Успение иеромонаха. глава 4

       В сам-то город Тутаев Павел пришёл после войны. До неё со всеми монастырскими работал рядом, в том же колхозе, куда Катяша привезла своего Гришку Палёного.
В городе Павел поступил по ремонту шоссейных дорог, потом по строительному делу. Был хорошим плотником и еще умел ровно и крепко завязывать углы при кирпичной кладке, за что в своё время произвели его в бригадиры. И не известно, как бы его жизнь повернулась дальше, если бы не был он босикушником. По своему умению мог бы он и десятником стать, но ведь те всё больше по конторам бегают, а босиком туда – боже избавь – остальной народ изведётся на жалобах. Так и держали в бригадирах.
Бригадирское дело не томило его в остальные дни месяца, кроме тех двух, в которые он выписывал заработок своим работникам. Скажем, отпустят ему за работу тысячу рублей – как хочешь, так и считай. У Федора тройня ребятишек да баба по болезни дома сидит, а всех одеть, обуть и накормить надо. Сколько ему выпишешь, если не триста? Николай с весны в погорельцах ходит. Погорел по пьяной дурости, а всё семья без угла – не семья. И ему - триста. Вовка с Генкой – молоды, деньги держать не умеют, едят по столовым. Им по три четвертных только-только. Любаше две сотни, да еще с четвертным надо. Она вдовая, но молодая покуда, одеваться надо да на всякие хухры-мухры… И остаётся от тысячи один четвертной. Его – бригадиру. Он гол как сокол, ни кола у него, ни двора. Штаны есть, обувки не надо – зима не скоро. На харчи мало? Но и с этих харчей язык шевелится, и ноги бегают – по вторникам еще и в городской клуб ходит, пляской занимается.
Год так-то пробригадирствовал, исхудал, обносился весь до казённого комбинезона. В люди стало стыдно выходить, а в одиночку – душа замирает жить, по субботам особенно. Народ после войны поправился, вошёл в тело, стал интересоваться друг дружкой и в субботние вечера выходить на лавки перед домами поговорить всяк о своём. С весны и Павел повадился на лавки, но чистый народ стал сторониться его. Даже Фёдор и тот сказал ему как-то:
- Ты, Павлуха, мужик ничего собой, и как к бригадиру мы к тебе по-хорошему, но уж больно ты задрипанный стал. Прямо стыдоба за тебя, извини, конечно…
С той субботы Павел и завернул ко всенощной в Воскресенский собор – там не в таких нарядах видывали.
За войну он отвык от служб, от храма, даже молитвы, кроме «Отче наш», перестал помнить. А теперь с первого же всенощного бдения всколыхнулась в нём Молога, будто разом, по Господнему велению встала из-под воды, очистилась от мокрой черноты всеми главами святого Афанасия и ослепила его праздником, оглушила звоном благовествований.
Первые службы он торчал в притворе храма, торчал так, будто нет его, бригадира строительных работников Павла Опёнкова, а есть его детство, любопытное, беспомощное перед таинством службы, которое по цепкости памяти, знает наизусть все красивые звуки и движения праздника и по бесхитростности своей твердящее их вслед за службой. Скоро он стал глохнуть от голода и теперь пробирался ближе к алтарю, к хорам, и, как бывало в монастырском детстве, становился там на колени.
Теперь он мало думал про работу и стал забывать, как завязываются углы при кирпичной кладке, - душа его была в подводной Мологе. Он вспоминал величавые евангельские святые чтения с вытягиванием концов у стиха, тончайший голос псаломщицы Евстолии, бесконечно тянущий из себя: «Осподи, помилуй, Осподи, помилуй, Осподи. помилуй, Ос-по-ди, поми-и-и-илуй…» и с этими воспоминаниями пропадал памятью в детские чудесные видения, которые были ему в нишах монастырских стен и в лопухах за звонницей.
Кто уж доложил обо всём начальнице стройконторы, теперь не вспомнишь, но тогда она вызвала его к себе и заставила долго выстоять посреди кабинета. Он сначала всё ждал, чего она скажет, и стыдился своего грязного вида перед интересной начальницей, потом забылся, закрыл глаза, стал пришёптывать в бороду невесть какие слова.
- Пьёшь, Опёнков?- вернула его к памяти начальница.- Упиваешься до затмения головы и религиозного дурмана? Опустился. Хоть бы ради моего вызова побриться сходил. Нехорошо такой пример показывать бригаде.
Павел не нашёлся, что сказать начальнице, продолжал стоять молча перед её глазами, и она объявила, что разжалует его из бригадиров.
- Господи, как же теперь заработка-то всем хватит?- помыслил он в голове, но вслух не спросил.
В бригаде новость встретили без радости и пожалели Павла тем, что вскладчину купили водки, выпили сами, угостили его. Пустой желудок Павла водку принял, но голова у него отнялась, и, шатаясь по городу, он кричал такие песни, каких здесь мало слыхали и стыдились понимать.
После этого случая его и вовсе рассчитали из строительных работников с такой надписью в трудовой книжке, от которой паспорт его стал называться «волчьим». Когда Федор растолковал ему насчёт паспорта, Павлу захотелось помереть от тоски. День он проторчал за забором стройконторы, на краю ямы с растопленным битумом, глядел, как трепыхаются влипшие в битум комары, бабочки и даже птица, устрашился такой липкой смерти, пошёл в город. Господь привел его к Любашиному палисаднику, и там Павел окончательно потерял силы и долго лежал у калитки поперёк тропки. Может бы, он тут и помер, но случилось, что Любаша увидела его и привела в дом.
Сколько-то дней он пробыл у нее в беспамятстве, и Любаша, прибегая с работы, поила его горячим молоком, а когда он засыпал, она тайком разглядывала его лицо, измученное внутренним беспорядком мыслей. Раньше Павел был невысоким, красивым мужичонкой, а теперь зарос дикой бородой и грязью, но она вспоминала его прежним и представляла, как обиходит его, вернёт ему силу и красоту его и как устроит с ним своё забытое тихое счастье.
Павел поправлялся быстро и однажды проснулся совсем здоровым. Любаша собрала ему крепкое мужнино бельё и проводила в баню. Из того белья она хотела выкроить что ни то сыну, но пожалела Павла. Пока Павел парился, она перебрала постель, сменила наволочки на подушке и отвела сына погостить к бабке. На обратной дороге от бабки забежала в магазин, купила бутылку вермута и кило варёной колбасы по знакомству, а у бабки ещё взяла свежего варенья к чаю. Всё это получилось у неё споро, с той лёгкостью, какая только и бывает у вдов, когда они ждут скорого счастья от возвращения ласковой тоски, давно не бродившей в теле.
Павел вернулся задворками – улицей идти в Любашин домик было совестно. В бане подравнял волосы, оправил бороду и стал опять красивым мужиком.
В доме он присел на лавку к столу с гудящим самоваром и смирно стал ждать неведомого продолжения всего происходящего с ним сегодня. Любаша устроилась напротив, суетилась руками по столу и прятала от Павла улыбки, которые сами собой выкатывались на пересыхающие губы.
- Ты как священник стал при бороде-то,- сказала она.
- Густая выросла,- ответил Павел.
- Гребёнка у меня сломалась. Ты возьми половину бороду-то чесать.
- Возьму, а то сваляется, не раздерёшь.
- Возьми-ко, верно. А то есть гребень роговый. Его возьми, коли хочешь.
- Вино, как причастие Господне… «Прими тело Христово и кровь Христову…»
- Чай покрепче любишь? Я-то – жиденький, а то спать мешает. Вот вареньице. Лесная ягода. За льнозаводом сеча есть, земляники – накрасно.
Они и дальше говорили всякие слова, не имеющие для них значения. Значение было в другом, чего не скажешь, что само собой приходит неведомо из какой глубины, занимает всё нутро человека и загораживается от внешнего взгляда малыми словами. И тот, и другой понимали это и потому суетились в словах, стараясь не выдать себя, предоставляя главное значение существа своего нечаянному случаю или времени, которое поборет остатки незначащих слов.
И за вином, и за чаем Любаша и Павел не говорили имён друг дружки, потому что обоим казалось – в звучании их есть нечто такое, что сразу выдаст их, откроет друг перед другом.
Свет в доме не горел, на улице уже смеркалось, и лица их перестали быть телесными от потёмок, а они всё сидели на своих местах. Вино было выпито, и самовар уж простыл, и слова перестали говориться, и молча, без движения нельзя было больше сидеть. Любаша ждала, что вот-вот он поднимется с лавки, глянет на неё, может, тронет рукой и скажет: «Ну, так что же, Любаша?» И тогда она метнётся к нему и замрёт в руках его, и утонет в нахлынувшей тёплой волне. Она вздрагивала и обмирала от каждого шороха, а Павел застыл на лавке, будто задеревенел. Внутри его жили те же движения, что и у Любаши, но сверх их был ещё и страх, гудевший над ним его же собственным голосом, расстроенным тремя сводами храма святого Афанасия: «Единого Тебя люблю, Господи, Единого и Единому Тебе отдаю плоть свою и дух свой…» Страх этот свалился с высоты его памяти и встал теперь между ними лишним свидетелем и стал рушить единое и неразделимое желание человеческого существа Павла Опёнкова.
- Засиделись мы, а, поди, уж и спать пора,- произнесла Любаша и подождала, когда поднимется с лавки волосатый её кавалер, но не дождалась и сама поднялась.- Ложись-ко, а я скоро приду.
Она вышла на улицу на затёкших ногах, прижалась спиной к нагретым за день брёвнам дома и услышала, как знобит её тем ознобом, какой был после свадьбы, когда она пряталась от жениха в потёмках двора и ждала, чтобы он поскорей отыскал её. «Он простит мне мой грех,- вспоминала она мужа, убитого войной.- Что уж мне делать с собой? Как бы он живой был… А покойный-то простит… Что уж мне теперь?...»- Она вытерла глаза широким подолом, вошла в дом.
Павел стоял теперь перед её кроватью на коленях, сложив голову на подушку, и был уже не в мужнином крепком белье, а в ветхом своём комбинезоне, и голос из-под свода монастырского храма гремел в опустевшей его голове: «… и Единому Тебе отдаю плоть свою…»
- Ой, Павлуша! Ровно я тебя не вижу?- засмеялась она.- Чего вырядился?- Присела рядом, притянула к себе его голову, зарылась в его бороде, зашептала, обжигая частым дыханием:- Полно, Павлуша, чего уж теперь? Чай, живые. Не деревянные… Погляди-ко на меня.- Она торопливо разделась донага, юркнула под одеяло, оставив край его приоткрытым, бесстыдно выголив бок своего женского тела.
- Я пойду сейчас, Любаша,- хватило у него голоса.- Я ещё перед войной… в Мологе ещё… Монах я на горе моё…
- Паша, господи… Полно не дело-то говорить.- Она села в кровати, прикрыла рукой грудь.- Глупый… Будто всё и живёшь монахом?
- Меня не звали к себе, как ты… Не знаю я этого… Камни на себе носил, крапиву рвал, когда очень-то было…
- Полно, Паша,- повторила она.- Это жизнь прожить и жизни не знать?… Да зачем тебе, господи? Кто теперь верит так?
Она говорила свои слова и белела телом в темноте дома с печалью подсоченной берёзы, когда ветер вешний готов трепать её листву, а сила жизни уходит из неё напрасно, и корни пьют землю не для зелёной листвы, не для счастья роста, а для того, чтобы снова соком вылиться в землю…
Павел поднялся от постели, и она поняла стыд свой и горе своё и спряталась в кровати, рухнув туда без шума. И затряслась телом от стыда и несчастия. Он постоял посреди комнаты и, прежде чем Любаша успела сказать что-то, вышел в тесноту ночной улицы. Самому ему стало тесно в себе до того, что ногам было некуда двигаться и некуда ему было деться в этой тесноте от голоса: «Единого Тебя люблю, Господи, Единого и Единому Тебе отдаю плоть свою…»
Ночь была душная, свиристела сверчками, гудела пароходным гудком в темноте. Павел брёл, спотыкаясь голыми ногами на выбоинах мостовой и не чувствовал иной боли, кроме тупой ломоты во всём существе своём. Ему представлялось, что Любаша теперь успокоилась и наверно уже уснула, а что ему делать в пустом одиночестве, он не знал. Может, надо выйти к Волге и проститься со всеми, может, вернуться в дом, где ему вспомнился давний иноческий обет, и забыть его там в неведомом счастье, ибо равно стираются с земли и праведники, и грешные, а другую жизнь он чтил, но не ведал. До сего дня и земная жизнь не была для него чередой греха, а была единством всего сущего, единой любовью ко всему: и к траве, и к злаку, и ко всякой твари, живущей вокруг. Он и Любашу любил, но равно как и Фёдора, как Вовку с Генкой, как интересную начальницу стройконторы, как владыку епископа, тайно постригшего его в иноки в монастырском колхозе. И, может, вспомнил он обет свой перед Богом именно ради той невыделенной любви, которую от вдовьей доли своей хотела выделить в нём Любаша и е смогла.
Улицы путались перед Павлом, он шёл не разбирая их и остановился посреди одной от знакомого голоса:
- Сладкое ты моё, золотце драгоценное… Бросила я тебя ради горя своего,- говорил голос тихо на другой стороне улицы.
Павел разглядел – там шла Любаша с сыночком на руках. И жизнь её была теперь только в нём, и к нему была у неё отдельная любовь.
- Любаша…- сказалось у Павла.
Любаша сколько-то шагнула вперёд, потом голос его дошёл до неё, остановил, повернул к себе.
- Любаша, это я иду… Ты не бойся, тут пусто, никто вас не затронет…
Незначащие слова вышли из него и пропали в потёмках ночи, а Любаша стояла, руки у неё опускались, оставляя сына.
- Любаша… ты мне дай мальчонку, я его к тебе в дом снесу… Али он заплачет не у матери-то?
- Золотце моё спит, драгоценное…
Они ещё постояли через дорогу друг от дружки, оба не зная, как им быть дальше.
- Ночевать тебе негде? Иди в дом… Я к свекрови уйду.
- По што же из своего-то дома?
- Пойдём тогда, Паша…
- Люба, я теперь ухожу из города. Рядом тут большая дорога была.- Он огляделся в ночи, пощупал ногой мягкую пыль улицы.- Хорошо, что ты мне попалась… Мастерок мой остался у Фёдора, пускай тебе отдаст. Хороший мастерок был, ловко им…
И ещё постоял, подбирая какие-нибудь слова. Голому телу было зябко под комбинезоном, запахнулся поглубже, перепоясался.
- Прощай с этим, Любаша.
- Бог с тобой.
Они пошли в разные стороны, с тем, чтобы временами вспоминать друг о дружке и ещё один раз встретиться в жизни.
(Продолжение последует).





Рецензии
Очень сильная, волнующая душу, глава. С большой психологической достоверностью переданы мысли и чувства Павла и Любаши. Так хочется в процессе чтения, чтобы они поладили, да только слишком понятно, что это была бы уже другая история, о других людях. Эх, засомневаешься иной раз, благо ли эта суровая церковная аскеза, цельность человеческой судьбе дающая, но не делающая его счастливым... C почтением, Владимир!

Ната Алексеева   24.05.2011 22:47     Заявить о нарушении
Спасибо, Ната! Ну, они ещё встретятся...

Владимир Ионов 2   25.05.2011 10:06   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.