живостью своего темперамента мешать вам понимать меня, друзья мои: именно живостью, как бы она ни вынуждала меня быть проворным в решении какого-либо дела, которое только так и может быть вообще решено. Ибо с глубокими проблемами у меня обстоит так же, как с холодной ванной, - мигом туда, мигом оттуда. Это все еще суеверие людей, страдающих водобоязнью, врагов холодной воды, будто тем самым не добираешься до глубины, не погружаешься достаточно глубоко… оттого ли только остается вещь действительно
касаются, разглядывают, подмечают лишь на лету?
… хуже обстоит с моим незнанием, из которого я не делаю тайны даже для самого себя. Есть часы, когда я его стыжусь; разумеется, и часы, когда я стыжусь этого стыда. Быть может, мы, философы, все без исключения относимся нынче к знанию скверно: наука растет, наиболее ученые из нас близки к открытию, что они слишком мало знают. Но было бы гораздо хуже, если бы дело обстояло иначе если бы мы знали слишком много; нашей самопервейшей задачей было и остается: самим не путать себя. Мы являемся чем-то иным, чем ученые; хотя и нельзя обойтись без того, чтобы мы, между прочим, были и учеными. У нас иные потребности, иной рост, иное пищеварение: нам потребно большее, нам потребно и меньшее. Сколько нужно духу для его питания нет формулы, смогшей бы это определить; если же его вкус обращен к независимости, к быстрой ходьбе, к странствованию, к приключениям, быть может, до которых доросли лишь самые проворные, то он охотнее живет на скудной диете, но привольно, нежели связанным и откормленным. Не жира, но величайшей гибкости и силы хочет танцор от своего питания, - и я не знаю, чем еще желал бы быть ум философа, как не хорошим танцором. Именно танец и есть его идеал, его искусство, в конце концов и его единственное благочестие, его “богослужение”…»

   Фридрих Ницше. «Веселая наука» 381.



   Итак...

   Когда Гоголь написал «Избранное из переписки», где решил, что теперь знает все, а главное, может поучать других (включая старика Жуковского), Достоевский ответил «Селом Степанчиковым», где Фомой Фомичом остроумно «отшлепал» великого гения ("...не ставьте мне памятник..."). Как жаль, что подобного «Достоевского» не нашлось на Толстого, когда тот решил, что узнал ответ на вопрос, который мучил и мучает любой, хоть сколько-нибудь напрягающийся ум с тех времен, как Адам вкусил от древа познания добра и зла - на вопрос «ЗАЧЕМ?».
   Отдавая должное как глубине анализа, так и точности определения четырех исходов от бессмыслия нашего бытия, предложенных в «Исповеди», тем не менее, неубедительным , непонятным и..., попросту, бестолковым выглядит его «пятый путь».   Подумалось это от незнания, «нечтения» его евангельских исследований. И вот, читая «Четвероевангелие», опять-таки, поражаешься той самой дотошности (подумать только, он в сорок лет выучил древнегреческий и иврит, чтобы читать списки Нового Завета, Библии и апокрифов в подлинниках) исследований, а, главное, глубине и оригинальности прочтения и выводов из Святого Писания. Вот уж и вправду «глыба».


   Однако, что такого нового, и уж, тем-более, такого «панацеевого» предлагает наш титан? Не он первый, не он последний просыпался и засыпал с единственной мыслью - мыслью о самоубийстве. Не он первый, не он последний пытался и…, не смог. Не он первый, не он последний честно отстаивал службы и бил поклоны, хватаясь за ладан, как за последнее прибежище. Не он первый, не он последний увидел сотни ошибок и несоответствий (до глупости) в Святом Писании. (К примеру, вот самое вопиющее: из-за того что греческое слово девушка перевели (ошибочно или специально) как девственница родился дурацкий миф о непорочном зачатии). Не он первый, не он последний не увидел, а именно ощутил на себе то липкое и самодовольное, пышное и напыщенное, грозно шипящее на исповеди и сладко поющее на клиросе лицемерие «святых» отцов и «святых» их обрядов. Лицемерие, которое еще тем омерзительнее, что полагается на априорную, с их точки зрения, тупость, несовершенство психики и просто физическую слабость их паствы, на их нежелание читать,а если вдруг и прочли, на неумение понять прочитанного. Лицемерие, безошибочно полагающееся на страх и манипулирующее страхом. Лицемерие, ничтоже сумняшеся утверждающее «Вечную жизнь» (какая глупость), как высшее благо (совсем не объясняя, в силу собственного незнания или тупости, ценности и сути этой «Вечной жизни») и единственную цель. Лицемерие, разъезжающее в богатых экипажах, и в богатых одеждах, с сытой, лоснящейся физиономией проповедующих нищим смирение и воздержание. И, наконец, не он первый, не он последний вдруг решил, что это мол церковь дерьмо, а истинно христианская вера нет.

 
   Так что же нового, что это за «пятый путь»??? Старый Бог новыми глазами???
Не «спасешься» не отказавшись от любых привязанностей: к наследному богатству, к любви близких, смеху детей, восторгу от мудрой книги, гениальной картины, божественной музыки, восторгу от тишины рассвета, грохота ливня, "как будто кто-то босыми ногами пробежал по крыше", радости и терзаний творчества???
   От чего «спасешься»?
От боли, от страха, от греха, от невозможности влиять на закон причинности, от того что не прошлое, но будущее не терпит сослагательного наклонения, ибо завтрашний день, послезавтра станет вчерашним, от того, что вся гармония мира не стоит той слезинки той пятилетней девочки...
   Было…
   Инфантильное очарование в начале знакомства с идеей «пятого пути», и… щемящая, почти стариковская тоска в финале собственных рассуждений. И тот жуткий конец - от исхода из Ясной поляны и до железнодорожной станции Астапово - не ответ ли ему самому похлеще гоголевского Достоевского. Однако, одну мысль из «Исповеди» я принял, понял, и с ней согласился не жизнь дерьмо, а МОЯ жизнь дерьмо.


   Понимаю, почти любой, прочтя выше написанное, в лучшем случае осудит, в худшем презреет атора за его непочтительность к великому писателю и будет прав. И вина моя даже не в том, что я не испытываю пиетета перед его мыслям, а в том, что использовал «Исповедь», не спросясь, как повод и основу для изъяснения собственных соображений.


   «Исповедь датируется 80-82 гг. 19-го столетия. Примерно в это-же время другой европейский мыслитель Ф. Ницше в одном коротком эссе высказывает все то, на что наш титан потратил годы: «Гибель христианства от его морали (она неотделима; эта мораль обращается против христианского Бога (чувство правдивости, высоко развитое христианством, начинает испытывать отвращение к фальши и изолганности всех христианских толкований мира и истории. Резкий поворот назад от «Бог есть истина» к фанатической вере «Все ложно».   Ф. Ницше «Воля к власти».   


   Ницше, как и Толстой, как и любой мыслящий мужчина (женщина всегда точно знает - зачем живет, и не терзается глупыми вопросами) к сорока прошел одинаковый для всех путь от пессимизма через нигилизм до осоздания собственной морали, как единственной альтернативы самоубийству или пьянству. По выражению того же Ницше «Кто расстается с Богом, тот крепче держится за веру в мораль». Каждый создает свою мораль в меру способности и глубины самосозерцания. Самые тупые из нас хватаются (всегда вульгарно и по дилетантски) за «эзотерические знания», оккультизм и прочую вонь, вплоть до инопланетян. Следующие становятся поклонниками (великолепной, впрочем) аллегории Шопенгауэра о радуге, висящей над водопадом, где мириады возникающих и исчезающих в мгновение брызг возникают и исчезают лишь для того, чтоб цвела радуга (красиво, и не больше). Третьи бездумно, с резонансно нарастающим рдением, бубнят старые «святые» тексты находя в них, якобы, смысл высший и тайный. Иные создают новые религии и новых богов. Толстой создал своего Бога (вот он, всего на всего, «пятый путь») не меняя имени Иисуса. Ницше назвал своего Заратустрой.


   Возможно, бессмысленна не сама жизнь (самый факт нашего существования кричит в защиту присутствия какой-то цели, а цель уже есть вера), а, именно, бессмысленнен сам поиск ее смысла. В сущности истина либо не постижима, либо не существует. Сиддхартха Гаутама Будда Шакьямуни, Лао Цзы, Гераклит (все - VI-V вв. до Р.Х.) утверждали это. Утверждали, что черное и белое суть одно (Будда), что «бытие и небытие порождают друг друга» (Лао Цзы), что «мы
входим и не входим в одну и ту-же реку. Мы есть, и нас нет» (Гераклит). (Любопытно, живя в одно и то же время, разделенные расстояниями в тысячи километров, они говорили про одно и то же).
   

   Во всяком случае, поиск истины не есть епархия рассудка. Понимание, или правильнее будет сказать, ощущение истины, если и возможно - лежит в области души, или, как говорят экзистенциалисты, на границе имманентного и трансцендентного - бытия и ничто. Искусство, видимо, единственный путь созерцать, осмыслить и отразить, по выражению Платона,

не вещи , а лишь тени вещей.


Рецензии