Сергацкий барин

               
   Бывает так, подойдешь к большой старинной раме, поеденной жуком, испещрённой умелою рукою завитками и розетками, да не разглядишь сразу, какое изображение заключено в ней. Едва проницаемый, бахромчатый слой пыли скрывает от обозрения что-то. Только видно, будто бы это портрет. Сквозь вековую пыль глядит на тебя человек. И не разобрать толком, что это за человек, но насмешливый глаз заприметит тотчас, будто неказистый он какой-то, кривой, неудалый, и до того противный, что даже плюнул бы с презреньем. Начнешь тереть пыль, чтобы рассмотреть, какую это рожу произвела на свет природа когда-то. И уже очернишь старину и осудишь с безжалостною укоризною, что жили-де раньше до нас такие-то и разэтакие, и всякий грех им припомнишь, а мало будет, так и присочинишь. А отерши-то поверхность от пыли, вдруг и увидишь, что это не портрет вовсе, а глядишь ты в зеркало.   

                1.

   Допрежде жительствовал в Тверской губернии генерал-майор от кавалерии Загряжский Василий Иванович. Это был вышневолоцкий помещик, владевший по состоянию на 1810 год имением Залучье, что близ Млёва на Мсте-реке.
   В молодечестве Загряжский имел вид лихостный. Глаза широко друг от дружки ставленые глядели из-под густых, косматых бровей упрямо, по-бирючьи диковато. Лобастая голова, поросшая на висках буклями, кланялась редко и неохотно. Фигура коренастая, разлапая, являла собою образчик нетёсаной силы.   
   Характер от природы получил Василий Иванович пылкий, яровитый, перекорный до такой строптивости, что скажут слово не в упрёк, так он десять поперёк. Справедлив был, но строг: выслушает, бывало, правых и виноватых, а потом и прикажет выпороть всех. Труса не праздновал, однако же был не то, чтобы храбр, но смел той отчаянной смелостью, что основанием себе имеет своенравную дерзость. Неуёмная натура играла в нём норовом переливчатым: от угарного скоморошества и самодурства до глубокой ипохондрии, причиною чему бывает чёрный взгляд на свет. И до того всё это в нём сочеталось непредсказуемо, что даже, по правде сказать, и сам чёрт не угадал бы, какой от него можно ждать выходки.
   Будучи зачислен в службу ещё при Екатерине Великой в чине прапорщика, Загряжский очень скоро был разжалован в фанер-юнкеры, как следовало из рапорта, «за шум и разные неблагопристойности, а также неплатёж денег в кондитерскую лавку». Впрочем, невдолге он отличился в усмирении Польши, затем геройство в Персидском походе, и ну давай бог в чинах расти ! Против Наполеона наш Загряжский выступил уже с генеральской лентой, возглавив в походе 2-й казачий пеший полк Вышневолоцкого ополчения.
   После избавления Державы Российской от нашествия галлов и с ними двунадесяти язык он отправился на Кавказ, где в виду дикой простоты горской жизни необузданный нрав его обнаружился самым престранным образом. Как-то во время инспекции генерал явился на смотр без парадной шляпы-двууголки, украшенной белым перяным султаном в одиннадцать вершков длиной, а в обычной полевой фуражке, лёгкой и удобной. Ему тотчас сделали внушение на сей предмет, и строго заметили, что в Уставе примерно указано, в коем виде следует являться на смотр. Василий Иванович удалился, но вскоре, нахлобучив кое-как шляпу, выехал к строю на пегой кобылице, восседая задом наперёд, держась за лошадиный хвост, и прогарцевал таким аллюром перед остолбеневшей инспекцией, объяснив после, что в Уставе не указано-де строго, коим образом следует сидеть на кобыле. Эта фанаберия сошла ему с рук лишь в память о его боевых заслугах. Загряжского услали в Тверскую губернию на службу в интендантство. В Твери он скоро оскандалился и впал в немилость у губернатора. Злые языки, охочие до праздных пересудов, утверждали, будто Загряжский выиграл у советника губернского начальника в карты дорогую табакерку, притом выиграл как-то нехорошо, едва ли не шулерским манером. Вкоротке сказать, близкою порою наш Василий Иванович с пенсионным окладом и с большою прирезкой земли был почётно выдворен на покой в родовое Залучье.   

                2.

   В поместье Загряжский зажил нелюдимо, как в берлоге. Супружескими узами он тяготился от молодых лет, а потому и законных детишек не прижил. Без малого пятьсот душ крестьян, обитавших в Залучье, представлялись Василию Ивановичу все как есть на одно лицо, без всякого различия, словно они были казёнными солдатами. Посему генерал и не утруждал себя запоминать их ни по обличью, ни по имени. Иной редкий раз когда и остановит кого из мужиков, да спросит: «Тебя как звать, что ли Иван ?» Тот ему: «Нет, Селифан» Загряжский только поморщится, да отмахнётся: «Ну хорошо, Иван, ступай». Мужик Селифан пожмёт плечами да дальше ходу.
   Единственно близким окружением отставному генералу были трое казаков, таскавшиеся с ним неотлучно ещё с Персидской кампании и служившие ему и ординарцами, и нарочными, и охраною, и даже порою застольниками. Казаки, рослые бородачи в мохнатых шапках, в грубых чекменях и в шальварах, скроенных по-татарски, с окрестными обывателями не водились вовсе. Потому никто не мог сказать наверную, отчего эти хмурые молодцы оставили свою степную родину и приневолены были осесть в далёком тверском залесье. Однако в сельском обществе ходили слухи, будто за ними записано что-то недоброе. Ещё более жару добавляло кривотолкам то обстоятельство, что старший из казаков, какой по-ихнему атаман, имел на жилистой загорелой  шее рубцеватый шрам, похожий на след от верёвки. Спросить у него об этом никто не решался, поскольку один только взгляд предводителя казачьей ватаги наводил на всех селян какую-то страшную меланхолию.   
   По возвращении Василий Иванович принялся было за хозяйство, весьма пошатнувшееся за годы его баталических странствий. Он начертал план решительного наступления на недороды, падежи и недоимки, которые, впрочем, большею частью имели место не в природе вещей, а в бумагах, реестровых и ревизских, кои составлял плутоватый приказчик в содружестве со старостой. Для пользы дела Василий Иванович выписал из-за границы сенажный механический пресс немецкой работы. Но хитроумная машина скоро вышла из строя, сломалась, потому как, по словам приказчика, «мужики в неё что-то сунули». Примерно та же участь постигла и прочие затеи Загряжского. Наступление на хозяйственном фронте невдолге захлебнулось, утонуло в тихом, бездеятельном противлении крестьянского мира, неодолимого даже всеобщей поркою. Уморившись от хозяйственных упражнений, Василий Иванович не то, чтобы дал себе команду к отступлению, но, скорее того, занял оборону с целью изобретения какого-то обходного манёвра, могущего исправить положение в поместье.

                3.

   Случай представился скоро. Один приезжий торговец, мещанин юдейского вероисповедания, убедил Загряжского, будто в нынешний практический век занятие сельским хозяйством не только малодоходно и обременительно, но и в некотором смысле даже неприлично, и что полагаться теперь следует только на торговлю, потому-де торговля – великое дело ! Мещанин, которого мы потом ещё не раз сможем помянуть недобрым словом, укатил прочь по столбовой дороге, а Василий Иванович, приободрившись, пустился в торговые обороты. Как и подобает человеку его достоинства, он приступил к коммерции с широким размахом, то есть, если позволите этак выразиться, генерально. Для покорения Нижегородской ярмарки, какая случается на Макария в июле, наш негоциант скупил в округе все хлеба, употребив на то большой заем, и в урочный срок сплавил свой товар вниз по Волге.
   «Всё кончено !» –  как будто сказал Наполеон, проиграв свой последний бой при Ватерлоо. Оказавшись в Нижнем на торгу, те же слова мог повторить и Василий Иванович Загряжский, потому что ему было отчего это сделать. В тот год урожай на хлеб стоял преобильнейший, случился даже перерод, и оттого цена на зерно упала до тех ничтожных копеек, что Василий Иванович мало не ввергся в разор. Вырученных денег едва хватило на покрытие издержек и займов. В сердцах Загряжский трижды раз на дню проклинал и торговлю, и мещанина юдейского вероисповедания, и даже всех его родственников, каковых он объявил изобретателями треклятого торгашества.
   Не смотря на незавидность своего положения, Василий Иванович, хотя сперва и впал в чёрную ипохондрию, суровую и мрачную, но по особенности своей натуры уже скоро душою перемётно бросился в другой край треволнений. Для показания полного презрения к неудаче генерал дал волю кутёжной кутерьме на гвардейский манер. Тогда же, на обратном пути, к родным пенатам, по собственной ли прихоти, или же с оказией, но заколесил наш герой в нижегородское село Сергачёво. Здесь стоит заметить, что это на первый взгляд незначительное событие в действительности послужило роковым зачином для сего повествования, чтением коего мой дорогой читатель и коротает нынче свой докучный час.
   Сергачёво есть в превосходном смысле необыкновенное село, каких на Руси ещё нужно хорошо поискать. Сами жители этого села люди необыкновенного разряда, поскольку нашли остроумнейший способ извлекать прибыльные выгоды из природных обстоятельств, притом способ куда более доходный, нежели чем хозяйство или тем более презренная купля-продажа, которую мы теперь все почти ненавидим. Здешние обыватели приспособились ловить в окрестных лесах медведей и школить их, учить всяким штукам: плясу, выделыванию фигур, поклонам, и, говорят, даже счёту. Также сказывают, что этому искусству не одно столетие, и в долгие годы сергачёвцы возвели это искусство в высшую степень совершенства. Вразумлённые от дедов-прадедов они даже составили особую науку разводить медвежье стадо. Выпестованные в культурной неволе медведи не знают обычаев дикой чащобы, и потому имеют норов кроткий, а к человеку питают миролюбие. По стародавнему заведению учёного в Сергачёве медведя величают «сергацкий барин». С мохнатыми господами поступают двояко. Одних водят по городкам и весям для устроения скоморошьих балаганов. Других продают на вывоз или меняют на что гожее.
   Такого-то вот «сергацкого барина» и нашёл себе Загряжский в Сергачёве. Продатчик, весёлый расторопный мужик, вывел на показ молодого медведя – настоящего косматого ломыгу, лапистого мишука-овсяника, охотника до мёда, малины и кореньев. Мишенька показал себя богатырём: настоящий головач – башка с пивной котёл, глазки чёрные, как уголья, горят алмазами, пасть точно хайло печное. Сам кряжистый, истый материк, загорбок – куль с мукою, жиры под плотной бурой шкурой так по плечищам и ходят, играют, а по плечу и лапа – когти на лапах не мало с вилы длиною. Только когти косолапый не шибко пускал, поскольку от этакой дурной повадки с малолетства его отучили, а через образование сообщили ему манеры угодничества. Увидевши Загряжского «сергацкий барин» привстал на задки и ну зачастил кланяться, будто угадал в нём генерала. Эта угода сразу пришлась генералу по душе, он и давай мишука поощрять, да обхаживать его со сторон, с любованием, как обыкновенно породистых коней оглядывают на торгу. Заметив интерес, продатчик ну зверя подначивать: «Покажи, – говорит, –  как архиерей служит !» Медведь пошёл колтыхаться да выть, точно поп на амвоне. Все потешились, а мужик ещё: «Нут-ка, барин, дай виду, как Наполеон издох !» Мишенька тотчас повалился на землю, рухнул всею тушею, глазоньки закатил и утих, лежит недвижимо. Его для верности пнули – он ничего, обмер. Этот пассаж совершенно расположил генерала к медведю. Насмеявшись до слёз, Василий Иванович объявил, что покупает «сергацкого барина» теперь же с намерением сделать из него настоящего артиста, и даже стал расспрашивать продатчика о дрессировке. Расплатившись, Загряжский любезно пригласил «барина» в дорогу. Казаки сволокли медведя в экипаж, затолкали его между чемоданами, и для приятности сунули ему в хайло сахару. Таким благородным манером отправился «сергацкий барин» в свою новую вотчину, в Тверскую губернию.

                4.

   Ещё поезд генерала Загряжского не достиг пределов Залучья, когда известие о чудесном медведе облетела всё окрест. Ходили всякие кривотолки и пересуды. Иные соседи-помещики утверждали даже, что приедет вовсе не медведь, а незаконнорожденный сын сумасбродного генерала, но повадками и обликом похожий на медведя. Эту же мысль переняли крестьяне, и тотчас истолковали её на свой лад. Селянство загодя убоялось молодого барина, гадательно полагая, будто теперь настают страшные времена. Это, впрочем, имело то положительное следствие, что недоимки исчезли вдруг не только из ревизских бумаг приказчика, но и вообще из природы вещей. Подати были уплачены заранее, в полной мере, и даже отчего-то с лишком.   
   По приезде в имение «сергацкому барину» дали приют во дворе, назначили ему стол, и приставили для догляду служку. Мишенька расположился на новом месте вольготно и уже скоро обзавёлся приятелями, какими стали ему местные мальчишки, таскавшие бурому другу ягоды, коренья и прочий лесной сбор. По временам целый эскадрон собак наведывался во двор для дозора за медведем. Они рассаживались на почтительном от него расстоянии, дышали часто, смотрели зорко. Самые отчаянные из них мерились подкрасться к деревянной клети, где громко спал «барин», с целью всё хорошо вынюхать. Однако, как только мохнатая гора начинала ворочаться, вся собачья депутация поспешно удалялась до сроку прочь.      
   Тем временем генерал Загряжский приступил к муштре. Каждое утро он выходил во двор, сладко угощал косолапого, после чего объявлял ему свои приказы. Василий Иванович был укоренён в том убеждении, что всё живое следует подчинять приказам, и в этом отношении он не делал исключение никому, даже медведю. Тому были исторические причины. Во всю свою военную карьеру Загряжский наблюдал неизменно одно: как в строгом приказном порядке разноликий человеческий материал вкоротке превращается в послушную, хорошо обученную породу. Однако здесь, в случае с медведем, отставного генерала ждал сокрушительный провал. Сколько не повторял Загряжский команды, примером, «на караул», «во фронт» или «марш», мишенька только «служил» по-архиерейски да «издыхал» Наполеоном, притом оба фокуса перемежались в его театре безо всякого порядка, произвольно и самочинно. Василий Иванович придумал повлиять на неуча примером. Он велел казакам нарочно ходить перед медведем строем, делать «в ружьё», вертеться волчком, плясать гопака и прыгать через колоду. Генерал даже сам скакал через колоду. Но всё было тщетно. «Сергацкий барин» вставал на задки, внимательно следил за учителями, силясь понять, чего от него хотят, да после того, уставши, рыком требовал корму. Здесь Василий Иванович пускался в хитрости. Он сулил медведю пряники, побуждая его к искусству, потом грозил палкой, затем опять манил пряниками, после снова палка, и так долго. Косолапый уписывал лакомства и старательно являл видимость, будто страшиться палки. Загряжский кипел с досады. Он даже раз было расхрабрился поколотить медведя. Но мишка сносил побои безропотно, принимая тумаки за докучную игру.
   Словом, неожиданно для нового хозяина «сергацкий барин» обнаружил не то, чтобы бездарность, но какую-то узкую ограниченность таланта и способностей к науке. «В медведе думы много, да вон нейдет !» – бросил в сердцах Василий Иванович и наконец оставил затею с медвежьим балаганом. Он хотел уже продать мишука, сбыть его с рук долой, или проиграть нарочно в карты кому-нибудь из соседей-помещиков. Но купцов на медведя не случалось, а в карты с Загряжским никто играть не садился по памяти о стародавней истории с дорогой табакеркой. Через несколько времени Василий Иванович отставил ходить на двор и помалу стал упускать из мыслей неудалого медведя, да  вспоминал о нём, лишь когда приказчик на докладе касался расходов и замечал, что-де «сергацкий барин» жрёт не по чину много. Потом, уже осенью, под зазимки, он и вовсе забыл про него.

                5.

   Глухой осенью Василий Иванович заскучал особенно, и видом поугрюмел. Посеребрённые сединой усы его обвисли бахромой, на обширном лбу глубокие морщины распростёрли крыла, словно птицы. Несколько согбенный, бродил он из угла в угол своего кабинета, прислушиваясь, как попусту бранятся в передней ключница с дворником, или как конюх судачит с  дворовыми, и тоже всё попусту. Шаркая, подходил он к настенным часам и подолгу глядел, как стрелки мерно спешат друг за дружкой, укорачивая век всего живого на свете.
   По временам, когда жизнь, проснувшись, вдруг начинала бить в нём какой-то бешеной жилой, Василий Иванович переменял домашнее платье на охотничью справу, надевал барашковую шапку-боярку, да призвавши своих казаков, конной ватагой мчался с ними в поля. Там, в полях, уже голых и стылых, он любил остановиться где поодаль от людского мира, да по часу глядеть, как дикие гуси, стая за стаей, летят изломом по ледяному небу. «Летят же куда-то, гаганы, – приговаривал он со вздохом. – Летят, лихо их забери».               
   С невзгоды Загряжский начал было попивать горькую, но вскоре ему сделалось скучно и то. От скуки он начал глядеть газеты, какие с оказией оставляли ему проезжие люди. Сперва листал всякие ведомости на предмет выяснения «нет ли какой войны», потом перешёл на прочую литературу, да через то и пристрастился к чтению, чего допрежде с ним никогда не случалось. Нашедши чтение занятием не бесполезным, Василий Иванович подписался на «Сенатский вестник» и стал заказывать у книгонош разное чтиво. Скоро его библиотека уже представляла собой некий склад печати самого широкого и пёстрого разбора, выключая разве философические сочинения, поскольку Загряжский держался того распространенного мнения, будто польза от философии не установлена, а вред от неё очевиден. Такой же склад невдолге стала представлять и его голова, которая оказалась настолько просторной, что смогла вместить всю литературную пестрядь, какая ни попадалась. Египетские войны и Золотой век Греции, изобретение вакцины и борьба с оспой, семь чудес света, математические начала Ньютона, памфлеты Свифта и «Знамения пришествия антихристова» митрополита Стефана, индийские сипаи, география Нового Света и даже календарь за позапрошлый год, – всё шло в одну кашу.
   Чтение захватило Василия Ивановича. Печатное слово сообщало его мыслям новый ход и неожиданные направления. По прочтении брошюрной «Натурологии», в которой, впрочем, по причине ветхости недоставало многих страниц, Загряжский вызнал, что всё живое на земле, как то растения, животные и даже человек, всё произошло из единого природного корня и имеет обще натуральное начало. Дочитавшись до последних корок, Василий Иванович погрузился в холодное глубокомыслие и прибывал в этаком состоянии безвыходно. Тягучими зимними повечерьями сиживал он в кабинете один, взаперти, не допуская до себя никого.    
   Все эти обстоятельства породили нехорошие слухи в среде домочадцев, которые были неколебимыми противниками не только философии, но и всякого книжного духа вообще. В народе пошёл говор, будто барин прочёл какую-то «чёрную книгу» и через то одичал умом. Среди пересудчиков была малая партия наперекор утверждавших, что генерал прочёл-де «белую книгу» и потому сделался божевольным человеком, тихим, почти юродивым. Эта спорная молва раскатилась по округе и сделалась достоянием образованных кругов соседей-помещиков. Дамы дали волю язвительным колкостям, мужчины благоразумно ждали ясности.    
   Между тем, наш почтенный Василий Иванович по осмыслении всего зароившегося у него в голове, не смотря на годы и определённый умор от быта, стал чувствовать по временам неодолимую страсть совершить напоследок нечто важное, отличное от всего прочего, а, может быть, и выдающееся. Это смутное, неизъяснимое хотение обуревало его не по причине врождённого фанфаронства, коего мы касались несколько раньше, но в силу внутреннего побуждения утвердиться, что вся его жизнь имела какое-то особенное значение. В конце концов генерал Загряжский нашёл в себе дерзновение произвести переворот в человеческой природе. Вооружившись такою мыслию, он пошёл в мир.      
   Встретив в передней своего кучера, Загряжский поглядел на него значительно и спросил:
   – Ты кто ?
   Кучер, рослый мешковатый детина, щекастый, с картофельным носом, захлопал недоуменно глазками, которые на его широком лице казались зелёными бородавками, тотчас вскочил с лежака, где до того грыз орехи, и вытянул губы дудками. Этими дудками он произвёл особого рода слегка свистящий звук в ознаменование глубокого изумления. Когда генерал, повысив голос, повторил вопрос, мужик придумал, что барин окончательно помутнел рассудком и потому не узнаёт его. Наконец он ответил кое-как наудачу:
   – Кучер я, ваша милость.
   Загряжский проскрипел зубами, выказывая неудовлетворённость ответом:
   – Кто ты ?
   Мужик явил своею физиономией вид ужасной растерянности:
   – Как же оно, ваша милость ? – пробубнил он. – Вестимо, кучер я, при вашей милости неотлучно, вторую зиму пошло как.
   Генерал топнул ногой:
   – Тьфу, лихо тебя побери ! – Он пристал к кучеру вплотную и ткнул его перстом в могучую грудь. – Я спрашиваю тебя, дубина, кто ты есть по существу нутра ?
   Здесь кучер перестал хлопать глазами и уставился на барина остолбенело:
    – Кучер я, – пролепетал он с мольбою в голосе. – Филька, Антипов сын… изба моя вторая в деревне от въезду, и крыльцо покосившись…
   – Не сметь молоть вздор ! – рявкнул в сердцах генерал и, поднявши перст ввысь, провозгласил: – Ты есть человек ! Внимаешь ли ты, остолоп ? Ты – человек !         
   Филька стал чесать корявым пальцем спину, словно бы целое войско блох вдруг побежало у него промеж лопаток. Совсем потерявшись в мыслях, он широко раззявил рот и дал этой пропасти волю распространиться во всю физиономию неопределённой улыбкою.
   – Нешто непонятно, отец-благодетель, – затанцевал кучер на месте.
   Загряжский тоже обрадовался и просиял:
   – Уразумел, кто ты есть ? – сказавши, он слегка для задорности хлопнул мужика по бокам.
  Филька хохотнул, как от щекотки, и ну хмылиться ещё шире:
   – Уразумел, батюшка, уразумел ! Я ить с малолетства поняткий. У меня понятие об этом деле ясное. Оно ить только сом с большим усом в понятые не пошел: брюхо-де велико и глазами вдоль не видит. 
   Василий Иванович грянул смехом и ну пошёл наступать на мужика, играючи покалывая его перстами то в обширное брюхо, то в грудину, вопрошая при том всякий раз: «Кто ты есть?» Мужик хохотал заливисто и вертелся от уколов, колтыхаясь всей тушею. Отвечал он барину громко и радостно, что он есть человек.
   Загряжский остался доволен началом своей проповеди. Он отпустил кучера с миром, наградив его за учёбу денежкой, и наказал ему идти в общество с целью пробуждения человеческой природы. Наказ, впрочем, можно было и не оглашать, поскольку и без того уже через малое время весть об окончательном преображении генерала облетела всю округу. Когда же на следующий день, окрыленный успехом почина, Василий Иванович отправился в разъезд по имению, всякий встречный селянин – будь то мужик или баба, старик или дитя – представляясь, сообщали ему единообразно о своём человеческом достоинстве, при этом к рапорту присовокупляли для верности своё крещёное имя, родство по отечеству, и даже порядок расположения собственной избы со всеми её приметами.

                6.

   Учение генерала Загряжского скоро стало предметом перетолков во всей волости, и даже много где за пределами волости оно обсуждалось не без страстей, притом подробно и во всех отношениях. Соседи-помещики разделились во мнениях и составили по сему вопросу особые общества, товарищества и даже клубы. Одни утверждали, что новая затея генерала всего лишь причудь, и ни какого проку из этого не выйдет. Другие признавали генеральскую проповедь за некое подобие учения, или пародию на какие-то идеи масонского духа, и называли для пущего довода всякие громкие французские фамилии. Иные говорили… Впрочем, иных было столь много, что всех здесь не переберёшь.
  Особняком держались казённые персоны, должностные и духовенство. Иерей Млёвского прихода возмутился было на безрассудные воззрения генерала и даже поторопился объявить их ересью, но после, вспомнив, что Загряжский обещался к Пасхе подновить церковную ограду и к тому же посулил клиру льготу на лес, заворотил свою анафему обратно, а в слове к пастве отметил, что не гоже ниспровергать громы на всякое шутовство и комедию. Предводитель уездного дворянства отзывался о забавах генерала Загряжского в анекдотическом ключе и кивал на судью. Судья воздерживался от досужего приговора, ссылаясь на отсутствие в Государственных уложениях статей по анекдотам, и советовал обратиться за разъяснениями к лекарю. Уездный лекарь учёно пожимал плечами и заявлял, что ежели в Государственных уложениях по сему поводу нет статей, то и в медицинских сводах вряд ли найдётся диагноз, и потому медицина не усматривает в этом случае ничего болезнетворного. Становой пристав нашёл дело пустячным, и доверительно низложил рассмотрение слухов о загадочном учении на полицейского урядника. Урядник же заявил прямо, без обиняков, что никакого мнения о произведении переворота в человеческой природе составить не может, поскольку-де сам он в строгом смысле не человек, а должностное лицо, и что даже сам господин уездный исправник в том же строгом смысле не человек, но – особа.      
   Тем бы, может статься, история и кончилось, ежели бы не достигла она внимания той самой особы, какая имела чин уездного исправника, и в обязанности которой вменялось, как сказано в наставлении, «охранять общественное спокойствие и следить за проявлением каких бы то ни было действий и толков, направленных против правительства, власти и общественного порядка». По соображении всего, руководясь известным наставлением, исправник узрел в учении генерала Загряжского не только покушение на здравый смысл, но и заподозрил в нём, со страхом сказать, тонкость политического свойства.

                7.

   Уездный исправник был человеком обстоятельным и гибким касательно отношений между ступенями служебной иерархии. Сии добродетели сочетались в его натуре таким образом, что обстоятельность была гибкой, а гибкость проявлялись точно по обстоятельствам: с просителем шибко, с начальством гибко.
   Эти же приметы характера, которые бог знает, пришлись ли по долгу службы или же были дарованы по рождению, самым благородным манером отобразились и в облике господина уездного исправника. Уже не молодое лицо его, с высоким лбом, обрамлённый жидкими волосами, с тонкими губами и точёным носом, плавилось как воск при встрече с высшими особами. То же лицо твердело сургучом при столкновении с нижестоящими по Табелю классами и становилось мертвенно хладным при нисхождении в круги чёрного люда. Имея от природы высокий рост, исправник сообразно обстоятельствам то принимал вид сутулой согбенности, дабы умалиться перед какой-нибудь лентой или алмазной звездой, то выпрямлялся, но не слишком, а вровень со всеми, в прочих случаях он становился скалою или, сказать точнее, высоким утёсом.       
   Будучи чиновником 6-го класса уездный исправник не дерзнул вызывать бесцеремонно его превосходительство генерал-майора Загряжского, тем более по столь неопределённому во всех частностях делу. Вместе с тем возможность разоблачения крамолы или, может быть, даже заговора в масштабах уезда сулила ему столь большие выгоды по службе, что он ни как не мог удержаться, чтобы не порадеть об отечестве со всею рьяностью и охотою. Исправник решился действовать дипломатически, то есть гибко и обстоятельно. Он скоро отослал генералу письмо с  тончайшей целью пригласить его с оказией в город и деликатно расспросить о деле.      
   Ежели опустить все реверансы и комплименты, коими было услащено письмо, то вот что среди прочего говорилось:
   «Ваше превосходительство, милостивый государь.
   Позвольте великодушно сообщить Вам частное приглашение на ассамблею, какая состоится по случаю святого праздника Рождества Христова в благородном собрании Вышнего Волочка. Выражаю надежду, что Ваше превосходительство удостоит наше собрание своим присутствием для приятнейшего времяпрепровождения… С истинным высокопочитанием и совершенною преданностью во всю жизнь мою пребуду...»
   По получении письма и прочтении его Василий Иванович Загряжский был много озадачен, поскольку никак не мог растолковать себя, чем вызвано внимание к его персоне со стороны начальника уездной полиции, тем более, что никогда прежде, ни нынче он не доставлял себе удовольствия сноситься с ним. Руководясь шевелением какого-то тайного чувства, генерал ответствовал уклончиво, что-де приглашён уже на другую ассамблею и посему, как ни скорбит о том, однако же не сможет удостоить благородное собрание своим скромным присутствием.    
   Однако уездный исправник не унимался. Через малое время, уже после Святок, он послал Загряжскому новую депешу, в которой содержалось со всеми почестями приглашение принять участие в учёной беседе, которая должна будет непременно состояться в Васильев вечор в городском благородном собрании. Говорилось, что в беседе помимо прочих достойнейших мужей примет участие и некий француз, убеждённый вольтерьянец и как будто масон, и что темой ученого заседания объявлена идея преобразования человеческой природы. «Многажды прослышав о Вашем книгочийстве и почитая Вашу учёность, мы почли бы за особливое счастье узнать о содержании мнения Вашего превосходительства касательно объявленного вопроса», – означалось в заключение письма, после чего следовала подпись уездного исправника со всеми поклонами.
   Здесь генерал совершенно догадался, что стал в подозрении у полицейского ведомства, но не обеспокоился, а даже напротив того пришёл в некоторый азарт. Он отписал обратно, что не разумеет сей вопрос и потому не смеет тяготить собою учёное общество. Однако этой отпиской дело не кончилось. Не прошло и недели, как исправник угостил его новым приглашением, увернуться от которого стоило Василию Ивановичу большого труда, поскольку ему настоятельно рекомендовали посетить город в полном параде по случаю приезда туда губернского начальства.
   Загряжский ответил:
   «Государь мой…
   Я за должность почитаю начать письмо мое уведомлением о моём нижайшем почтении к Его высокопревосходительству господину губернатору… Принеся нижайшее благодарение за милостивое приглашение, не могу я иметь счастья исполнить теперь Вашу волю. Причиною тому стала лихорадка, от которой я сегодня в первый раз встал с постели. Скоро надеюсь прийти в состояние служить Вам, государь мой, чем смогу».
   Проглотив сию пилюлю, уездный исправник решился поднатянуть вожжи и заострить вопрос:
   «Ваше превосходительство, милостивый государь.   
   По принесении нижайшего моего благодарения за милостивое письмо Ваше, позвольте изъявить мне сердечное сожаление о болезни Вашей. Боже дай, чтобы Вы хотя здоровье имели отрадное в ближайшее время, поскольку не премину я, милостивый государь, служить Вашему превосходительству уведомлением о делах, достойных любопытства Вашего… До нас дошли слухи, будто Ваша милость подвергается зловредным нападкам и обвинениям в крамольных измышлениях и лжетолкованиях. Считаю своим долгом оградить Вашу милость от недоброжелательства и защитить Вашу честь и достоинства имеющимися для того у нашего ведомства средствами. Посему предлагаю Вашему превосходительству скорейше прибыть в наши пределы для всестороннего и обстоятельного разбирательства… Препоручая себя в непременную милость Вашу, с глубочайшим почтением и совершенною преданностию во всю жизнь мою пребуду...»   
   Генерал Загряжский не стал отвечать. Он сделал вид, что не получал письма вовсе. Но на последующее письмо вкоротке ответил, что не считает нужным утруждать уездную полицию попечением о его защите. И в извинениях приписал: «Прошедшую почту пропустил я за нестерпимою головною болезнью. Она хотя и всегда меня мучила, однако ныне примечаю, что сила ее становится час от часу нестерпимее. Сколь жестоко ею стражду, столь много и жалею, что иногда она не допускает меня до сердечного моего удовольствия писать к Вашему высокоблагородию. Я надеюсь, что Вы, государь мой, удостоверены будучи о сей истине, краткость письма моего извинить изволите».
   Таким образом, затеялась эпистолярная волокита, всеми околичностями которой я не смею обременять более долготерпеливого читателя. Однако невозможно не сказать в завершении этой переписки, что последнее письмо уездный исправник написал уже несколько раздражённо: «Милостивый государь, заметна мне Ваша неохота сноситься со мною, однако солгал бы я, если бы сказал, будто уверен, что это точная правда… Откровенность, с которою Вы изъясняться со мною изволите, делает мне особливую честь, побуждая меня изобразить здесь мысли мои, родившиеся не от собственных рассуждений, но из должностных наставлений». Далее уездный исправник уведомил генерала, что согласно циркулярам и высшим рескриптам его ведомство само знает, кого следует опекать, а кого нет.   
   Генерал пришёл в горячность от назойливости исправника и оставил последнее письмо без ответа, впрочем, как и последующие письма, а на словах всякий раз велел курьеру передавать, что ответ ещё не изготовлен.
   Так бы всё и волоконилось дело без конца, когда бы вдруг, под самое Сретенье, не объявился уездный исправник собственнолично на станции недалеко от Залучья. В подорожной его значилось, что следует он с инспекцией «для обозрения уезда». Расположившись в станционном дому, он велел потчевать себя горячим, поскольку промёрз в дороге. Смотритель, сутулый старик с большими бакенбардами, убоявшись начальства, вывернул наизнанку весь свой буфет и явил на стол всё своё богатство, не выключая и дорогого пунша, какой есть английский кипяток с водкой, который забыли в прошлом годе проезжие гвардейские фурьеры. Упившись пуншем и разомлев, исправник настрочил записочку и послал с нею внучонка смотрителя аккурат к генералу Загряжскому. «Милостивый государь, – значилось в письмеце, – по делам службы и волею неудобного случая принужден я застрянуть в станционном дому близ Вашего имения. Лошади мои сильно угнетены и могут изойти пеною, а почтовых лошадей в эту глухую пору не станет ещё бог весть доколе. Посему прошу Вашу милость не отказать мне по-христиански во временном приюте в Вашем имении, и прислать с нарочными за мною сани, или какую ни есть повозку на полозьях. С глубочайшим почтением имею честь быть...»
   По прочтении цидулки Загряжский едва не задохнулся от ярости. Он порвал письмецо в клочки и, хорошо покрошив ими на пол, стал топать ногами об пол с такою силою, что казаки, храпевшие в людской, оставили тотчас сон и поспешили в покои к своему господину, продирая на ходу глаза.
   Изливши желчь, Василий Иванович вдруг затаился, точно забрал себе что-то каверзное на ум, поглядел в заиндевелое окно, будто стараясь разглядеть за стёклами проклятого исправника, и процедил как-то зловеще: «Ну, брат, погоди ! Теперь я дам тебе подначку !» При этих словах он тотчас велел казакам заложить сани и снарядить медведя, того самого «сергацкого барина», что с лета жил на покое в генеральском имении.   

                8.

   Кони, запряжённые тройкой в широкие, украшенные резьбою и ковкою «вяземские» сани, мчались во весь разлёт, высекая копытами снопы искристого снега под себя, вперёд себя, и куда ни попало. Посерёдке гнал резвой размашистой рысью гордый орловский рысак светло-серой окраски. Над ним возвышалась расписная дуга, убранная колокольчиками и лентами. Пристяжные, такие же в масть рысаку и такие же надменные, скакали галопом, натужно пучили глазами по сторонам. Все кони сытые, рослые, с ядрёными крупами, крепкобокие, как самовары. Все храпели громко, то по-очерёдку, то дружно разом, пуская ноздрями клубы горячего пара в ледяной воздух. Правил тройкой известный нам уже генеральский кучер Филька Антипов. Филька восседал на облучке громадным кулем, обвёрнутым в собачью доху и в шапке-малахае, нахлобученной на самые глаза, потому как имел опасение потерять её от бешеной гоньбы.         
   С тройкой летели конвоем на приземистых дончаках казаки в полукафтанах на мехах, в косматых шапках, которые сливались с их казачьими бородами такою сплошью, что нельзя было и разобрать, где одно, а где другое. Напереди тройки нёсся атаман, позади настигали сани ещё двое вершинников. Все дико гикали, свистали страшно.       
   Вся эта кавалькада дула во весь опор по тракту в направлении станции, обдавая бредущих вдоль обочин обывателей клубами снежного пороха. Казаки на скаку хлёстко, со щелчками и стрекотом, рассекали морозный воздух ногайками над головами перепуганных обывателей, и те, увидавши важную процессию, сторонились, едва не падая с откосов, теснились в кучи, рывом снимали свои шапки и кланялись мало не до земли.
   По прибытии на станцию тройку едва осадили, и хорошо это сделали, потому как ретивый орловский коренник так было приноровился к безудержному бегу, что выказывал горячее намерение гнать на такой рыси ещё бог знает сколько вёрст.
   Скоро уездному исправнику доложили, что их высокопревосходительство, сам генерал-майор Загряжский собственной персоной прибыл для встречи высокого гостя и любезно ждёт его в санях. Исправник сделался довольным, хотя и несколько недоумевал о причинах такой сугубой любезности со стороны строптивого генерала, и никак не мог сразу найти нужные формы поведения. Оттого фигура его стала какой-то неопределенной, и не высокой, и не низкой, и выражение лица не могло приобрести сообразной случаю позиции – и не воск, и не сургуч. Покидая станционный дом, исправник побранил смотрителя для порядку за какие-нибудь воровста, какие предполагал за каждым, и даже потрепал старика за седые бакенбарды, так, что малый клок их остался в его руке. Это придало ему решительности. 
   На морозце исправник хватил всею грудью свежего воздуху, отчего ему стало вдруг бодро и хорошо, и направился к генеральским саням. По приближении к саням, шаги его стали заметно мельче, а фигура низменней. С милейшей улыбкою раскрыл исправник рот свой для произнесения какого-то тончайшего комплимента, да так и остолбенел. И было отчего: в санях, развалившись на ценных коврах, располагался медведь, и более не было никого. Не доверяя глазам своим, исправник взглянул на зверя через лорнетку и тотчас заметил на нём дорогую генеральскую шинель тёмно-зелёного сукна, расшитую золотым галуном, подбитую французским сатином, отороченную по вороту баргузинским соболем, со звездою на ленте. На медвежьей башке сидела набекрень шляпа-двууголка с перяным плюмажем. При виде такого парада исправник ссилился прелюбезнейше улыбнуться и даже сделал подобие поклона. Но более сил у него не стало и он, дрожа, почти без чувств, подхваченный под руки казаками, был усажен кое-как в сани, прямо подле медведя.      
   Онемевши от ужаса, исправник редко дышал, но часто хлопал глазами, сидел недвижимо, не смея даже искоса поглядеть на своего соседа. Через перчатку тайком ущипнул он себя за кисть руки, чтобы увериться, что всё виденное им не сон и не морок. Однако сомнения в яви охватили его поледеневший ум ещё более, когда казацкий атаман, свесившись с седла, спросил у «генерала» разрешения трогать. Медведь здесь произвёл какое-то утробное рычание, глухое и отрывистое. Исправник вздрогнул. Атаман свистнул. Кучер вытянул коней кнутом, обругал их крепко и нехорошо. Кони сорвались с места и ну пошли дробить копытами землю. 
   Что за диковина в российской провинции дорога ! Она имеет все свойства для удивления проезжих путников. Весной и осенью она жидка и топка, летом сыпуча от сухости, зимой же скользка так, что только и можно катить по ней с замиранием сердца. Ко всему прочему дорога наша петляет там, где можно было бы держаться прямо, и изгибается коварными поворотами, где, казалось бы, для этого нет никаких причин и оснований. Эти внезапные повороты русской дороги так же неисповедимы, как и пути Господни, и потому все проносящиеся по ней, и пассажиры, и кучера, и даже лошади – решительно все принуждены с опаскою заглядывать наперёд: не случится ли там, за поворотом, какой неприятной оказии.      
   Точь в точь на таком повороте генеральская кавалькада налетела на крестьянский возок, не в добрый час катившийся навстречу. Боже, какая свара здесь началась ! Казаки набросились на хозяина возка и принялись охаживать его нагайками. Кучер Филька потянул вожжи во всю свою дурную силу и во всю глотку дал волю непечатным глаголам. Тройка резко рванула в сторону. Сани дали крен. Медведь привалился к исправнику, облапил его, и сунулся вонючим хайлом своим прямо в лицо ему. Исправник закричал истошно в самое ухо медведю, отчего тот начал реветь диким голосом. Кони приняли все эти громкие замечания на свой счёт и с перепугу понесли, бросились под откос, долой с дороги, без разбору и оглядки. Слетевши вниз, сани ударились о ледяной гребень. Кучера Фильку бросило в сугроб. Тою же невидимой рукою судьбы исправник был выхвачен из объятий медведя и ввергнут в снежные пределы. Шальные кони, и сани, и медведь в санях – всё понеслось прочь, по замёрзшему болотцу, леском, да в рощицу. Казаки хотели было броситься в погоню, но поостереглись и не решились. Они стали глядеть, куда нелёгкая вынесет тройку, которая мелькала теперь меж голых дерев то тут, то там. По временам она пропадала из виду, и только по конскому ржанью, да по всполоху птиц угадать можно было направление её бестолкового бега.

                9.

   Скоро, не весть уже где, генеральская тройка вырвался вновь на большак и ну мчать стремглав, куда глазам видно. Бегут кони легко, вольно, без устали. Могучий коренник мерно выбрасывает ноги вперёд, бьёт подковами по мёрзлой земле гулко. Заливаются колокольцы на дуге, тенькают бубенчики на богатой упряжи. Пристяжные гнут шеи на стороны, забирают ногами под себя яростно. Стремятся кони вперёд, а ушами назад водят. Там, назади, сидит в санях «сергацкий барин», порыкивает, да покряхтывает. Высунул башку, навалился на край позолоченного кузова, глядит на мир, не моргая, зорко.   
   Люди с пути сторонятся, пропускают тройку вперёд. Всяк, кто ни есть живой на дороге онемеет, замрёт, стоит пред санями смирнёхонько, как вкопанный, шапку снимет, да кланяется, хребет до земли ломает. Иной ещё и перекрестится, а не перекрестится, так вздохнёт благоговейно. И все вместе провожают после сани поглядкою, до тех пор, как не сгинут они вдали, да подолгу ещё качают потом головами, наподобие глиняных котов. 
   На какой-то далёкой станции толпились люди. При виде летучей тройки поклонились все дружно. Среди толпы стоял чужанин, по платью, было видно, иностранец.
   – Чего же вы кланяетесь ? – спросил он обывателей. – Ведь это же просто медведь, и ничего больше ?
   – Да мы и сами видим, что медведь, и ничего больше, – ответили ему люди. – А ты видал, в каких он санях едет ? То-то, друг, и не говори. 

                *    *    *

   Через века, через эпохи мчит по земле безугомонная тройка, переменяя по моде времени упряжь и снасти. Бубенцами гремит она попусту, звенит колокольцами безо всякого смысла. Закон ей – что дышло, власть – что оглобли. Всегда найдёт она себе дорогу, всюду отыщет путь: с просёлка на большак, с большака на столбовую дорогу, с неё на столичный тракт, и ну давай писать круги по всей земле. И этак от Волги до Урала, а там перемахнёт через Урал и понесётся вскачь до самого края Отечества. А долетит тройка до краю, так поворотит обратно, и снова помчит галопом, не переводя дух, потащит за собою расписные санки с косолапым бездарем в богатом балахоне, в шапке с перьями. Всяк сущий на русской земле человек, труждающийся в поте, оставит ниву свою, ужаснётся, убоится, и выйдет поклониться вечной тройке. Поклонись и ты, чужанин, поклонись, чтобы не стало тебе ненароком лихо.
   Чу ! Слышишь ?! Гремят бубенцы-пустозвоны – «сергацкий барин» по Руси гонит.         


Рецензии