Линии судьбы. Между адом и раем
Я взяла лопату и немного отгребла от дома снег. Крёстный ушёл куда-то с утра с санками, а то бы я покаталась. Больше делать было нечего. Я попробовала лепить из снега шары для снежной бабы, но снег был не липкий. Я замёрзла и пошла домой.
Лицо у крёстной было белое-белое, на полу лежали тряпки все в крови, и тоненькой струйкой кровь стекала на пол.
Крёстна с трудом открыла глаза:
- Вытри с пола, Валентина, и убери тряпки, пока Егор не пришёл. У меня опять выкидыш.
Вечером крёстный пришёл домой румяный, весёлый. Но тут же нахмурился, увидев, что жена лежит. Он просто зверел, когда видел, что кто-то сидит или ещё хуже лежит без дела.
- Чего разлеглась, барыня? Жрать давай!
Когда же он узнал, что есть не приготовлено, а жена приболела, он схватил меня за руку и стащил с печки, где я укладывала спать ватную, сшитую крёстной куклу. Я больно ударилась коленями о пол, а потом, когда крёстный с силой толкнул меня, ещё и головой.
- Ты ведь большая уже, почему по дому ничего не делаешь? Не могла догадаться картошку намыть да сварить. Налей мне молока!
Крёстная уже встала с постели и, держась за стул, торопливо одевалась. Корова всё ещё была не доена.
На следующий день крёстная топила баню. Я несколько раз ходила по воду. За ночь похолодало, снег подстыл, покрылся хрусткой ноздреватой корочкой.
Вниз к ключику я просто скатывалась, вёдра весело звенели, а вот наверх я поднималась с трудом. Ноги скользили, вода выплёскивалась, валенки обледенели. Я сбилась со счёта, сколько раз мне пришлось подняться с вёдрами, а бачок всё ещё не был наполнен. Одно ведро, когда я в очередной раз упала, погнулось. Крёстный назвал меня паклерукой, но сам не принёс ни ведра. Вечером, после бани, он лежал красный, благостный. Крёстная как всегда помыла его, напарила, одела, перестирала всю его одежду и только потом помылась сама.
Я мылась уже поздно в чуть тёплой бане. За окном жуткая темнота, ничего не видно, хоть глаз выколи. Что-то потрескивает, постукивает, мне чудятся чьи-то шаги, я выскакиваю из бани и сломя голову несусь домой.
Я очень люблю придумывать разные истории. Сочиняю небылицы, и остановиться не могу. Наболтала Светке, что у меня есть необыкновенная кукла с длинными волосами, голубыми глазами. Туловище у неё мягкое, как у живого человека. Платье пышное, ярко-красное с золотым шитьём. На голове шляпка из соломки, а на ногах кожаные туфельки.
Когда я начинаю сочинять, я сама верю в то, о чём так самозабвенно вру. Рассказываю, и остановиться не могу. А уж признаться в том, что всё это я просто наврала! Ни за что!
Конечно же, после школы мы пошли ко мне, и я пообещала показать Светке чудесную куклу. Крёстный был на улице, подправлял покосившийся забор. Светка только шепнула мне:
- Ну ладно, я пошла! – и побежала вверх по тропинке, соскальзывая и увязая в снегу.
Крёстного боялись все мои подружки, и больше ни одна из них не просила показать куклу.
Когда я иду из школы домой, медленно, часто останавливаясь около моих любимых деревьев, я придумываю себе другую жизнь, а иногда мне кажется, что только в это время я и живу.
Мама будит меня утром:
- Вставай, доченька, я тебе пирожков напекла – с картошкой и мясом.
Она ласково смотрит на меня и улыбается.
- Да ты у меня совсем большая, а красавица-то какая стала.
И я чувствую, как из худенькой невзрачной девочки превращаюсь в удивительную красавицу, такую, как кукла, которую я описывала Светке.
Потом один за другим в уютный, нарядный дом заходят братья – высокие, крепкие. Один поднимает меня шутя на руки и кружит, и кружит по комнате.
Крёстная часто рассказывает мне о маме. Она умерла, когда мне было всего два месяца. Заболела и умерла. А крёстный как-то, крепко выпив, сказал:
- Анютка, мать твоя, совсем малахольная была, вот и удавилась.
Но я думаю, что он сказал, чтобы мне больнее было. Мама не удавилась, а умерла от болезни. Я представляю себе, как мама лежала больная, бледная-бледная, как крёстная после выкидыша, а потом вдруг перестала дышать.
Братья же мои Гриша и Володя погибли на войне. Володя от семи тяжёлых ран умер в госпитале, а Гриша после его смерти попросился на фронт и пропал без вести.
Отец моих братьев умер уже давно, а кто был моим отцом, я не знаю. Хотя тётя Клава, наша соседка, как-то раз шепнула мне, что крёстный снасильничал, Анютка забеременела от мужа своей сестры, потому и руки на себя наложила. Но я этому не верю, никакой он мне не отец, а просто злой, вредный старик.
Крёстный тоже был на войне, только раньше на финской. У него лёгкое насквозь пробито – вмятина на груди и рванина на спине, и на лбу яма – ещё один след от шальной пули.
У крёстного был сын, но он погиб на войне, а крёстная ему родить никак не может. Она беременеет часто, но только поделает что-нибудь тяжёлое, как снова истекает кровью и лежит, как мёртвая, иссиня-белая.
Учусь я неплохо и когда думаю о том, куда пойти учиться после школы, то снова невольно начинаю мечтать.
Мама лежит в постели, и жить ей осталось несколько минут, но тут в дом вхожу я в белом халате с чемоданчиком, полным чудодейственных лекарств. Я ставлю маме укол, и её голубые глаза снова сияют. Хотя какие были у мамы глаза, я не знаю. У её сестры, моей крёстной, глаза зелёные, как неспелый крыжовник. Но мне почему-то хочется, чтобы мамины глаза были голубыми-голубыми, а не мутно-серыми, как у меня.
Хочу учиться в медицинском училище и делать всё для того, чтобы люди не умирали. А может быть, открою новое лекарство, которое вылечит всех безнадёжных больных, даже если у них не семь ран, как у моего брата, а все двадцать.
Я рассказала о своей мечте Светке, а она не верит, говорит, что я опять всё вру, и что крёстный меня в город учиться не отпустит. И уж если она, Светка, отличница и умница, каких свет не видывал, хочет сначала в колхозе дояркой поработать и только потом, может быть, пойти учиться на зоотехника, то уж мне в медицинское училище, даже если меня отпустят, просто не поступить.
Я же думаю, что ей завидно, что я в городе жить буду. А из деревни она уезжать не хочет из-за Кольки, который недавно вернулся из армии.
Я видела, как они ходили, взявшись за руки, около Сырки, когда крёстный отправил меня нарвать берёзовых почек. Я провалилась по пояс в снег, никак не могла выбраться, услышала, что кто-то идёт, хотела позвать на помощь, но когда увидела Светку с Ни-колаем, минут двадцать сидела в снегу, все ноги застудила.
Я всё ждала, когда они целоваться начнут, но они только за руки держались и о чём-то говорили тихо-тихо, так что я ничего не услышала.
Я не знаю, как мне завести разговор об училище. Ни крёстный, ни крёстная меня даже и не спрашивают, что я буду делать после школы.
Как начать разговор? Сегодня я вдруг поняла, что дома почти не разговариваю. В школе я общительная, люблю что-нибудь рассказывать, сочинять, а дома только «да», «нет» и ничего больше.
Да и крёстный с крёстной ни о чём почти не разговаривают. Только иногда крёстная вдруг начинает рассказывать мне о маме, о своих родителях, о жизни в девках. Приоткроется нежная, ранимая душа, и снова молчание. А я только слушаю, а о себе ничего не рассказываю, да никто и не поинтересовался, о чём я думаю, о чём мечтаю.
Но начать разговор всё-таки надо, иначе так и проведу всю жизнь в этом холодном, так и не ставшем родным доме.
Если бы мне пришлось снова пережить этот разговор, я бы лучше умерла. Но в конце концов главное то, что я всё-таки добилась своего. Я еду в город и поступаю в медицинское училище. Если не поступлю, то обратно всё равно не вернусь, пойду работать.
Когда я сказала вечером о моих планах, крёстный долго молчал, а потом как припечатал:
- Только попробуй! В городе одно ****ство, в подоле принести захотела. Знаю я эти общежития! Никуда не поедешь, в колхозе дояркой работать будешь.
Крёстная молчала, она перебирала крупу, пальцы её двигались быстро-быстро. Когда я сказала, что поеду поступать в училище, она сбилась, замешкалась, но потом снова быстро-быстро стала перекладывать маленькие крупинки.
И тут меня как прорвало! В этот вечер я высказала столько, сколько не говорила за все предыдущие годы. Я выложила крёстному всё, что о нём думаю. О том, что он злой, никого не любит, что он не помогает крестной, и она делает всю тяжёлую работу по дому, и даже из-за этого не смогла родить. Я вспомнила все свои обиды, потом заревела, зарыдала даже и не помня себя выкрикнула:
- И мама моя из-за тебя умерла!
Потом я выскочила в ограду и долго сидела на сеновале, задремала даже, прикорнув на колкое душистое сено. Меня разбудила наша кошка. Я проснулась от её шершавого язычка, она тщательно, заботливо вылизывала мои щёки. Я тихонько слезла с сеновала, на цыпочках зашла в сенки и услышала, как крёстный сказал:
- Валька такая же малахольная, как и её мать, пусть едет, куда хочет. Денег я ей ни копейки не дам, пускай с голоду подыхает.
Два дня я собирала свои скудные пожитки, прощалась с подружками, постояла у берёзок, посидела на берегу. Крёстная сунула мне потихоньку десять рублей, положила масло, картошку, сварила яиц, испекла подорожники. Когда мы прощались с ней, я не обронила ни слезинки, а в автобусе всю дорогу плакала. В городе у меня не было ни одного знакомого человека.
Я одна! Я свободна! Я страшно одинока.
Умерла крёстная. Она лежала в гробу иссиня-белая, какой я часто видела и при жизни. Лицо спокойное-спокойное. Я всю ночь сидела рядом с гробом, вспоминала, как она мне сшила куклу, как тайком от крёстного наливала сладкого парного молока, как давала мне деньги два года, пока я училась в училище. Где брала она эти деньги? Как утаивала их от крёстного? Передавала со знакомыми заветный узелок и только изредка сама приезжала в город. Я не очень ждала этих встреч. Она меня ни о чём не спрашивала, всё молчала. Тяжело мне было рядом с ней, всё казалось, что она упрекает меня в чём-то.
И только теперь, когда она умерла, я поняла, как я люблю её, как она мне нужна. Я всегда думала, что люблю маму, я мечтала о ней, я придумывала её облик, даже мысленно разговаривала с ней. И только теперь я понимаю, что настоящей мамой стала мне эта тихая, печальная женщина – мамина сестра. Я сидела у гроба, и слёзы текли и текли из моих глаз. Если бы я могла повернуть всё назад! Я бы обняла крёстную за худенькие плечи, я бы прижалась к её рано побелевшим волосам.
На поминках все молчали. Крёстный угрюмо, тоже молча хлебал нехитрое угощение. Дом опустел быстро, и мы остались вдвоём. И опять молчание. Всё время молчание. Я даже ночевать не стала, поехала обратно в город. Я бы хотела взять платок крёстной, её любимую вязаную кофту. Просто, чтобы у меня были её вещи. Но ничего не стала брать под тяжёлым взглядом крёстного. Теперь Фаина в дом придёт и все вещи тёти себе заберёт.
Тетя Клава меня тихонько к себе позвала, и всё про крёстного и Файку выложила. Он, кобель, все годы к Файке тайком, а в последние годы и открыто бегал. А после моего отъезда и вовсе целыми днями, а то и ночами у Файки пропадал. А как напьётся, давай крёстну бить, жизни не давал. Всё орал: «Пустоцвет! Девку и то нормальную вырастить не смогла!»
Я больше не вернусь в этот дом, да и в деревню тоже никогда не вернусь.
Вчера встретила в городе Светку. Она приехала в гости к бабушке. Счастливая Светка! Вышла замуж, беременная уже, пять месяцев. Влюблённая! Мочи нет. Всё о Кольке своём, о Колечке говорит.
Ещё Светка уже в конце нашего разговора тихо сказала, что крёстный сошёлся с Файкой, и она теперь в нашем доме живёт. И двух месяцев не прошло после смерти крёстной, а он уж любовницу в дом привёл. Светка сказала, что в деревне все крёстну жалеют, и меня очень жалеют, говорят, что при живом отце сиротой осталась. Вот так, кроме меня, оказывается, в деревне все давно знали, что я его дочь!
Счастливая Светка! Ещё в школе полюбила, и всё у неё ясно, всё у неё гладко. Она любит Кольку, Николай любит её. А я, наверное, вообще никогда не полюблю.
В школе мне ни один мальчишка не нравился. Хотя Мишка, соседкин сын, пытался добиться моего внимания: за косы дёргал, на уроках постоянно ко мне поворачивался. Когда в училище училась, Митька мне дружбу предлагал, Иван через девчонок со мной познакомиться пытался. А мне никто не нравился. Митька рыжий, смешной, Иван угрюмый очень, на крёстного чем-то похож.
А теперь вот Алёшка ходит за мной по пятам. Алёшка самый упорный. Каждый день ждёт меня у больницы и домой провожает. Он работает на заводе в горячем цехе. Устаёт очень, но всё равно каждый день приходит меня встречать. Алексей надёжный очень, хороший. Но почему я его не люблю? У него вытянутое плоское лицо, и он постоянно молчит. Но разве любят за красоту или за весёлый нрав. Не знаю.
Знаю одно: я его совсем не люблю.
Я выхожу замуж за Алексея. Мне надоело быть одной, надоело жить на квартире со сварливой, вечно недовольной хозяйкой. Я не люблю Алёшку, но никого другого я тоже не люблю. Может быть, я от природы обделена любовью, ведь и крёстной я никогда слова ласкового не сказала.
Хочу, чтобы у меня был дом, семья, муж, дети. Свадьба через неделю. Уже сшито белое платье. Но почему-то нет радости, а белое платье напоминает мне белый халат, напоминает о больнице, о несбывшейся мечте стать необыкновенным врачом. Я обычная, заурядная медсестра, да к тому же нерасторопная и не очень-то умелая.
Муж… Жена… Как непривычно слышать, когда о тебе говорят: жена.
Всё изменилось и в то же время, на удивление, осталось прежним. Как и прежде я чувствую себя одинокой, мне не с кем поговорить. Алёшка приходит с работы усталый, выпивает сто грамм и ложится спать. И в выходные дни он молчит. Мне кажется, что я вернулась в холодный, безмолвный дом моего детства.
А вместо крёстного – свекровь. Она тоже молчит, но так загремит вдруг не вымытой вовремя посудой или с таким остервенением начинает драить полы, что и без слов становится понятно: «Лентяйка! Распустёха! Ничего сделать не успеваешь, навязалась на мою шею!»
Сегодня на работе я долго вспоминала, как Алексей мне сделал предложение. Он ни слова не сказал о любви. Мне не верится, что он вообще что-то говорил. «Ведь ныне любят бессловесных…» Но ведь я его не люблю. Зачем же замуж-то было выходить?
Случайно я подсмотрела, как парень с девушкой целуются. Они думали, что их никто не видит. Шёл дождь, они спрятались под огромной, пахнущей мёдом липой – моей любимой липой.
Парень так нежно гладил волосы девушки, так самозабвенно прижималась она к сильным рукам, что я никак не могла оторвать глаз от этой пары, я почувствовала вдруг, как что-то мучительно и сладко сжалось внизу живота.
Я не целовалась так ни разу в жизни! Лёшка не любит целоваться, он не ласкает меня, вообще почему-то старается не прикасаться ко мне руками. Ночью он больно раза два хватает меня за грудь, с силой сжимает волосы на лобке и, тяжело сопя, наваливается на меня.
Он целовал меня только на свадьбе, да и то как-то скупо, плотно сжав губы. Может, он стесняется, что изо рта у него пахнет?
Свекровь не даёт мне ни минутки спокойного житья. Утром она встаёт в шесть часов и начинает греметь посудой, моет картошку, делает питьё козе, еду поросёнку. Она выходит в сенки и, не придерживая, хлопает дверями. Она возвращается за едой для собаки. Она кричит на кошек, когда они мешают ей пройти.
И я больше не могу спать, хотя катастрофически не высыпаюсь. Дежурство в больнице – короткий беспокойный сон ночью. Дома – тот же короткий беспокойный сон. Мне кажется, я не отдохну уже никогда. Даже просто подумать, помечтать, почитать книгу я и то не могу.
Крёстная не заставляла меня ни стирать, ни готовить. Я, конечно, не бездельничала. Носила воду, окучивала картошку, полола, пряла шерсть, даже дрова колоть научилась. Вот только стирать, готовить – для меня проблема. И эта задумчивость моя проклятая!
- Меньше думаешь – крепче спишь! – вот девиз моей свекрови.
Я слышала, как она сплетничала обо мне с соседкой. Они как будто сговорились с крёстным:
- Эта девка точно малахольная. Руки у неё из ж… растут. Алёшка – работник, золотой парень. А эта ничего толком сделать не может, как на работе её только держат.
Листья падают. Шуршат-шуршат под ногами. Разговаривают тихонечко. Снова осени круженье, снова душ преображенье. Я иду домой рано-рано утро, и только листья, как отлетевшие души моих любимых деревьев, шепчут мне о чём-то заветном. Если бы жива была моя мама, она рассказала бы мне о женских тайнах, она научила бы меня жить. Я не умею жить. Я такая глупая, что не догадалась о своей беременности. Меня стало тошнить по утрам, запах пота, водки и чеснока (привычный уже запах моего мужа) стал просто невыносимым. Отравилась – думала я. И только свекровь открыла мне глаза.
Соседка пришла за молоком, и я услышала, как свекровь жалуется тёте Дусе:
- Валька-то забеременела. Теперь придётся не только за ней говно выгребать, а ещё и ребёнка выхаживать.
Ребёнок. Как я мечтала о семье – большой и дружной, о детях. Сейчас я мечтаю только об одном:
Я хочу свободы и покоя,
Я хочу забыться и заснуть.
Мне уже кажется, что и сон могилы может быть выходом из этого тупика. Листья шуршат. Отлетевшие души. «Душа отлетела, и Ангел-хранитель усталые крылья сложил». Осень разбудила во мне поэта. Душа плачет, и складываются-складываются строчки.
У нас в больнице работает новый врач. Не знаю, как и рассказать о нём. Он не такой, как все. Строгий, насмешливый. Когда я впопыхах дала больному не те таблетки, он шепнул мне: «Отравительница!» и подмигнул. Зовут его Сергей Петрович, он то ли из Москвы, то ли из Ленинграда, а почему приехал в провинцию на Урал – никто не знает. Все говорят, что он очень опытный, знающий, прекрасный диагност, но неблагонадёжный.
На дежурстве вечером он сидел, закрыв глаза, потом долго смотрел в окно. Я хотела сказать ему, что дяде Володе стало плохо, но не знала, как обратиться. Стояла в коридоре и смотрела на него. Он вдруг резко обернулся. Мы встретились взглядами на какое-то мгновение, глаза у него тёплые, добрые, около глаз морщинки. Он пошёл к дяде Володе, всю ночь почти провёл у его постели, как говорили потом, вернул старика к жизни.
Когда я шла домой, я улыбалась хмурому дню. Почему-то совсем не раздражала свекровь, я крепко уснула и спала до прихода Алексея. И снилась мне крёстная, она поила меня сладким молоком, гладила по волосам, нежно – очень нежно, даже щёкотно немного. Я открыла глаза. Кошка тщательно вылизывала мне шершавым язычком волосы.
Сергей Петрович – замечательный собеседник. Мы дежурили вместе, он шутил, я, к моему удивлению, тоже острила, от души смеялась. А вечером рассказала ему всё о своей жизни. Не знаю, что заставило меня исповедоваться перед незнакомым человеком. Почему-то в этот вечер мне показалось, что не было в моей жизни человека ближе и роднее. Он так внимательно слушал меня, не перебивая, не задавая ненужных вопросов, он так смотрел на меня! Если и вправду глаза – зеркало души, то душа у Сергея Петровича - чистая и светлая.
Как интересно слушать Сергея Петровича. Он много читал, но ещё больше сам пережил, выстрадал. Он прошёл всю войну, потерял друзей.
Сергей Петрович иногда говорит такие вещи, что я пытаюсь осмыслить сказанное им, но до конца так и не понимаю.
- Человек имеет такую судьбу, какую заслуживает. Народ имеет такого правителя, какого заслуживает. Недоволен своей судьбой, работой, семьёй - меняй обстоятельства или меняйся сам. Человек – хозяин своей судьбы, и только слабые плывут покорно по волнам и ждут, куда их вынесет.
Я спросила Сергея Петровича:
- Почему у меня такая судьба, чем я заслужила сиротство и отсутствие любви?
- Не обижайся, девочка, ты мало любишь людей и себя. Ты много мечтала, но прошла мимо живых, нуждающихся в тебе людей. Ты молчала, видя несправедливость отца. И сейчас живёшь с нелюбимым человеком.
Всё можно изменить! Понимаешь, пока мы живы, всё можно изменить. Главное – не бояться перемен, не бояться любви, не бояться жизни.
Сергей Петрович читает стихи негромко, как будто для себя, но я вижу, как он внимательно смотрит, слушаю ли я. Слова волнуют меня, строки незнакомых мне поэтов завораживают.
Я, затаив дыхание, слушаю красивые, певучие стихи о деревне, листопаде, опавшем клёне, берёзке, которой пьяный сторож обнимал колени. Слёзы текут у меня по щекам. Если бы я могла писать стихи, вот так бы я написала – с любовью ко всему живому.
Сергей Петрович сказал, что это стихи Сергея Есенина - замечательного русского поэта. Он рассказывал мне о его короткой жизни и о том, почему стихи этого поэта, да и само имя его находятся под запретом. Он говорил, а я почти не слушала его.
Отговорила роща золотая
Берёзовым весёлым языком…
Словно песня, снова и снова звучали во мне удивительные строки. Как чудесно он написал, простой русский парень. Поэт!
Наши вечерние разговоры стали для меня жизненной потребностью, светлой радостью, глотком чистой родниковой воды.
Идет путник по пустыне. Жарко, устал, а главное никакой надежды отдохнуть в прохладе, попить холодной воды. И вдруг… О чудо! Среди безнадёжности и пустынного пекла – прохлада, живительный источник…. вода! Чистая, прохладная вода.
Так вот заплутавшийся в пустыне путник – это я. А моё общение с Сергеем Петровичем – это живой родник, и я пью…пью…и никак не могу напиться.
- Ты знаешь, Валентина, многие пути-дорожки ведут к пропасти, и эта пропасть – это ведь не только и даже не столько смерть. Понимаешь, пропасть – это какая-то наша жизненная неудача, беда, устоявшаяся и непоколебимая житейская серость и обыден-ность. Но можно уйти от пропасти, если ты видишь знаки, сигналы будущей беды, можно найти дорогу, трудную, длинную – в гору, да не в пропасть. А мы, как слепые, ничего вокруг не замечаем, по кратчайшей прямой – и в пропасть, в пропасть.
Не позволяй, Валюша, слышишь, дорогая, не позволяй житейской мерзости затягивать тебя в пропасть. Борись! Ищи свою дорогу, а главное - люби себя и люби людей, девочка моя!
Свекровь считает, что я изменилась, потому что забеременела.
- Ещё малахольнее стала! – сказала она, как припечатала. Но привязываться ко мне стала меньше, видя, что я на её бесконечные уколы совсем не реагирую. И Алексей что-то почувствовал. Он мне ничего не сказал, только пить стал больше. Один раз даже в драку полез. Ни слова не говоря, швырнул в меня бутылку. К счастью, промахнулся. А потом со всего маху ударил меня в грудь.
- Сука!
Я захлебнулась, скорчилась от острой боли, присела. Он пнул меня:
- Сука! – и ушёл спать.
В последнее время в постели он ко мне совсем не прикасается. Что вызвало его гнев, я так и не поняла. Может быть, мой счастливый вид, улыбка на лице.
Ночью я сжимала кулаки в бессильной ярости: «Надо искать выход! Вот она - пропасть, куда уж ниже падать. Только вот куда же, куда я, беременная, уйду. Куда?»
Сегодня я была поражена безмерно, когда в одной из вновь поступивших больных узнала свою деревенскую соседку – тётю Клаву. Тётя Клава сначала и не поняла, кто я. А когда признала в городской медсестре меня – Вальку – заплакала навзрыд, притянула к своей широкой груди и долго не отпускала, приговаривая:
- Ох, Валюшечка, родная моя, горе-то, горе-то какое!
Я никак не могла понять сначала, почему так рыдает тётя Клава и о каком горе она так безудержно твердит.
Успокоившись немного, тётя Клава рассказала мне, что вот уж месяц, как умер крёстный.
Летом его парализовало, Файка за ним почти не ухаживала, кормила раз в день, воды попить и то не давала. Он высох весь. Хоронили его – страшно было смотреть: кожа да кости.
Тётя Клава заходила к нему за неделю до смерти, и почудилось ей, что он шевелит судорожно сведёнными губами и шепчет жалобно так: « Дочка! Дочка!»
Уж я у кого только не спрашивала про тебя, не видел ли кто тебя в городе. Да никто тебя в городе не встречал. Так и похоронили отца твоего рядом с крёстной. Ты бы приехала, попроведала могилки. Материна-то уж вся заросла. Да и к Светке бы, подружке своей, на могилку сходила.
В голове у меня вдруг что-то зашумело, в глазах потемнело, ноги стали ватными. Я очнулась, когда Сергей Петрович укладывал меня на кровать, и так и потянулась вся ему навстречу, так и прильнула к его рукам. И вдруг вспомнила: «Крёстный! Светка!» И за-кричала, страшно закричала:
- Господи! Почему же так! Ну почему же всё так.
Сергей Петрович гладил меня, как маленькую, по голове, а я рыдала, и рыдала, и рыдала. А потом слёзы иссякли, и осталась одна огромная, сжигающая душу боль.
Тётя Клава рассказала мне потом, что Светка умерла при родах, а девочка её выжила, хотя родилась маленькая, недоношенная. Николай от горя запил, его мать выходила девочку, вынянчила. А сейчас он сошёлся с некрасивой девкой-вековухой, она уже беременная ходит.
Светка! Подруженька моя! Отличница, умница, красавица. Как я завидовала тебе, твоей любви, твоей семье. И вот ты лежишь в холодной могиле. Ну, где же справедливость в этом мире? И чем же Светка такую судьбу заслужила?
Я еле доползла до дому после дежурства, у меня заболел низ живота, меня тошнило. Мне было страшно: а вдруг я тоже умру при родах. А ещё меня терзало раскаяние: как я могла сбежать из деревни и ни разу не вернуться в то место, где я выросла, где похоронены самые близкие мне люди.
Меня ещё сильнее тянет к Сергею Петровичу. Я вдруг поняла, что думаю только о нём. Прости, Светочка, только о нём. Наверное, это любовь. По возрасту он мне как отец, но я люблю его совсем не дочерней любовью.
Вечером, когда больные успокоились, затихли, мы с Сергеем Петровичем сели пить чай. Я рассказывала ему о Светке, о нашей детской дружбе. Он слушал меня как всегда внимательно, а смотрел по-другому, не отрываясь, пристально-пристально. Потом вдруг наклонился и поцеловал меня. Я даже не успела оттолкнуть его, ведь это неправильно, ведь так нельзя.
Кожа у Сергея Петровича тонкая и мягкая, старческая кожа, пахнет от него чем-то кисловатым и как будто затхлым. Мне стыдно и неприятно, но я не отталкиваю Сергея Петровича. Он сам отстранился, поднялся и молча вышел из ординаторской. Все мысли мои спутались, я в полном смятении. Что же теперь будет?
Бедный-бедный мой ребёнок! Ты растёшь, а я о тебе почти и не думаю. Твоя мать влюбилась по уши. Всё, абсолютно всё в моей жизни неправильно. Если бы я не поспешила выскочить замуж за Алексея (ведь не любила же я его, совсем не любила), я бы сейчас была свободна и могла не тайно, постыдно, а открыто любить Сергея Петровича. Хотя он, наверное, обиделся на меня после того поцелуя, молчит, не подходит ко мне. Но я люблю его, несмотря ни на что. Люблю!
Не осуждай меня, мой ребёнок. Может быть, ты тоже когда-нибудь полюбишь по-настоящему, тогда ты поймёшь меня, тогда ты поймёшь, какое это счастье – любить.
Уже второй день Сергей Петрович хмурится и даже не смотрит в мою сторону. Я тоже молчу, я не знаю, что ему сказать. Может быть, извиниться (только в чём же я виновата?), может быть, просто заговорить о чём-нибудь, хотя бы по делу. Но я молчу и молчу.
Вечером Сергей Петрович стоял у открытого окна и смотрел куда-то вдаль. Я подошла сзади. Он услышал, что я подошла, но стоял молча, не оборачиваясь, и упорно наблюдал за плывущими мимо облаками.
Я приподнялась на цыпочки, обняла его за плечи, прижалась к нему. Он резко обернулся и так же резко, неуклюже как-то поцеловал меня. И снова то же мешающее мне ощущение дряблости кожи, и в то же время острая вспышка радости. Он не сердится! Мы снова вместе. Руки у Сергея Петровича сильные, совсем не старческие. Он взял меня за руку и повёл куда-то. Я шла, ни о чём не спрашивая, я повиновалась ему. В тот момент я и не думала даже, что кто-то может нас увидеть.
Он привёл меня в кабинет на первом этаже, где проходил осмотр вновь поступавших больных. Я услышала негромкий щелчок замка и почувствовала, как нежно, осторожно он погладил меня по животу.
Сергей Петрович долго целовал меня, целовал губы, шею, глаза, уши, он целовал мою грудь, ноги, и я уже стонала от нестерпимого желания. Потом он раздел меня, бережно уложил на кушетку, быстро разделся сам, лёг сзади и тихо вошёл в меня. Я уже так хотела этого, что чуть не закричала, но вовремя зажала рукой рот. Он двигался не спеша, он ласкал мои груди, и я врастала в него всем телом, я истекала жаркой влагой.
Как бы я хотела кричать во весь голос! Я бы повернулась к нему и исцеловала бы всё его тело. Но я лежала молча, закрыв глаза, и ощущала сильные, размеренные толчки.
А потом мы лежали, прижавшись друг к другу, я даже задремала, так мне было легко, хорошо. И только когда мы оделись, и он тайком выглянул в коридор и шепнул мне, чтобы сначала шла я, а он придёт потом, я ощутила чувство вины и какой-то нечистоты. Я падшая женщина, изменяющая своему мужу. Иду, воровски оглядываясь по сторонам, как бы кто не заметил.
Мне казалось, что губы мои распухли и неестественно раскраснелись, щёки горят, измялся халат, и вся я какая-то нечистая, помятая и счастливая, до неприличия счастливая.
Теперь я живу только в ожидании этих грешных, сладких минут, и если выходной и мне не надо идти на работу, я просто умираю от сжигающей меня страсти. Я и не знала, что можно так желать другого человека.
Я не чувствую больше дряблости кожи немолодого тела, напротив, кожа Алексея кажется мне грубой, резиновой какой-то, ненастоящей. Алексей по-прежнему почти не прикасается ко мне, чему я несказанно рада.
Каждый раз Сергей Петрович находит новые слова, называет меня разными ласковыми именами и ласкает, ласкает меня тоже каждый раз по-новому. Я сгораю от любви и всё острее, всё больнее понимаю, что это не может продолжаться вечно. Я рожу, и всё за-кончится. Как я буду жить без Сергея Петровича? Нет, я не смогу без него жить!
Может быть, мне уйти от мужа к Сергею Петровичу? Он рассказал мне, что у него есть жена, но она не поехала с ним, осталась в Москве. Они поссорились, и она теперь живёт с другим. Сергей Петрович живёт один, но он ни разу не предложил мне бросить мужа и переехать жить к нему. Может быть, он хочет, чтобы я сама приняла такое решение.
Мне очень страшно что-то менять, но и жить так, как сейчас, я тоже не могу. Что же мне делать? Что мне делать?
Сегодня Сергей Петрович не пришёл на работу, наверное, заболел. Странно только, что он не предупредил, не позвонил. Его потеряли, срочно вызвали главврача, и вечером вместо Сергея Петровича дежурил главный. Он осторожно расспрашивал меня, не говорил ли мне Сергей Петрович о своих планах. Может быть, ему срочно пришлось уехать куда-нибудь. Я только отрицательно качала головой. Нет, он мне ничего не говорил.
Я еле-еле отдежурила. Утром с трудом дошла до дому и уснула в полном изнеможении. Мне было тревожно, мне было страшно, я не понимала, что происходит. Может быть, к Сергею Петровичу приехала жена, они помирились, и он решил вернуться в Москву.
Вечером я уже не могла сидеть на месте, я вымыла пол, перемыла посуду, постирала. Свекровь ворчала, стряпая на кухне: «То пальцем о палец не ударит, то летает, как оглашенная, даром что беременная. Родит недоношенного, мучайся потом. Малахольная-то, она и есть малахольная».
Я пошла развешивать бельё и замерла от нахлынувшего внезапно чувства безотчётной тревоги. На темнеющем небе кроваво полыхал закат. И я поняла вдруг, что случилась беда. С Сергеем Петровичем случилась беда.
Целую неделю я жила в тревоге. Я думала только о Сергее Петровиче. Что всё-таки случилось? Почему он ничего не сказал мне?
В больнице все пытались как-то утешить меня. Толстая добродушная Матвеевна, санитарка, угостила меня пирожками и рассказала о сбежавшем до войны ещё муже:
- Ты, сердешная, не убивайся так. Все они, мужики, кобели да сволочи. Я сразу заметила, что промежду вами любовь. Да ты, Валюша, мужняя жена, ребёночка ждёшь. Забудь ты его, старика. А то вот гляди – совсем с лица спала, одни глаза на лице-то торчат.
Противная, высокомерная Ленка, которую мне всё время ставили в пример, и та, видя, что у меня всё из рук валится, помогла мне поставить больным уколы.
- Валентина, не раскисай, помни о ребёнке. Не убивайся так. Всё будет хорошо, Сергей Петрович вернётся. Вот увидишь.
Больные наперебой угощали меня вкусненьким, никто из них не пожаловался, что я забыла раздать градусники и перепутала таблетки.
Наверное, прав был Сергей Петрович, я прохожу мимо окружающих меня людей, я слишком мало люблю их. А в трудную минуту люди, на которых я обращала так мало внимания, помогли мне и поддержали.
Сергей Петрович умер, а я родила девочку. Маленькую, слабенькую девочку. Она не кричала, не плакала, а еле слышно пищала. Сморщенное личико дочки было неулыбчиво, серьёзно. Глаза её смотрели куда-то вдаль, мимо меня. И в какое-то мгновение мне показалось, что это Сергей Петрович смотрит мимо меня, вдаль, в окно глубоким неземным взглядом.
О смерти Сергея Петровича мне рассказала Матвеевна. Она охала, причитала, слёзы катились по толстым, подрагивающим щекам.
Квартиру Сергея Петровича вскрыли по просьбе соседей. Их собака стала выть, почти не переставая. А когда с ней ходили гулять, она подбегала к двери соседской квартиры и душераздирающе рыдала.
Сергей Петрович умер от сердечного приступа во сне. Он лежал на кровати с закрытыми глазами и спал – спал вечным сном.
Матвеевна ещё о чём-то причитала, рассказывала о каких-то страшных в своей неприкрытой откровенности подробностях – о запахе, мухах, трупных пятнах. Эти подробности так мешали мне понять главное: он умер, и больше ничего счастливого, светлого в моей жизни не будет, что я грубо прервала Матвеевну: «Хватит!» Она захлебнулась от неожиданности, ей так хотелось рассказать мне всё-всё, что она выведала специально для меня.
А я молча ушла в ординаторскую, упала на кушетку и больше уже не встала до самых родов. Месяц я пролежала до родов, и весь этот месяц слился для меня в один длинный, душный, туманный сон с редкими короткими пробуждениями. С трудом вспоминаю я, как меня несут в машину, а вот как мы ехали в роддом и как меня заносили в палату совершенно выпало из памяти.
Я сначала ничего не ела, сжимала губы. Не хочу есть! Не хочу жить! Но мягко и настойчиво заставляли меня жить незнакомые мне люди в белых халатах. Я, глотая тёплый солоноватый бульон, будто глотала мои куда-то исчезнувшие слёзы.
Рожала я трудно, долго. Красивая светловолосая врачиха настойчиво повторяла:
- Тужься! Тужься! Помогай своему мальчику!
А родилась девочка, так много уже выстрадавшая вместе со мной девочка. И я вдруг поняла, что счастье не покинуло меня, что счастье моё просто поменяло форму, и я люблю, по-прежнему люблю, значит живу.
За всё время моего пребывания в больнице ни муж, ни свекровь не пришли ко мне ни разу. Конечно, я большую часть времени была в полубессознательном состоянии. Но тогда бы врач или медсестра сказали бы мне о посещении родственников. Меня это нисколько не беспокоило, пока не родилась дочка. Но теперь, когда меня вот-вот выпишут, мне очень тревожно. Что случилось? Почему они не приходят? У меня с собой нет ничего: ни одеяла, ни пелёнок. Да и сама я была в лёгком платье, а сейчас на улице льёт нескончаемый дождь.
И чем больше я об этом думаю, тем тревожней мне становится. Ведь теперь я не одна. Что же ожидает нас с дочкой? Или нас совсем не ждут ни папа, ни бабушка.
Анечка (так я решила назвать мою девочку) сосёт вяло, часто засыпает во время кормления, и время от времени я тереблю её за щёчку. Мутные глазки тогда открываются, и она продолжает сосать, но, почмокав совсем немного, снова засыпает. Молока у меня много, мне приходится его постоянно сцеживать. Акушерки называют Анечку «спящая красавица» и советуют (в шутку, конечно) покормить Ванечку – басовитого здоровячка, восьмого ребёнка дородной деревенской женщины. Мне настойчиво рекомендуют отучать дочку от долгого ленивого сосания, иначе дома я с ней намучаюсь.
Но стоит мне продержать дочку у груди строго положенное время, как она открывает глазёнки, тихонько, жалобно попискивает, потом начинает плакать громче, жалобней, и я не выдерживаю и снова сую грудь в её вялый, нежадный ротик.
Сегодня нас выписывают, медсестра сказала мне, чтобы я не переживала, за мной придёт свекровь и принесёт всё необходимое для Анечки. Юная хорошенькая медсестра старательно отводит глаза, делает вид, что всё в порядке, но я чувствую, что надо мной и дочкой сгущаются тучи.
Свекровь пришла после обеда. Глаза её полны неприкрытой ненависти. Ни слова не вымолвила свекровь по пути домой. Ещё у больницы она буквально выхватила у меня из рук Анечку, молча посмотрела на крошечное личико внучки и всю дорогу молча несла свёрток.
Но как только свекровь переступила порог дома, как на меня посыпался целый град самых чёрных, самых унизительных оскорблений:
- Сука! Подстилка! Потаскуха! Малахольная! Из-за старика своего чуть девку не сгубила.
Свекрови кто-то рассказал о нашей с Сергеем Петровичем любви и о его смерти. Она, оказывается, прекрасно знала, почему я заболела накануне родов. Значит и Алексей всё знает. Но откуда они обо всём узнали? Кто рассказал о моём грехе? Жизни мне теперь точно не будет.
Алексей пришёл вечером, я как раз кормила Анечку. Он не сказал ни слова, не взглянул даже в нашу сторону. Переоделся, помыл руки и ушёл на кухню ужинать.
Я, затаив дыхание, прислушивалась к звукам, долетавшим с кухни. Но кроме позвякивания тарелки не было слышно ничего. Свекровь, видимо, ушла куда-то или делала что-то во дворе. Алексей долго сидел на кухне. Я уже успела покормить Анечку, сменила мокрые пелёнки и села около её кроватки, не зная, что и делать. За день накопилась стирка, но идти на кухню было боязно. Я не знала, как заговорить с Алексеем, я чувствовала себя провинившейся, нашкодившей собакой, которая ждёт наказания или милости от своего хозяина. Но милости в тот вечер я не дождалась. Алексей зашёл в комнату, пошатнулся, но устоял на ногах, подошёл к кроватке, долго смотрел на ребёнка, а потом изо всей силы ударил меня по лицу. Кровь так и брызнула из разбитой губы. Алексей рухнул на кровать и почти сразу захрапел. Я на цыпочках ушла на кухню, смыла кровь и постирала накопившиеся за день пелёнки. Свекровь только ухмыльнулась, увидев ссадины на моём лице, швырнула на пол развешанные возле печки пелёнки и процедила сквозь зубы: «Чтоб никаких пелёнок в доме не болталось. Стирать толком и то не можешь! Руки из п… растут!»
Ночью Алексей проснулся. Я только что покормила Анечку и прикорнула на ковре около кроватки. Муж долго и жадно пил квас на кухне. Я снова мучительно прислушивалась к тому, что делает муж. Лежала на полу, как собака, и опять ждала своей участи.
Муж вошёл в комнату, лёг на кровать и вдруг вскочил, и стал пинать меня, пинать, пинать. Я закричала от боли, вскочила, побежала. Он схватил меня за волосы, толкнул, я снова упала на пол. И он бил, бил меня. Сначала я старалась закрыть грудь, но он отрывал мои руки, бил по груди. Боль скрутила тело. «Это конец! Пропасть! Пропасть».
А потом была тишина, и долгий путь по пескам, по жаре. Губы потрескались от жары. Я путник, усталый путник. Пить! Впереди вода – колодец, полный воды. А рядом Сергей Петрович, весёлый, молодой. И облака плывут по синему-синему небу. Но в одно мгновение исчезает всё. И я бреду одна, задыхаясь. Пить! Песок! Трудно дышать.
Я очнулась утром. Уже рассвело. Алексея не было в комнате. И кроватка стояла пустая. «Где дочка? Они убили её!» Но тут свекровь зашла в комнату с Анечкой на руках и, не глядя на меня, положила девочку в кроватку.
- Вот! Мы и без матери твоей, шлюхи, обойдёмся. Вот и поели молочка.
Я даже не узнала её голоса. Она говорила почти нежно, как-то по-особому пришепётывая, сюсюкая. А я лежала избитая на полу, и слёзы катились и катились по лицу. «Мать не нужна. Мать – шлюха. Вырастет моя девочка и узнает, что её мать – шлюха».
Свекровь пошла кормить скотину, я с трудом встала, подошла к зеркалу и не узнала себя.
Так началась моя новая жизнь, если только это можно назвать жизнью. Эта новая жизнь состояла из боли, страха, любви и счастья.
Днём я молча лежала в углу, как нашкодившая, совершенно не нужная хозяевам собака. Когда свекровь уходила в магазин или, гремя вёдрами, шла по воду или в конюшню, я тихонечко подходила к дочке. Если она спала, я любовалась на крошечный носик, длинные светлые реснички, чистый открытый лобик.
Но особая тёплая и нежная радость охватывала меня, когда я видела глаза моей девочки, когда она улыбалась мне светло и радостно, и мне казалось, что она уже узнаёт меня, что она даже пытается улыбкой подбодрить меня: мол, ничего, мать, мы ещё им покажем. Я брала дочурку на руки, прижимала её к груди и едва не кричала от нежности и от боли. Грудь у меня болела не переставая, ночью мне казалось, что она горит в медленном, мучительном огне.
Как долго сосала грудь моя девочка в больнице, и медсёстры предсказывали, что дома я замучаюсь кормить дочь. Сейчас я готова кормить её сутками, но не могу.
Алексей больше не бил меня. Свекровь вечером сказала ему:
- Лёшка, плюнь ты на неё, не дай бог, сидеть ещё придётся из-за суки подзаборной. Не погань ты свои руки. Помяни мои слова, она долго не протянет, сдохнет шлюха, как пить дать сдохнет.
Совет ли матери, опасения ли, что он забьёт меня до смерти, повлияли на мужа, но он больше меня почти не трогал. Точнее сказать, не избивал по-зверски. Он просто, когда был пьян, то есть практически каждый день, пинал меня или бил по голове, по лицу, не глядя, куда придётся.
Я терпела, я молчала. «Сама виновата! Сама виновата», - шептала я и пережидала вспышки гнева мужа. Но если удар приходился по груди, я не могла сдержаться, я кричала, слёзы невольно градом катились по щёкам, я всю ночь не могла потом уснуть из-за острой, мучительной боли. И когда я кричала, когда я скулила просто от боли, Алексей выглядел удовлетворённым, в этот момент на лице его появлялось некоторое подобие улыбки. «Больно, сука! А мне, думаешь, не больно?»
Долгие ночи без сна (спала я теперь всё больше днём) дали простор моим мыслям, моим воспоминаниям, моим фантазиям. Я с удивлением открывала для себя новые истины. Только сейчас я поняла некоторые слова Сергея Петровича, раньше казавшиеся мне непонятными и даже странными.
- Истинная жизнь – это жизнь не тела, Валентина, это жизнь нашего духа, нашей души. И как бы ни сложились обстоятельства, человек может быть по-настоящему свободен и счастлив. Чем богаче жизнь его души, тем меньше человек зависит от обстоятельств.
Я снова слышала его голос, я долгими ночами разговаривала с ним, и я была по-настоящему счастлива, как бы это не казалось парадоксальным, я была по-настоящему свободна. Муж и свекровь думают, что они унизили меня, что они меня сломали и поработили, но им не удастся заставить меня перестать думать о Сергее Петровиче, перестать любить его, любить мою дочь, вспоминать дорогих мне людей. И никогда не смогут заставить.
Ночью весь мир кажется иным – трепетным и таинственным. И лунный свет заливает комнату, и серебрятся на окнах узоры. И потрескивает печка, охает, как натрудившаяся за день старуха. Шуршат около печки тараканы. Кошка, дремавшая днём, выходит на охоту, потом идёт ко мне и трётся мягким бочком, выводя замысловатые рулады. И малышка дышит тихо-тихо, едва слышно.
Ночью обостряются чувства, ночью верится в лучшее, ночью кажется, что всё ещё как-то обойдётся и как-то сложится. Ночью вдруг так ясно, так безысходно понимается, что ничего уже не сложится и никак уже не обойдётся.
Именно ночью среди таких тёплых, таких домашних звуков я с необычайной ясностью поняла, что скоро умру, что жить мне осталось совсем недолго. И если в детстве мысль о том, что я когда-нибудь умру, что мы все когда-нибудь умрём, поразила меня, я ходила потрясённая этим открытием, я плакала, я жить не могла вот с таким открытием, то теперь мысль о близкой смерти не только не потрясла меня, а даже показалась мне печальной, конечно, но какой-то светлой. Нет, я не хотела умирать, ведь у меня дочь, я ещё так молода. Всё моё существо кричало: «Жить хочу! Хочу жить!», но как будто кто-то другой – не я! кто-то добрый и мудрый шепнул мне: «Ты умрёшь, недолго уже, ты скоро умрёшь», и я так же тихо, так же спокойно ответила: «Да».
Свекровь называет мою девочку, мою Анечку Ольгой. Алексей не называет её никак, он не берёт её на руки, вообще не обращает на ребёнка внимания.
«Ольга, ну, пойдём кушаньки!» «Опять обосралась, Ольга!» Свекровь ласкова с внучкой, она не обижает её. Но как больно мне вместо нежного, весеннего имени Анечка, Анютка слышать грубое Ольга. Га-га-га!
Свекровь пьёт всё чаще, даже днём она напивается порой так, что мне страшно смотреть, когда она берёт на руки ребёнка. Она качается, еле стоит на ногах. Теперь она даже спит днём, чего раньше никогда не бывало.
Я вообще раньше не видела её пьяной. Алексей постоянно прикладывался к бутылке, но никогда не пил вместе с матерью, тем более она не пила одна.
Пьяная свекровь становится совсем другой – более мягкой, более открытой. Она не зовёт, конечно, меня за стол, но приносит кусок хлеба и настойчиво толкает мне его чуть ли не в рот. «Ешь! Совсем скелетина стала! Ешь, не то с голоду подохнешь». А иногда приносит кружку молока. Вот только донести её ей трудно, руки дрожат, молоко плещется, и она чуть ли не выливает молоко на меня: «Пей! Пей скорей, пока я добрая!»
Свекровь стала со мной разговаривать почти каждый день. Когда она трезвая, то молчит, ходит по дому насупленная, раздражённая. Или начинает орать на меня, на внучку. Но стоит ей выпить хотя бы рюмочку, как будто что-то отпускает её внутри. Она как на крыльях летает по дому, улыбается, едва ли песни не поёт.
Она мне сама рассказала, как узнала про нашу с Сергеем Петровичем любовь. Когда меня положили в больницу, свекровь собралась уже сходить меня попроведать. Но сначала пошла в магазин за хлебом. Хлеб только привезли, пришлось несколько часов стоять в очереди.
Внимание её привлёк разговор двух женщин. Толстуха, охая, причитая, рассказывала соседке по очереди о смерти врача в больнице, где она работает санитаркой.
«Уж такой доктор хороший, грамотный, из Москвы к нам приехал. Всю войну прошёл – жив остался, а тут на тебе. Сердце у него больное было. Хоть и не молодой он, конечно, да ведь и не старик. С молоденькой медсестрой любовь у него была. Она ведь мужняя жена, беременная, а так в него влюбилась, что прямо в больнице они миловались. Уж как Валюша убивалась, когда он умер. В больнице сейчас лежит, горемычная».
Сначала свекровь слушала вполуха. Но когда санитарка заговорила о влюблённой медсестре, которую зовут Валентина, которая беременна и сейчас лежит в больнице, она навострила уши. Потом вступила в разговор, поохала, посочувствовала умершему доктору. «Сколько для людей добра-то врачи делают. Богом данная профессия!»
Потом свекровь сказала, что у неё невестка тоже медсестрой работает. Слово за слово она незаметно добралась и до интересующих её сведений, благо стоять в очереди пришлось ещё целый час. Матвеевна в красках расписала всё, что знала о нашей с Сергеем Петровичем любви.
Домой свекровь шла ошеломлённая тем, что узнала о невестке. Валька, тихая, малахольная Валька путалась со стариком, забыв стыд, о пузе своём забыв.
Вечером она всё выложила Алексею. Тот только кулаки сжимал в бессильной ярости. Вместе они решили к потаскухе в больницу пока не ходить, подождать, может, Бог даст, родит она ребёнка, вот тогда и получит возмездие за всё, что сотворила.
- Ты вот, Валентина думала, что всё шито-крыто будет, и ничего мы с Лёшкой о твоих делишках не узнаем. Да только Бог шельму метит. Хоть и случайно, а всё я о ебле твоей и об ёбаре старом узнала.
Анечка-Ольга растёт. Спать стала меньше, внимания ей требуется больше. Свекрови трудно стало успевать всё делать по дому, да ещё и с ребёнком одной управляться. Она ничего больше не говорит, когда я беру дочку на руки, кормлю её, меняю пелёнки. Но только если дома нет Алексея.
В выходные дни и вечером ей приходится разрываться на части, крутиться, как белка в колесе, чтобы всё успеть. Алексей не подходит к дочери, даже если она надрывается от плача. Он совсем не берёт ребёнка на руки. Ничем не помогает матери по дому.
Когда я один раз не выдержала и взяла рыдающую Анечку на руки при Алексее, он так пнул меня по ноге, что я чудом не упала и не изувечила ребёнка.
Свекровь рассказывает мне о своей молодости, о любви. Я с удивлением поняла, что мне интересно её слушать, что я уже жду этих рассказов и с каждым днём всё больше и больше узнаю о матери моего мужа. Оказывается, у неё было два мужа: первый – Олег и второй – Василий, отец Алексея.
- Ох, и бойкая же я в молодости была. Все мною восхищались. Огонь-девка! За час я столько успевала сделать, сколько другая за два дня бы не переделала.
Р одители у меня умерли друг за другом, за месяц от тифа сгорели. Одна я осталась на белом свете – ни сестёр у меня, ни братьев. Да только я не отчаивалась. Дом отец новый построил – крепкий дом, добротный. Скотины полон двор. Да и я молодая, здоровая, работливая.
Пора подошла замуж выходить. Ухажёров у меня было – не сосчитать, да только мне никто не был люб. Пока я Олега на свою беду не повстречала. Как увидела его, так сразу влюбилась. Глаза у него голубые-голубые, как небушко весеннее. Волосы чисто золото. И весь он худенький такой, невысокий, скромный очень. Как слова грубые услышит, так вспыхивает, как алый мак. Я всегда грубиянка была, остра на язычок. А при нём сдерживаться стала, слова хорошие говорить.
Я ведь почитай сама на себе его женила. Он и прикоснуться ко мне боялся, обнять стеснялся. Но как только дела мужицкие распознал, таким горячим в постели стал. Валя! Как он меня ласкал-миловал, какие слова мне в ушко шептал.
Нет, не каждой бабе такое счастье выпадает, не каждой. Вот вы с Алексеем только жить вместе стали, а как рыбы холодные в постели – три минуты раз в неделю. Да и старик твой вряд ли могутный был. А у нас с Олегом кровать ночи напролёт скрипела.
Вот только наука его проклятая счастью нашему мешала. Он ведь в отличие от меня учёный был, в институте учился, книжечки мудрёные почитывал. Думал всё время о чём-то, думал. То буквы какие-то непонятные пишет, то цифры. Всё считает что-то, считает. Физик он вроде был.
Если б он мне с бабой какой изменял, я бы ей мозги быстро вправила, я бы её с землёй сровняла. Но что я могла сделать с физикой его трижды проклятой.
По дому он толком делать ничего не умел, мне почти не помогал. Всё в доме я одна делать должна была: и корову доить, и печку топить, и дрова заготавливать. Я не говорю уже о женских делах. Я и раньше всё это сама делала, только теперь мне обидно было жилы рвать, когда муж за книжечками сидит. Я его всё чаще и чаще попрекать стала. Чем дальше, тем хуже. Уже и дня не проходило без моих криков, скандалов. Теперь я уже не стеснялась грубых слов, дала себе волю. Олег, чтобы я не кричала, пытался что-то делать, да без сноровки у него мало что получалось.
А потом он заболел. Я по привычке продолжала скандалить, что он, негодник, в кровати валяется, а я должна ему прислуживать. Не сразу я поняла, что заболел Олег серьёзно, температура у него никак не спадала, за неделю истаял будто – прозрачный совсем, жёлтый стал. Уж как я его выхаживала, врачу деньги большие совала, чтоб только помог он чем-нибудь любимому моему. Да только ничего не помогло. Умер мой Олежка. Лёгкие у него больные были, а он молчал, ничего мне об этом не говорил.
Как я пережила его смерть – одному Богу известно. Похудела, подурнела. Коса у меня была в две руки толщиной, за год волос на голове почти не осталось. По утрам с подушки они у меня клочьями свисали. До того я дошла, что на небо смотреть не могла: как посмотрю на небо ясное, так мне его глаза чудятся.
Поняла я тогда: если и дальше так дело пойдёт, я или с ума сойду или в петлю залезу. Вот тогда я и вышла замуж за Василия. Я его совсем не любила. Уж и досталось же ему от меня. Я его ни во что не ставила, к себе его подпускала только по великим праздникам. А ведь Василий всё по дому делал, да и деньги в дом немалые приносил. А, поди ж ты, я как мегера злая по дому носилась. Только когда забеременела да Алексея родила, тогда я немного остепенилась да пообмякла.
Тут Василия на войну призвали – в 39-м на финскую. Я себе любовника завела – парнишку молодого, на Олежку похожего. Только Василий недолго служил: через два ме-сяца домой вернулся.
Я любовника бросила, стали мы с мужем жить, Алексея растить. Сначала я и не поняла, как Василий изменился. Внешне он каким был, таким и остался. Характер тоже прежним остался, немногословный, замкнутый, трудолюбивый. Вот только по ночам его кошмары стали мучить, он кричал порой как безумный. И голова болеть стала. Василий признался мне, что его контузило в первом же бою, и он в госпитале целый месяц провалялся.
Потом он пить стал, чтобы боль хоть как-то заглушить. А потом его кошмары стали и нашими с сыном кошмарами. Он стал нас ночью поднимать и строить. Глаза побелеют, весь дрожит, как струна натянутая.
- Равняйсь! Смирна! Смир-р-рна я говорю! – кричит голосом страшным, ровно как нечеловеческим.
Мы с сыном часами неподвижно стояли перед ним на холодном полу, пока у него припадок не заканчивался и он не засыпал тяжёлым, мучительным сном. Я попробовала сначала возражать ему, сопротивляться, но он так со всего маху тяжёлым кулачищем заехал мне по уху, что я потом удивлялась, как ещё голова у меня на плечах осталась. Ну, я-то ладно. Он сына чуть не убил. Лёшка устал стоять навытяжку, замерз, ссать захотел. Вот в туалет и направился. А Василий, ни слова не говоря, швырнул в него бутылкой да в висок попал. Еле я отводилась с сыном, он уж сомлел совсем.
Василий Алёшку и пить приучил. Мне не наливал, он баб пьяных терпеть не мог. А сыну в стакан водки нальёт и пить заставляет. Сначала Лёшка кашлял, кривился, захлёбывался. А потом наравне с отцом водку хлестать начал.
Умер Василий во сне. Ещё вечером орал, строил нас, а утром я проснулась – он уж весь синий. Похоронили мы его, я не плакала, слезинки не пролила. Соседки, я знаю, осуждали меня. «Как будто не мужа, чужого дядю хоронит». А я свои слёзы выплакала, когда сын чуть Богу душу не отдал.
Ночью я никак не могла уснуть, всё думала о свекрови, всё вспоминала её рассказ. Она мне стала и ближе, и понятней. Я представляла себе молодую русокосую красавицу и золотоволосого голубоглазого хлопца. Как они любили друг друга!
И хотя свекровь сказала, что мой старик не мог подарить мне ту полноту ощущений, которую испытала она, я-то знаю, что это не так. Я так же сильно любила Сергея Петровича, как она любила своего Олежку. Он тоже ласкал-целовал меня и слова говорил замечательные. И боль потери любимого, которую пережила свекровь, мне так знакома, так близка и понятна.
Я и мужа теперь поняла лучше, почему он такой хмурый, почему постоянно пьёт. Поняла-то лучше, да не приняла. Если он столько пережил в детстве, почему надо мной издевается. Если меня никак простить не может, почему к дочери не подходит.
Свекровь не смогла Василия полюбить, ненавидела его. Я тоже ненавижу Алексея.
Если бы жизнь моя по-другому сложилась, если бы я не выскочила так поспешно замуж, я бы, наверное, стала писателем. Я с детства любила фантазировать, придумывать другую жизнь себе, придумывать судьбы других людей. Меня даже в классе называли врушкой, они думали, что мне нравится врать, а я так любила выдумывать что-нибудь интересное.
Я придумываю то ли сказку о любви, то ли повесть, каждую ночь мысленно пишу продолжение истории влюблённых. Как мне хочется записать мои мысли на бумагу, чтобы получилась книга, и, читая эту книгу, люди бы и смеялись, и плакали, и не ссорились бы, не скандалили, не унижали друг друга, а любили бы друг друга по-настоящему.
Ещё ночью, когда лунный свет таинственно преображает комнату, я сочиняю стихи. У меня и раньше кружились в голове какие-то строки, красивые слова трогали за душу. Но это были отдельные строки, пары строк, которые не складывались в стихотворение. А теперь стихи звучат во мне, слова сами складываются в четверостишия. И все стихи о любви. И все они красивые, светлые и очень печальные, как будто сотканные из лунного света.
Синяя полночь вчерашних потерь …
Я без любви как без Бога, без хлеба.
Наглухо заперта в прошлое дверь,
Настежь распахнуто звёздное небо.
Мне бы взлететь, как когда-то во сне
Я так легко и свободно летала.
Звёзды сияют в ночной тишине,
Только моя почему-то упала…
Сегодня я постирала всё накопившееся бельё, свекровь мне не мешала. Она сидела за столом, подперев щёку, и о чём-то думала, шептала что-то, снова и снова подливая водку в стакан. Она то улыбалась, то чуть не плакала, затрагивая невидимые струны внутри себя. Очнулась она только от плача Анечки.
- Сейчас, Ольга, сейчас! – с трудом поднялась свекровь, осыпала поцелуями голенькое тельце внучки, прижала её к себе так, что малышка запищала, как котёнок, которому больно прижали хвост.
Переодев внучку, свекровь долго кормила её. Я видела, как она светится от счастья, когда внучка, оторвавшись от соски, улыбается ей и громко угукает.
Не в первый раз уже чувство, похожее на ревность, больно кольнуло в сердце. «А я? Я как будто и ни при чём, я как будто и не нужна. Я только мешаю этим двоим – старой и малой, которым так хорошо вместе».
Впервые свекровь позвала меня пить чай. Как две хорошие подруги, мы мирно сидели за столом, пили чай, похрустывая сахаром, и вели долгий откровенный разговор. Вернее говорила свекровь, я слушала и время от времени кивала головой.
- Я ведь, Валька, против тебя ничего не имею. Только я сразу поняла, что ты Алёшке не пара, и жизни у вас не будет. Вот как он сказал мне, что жениться надумал, привёл тебя первый раз к нам домой, так я сразу его отговаривать стала.
Уж больно ты задумчивая, как Олежка мой, всё думаешь о чём-то, думаешь. К жизни приспособлена мало, деревенская девка, а как вроде не от мира сего, одно слово – малахольная. Только Лёшка слушать меня не стал.
У него ведь до тебя была зазноба. Здоровая такая молодка Людка. В магазине продавщицей работала. Вот та деловая, тёртый калач, она мужиков досконально изучила, знала, чем любого приворожить. И ведь Лёха её не ревновал. Она ночью такие слова особенные находила, как змея по кровати извивалась, что Лёшка и не сомневался даже, что она только его любит.
Ночью слышу: кровать скрипит-скрипит, Людка то засмеётся, то застонет, то бегать ночью-то по комнате начнут. А один раз я видела, как Алексей кобылину эту на руки поднял и, слышь-ка ты, как пушинку ровно, по комнате носил, а она только глаза свои прожжённые в истоме прикрывала.
А потом она Лёшку бросила, к начальнику большому сбежала, да не женой, а полюбовницей стала. Теперь уже борову старому стала хрен лизать, ублажать его.
А Лёшка как с ума сошёл, в запой кинулся, пил, не просыхая, на работу не вышел. Пришлось мне к врачу знакомому бежать, больничный выпрашивать. И так он этой змеёй подколодной ужален был, так измена её его подкосила, что чуть руки на себя не наложил, верёвку у него отбирала – вешаться хотел.
Через год тебя встретил. Я думаю, тем ты его приворожила, что на Людку совсем не похожая – тихая, скромная, светлая вся – прямо ангел во плоти. Только я-то знаю: в ти-хом озере черти водятся. Не такая девка Лёшке нужна была. Да только Алексей закусил удила: женюсь! А когда я супротив пошла, он первый раз руку на меня поднял. Тогда я отступилась, так решила: чему быть – того не миновать, но доброго ничего не ждала.
Поженились вы, он чернее тучи ходить стал. С Людкой-то, вишь, хорошо ему в постели было, ублажала она его, ласкала, веселила. Лёшка ведь бука букой, а с ней расцветал. А с тобой, девчонкой неопытной, всё по-другому, плохо у него получалось. Жаловаться он мне стал:
- Холодная она, мамань! Вроде и целкой была, а вся как потасканная ровно, не шелохнётся, как каменная лежит.
Я ему советы даю: приласкать жену молодую надо, слова ей ласковые говорить, а у него один ответ:
- Пошла она на х… Она меня ласкает? Она со мной вообще не разговаривает. Да Валька меня и не любит вовсе, зачем только замуж за меня выходила.
Дальше больше, каждый день жаловаться стал:
- Не могу с ней спать, не стоит у меня на неё, хоть ты тресни.
Я молчу, ничего не говорю, не напоминаю ему мои слова пророческие, а то, думаю, по злобе ещё раз мне по роже треснет.
Когда забеременела ты, он успокоился немного. Надеялся, видно, что ты переменишься, поразговорчивей станешь, поласковей. Да только надеялся-то он зря. Ещё хуже стало. Ревность его замучила.
- Изменяет она мне, мамка. Сердцем чувствую, есть у неё хахаль. Ты посмотри: мы с ней не спим совсем, у меня на неё вовсе стоять перестал, а она ходит довольная вся из себя. Смехуёчки у неё, улыбочки на морде. С чего бы это?
На следующий день он в тебя бутылкой-то и запустил. Да и вообще стал чернее тучи, опять пить стал больше. А когда я, дура, ему об измене твоей рассказала, переживала я очень, что ты ребёнка мёртвого родишь или ещё чего из-за дурости твоей случится, Алек-сей ничего говорить не стал, как будто что-то такое давно уже знал, а только бросил: « Убью суку!»
Боюсь я, Валька, что убьёт он тебя. Лёшка после травмы припадочный стал, как в ярость придёт, лучше на пути ему не попадайся, глаза белые, ничего не соображает. И упрямый он, слов на ветер не бросает. Он такой злой на тебя, матерь божья! Да и девка, он видно думает, не от него, то и не подходит к ней совсем.
Ты бы ушла, Валентина, от греха подальше, лечиться тебе надо, я ведь слышу, как ты ночами стонешь. Грудь-то он тебе совсем нарушил. Лягешь в больницу, подлечишься, а потом работать пойдёшь. Хорошо бы тебе уехать куда, чтоб Лёшка тебя не нашёл. Ты пойми, Валька, он тебя убьёт, посадят его, как мы с девкой-то жить будем. Лёшка на заводе зарабатывает хорошо, а у меня ведь и пенсия не выработана, я всё по дому, всё по хо-зяйству крутилась.
Уходи, Валька, Христом-богом прошу. Ольгу тебе всё равно не поднять, как ты её растить будешь – ни кола ни двора, ни куска хлеба. А я ей заместо матери стану. Я, ещё когда с Олежкой жили, о доченьке светленькой да голубоглазенькой мечтала.
Потом надеялась, что внучку ты мне родишь. Угодила, Валька, угодила ты мне – ведьме старой. За это спасибо тебе, я ведь, честно слово, тебя почти полюбила уже, ведь кабы не Лёха, так живи ты да живи у меня. Но нельзя! Он тебя убьёт, уходи, Валька, слышишь, уходи!
Я ничего не сказала свекрови, а про себя решила так: пусть убивает, а без дочери мне тоже не жизнь.
Алексей изнасиловал меня. Всё растоптано, всё разбито вдребезги. Не будет больше мира в моей душе.
Вечером всё было как обычно. Я притулилась к печке на полу. Алексей вальнулся на кровать. Свекровь долго ворочалась в своей комнате, но и она наконец притихла.
Вдруг Лёшка соскочил с кровати, подошёл ко мне и всей тушей навалился на меня. Я охнула, попробовала его оттолкнуть, грудь попыталась защитить, только он мне кулаком по лицу заехал, штаны с меня стащил и стал насиловать. Он раздирал меня, он вколачивал и вколачивал свою плоть, будто хотел меня к полу пригвоздить, распять на холодном полу.
Волосы мои на руку намотал, назад мне голову запрокинул и на шее засосов наста вил. Так за волосы тянул, голову заламывал, что мне показалось: шея переломится.
Долго он надо мной измывался, мне показалось: вечность уже прошла, а он всё никак кончить не может. Потом соскочил, руку мне во влагалище засунул:
- Что, не нравлюсь? Сухая совсем, как в пустую торбу х… засовываю. Под стариком истекала соком, наверное, сучка ты этакая.
Он метнулся куда-то к кровати, и я увидела у него в руке топор, он, видно, заранее его приготовил. Я кинулась в сенки, он бросился за мной. Я выскочила в ограду и с голыми ногами, с голой грудью на морозе стояла, ожидая неминуемой смерти.
Только дома что-то грохнуло, и Лёшка за мной в ограду не выскочил. Я уже застыла, я уже не чувствовала ног, я уже клацала зубами, но в дом войти не решалась. К счастью, я услышала тоненькое блеяние. Конюшня! Я нащупала в темноте двери конюшни, с трудом открыла пристывшую защёлку.
В конюшне тоже было холодно, но гораздо теплее, чем в ограде. Я ощупью нашла козу и прижалась к её тёплому боку. Ноги окоченели и уже ничего не чувствовали. Время остановилось. Сколько времени прошло? Пять минут или вечность. Не знаю.
Голос свекрови ворвался в тупое свинцовое забытье:
- Валька! Ты где? Иди домой! Валька!
Свекровь говорила приглушённо, шептала почти:
- Валентина! Застыла что ли? Ты где?
Я вышла из конюшни, закрыть защёлку не смогла, руки свело судорогой. Свекровь закрыла конюшню и чуть не на руках занесла меня в дом.
- Спит Лексей, не бойся. Я бойца разоружила. Давай-ка водки стопочку для сугреву. Давай! Давай. Губы не сжимай.
Свекровь силой влила мне водку, я закашлялась, она зажала мне рот.
- Тихо, Валька, тихо. Ольга проснётся, Лёшка услышит. Тихо! Давай я тебя полушубком овчинным укрою, не то ты к утру свернёшься.
И вот я лежу, закрытая тёплым полушубком. Ноги постепенно отходят, и тысячи острых иголочек раздирают ступни. Но боль душевная сильнее боли тела. Всё! Я больше не могу лежать и ждать, когда меня изнасилуют, убьют, будут издеваться надо мной. Я больше не могу так жить.
Сергей Петрович говорил, что всегда, в самой безвыходной ситуации, есть выход. Надо только внимательно посмотреть с разных сторон на ситуацию, и увидишь, что где-то, в кромешной черноте, светится маленький заветный маячок. Нет абсолютного мрака! Безысходности нет!
Я уйду, сегодня же утром уйду из этого дома и заберу Анечку. Я уеду в деревню, схожу на могилки к моим родным, к подруженьке моей незабвенной. А потом… Что толку думать, что будет потом. Один день жизни – это тоже жизнь, даже если потом смерть.
Я не хотела засыпать, надо было всё продумать до мелочей, вспомнить, где что лежит, что мне нужно взять с собой, но измождённое сознание не подчинялось. У меня, видимо, поднялась температура, всё плыло перед глазами, огромные тени вырастали до необъятных размеров и кружили в бесплотном хороводе. Мне было жарко, нестерпимо жарко, хотелось пить, голова горела. Сбросить жаркий полушубок, раскрыться! Мне плохо, мне плохо!
Потом я впала в милосердное забытье и очнулась уже утром, почти днём. Очнулась и сразу вспомнила: сегодня особенный день. Сегодня я убегу из этого дома с Анечкой, сегодня я вернусь на родину во что бы то ни стало.
Голова болит, шея не ворочается, грудь ноет, ноги ватные. Смогу ли я вообще дви-гаться? Стиснув зубы, я встала. Сначала на коленки, потом на ноги. Смогу. Я должна.
Свекровь что-то делает на кухне.
- Что, Валька, встала? Ну, как ты, не сдохла? Не затемпературила? Помогла водочка-то. Я в магазин пошла, там очередина опять, сегодня товар привезли, за Ольгой при смотри, я раньше чем часа через три, наверное, не вернусь.
Это Господь услышал мои мольбы, это Господь посочувствовал моим страданиям. Три часа. За это время я всё успею.
Как только за свекровью захлопнулась дверь, я заметалась по дому. Я так давно никуда не ходила, никуда не ездила, что и забыла уже, как собираться в дорогу.
С трудом отыскала я зимнее пальто, шапку, платье. Всё лежало в сундуке, всё измялось. Но это ерунда, главное – я нашла свои вещи.
Долго собирала сумку для Анечки, я боялась что-то забыть, упустить какую-нибудь мелочь. Уже в конце сборов я вспомнила, что не взяла с собой молока. Я согрела молока, наполнила бутылочку и спрятала её к телу под платье, чтобы молоко не остыло. Платье болталось на мне, как на вешалке. Только сейчас я поняла, как исхудала. Глядя в зеркало, увидела себя как будто впервые.
«Красавица». Синие круги под глазами, узкое иссиня-белое лицо, как у крёстной после выкидыша, немытые волосы. Не беда! В конце концов, сейчас главное – бежать, бежать быстрее, пока не вернулась свекровь.
На шею я повязала цветной платочек, вся шея в сине-красных кровоподтёках. Глянула в зеркало – незаметно. Потеплее одела дочь, завернула в тёплое одеяло, завязала ленточкой. Сумку в одну руку, дочку в другую. Тяжело!
Но как будто поддерживал меня кто-то в этот день, будто кто-то там, наверху, помогал мне, и я пошла, медленно, с трудом пошла прочь из ненавистного дома.
Кто мне помогал в этот день? Всё могло не сложиться, но всё сложилось. Я прошла по улицам, не столкнувшись со свекровью, хотя шла как на казнь, каждую секунду ждала негодующего окрика. Я вышла на дорогу, где шли машины, и постояла-то совсем недолго. Один шофёр тормознул.
- Куда ты, мадонна? – весело крикнул он.
- Мне до Заполья! – еле слышно пробормотала я.
- Ты где голос-то потеряла? Ребёнку что ль силу свою отдала. Садись, подвезу с ветерком!
Он помог мне забраться в машину, взял сумку, сверкнул белыми зубами и, напевая, покатил вперёд. В машине я обмякла вся, напряжение спало, я задремала, но крепко держала Анечку. А дочка спала и не подозревала, что мать её задумала побег.
Доехали мы быстро.
- Ну, мадам, просыпаемся, приехали!
Шофёр любезно помог мне выйти и, захлопнув дверь, умчался по заснеженной дороге.
Выглянуло солнышко. Голова у меня кружилась от свежего воздуха, от белоснежья, от искристого блеска, от пьянящего чувства свободы. Дома! Наконец-то я дома. Я зашагала по дороге, и дыхание у меня перехватило, когда я увидела родной дом. Всё ожило в памяти, я шла домой, словно маленькая девочка. Память услужливо отбросила всё плохое из детства и рисовала тёплую радужную картину.
Домой я, конечно, не пойду, там живёт Файка, и я ей даром не нужна. Я пойду к доброй, всегда жалевшей меня соседке – тёте Клаве.
Тётя Клава долго не открывала, хотя я стучала изо всех сил. Когда она услышала, наконец, мой стук и открыла дверь, то не узнала меня вначале.
- Да кто это, не пойму никак – с ребёнком кто-то пришёл.
А когда она признала меня, то просто оглушила радостными причитаниями:
- Валюша! Девочка моя! Приехала! Какая же ты молодчина! Навестила старуху-соседку. И дитятко у тебя есть. Родила, моя красавица. Ну, молодец! Ну, умница! Заходи в дом скорее, намёрзлась, наверное, в пути.
Она затащила нас в дом, положила Анечку на кровать, развязала ленточки. Анечка открыла глаза и улыбнулась.
- Ах ты, золотко моё синеглазое! Ах ты, девочка моя!
Пока тётя Клава птицей кружилась над дочерью, я разделась, достала не пригодившуюся в пути бутылку.
- Анечку покормить надо, вот у меня молоко с собой есть тёплое.
- А ты, что ж, грудью не кормишь? Болеешь, что ли, Валюша? И точно болеешь, как я сразу-то не заметила. Худая-то какая стала. Половина ведь от тебя осталась только. Что с тобой, Валюшечка? Да под глазами круги какие синие. Уж не чахотка ли у тебя?
Потом она заметила у меня не до конца скрытые синяки на шее:
- Ты, сердешная, видать, с мужем-то несладко живёшь. Да не крепись, не крепись, вижу я, сердцем вижу, что худо тебе. Расскажи мне, пожалься. Полегче тебе будет.
Добрый голос тёти Клавы, блаженное тепло от печки, тёплые шанежки со сладким молоком – всё это так расслабило меня, что я и не заметила, как из глаз моих полились слёзы. Я ревела и ревела, я никак не могла успокоиться. Я так долго вообще не плакала, у меня не было слёз, горе сухим комом стояло в горле. А тут как лавину прорвало. Потом я рассказала тёте Клаве всё, буквально всё. Она обняла меня толстыми тёплыми руками.
- Бедная ты моя! Сколько же тебе в жизни горя досталося. Ну, ничего, Валюша, всё позади. Не вернёшься ты больше к злыдню этакому. Видано ли дело, над девкой измываться. Вот и отец твой такой же изверг был, да и тот тебя, дитя небесное, любил. Ох, как любил! Видела я, что он не показывает виду, а сам любит тебя.
Анечка заснула, и я решила сходить на кладбище. Солнца уже не было, подул ветер, забрасывал в лицо снежные лохмотья. До кладбища было не близко. Я шла по дороге, то и дело увязая в снегу. На кладбище зимой ходили редко, вся дорога была занесена толстым слоем рыхлого снега, я быстро выбилась из сил, но упорно пробиралась вперёд. Я должна, я должна попроведать могилки. Может быть, последний раз в жизни. Я должна!
Когда я подошла к кладбищу, я уже с трудом дышала, морозный воздух обжигал простуженное горло. Долго искала я могилки, все они были накрыты снежными шапками. Я сметала снег и читала надписи. Первой я нашла мамину могилку. Лыкова Анна Ивановна. Обессилено села я возле могилки в снег. Не было ни сил, ни слёз, ни переживаний. Пустота. Я почувствовала, что ноги в тёплых тёть Клавиных валенках начинают мёрзнуть. Я попробовала встать, но не смогла, ноги отказывались слушаться. Тогда я поползла по снегу, увязая и проваливаясь, хватая ртом холодный снег. Пить хотелось невыносимо.
Рядом с маминой были могилы крёстной и крёстного, возле них я стояла на коленях. Здесь на меня нахлынули воспоминания. Сухонькие руки крёстной гладили меня по волосам, расчёсывали и заплетали косички. Суровый голос крёстного снова припечатывал: «Не поедешь в город. Там ****ство одно. В деревне жить будешь жить, дояркой работать». Перед глазами всё кружилось, в разноцветной круговерти проносились передо мной лица, лица. Санитарка Матвеевна улыбалась и подмигивала. Сергей Петрович нежно укладывал на кровать. Потом был покой. Тишина.
- Валька! Да ты же застыла вся! Дура я, дура, отпустила девку одну, больную отпустила. Валечка, золотко, вставай, вставай скорей, а то совсем застынешь. Как сердце моё почуяло беду-то! Попросила я Аграфену за Анюткой присмотреть, да сюда-то и прибежала. А ты лежишь в снегу. Застыла уж почти. Ещё бы немножко, и я бы не успела.
Идти я не могла, и тётя Клава, как пьяную, поволокла меня домой. Благо, я исхудала, и тётя Клава смогла тащить меня по вязкой дороге. Иногда она спотыкалась, и мы кулём валились в снег.
Домой мы пришли запорошённые снегом до бровей. Анечка уже не спала, тётка Аграфена весело тётёшкалась с ней.
- Вот ангел-то, чистый ангел. Какая светлая душа!
Тётя Клава посадила меня на стул, стащила валенки и принялась спиртом растирать мне ноги.
- Слышь-ка, Граня, ведь Валька-то чуть уж не застыла. Ладно я побежала, она ведь уж чуть живая лежала.
И снова тёть Клава стала корить себя, что отпустила меня на кладбище. Аграфена ушла, тётя Клава покормила Анечку, дочка уснула. Я видела всё и как будто и не видела. Всё плыло перед глазами, ноги горели нестерпимо. Но я поднялась, я смогла стоять и даже сделала несколько шажков.
- Тётя Клава! А сегодня никто в город не поедет? Мне возвращаться надо, а то муж со свекровью искать меня будут, и вам же ещё и попадёт, что вы меня пригрели.
- Да ты что, Валентина, с ума сошла! Никуда я тебя не отпущу! Ты болеешь. Муж тебя бьёт. Не отпущу - сказала. Только через мой труп! У меня с дитём жить будешь!
Потом тётя Клава споткнулась, замешкалась, сбавила тон.
- Слышь, Валька, сынок-то мой Мишка что задумал. Он ведь жениться удумал на Ирке – Файкиной дочке. Уж и свадьба скоро. Мишка сейчас в Сергино у дядьки гостит, как вернётся, к свадьбе готовиться станем. Я уж так, Валечка, плачу, так плачу. Ирка-то ещё та змея подколодная. Почище матери своей будет. У Файки избушка её сгорела. Люди говорят, что они с Иркой сами её сожгли, чтобы в вашей избе жить уже без зазрения со-вести. Теперь уж никто их не попрекнёт. Как же, погорелицы. Жить им, бедняжкам, больше негде. Файка с молоденьким парнем живёт. Сколько девок в невестах ходят, им женихов не хватает, а эта перешница старая такого парня захомутала. А теперь вот Ирка Мишку моего окрутит, тут уж я волком завою, тут уж мне, куда глаза глядят, беги.
Ох, Валюшечка, что ж это будет, что будет! Так, может, ты хоть ночку-то переночуешь, да завтра спокойно и уедешь. Что ж тебе на ночь глядя колготиться.
Но я чувствовала, что если я сейчас лягу, то уже не встану. И что будет тогда?
- Нет, тёть Клава, вы узнайте, может, вечером кто поедет в город. Пожалуйста, тётечка Клавочка!
Тётя Клава намотала на голову тёплый платок, надела фуфайку, валенки и с тяжёлым вздохом вышла из избы. Вернулась она минут через десять. Я уже успела уснуть, и когда она заговорила, я никак не могла понять, о чём идёт речь.
- За председателем Ванька Аникушкин в город едет. Помнишь его? Он на год младше тебя, да вы в школе-то ведь вместе учились. Через десять минут он уже выезжает, надо одеваться.
Ванька. Город. Я ничего не понимала. Какой город, если у меня так болит голова и я так хочу спать.
- Валюша! Валентиночка моя! Спать будешь, золотко, не поедешь? Ну и ложись тогда, я тебе постельку сделаю.
Тут в голове немного просветлело. Мне надо ехать, потому что мне очень плохо, и завтра я не смогу даже встать, как же Анечка тогда. Надо ехать!
- Тётя Клава, помогите мне собраться, Анечку заверните. Я пока оденусь.
Но я не смогла надеть пальто, руки не слушались, ноги подгибались. Тётя Клава перепеленала Анютку, завернула её в одеяло, потом одела меня.
- Валечка! Девочка моя! Ну, куда ж ты едешь! Ведь он, злыдень, жизни тебе не даст! Ох, горе-то какое! Горе-то какое!
Она заревела в голос, толстые щёки судорожно тряслись, грудь ходила ходуном.
- Ой! Горе-то какое! Да что это я вою-то так, как по покойнику вою. Как будто в последний путь тебя отправляю. Да ведь это же грех большой!
Тётя Клава постаралась успокоиться, перекрестила меня, трижды поцеловала, а слёзы всё текли и текли из её глаз. Потом она тихо сказала:
- Валентина! А, может, всё же останешься? Чёрт с ней, с Иркой, мы с тобой вдвоём сможем этим злыдням противостоять. Поборемся ещё! А, Валюша?
- Нет, тёть Клава, спасибо вам за всё, мне домой надо, меня уже потеряли.
Тётя Клава проводила нас до машины, она больше не рыдала, только руки у неё тряслись, когда она положила мне на колени Анютку.
- До свиданья, Валентина. Прости меня за всё, прости.
Дверь захлопнулась. И мы с Анютой поехали навстречу неизбежному. Ванька Аникушкин весело острил, вспоминал наших школьных знакомых. Я вдруг поняла, что по пережитому у нас с ним не год разницы, а целая пропасть, я по сравнению с этим зелёным юнцом умудрённая горьким опытом старуха.
Ванька, видимо, понял что-то, замолчал. А я почувствовала, как перед глазами опять всё поплыло, как сознание медленно покидает меня. Я даже зубы стиснула. Нельзя! Крепись, Валентина!
Я стала старательно думать обо всём, что приходило на ум – о зиме, о снеге, я прилагала все усилия, чтобы не потерять нить размышлений. Само собой стало складываться стихотворение. Печальное-печальное стихотворение.
Руки-свечи отдыхают
На коричневой постели.
Я чужая, я плохая…
На земле позёмка стелет
Пуховое одеяло.
Снег невинный, белый, чистый
Силы нет, душа устала:
Расставанье – в спину выстрел.
Руки-свечи, руки-свечи
На коричневой постели…
Снег уже засыпал плечи,
Белый саван вьюга стелет.
Дорога пролетела незаметно, я всё-таки задремала в конце пути. Думаю, что так милосердно Бог давал мне возможность не думать о том, что мне предстоит пережить.
Ванька спросил у меня адрес и довёз до самого дома. Я вышла, постучала в дверь. Выбежала свекровь, схватила Анечку.
- Ох, Валька, Валька, что же ты наделала! Лёшка ведь прибьёт тебя, злой он на тебя, как чёрт. Ну, пойдём, что ж делать-то теперь.
Я шла медленно, как на казнь. Алексей не дал мне даже раздеться.
- Что, сука, бегать ещё удумала. Я тебе покажу, как ты бегать будешь.
Он ударил меня со всего маху. Я упала и больше ничего уже не чувствовала. Очнулась я на какое-то мгновение. Алексей душил меня, навалившись сверху всем телом. Свекровь пыталась разжать ему руки. Он вскочил и в грудь сильно ударил свекровь. Она упала на пол.
Потом я ничего не помню. Темнота. Забытье. Очнулась я от нестерпимой жажды. Пить! Встать не смогла. Такой боли у меня не было ещё никогда. Мне казалось, что меня раздробили на мелкие кусочки. И это не я, Валентина, лежу на полу, а маленькие, саднящие части моего тела разбросаны по полу.
Сейчас я должна сделать то, что задумала уже давно. Даже сейчас есть выход, я сама уйду из жизни. Самоубийство – великий грех, но в моей ситуации самоубийство – это благо, это освобождение.
Я не смогу повеситься, как моя мама, об этом сейчас даже думать нечего. Я на ноги встать не могу: они у меня или перебиты, или я их отморозила сегодня.
Нет, я выпью таблетки, которые я сама приносила из больницы, там и снотворное есть. Выпью, усну и никогда-никогда больше не проснусь. Ну и слава Богу, что не проснусь.
Таблетки лежат у свекрови в комнате. Как их взять? Где вообще сейчас свекровь? Я вспомнила, как Алексей ударил мать, и она упала. Если я наткнусь на неё, скажу, что у меня всё болит, температура, вот я и хочу взять таблетку.
Я ещё раз попыталась встать, но не смогла. Тогда я поползла в комнату свекрови. Свекровь спала на кровати, я достала таблетки, много таблеток. Теперь мне нужна была вода, во рту было так сухо, что и одну таблетку я не смогла бы проглотить без воды. Я поползла на кухню. Только бы никто не проснулся, только бы не заплакала Анечка. Спи, до-ченька моя, спи спокойно!
Воды в бачке было достаточно, я зачерпнула полный ковшик, долго, жадно пила. А потом стала глотать таблетки. Выпив таблетки, я спокойно легла и думала только о хорошем. Я вспоминала дорогих мне людей, скоро я встречусь с ними. Я попрощалась с доченькой, я поблагодарила мысленно свекровь – мою суровую спасительницу. Потом мысли стали путаться, рваться. Сознание плыло, туманилось.
Очнулась я от страха. Как! Как могла я думать, что встречусь там, на небесах, с моими близкими. Я ведь самоубийца, души самоубийц неприкаянны. Я никогда не встречусь с Сергеем Петровичем. Больше никогда! Потом ко мне пришла светлая, успокоившая меня мысль. А может быть, души влюблённых всё равно встречаются где-то между адом и раем. Где-то между. Адом и раем. Адом…Раем…
-
Свидетельство о публикации №210081201040