Проблеск

Придя на свадьбу своей любовницы, Невдверин изначально решил вести себя предельно целомудренно и вскоре уйти: машину свою он припарковал довольно далеко и крайне неудачно - напротив положенных камазу ворот, неудачно, но с ощущением полного права и даже каким-то азартом предстоящих, быть может, проблем. Самый звук вырванного ключа среди внезапной тишины, казалось, служил предвкушением хорошего скандальца. Невдверин был существом толстым и энергичным - создавая его, природа не задумывалась о совместимости этих черт, и получился Невдверин. Он не давал спуску никому, был богат и относительно молод - сорок два года стукнуло ему недавно. На всех стадиях пути двери перед ним были открыты - подъезд (новехонький, блестящий и светлый, с одной лишь жиденькой надписью на стене и зеркальным лифтом с мягким полом и мелодичными кнопочками) был открыт, дверь квартиры, как ни странно, тоже. Доносились вопли, и Невдверин, как бывает иногда с человеком, пришедшим на шумную вечеринку и понявшим, что стука его не расслышали, почувствовал вдруг удивительные, парадоксальные вещи - еще не до конца определившись, причислять ли себя. приглашенного, к миру вечеринки, или же к миру внешнему, одинокий гость не может разобраться в своем одиночестве - там ли, за дверью, одиночество веселья, здесь ли одиночество тишины? В компанию будет теперь вписаться трудно. Впрочем, все равно.
Невдверин зашел. Рядом нараскоряку проплыл пьяный вариант одного солидного знакомого по работе, моментально узнавший Невдверина и удивленно улыбнувшийся. Невдверин вешал куртку и слышал приглушенную весть о своем прибытии, никого, кроме глашатая, не впечатлившую. Широкая струя света из столовой заливала узкий коридор, паркет казался карамельным или ореховым - словом, Невдверин был голоден. Он вошел и не услышал собственных слов вежливого, лучезарного приветствия, так как многочисленный народ напропалую вопил: "Невдверин! Невдверин!", словно отгонял беса. Сгусин, главная надежда и опора Невдверина на этой свадебной попойке, был занят тем, что раскладывал повсюду желтые салфетки, покрыв ими даже салат оливье: похоже, Невдверин пришел вовремя, и до прихода Невдверина Сгусин буйствовал, а теперь, видно, утих и устранял следы буйства. Сгусину было пятьдесят девять лет, лицо его было покрыто многочисленными морщинами и колоритом добросовестного русского алкоголизма, однако мешки под глазами и пустоватый такой блеск самих глаз парадоксально сообщали его облику черты романтического склада, дескать жизнь заела. Считал он себя мужчиной еще вполне в соку, одевался дорого и без фатовства (а, бывает, иной раз в общественном транспорте увидишь эдакого тухленького старичка в курортной застиранной рубахе, с выцветшей пальмою, без одной пуговицы. Сгусин таковым старичком не являлся) и женщинам, в общем, нравился, да еще и бывал разборчив. Жены у него не было, сын учился в Петербурге на юриста. В данную минуту пиджак Сгусина валялся под стулом, на который был брошен, когда Сгусин принял и начал с кем-то спор, на Сгусине же была тревожно белая рубашка и брюки. Невдверина он поприветствовал движением своей необычайно подвижной брови, что как бы обещало многое впереди.
- Невдверину налить, - Констатировал Сгусин, не отрываясь от мероприятий по восстановлению относительного порядка, - Водки.
Безымянная жилистая рука из того ряда, где теперь сидел большой и смущенный Невдверин, налила ему водки.
- Сгусин! - Невдверин решил твердо отстаивать первоначальную концепцию абсолютно объективного восприятия реальности, а вид обеденного стола и самой комнаты, в которой происходило бурное празднество, давал его умозрению ощутить обилие ловушек и зловещий потенциал ситуации, способной обернуться чем угодно, - Убери! Я не минутку. Жениха мне! 
  Толстый слой толпы, как это часто бывает, совершенно заслонил собой жениха и невесту, наверняка, впрочем, уже растворенных во втором слое этой самой толпы, скрывающимся за первым. Свет падал щедро, сообщая собственное своеобразие цвету малосольных огурцов, салата оливье, нездоровой окрошки (первым импульсом внимание     Невдверина выхватило вот эти вещи, однако приговор был отменен уже при втором импульсе, открывшим чудо жареной курицы, принесенной только что), как сообщает свой вкус плохое и пользующееся чрезмерным доверием растительное масло. Даже для голодного Невдверина еда при таком освещении была наделена восковыми чертами. Настойчивый вектор Невдверина пропал - ему подумалось, что ведь действительно не было такого места, куда б он теперь спешил. За полчаса он умял три бутерброда с салатом (милая странность - этот человек всегда ел салаты в таком виде, ибо салат сам по себе, без внушительной буханки, не воспринимался Невдвериным всерьез), и плюс кусок курицы, однако чувствовал себя так, будто бы съел только три бутерброда с салатом, и потому через весь стол теперь тянулся к тарелке с курицей, приватизированной неким эксцентричным, но лишенным интересных особенностей гостем. Гость считал себя человеком в хорошем смысле светским и со всей основательностью отвечал кому-то из трех щеголеватых персон, притянутых его ореолом, на вопрос о популярной тогда пьесе, перевариваемой всей столицей:   
- А знаете, вообще вполне терпимо, - Говорил он, как будто обсуждали клизму, - Пробуждает к жизни богатый ассоциативный ряд. Очень советую, потому как...
- Я патриот своей задницы!, - Объявил кто-то невидимый и огромный. Это могло означать, в принципе, что угодно.
Мы в силу необходимости (и в целях забавы) несколько расширяем радиус невдверинского восприятия данной растянутой во времени стереоскопической сцены. Не было ничего удивительного в том, что застолье по случаю свадьбы одного вполне заменимого подчиненного Невдверина на выходе (на пике активности) мало отличалось от корпоративной вечеринки с соответствующим набором гостей. Невдверин организовал это застолье и ближе к концу решил зайти взглянуть как все идет, так сказать, проконтролировать процесс и измерить размах вещей, за которые ему, пожалуй, придется потом, где-нибудь в укромном уголке, отвечать перед невестой, кстати где она? Надо поздравить. Невдверин не дозвался Сгусина и осушил рюмку раз. Поздравить непременно.
Тем временем гости, подобно героям некоторых романов (неожиданно упитанных в итоге) неприкрыто зажили своей жизнью. Сгусин был как всегда в центре внимания и подливал Николадзе, в этот раз отягощенному дитем. Николадзе пил и буянил (о чем буквально в следующем абзаце), и если копать дальше, то выяснится, что Сгусин раскладывал салфетки с целью устранить следы буйства Николадзе, которым был косвенной причиной. Еще вначале застолья, когда Николадзе был трезв как стеклышко и спрашивал сока для своей застенчивой дочки, Сгусин с поклоном заявил: "За поведение Николадзе всю ответственность берет Сгусин!", что делал иногда во время застолий, когда ставил целью напоить до розовых слонов определенную персону, бодро принимавшую вызов.
Девочке (лет одиннадцати) выдали бокал апельсинового сока и большую сиамскую кошку удивительной красоты. Невдверин ее не видел ни разу за весь вечер, она вообще-то была незаметная. Выпила сок в два захода, на донышке осталась желтая лужица, засвеченная лампой и казавшаяся почти белой; перед этим отказалась чокаться с каким-то настойчивым, уже принявшим соседом за свое здоровье. Она была одета в форму какого-то наскоро сварганенного лицея (посадка ее тоже была школьной и скованной), из которого ее перед тем как приехать сюда забрал отец, на запястье можно было различить синюю, вчерашнюю или позавчерашнюю крупную звездочку, основательно уже поблекшую - напоминание о чем-то забытом.
Кошка была прижата к груди и испуганно озиралась по сторонам. Получивший отказ сосед пристал к Николадзе.
- Николадзе!, - Орал он, - Умирай спокойно: удочерю!
- Через мой труп!, - Отвечал Николадзе громче, - Мое дите!
На заднем плане мельтешил и успокаивал Сгусин.
- Мое и больше ничье, думать не сметь! У нас даже пятно родимое между лопатками есть, какие еще аргументы нужны?! - Николадзе воевал.
- Николадзе, тебе не про то говорят, - Объяснял Сгусин тоном буддиста, - Никто твое дите у тебя не оспаривает. Не о том речь.
Невдверин же в свою очередь слышал звон. Он гонял прозрачную каплю по дну бокала и думал о родимом пятне между лопатками. Пожалуй, интересно.
- Кстати, - Невдверин теребил ближайший рукав, - Игорку надо бы. Не видели? 
Но рукав принадлежал спорщику, оппоненту Николадзе. Было безнадежно.
Игором Невдверин звал своего подопечного, когда лень было произносить запутанное и соблазнительно складывающееся имя-отчество: Егор Игоревич. Так было короче. Игору надо было повысить зарплату и объявить об этом сейчас. Ради этого Невдверин, собственно, и явился (да еще потому, что у Сгусина на следующий день был День Рожденья, и Невдверин решил "отрепетировать" накануне). Но когда Игор вдруг проглянул меж гостей, взъерошенный, подвыпивший блондин со смущенно сияющими счастливыми глазами, Невдверин ощутил вдруг нечто вроде покалывания на том берегу от совести, где, по большому счету, должна находиться совесть чужая. Марья, Игорина невеста, которую Невдверин с Игором делил по некоему призрачному праву, соединяла их механическим образом, каким-то уродливым сплавом. Перед свадьбой Марья перекрасила волосы из черного в такой каштановый цвет, как будто зная, что это несколько отдалит ее от Невдверина, углубит грубо чуждые черты, еще более разбавит ореол абсолютного соответствия, которым была овеяна в минуту мгновенного узнавания (в тот день (примерно за полгода до свадьбы с Игором) Марья пришла к Игору на работу и, перед тем как пойти к нему в столовую, где он должен был теперь находиться (тогда еще Игору приходилось обедать в этом весьма зловещем месте, которое по весне лишь изредка посещал случайный пыльный воробей. Ситуация вскоре изменилась), решила выпить кофе в пластиковых стаканчиках. Когда возвращающийся из туалета Невдверин увидел ее, она гулко и мужественно била по нему кулаком, пытаясь добиться хотя бы возврата денег), когда Невдверин сообщил ей о поломке автомата, и она, помолодевшая от бодрого раздражения, взглянула на него: "Неужели?". Она была в серых брюках и свитере, который Невдверин пару раз уже видел на Игоре. "Не дело, - сразу почему-то подумалось Невдверину, - Свитер убрать". Свитер был вскоре убран, а Игор прикупил себе замечательный итальянский костюмчик, и тоже в свою очередь убрал свитер. В целом же Марья походила на оригинал чрезвычайно: те же густые, черные, охотно сдвигающиеся брови, те же наброски будущих морщин вокруг рта при улыбке (впрочем, наброски эти за прошедшие полгода отчасти успели перейти в настоящие взрослые морщины). Лишь совершенная трезвость и ледяная, мертвящая зоркость могла по прошествии стольких лет со дня разлуки с оригиналом подвергнуть критике несомненные достоинства этой копии.
Невдверин осушил рюмку два. Он и в трезвом-то виде глядя на Игора все труднее удерживал воображение в дюйме от пропасти, которой являлась Марья. Теперь же, когда Невдверин осушил уже две рюмки (что даже при его комплекции было вполне ощутимо), Игор значил для него Марью и больше ничего. "Сперва шальну" - подумал Невдверин и шальнул.
Таким образом, вернувшись из кухни, Марья вошла не в комнату, а в шальное невдверинское воображение. Глаза ее были щедро обведены тенью, пудра сделала ее бледной, как смерть. Свадебное платье смотрелось на ней кощунственно, как на мертвой деревенской девушке, изнасилованной юными оккупантами, которую кто-то из них в шутку нарядил невестой.
- Я прошу разрешения, - Невдверин не без труда встал, скромно опустив взгляд и сделав ладони домиком, не сильно впрочем смыкая пальцы, - чмокнуть разок вашу очаровательную невесту, Егор Игоревич. Позволите?
Растерявшийся Игор не к месту сделал рукой жест, обводящий простор, дескать будьте как дома.
Подошла Марья, и Невдверин потянулся к ней через весь стол. Он нелепо выпятил огромный зад и на ходу складывал губы. Марья вертела головой, пока Невдверин приближался. В конце-концов он достиг ее лица и сделал поцелуй раз, который длился три секунды. Это был поцелуй в губы, но совершенно односторонний. Невдверина это устроило: в эту секунду, как бывало часто наедине, жизнь в Марьи замерла. Она отходила в область воображения, его воображения, превращалась в его выдумку - не из тех, которые повелевают нами в юности и на свой манер перекраивают нас, но из тех праздных, которые подчинены нам всецело, и чья свежесть строится на единовременном наслаждении, каждый раз вызываемом из идеального забвения. Ими не пропитывается ни одна складочка нашей жизни.
Он отлип и сделал затем поцелуй два, который длился пять секунд. Было слышно, как тикают недостижимые, еще полгода назад закатившиеся за шкаф часы. Отлип, покачнулся и бодро объявил, что отчаливает, после того как машинально осушил третью рюмку (Сгусин не дремал). Когда под провожающими взглядами Невдверин уходил, можно было подумать, что он на что-то обиделся. 
Игор нагнал его, что называется, в дверях.
- Всеволод Владимирович, вы сотовый забыли!
- Ах да, - Невдверин приватно улыбнулся, - Спасибо, Егор Игоревич.
Удержаться он опять не смог. Почуял прилив игривости и сказал вполголоса, завязывая ботинок, его было едва слышно:
- Вы, Егор Игоревич, совсем меня не уважаете.
Игор дрожащим голосом сказал, что уважает Всеволода Владимировича чрезвычайно.
- Даже пощечину не дали, как так можно? - Невдверин уже был упакован к выходу, но хотел посмотреть реакцию.
Игор был освещен одним лишь бледным, бьющим в спину из столовой, светом, его было почти не видно. К тому же он плыл. Однако Невдверин разглядел, как Игор подносит правую ладонь к лицу и отворачивается, словно бы сморкаясь. Затем он тихо заговорил своим юным голосом:
- Ну если вы об этом, то вы ж только поцеловали - что тут такого? Мы ведь взрослые люди, дело житейское.
- Ну разумеется житейское, разумеется! - Невдверин заговорил громче, начиная раздражаться, - То есть вы даете мне официальное разрешение целовать вашу милую женушку куда вздумается, правильно я вас понял, молодой человек?
      Невдверин ждал, решив про себя, что в случае минимального взбрыкивания повысит зарплату. Взбрыкивания не последовало. 

Огромное свинство: представьте то время суток, когда электрический свет в квартире, совсем, на манер Хайда, отгородившийся от света дневного (обращенного теперь в почти ночную тьму), начинает наливаться как бы собственным усталым сумраком, рождающим на сетчатке искусственные радужные разводы. Он сопровождался звоном в ушах, порожденным внезапной тишиной. Так вот, свинство освещалось таким вот светом: заляпанная всеми салатами скатерть была заставлена пятислойными башенками тарелок, вразнобой составлялись друг на друга фарфоровые чашки. Долго не могли выдворить одного незваного гостя, занявшего кресло, которое необходимо было от стола поставить обратно в угол. Гость этот, приведенный, видимо, кем-то из знакомых Сгусина, был без церемоний оставлен тут - приведший не позаботился прихватить его с собой. На госте был потрепанный прокатный смокинг с покосившейся, как вывеска, пыльной бабочкой. Он, пьяный вдрызг, рыдал и рассказывал, что у него недавно умерла мама. Марья вызвала ему такси.
Они с Игором остались наедине, и его надо было уложить: Игор был пьян до полусмерти и лепетал мат. Не без труда Марья дотащила Игора до кровати и, уложив (не став расправлять), начала стаскивать с него брюки, оказавшиеся мокрыми. Она пустила в душе оранжевую ледяную воду, и, пока та постепенно обращалась в белесый кипяток, успела переодеться в свою нелепую, почти детскую пижаму с выцветшими цветами, а также допить остывший чай, который она по привычке заварила себе перед сном. После душа она, красная, с участившимся сердцебиением и мутными радужными разводами в глазах, открыла окошко: ее на мгновение охватило то трепетно-восторженное и вместе печальное чувство, которое порой овладевает нами, когда мы на ночь глядя перебарщиваем с кипятком, а после открываем окно. Сами уличные звуки угасающего города от контраста тепла и холода звучат иначе. Говорят, зимой из-за такого умирают уличные алкоголики.
Придя в спальню, Марья обнаружила Игора спящим на боку, а свою подушку - заблеванной: взяв плед, она улеглась в гостиной на просторном диване. Тикали навсегда утраченные часы. В висках стучала кровь. Она вспоминала свои первые встречи с Игоркой, собственную перед ним робость, не шедшую ни в какое сравнение с его робостью перед нею. Его разговоры о том, как прекрасен мир, и о том, что он весь этот мир покажет ей, до последнего островка в океане (они тогда шли бродить по заброшенной больнице, перед входом в которую некогда повесился из-за недостатка финансирования молодой доктор. Сквозь разбитые плиты прорастала травка, золотистый свет вечереющего дня ложился через разбитое окно на ее черные волосы. Лестница была сломана, и совсем забыто ржавел в уголке старый мечтатель лифт). Счастливое время, когда все это было лишь дальними мечтами, прекрасная доневдверинская пора их любви!  Невдверин проник ныне в каждую секунду их жизни, в каждое прикосновение, каждое слово. Но при этом никуда не девалась красота мира, теперь открытого перед ними. И тут в воображении Марьи вырастал, как некое волшебное освобождение, Невдвериным дарованный отпуск - дарованный им обоим: целый месяц без Невдверина! Счастье представилось осуществимым, да и разве нет его на свете? Они едут в Париж. Марья вживую увидит теперь этот город. И мечты о Париже заполнили ее сонное, податливое воображение, и волнами, одна жировая складка за другой, отчаливал из ее жизни Невдверин.

В реальности же Невдверин отрезал себе дома кусок голландского сыру, дабы положить его на сухарь с маслом, отрезал старательно и долго - кусок должен был быть потоньше, здоровые кусманы Невдверин не особо любил. И любого растрогала бы эта старательность, та тихая заботливость, с которой Невдверин резал сыр: сторонний несуществующий ангел-хранитель (ну или просто мойщик окон), заглянув сюда, мог бы подумать, что лежит, должно быть, в спальне женщина, и что все приготовления для нее, что появится сейчас поднос и чашка с чаем. Но женщины не было ни в спальне, ни в огромной пустой квартире (из которой недавно исчезли все побитые молью ковры (завелось эхо)), ни вообще в жизни Невдверина. Но что-то все же неуловимо изменилось сегодня в этой жизни.
Невдверин хрустел сухарем, аккуратно, дабы не обидеть подгнивший зуб, и думал о многом - о прошлом, проникнувшем внезапно в его жизнь, как легкий тягучий  ветерок, которого всегда достаточно, чтобы разрушить карточный домик - смести все попытки повторить его, воспроизвести, за счет правильного (не существующего) соотношения мелочей изобразить его, прошлого, неповторимый узор. Все оказалось не так, все оказалось ложью. Теперь он вспомнил все, и можно попробовать еще убедить своего милого  экзаменатора, после долгого звенящего молчания и нескольких жалких попыток ответить, в том, что всегда знал ответ, что вот еще чуть-чуть, и он слетел бы у тебя с языка. Но ответ назван и экзамен окончен.   
Оригинал, черноволосый милый оригинал предстал ему только что по пути к машине (шел Невдверин другой дорогой - узким глухим переулком). Невдверин  не поверил своим глазам, своим вмиг прояснившимся впечатлениям, когда среди группки проституток узнал ее. Это было узнавание особого, сознательного типа, когда мозг за долю секунды выстраивает все возможные типы превращений, все предполагаемые повороты судьбы, и вот уже из некоего обобщения выплывает на удивление целостный pluralia tantum, и великое множество тайн обнаруживает такое узнавание.
Он хорошо помнил ее абитуриенткой на последнем устном экзамене, который в приватной обстановке держали девять разомлевших от жары студентов, совсем запотела на парте бутылка воды - глоток ее напоминал глоток теплого морского воздуха. Невдверин не мог поручиться, что не видел эту девушку прежде, но, припоминая (теперь уже издалека, ибо известно, какая временная и эмоциональная  пропасть пролегает порой между первым вступительным экзаменом и последним) суеверный ужас первого экзамена, болезненный азарт второго и ленивое любопытство третьего, он находил вероятным, что тогда попросту не заметил ее. На четвертый экзамен он явился сорока минутами позже условленного, и по пути к аудитории (которую Невдверин нашел не сразу) он ощущал, как возвращается к нему знакомая по первому экзамену волна беспокойства, и в какую-то секунду она достигла размеров паники. Войдя, впрочем, он обнаружил, что на деле явился на экзамен одним из первых: в аудитории Невдверин обнаружил парочку иногородних студентов, оживленно болтающих о чем-то на задней парте (несомненно будут пересажены) и тогда еще безымянную Аллу, семнадцатилетнюю, изнывающую от жары. Кипящий поток материи, в который паника превратила для Невдверина на время окружающий мир, отливался последовательно в антураж, центром которого быстро стала она. Одежда Аллы являла собой терпимый компромисс между сезоном и случаем - белая кофточка без рукавов и юбка до колен, последняя имела вид вполне официальный, первая же могла показаться чересчур свободной, она казалась едва касающейся Аллиного тела, которое было в ней, как птенец в бережных ладонях. Лямки бросали на плечи лишь свои густые тени, и Невдверин, сидевший впереди Аллы вполоборота, вел нигде не прерывающуюся линию взгляда от шеи до поблескивающих недлинных ногтей. Расположение предметов на парте представляла угасающую готовность к действию - изначальный порядок потихоньку разрушался едва заметными нервными перебираниями чистеньких пожелтевших листочков, ручки и колпачка (по отдельности). Она сидела у окна, положив руку на подоконник и глядя на улицу, где перекатывалось солнце, и при всей своей сосредоточенности (подумалось Невдверину) не замечала основной цели этого перекатывания, заключавшейся в том, чтобы выхватывать по временам за счет смены освещения контуры ее фигурки под кофточкой. Жара доконала ее - она встала и подошла открыть окошко, за которым сидел Невдверин (ее окно , надо думать, открыванию не поддавалось) - ему выпала неожиданная возможность близко-близко видеть ее спину, загорелую, с проявившимся белесым пушком, остренькими лопатками и родинкой между ними. Вырез шел до поясницы, и Невдверин не знал тогда, что еще полтора года не увидит ее так близко. Покрытая осыпающейся розоватой краской задвижка не поддавалась, и лопатки на секунду сошлись в дрожащем напряжении. Наконец, окно со скрипом открылось, и, развернувшись до конца, стало походить на бабочку с зеркальным крылом, отразившим густую листву.
- Мог бы и помочь, - Низкий и тихий голос, совсем не идет. Хотя что-то в этом было и продолжало быть.
Алла не поступила в тот год, а к следующему Невдверин утратил уже табуларасину первого курса - всплыла необходимость сперва отделаться от кое-чьих ломких остреньких ноготков... ведь Невдверин не всегда был столь толст, и морда его была в свое время свежа и притягательна. Отделался он, впрочем, легко, и молниеносная агония его легкого увлечения была как легкий набросок развода, предстоявшего ему через много лет.
Алла успела постричься и перекраситься, что привело Невдверина в состояние постепенно рассеивающейся растерянности - начало стабильного (более-менее) присутствия Аллы в жизни Невдверина было отмечено неожиданным поворотом - своим новым образом Алла разбивала старый, устоявшийся, но возникший, если подумать, без всякого прочного основания. Что всколыхнула в его душа их первая встреча, и что - вторая? Ясно одно - у двух этих клубящихся призраков состав различался серьезно.
Однажды на выходе из института он на почтительном расстоянии последовал за ней, миновав группку надушманенных первокурсниц (пестрое удушье захватило его и заставило задержать дыхание) и полной грудью вдохнув у дороги почти не разбавленный камазий выхлоп. Закуривая и потряхивая зонтиком, он плелся. Алла шла в зеленой, тонкой, явно переоцененной курточке, под чернеющим синяком такого безобидного с утра облачка. Минут пятнадцать Невдверин сохранял дистанцию, ибо медлил дождь. Впрочем, начался он щедро, и Невдверин едва успел угнаться за ней, когда Алла решила перейти на бег. Когда-то он бегал. Тогда, под тем зонтиком, Алла и назвалась Аллой, а Невдверин - Всеволодом. Под тем зонтиком он вел ее к трамваю.
- Мои предки были очень жестокими! - Эта фраза, произнесенная вне всякой связи с предыдущей, столь же цельнооформленной и бессмысленной, была одна из немногих, отраженных Невдвериным в ту прогулку. После нее она рассмеялась, и смех ее он довольно сухо и отстраненно определил тогда для себя как вполне прелестный. Он не сразу понял, что держит зонтик прямо над ней, идущей в некотором подобающем отдалении от него, и что правая половина головы у него успела намокнуть. Поняв, он вернул зонтик в изначальное положение, как если бы шел один, и таким образом притянул к себе саму Аллу.
Всю дорогу она болтала о чем-то, оживленно и запутанно, и, должно быть, рассказала Невдверину всю свою недлинную, бедную событиями, полную обещаний жизнь за ту первую  прогулку, запомнившуюся ему чудным достижением - возможностью, придвинув ее к себе, проникнуть взглядом во впадинку между грудями, которую неглубокий вырез кофты не должен был, в общем-то, открывать (застегиваться она никогда не любила, отчего часто простужалась, и к частой россыпи мелких веснушек вокруг носа у нее добавлялась блестящая краснота, как иногда можно увидеть у рубенсовских ангелов). Почувствовав поползновение, она лишь слегка удивилась, что выразилось в легкой сбивке навсегда испарившейся мысли - сбивке, не отличавшейся, впрочем, от других бесчисленных сбивок ее воздушных мыслей, и так, приняв вид относительной погрешности, будет угасать время от времени ее время от времени вспыхивающее смущение. Придя в чувство, Невдверин будет слегка удивлен своей никогда раньше не проявлявшейся решительностью (то шел, напомним, двадцать третий год его инерционного существования), но позже поймет по-своему, что с самого начала чувствовал на Аллу некое право, право ожидания, что ли, право, о котором не знала она.
Месяца через полтора Алла перекрасилась в свой натуральный цвет, восстановив тем самым что-то, совсем уже было утраченное в себе, в невдверинском восприятии себя, и открыла (весьма неожиданно для него и, уж конечно, совершенно неведомо для себя) для Невдверина ту всегда особую, естественно обновляющуюся пыточную камеру, в которой молодые люди со времен изобретения лютни переживали тысячи незабываемых минут.
Прошел сентябрь, эмблемой которого стала маленькая лоза темнеющего винограда, которую Алла избирательно объедала на ходу (в какой-то момент, отмеченный легким затемнением этого солнечного дня, она издала короткий звук между удивлением и возмущением, и, отойдя пару шагов от крепко вцепившегося Невдверина, выплюнула в пыльную траву испорченную виноградинку), они гуляли тогда в одном из тех крохотных "парков", что корни мощных обреченных деревьев часто раздирают волнами причудливых вен (особенно трудно приходилось Алле, с двенадцати лет привыкшей к каблукам).  Помнится, они тогда исходили весь парк вдоль и поперек, и все в поисках Аллиных подруг, которых так и не нашли (позже, виновато хихикая, они признались, что, не явившись на встречу, назначенную Аллой в ветхой, осаждаемой со всех сторон почтенными родственными дубами, беседке, попросту "не хотели оказаться смущающим фактором"). Посреди беседки стоял мощный дубовый стол, на который в ожидании подмоги Алла и забралась, пригладив опасно белую юбку и обхватив руками голые коленки (снизу проглянуло что-то неудовлетворительного черного цвета, вмиг развеивающего всякие иллюзии такого рода, и Невдверин больше туда не смотрел, на чем поползновения наружу мистера Айда (более известного под именем герр Ид, и наиболее - месье I'd) закончились). Она трепала крупный одуванчик, сорванный Невдвериным в том же парке (что являлось высшим достижением золотого ранненевдверинского романтизма), и молчала, а Невдверин хмуро и упорно целовал ее плотно сжатые колени, руки, обхватившие их, и наблюдал, как от малейшего ветерка ее кожа покрывается мелкой рябью.
Из беседки они вышли уже в слегка розоватую темноту (солнце в какой-то момент не вышло из-за очередной тучи), и Невдверин повел ее провожать. Они уже почти вышли за ворота парка, когда Невдверин вдруг почувствовал теплый, сладковатый запах падали от сдохшей где-то в траве кошки.
Нечасто доводилось ему провожать ее домой поздним вечером, а когда доводилось, мелкие изменения в ее свойствах не ускользали от него: при дневном свете прозрачная ясность, почти полная проницаемость ее внешнего облика (он безошибочно угадывал в смутно знакомых очертаниях летней юбочки весеннее платье, знал многострадальный, пыльный магазинчик, где была куплена желтеющая кофточка, и только загадочно поблескивала почти никогда не снимаемая розовая заколка в форме розы, яркостью и уродливостью выдававшая в себе избранницу какого-нибудь сентиментального грубияна) контрастировала с мутной разрозненностью в ее неведомых, зыбких мыслях, всегда напрямую высказываемых Невдверину. Не то - в темноте: поздним вечером омут ее сознания накладывался на щемящую тайну ее тела, которое, как вспоминал иногда с зудом неудовлетворимости Невдверин, так и осталось для него загадкой.
А та "щемящая тайна", как нетрудно догадаться, не думала его отпускать. По вечерам, получив вежливый дежурный отказ "зайти на полчасика", она неизменно желала ему "снов", и всегда притом "сладких", как будто и впрямь знала, что назначает встречу. Он, впрочем, быстро перестал доверять им, этим снам, ибо всего раз ему был отпущен сон, удовлетворительно передавший, без глумливых искажений дрянного зеркала, называемого бездной, чудотворный Аллин дух, ее неосуществимую, потайную нежность - сухой, как глаза юной богатой вдовушки, сон. В остальном же то были чудища с гиперболическими формами, занимавшими собою весь обзор (а на заднем плане только лишь в виде неясных янтарных очертаний мелькал, по всей видимости, ад), книзу парадоксальным, чудовищным образом обраставшие густой листвой (напоминавшей Невдверину деревья того самого парка, где блуждали они с Аллой в поисках ее неуловимой компании) - и в древней силе, вырывавшей Невдверина в сырую ночь, ужаса было не меньше, чем вожделения.
Он прибегал тогда к другому, более управляемому (и менее травматичному) способу утоления своей неуютной слабости, и Алла, надо сказать, неожиданно долго оставалась формальным заповедником невдверинского воображения, который, однако, оттого только оказался обреченным на поздние неистовые разорения, полные декоративной вины и игрушечного торжества. В условиях эмоциональной пустыни, в которой сох Невдверин, нельзя было избежать, чтобы самые простые и случайные движения Аллы порой оказывались отправной и конечной точкой тоскливого круга, в котором страсть утоляет сама себя: порой от обычного поворота шеи с забранными назад волосами, от похожего на вспыхнувшее спичечное пламя вспархивания юбки, возгорался в памяти Невдверина весь ее образ, ее невинность, ее мерная, пустая, очарованная речь, которую он слушал так, как доктор слушает сердце, когда хочет узнать, ровно ли, верно ли, но не для того, конечно, чтобы услышать, зачем, ради чего оно бьется. Алла гасла, Невдверин сбрасывал одеяло и шел утолять другой голод.
Он начинал терять ее между двух факультетов, на которых учился, получая одновременно два образования - юридическое и экономическое (надо сказать, оба диплома Невдверин получил). Нехватка времени, впрочем, была не единственной причиной их постепенного отдаления друг от друга, хотя, в конечном счете (не в оправдание нашему юристу будет сказано), именно зашкаливающий темп жизни привел Невдверина к решению завести роман с давно и уверенно состоявшейся женщиной, положивший начало тому косвенному, ложному пути достижения (и постижения) Аллы, крах которого теперь привел Невдверина к элементарному решению два, о котором речь впереди. Она была ровесницей Невдверина, на голову ниже рослой и неуклюжей Аллы, с неопределимым цветом волос, крашеных в хну. Жила она в общежитии, делила комнату с высокой, помешанной на кроссвордах аутисткой, и экзотический невдверинский выходной (среда) позволял ему не сталкиваться с четырьмя ее другими любовниками: двое из них, юркий спортсмен-марафонец и вялый опрятный международник в очках, были ненавидящими друг друга эквивалентными близнецами; третий был толстый журналист с высокопарной манерой речи, циничными глазами и женскими капризами; четвертый же был вовсе школьником лет шестнадцати - его как-то зимой зарезали по дороге в общежитие, отняв старое обручальное кольцо отчима, украденное им утром.
Утром после первой ночи, проведенной с ней, в голову Невдверину, никогда не перестававшему думать об Алле, пришло вот что: в конце мучительного, пустынного пути к Алле его ждет ровно то же самое. Или нет? "Конец пути" к Алле сделался для него загадкой, затянувшейся на долгие годы.
Долгие годы помнил он одну из последних встреч с ней, старые, уродливые и необычайно скандальные качели под ней, развевающиеся черные волосы - Невдверину думалось, что вот никогда, никогда не узнать ему, что такое тихая, человеческая нежность к этим волосам, остренькому носику, россыпи веснушек вокруг него - не узнать ту нежность, ради которой и создана эта не спешащая никуда девочка, сонно щурящаяся от искусственного ветра, создаваемого взмахами качелей. То было, помнится, утро среды, и он спросил, чего она такая сонная.
- Знаешь, есть вещи, ради которых стоит не спать, - Ответила Алла и назвала три телепрограммы, идущие ночью.

Нынче же Невдверин проснулся от звонка казавшегося заведомо истеричным. На том конце Сгусин завывал в испуге.
- Алло, Невдверин? Случилось непоправимое, - Констатировал Сгусин.
- Сгусин, ты дурак. Не в первый раз ведь - выпей пива, - Сказал Невдверин, мучась.
- У Николадзе дочка умерла. Авария. Вчера ночью.
Невдверин быстро сел в кровати. Ноги его напоминали добротно ощипанных куриц из советского магазина.
- Как умерла? И что делать? Где Николадзе?
- В больнице он. Нога сломана. Едем сегодня к нему подбадривать, всей компанией, слышишь? Чтоб был. Встречаемся у больницы что рядом со мной, через два часа.
- Понял. Алло, Сгусин?
- Ась?
- И все-таки - с Днем Рожденья, друг!
Невдверин положил трубку и задумался. Не забыть подарок.

- Одной не хватает, - Сгусин чесал подбородок и глядел на лежащий в багажнике грузовика гигантский букет из двухсот пятидесяти четырех роз, завернутых в огромный серебристый фантик.
Подъехал и Невдверин, напяливший черную куртку, держа в руках большую коробку, опечатанную фольгой.
- Набор для бани, - Догадался Сгусин, скрывая радость, - Очень мило, благодарю.
- А между тем, - Продолжал он, - надобно пойти купить еще одну розу, ибо так не пойдет. Чай, не хороним пока человека. Невдверин, вот сто рублей: сбегаешь за розой, а? Тут недалеко цветочный магазинчик есть - цветочный магазин от больницы не бывает далеко.
- И от кладбища тоже, - Угрюмо молвил низкий голос, назвавшийся вчера "патриотом своей задницы".
Невдверин уже плелся, сунув сотню в правый карман куртки. Он подошел к дороге, его окатил большой лужей промчавшийся мимо желтый грузовик. Он перешел дорогу и свернул направо, угодив во двор, где трое подростков в застиранных спортивных костюмах распивали пиво, а четвертый справа от них отжимался от брусьев и потел, пыхтя. Невдверин вернулся, прошел чуть выше и скоро дошел до цветочного магазина с курсивной вывеской "Свидание".  Он вошел, и, слепо приветствуя его, два раза прозвенел колокольчик.
То был тесный магазинчик со множеством цветов и большим ассортиментом открыток, некоторые были музыкальные. Продавщица могла бы, по всей видимости, еще поспорить с Невдвериным в весе.
- Что вам угодно? - Спросила она неожиданно приятным, тихим и высоким голосом.
- Розу мне, - Невдверин полез в правый карман куртки, и, нащупав предназначенную для Аллы пачку, полез потом в левый, достав сотню. Объемистая пачка напомнила ему, что надо бы сегодня еще купить, как он планировал, широкополую шляпу, и еще, что Невдверин до сих пор не придумал, как будет конспирироваться после того, как шляпа и все остальное будет снято. Впрочем, "она вряд ли узнает меня, даже если помнит".
- Завернуть?
- Заверните!
Девяносто девять рублей. Продавщица цветов завернула розу в утреннюю газету и начала сдавать рубль: пятьдесят копеек; две копейки; пять копеек; десять копеек; пять копеек (глубже в карман); три копейки; десять копеек; две копейки; семь копеек.
- Пяти копеек не хватает, - Честно ошиблась она.
- Пустяки. Вы бы хоть в "Комсомольскую правду" завернули...
- Была бы - завернула б. И ленточка, ленточку не забудьте!
- Не надо, спасибо.
- До свиданья!
- Прощайте.
Отзвенел положенное колокольчик.

Он шел дворами, в точности повторяя вчерашний путь, и надвигал на глаза идиотскую ковбойскую шляпу. Он думал об Алле - ей должно быть сейчас тридцать восемь лет, и все равно, конечно, ни одна юная потаскушка не сможет дать Невдверину того ощущения юности, которое связалось у него с Аллой, с россыпью веснушек вокруг носа, с родинкой между лопатками, со всем тем, знаете, подлинным, родным невдверинским. "Ангел мой", звал он ее мысленно, "Ангел мой"... но даже это ласковое наименование перестало вызывать из давних глубин вялую эрекцию, когда Мария, дразня, сдавалась на милость беспомощного победителя.
Но, заметив издали знакомую фигуру под фонарем, Невдверин перестал думать о чем бы то ни было - он проверил наличие наличности, надвинул на самые глаза шляпу, застегнул куртку и маршировал, пока не оледенила его на секунду изнутри скорая (знакомая) рябь инстинктивного ужаса (описан Дэвидом Линчем), возникающего порой, когда узнаешь в якобы знакомом лице чужого, чужого, чужого...
"Это вовсе не она!" - подумал Невдверин, и то была чистая правда: даже не похоже, ничего общего, обычная шлюха. Проходя мимо, Невдверин потихоньку начинал осознавать этот факт. Если бы вы когда-нибудь спросили его, и если бы он не заржал вам в глаза, как огромная циничная лошадь (что более чем вероятно), он бы сказал вам, что осознание это было похоже на проблеск в мир существующий и навеки закрытый, в заповедник неосуществимого счастья, в ту область невозможного и очевидного, где, наверное, лежит тайна непорочного зачатия. Так он сказал бы, если б умел говорить.
Невдверин прошел дальше и, сняв шляпу, увидел, как зажглась звезда. Для него это означало только одно - пора к Сгусину пить. Недалеко гремел ресторан, где, должно быть, все уже собрались. Невдверин без труда его нашел, и, оставив свой шпионский костюм в гардеробе, прошел к столу, где Сгусин заканчивал анекдот.
- ...вот теперь ты мой. Сама мой! - Сгусин ржал и, ржа, багровел. Подкативший и явно напрашивающийся на в жбан мужик вовремя был опознан как обычный Невдверин.
Все были в сборе, а это восемь человек. Ждали Невдверина, и с его приходом Сгусин позволил себе сказать тост. Он сперва встал.
- Я хочу сказать, что такова есть наша удивительная жизнь, господа присяжные, заткнитесь на пару минут. Благодарю. И еще что, быть может, самое кощунственное, самое предательское в ней то, что она продолжается, несмотря ни на что, сквозь самую большую горечь, которую только можно представить. Мы в долгу перед ней, господа. Мы должны жить. Этому вину двадцать лет. Налетай, господа! Все за мой счет!
               
   


Рецензии