Игры в бога

 

Положительно, никаких претензий к богу у меня нет. Нет и не было. Не потому что я числю себя атеистом – со всеми втекающими в ярлычное море пояснительными речушками: мол, время было такое, антихристово, и пальцы нас учили складывать с рвением не в щепоть, а – дулю. Что, само собой, подразумевает отсутствие любого диалога с собеседником наинебеснейшего чина – и, как следствие, притязаний на что-либо вообще. И вовсе не потому, что я, противоположным образом, – слаб, послушен и, травы ниже да воды тише, ищу лишь тихий уголок, где, беспрестанно флагеллантствуя, на себя же и взваливая вселенскую ношу грехов, отмазываю в свое удовольствие высшие силы от творящихся вокруг безобразий.
Не было и нет у меня претензий к тому, чье имя, в общем-то, не требует огласки, по иной причине – вполне заурядной. Умение братать железную логику с сомнениями, скрещивать огонь и воду по силам лишь сверхличностям, гениям, да, возможно, еще одной категории – многомиллионной – странноумцев, что без особого труда то – докторджекилствуют, то – мистерхайдствуют, истово молящихся, да живущих в ладу с ненавистью и злобой. В проекции соседского носа на жизнь видящих угрозу их томящемуся духу.
Я же – излишне передумчив, твердоверием не обременен, потому из ряда избранных выпадаю. Есть ли Он, нет ли Его – не в том даже суть; да и доказательствам, какую бы они пляску передо мной ни устроили, вся цена их – пятачок за подскок, если сердце непробиваемо, а самовнушению выделен сиротский уголок. Меня смущало всегда и смущает ныне другое, что, вероятно, и не позволяет приблизиться к пониманию Его: то количество примазанников, пустобрехов, всепроходцев, халявщиков, крутящихся вокруг, в действительности, надъявления – навязывающих свое кривое мнение, унаваживающих почву истины межеумьем доводов.
Неловко мне и как-то за плетущуюся всегда в хвосте событий семантику: ее без всякого стыда назначали во все времена в подручные к нужности. Отчего, когда удобно ушам, Он франтит то в одежде самой матушки-Природы, то – Творца, то – Действительности, то Космоса, то даже Случая. Синонимы застенчивы, но неискренни.
Тверской бульвар, равно как и Арбат, – та малая, приобретенная родина, куда я сбегал после занятий в институте, не часто, но – вдруг, когда страсть к одиночеству скамеечного типа овладевала мной. Знаток студенческого быта, изобразив улыбку, губами, довольный, прошлепает по щекам: «Неужто вот так просто пробутыливал стол, отдавая свои градусы товарищам?» Отвечаю, хотя и недосуг ныне толочь воду: «После». После раскупоренного праздника – отгаудеамившись. Сбегал.
Позвольте мне освежить память – посвятить несколько строк уже отошедшим, без всякого сомнения, в мир иной тем честным трудягам Тверского бульвара, что, в зависимости от посещавшего их настроения и капризов погоды, подставляли мне тогда – когда робко и ненавязчиво, когда расчетливо и холодно, а когда и, переступая рамки приличия, дерзко, – свое неприхотливое, волноподобное тело: скамейкам.
Там, в пределах затхлого студенческого общежития, очередной вечер все пытался совладать, опираясь на опыт своих предшественников, с ватагой бражников, никак не могущих отклокотаться – и в любом пустом сосуде усматривающих дурную примету, а я – я отъединялся разумом от утекающего настоящего, и таким вот, с качкой в ногах, легкая добыча, доставался городу.
Да, эти прелестницы-спинки, заключавшие в объятия ваш тыл, педантично опекавшие его до момента расставания, как это было предписано им правилами поведения садово-парковых сооружений в осенне-весеннее время! Эти восхитительные сиденья, вынужденно подстраивавшиеся под различные характеры ягодиц, залощенные, случалось, покрытые иероглифической вязью, что оставляли шалуны, вырезая признания: «П+Р=Л»! Эти безупречно выдержанные пропорции между теплым деревом и строгим металлом!
У меня не было какой-то одной любимицы, которой я отдавал предпочтение. Слагались обстоятельства каждый раз по-иному. Вот, к примеру, топочешь ножками по дорожке, замечаешь всякую хрень: тут листик привял, здесь – в странной позе затаилась в травке сброшенная вещь, вроде как накладной элемент, свидетельство революционных подвижек в резиновой промышленности, вокруг – сезонная сумятица в виде намытых дождем бордюров, ан вдруг сваливается открытие, мимо которого проносил свое лицо с истекшим сроком равнодушия сотни раз: и скамейки, оказывается, как люди, дряхлеют. Что же? – к добротной и молодой, с подсознанием не борясь, несешься.
Так вот как-то меланхолично насиживал я место, вокруг никого; и если бы не возня городского транспорта, разрушающего идиллию, то можно было бы подумать, что я – в гуще крестьянского бессобытья. Только и знаешь шестым позвонком, как это характерно для деревни, что урожаю привычно – не бывать.
Один воробей, как зачитанная газета, был неинтересен, но другой – другой-то, чертяка, рядом с первым, на глазах опережая ветку, к которой прилепился, в росте, современничал, – вычирикивал что-то невообразимое: «Uriah Heep»-овскую «Look at yourself». С намеком. Пока я, отвлекшись, препарировал свою недолгую жизнь, обстановка изменилась. Свет разгорающихся фонарей увял, как на щеках сластолюбца, получившего отпор, румянец. Птицы в расстроенных чувствах смолкли. Шум моторов уступил место гаму чьих-то зубов. Рядом со мной сидел полнотелый незнакомец лет сорока.
– Чудо нам, – сказал он каким-то глухим, стесненным голосом, словно параллельно процессу издавания звуков жевал полотенце, – ниспосланное свыше!
Рука его, правая, заверченная над головой, черпанула с усердием завсегдатая ноздрей и карманов вечернего воздуха, отображая степень дарованного человечеству волшебства. В ожидании моего ответа незнакомец передернул крупными, красиво вылепленными ушами. Они бы исправно исполняли роль розеток для варенья, кабы их можно было как-то от головы отклеить.
– Все, что в этом мире происходит – с волей согласуется всеславной. – Продолжил толстяк, пуская в не понятный пока мне маневр и вторую руку. Что-то она там, внизу, возле его процветающего живота неприкаянно заметалась, не находя себе места.
Я был полон тем молчанием, что в артистической среде чрезвычайно ценится и зовется «исповедью статиста».
– Вера укрепляет человека. – Так как я был по-осеннему тих, задумчив и по-прежнему бессловесен, мой собеседник решил сменить за ненадобностью белый стих на прямой вопрос:
– Христианин?
– Нет, – мгновенно расстался я с тайной, нисколько о том не жалея.
Уже были перечислены хрестоматийно-необходимый «иудей», дополнительно-обязательный «магометанин»; экзамен грозил затянуться, так как я на манер вынужденного свидетеля все отрицательно качал головой, когда вдруг его рука легла мне на ту часть ноги, что снабжена соединительным узлом с туловом – совсем недалеко от средоточья интересов!
– Батюшка, – я решил не чиниться, наделяя этого прохвоста высоким собеседническим рангом, – я – сомневающийся. И вот в данный момент очень даже смущен сложившимся положением: а надо ли?
– Не я – сам бог пометил тебя! – После этой фразы, очевидно, руку, облагодетельствовавшую меня, следовало, оторвав от ляжки, облобызать. Признательностью щегольнуть. Согласиться.
Зарождалось, однако, искушение иного сорта – сложное, антихристианское – по рубежу чувств балансирующее.
Грешен. В накопительную – ту уже давнюю – пору гормонов, когда, будоража нерв, женская телесность чудилась повсюду, когда простенький поворот головки какой-нибудь Марты или Ольги, сопровождаемый легкой усмешкой, сбивал дыхание, я в девичий заповедник вступал осторожно – шаг за шагом, если позволяли, делал; и непременно стартовал от обворожительной коленки, постепенно расширяя поле поиска. Продвигался медленно, но верно, помня заповедь, передаваемую от поколения к поколению: «не спеши, водила, – сломаешь удило». Вещь, трудно подающуюся ремонту.
Но – здесь! Но – тут! Именем Его назначили меня в кокотки – без того, чтобы поинтересоваться: есть ли у персонажа, помимо первично-вторичных половых признаков, иное мнение.
Чью сторону в этот час держал Царь Небесный?
В меру начитанный, решил я разыграть пушкинско-некрасовскую тему:
– Вы, часом, батюшка, не возомнили себя эдаким де Геккерном, что в белой шейке и губках, как лепестки розы, приемного сына узрел свое счастье? Только я – не Дантес. Я, батюшка, сейчас вашу руку отгрызу своими шестьюдесятью четырьмя голодными студенческими зубами зараз – по плечо. Будет у вас опосля повод общественности лить соплеплач об окопной правде Сталинграда и шальной гранате. Несмотря на ваше свежеиспеченное лицо и завидную беременность в талии.
Я был дидактически зол, педагогически резок, нравоучительно активен. С необходимой патриотической задоринкой. Не то, что полчаса назад, когда давился стыдливым безмолвием!
Перед тем как инсценировать саморастворение в вечернем молоке, он успел лишь испуганно каркнуть сакральное: свят, свят, свят!
Неужто Он – Он! – сам! – такой почитатель спаренных бубенцов, едва ли могущих выдать что-то величественное, когда есть инструменты и посолиднее: мандолины да балалайки? Не понимаю…

Но это все мелкое, приземленное копошение – по сравнению с тем, что порой предлагают люди, так сказать, творческой закваски. По ним следует если и не равняться, то вымерять свою поступь по жизни. Тут было бы уместно вводное словцо «кажется», самой неспокойной историей страны предоставленное. Потому как одно дело, когда «инженер душ человеческих» творит своеобразную религию, задавшись – пускай наивной, пускай путаной, но искренней целью – осчастливить весь свет. А другое – когда работник пера лицемерно зудит на каждом шагу о небесах, без которых он никуда, и пишет с себя, богоравного, икону. И вера потому его наигранна, и никому пользы от этого нет. Разные это коленкоры. Помнится, вождь мирового пролетариата предлагал всем желающим заглянуть в мятущегося Льва Николаевича как в зеркало русской революции, чтобы ознакомиться с утопичностью его идей, противоречивостью мыслей, непониманием им текущего момента. Наделяя писателя званием пророка, Ленин признавал в Толстом художественного гения – и только, который, между тем, при каждой попытке поиграть в философию забредал в такие дебри, в такие тупики раздумий, откуда вывести не могла и спасительная для него идея непротивления злу насилием. И хотя религия толстовского окраса отнюдь не симпатична – с жизненными обстоятельствами на штыках, никак не сообразуется, и, по сути, является криком одиночки, разочаровавшегося в действительности, понимаешь: это шло от сердца. Несмотря на все провалы в доводах и нестыковку выдвинутого учения с поведением ее автора (взять хотя бы его неприятие собственности на землю, тогда как он был и остался до конечного круга крупным землевладельцем)
И помнится совсем недавний бег к православному кресту тех, кто никакой религии-философии не выдумывал, никого в свои теории не втравливал, а тихо-тихо – на манер осыпающейся стенки – забубнил вдруг о божественной длани, приподнявшей их отвисшую челюсть – что и дало им импульс творить современную классику.
Чем мне по душе сгинувший навсегда 2005 год? Только тем, что он был переполнен сложноподчиненными предложениями, порождающими надежду на былой полет мировой литературы.
В том же году мне выпала удивительная возможность познать, насколько далеко могут заходить игры в бога.
Агу. Именно с такого младенческого вскрика и началось у меня знакомство с Сатмиром Массоном – то ли марийским, то ли удмуртским модернистом, – как он себя сам представил, – последователем Геннадия Айги. Дурачась, он намеренно исказил фамилию своего учителя: так, ему казалось, смешнее обозначать свои близкие связи с тем, кто вложил в него слово. Он вообще, пока добрел до первой фразы, выговоренной по-человечески, испетлялся между вычурностями, небрежно выброшенными им слушателям, словно не признавал живую беседу. Каждый предлог, каждый суффикс обязательно должны были от знакомого, статичного положения отдалившись, преобразоваться в новую форму. Словам он произвольно ломал хребет, отчего те звучали странно. Это отталкивало. Первое замечание, не оформившееся в упрек, так и осталось нерастраченным – при мне: не люблю, когда экзерсисы в текстах, экспериментальное кружение звуков тащат – ради собственной прихоти – в доверительный разговор. Попахивает это залежалым конферансом для хиреющих окраин. Впрочем, не все так было просто. Прихоть почти всегда увязана с работой на публику. Перед кем же ее еще выказывать?
Держатели лондонской квартиры, хлебосольные хозяева Редгерберги, Аркадий Львович и Оксана Дмитриевна, принимая нас, всю нашу малую компанию, широко раскинули руки, так что ничего другого и не оставалось, как покорно влезать в объятия. Массон стоял в сторонке, как говорится, «не ваш, не наш», на вид полуживой, непонятно какой среды продукт. Тут же выяснилось, вослед за младенческим всхлипом, им выцеженным, что фамилия его есть отчасти результат анаграммической игры, рожденной где-то на периферии раздумий о библейских героях. Сарапульские, равно как и йошкар-олинские иллюстрации к повести о его жизни, будь он привычным Самсоновым, выглядели бы тускло и непривлекательно – даже бы давали обоснование говорить о затертости сюжета. Ну, право модернист – Самсонов; это то же, что и морщина на пояснице. Над именем, впрочем, он не упражнялся. Что намекает на наличие какого-то неприкосновенного в его душе запаса чувств.
– Как доехали? – Спросил нас всех Аркадий Львович.
– Ляахезы шхооро, – за всех отчитался Массон, который, во-первых, прибыл сам по себе, во-вторых, прибыл без всякого приглашения со стороны хозяев, воспользовавшись подсказкой, вывешенной в Сарапульском метро картой – последняя предлагала просто совершить пересадку со станции Стерляжья на станцию Редгерберговская.
Знакомый с его повадками, играми, Аркадий Львович сумел расшифровать лишь часть ответа: искусственность «шхооро» была столь очевидной, что авторская претензия на оригинальность, ничем не подкрепленная, вызывала лишь ухмылку; далее: ля – до, неразбериха в нотном ранжире, еха – ахе, банальное отображение в зеркале. Что такое «зы»?
Признаюсь, мы изломали головы, пытаясь проникнуть в суть массонской мысли. Он же, прикипев взглядом к хозяйке, лишь хмыкал, кхекал и потешался, в надежде получить порцию одобрительных кивков.
Оксана Дмитриевна, и вправду, была очень даже привлекательна. В ней соединились две красоты: поволжская и причерноморская, причем трудно было определить, какая превалирует. Вот взглянешь на нее под углом, так, чтобы тень от шкафа, ровным платком покрывала ее голову – и озадаченно крякнешь: рельеф ее выпуклого и высокого лба в точности повторяет, в миниатюре, Жигулевские горы. А под прямым снопом лампового света лицо отображает своеобразие одесского Привоза – и словно видишь, как пришвартовываются к фруктовым прилавкам все новые корзины; как в рыбных рядах торжествует ставрида, а в молочном закутке, выпятив бок, царствует между творожными пирамидами куб масла.
Обозревая прелести Оксаны Дмитриевны, мы все откровенно изнемогали. Но больше всех Сатмир, который, пытаясь привлечь хозяйкино внимание к своей поэтической особе, ни на шаг не отступал от игры в буквенный перебор.
Тут меня осенило! Конечно же! Это тот самый Массон, что в позапрошлом году выпустил книжицу в малопочетном издательстве «Затея» в полста страниц – под названием «Наедине с замочной скважиной». И в ней с явным достатком преобладали двух- и трехтактные побрякушки, вроде этой:
«Накинешь сверху пальтецо –
оставишь непокрытым цо».
Да, он позволял себе и такие фокусы, палачествуя над родным ему языком. Четвертователь и выжига. Критика отнеслась к изыскам Массона с холодной отстраненностью, без особого энтузиазма, как если бы ей предложили оценить литературные достоинства трещин на потолке.
Оксана Дмитриевна между тем с той аккуратностью, что выдавала в ней немецкого отморыша, чудом сохранившегося, реагировала на каждое слово Сатмира вежливой улыбкой.
Кроме меня и Массона, в пространстве редгерберговской квартиры пребывал и писатель Пыков, вне ее – лихо осваивавший июльский Лондон в две ноги. Что вызывало уважение. Собирая материал для написания биографии некой удивительной английской лошади, он бегал столь шустро между ипподромами и конюшнями, что дал повод острякам шутить, будто у кого-то заимствовал еще пару. Отмечу мельком, что эта милая кобылка, вызвавшая творческий зуд у Пыкова, жила в конце восемнадцатого века. Удел ее, казалось, был печален – с выпяченным, замаханным хвостом задом, тянуть за собой до скончания века двухколеску с прилепившейся к ней исторической несуразицей в виде кэбмена. Угасать и терять лошадиный облик. По вечерам мучиться в стойле, не чувствуя копыт. Но в какой-то момент, как утверждает Большая Кучерская Летопись, Мэри – так звали скотину – выржала довольно внятно Девяносто Седьмой сонет Шекспира, чем привела в замешательство как возницу, так и пассажира. Это было лишь начало ее триумфа. Потому как с сего момента каждый стремился попасть в экипаж и послушать в занимательнейшей интерпретации одно из бессмертных творений гения. Вскоре все шекспировские сонеты были перержаты и с привычной ей усердностью Мэри принялась, если так можно сказать, декламировать и иностранцев – всяких там, видите ли, буркьел да петрарок. Откуда это, спросит дотошный читатель, пошло? Отвечу просто: великолепная память, книги и – библиотека, переоборудованная в конюшню. То, что не задело внимание кэбмена, заинтересовало лошадь. Бывает: читающая скотина.
Ну вот.
Нудило. Пыков, перехватив инициативу у Массона, принялся обстоятельно объяснять, почему столь важна для России история английской лошади. Демократия. Свобода слова. Никто ей пасть не закрывал. Захотела – вдосталь накормила общественность шекспировскими сонетами, классикой. А могла бы какой-нибудь куртуазный рыцарский роман поглавно читать, литературную халтуру рекламировать. Эпоха бурного промышленного развития высветила критическое противоречие между человеком и животным. У последнего появился реальный шанс доказать свой интеллект.
От бабьего, повизгивающего голоса Пыкова потянуло в сон. Чудилось, что из каждой щели, из каждого мало-мальски приличного отверстия прет лошадиная морда. Катает по губам пену.
Заметил: несмотря на схожесть пунктуаций скуки и радости, на раскиданные в том же порядке зубы, здесь и там, синтаксис выражения чувств – абсолютно разный.
И вот тут-то, видимо, обиженный своей задвинутостью в угол, Сатмир – сказал. Я, признаюсь, мысленно ему зааплодировал. Даже. Я тоже так думал. Да. Он сказал, что жизнеописание Мэри – это попытка Пыкова доказать миру, что сам он – не лошадь. При всем том, что имеется некоторое сходство между ним и его героиней. Тут и зоркий глаз не надобен – все очевидно: тяга к пошлой мелодекламации и объемность тела. Желание быть постоянно на виду и замыленные удила. Лощеная холка и вздыбленная грива. Дрожь в ногах и екающая селезенка.
Аркадий Львович тонко улыбнулся и насторожился, как настораживается забор, завидев нетерпеливого прохожего. Пыков, обескураженный неожиданной атакой случайного противника, что бывало с ним крайне редко, залепетал нечто оправдательное. Это – папины монгольские гены кочевнического склада, проснувшись и взыграв в нем, направили его энергию на производство жизнеописания Мэ-э-э-эри. О, йе-э-э! Аркадий Львович, у которого был схожий подбор генов, явно об историческом исходе из Монголии не помнил. И не знал. Эка!
– Вот так-то? – С вызовом спросил Сатмир, который очевидно хотел дожать противника. – А, стало быть, в родителях ваших цидулок числятся всякие побочные явления, вроде сперматозоидного отклика на событие.
Это было уж слишком!
Было заметно, как рвутся из-под кожи на волю нервы Пыкова, как они подергивают его веками, попискивают в кулачках, разворачивают носки туфлей. Что-то, однако, мешало писателю определиться с ответом.
Но – каково! Массон фраппировал общество – намеренно. Точно пьеску с потайным смыслом, уложенным в последнее слово, он разыграл. Потому что вторая часть была предназначена исключительно для милейших ушек Оксаны Дмитриевны.
Метаморфоза, случившаяся внезапно с Массоном, заставила нас всех, благоговея, привстать. Из множества причитающихся русскому народу междометий мы выбрали самое растрепанное, неухоженное, англизированное, прижившееся в родном наречии благодаря лишь прихоти времени и скроенным кое-как желаниям модников языка ему соответствовать:
– Вау!
Оказалось. Таки да. За каждой долей вдохновения, за малой толикой творческих мук направлял Сатмир ноги к богу. Подкарауливал его в альпийских лугах, вскарабкивался на самые вершины, чтобы быть к нему ближе. И – надо же! – услышанный, узренный, угретый его невидимым присутствием, окрылялся он очередной талантливой частушкой. Цо! Это вам не «Дворянское гнездо» строгать! Не выпиливать лобзиком всякую ерундовину типа «Евгения Онегина».
Литературило основательно. Выдавая себя окончательно, Пыков закосил левым глазом и то ли засмеялся, то ли, насколько мог вежливо, всхрапнул.
(Забегая вперед, скажу. В предисловии к своему следующему жизнеописанию стойкого оловянного скакуна Хо – мне, во всяком случае, малоизвестного персонажа из всемирной истории, – переломившего ход войны во Вьетнаме, Пыков употребил точь-в-точь те же слова, что и Массон. Будто бы: он тоже брел за порцией вдохновения к богу, его тоже посещали высокие чувства. Его перло от творческих мук снизу и сверху. Сзади и спереди. Плющило душу. Замечательная все же сволочь. Пересмешник. Но – как тонко сработано!).
После выдоенной в абсолютной тишине бутылки «Valpolicella» – отчего собрание более напоминало поминки, – Оксана Дмитриевна (кстати, никак не отреагировавшая на заявление Сатмира), вышла из гостиной, чтобы изготовить дорогим гостям спальные места. Пыкову, с его конской фигурой, выпал достойный жребий возлежать на вывезенной из России раскладушке – в маленькой кухоньке. Мне и Массону – достался угол в соседней комнате, с матрацами на полу, торшером и полками книг.
Когда мы остались одни, он, очевидно, рассмотрев во мне родственную душу, забубнил – без привычных словесных судорог:
– Уж насколько я терпим, но! Каков мерзавец, этот Пыков. Какая мелкая, вся пропитанная коммерцией душонка. Каков гад! Тварь! Ублюдок! Притвора! Идиот! Естественно, что божьего вдохновения ему не познать никогда.
Клянусь, я видел, как при этих словах, настенные часы обмерли. Выбили час ночи – с противным каким-то треском – и после того, уронив стрелки на грузовую гирьку, отказались вести счет времени. Инфаркт, поди. Неужто они отстукивали дни тоже – без божьей искры в анкере? Неужто шестеренки крутились – так, не испытывая духовного подъема? Ой ли?
Досталось и хозяевам. У Аркадия Львовича, оказывается, мерзкая привычка хитро хмылиться, на местечковый манер, – себе на уме. Оксана Дмитриевна – тоже та еще штучка, строит из себя сейф с секретным кодом, который – тьфу! – ничего не стоит взломать.
– Вы загоняете, Массон, себя в логическую ловушку, – сказал я, осторожно делая первый шаг к истине. – Во-первых, вы пытаетесь закормить всех своим богом, когда вас об этом и не просят. Это сугубо личное дело каждого.
– А во-вторых? – Спросил Сатмир с той строптивой требовательностью, что выказывают изнывающие по каше рваные ботинки.
– Во-вторых, как бы вы ни относились к Пыкову, но верить именно вашему богу нельзя. Он фальшив и двуличен. Он порочен. Говоря о нем с придыханием, вы лжете. Потому что в одной связке не могут быть бог – как я понимаю, милосердный, всепрощающий, – и выставленные вами Пыкову красные флажки – поносные названия. Ваша терпимость – витринного свойства. И, если уж говорить начистоту, есть и в-третьих: в качестве приглашенного, в чужом доме, забыв о предложенном вам гостеприимстве, быстро освоившись, вы повели себя так, как раскапризничавшийся ребенок – требуя постоянного к себе внимания. Словно хозяева вам чем-то обязаны. После чего еще их и дегтем заглазно мазанули. Браво!
Что тут добавить?
До утра уже не спалось. Я мгновенно был зачислен в ряды врагов Массона. Горячий молодец сарапульского разлива на лету пытался импровизировать, слагал в мой адрес обидные, как он считал, траливайки. На него снизошло божье вдохновение. Видимо.
Вот так всегда: у малоодаренных людей желание понравиться женщине сопряжено с завышенной самооценкой. На расстоянии же от объекта внимания, когда в противниках по-прежнему каждый, но когда нет сдерживающих рамок, эмоции возвращают их в доисторическое прошлое – принимая карикатурно-нелепый вид.
Я зевнул, раз и другой. Повернулся на бок. Пожалуй, ближе мне все же был Пыков – такой, какой он есть, монгол по папе, плодовитый писака, хвастун. И, право, фордыбачник, баламут, милый шут, не более того, а все же, главное, – не расплескивающий ненависть вперемешку с богом ряженый.


Рецензии
Берлиоз тоже поиграл в игры с Богом...

Ева Голдева   12.06.2020 18:49     Заявить о нарушении
Могу добавить, что автор ОТЛИЧНЫЙ ФИЛОСОФ! А бога не было, нет и не будет. Аминь!

Николай Павлов Юрьевский   20.08.2021 20:59   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.