Демон Эйзенштейна
Одессит Юрий Олеша даже уверял, что «знаменитая одесская лестница после картины "Броненосец Потёмкин" вошла в память человечества как Миланский собор и Эйфелева башня". А какое воспитательное значение! Лени Ришенталь обкусали себе локти от зависти – настолько полезный для воспитания юношества фильм! Великая народная революция! Светлое, героическое время! Эх! Заживем, эдак, в 37-м!
Бесспорно, впрочем, одно. Черно-белый шедевр Эйзенштейна (с раскрашенным вручную красным флагом) дал теоретикам кино работу на целое столетие. Масса этой глыбы образов закатывает в асфальт. Ее гипнотическому ритму, ее циклопической структуре невозможно сопротивляться. Фильм околдовывает, засасывает в свое подпространство, как бубен шамана.
Только эпизод избиения и расстрела толпы на Одесской лестнице насчитывает около трехсот кадров. Тут и ритм шеренги солдат, которые маршируют вниз по ступеням, и ритм самих ступеней, и ритм оловянных солдатиков, перпендикулярных лестнице, и также ритмично солдатики сменяют мелькание живых и всамделишных лиц расстреливаемых.
Одна из этих сцен – гибель детской коляски. С неумолимостью рока в античной трагедии коляска трясется и прыгает вниз по ступеням, но вот длинная площадка, отделяющая лестничные марши, замедляет ее гибельный бег, и коляска почти уже останавливается, но край все-таки слишком близок, передние колеса повисают в воздухе – и опять бешеная тряска по лестничному маршу, вниз, вниз, к гибели, к ногам солдат, но вот она опять останавливается, опять надежда, и опять катится, и опять останавливается. Вот-вот остановится совсем, но край все-таки слишком близко, и опять бешеная тряска, пока коляска не переворачивается под ноги бегущей толпе и казакам с шашками наголо.
Есть, пожалуй, только одна вещь, соединяющая себе с такой силой эпическую героику и власть Судьбы – это "Илиада" Гомера.Как и "Илиада", "Броненосец "Потемкин" – это художественная организация целого мира со всеми его верованиями и этическими нормами. Их роднит, к тому же, архаическая суровость, презрение к милосердию как таковому, если под этим странным словом понимать христианскую категорию, означающую сострадание, даже любовь, к врагу. И к душе как таковой. И, понятное дело, к личности.
И там, и там – потерянный, досократовский рай Ницше. Разница только в том, что герои «Броненосца» верят в социальную справедливость и свое право идти до конца, в поисках этой справедливости. Герои "Илиады" верят в богов, назначение которых помогать своим смертным любимцам в их художественной резьбе по врагам.
Геракл, славнейший герой античного мира, погублен по роковой случайности собственной женой. Заживо сгорая в плаще, пропитанном кровью кентавра, он сожалеет лишь о том, что боги не дали ему последней радости – размозжить череп благоверной, но он все-таки дотягивается до пары рабов и оставляет от них влажный след.
Ахилл мог пощадить Гектора, на поле боя, хотя неуязвимый Ахилл знал, что Гектор обречен, но Ахилл проявляет великодушие лишь по отношению к отцу Гектора и отдает ему тело сына. Нет, античный мир мог проявить некое подобие сострадания в быту, но если приходилось выбирать между состраданием и жаждой убийства, то есть проявить милосердие, – тут выбор был сделан изначально.
Потому и старой заповедей «не убий» и «возлюби ближнего своего» показалось мало. Потому и потребовалась более сильная заповедь – «любите врагов ваших». Пытайтесь, хотя бы. Может быть, тогда и станете людьми.
В "Броненосце Потемкине" человечество отброшено на две с половиной тысячи лет назад. Боги коммунизма и диктатуры пролетариата помогают мятежным матросам, как Афина помогала Ахиллу и Одиссею. Но и командир корабля, и судовой врач, и даже "батюшка" – все, без какой бы то ни было, рефлексии уничтожаются, как насекомые-паразиты. Батюшка, впрочем, артистично изобразил мертвого.
Милосердия тут нет и в помине. Есть только отвратительный образ врага. Объект ненависти. Ненависть, конечно, искусно подогрета в предыдущих сценах социальной несправедливости. До сих пор этот классический прием, изобретенный ранним Эйзенштейном, эксплуатируется в хвост и в гриву в голливудских боевиках, дарующих герою карт-бланш палача-живодера, а зрителю возможность канализировать подавленные инстинкты, доставшиеся ему от его далекого предка – охотника, воина, людоеда. В общем, некой инопланетной формы жизни, потому что даже акулы и крысы не жрут своих на постоянной основе.
Но, опять же, как это сделано! Как нарастает ярость в лицах матросов: одно лицо, другое, третье, четвертое – все ярость, ярость, ярость! – сдвинуты брови, напряженные повороты головы, застывшие позы, словно собираются тучи, и да, смотрите! И, вправду, собираются тучи. Небо подыгрывает! Ничего особенного, если бы не эта сверхплотность воздействия, не столько напряжения, ярости, темнеющего неба. Это не монтаж кадров – это толпа кадров, единая яростная масса, вдавливающая зрителей в кресла. Как заливаются улицы людской массой – словно волны всемирного потопа – город идет хоронить своего товарища, матроса-революционера! Товарища Ваколенчука! Отомстим врагам революции за товарища Ваколенчука! И опять этот долгий, напряженно-выматывающий ритм – одна улица, другая, третья, четвертая.
Не будь тут задачи – создать образа врага, врага машины, врага убийцы, как некой неодушевленной силы, которая не вызывает никаких человеческих чувств, кроме ненависти, был бы этот эпизод на одесской лестнице таким? Была бы вообще такой эта варварская, коммунистическая Илиада? А эти знаменитые львы – камни, которые "вопиют", как сказал о них сам Эйзенштейн! Но, безусловно, эта задача создать образ врага и эти кадры, и монтаж коллективной ненависти, это не весь "Броненосец Потемкин".
Иначе, не было бы потом ни более высокой ненависти, ни более высокой коллективности и помилованных пленных в "Александре Невском". Не было бы уже христианского фильма "Иван Грозный-2". Это «Иван Грозный-1» потрафил и Сталину, и Геббельсу, который тут же возмечтал, что бы такой же и у него был – национал-социалистический «Грозный», а вот национал-социалистический «Иван Грозный-2» – это уж, извините, себе оставьте. И Сталин был уже не в восторге от сиквела «Грозного».
Эйзенштейн второй части «Грозного» светился туманами уже в «Броненосце Потемкине». Эти пейзажи, снятые (кстати, в Сандуновских банях) Эдуардом Тиссе, смонтированы Эйзенштейном так, будто монтировал их другой режиссер – ветер и лучи восходящего солнца. Утренний туман топится, побивается восходящим солнцем, развевается ветром, и в тумане ритмично проступает силуэты кораблей. Эта музыка природы сильнее ненависти. Она подсказывает, что есть в мире силы могущественнее коллективной ненависти к врагу. Это – Красота, которая спасет мир.
В тумане появляются и пропадают корабли, которые должна потопить "Броненосец Потемкин", но корабли не стреляют. Они пропускают корабль-бунтарь, и даже салютуют ему, но за ним они не идут.
Финал фильма невольно стал символом одиночества «Броненосца Потемкина» в мировом кино. Чаплин, например, преклонялся перед революционным шедевром Эйзенштейна, но как он сам далек от него! Как далеки от этого Эйзенштейна другие гении кино.
Да, они восхищены его смелостью, они возьмут себе часть этой смелости, его мужской добрести, они возьмут себе его человеческое достоинство, но они оставят ему его ненависть, и пути их разойдутся раз и навсегда.
Нет, гений и злодейство – две вещи не совместные, но, с другой стороны, многие великие злодей были в какой-то степени гениями. Великие тираны, выдающиеся менеджеры, основатели государств. А иногда эти баснословные убийцы проводили и гуманные реформы. Как тот же Наполеон – истребитель инквизиции и крепостного права.
Да и помимо завоевателей миров и вождей целых классов, на грядках Истории гении произрастают самого разного сорта. Даже художники. Добрые и сентиментальные, как людоеды, безумные и самовлюбленные, идеалисты и скептики, фанатики и трезвые ученые.
Гений раннего Эйзенштейна – это демонический гений в античном или восточном (лермонтовском) смысле. «Перевалочный пункт» между духом героя и божеством.
С божеством демона разнит его бунт, его мучительное гипертрофированное самосознание, его эго, столь далекое от божественной растворенности в каждом человеческом "Я".
Человека демон превосходит непомерностью силы и ума, а так же мучений, метаний, жажды справедливости и скитаний. (См. биографию Че). Демон ищет потерянное Небо, но он закрыто для него. Небо не хочет примирения и вечно подсовывает демону ширму вместо настоящих небес. То лже-патриотизм, то полицейский правопорядок, то тотальную справедливость. Демон стучится, ломится в эти ложные небеса и поднимает бури, извергает вулканы, стирает города с лица земли. Его нельзя винить за его зло, но он его приносит. Его нельзя винить, потому что с то же силой и энергией он приносит добро. Глупо пытаться оспорить структуру "Броненосца Потемкина" как структуру. Это тоже самое, что мериться силой с демоном.
Монтаж "Потемкина", может быть, так и останется уникальным, как и эта эпоха, как этот пещерный рудимент ХХ века – советский имперский стиль с его лагерями смерти, великими стройками, великим искусством и поразительными заделами в социальной справедливости. Рядовой художник в любом случае не способен на такой монтаж, а божественный гений не пойдет этим путем. Ни Чаплину, ни Феллини не нужна такая изощренная художественная техника.
Да и сам Эйзенштейн отказывается от таких структурных и монтажных приемов уже в следующем фильме, где демон Эйзенштейна переходит в патриотическое божество "Невского" и христианский дух второй части "Грозного".
«Добродетельные души, – писал Плутарх, – в полном согласии с природою и божественной справедливостью, возносятся от людей к героям, от героев к демонам, а от демонов – если, словно в таинствах, до конца очистятся и освятятся, отрешатся от всего смертного и чувственного – к богам, не по постановлению государства, но вполне по законам природы, достигнув прекраснейшего, блаженнейшего конца».
Свидетельство о публикации №210072800616