Фонарь

Уснуть было почти невозможно, оттого что в окно светил фонарь. Он светил даже сквозь штору, расплывался размытым и одновременно ярким пятном. Желтоватые лучи лежали на подушке.
Женщина встала, отодвинула занавеску и распахнула окно настежь. Ветер. Зажгла ночник. Свет упал на руки. Мурашки. Холод между лопаток.
Последнее время её стал посещать страх смерти. Не предчувствие, а именно страх, тяжелый, обволакивающий. Вот бы отодвинуть рукой. И слово такое, будто бы кем-то другим сказанное, беззвучно всплывало в сознании: «Не успела». Шелест крови, шум в ушах, а потом – оно, это слово.
А ведь и вправду не успела она. Многое. Простить не успела, досказать главное, долюбить, смириться. Все её родные умерли. Мать, дед, бабушка. Подруг давно не было, на работе общалась неохотно. Бывший муж завёл новую семью – и тем самым тоже как бы умер для неё.
Теперь жизнь женщины ничем не отличалась от смерти. Существование продолжалось, особенно днём, в мелких и повторяющихся  делах, дома и на работе, в вечерних походах в магазин, ежедневном просмотре с компьютера одного и того же классического чёрно-белого фильма: все умирают, он (герой) – остаётся. Он запрокинывает голову, а там... такое белое небо, и птицы летят наискосок. Другой диск покупать было лень, да и не хотелось. Хватало этого, похожего на настоящее, неба.
Вечером женщина открывала окно и слушала поезда, их непрерывный, успокаивающий звук. Иногда над соседним домом проплывал огонёк самолёта, один-единственный на ровном  чёрном фоне. Позже, к часу или двум ночи, в доме напротив зажигалось одно окно, на третьем этаже, второе слева. Оно горело упорно всю ночь, так же, как и фонарь, который становился виден, если лечь в постель.
Всё же она ложилась, слушала шёпот крови на фоне общей тишины – бессмысленный шёпот, который постепенно складывался в горячечный, бормочущий голос: «Не успела». Тонкий ветер гулял по квартире, и было почти хорошо, особенно если вспомнить, что днём была удушающая жара.
Она сидела в кресле под ночником, свет падал на руки, на колени, и странно было ощущать, что вот это тело принадлежит ей, подчиняется никому, кроме неё, не нужным приказам. Можно встать, налить стакан воды, можно не вставать. Всё равно.
Конечно, жизнь женщины была бы другой, если бы она растила ребёнка или верила в Бога. Но ни детей, ни веры у неё не было, а менять что-то стало уже поздно. Она уже забыла, сколько ей лет... Не праздновала дни рождения... Сорок семь? Тридцать девять? Женщина посмотрела на давний свой рисунок, висевший на стене в простой деревянной раме: карандашный автопортрет, нарисованный давно, в юности — и задумалась.
А если всё-таки?.. Ведь страх этот, и голос... Да. Она старалась жить правильно, по-людски. Не лгала, не воровала. Окружавшие ее люди умирали своей смертью. Разве что –  оставила любимого человека. Сочла это победой над собой.  Даже в церкви сказали бы: правильно. И подруги, если бы они были у неё, тоже сказали бы: да, женатый тебе ни к чему, и поразились её сильной воле.
Женщина рассеянно погладила рукой колени. Прошёл ещё поезд, стуча вдали, проваливаясь в какие-то воздушные ямы – и замолчал. Хотелось отдохнуть, закрыть глаза, но фонарь всё светил, светил нестерпимо, лучи падали на подушку.
Теперь уже трудно вспомнить, что она чувствовала к нему, что ощущала — во всех подробностях. Она тогда несколько месяцев как мать похоронила (а перед тем бабушку и деда), в квартире было пусто, тошно. А с ним так и познакомилась: рассказала ему про всё. И про то, как серебро фамильное продала, чтобы гроб купить, и как страшно в одной комнате с покойником, и что сервиз в день похорон украли из старенького серванта, и как не хочется жить, когда одна. Всё рассказала. И прямо из магазина, где она покупала хлеб, они зашли в забегаловку и немного выпили: она — чтобы успокоиться, он — по привычке. Она написала на клочке бумаги свой телефон и отдала. Безо всякой надежды, впрочем.
Но он позвонил. Всего-то дня через два. И они встретились в том же самом кафе. Сидели за столиком у самой двери, смотрели на снег. Она рассказывала ему о своей жизни, а он молчал и держал её за руки. Изредка вставлял незначащее слово. Или наоборот, веское, успокаивающее. Как хорошо, что снег. Что рядом мельтишит толпа, похожая на снежинки. Что ему не хочется домой. Что он готов долго так сидеть и смотреть на снег, на свет фонаря. Держать за её руку, ощущать тепло.
Женщина не позвала его к себе. Хотя ничто не мешало ей сделать это. Кроме одного. Она понимала, что он её не любит. Ей казалось, что его нелюбовь была естественна: никто никогда не любил её, только она — кого-то. Каково быть влюблённой — она знала. Но не представляла себя — любимой. И не тосковала по неизведанному.
Их разговоры в кафе возобновлялись — с антрактами на болезни и будни  — в течение двух лет. За это время женщина, что называется, сменила имидж. Каждый раз выдумывала себе новые костюмы, покупала новые украшения. Пусть — дешёвую бижутерию, но всё же. Она ждала этих свиданий. В её жизни появился смысл.
Вряд ли он не замечал её невинные ухищрения, но главное, что он никогда не отказывался и приходил. Его глаза всегда излучали тепло, но однажды, зимой, от них стал исходить странный, тревожащий, тёмный — да, именно тёмный – свет. Она почти испугалась, но он вдруг стал говорить. Что у него никого нет ближе неё. Что он очень одинок без. Что он её любит. Просто раньше он этого не сознавал. Сознавал только своё одиночество – жизнь, похожую на смерть. Но вот теперь…
Так началась новая жизнь, очень короткая, продолжавшаяся три с половиной недели, почти месяц. Шёл июнь, жара парила над городом, от белого и чистого снега остались только воспоминания, и только неизменный фонарь светил в окно… Он спал в соседней комнате, подложив руку под щёку, до самого ясного, синего рассвета. Она была в другой, но всегда чувствовала сквозь сон, всем своим существом: не одна.
Присутствие рядом живого человека... Тот, кто не жил один, не представляет, что это такое. Это когда твоё дыхание не одиноко. Это утром заходишь в комнату — и видишь, как его руки подрагивают во сне, и подрагивают ресницы.
В течение дня она с ума сходила от радости. Когда бегала за мясом в ближнюю лавку, когда варила на жаркой кухне, когда под дождём на балконе снимала тяжёлые, пахнущие парным летом простыни — на белом синие цветочки. Такая жизнь её затягивала. Она даже не думала от неё отказываться.

...Женщина медленно встала с кресла, протянула руку к пустому стакану. Небо стало светло-серым, фонарь — белым, отвратительно ярким. Вдруг резко пахнуло прохладой: рябина, птичий щебет — осень. Голова болела сильно. Она закрыла глаза и представила эти красные огоньки на тёмном фоне, фоне вечернего города.

Он любил звуки поездов, и бессонный фонарь, и даже звук капающей воды из плохо закрытого крана. Ему по душе были звуки и запахи обжигающего лета.  О своей семье он почти не говорил. Она знала, что есть семья, и всё. Ничего не спрашивала, но мысль о другой сильно мучила её. Как всегда, в прошлом мучает память о прошлом, в настоящем – тайна.
Конечно, то ее решение было более рациональным, чем сердечным. Если бы она жила сердцем, то, наверное, была бы жива до сих пор.
Поздним вечером, почти ночью, они вот так же сидели на кухне, с тонким запахом газа, язычки которого упорно фехтовали с ветром, залетающим из окна. И она сказала ему, что так больше нельзя. Что ее мучает неопределенность. А сделать выбор она не может. Может сделать выбор только он.
И он не замедлил его сделать.
После него было несколько осеней, но все они слились в одну: осень была знаком его ухода.
Укого-то она читала рассказ (или притчу) о том, как брошенная женщина превращается в птицу. У кого? Или не было такого рассказа. Этот рассказ должна была написать она сама.
Дара вот только нет. Был бы дар — написала бы. А так — живи, как есть.
Или не живи.
Она закрыла глаза и, кажется, уснула. Во сне фонарь превратился в тоннель, полный света. Смерть настала безболезненно. Она вспомнила (память осталась при ней), что именно так он хотел уйти. Во сне. Что может быть лучше. И легче.
Фонарь постепенно становился сиянием городского окна, видимо, нижнего этажа, обозначенного ярким светом и решёткой — от воров. Город спал, на её руки, загорелые, как летом, падал снег.
Она села за стол. За их стол. Над столом висела картина из её комнаты — автопортрет в простой деревянной раме. На столе — бессмысленная солонка. Какие-то люди напротив. Его не было. Официантка налила ей водки и томатного сока. Она потихоньку цедила водку, не чувствуя ее вкуса. Не было даже горечи. Автопортрет улыбался.
И тут она увидела. Совершенно без страха. Как будто бы так и надо. За дальним столом сидели мать, дед, бабушка и что-то обсуждали, склонившись над бумагами, которые лежали тут же, на столе. За их спиной было окно, в котором снег рос кустисто, как чертополох.
В её памяти сразу промелькнул перечень недоделанных дел (стирка, уборка, мусор) и тут же растаял за ненадобностью. Жаль, что в жизни она так мало рисовала. Очень жаль. В жизни столько прекрасного. Вот это кустистое дерево, между его ветками настойчиво светится звезда. Этот чертополох, лиловые фонарики которого рассеяны по пригашенному засухой полю. Огоньки рябины над снежным проспектом. Лицо нищенки — глубокие глаза. И женщина, которая не замечает своей окрылённости — и всё же летит.
Жизнь — это графика неизвестного художника.
Она, прищурившись, всматривается в шрихи снега за окном. И ей кажется, что он всё же придёт сейчас. Ибо здесь нет наказания, здесь продолжается та же самая жизнь (может быть, исключительно в сознании, а не в реальности, но кто знает, была ли и та жизнь настоящей). И нет избавленья.
И снова на фоне фонарного света, затягивающего (но уже с другой стороны) мелькала тёмная фигура, почти тень. И снова она видела его черты, нечёткие, расплывающиеся за шриховкой снега. Протягивает к нему руки.
- Не горюй, - говорит дед, тихий, нестарый, с лицом гладким, без морщин. - Всё ещё наладится. Ты ещё вернёшься к нему.
- Тем более, что ты не успела приватизировать квартиру, - неожиданно вставляет мать, и она ощущает одновременно лёгкое раздражение и радость — оттого, что слышит родной голос. -  Я тебе ещё десять лет назад говорила: оформи, оформи. Но тебе как всегда лень. Хочешь, чтобы квартира после тебя досталась какому-нибудь проходимцу. А тебе, между прочим, в этой жизни ещё ребёнка рожать. Ему тоже жить где-то надо.
А бабушка ничего не говорит. Она просто смотрит на нее, как смотрят святые с тёных икон. У бабушки глаза большие, как коричневые осенние облетевшие листья. У неё – такие же.
Снегопад изменил своё направление. Теперь он падал с земли на небо, словно в перевёрнутом зеркале. Фонарь погас. Она встала и огляделась. В помещении было пусто. Ни стола, ни картин. Только голые стены. Да шёлковая паутина сквозит в темном углу.
Вышла и пошла по чистому снегу. Да, снег нежный, томительно белый, убаюкивающий, обволакивающий сознание — скорее не цвет, а звучание, переходящее в шорох.
Женщина открыла глаза. Почувствовала невыносимую тяжесть тела, лежащего на кровати — ее собственного тела. Воздух был ещё жарким, но осторожным, каким бывает он в конце августа, на изломе лета. Окно высоко, кругом белые кровати, тумбочки. Почему-то кроме неё — никого, и видимость — как сквозь вату: в её сознании, перед её внутренним взором ещё падал снег. Слепой город менял свои черты. И черты любимого человека начинали проступать в них, как бы сквозь стекло, уплотнённое пространство.
Она приподняла руку и провела ей по воздуху, чтобы ощутить его бесплотность.
- Я здесь, - сказал он и погладил её по руке. - Я здесь.


Рецензии
Чтоб так написать, надо прочувствовать....
Человеческое сознание хранит много образов в своей памяти...
Интересный рассказ.
С теплотой Татьяна.

Татьяна Ефимова Сказки Для Детей   30.11.2010 12:58     Заявить о нарушении