Сергей Дмитровский

Осень сама день

            по-над невидимой травою
            ложатся сумерки на двор
            в них бабочку увидеть можно
            её - и больше никого

            она по сумеркам летая
            летит лететь себе веля
            китайской бабочкой - Китая
            бамбука ветра журавля


осень сама день

Мы были в горах. И в реке. Этим летом
на каждую каплю пришлось по глотку.
У стражи внутри мы проснёмся на этом
лесном побережье. Я сплю.
В осеннюю пору сквозному садку
работы прибавилось - рыба уходит,
и ржавые сосны повисли на кронах.
Я - шкура медвежья.
Я сплю.

На всё за окном указует водою
дождливое горное утро. Моя
любимая снится в объятии дома
себе, но сквозь сон - для меня.

И всё за окном упирается в воду
и нехотя входит в неё. Виноград
то вдоль побережья глазницами водит,
то стынет и смотрит,
как в шерсти густой утопает -
на шкуре медвежьей
прекрасна - забытая память,
и дышит над нею
грудь - ягода - рыба - гора.


Дом 93

Оставьте меня одного на лице
у целого дома. Короткое знанье
о том, что деревья следили за нами
не легче зрачков обозначенных цен.
Я лестницы в брюхо подвалам вобью.
В них жили святые то краткое время,
которое дочери выбрало имя,
как будто ермолку на лоб воробью.
Я с ним, как живой, целовался в стогах
за братьев ума, стерегущих заплаты.
Отдайте мне дочь, словно ключ от палаты,
трёхгранной ценой сторожей испугав.
И в белой сорочке с клеймом на спине
я выйду во двор, где меж слепа и крика
ухватит за груди рассвет земляника
и корнем орех утвердится во мне!


*  *  *

Мы всякий вечер комкали сюжет.
Сознанье - рай. Природа - часто лжёт,
а на краях укатанных ладоней
ничтожно мало капель. Дважды в день
мы, как пыльцой облепленные кони,
остановившись, обратясь в людей,
пытались наконец растечься влагой:
она летела с гор, смывая лагерь,
затем припасы, чистое бельё
и всё-таки - желание моё...

Так удавалось выдавить слезу
из тех, кто никогда не жил внизу,
но снизу наблюдал ущербы диска.
О, звездочёты, вашим голосам
случалось пролетать настолько близко,
что многое я даже видел сам...

Но было так всё реже. Горный воздух
удачный день отыгрывал на звёздах,
рептилий плёл в тяжёлые кнуты
и герберы укачивал над руслом.
Удушливые, жёлтые, на тусклом
и обнажённом торсе темноты.


Озимь /отрывки/
1.
Ветреница крестится и свищет,
в ней пшеницу камешек грызёт,
дымные, короткие жилища
когти запускают в чернозём,

прачка на болоте запропала,
по селу рубаха поплыла
и гудит повешенная шпала
на сосновом гвоздике села.

2.
Ночью на избу, где княжит мельник,
наступает лиственик да ельник,
он гуляет где-то на пруду,
спит и засыхает на ходу...

К мельнику на лес пришёл старик,
поплевал на все четыре света,
сморщился, потыкал их подслепо
и не досчитался пятерых.

Сыплется и сыплется мука.
Всё на ней - следы, а не салазки.
Давешняя прачка из-под ряски
смотрит головой на старика.

3.
Вот когда выкатывают нож,
солнечную сторону погладить,
и в тяжёлом дедовском наряде
пляшет молодая борозда.

Что же до неё: в пустом зобу
круглолицый, каменный сердечник
хрипло по зерну заговорит -
оттого и дым сосёт избу,
и котёл заглатывает печку -
всё, что неказистая вода
или рожь,
или комья грязи на двери -
ярко, негасимо
тонет - не горит и не горит.

Так, где изначально всё не так,
тесто всходит ранее посева,
и на землю голодно, красиво
сыплется и сыплется мука.

* * *

Где, словно долгая жена,
ты восхищенья лишена,
где нет тебя и только я
стою, упорнее коня,
дышу руками пустоту,
тебя слагаю на картину
и плачу каждую годину,
и на руке своей расту, -
там будет улица дорог
сходиться каменною сферой
и я спиною тыквы спелой
коснусь твоих прекрасных ног!


* * *
Где огромные скопища зим
по горам собирают кизил,
там и мы набивали оскому,
потому что и нас повело,
где о крепость стучится село
и гуляет коза по простору.

Здесь язык о гортанное “к”
разбивался на два языка
и, встречая дичок мандарина,
обнаруживал бархатный мяч,
издавал удивительный плач,
чтоб за это его одарило.

Знаю я, что когда-то опять
мы пойдём по горе засыпать.
Я припомню - Вы только скажите, -
под каким пережаренным пнём
закопали мы руки вдвоём,
еле вытащив из ежевики.

Не предверье, которое дверь,
поведёт нас до самых ветвей -
это я Вас люблю бесконечно
высоко. И пойдёмте гулять
там, где камнем побитая речка
будет руку рукой заголять.


* * *
                Арти
Нам, увы, с тобой не до веселья:
скоро-скоро снова зацветёт
и сады пиявкою своею
нас по ближним хуторам расселят,
в руки дав по острому серпу.

Я тебя до корочки люблю.
В глупости, неправде, заморочке,
в зимней утомительной отсрочке,
/будто сливы тюкают о дол/
ты молчи, помрёшь и не заплачешь.
Что мне делать, я давно разучен
и сижу, закутанный в подол.

Здесь, в душе, где я сейчас бытую,
мне сказали правду про тебя,
что они никто тебя не знают.
А свою коморочку пустую
будешь ты трясти до сентября -
после нас в неё и закатают.

Муторно. Ручонки давит жгут.
Все, кто за тебя, до смерти лгут
и в углах о пакости мечтают...


* * *

Невидимый сентябрь моих лесов
из лета в лето дебрями кочует,
в нём, жёлтым отороченное чудо,
июльский дрок до снега не засох.

И позже, в день, когда голодный март
сквозную флейту душит ледоставом,
я ухожу на дно со снегом талым
и морем жду себя достойных карт.

Там август, мореплаватель земли,
отец души, садов полночный цезарь
глядит на кровенеющие срезы,
которыми угодья отцвели.

От них летя, дневные имена
безжалостно калечат хрупкий невод,
и не сдержать ни холода, ни гнева,
которым тьма придонная полна.


* * *
                Ч.Г.
Язык признаний, сонма языков,
их южных окончаний - имя, время,
ты открываешь День Благодаренья,
о, нить моя, княгиня пауков!

...И никому - желанье - не в ущерб,
и листья год от года в долг репризе.
Ты любишь, распластавшись на карнизе,
в одну из многочисленных пещер,
срывая зренье, вглядываться. Нервно
влажнеют руки. Промакнув ладонь
одеждой на груди - да! не ущербно
никем - так ты беседуешь с водой.

Тебе восторг от полноты владенья
откроется порогами реки,
лиманом, дном, где крабы и бычки -
течёт русскоязычная Вандея.

Пьют воду рыбы, лес. На берегу -
куда ещё расти! - и, словно замер,
словесный дом, скорее крепость, замок.
Ты в нём живёшь? - О нет, я не могу.
Я здесь - желанье, сладкие повторы,
я твой сплошной язык, твоих корней
пенаты, родники, глазницы, норы;
затем окно, стена и ты на ней.


* * *

Пустынница, Зима, явись туда, где камень,
Где лёг чернее льда его соборный вес.
В нём вянут купола, их мучают крюками -
Я не могу желать тебе таких небес!

Но помни, что по ним душа переносима,
Где вечно есть число, там долго нет лица -
Элегия моя, в нас времени и силы
На долгую строку от Девы до Стрельца.



«Крещатик» 2006, №1
Поэзия


Сергей Дмитровский
Еще речение не начато
версия для печати (36223)
« ‹ – › »


    * * *

    Еще речение не начато,
    еще не выдохлась палитра,
    пока летят стальные мячики
    и бьют в заснеженные лица.

    Зима не терпит отвращения,
    но промолчит перед заставой,
    и право освятив дочернее,
    займется летнею отравой.

    Поэтому к приходу поезда,
    вслед за подброшенной монетой
    мы ощутим кинжал у пояса,
    в кольцо латунное продетый.

    Поэтому, дыша и празднуя,
    друг другу кожу протыкая,
    зима на нас нисходит разная:
    чумная, желтая, такая.


    * * *

    Славься, пчела, что летит и пчела, что садится на клевер,
    груди земли, от которых толкнуться дано и вздохнуть,
    каждая нить земляничная, рвущая вправо и влево,
    славься молчаньем и голосом вверх, в никуда, в глубину.
    Жалься пчела, что живет и пчела, что летка не находит,
    комья бровастого снега и камни на бабкином льду,
    сжалься над бедной судьбою грядущих угодий,
    каждая нить земляники, рожденная в этом году.
    Счастье любому: пчеле и тому, кто выходит на поле,
    чтобы забыть о зиме и повырезать спящих солдат.
    Горе тому, кто пчела и кто ходит мычащей толпою
    по несравненной дороге, великой дороге назад!


    * * *

    Когда голавль пускается на нерест
    и мышь квартетом филины пасут,
    вы помните, как руки греет вереск,
    и сойка гибнет, чтоб спугнуть косуль,
    стопу речной земли на колокольце,
    молитву, леску, петли по реке,
    тростник, в огне закручивавший кольца
    и храм в песке, и лодку на крюке.
    Кто сны о том, как вел сюда из долу,
    гасил и не давал поминкам сна,
    где ночью шли песиголовцы к дому
    и губы мавке резала блесна?
    Вы утаите, чьей была молитва
    и хрипы в тинном отсвете косом,
    в чью кожу, мозг, ладонь входила бритва
    и гнойный сок доился, невесом.
    Кто верил так, что набожная рыба
    к нам судорожным благовестом шла?!
    Храни вас. Ночь. В излучину у сгиба
    нацелена сосновая игла.


    * * *

    Глотает воздух темная свеча,
    разводит часовых и ставит под бойницы,
    негромкий окрик тянется, двоится
    на голубях, идущих по ночам
    вдоль маленькой, окраинной больницы.
    Они всегда процессия, парад —
    идут, поют, выдерживают ряд.
    Их никому не суждено оставить.
    Они глотают воздух, сыновья,
    нет, сироты — реки и соловья.
    Они белы над белыми местами.
    То блекнут, но затем почти горят —
    но только бы не помниться, не сметь,
    не оживать… “Брамины говорят,
    что от пупа произошло глотанье,
    а от глотанья — смерть”.


    * * *

    Кто идет, кто еще через горную цепь
    переносит земли прошлогодние страхи,
    видит лес, видит голую черную сеть,
    обгорелые кольца небесной рубахи,
    налагая на все с высоты неземной
    две руки, две тарелки, края полотенца,
    два графитных пласта отрывая от сердца
    для обобранных заново каждой зимой,
    говорит, как дымит на окраине дом,
    как сквозят его двери и светятся окна,
    что, любою дорогой к нему подойдя,
    отличишь его только по звуку дождя,
    да и то, если в месте ином
    ничего не намокло,
    если свет, если в городе стынет весна
    и не лето, — два лета, три лета, шестерка
    лошадей, разведенных попарно — и только
    невнимание вех календарно,
    а любовь голодна и красива, она
    спелой тыквой скатилась под горку, —
    так идет и еще через горный хребет
    переносит земли прошлогодние страхи
    тот, который на кольца небесной рубахи
    две заплаты кладет всякий год, всякий дом,
    да веревку внахлест и стекло в переплет —
    два пласта, две заплаты кладет.


    * * *

    Я на востоке земляного лба
    еще искал следы своих отметин,
    а им была дарована судьба
    чужим словам служить на этом свете.

    На глубине, чего в ней ни таи, —
    все неизменно пусто и тоскливо.
    Ужесточились помыслы мои
    за время океанского отлива.

    И мы теперь стоим на берегу,
    все те, кого привел сюда когда-то,
    и без кого ни шагу не смогу
    ступить, не оглянувшись воровато

    на отмели, на лес, на горный кряж…
    Я отнял у себя такую бездну,
    что, если мне хоть память не отдашь,
    я вовсе из очей твоих исчезну.

    Прости, вершина земляного лба,
    прости меня, восток великой боли!
    Будь полон сном и памятью, доколе
    здесь те, кому дарована судьба.


    * * *

    Здесь ласточки пляшут и травы гниют,
    болотным угаром холмы застилая.
    Здесь мера и край, и у самого края
    утраченной памяти бедный приют.

    Во всех перевенчанных мной именах
    то буква исчезла, то не дала звука,
    и елей крутых круговая порука,
    за имя на срезах — полдюжины плах.

    Не надо, я вижу, что вовсе не здесь,
    а в небе визгливые ласточки пляшут.
    Но как обозначить несбыточность нашу,
    когда за последним смыкается лес?

    Один захлебнулся с дырою во лбу,
    а долго кричал, что живое нетленно.
    Другому я сам искалечил губу…
    Последний же только приблизил колено

    и вщент, не сдержавшись, мазнул по лицу…
    Все зажило. Полно. Но кто еще скажет:
    “Вот видишь, не здесь эти ласточки пляшут”.
    Не здесь я ладонь прижимаю к рубцу.


    * * *

    Всё бережешь лицо, и воротник
    приподнят, как приспущено забрало.
    Зима едва на лютне отыграла,
    а мне уже сродни ее язык.

    Когда ему обученный тростник
    пойдет гудеть за плеткою Урала,
    я помещу Вас в кольца магистрала,
    замкну в слова и выпущу из книг.

    И под конец движения венок
    окажется опять у Ваших ног.
    Ни шагу дальше! — я перенесу Вас

    через него, над ним, за перевал,
    где Вы чертили первый свой рисунок,
    а я и ветви крышей называл.


Об этом поэте я узнала совершенно случайно, зайдя в "Букберри" и увидев маленькую черную книжку из серии "внутренний голос" питерского издательства "Запасный Выход". Делать нечего было, листала все подряд. И ее так же взяла и открыла где попало. И попала. Эмоциональный (энергетический) заряд огромной силы заложен в стихах! Уже и не знаю, сколько лет я не видела на прилавках книг современных поэтов, которые захотелось бы немедленно купить и медленно читать. Все прочитанные мною современные стихи - настоящие стихи! - я находила в последние годы только в сети. И вот - произошло событие.

Книжка, которую я и сейчас не выпускаю из рук, называется "С.А.Д." - название составлено из первых букв имени автора: Сергей Александрович Дмитровский.

Не умничая, перепишу для вас аннотацию, которую я потом, после стихов, с удовольствием прочитала - с удовольствием, потому что увидела в ней свое восхищение и радостное удивление.

Итак,

С.А.Д., издательство "Запасный Выход", 2006 год.
Сергей Александрович Дмитровский

21.06.1961 - 04.03.2006.


Аннотация:

Гениальный, к сожалению, малоизвестный, русский поэт.
Экзистенциальный сюрреализм и новейшая эклектика.
Классицизм и истерика стиля.
Лидер львовской поэтической школы, повлиявший на литературу 80-х во Львове, Питере и Ростове.
Писал стихи, дрался на дуэлях, курил трубку и жил на белом свете так, чтобы каждая секунда была в зачет.
Наследник творчества Мандельштама и Бродского, Ахматовой и Набокова, Аранзона и Киплинга.
Жил, перемещаясь между Львовом, Питером, Ростовом и Иерусалимом, никогда не задумываясь о публикациях.



Вот и вся аннотация.

Единственное, что я добавила бы - что поэт еще и наследник Заболоцкого...

Я, прочитав его стихи, ощутив больную обиду за раннюю смерть поэта, полезла в сеть искать о нем информацию. Больше всего я нашла ее в ЖЖ. Не его ЖЖ, а ЖЖ его друзей. Оттуда я узнала, что умер он от цирроза печени, что книги своей первой и единственной (пока единственной...) он не увидел - успел только перед смертью подписать ее в печать, больше Бог ему ничего не разрешил. И нашла сайт, где опубликована его биография и несколько его стихотворений. Это ОПУШКА - нажмите на слово и попадете туда.

Вот и все, что нашла.

Но главное - это его стихи. Все-таки они остались нам. И я хочу просто их показать вам, не комментируя и без рассуждений. Перепишу несколько стихотворений, которые меня не отпускают.


***

Я ведь не знаю, что там такое,
может, уснули, может, сгорели,
может, на крыше Оле-Лукойе
зонтики вертит вдвое быстрее.

глубже заваришь, крепче обманет -
я ведь не знаю, сон или солнце,
ветер ли в небе спицы ломает,
ходит ли тихий в маске японца,

или не гнётся ночь эта вовсе,
может светлее не было сроду,
может, за дудкой синие овцы
сходят в низину к мелкому броду,

камни катают по небу с треском -
я ведь не знаю, что под рукою:
может быть, дудка, может быть, леска,
может быть, зонтик Оле-Лукойе.


***

Недолго нам, и все-таки дано
Продлить подарок, выдержать цезуру,
По возвращеньи пепельный везувий
Ударить о запекшееся дно.

Река словарь ведет за полотно,
Часы ложатся зернами на зубы,
Игла архитектуры из лазури
Выдергивает петлю и пятно.

Отдай меня: туда, где это все
Во рту глухая рыба унесет
За то, что в словаре душа возникла,

За то, что лес гуляет возле дна,
За то, что в нем святая земляника
Приподнята и дном обнажена.


***

Никому за утеху минутную
не достанется плесень со ржи.
            Зрачки расширяя и путая,
по дорогам топочут ежи.

Никому на блестящие плечики
не повесить дорожный наряд.
            Словно буквицы, семисвечники
в перспективе небесной горят.

            На горы взбираются ветками,
            берлогам сжигают уста.
Звери, ваше пристанище ветхое
осыпает в себя темнота.


***

Город, который забыть меня хочет и пробует,
светел языческой костью и белой утробою.
Там, где на корточках лазает полый трамвай,
дважды аукни - и сразу меня забывай.

Будет на встречу отпущено время великое,
будем знакомиться заново целую тьму.
Если ты лесом - я буду твоей земляникою,
если любимой - я тоже тебя обниму.

Круглые кости твои, позвоночную готику,
рынок точёного и крестового крестца
я закажу повторенью, бесплотному плотнику,
всё положив на топор его злого лица.

Не пропусти надо мной ни одно равноденствие,
страшно-нестрашно, а станешь меня отпевать.
В белую пену блаженный Лычаков оденется
и заартачится темя моё целовать.

Ну, наклони ж эти брамы, катедру с часовнею,
в азии жарких кофеен я был тебе ровнею,
взял тебя - выпустил - взял и повис на губе -
вот и без памяти я, вот и память тебе.


МЕДВЕДИЦА УРСУЛА

/план поэмы/

В облаке, в горючей кроне леса
шествует медведица Урсула.
По пятам за ней бежит собака,
впереди ее ступает лошадь,
а над ней качается сова.

В черной липе, у корней
спит медведица на спине,
а вокруг собака лежит,
лошадь ходит, сова ныряет.
Это место так близко Раю,
что отсюда река бежит.

Поле тянется до подножия,
и гора, на хребет  похожая,
означает край и пустынный дом.
На вершине сова, как на крыше, вертится,
и молчит собака, и спит медведица.
Только лошадь идет.

В облаке, в разомкнутой короне,
там, где все живое утонуло,
шествует медведица Урсула
и всегда следами ямы роет.
А вокруг нее бывают трое:
по пятам за ней бежит собака,
впереди ее ступает лошадь,
а над ней качается сова.
Левый склон покрыло войско мака,
правый склон разглажен, будто площадь,
и еще - невидимые, два
черных склона, где бежит собака,
никогда не обгоняя лошадь,
над которой прячется сова.

- Полная река в длину бежит отсюда,
пьет ее медведица Урсула -



***

Будь моей последнею вдовой,
курочка с отбитой головой.
Если наводнение приспичит,
отними культяпки со стола.
Город мой. А после будет птичий,
только б ты меня пережила.

А пока запомни все, как есть:
дети наши делятся на шесть...
Помнишь, мы дурили в зоопарке,
и жираф смотрел на наших чад
нежной ряшкой на пятнистой палке.
Хорошо с тех пор они кричат.

Если я укроюсь под водой,
ты сама наш выводок удвой.
Пусть они плывут веселым скопом
к зданию Нестрашного Суда.
Этот город свойственен потопам.
Мы вдоветь приехали сюда.


Рецензии