Застольные рассказы. Браконьеры

               
Легкий, но леденящий ветерок, мерно раскачивал верхушки сосен и елей смешанного леса. Дед Антоныч, тяжело дыша, с трудом вылезал на вершину сопки. Чтоб не дышать холодным воздухом он утопил свой бородатый подбородок по самый нос в широкий воротник свитера, торчащего из под ватника. Но, едва он остановился и не успел ещё, толком отдышатся, как тяжёлый надрывный кашель заставил его согнутся, едва ли не пополам.  Старость и крепкий самосад частенько напоминали ему о себе, как только его дыхание учащалось хотя бы немного выше обычного. Он кашлял долго и надрывно, оглашая окрестные сопки своим глубоким, из самых недр лёгких, кух-ху, кух-ху, кух-ху.   Однако, когда приступ кашля закончился он как ни в чём не бывало, стал озираться по сторонам, вытирая ребром ладони, на всякий случай, потрескавшиеся губы, а за одно и подравнивая густые, пропитанные едким табаком, усы.
Если не считать удаленного карканья ворон, казалось, что тайга на многие километры вокруг словно вымерла. Такая стаяла тишина. Правда чуть ниже на слоне сопки ещё один невнятный звук говорил о том, что не всё так уж и плохо. Только, Антоныч вовсе не обращал на него ни какого внимания. Он все также внимательно осматривался, будто бы пытался что - то обнаружить, среди елей, которые как кокетки в своих белых подвенечных нарядах выстроились вокруг вершины сопки. Но, похоже, так ни чего и не обнаружив он повернулся всем телом назад и крикнул, куда то вниз сопки:
- Палыч. — Снизу в ответ не прозвучало ни звука. — Палыч ты живой там что — ль? Вот чёрт лысый.
- Да живой я, живой. — Ответила голова в мохнатой шапке ушанке вдруг появившаяся над площадкой вершины сопки, от которой начинался склон.  -Скачет по сопкам как горный козёл, попробуй, угонись за ним. Ещё и орёт. Пожрать бы уже давно пора, а он всё скачет, скачет. Всё Антоныч, баста. Я от сель, больше ни шагу, пока не передохну и не пообедаю. А ты хошь далее скачи, а хоть со мною садись.  Сколь ещё-то скакать с пустым брюхом?
- Во, во. Только и думаешь, как бы своё брюхо набить. А босого - кто шукать станет? Ужо третий день по тайге шарим, а дела нет.
- Ну так и что теперь - совсем и не жрать что ль? Куда он твой босый денется. Всё одно попадется.  Немец на фронте, помнишь как говорил — «Война войной, а обед по расписанию», а немцы, однако не дураки были, толк в жизни знали.
Пока они в пустую, перебранивались, взмокший в конец Палыч вылез на вершину и подъехал к успевшему отдышатся, Антонычу.
- Ну что, видать, что ни будь?
- Да нет ни хрена, ни чего.  Сам что ли не видишь.  Косые и те как вымерли. — Антоныч был зол и на себя и на старого дружка своего Палыча, да и вообще на всех, но особенно на егеря Семёнова за то, что этот гад, выгнал их с Палычем добивать подранка медведя которого они ранили ещё весной, но добить поленились.
А медведь, понятно, что не смог нагулять к зиме жиру и теперь шатался вблизи деревень в поисках пропитания. А что ему ещё было делать? Голод гнал шатуна туда, где можно было хоть чем-то поживиться. То, где ни будь, возле какой ни будь деревни собаку подкараулить, то где лошадь задерёт, а то и вовсе на какой хутор заявится и учинит погром. А неделю назад в Казанах на мужика ночью бросился. Хорошо ещё что догнать не смог.
Да вот только виноват во всём этом деле, от начала и до самого появления в его доме егеря Смирнова, был сам Антоныч. Вернувшись с зоны, после очередной отсидки, и наевшийся там по уши лагерной баланды, у него уж и терпежу не было,
 
как хотелось свежей дичины, которой он не ел почти три года. А где в пятьдесят третьем мясо то взять? Конечно же - в лесу. А тут как раз и случай подвернулся, его старый друг Палыч собрался в тайгу и его с собой позвал.
Повезло им почти сразу. Ближе к ночи, завалили они хорошего кабана. Однако совсем стемнело, и что бы ни мучиться в темноте, разделать его они решили утром следующего дня. И всё бы ни чего, да вот только ночью, на запах крови и на свою беду, пожаловал к ним в гости голодный медведь. Хозяин хоть и был голодным, однако  приблизится к костру, не далеко от которого и лежал убитый кабан, медведь не решился. Но и уходить истощавший за зиму босый, ну ни как желал. Лазил вокруг поляны, где решили заночевать охотники, и ворчал на них, изредка делал агрессивные выпады, видимо пытаясь прогнать людей прочь. Неизвестно сколько бы ещё медведь кружил вокруг поляны, если бы у Антоныча, который совсем отвык от длинных переходов, и которому чертовски хотелось спать, не сдали в конец нервы. Ясно, что именно эта усталость и помешала ему соображать. Он со злобой схватил ружьё которое перезарядил картечью, как только появился медведь, и вместо того чтобы пальнуть для острастки в небо, выстрелил дуплетом, причём совершенно не целясь, в сторону наглого, и надоевшего гостя.  Он вовсе не хотел его убивать. Однако один из зарядов угодил медведю в правую, заднюю лапу, и раздробил большую берцовую кость. Медведь взвыл от боли, но не бросился, как это часто бывает в таких случаях, на своего обидчика, а кинулся, прихрамывая, прочь от поляны. Видимо пламя костра всё-таки сыграло в его поведении не малую роль.  Не известно, как с медведем подранком поступают сегодня, раньше, по негласной договорённости между охотниками, такого медведя надо было нагнать и добить.  Ибо бед, выживший подранок, мог натворить - не мало.
На следующий день едва рассвело, охотники взялись за дело. Разделав кабанью тушу и распихав лучшие её куски по заплечным мешкам, они двинулись преследовать раненного медведя, по оставленному им кровавому следу.   И как им показалось, им опять повезло. Менее чем через полтора километра они наскочили на место где раненный медведь, по оставленным приметам, отлёживался после полученного ранения, с пару часов. Антоныч видя, сколько медведь потерял крови, высказал мнение, что тот теперь точно не жилец, и что он всё равно теперь сдохнет, а поэтому догонять его нету смысла. Палыч пожилой уже человек, обременённый мешком с не малым грузом мяса кабана за спиной, противоречить Антонычу не захотел, да и тащится за медведем дальше, на самом то деле ему было лень, и они двинулись в обратный путь. Если бы они прошли тогда немного дальше, то метров через двести наскочили бы на подранка, который уйдя с лёжки, то ли от боли, то ли от большой потери крови свалился тут в бессознательном состоянии.    Однако они повернули назад и на их беду - дело на том не окончилось.
Как  случилось, что медведь выжил не известно.  Только он выжил.   Раненая лапа, как говорят в народе, у него отсохла, и он волочил её за собой, испытывая лёгкую, постоянно раздражающую его боль, к которой он уже почти привык. Он питался всем, что мог обнаружить и съесть, пока шло лето и ранняя осень. Только вот не нагуляв жиру, он не смог впасть в спячку, и голод заставил его искать новые возможности утолять его. Проще всего это было сделать, нападая на всё живое, вблизи людского жилья. И он пользовался этим, пока людям не надоела его наглость и им не стала угрожать опасность, стать его добычей. Местные охотники, недолго думая, создали для ликвидации незваного гостя несколько поисковых групп. В вечер же перед поиском, пьяный в стельку Антоныч проболтался тестю егеря Смирнова, что это именно он стрелял и подранил
 
медведя, когда он со своим дружком Палычем в мае ходили на охоту. Конечно же, Антоныч не хотел хвастать этим, просто он глупо поделился своим мнением о наглости этого медведя, который не даёт ни кому покоя теперь, как не давал его тогда им, в ту злополучную ночь. Естественно тесть Смирнова поделился этой новостью с зятем и тогда тот заставил Антоныча и Палыча создать отдельную группу и тоже идти добивать шатуна. Теперь эти два дружка ещё с детства,  стояли тут на вершине сопки и перебранивались по поводу сроков обеда.
В конце концов, Антонычу надоела бессмысленная трескотня, и он сдался занудству Палыча.  Они отчистили от снега ближайшую валежину, удобно расселись на ней и полезли каждый в свой заплечные мешки, извлекая из них, как говорится, на свет божий, незамысловатые харчи. Антоныч кроме снеди, достал еще и армейскую фляжку, в которой плескался всё ещё не допитый ими, крепкий и ужасно пахнущий самогон из буряка. Выпив по малой и закусив, они свернули самокруты, закурили едкого самосаду и каждый задумался о чем то там своём. Прервав затянувшееся послеобеденное молчаливое блаженство, Антоныч вдруг сказал с ухмылкой:
- Хе. Вспомнил как я весной, в сорок четвёртом,  на охоту ходил.
- На охоту? — Удивился Палыч, затем повертел указательным пальцем у виска. — Ты что Антоныч, того...? - Мы же тогда на фронте были.
- Я и без тебя знаю, что на фронте, а не в раю. - Антоныч немного помолчал, толи что-то вспоминая толи пытаясь сосредоточится. - Мы тогда на границе с поляками стояли, на реке Буг. Слыхал про такую?
- Кажись, нет. — Уклончиво ответил Палыч. - А что?
- Да ни чего, валенок ты сибирский. В общем, воевал я с одним корешем, Тетерей звали, вор он до войны был авторитетный, и на зоне масть держал. В сорок первом мы с ним и другими корешами записались добровольцами в штрафбат. Думали, пока до фронта довезут, сбежать по дороге успеем. Только хрена что из того вышло. Ну да и ладно.  В общем, говорит мне как то Тетеря, мол, знающая братва говорит, что в лесу за Бугом, дичи разной валом. Ты говорит до зоны то, мол, охотником был, вот и слетал бы, мол, за Буг с братвой, да подстрелил чего, а то, говорит, ну как ты сейчас, от армейского харча брюхо уже сводить стало. Или говорит - тебе кореш слабо? Ну, я как дурак на слабо и завёлся. Даже трибунал нипочём, ведь и в расход пустить за такое могли. А только нет. Взял, чей то бердан, с автоматом то не с руки, и ночью, втихаря, за Буг и ушёл . С собой ни кого не взял, что бы меньше шуму было, да и подставу не кому не хотел строить. В общем, что с дурака взять?
- Не знаю, может Тетеря ошибся или война разогнала дичь всю, а только я два дня, почём зря по тылам у фрицев шатался. Ну, в общем, на третий день нарвался я на немецкий патруль. Ха, они от моей наглости сперва аж не поверили, что стоит перед ними боец Красной Армии. Смотрят на меня как бараны и не слова, пока я с бердана не пальнул. Ха. Едва успел в кусты нырнуть, те такую стрельбу открыли -что ты. Ну а я ноги в зубы и бегом, что сил было. Через час думаю всё, ушёл, а только хрена тебе Вася, да на всё рыло. Смотрю впереди, метров так восемьсот, немцы цепью мне наперерез идут. Облаву значить на меня учинили. Решили, небось, падлы, что я разведчик, какой. В общем, не знаю, сколько я потом ещё бежал, а только фрицы не отстают и всё тут. Ну как вертухаи с зоны в меня вцепились. Часов так в шесть вечера, а может в семь, чёрт его знает, выскакиваю я на хутор польский, смотрю, а во дворе дедок какой-то стоит, меня увидел, головой так закивал и говорит, мол, денькуе пане, а рукой так показывает на дом, заходи мол, гостем будешь. А я ему пальцем на лес показываю и говорю, ты дядя того, не улыбайся мол, меня говорю, того, спрячь куда либо, фрицы, мол, говорю, за мной
 
гонятся. Ну, в общем, слава Богу, что дедок тот толковый оказался, сразу всё понял и поманил меня за собой в сарай. Только не сарай это оказался, как я сперва подумал, а овин, и стоит там бычара, во, ох и огроменный, я таких, вот те крест, падлой буду, ни когда не видел. В общем, поднимает тот дед какую-то решётку и пальцем так под неё тыкает, мол, полезай туда. Я подхожу, смотрю, куда мне прыгать то надо. Вот же чёрт. От дед, от падла, в яму то ту, что под решеткой была, дед дерьмо бычье сгребал и теперь гад говорит, прыгай, мол, туда, прячься. От благодетель то хренов. Это мне то, приличному зеку, прыгать в дерьмо. Не услышь я тогда голоса фрицев, падла буду, я бы этого деда, за такое ко мне предложение, самого бы в той параше утопил. А так делать нечего, пришлось прыгать. Ну, в общем, дед решетку прикрыл, и свалил на двор, немцев встречать. А я стою по горло в дерьме, а самому стыдно за такое моё падение. Хорошо хоть из братвы, ни кого рядом не было, и позора они моего не видели. Ну, в общем, сижу я в это бычьем дерьме и думки думаю, мать её, а немцы во дворе и в хате поляка шмон устроили. Меня, стало быть, уроды ищут, а я тут в дерьме сижу и думаю, не дай Бог, чтоб меня тут в параше нашли, стыдоба то какая, пусть хоть и перед немцами. Ну в общем немного погодя заходит в сарай немец, что то лепечет, а сам падла прямо к этой самой параше прёт. Хочешь верь, а хочешь не верь, так мне страшно стало, что меня этот фриц в этой параше найдёт, что и сам не понял как нырнул я с макушкой в это бычачье дерьмо. В общем, сидел я с головой в этом дерьме столько, сколько мне воздуху хватило.  Минуты две, точно. Когда вынырнул, смотрю, а сверху немец стоит, улыбается так, сука, что-то мне шепчет, и пальчиком так мне укромно показывает, мол, ныряй паря снова. Я с начало было подумал, мол, издевается он, что ли гнида надо мною? Ан нет. Слышу ещё один фриц к нему прётся, ну я в общем снова и нырнул. А что делать? Дерьмо там не дерьмо, а жить Палыч ох как хочется. Сижу я опять с головой в дерьме том, а сам думаю:  вот возьмёт сейчас это фриц, да полоснёт пгмайсером, по яме очередью и поминай, как звали. Обидно мне стало, что я, трус что ли, ну и вынырнул, поднимаю голову, чтоб фрицев то увидеть, а только нет ни кого. Ушёл Фриц, и другана своего с собой увёл. Вот так то. Спас получается Фриц то тот меня, а мог ведь завалить, но не стал, пожалел видимо.   С тех пор Палыч, вот падла буду, если где удастся мне рюмку другую опрокинуть, а только первую пью я за того Фрица. А дедок тот, поляк с хутора, зуб на вылет даю, падла был.  Сколь уж лет то прошло, а до сих пор как вспомню, аж ухи от стыдобушки горят.
- Тю-у. Ну ты брат скажешь тоже. Кабы ты видел, как я с мужиками под Берлином из канализации немца выбивал. - Подбодрил друга Палыч. - До сих пор, не то что там стыдно —   блювать тянет. А ты говоришь. Война ж была. Кому то твоя жизнь что копейка, а тебе и мильона мало. Так что забудь.
- Тебе то Палыч легко говорить. Ты срок не мотал. И авторитет у тебя какой -мужицкий. А я то брат, среди воров в авторитете был. С  тех пор вот, как опущенным себя чувствую. Не дай Бог кто из блатных узнает, тьфу, позорище.

- Мужик. Блатной. Теперь-то тебе какая разница? Иль ты обратно на зону засобирался?
- На зону? Не, всё баста. Годы Палыч уже не те. А только всё равно случай тот обидный был. Получились, что сам себя я и опустил.
- Дурость всё это, блатная. - Сказал рассудительно Палыч. - Однако пора. Складывай харчи паря и айда дальше.
После того обеда, они ещё целые сутки шарили по тайге в поисках подранка. Однако удача так и не улыбнулась им, как в прочем и другим облавщикам. К вечеру следующего дня, уставшие и разбитые, старость напоминала о себе, они добрались до давно заброшенной заимки, в которой сохранились и стены и кров и печурка.
 
Заварив чаю, нехотя поужинали остатками сухарей и вяленым мясом. Затем завалились в кромешной темноте спать и тяжело храпели, наперебой, до самого утра.
Первым проснулся Антоныч. Он с трудом оторвался от скрипучего лежака. Во рту от крепкого самосада и больной печени, стоял нестерпимый горький вкус. Он взял с покорёженного временем, грубо сколоченного деревянного столика алюминиевую кружку и отхлебнул из неё остатки недопитого вечером чая. Затем осторожно встал, стараясь не скрипеть старыми досками лежака и пола, дабы не разбудить Палыча, оделся и вышел на улицу.
Как бы Антоныч не старался быть осторожным, выходя из избушки, но дверь, пусть и едва слышно, но всё-таки предательски скрипнула старыми, массивными и проржавелыми петлями. Этого было достаточно, что бы Палыч проснулся. Он не встал сразу, как это сделал его товарищ. За два дня поисков косолапого, его дряблое тело, прилично измотанное переходами по глубокому снегу, не отдохнув за прошедшую ночь, всё ещё требовало покоя. Оно не желало шевелить, не одним своим мускулом, пока его жилы не покинет усталость. Совсем ни одним мускулом. Оно блаженствовало в этой заброшенной человеком и Богом избушке у чёрта на куличках в глухой сибирской тайге.
Медведь. Он устал больше чем люди. Он устал не только физически. Он устал от этой беспросветной, вечно голодной жизни. Он устал ковылять на своих трёх лапах. Он устал от вечно ноющей раненной лапы. Он устал питаться ягодами и травой и изредка попадавшейся падалью. Он устал бояться и быть вечно на стороже, так как его мог убить не только человек, но и вконец обнаглевшие и такие же голодные, как и он сам, волки. Он устал от затянувшегося, для него лично, года. Не рань его тогда весной человек, он бы сейчас спал себе мирно в своей берлоге и посасывал свою лапу. Но жизнь распорядилась иначе, и сейчас он почти обессиленный крался по следам, оставленным парой человеческих ног на глубоком снегу.  Он ни когда не охотился на человека преднамеренно, даже когда был здоров и чувствовал себя хозяином на своей территории и в своей тайге, где он был полновластным хозяином. Не то что бы он боялся двуногих, просто его мать, обучая его охоте, ни когда не охотилась на них. Более того, почуяв их запах, она старалась уйти с их пути и увести его с собой, тогда ещё совсем малыша. С тех пор это её поведение как бы говорило ему, что встреча с двуногими, нежелательна. Точно так же как нежелательно вторжение на территорию другого медведя. И не более того. Весной он пренебрег этой нежелательностью встречи с человеком и теперь вот пожинает плоды своей глупости. Природа не прощает ошибок ни кому, даже разумным двуногим, а что же говорить о нём.  О медведе, которого мать природа всего лишь произвела на свет божий, но заботится о нём, поручила его же собственным инстинктам и воле случая. Возможно, будь он разумным, он бы свёл счёты с этой проклятой жизнью, как бы его инстинкты не противостояли его желанию. Но, природа не наградила его вид таким даром и вот теперь, подчиняясь воле инстинкта, он крался по следу человека, что бы убить. Убить не из мести, ему было всё равно - по чьим следам он сейчас крался, ему было пДевать на месть. Чувство голода и врожденные инстинкты заставляли его пренебречь страхом перед двуногими и преследовать их что убить, а убить, лишь только что бы поесть, и не более того, пусть даже и с риском быть убитым самому. Старая заимка было оборудована всего одним небольшим окошком. Оно было совсем маленьким, с грязным от времени стеклом, которое было к тому же треснуто от того что избушка покосилась, при этом деформировав раму, в которую оно было вставлено. Из-за налипшей на стекло пыли, которое давным-давно ни кто не протирал, оно едва пропускало и без того сумрачный утренний свет. Поэтому
 
создавалось впечатление, что на улице едва начало светать. Палыч полежал ещё пару минут без движения, прежде чем встал с лежака. Он также как и Антоныч отпил из кружки холодного чаю и подошёл к окошку в бревенчатой стене. Вытащив из кармана тряпицу, которая служила ему подобием носового платка. Протерев им стекло, он впустив в затхлую комнату заимки утренние лучи ещё не взошедшего над горизонтом солнца. Палыч прищурился от резанувшего по глазам белизны снега за окном, и сразу же увидел, как не далеко от избушки, вдоль кромки леса поросшей высоким кустарником, кралось, что-то чёрное и массивное.
Ему было хорошо видно, что это что-то, прихрамывало во время движения на заднюю правую лапу. Медведь, тут же понял Палыч. Он замер и решил было посмотреть, зачем это так старательно крадётся босый. И тут же сообразил, что куда-то на улицу вышел Антоныч. Осмотрев снег вокруг избушки, насколько ему, конечно, позволяло окно, он заметил цепочку следов уходивших от неё как раз в сторону кустов, куда крался сейчас медведь подранок. Ему хватило и мгновения, дабы сообразить, что намеченной добычей для босого, служит Антоныч. Палыч резко развернулся и кинулся к противоположной стене, где на вбитой в неё металлической скобе, висели его и Антоныча ружья. Антоныча ружьё висело поверх ружья Палыча. Палыч не раз стрелял из него и даже пристреливал его по просьбе друга, и поэтому и чтобы не медлить тут же снял то, что было быстрее снять, и кинулся из комнатушки на улицу, едва не снеся с проржавелых петель, побитую шашелем и временем трухлявую дверь. Но сделав всего два шага по снегу, вдруг вспомнил, что ружьё Антоныча заряжено дробью. По их совместному уговору Антоныч всегда держал в стволах заряды дроби, что бы бить мелкую дичь для их совместного пропитания в этом деле, и только стволы ружья Палыча было заряжено по патрону с картечью и жаканом. Вспомнив об этом, Палыч хотел было вернуться назад, но сообразил, что вряд ли успеет, вскинул ружьё и почти не целясь, выстрелил в медведя. Тот дёрнулся от неожиданности и начал нелепо пятится назад.
Именно в это самое время, из кустов, совсем неожиданно, для медведя и Палыча, вынырнул встревоженный и удивлённый пальбою Антоныч. Он не заметил, теперь уже не пятящегося назад медведя и размахивая руками, что то матом прокричал в сторону Палыча.
Медведь остановился в пяти, шести метрах от Антоныча и в замешательстве не знал что предпринять. Выстрелы из ружья так напугали его что сначала заставили попятится, чтобы убираться прочь и спасти свою жизнь. Но добыча. Она стояла рядом. Всего в паре шагов от него. Достаточно было сделать только рывок, навалиться на неё, прижать к земле и задрать. Только этот страх. Страх за свою проклятую природой жизнь, сдерживал его на месте, не давая чувству голода сделать этот короткий рывок.
Всё ещё не решаясь, что-либо предпринять, он зачем то повернул свою голову в сторону стрелка. Тот развернувшись, как показалось медведю, убегал в направлении избушки.  Медведь не мог соображать как человек. Для него бегущая прочь угроза, всего ли поверженный враг или убегающая от него добыча и не более того. Он так и воспринял убегающего Палыча, как свою победу. Чувство страха отхлынуло, и чувство голода немедленно заставило его кинуться на всё ещё не видящего его Антоныча.
Когда Антоныч увидел его, было уже поздно. Медведь не стал вставать на задние лапы, как это делают другие медведи, что бы своим внушительным ростом подавить всякое возможное сопротивление противника. Превознемогая боль в прострелянной лапе он всем своим телом налетел на оцепеневшего от страха

 
Антоныча. Он налетел на него как ураган. Сбил с ног и вдавил в снег, всей своей, всё ещё значительной массой. Человек дико орал и отбивался от него своими руками, как только мог. Но медведь хотел есть. Пусть и здорово исхудавший он всё ещё был намного сильнее человека. Не обращая ни какого внимания, на его сопротивление, он сдавил его шею своими челюстями, инстинктивно удушая добычу. Когда добыча затихла, медведь, тяжело дыша, ослабил свою хватку и поднял над добычей морду, осматривая свой законно добытый трофей. Затем его челюсти стали работать над ватником вырывая из него большие куски матери натрамбованные ватой. И в тот самый момент, когда грудь двуногого, была почти полностью оголена и уже можно было откусить кусок вожделенной, тёплой плоти, что то жёсткое упёрлось в его левое ухо. Медведь даже не успел повернуть головы, что бы понять, что происходит, как, что-то громко бухнуло рядом, словно гром во время грозы, и вместе с этим грохотом ухо пронзила ужасная боль и в мозгу, что то взорвалось. В глазах ярко вспыхнуло белое пятно, и он медленно стал валиться набок.
Палыч старался, как мог. Он вцепился пальцами в медвежью шерсть и изо всех сил потянул мёртвую тушу на себя. Тщетно. Туша слегка изогнулась в сторону Палыча, но как только он ослабил натяжение, вернулась в прежнее положение. Он возился с нею ещё не менее получаса, пока пользуясь ружьём, как рычагом не сдвинул её в сторону так, чтобы выдернуть из-под неё тело друга. Затем ещё минут двадцать ему потребовалось на то что бы перетащить его в избушку. Чрез полчаса подперев дверь дрыном он двинулся домой оставив тело мёртвого Антоныча на заимке предполагая что вернётся сюда с подмогой и перевезёт его в деревню. Тело Палыча найдут только через два месяца, всего в трёх километрах от деревни. Сердце старика не выдержало, и он умер от инфаркта. Антоныча можно сказать почти не искали, скорее, делали вид, что ищут. Кому он был нужен, бывший зек, пусть даже и фронтовик. Он пролежит на заимке почти три года, пока его случайно не обнаружит, только что назначенный в эти места егерь, осматривая вверенную ему под контроль территорию.


Рецензии