За веру, царя и Отечество. Книга 1. Часть первая

РАСКАЗАЧИВАНИЕ

(Исторический роман-эпопея)


Посвящается моему прадеду, Бойчевскому Ивану Леонтьевичу, расстрелянному коммунистами, и всем репрессированным и уничтоженным казакам Дона, Кубани, Терека, Астрахани, Яика, Оренбуржья, Сибири, Семиречья, Забайкалья, Амура и Уссури


Содержание:
Часть первая. Грушевские казаки
Часть вторая. «На обломках самовластья»
Часть третья. Похождения Анфисы и Максима Громова
Часть четвёртая. Ни войны, ни мира
Часть пятая. Добровольцы России



ЗА ВЕРУ, ЦАРЯ И ОТЕЧЕСТВО
Книга 1

(Исторический роман)


«Боже, Царя храни!
Сильный, державный,
Царствуй на славу, на славу нам!
Царствуй на страх врагам,
Царь православный.
Боже, Царя храни!»
              (Государственный гимн Российской империи)



Часть первая.
ГРУШЕВСКИЕ КАЗАКИ

1
В горнице, на полу, вповалку спали гости. Ещё не протрезвевший хозяин дома – немолодой, с седеющей уже местами бородой, казак – Прохор Иванович Громов, осторожно переступая через спящих, пробрался в боковую спальню и принялся с силой тормошить старшего сына Фёдора.
– Вставай, Федька, будет дрыхнуть-то! Ехать пора, слышь, – солнце уже давно выглянуло.
– Пошёл на гад, – недовольно пробурчал, хмельной ещё после вчерашних проводов, Фёдор и перевернулся на другой бок. Спал он как был, одетый, развалясь прямо в сапогах на пуховике.
Громов старший рассердился.
– Ты как с отцом разговариваешь, босяк? А ну живо подымайся, покель ремня не всыпал! Забыл, чай, когда последний раз ремня получал? Я напомню.
Схватив сына за грудки, Прохор Иванович с силой рванул его на себя и, стащив с кровати, поставил на ноги.
– Вот так-то, сынок. Очухался?
Фёдор, ничего не соображая, тупо глядел на отца. Помаргивал осоловелыми глазами.
– Что ты, папка? Рано ведь ещё в поле итить, чего пристебался?
– Кому рано, а кому и в самый аккурат. На службу нонче идёшь, Федька, чай спьяну запамятовал? Слышь, вся станица уже на ногах, пора! Послужи, сын, родине, царю и Всевеликому Войску Донскому! – Прохор Иванович одёрнул старый казачий мундир тёмно-синего сукна с погонами хорунжего, с нежностью взглянул на сына. – На войну тебе идти, Фёдор, супротив германца...
Зашедшая в боковушку мать, Матрёна Степановна, глухо всхлипнула, смахнула предательскую слезу.
– А-а, в полк, – помрачнев, сразу всё вспомнил Фёдор. Лениво потянулся. – Давай что ж, папка, буди гостей, а я сейчас. Ополоснусь только.
Гости вскоре и сами начали просыпаться. Хозяйка их тут же усаживала за столы, с которых бабы проворно убирали грязную посуду и ставили принесённые из летней кухни кушанья. Фёдор, проходя по залу, перешучивался с казаками. В основном, это были его приятели, молодые парни призывного возраста, которым тоже не сегодня-завтра предстояло идти на царскую службу.
В сенях, у рукомойника, ему повстречался средний брат Максим, только что вошедший в хату со двора, где он управлялся по хозяйству. Одет он был в овчинный нагольный полушубок мехом внутрь и чёрную курпейчатую папаху. Максим похлопал лакированным кнутовищем нагайки по сапогу и весело сообщил:
– Оседлал я твово жеребца, Федька, у плетня возле тютины привязал. Эх, добрый же тебе коняга достался... Ты батю не видел?
– В подполе, наверно, – за самогонкой полез, – буркнул, принимаясь за умывание, Фёдор.
В горнице уже гудели голоса похмелявшихся казаков. Стучали по столу стаканы и кружки, булькала в четвертях самогонка. Матрёна Степановна суетилась в кухне, помогая женщинам приготавливать закуски.
Хорошо умывшись холодной, из колодца, водой, Фёдор взял с подоконника коробку асмоловских папирос, накинув на плечи новенькую, серо-зелёную шинель, вышёл на улицу. Мимо него в хату из летника забежала старшая сестра Зойка, считавшаяся невестой на выданье. Было ей уже двадцать с лишним, а в такие годы грушевские казачки обычно в девках не засиживаются. Фёдор в шутку хотел ухватить её за длинную, богатую косу, но Зойка ловко увернулась от него и, хихикнув, исчезла за дверью, как ветер.
«Шустрая деваха!» – с гордостью подумал брат. Он с удовольствием закурил папиросу и направился к своему коню, – стройному, длинноногому жеребцу чёрной масти по кличке Чёрт, – перебиравшему копытами у плетня. Конь этот был гордостью Прохора Ивановича Громова: куплен прошлой осенью у цыган на Новочеркасской ярмарке. Куплен, причём, безо всякого обмана со стороны продавцов. Громов был власть у себя в Грушевской, власть не малая, и с этим считались. Чёрт отличался необыкновенной резвостью и неутомимостью в конных состязаниях, за что и получил свою страшную кличку. Фёдору тоже очень понравился конь, а особенно необычная кличка, данная ему бессарабскими цыганами, его прежними владельцами.
Возле коня крутился младший братишка Фёдора, десятилетний Егорка, имевший весьма непоседливый характер и всё время норовивший как-нибудь напроказничать. Фёдор сейчас же шуганул его от коня, принялся проверять седловку. За этим занятием его и застал ловко перемахнувший через плетень сосед Семён Топорков. Он тоже отправлялся сегодня в полк и был уже облачён по-походному: в шинель, подпоясанную ремнём с двуглавым орлом на бляхе и чёрную овчинную папаху с трёхцветной царской кокардой. Семён приветливо поздоровался с Фёдором и с видом знатока похлопал по округлому, мускулистому крупу его коня.
– Хороший конёк, ничего не скажешь. Я на ярмарке в Ростове таких видел. Из сальских конных заводов...
– А ты на чём? – поинтересовался Фёдор.
Топорков только махнул горько рукой.
– Мне на станичные средства обчество жеребца справило: такой доходяга...
– Не горюй, – подбодрил односума Фёдор.
– Я и не горюю дюже... Ваши там что, скоро соберутся?
– За столы только посидали.
– Долго ночуете... Дай-кось мне папироску.
Фёдор вытащил из кармана шаровар аляповато разрисованную коробку, раскрыл, угощая приятеля.
– Асмоловские, – осторожно взяв двумя пальцами папиросу, вслух прочитал Семён.
– Да, ростовские. Отец денег давал, я купил на днях в лавке у Ковалёва два коробка, – лениво ответил Громов.
– Ну ты давай, Федька, иди снаряжайся, я здесь, на дворе подожду. Покуру, – затягиваясь папиросой, сказал Топорков.
– Нет, Семён, пойдём со мной в хату, опрокинем напоследок по чарке, горе верёвочкой завьём... Пошли, пошли, односум, не то я на тебя обижусь, – потянул его за руку Фёдор.
В доме заметно ожившие и повеселевшие от первача гости прочувственно и вдохновенно выводили старинную казачью песню:
За курганом пики блещут,
Пыль несётся, кони ржут.
Ой да, повсюду, ой да, слышно было, ой,
Что донцы домой идут.
Ой да, и повсюду,
Ой да, слышно было, ой,
Что донцы домой идут.
Некоторые одевались в сенях, чертыхаясь, искали в огромном ворохе на комоде свою одежду. Семён, взяв поданный Фёдором стакан с синей огненной самогонкой, притворно посетовал:
– Не лезет она мне уже, Федька. Чисто пойло какое... Вчёра с цибарку, наверняка, выдул, чуть не сгорел.
Младшая сестрёнка Фёдора, восьмилетняя Улита, проходившая мимо со стопкой грязных тарелок, прыснула.
– Что смеёшься, пигалица, правду гутарю, – за малым не загорелось всё внутрях – так пили! – с серьёзным видом заверил Топорков.
Фёдор, стукнувшись с ним стаканами, тяжело выцедил горькую похмельную самогонку, крякнул, утёрся рукавом рубахи.
– Ну я побёг одеваться, – сказал он, ныряя в боковую спальню.
Там уже хозяйничала заплаканная мать, Матрёна Степановна. На застеленной цветастым атласным покрывалом кровати аккуратно были разложены вещи Фёдора: чистая исподняя рубашка, чуть отливающая синевой от крахмала, суконная серо-зелёная гимнастёрка с погонами, шерстяные, тёмно-синие шаровары с алыми лампасами, смушковая, дымчатого оттенка, папаха с малиновым верхом.
– Одевайся, сынок, что расхристанным-то ходить, перед людьми срамиться, – сказала Матрёна Степановна и, не сдержавшись, горько разрыдалась вдруг у него на груди.
– Ну что ты, ма, перестань, будет тебе загодя меня хоронить, – как мог, успокаивал мать Фёдор, нежно гладил собранную на затылке в тугой узел седину.
– На войну идёшь, Федя, как же мне не плакать!.. Мать я, али не мать, чтобы кровное дитя, под сердцем выношенное, без слёз на страсть Господнюю выпроваживать? – жаловалась она.
– Не говори так, мама, не надо... На войне, чай, не всех побивают.
В горнице к Семёну Топоркову подсел хмельной дед Степан, отец Матрёны Громовой, приехавший проводить внука на службу из станицы Аксайской. Он тыкал кривым, прокуренным перстом в Георгиевские кресты на своей груди и вопрошал Топоркова:
– Видишь сии боевые награды мои, Сёмка, непутёвый сын уважаемых родителей?
– Вижу, не слепой, дедушка... Токмо через чего же энто я непутёвый, скажи на милость?
– Не спорь! Не спорь, тебе говорят, с полным Георгиевским кавалером. Мы турку били, булгаринов, братов наших славянского роду-племени, вызволяли... Мы кровя свои за веру, хрестьянскую, православную, за царя-батюшку и отечество проливали. А вы, сукины дети, каких-то колбасников-немцев побить не могёте! – закричал, распалившись, дед Степан, стукая сухоньким кулачком по столу.
– Да верю я вам, дедушка, верю, не шумите, замахал на него руками Семён. – Что ж тут не понять: и болгаров вы оборонили и турку некрещёную побили... А мы ещё кого-нибудь побъём, дурное дело не хитрое. Немцев-колбасников, либо австрияков. Вот посмотрите, дедушка Степан, покажем немчуре, где русские раки зимуют!
– Добрый глас, Сёмка, это по нашенски, по-казачьи, – одобрительно кивнул белой, как лунь, головой старик и потянулся за четвертью. – Давай выпьем с тобой за нашу победу над ворогом, за скорейшее ваше возвращение.
Подошедшая с блюдом, на котором тихо млела только что изжаренная рыба, Зоя Громова недовольно взглянула на старика.
– Ты, деда, закусывай лучше, будет водку-то хлестать. Того и гляди под лавку завалишься.
– Цыть, поблуда! Не указуй казаку в мужском обществе, – гневно топнул на внучку дед Степан. – А пить мы с малолетства приученные, только ума ни в жисть не пропиваем, потому как душа меру знает.
Вскоре из боковувушки в полном казачьем облачении вышёл в горницу Фёдор. Он выпил поднесённую кем-то чарку, резко, не глядя, хватил ею об пол – на счастье, кликнул отца:
– Пойдём скореича, па, как бы не запоздать на построение. Прикрывай энту лавочку, зови всех на двор.
Шум в горнице стих. К Фёдору, застывшему посередине, подошли Прохор Иванович и Матрёна Степановна. У отца в руках была старая казачья шашка в потёртых ножнах, у матери – икона святой девы Марии с младенцем Христом на руках. Фёдор торжественно принял из рук Прохора Ивановича его боевую шашку, поцеловал икону Божьей матери, отвесив глубокий поклон родителям. Нахлобучил на голову шапку и под взрыв одобрительных возгласов собравшихся гостей и родственников выбежал из хаты.
На улице, у крыльца топталось, покуривая, несколько молодых казаков. Сорванец Егорка под шумок вскарабкался на Федькиного коня и, довольный, показывал сверху язык девчонкам. Вышедший вслед за Громовым Семён засмеялся.
– Гляди, Федька, Жорка ваш на конягу забрался. Чисто бесёнок... Оторви да выбрось!
– Я вот ему покажу! Будет мне хулиганить, – сердито пригрозил Фёдор и, схватив плётку, живо припустил к тютине, возле которой был привязан его конь.
Почуяв опасность, Егорка вскочил ногами на седло, ловко, по-обезъяньи, вскарабкался на дерево. Хихикнув, принялся дразнить старшего брата:
– А вот и не споймаешь, слабо! А ну-ка споймай, Федька, споймай спробуй.
– Всё одно ведь выпорю, Егор. Не сейчас так посля... Лучше слезай сам по доброму, – увещёвал расшалившегося братишку Фёдор.
Взрослые во дворе посмеивались.
– А вот и слабо. Ни в жисть теперь не выпорешь, Федька! Ты сёдни на войну уходишь, вот, – кривлялся на дереве Егорка.
Семён Топорков, затушёвывая лукавую улыбку, обратился к Громову: – Ты давай, Фёдор, приготавливайся поскореича, да выезжай. Я к своим побёг. На плацу встренемся.
По улице прошла большая толпа народа. Разрываясь, во всю наяривала гармошка, гремела утробными казачьими басами какая-то залихватская, городская песня. Следом тарахтела на кочках подвода с казачьим походным снаряжением, за которой резво трусило несколько осёдланных строевых лошадей, привязанных к задку уздечками. На улице кое-где стояла осенняя, не просыхающая грязь. Особенно много её было в самой середине, где никак нельзя было пройти пешеходу, и потому народ продвигался ближе к плетням. Лишь кони, фыркая, бежали по центру улицы, разбрызгивая жидкую грязь копытами.
На базу Громовых тоже снаряжались две подводы, на которых родственники собирались ехать вслед за призывниками в Новочеркасск. Брат Максим ловко впрягал в оглобли лошадей: он любил это дело и знал в нём толк. Батрак Васька Дубов волок из сарая длинную, остро заточенную пику для Фёдора.
Фёдор в последний раз сердито погрозил пальцем Егорке и пошёл разыскивать Прохора Ивановича: нужно было срочно починить оборванный Егоркой ремешок на уздечке. Из дома продолжали вываливать застёгивающие свои поддёвки и тулупы гости. Кто-то, оступившись и охнув, грузно упал с крыльца, чуть не свернув вязы. Хмельные казаки, поднимая незадачливого выпивоху, незлобиво перешучивались. Дядька Фёдора, весельчак и заядлый гуляка Касьян, выпалил в воздух из охотничьего ружья. По станице в разных местах тоже слышались выстрелы. В церкви звонил колокол.
Шумной, весело гомонящей компанией высыпали с база на улицу, потянулись вслед за другими, такими же весёлыми, хмельными сборищами, к станичному плацу. Позади всех, за подводами бежал чертёнок Егорка и швырял в спины пьяных гостей комьями засохшей грязи.
На плацу в многоголосой, буйной с похмелья туче новобранцев и провожающих Фёдор, сидя на коне, тщетно пытался отыскать свою невесту, поповскую дочку Анфису. Её нигде не было, и Громов загрустил.
«Не пришла! Обиделась, видать, за вчерашнее», – с огорчением подумал парень.
– Сыночек, Федечька, дай я тебя поцелую разок на прощание, – тянулась к нему сбоку мать Матрёна Степановна. Протягивала болтавшиеся на шёлковом шнурке небольшой образок и какой-то мешочек. – Возьми, Федюня, – здесь земля наша донская, в узелке, и молитвы-заговоры от сабли с пулею, да от лихого человека. Не потеряй гляди, сынок, повесь на шею. Береги их: Бог и молитва материнская тебя защитят!
С другой стороны наставлял его расчувствовавшийся от выпивки Прохор Иванович:
– Служи, сынок, воюй. Начальство завсегда слухай, Богу молиться не забывай. Не геройствуй там особо на фронте, на пулю, али там шашку дуриком не лезь, но и чести нашей казачьей не посрами. У нас в роду трусов сроду не бывало, – запнувшись, отец отвернулся, смущённо смахнул с морщинистой щеки непрошенную слезу.
На серёдку плаца выехал незнакомый щеголеватый есаул, прибывший из Новочеркасска, зычным голосом скомандовал построение. Фёдор начал торопливо прощаться с родственниками, наклоняясь к ним с седла. Сказал отцу:
– Вы, папаня, давайте пристраивайтесь сзаду, ежели хотите. Я до своих поехал, вишь господин ахвицер серчають... Прощевайте покель, у Новочеркасске свидимся!
Фёдор тронул коня, быстро отыскал своих приятелей-одногодков среди вытягивающейся по площади колонны новобранцев. Колонна вскоре тронулась шагом, пересекая плац и заворачивая на главную улицу, которая была очень длинная и широкая, тянувшаяся через всю станицу до самой Варваринской церкви. Позади всколыхнулась, загудела, пристраиваясь, огромная толпа провожающих.
Громов ехал рядом со своим соседом Семёном Топорковым в последних рядах. Топорков то и дело оборачивался назад, окликая среди провожающих свою молодую жену Варьку, давал последние наставления. Никогда не унывающий зубоскал Митька Лунь, попович, брат Федькиной невесты Анфисы, ехидно над ним подшучивал.
– Эх ма, жинка у тебя, Сёмка, маковая, – чисто медовый пряник! А на мёд, гляди, мухи завсегда слетаются, да восы... Не боишься, покель на фронте пропадать будешь?..
– Боюся, Митька, твоя правда, – с серьёзным видом ответствовал Топорков и затем, посмеиваясь, добавлял: – За язык твой поганый боюся. Больно длинный он у тебя. Как бы на фронте его германец шашкой не укоротил!
Кое-кто из слышавших посмеялся.
Фёдор только сплюнул в сердцах.
– И охота вам, казаки, языками чесать попусту? На войну ведь идём, позабыли.
– На войну, – подтвердил Митька Лунь. – Да токмо, что проку скучать, Громов? Мне оно так дажеть оченно антиресно – война!.. Далёко, небось, заедем.
– Далеко, отсель не видать, – согласился с ним кто-то из новобранцев. – Гутарють, ажник в Польское королевство.
– Да не, – до хохлов на Украину, – поправил его другой новобранец по фамилии Астапов, друг Федьки Громова.
Фёдор обратился к нему с вопросом, занимавшим его всё это время:
– А что, Илья, твоя сестрёнка, Томка, ничего про Анфису Луней не сказывала? Подруги они чай с нею.
– Нет, Фёдор, ничего не говорила, брехать не буду, – ответил ему Астапов. – Ты бы у Митьки спросил, брата её...
– Ладноть, ехай, – недовольно буркнул Фёдор и, придержав коня, приотстал от Ильи. В голове, всё ещё разгорячённой хмелем, крутились бесформенные обрывки вчерашнего вечера, последняя встреча с Анфисой, прогулка вдоль берега реки Тузловки... Потом – мрак! Какие-то страшные, бесформенные чудовища выползают из бездны подсознания и затягивают туда Фёдора... Анфиса что-то кричит, отбиваясь то ли от него, то ли от безумных кошмаров упившейся в стельку ночи... Подол её заголён выше живота... Бр-р, дальше вспоминать не хочется. Становится страшно что-либо вспоминать.
Громов поравнялся с братом Анфисы Митькой, с наигранной беззаботностью поинтересовался:
– Слышь, Дмитрий, Анфиса не поехала с вашими в Новочеркасск тебя провожать? Не захворала случаем?
– Захворала посля вчерашнего, – утвердительно кивнул чубатой головой Митька, понимающе подмигнул. – Прибегла домой откель-то вся в синяках, коса растрёпана, платье чуть ли не до пупа располосовано. Забилась на сеновал и – реветь... Ты гляди, Федька, хучь ты и друг мне, но за сестру...
– Ладно, не пужай, не из пужливых, – окрысился Громов.
– Лады! – Митька Лунь со злостью хлестнул нагайкой коня и отъехал вперёд.
С Фёдором поравнялся сосед Семён Топорков: глаза его неестественно блестели, щербатый рот не закрывался в дурашливой улыбке.
– Не грусти, Фёдор, друг ты мой ситцевый, – скороговоркой зачастил он, пытаясь правой рукой обнять Громова за шею. От Топоркова чувствительно разило свежим сивушным духом. – Я вот, вишь, сгонял ужо в обоз до своих сродственников, пару стакашков первача дёрнул, враз на душе полегчало. Поди и ты, односум, причастись святой водицей, покель ахвицера не видать.
– Успею ишо, – отказался Громов.
– Самогон, скажу тебе, Федька, – самая наипервейшая вещь для казака, – продолжал пьяно разглагольствовать Семён. – Возьмём, к примеру, моего папашу: мёдом не корми – дай выпить! Самогонку хлещёт лошадиными цибарками, будто воду. А как напьётся – сатана сатаной! Однажды, помню, года три назад, на Пасху, за малым крёстного из ружья не положил. Купались пьяные в речке, папаша вылез, глядь – портсигара серебряного нема, что токмо по случаю в Новочеркасске купил. Казаки отказываются: не брали, Харитон, твово портсигара и всё тут! Папашка – за дробовиком в хату. «Всех, – шумит, – побью, покель портсигар не вернёте!» Крёстный, дядька Ерофей, – тикать по огородам, а папашка, не долго думая, – по ногам ему из дробовика... Вот смеху было! Хорошо, что выше не взял, токмо ляжки дробью посекло. А выше б чуть взял, как раз в живот заряд и угодил бы.
– Портсигар-то нашли? – безучастно, занятый своими думами, спросил Фёдор.
– Нашли, знаешь, – обрадовано выкрикнул Топорков, будто и впрямь только что нашёл что-то ценное. – Он в сапоге папашкином был, портсигар-то!
Кое-кто из окружающих пореготал над рассказом Семёна. Остальные ехали молча, подавленные предстоящей солдатчиной. Позади строевой колонны провожающие на ходу пили захваченную с собой из дому самогонку, щедро наливая то и дело подъезжавшим к ним из колонны новобранцам. Так что уже на выезде из станицы, на крутом бугре, несколько человек молодых казаков попадало с коней и их пришлось срочно укладывать на подводы. В поле за станицей, несмотря на горячие протесты сопровождающего офицера, колонна окончательно расстроилась, и каждый ехал со своей семьёй.
До Персиановских казачьих лагерей на окраине Новочеркасска добрались к полудню. Там первоочередники в последний раз хорошенько выпили, от души закусили домашними, мамкиными харчами и распрощались с родственниками. Отныне дорожки их круто расходились: первым предстояло в скором времени ломать нелёгкую царскую службу на фронте в действующей армии, вторым – дожидаться от них редких весточек и молить Бога о том, чтобы уберёг родное дитя от вражеской пули.
В лагерях уже было собрано большое количество казаков-первоочередников из низовских станиц. Каждый день прибывали всё новые и новые партии во главе с боевыми, обвешанными Георгиевскими крестами, вахмистрами и хорунжими. Новобранцев разбивали на сотни и сразу же приступали к воинским занятиям. Опытные, прошедшие кровавую японскую мясорубку на полях Маньчжурии в 1905 году, дядьки-урядники обучали зелёную молодёжь джигитовке, приёмам владения пикой и шашкой. Казаков гоняли на стрельбище, вдалбливали в их невосприимчивые до всяких отвлечённых понятий, крестьянские головы устав строевой и караульной службы, полные титулы государя-императора, наследника престола цесаревича Алексея и других высочайших особ дома Романовых. Одним словом, умело лепили из этого податливого, сырого, аморфного материала стойких защитников православной веры, царя-батюшки Николая II и огромного, раскинувшегося от Балтийского моря на западе до Тихого океана на востоке, отечества, называемого Российской империей.
Потом их вновь для чего-то перетасовали, словно карточную колоду, погрузили в эшелоны и увезли к западным границам. Туда, где вот уже более года шла кровопролитная, небывалая по жестокости и своим масштабам, человеческая бойня, патетически именуемая в газетах Второй Отечественной войной.

2
Крепко сидел на своей казачьей земле Прохор Иванович Громов, словно кряжистый, столетний дуб корнями в неё, родимую, вцепился – не вырвешь. Всю жизнь золотой середины придерживался и большого богатства не домогался. Хлопотно уж больно с ним, с богатством-то. Ибо ещё ветхозаветный проповедник Екклесиаст сказал: «Умножается имущество, умножаются и потребляющие его; и какое благо для владеющего им, разве только смотреть своими глазами?»
Небогатое оставил ему умерший отец наследство: пару быков облезлых, век свой давно изживших, лошадёнку, да хату покосившуюся, старую, которую, почитай, заново пришлось строить. Благо, помог старший брательник, Касьян, давно уже живший своим хозяйством и твёрдо стоявший на ногах.
Был Прохор женат. Сосватали ему родители в недалёкой отсюда станице Аксайской красивую, всю из себя, девку Матрёну. Взяли невестку из семьи известных аксайчан Копейкиных: отец Матрёны, Степан, в последнюю турецкую кампанию отличился, – полным Георгиевским кавалером домой вернулся. Любо-дорого поглядеть на казака! Рассказывал, что воевал в Болгарии под командованием прославленного генерала Скобелева: в июне 1877 года, при переправе через реку Дунай, захватил в плен турецкого офицера, который, к слову сказать, оказался вовсе не турком, а натурально казаком-некрасовцем, служившим в войске турецкого султана.
В давние времена поднялось как-то на Дону восстание против царя Петра. Возглавил взбунтовавшихся казаков славный атаман Кондратий Булавин. Долго бились казаки с царскими войсками, но силы оказались неравные. Разгромили генералы повстанцев, кого в полон взяли на казнь лютую, кого на бранном поле убили. Погиб и сам Кондратий Булавин, – застрелился, чтобы живым в руки палачей не даться. Его сподвижник и верный товарищ атаман Некрасов не захотел складывать оружия и склонять казачьи хоругви перед царскими сатрапами, и увёл много казаков с семьями на реку Кубань. Поселились там донцы, но борьбу с царём Пётром не прекратили, частенько наведывались в родные станицы, трепали царскую власть, уводили всех желающих с собой. Потом, когда и на Кубани их стали донимать царские генералы, ушли некрасовцы дальше, в Турцию, и приняли подданство султана. Небольшая часть некрасовцев переселилась на Балканы. Их вожак, атаман Игнат Некрасов, до конца своих дней так и не примирился с самодержавием, отожествляя с ним всю Россию. Умирая, завещал своим соратникам продолжать борьбу с царской властью и ни в коем случае не возвращаться на родину, пока там будут самодержавно править Романовы. Вот так и появился тот офицер-некрасовец, которого полонил дед Степан, в составе турецкой армии.
Прохор Иванович казак был хваткий, хозяйственный, до работы злой. К тому ж, – смекалистый: где умом, а где и горбом нажил вскоре небольшое состояние. Быков прикупил, баз перегородил, амбаров и сараюшек натыкал для всяких хозяйственных нужд. Стал, короче, в крепкие хозяева выбиваться. Теперь бы в самый аккурат – сына, наследника всех трудов тяжких, крестьянских, на свет произвести. Ан, не тут-то было! В 1895 году зачала Матрёна дочурку, Зоей назвали. Ничего, что Бог не даёт – всё к лучшему, смирился по-христиански Громов. Когда в следующем году родила Матрёна наконец-то сына, Федьку, дела у Прохора Ивановича и вовсе пошли в гору. Ведь на сына нарезался казаку лишний пай землицы, а это – столько же, сколько было сейчас у Громова. Прохор взбодрился, значительно увеличил посев, по осени – собрал в закрома больше пшеницы.
Продолжал Прохор вкалывать на своей казачьей земле, как проклятый: достаток прибывал не по дням, а по часам. Летом и осенью, на сенокос и уборку, нанимал уже Прохор пришлых из России на заработки мужиков. Драл с них, конечно, три шкуры, да и своих, грушевских голодранцев, не миловал: за мешок зерна, данного взаймы, требовал два, за быков, одолженных в горячую пору весеннего сева, заставлял отрабатывать на своём поле от зари до зари. Батраков держал уже постоянно. В общем, жил и хозяйствовал Прохор, как учили деды и прадеды, как жили все, имевшие мало-мальский достаток, станичники.
И до службы казачьей падка была душа Прохора Громова. Потому и пришёл он с действительной старшим урядником, – хоть и небольшой, а всё-таки чин, в жалованье прибавка и от начальства почёт с уважением.
Но больше чинов с наградами, больше хозяйства и даже больше жены любил Прохор своего сына – Федьку! Матрёне шутейно пригрозил перед родами: «Опять девку принесёшь – из дома сгоню!» Со страха или по Божьему промыслу, но разрешилась она мальчиком, таким же голубоглазым, вихрастым и светловолосым, как отец. Прохор был вне себя от радости, – в честь новорождённого наследника устроил с односумами двухнедельную, за свой счёт, попойку.
Едва Федьке исполнилось два годика, посадил его Прохор Громов на своего служивского коня. Страхом запылали голубые глазёнки сына, но не плакал Федька, только крепко цеплялся за жёсткую конскую гриву своими ручонками. В казачьем духе воспитывал Прохор Иванович сына. Даже детские штанишки наказывал Матрёне шить только из голубого сукна и непременно с алыми, как у взрослых, лампасами. Ухмылялся зверовато в бороду: «Нехай привыкает с младенчества, – настоящим казаком вырастет, атаманом!»
Вскоре появился на свет второй сын, Максимка, – как любовно назвала его Матрёна Степановна в честь какого-то своего родственника, работавшего в Ростове на фабрике. Всей душой, всем материнским любящим сердцем привязалась она к новорождённому. Может быть, оттого, что ждала в этот раз вторую дочурку, может быть, за взгляд Максимкин невинный, по-девичьи, открытый и ласковый, может, по какой другой причине, но полюбила она Максима больше чем Федьку. Как будто поделили отец с матерью сыновей: Фёдор был постоянно с отцом, над Максимом хлопотала Матрёна. «Бабу ты с его сделаешь, дурёха, – сердито качал головой, хмурился Прохор Иванович. – Окстись, мож ещё в платью пацанёнка обрядишь? Он же казак!..»
А годы, между тем, шли, в 1904 грянула Русско-Японская война. Прохора Ивановича вместе с дюжиной станичных казаков угнали в Маньчжурию, в армию генерала Куропаткина. Матрёна Степановна осталась дожидаться мужа с тремя детьми на руках, да к тому же – брюхатая (успел-таки Прохор Иванович постараться перед самой отправкой на Дальний Восток!). Дети подрастали, как на дрожжах, пацаны мужали и крепли. Восьмилетний Федька днями пропадал на улице с соседским пацанёнком Сёмкой. Лазили по садам и бахчам, еле унося ноги от собак и сторожей, до одури купались в речке Тузловке, а по вечерам у церкви, затаив дыхание, слушали страшные рассказы старших ребят про ведьм и колдунов, про покойников, вурдалаков и привидения. «Ежели не верите, – божился, с угрозой тараща на них глаза, сын станичного писаря Гришка Закладнов, – хучь сёдня пойдёмте в полночь на кладбищю, сами всё увидите!» Домой шли, озираясь по сторонам и трясясь от страха, за каждым кустом мерещилась ведьма.
Но помимо детского, вспыхивавшего временами в душе страха, в ней, в Федькиной душе, постепенно зарождались решительность и мужская казачья отвага. Поспорив однажды в кругу сверстников, он пошёл ночью на кладбище, которое раскинулось на горе, и, просидев там до первых петухов, – перестал верить глупым закладновским басням. Сам того не замечая, поднимался Федька верховодом среди своих друзей-приятелей. Постепенно подобралась компания. Изо всех казачат, так и липнувших к нему, Федька оценил соседа Сёмку Топоркова, – ловкого и изворотливого, никогда не унывающего балагура, коренастого крепыша Кольку Медведева, большого любителя лошадей и вообще всякой живности Ваньку Вязова. Иногородних и сыновей бедных станичников, твёрдо блюдя отцовское воспитание, не признавал. По этой же причине недолюбливал и младшего брата Максима, – за не казачью, не «мужскую» его ухватку, за то, что никогда не принимал тот участия в Федькиных лихих набегах на сады и бахчи, за то, что водился тот всё больше с батрацкими ребятишками. И за то ещё, что путали их иной раз станичники, до такой степени похожи были братья друг на друга.
Осенью пятого года из Маньчжурии возвратились в станицу казаки. Не все, конечно, многие и не вернулись: отец Ваньки Вязова, Евстегней, старший братан Кольки Медведева. Погиб и Федькин дядька, родной брат Матрёны Степановны, аксайчанин Наум Копейкин. Прохор Иванович Громов явился в погонах хорунжего, с двумя Георгиевскими крестами, геройством и удалью заслуженными на полях сражений. А вскорости после его счастливого возвращения, разрешилась Матрёна Степановна третьим сынишкой – Егором.
Как-то перед выборами станичного атамана зашёл к ним кум (крёстный Фёдора), отставной сотник Дмитрий Кузьмич Ермолов. Долго они о чём-то шептались с Прохором Ивановичем в летней стряпке, звенели стаканами, нещадно дымили самосадом, а на следующий день Ермолов принял из рук стариков-гласных атаманскую насеку. Прохор стал при нём первым помощником. Жена, Матрёна Степановна, только всплеснула от удивления руками.
– Прохор, да ты гляди, скоро до енерала дослужишься...
Федька страшно возгордился среди станичной пацанвы, задрал нос. Вскоре собрал компанию и объявил себя их атаманом, и не каким-нибудь, а самим Стенькой Разиным. Дело в том, что взял он как-то у станичного учителя книжку про Стеньку Разина, взял почитать, да так и не вернул – зачитал до дыр. Под подушку её прятал ночами, при свечном огарке читал. Снились Федьке лихие казачьи струги и яростные битвы с басурманами, богатая, сказочная Персия и бунтарский атаман на белом тонконогом коне. Среди отцовских жеребцов подобрал себе похожего по кличке Буран, – годовалого белогривого дончака. Со слезами на глазах выпросил его у отца в своё полное распоряжение. И – понеслось-поехало! По вечерам гарцевал на конях с друзьями-одногодками за станицей по буграм и вдоль балок. На всём скаку проносился мимо девичьих вечерних посиделок. «Чумовой» – дружно окрестили Фёдора станичные девки. Федька заприметил одну, – дочку станичного попа, отца Евдокима, Анфису Лунь. На диво хороша была девчонка, как Елена Прекрасная из старинных материных сказок, которые любил слушать в детстве. Перестревал её где-нибудь в глухом переулке, наезжал, чуть ли не давил конём. «Поцелуйкаемся, соседка? Гривну отвалю на леденцы», – весело скалил зубы.
Максим был не такой шумный, – почти не заметный в станице. Крепко привязался к батрачившему у них Ваське Дубову, часто тайком от родных таскал ему кое-каких харчишек. Жил Васька без матери – с отцом и малыми ребятами, своими братьями и сестрёнкой. Не было иной раз у них в доме и крошки хлеба. Дружил ещё Максим с сыном кузнеца, здоровяком Кузей, с Петькой Родионовым и батраком, хохлёнком Остапом Пивченко. Тянуло почему-то Максима к этим ребятам. Порою, задумавшись, он удивлялся и никак не мог понять, почему он всегда сыт и хорошо одет, а они – вечно голодны, босы, в старых, латаных-перелатаных штанишках и рубашонках? Почему их отцы день и ночь работают и ничего не имеют? Почему не любят их богатые сытые станичники? Максим мучился, но ответов на свои вопросы не находил.
Федька, устраивая иногда за станицей со своими приятелями бешеные конные состязания, натыкался на босоногую ораву во главе с братом Максимом.
– Станишники, – подняв вверх руку с зажатой в ней самодельной плёткой, кричал Фёдька, – перед вами войско персидского шаха Ибрагим-Оглы Хазбулата II. Вперёд, славные донцы, опрокинем поганых в синее море во славу казачьего оружия. Сарынь на кичку! – завершал он свою пламенную речь вычитанным из книжки кличем разинской вольницы.
Завидев несущихся галопом Федькиных «славных донцов», Максимкина орава мигом рассыпалась в разные стороны. «Славные донцы» гнали их до самой станицы и, изрядно натешившись, подъезжали к своему атаману…
В неустанных хлопотах по хозяйству пролетел очередной год. В следующем, 1907, – родила Матрёна Степановна вторую дочку – Улиту, на том и успокоилась. Прохор Иванович решил, что на этом – хватит: коль не дал Бог в очередной раз сына, – нечего зазря девок плодить. В казачьем хозяйстве лишний рот – одно несчастье! А девка и была, по разумению хозяйственных грушевцев, – сплошной обузой. Пай земельный ведь на неё хозяину не нарезали! Расти теперя её, пестуй, пока в зрелую пору не войдёт девка да замуж не выскочит – с глаз долой, из сердца вон, – на чужые хлеба!
Свадьбы по станице катили зимой – сплошным безудержным валом: шумные, весёлые, удалые. Казаки отдыхали от трудов праведных, пили до одури, куролесили пьяные по дворам. То и дело вспыхивали злобные, хмельные перепалки, нередко заканчивавшиеся жестоким мордобоем. Без драки, как правило, не обходилась ни одна свадьба. Весной снова впрягались в нескончаемую, унылую череду сельскохозяйственных работ. Безропотно тянули лямку до лета, когда итогом всему наступала горячая пора уборки. Все станичные семьи выезжали тогда с быками и лошадьми в поле. Жили порой там в шалашах, пока не кончали с хлебом. Работали от зари до зари, поторапливались. Во время уборки, как говорится, один день год кормит.
Так шли дни, месяцы, годы. Зима сменяла осень, лето – весну. По воскресеньям, после заутрени, Федьку можно было найти на станичном плацу. Там в это время полновластным хозяином был, разъезжавший на кауром жеребце, рыжеусый хорунжий Платон Мигулинов, пришедший с японской войны без левой руки и обучавший теперь строю молодых, призывного возраста, казаков. Федька смотрел на учения восторженными, зачарованными глазами. Завидовал восемнадцатилетним парням, которым через год предстояло идти на действительную службу. Всё его существо было там, рядом с несущимся лихим карьером призывником. Это Гераська Крутогоров, старший сын известного станичного богатея Моисея Ефремыча, о котором поговаривали, что он будто бы богаче самого Замятина, чьё имение «Донской колос» находилось верстах в восьми от станицы. Герасим, крутя над головой шашкой, подлетел к невысокому ряду высушенных солнцем лозин. Резкий удар с потягом на себя и верхушка лозины плавно соскальзывает вниз и втыкается в землю рядом со стеблем. В толпе наблюдающих издали станичников – восхищённый гул одобрения.
Вот летит, скалит зубы от возбуждения, сын церковного звонаря, деда Архипа, Пантелей Некрасов. Перед ним – высокий частокол из вкопанных в землю жердей. Сажени за три до препятствия Пантелей вдруг взвивает разогнавшегося коня на дыбы и тот с ходу, даже не задев копытами верхушек, перемахивает через частокол. А вот и Гришка Закладнов – давний противник и конкурент за уличное влияние. Рисуясь, скачет по плацу, чуть завалясь корпусом на бок. Вьётся по ветру непокорный и красивый Гришкин смоляной чуб. Подскакав, он с остервенением рубит, привстав на стременах, соломенное чучело. Затем, перемахнув через перекладину, юлит, крутится, проскальзывая между вкопанными в землю жердями.
«Ох уж этот Гришка, в чём-то он меня обскакал», – с тоской вглядывается Фёдор в ловкие движения Закладнова. Вспоминает как видел его недавно ввечеру в обнимку с жившей на их улице Анфисой Лунь, которая самому нравилась. Смутился, спрятался от них Федька. Ещё не понимая, для чего это нужно – обниматься с девчонками, – туманно догадывался, что Гришка всё больше и больше удаляется от него, от их по-детски наивных проказ и игрищ, мужает, становится настоящим казаком. Не в силах сдержать своей мелкой ревности, пытаясь хоть чем-то досадить Закладнову, Федька подстерёг его ночью у калитки, запустил в спину увесистым каменюкой. Анфису после этого случая сторонился, избегал смотреть в глаза, как будто знал о ней какую-то позорную тайну. Назло стал лазить в поповский сад за яблоками, благо их белый налив славился на всю Грушевку…
Однажды поздним вечером Фёдор, забежав на стан к Топорковым, позвал Сёмку купаться. Поля их соседствовали и тянулись вблизи речки Тузловки. Друзья частенько наведывались к реке после дневных работ: малость освежиться, пошалить, поплавать наперегонки. Пошли к своему излюбленному месту – укромному, густо поросшему высоким камышом, заливчику. Не доходя несколько десятков шагов, остановились как вкопанные, переглянулись. На берегу, в пожухлом бурьяне, еле различимые, лежали младший брат Фёдора Максим с батраком Васькой Дубовым и, прикладывая пальцы к губам, отчаянно им жестикулировали. Фёдор с Семёном послушно присели, подобрались на корточках к приятелям и, выглянув из-за их голов, обомлели. В камышах, стоя по колено в воде, мылась голая казачка. Фёдор впервые так отчётливо ясно, различая все детали и подробности, видел раздетую женщину. Она была прекрасна, как русалка, эта обмывающаяся после жаркого трудового дня моложавая казачка. Тело её было белое, словно снег, гладкое и блестящее от воды. Только руки до плеч и шею покрывал шоколадный налёт загара. Груди её были большие, как белые арбузы, мягкие и податливые; когда женщина наклонялась, груди тяжело отвисали книзу и касались коричневыми почками сосков воды.
Федька сильно взволновался, заёрзал по траве ногами. Он узнал купающуюся: это была жена батрачившего у Громовых Якова Берёзы, Дарья. Брат Максим тоже неловко завозился, зашуршал сухим бурьяном, приподнял нечёсаную, вихрастую голову. Казачка, уловив подозрительный шум, испуганно глянула в их сторону, заметила маячившие в траве головы пацанят, вскрикнула от неожиданности. Прикрывая руками груди, она проворно выскочила из воды, схватилась за исподнюю рубашку. Ребята, сломя голову, кинулись врассыпную. Федька нагнал брата Максима, смаху сунул ему в бок кулаком.
– У-у мужик чёртов, лапотник, – спугнул! Могли б ещё поглядеть.
– Ах ты драться? – Максим, сжав кулаки, налетел на Фёдора.
Почти одновременно Семён Топорков сцепился с Васькой Дубовым. Все четверо долго барахтались в пыли, сопели, усердно мутузя друг друга кулаками, пока их не растащил пригнавший на водопой быков громовский батрак Родионов.
– Не гоже, не гоже родным братьям во вражде жить, – корил он их сердито. – Мирно должны обретаться, друг за дружку горой стоять, кровя-то чай одни в каждого.
– А ладноть тебе учить, дядька Лукьян, – отмахнулся Федька. – Послал мне Бог братца: не казак, а мужик сиволапый. С кацапами пришлыми из России водится, – рази ж то дело...
Кинув на траву пропотевшую рубашку с штанами, Фёдор бросился в воду. Следом за ним, гогоча, как довольный гусак, – Топорков...
Незаметно на степь навалились сумерки, подмяли её под себя, усыпили в ней всё живое. Когда Фёдор с Сёмкой, синие от холода, вылезли из реки, на берегу уже весело потрескивал костерок. Лукьян Родионов что-то рассказывал, беззлобно матерясь через слово, своему дружку, тоже батраку, Яшке Берёзе. Максим с Васькой, пристроившись рядом, слушали. Присели к костру и Фёдор с Сёмкой.
– В пятом году наш полк в Одессе расквартировали, – рассказывал, невесело ухмыляясь в усы, Родионов. – Ну и подымают нас как-то по тревоге, сотню нашу вторую. Казаки, конечное дело, – во фрунт. Выходит сотенный наш, подъесаул Агеев и шумит: «В Одесее, мол, народ взбунтовался супротив царя-батюшки, значится. По всем улицам толпами сгуртовалися и митингуют сами себя, во как. Надо, кричит, разогнать энту свору сволочную и точка!» Ну что ж, коль надо, значит надо. Хлебнули мы по стакашку казёнки для храбрости, на коней и – вперёд! Забастовщиков усмирять. Гарцуем эдак по городу, нагайками помахиваем, хмель в башке куражу придаёт. Ну, первую толпу ничего, разогнали быстро. С другого конца жандармы ишо конные подмогли. Скачем дальше. И вдруг слышим, – стреляют! Станичника нашего Парамона Мазурина, он со мною вместях служил, – наповал, ишо кое-кого задело. Ну, тут и понеслося. Озверели мы за энто их поганое дело натурально, – удержу нет. Шашки повыхватывали и давай рубать всех, кто токмо под руку попадётся. Я самолично троих мужиков зарубил, царство им небесное! Посля баба в саду попалась, молоденькая, девчушка ишо. Я ей с коня так энто, потехи ради, шумлю: «Раздевайся, мол, отъебём и живой останешься!» Гляжу, и взаправду поверила. Испужалась, побледнела уся, затрусилась. Пуговки зачала расстёгивать на кофтёнке. Казаки окружили нас, хохочут, подначивают её. А она, бедная, торопится. Благородных кровей, видать: одёжа на ей справная, нарядная, на сиськах тряпка какая-то бабская, исподняя. Казаки говорили, да забыл уж как прозывается. Насисьник, вроде... Ну, растелешилась она, значится, и стоит так энто, в глаза мне по-собачьи заглядывает, разжалобить, стерва, хочет. Я тут вспомнил Парамона Мазурина, детишков его малых, без батьки оставшихся, жинку вдовую, и – рубанул её, голую, с потягом. Антиресно, знаешь, земляк, голую бабу рубать. Как лягушка всё одно трепыхается...
– Ну и душегуб же ты, Лукьяшка, – брезгливо сплюнул Яков Берёза. – Сердце у тебя волчиное.
– С такой житухи станет волчиным, – взбеленился, рассвирепел Родионов. – Ты, Яшка, в мою душу грязными лапами не лезь, не растравляй зазря – зашибу! Без тебя тошно дыхать.
Максим до глубины души был потрясён рассказом Родионова. Фёдор наоборот только вызывающе ухмылялся, представляя себя на месте Лукьяна. Он лишён был всякой сентиментальности. Ему шёл уже семнадцатый год, Фёдор возмужал, окреп. На верхней губе у парня стал пробиваться первый пушок. Девки и даже молодые казачки засматривались на него и норовили затронуть на игрищах. Он тоже всё чаще обращал на них внимание, зубоскалил с соседками по вечерам. Многие девки нравились Фёдору, но больше всех – дочка попа Анфиса, по которой он сох давно. Федька из кожи лез вон, чтобы обратить на себя её внимание. Прежнее, не осознанное детское влечение к Анфисе сменилось вполне осознанной юношеской страстью. Природа требовала своё...

3
«Война!» – грозно пронеслось через год по донским станицам, и сразу же к западной границе империи потянулись с Дона окрашенные в зелёный цвет воинские эшёлоны с царскими державными орлами на стенках...
«Разродимая ты, моя сторонушка,
Ой да, не увижу же больше я тебя,
Ой да, не увижу же больше я тебя,
Ой, не увижу, голоса да не услышу», –
пели заунывными, тягучими голосами отправлявшиеся на войну казаки. Из Грушевской в Персияновку угнали всю молодёжь. Из второочередников и третьеочередников сформировали несколько маршевых сотен, которые Прохор Иванович походным порядком повёл в Новочеркасск. С третьеочередниками забрали крёстного Сёмки Топоркова, Ерофея Лоскутова, Ванькиного дядьку Мирона Вязова. В пехоту пошли отец Васьки Дубова, громовский батрак Михаил, и сын станичного казначея Фомы Костя Будяков.
Тем временем безрукий хорунжий Платон со вторым помощником атамана купеческим сыном Ковалёвым спешно собирали по станице новую команду призывников в приготовительный разряд для того, чтобы по первому требованию начальства отправить в действующую армию. Фёдор Громов, приехавший к правлению с Колькой Медведевым, получил решительный отказ (до службы ему оставался ещё год). Кольку Медведева взяли. Вместе с ним в команду попали Кузьма Лопатин, Тимоха Крутогоров, сын хорунжего Платона Мигулинова Сашка.
Фёдор затосковал и чтобы как-нибудь развеяться решил съездить на охоту. Куда-нибудь подальше от станицы, в степь, прочь от надоедливой человеческой суеты. Сняв со стены старую казачью шашку, с которой ещё покойный дед ходил против турка, закинув за спину дробовик, Федька собрал своё войско: закадычного Сёмку Топоркова, Ваньку Вязова, поповского сына Митьку Луня, Илью Астапова и ещё человек пять сверстников со своей улицы. Вооружившись кто охотничьим ружьём, кто старенькой берданкой, а кто и самодельным луком со стрелами выступили в полдень после обеда.
– Я атаман Войска Донского Стенька Разин веду вас, удальцы-молодцы, громить поганых персиян-нехристей, – разглагольствовал, скаля зубы, Фёдор и подталкивал ехавшего рядом Сёмку Топоркова. – Ты, Сёмка, отныне будешь не Сёмка, а мой верный есаул Серёга Кривой, так и запомни.
– Га-га-га-га – Кривой, вот потеха, казаки, – чуть не упал от смеха с коня ехавший позади Митька Лунь. – Теперь ему осталось токмо фонарь под глаз подсветить, чтоб и впрямь окривел.
– А ты, Митька, – грозно взглянул на него Фёдор, – будешь прозываться есаул Васька Ус.
– Да какой же он вус, ежели у него рожа, как пасхальное яйцо, гладкая! – засмеялись вокруг казачата.
– Так, теперь ты, Ванька Вязов, – повернул лукавое лицо к другу Федька. – Выбирай, Ванька, кем хочешь быть: братом моим Фролкой, али же персиянской царевной, которую я, то бишь Стенька Разин, под Астраханью в Волгу кинул?
– Во, царевной нехай будет, – оживился, захохотал обидевшийся было за Кривого Сёмка Топорков, – и все по очереди спать с им станем.
– А ну повтори, что ты сказал, морда? – рванул к нему коня Вязов, замахнулся плетённой из кожи нагайкой.
Их быстро разняли. Ванька, надувшись, отъехал от Топоркова. Сердито бросил сквозь зубы Фёдору:
– Ты так больше не шуткуй, Федька, не то не погляжу, что ты у нас Стенька Разин... А для царевны лучше всего брательник бы твой подошёл, Макся. Вот он точно не казак, а красна-девица.
Балагуря, с шутками и смехом, переправились по мелководью на левый берег неширокой в этом месте речки Тузловки. Оказались в голой, продуваемой всеми ветрами степи, с гиком рванули коней в галоп. Скакали долго, пока не приморились кони. Оснатовились у степного кургана, поросшего седым ковылём. Кое-кто спрыгнул на землю, блаженно вытянулся в траве, другие взялись за бутылки с водой, прихваченные из дому.
– Гляди, гляди, Федька! – указал вдруг Топорков на парившего невдалеке большого степного орла.
Орёл, усмотрев видно что-то на земле, камнем стал падать вниз, прижав к бокам крылья. Схватил какого-то пушистого, трепыхавшегося зверька и вновь расправил огромные, похожие на женские веера, крылья.
– А ну-ка я его шугану! – Фёдор, стегнув коня плёткой, помчался наперерез набиравшему высоту стервятнику. На ходу сдёрнул из-за спины дробовик, бросил поводья на луку седла, попридержал ногами коня, прицелился насколько позволяла скорость и выстрелил. Орёл, выронив из когтистых лап добычу, перевернулся в воздухе и стал падать. Однако, у самой земли вновь расправил крылья и стал медленно и трудно набирать высоту. Видно было, как алел кровью его правый бок. Подоспевший Фёдор спешился, тщательно прицелился в раненую птицу и вновь нажал на курок. Крылатого хищника слегка подбросило от меткого попадания, во все стороны полетели перья. Фёдор, ведя в поводу коня, пошёл к месту падения степного стервятника. Через минуту, стоя в густо заляпанной кровью траве, он с интересом разглядывал распростёртое у его ног бездыханное тело огромной хищной птицы. Затем выхватил из ножен дедову шашку, ловко взмахнул ею и вмиг отсёк орлу гордую, клювастую голову, похожую на горбоносого кавказского горца.
Когда подскакали визжащие от восторга казачата, Федька победно потрясал в воздухе окровавленной мёртвой головой орла. Размахнувшись, швырнул её в Митьку Луня.
– Держи, Ус, девок на посиделках пужать!
– Э-э, атаман, к чему мне такой трофей, – лукаво заулыбался Митька и, поймав на лету голову, кинул её Ваньке Вязову...
Заночевали здесь же, в степи, у подножия насыпанного в незапамятные времена кургана. Федька достал из сумы самогонку, которую теперь, после введения в империи сухого закона в связи с начавшейся войной, гнали почти в каждом станичном дворе. Выпили, как и полагается в таких случаях, за скорейшую победу над басурманами, за удачную завтрашнюю охоту. Все были в норме, только Ванька Вязов малость перебрал, полез зачем-то ночью на коня, свалился и вывихнул ногу. В станицу вернулись только к вечеру следующего дня – усталые, но довольные. Привезли несколько подстреленных в степи зайцев и дрофу, больше никакой дичи им не попалось. Да, честно говоря, и охотники были они неважные.
После этого в степь «на гульбу», как называл подобные поездки Фёдор, выходили почти каждую неделю, под выходные. Обрезав у старой слепой кобылы половину хвоста, Фёдор прикрутил его к длинному шесту, – смастерил бунчук своего войска. Илюху Астапова назначил бунчужным. На берегу Тузловки из куги да из привезённых из станицы жердей соорудили «казачий городок».
– Шалаши будут прозываться куренями, – объяснял казачатам Фёдор, – место в центре городка – майданом. Здеся будем решать свои казачьи дела, и пороть провинившихся.
И пороли. Филька Медведев, младший брат Федькиного дружка Кольки, подрался однажды с казачком-соседом из-за ржавого, выкопанного в Пятибратовом кургане, старинного турецкого ятагана. Федька спешно собрал на круг своё лихое войско и повелел выпороть обоих.
Придумкам Фёдора не было границ. Однажды зимой решили отправиться в поход «за зипунами». Замотав башлыками лица, выехали под вечер в степь по направлению Донского Колоса Замятиных. Миновали имение и часа через два добрались до ростовской дороги, тянувшейся вдоль Дона на Новочеркасск. Перестрели двух, ехавших в санях-розвальнях мужиков и бабу, угрожая шашками, содрали с них старенькие, побитые молью кожушки... Прохору Ивановичу потом долго пришлось улаживать это дело, объясняя в Новочеркасске, в канцелярии окружного атамана, что не грабёж это был на большой дороге, а невинная пацанячья забава.
Так шло время. Наступил 1915 год и снова угнали на войну молодых, вошедших в призывной возраст, казаков. Из Грушевки ушли сын кузнеца Кузьма Лопатин, старший сын безрукого хорунжего Платона Сашка Мигулинов, Колька Медведев.
Федькино войско, позабросив весёлую гульбу и лихие походы «за зипунами», в полном составе перешло под команду рыжеусого дядьки Платона. Федька был на седьмом небе от радости, – теперь-то он настоящий казак и скоро пойдёт воевать за веру, царя и отечество! Из кожи лез вон парень, стараясь во всём угодить старому служаке-хорунжему, и безрукий Платон его отметил. Стал Федька среди своей пацанвы командиром взвода. Митька Лунь скептически похлопал его по плечу.
– Эко тебя, великий атаман, в должности понизили. Потеха. Из атаманов – в урядники!
Но Федька не обращал на него внимания, слишком уж серьёзной стороной оборачивалась жизнь, чтобы продолжать забавляться детскими играми. Совсем повзрослел парень. По-новому стал смотреть и на девок, особенно на поповскую Анфису, сестру непутёвого зубоскала Митьки. Та продолжала решительно избегать Фёдора. Последнее время, перед уходом на действительную, за ней приударял Гришка Закладнов и, говорили, не без успеха. Федька злился на Гришку, ревновал, и сейчас решил наверстать упущенное. Каково же было его удивление, когда застал как-то Фёдор на игрищах Анфису со своим братцем Максимом. Они ворковали, как голуби, не обращая на Федьку ни малейшего внимания, словно это было пустое место. Ванька Вязов, всюду неотступно сопровождавший своего атамана, не мог в тот вечер его успокоить, а подвернувшийся под горячую руку Митька Лунь чуть не схлопотал доброго тумака за свою очередную шуточку.
Дома Федька отвёл брата на гумно и без обиняков потребовал отступиться от Анфисы... Разнимал их вышедший попроведать быков Прохор Иванович. Разнимал так, что ажнак вожжи свистели и жалобно взвизгивали после каждого удара, словно оплакивая бедные ребячьи спины.
Весна, между тем, набирала силу и вместе с ней набирали силу станичные бесшабашные игрища. Вскоре доигрался Илья Астапов и, оказавшись в безвыходном положении, женился на забрюхатевшей от него Лизке Терёхиной. Да и многие призывники Федькиного возраста обзавелись жёнами, много свадеб сыграли по станице этой, первой военной зимой. Сам Федька, плюнув на Анфису, сдружился с Митькой Лунём. Тот куролесил по станице в своё удовольствие, прослыл ухарем-парнем и, по слухам, крутил любовь даже с жалмерками. Сёмка Топорков от Митьки не отставал и признался как-то друзьям по большому секрету, что переспал с женой Пантелея Некрасова Ефросиньей. Только Ванька Вязов, тихий и стеснительный по натуре парень, остался в стороне от этого нового увлечения товарищей. Младше их на год с лишком, он единственный из всего Федькиного войска не попал в команду безрукого хорунжего Платона и сильно тосковал в одиночестве. Из зависти придумывал красивые байки о геройских подвигах на фронте своего дядьки, третьеочередника Мирона Вязова, и по вечерам рассказывал их Фёдькиному войску, вернувшемуся после очередной утомительной муштровки на станичном плацу. Врал, что дядька его уже почитай ахвицер, как купеческий сын Ковалёв; что грудь у дядьки Мирона вся в крестах и медалях; что скоро возвернётся он домой и непременно станет станичным атаманом. Ребята над ним посмеивались и почти ничему не верили, но к лету Мирон Вязов и впрямь заявился в Грушевскую. Пришёл он, правда, без правой руки и без единого креста или медали. В тот же день к вечеру его видели вдрызг пьяного в грязной, зловонной канаве, куда бабы ссыпали золу из печек и выплёскивали ночные нечистоты.
– Вот тебе и герой, – с жалостью глянул на бедного Ваньку Фёдор Громов.
Тот не знал куда девать глаза от стыда, и под улюлюкающие возгласы приятелей убежал с посиделок.
Однажды Федька решился на отчаянный шаг и в первое же воскресенье ошарашил семью неожиданным заявлением:
– Батя, маманя, сосватайте мне Анфису Луней, не то ни на ком больше никогда не женюсь, право слово!
Прохор Иванович рассмеялся в густую, тёмно-русую бороду, затем, сердито сплюнув под ноги, выругался:
– Доигрался, добегался по игрищам, кобель непутёвый. Сознавайся: набил девке брюхо?
Мать растерянно всплеснула руками. Федька обиделся, порозовел от смущения.
– Скажешь тоже, батя... Не трогал я её. По-хорошему хочу, как другие...
Послали за кумом, станичным атаманом Ермоловым, просить совета. Тот пришёл и огорошил их печальным известием:
– Завтра всем призывникам надлежит срочным порядком выступить в Персияновские казачьи лагеря.
Федькино сватовство не состоялось.
В лагеря, после принятия в станице присяги, тронулись всем своим старым «разинским войском»: Семён Топорков, Митька Лунь, Илюха Астапов, Филька Медведев, да ещё прибившийся недавно к ним сын батрака Лукьяна, Петька Родионов. Коня и всё казачье снаряжение справили ему из станичных общественных фондов, так как денег у Родионовых сроду никогда не водилось, да и сам Лукьян вот уж лет десять как жил бобылём в покосившейся саманной хатёнке у самого берега реки Тузловки.
По прибытии в лагеря всем призывникам первым делом устроили тщательный строевой смотр. Выстроив казаков в две шеренги, куча щеголеватых тыловых офицеров до мелочей проверила и перетряхнула всё снаряжение, обсмотрела, ощупала, как девок в дешёвом городском борделе, коней. Многих призывников из-за малейшего недостатка отправили назад по станицам и хуторам, забраковали уйму коней и после обедни погнали на медкомиссию. Как ни старался Фёдор браво выпячивать грудь и приподниматься на цыпочки, чтобы бородатые дядьки-врачи оценили его физические данные и направили служить в казачью гвардию, где вот уже больше полугода ломал службу дружок Колька Медведев, из этого ничего не вышло. В гвардию, как и следовало ожидать, определили Колькиного брата Филиппа. Федька Громов до того разозлился, что тут же, на медкомиссии, обозвал всех врачей мужиками-лапотниками и москалями, за что его прямо из кабинета под конвоем свели на гауптвахту.
Узнав об этом, Прохор Иванович только досадливо крякнул и сердито взглянул на хлопотавшую по хозяйству Матрёну Степановну.
– Всё-то ты непутёвых, недоделанных каких-то производишь. Максим, дурачок, книжки цельными днями читает. Федька, бес чёртов, – по шалавам станичным всё приударял, да по садам чужим шастал... А ты мне девок двух ещё принесла: радуйся, Прохор, глядючи на них, на девок-то!..
– Чем тебе дочери-то не угодили? – с упрёком взглянула на него супруга.
– Цыть, дурья башка, и говорить про то не моги, – застучал по полу ногами, обутыми в чувяки, Прохор Иванович. – Ишь ты чего удумала, девок нарожала, как скажи ты, кошка, али крольчиха, а мне – радуйся... А ведомо ли тебе, старая, что на девку нам никто землицы лишней-то не нарежет, потому как земельный пай токмо на казака царём-батюшкой даётся, во каков глас! Потому что казак есть защитник отечества и верный оплот престолу, а девка, – тьфу ты пропасть, – обуза на шее у хозяина и больше ничего. Корми её, холи, наряжай, а она выскочит посля замуж и даже фамилии родительской у ней не останется. Разве это дело?..
Между тем, время в Персияновских лагерях пролетело одним днём, так что Фёдор не успел опомниться, как вновь через несколько месяцев очутился дома. Его перевели в строевой разряд. О сватовстве не могло уже быть и речи – в станице со дня на день ждали приказа о новой мобилизации, готовились, гнали впрок самогонку. И приказ пришёл. Как его не ждали, – пришёл неожиданно, свалился как первый снег на голову.
Весь день и всю ночь гуляли вчера Громовы. Изрядно накачавшийся первачом и домашним виноградным вином Фёдор отправился к Анфисе. Там поначалу поругался с попадьёй, потом с Митькой Лунём, даже за грудки схватили друг друга, но вовремя подоспевшая Анфиса увела разбушевавшегося Фёдора на улицу. Что произошло после Федька уже не помнил, кажется, он сначала полез целоваться, потом стал бить Анфису... В общем, сам чёрт не разберёт, что там вчера было по пьяной лавочке.
Всё это было вчера, а сегодня, тоскливо перебирая поводья, едет Фёдор вместе со своими сверстниками на сборный пункт в город Новочеркасск, столицу Всевеликого Войска Донского. Оттуда повезут их прямой дорогой на фронт. Вот и отгулял ты, Фёдор «великий атаман» Стенька Разин, свою промелькнувшую, как сон, юность. Может, и впрямь станешь ты великим атаманом, грозой для врагов казачества, а может быть, – прахом падёшь где-нибудь на чужбине. А может, ни то, ни другое – кто его знает. Да и не думает Фёдор о будущем: что будет, то и будет. О прошлом одолевают невесёлые мысли, об Анфисе болит душа и стонет жалобно сердце. Только сейчас вдруг с такой отчётливой ясностью понял, что любит девку. Любит своей первой, необузданной, юношеской любовью.

4
На землю медленно опускался вечер. По обширному, кое-где изрытому воронками, полю гуляла пурга, наметая большие, почти в человеческий рост, сугробы. Поле с одной и с другой стороны оканчивалось провалами полуразвалившихся земляных окопов. Перед окопами были протянуты по две линии ржавой колючей проволоки. Изредка глубокую тишину, царившую на поле, прорезали ленивые винтовочные выстрелы, казалось, для того только и производимые, чтобы напомнить кому-то, что место это называется фронтом.
На одном конце поля, в окопах и в землянках ютились собранные сюда со всей Австро-Венгрии люди, одетые в грязно-синие шинели, в тяжёлых металлических шлемах на головах. Вооружённые винтовками и пулемётами, они вынуждены были стрелять в противоположную сторону поля, где в таких же осыпавшихся от беспрерывных осенних обстрелов окопах и землянках ютились русские люди. Их тоже собрали по всей бескрайней Российской империи, одели в шинели и вооружили винтовками, повелев убивать людей на другой стороне поля.
И австрийцы и русские стреляли из своих окопов друг в друга и часто убивали неприятелей, то есть таких же точно людей, как и они сами. Не убивать здесь было просто нельзя. Хоть выстрелы и производились, зачастую, куда попало, наугад, – они всё-таки достигали иногда своей цели и попадали в кого-нибудь из людей, так как собрано их было здесь очень много.
Убитых людей, которые назывались солдатами, либо в зависимости от рода войск, – гренадёрами, егерями, артиллеристами, гусарами или драгунами, – сейчас же вычёркивали из полковых списков и отсылали домой коротенькие записочки. В них трафаретно говорилось, что такой-то и такой-то, такого-то числа сего года, у такого-то населённого пункта геройски погиб за веру, царя и отечество.
И потом, когда эту казённую бумажку получала семья убитого солдата, начинались истерики, плачь, проклятия в адрес погубивших кормильца германцев, и под конец – поминки покойника. Это всё и называлось войной...
На фронте с октября пятнадцатого года царило глубокое затишье, изредка прерываемое с австрийской стороны двадцатиминутной артиллерийской пальбой да ленивой пулемётной и винтовочной трескотнёй. Зима загнала солдат враждующих армий по тёплым землянкам, наступило своеобразное зимнее перемирие.
Сильно подрывала боевой дух казаков такая нудная позиционная война. Особенно после ожесточённых летних рубок, в которых 7-й кадровый (первоочередной) Донской казачий атамана Денисова полк, где служили в основном грушевцы и казаки прилегающих низовских станиц, понёс ощутимые потери в людях и конском составе. Пополненный на скорую руку прибывшими с Дона казаками, полк занял позиции на одном из участков огромного, почти четырёхсоткилометрового Юго-Западного фронта, близ Каменец-Подольского. Коней отогнали в тылы, казаков посадили в окопы заместо пехоты.
В одной из землянок на этом заснеженном поле находился казак станицы Грушевской Фёдор Громов, призванный не так давно на действительную военную службу. Тесная землянка отапливалась небольшой железной печуркой, прозванной впоследствии, в годы Гражданской войны, «буржуйкой». Люди, или как называли их по роду войск и социальному положению, – казаки сидели и лежали на нарах в ожидании вечерней поверки. На нарах располагались, конечно, не все обитатели землянки, а только старослужащие или казаки старших призывных возрастов. Молодые занимались всевозможными хозяйственными делами. Одни подбрасывали дрова в печку и выгребали из неё золу, другие мели рассыпающимися старыми вениками земляной пол помещёния, третьи прислуживали самим старослужащим казакам: чистили им сапоги и шинели, давили вшей в нижних рубахах, а то и зашивали разорванные шаровары.
Фёдор Громов, сходив по приказу одного из старослужащих казаков за снегом, растапливал его в котелке на печке, чтобы была горячая вода для бритья и умывания. Пока выдалась свободная минута, он решил черкнуть домой пару строк (благо был, не в пример многим станичникам, грамотен и даже писал письма домой доброй половине своего взвода). Достав из кармана новой шинели огрызок карандаша, а из вещмешка – бумагу, Фёдор пристроился здесь же, у печки, тщательно выводя каждую букву.
К нему подсел, кутаясь в шинель, приятель и земляк Семён Топорков, заговорил, с сожалением глядя на его занятие:
– Опять письмо сочиняешь, Федька? Небось, снова Анфисе своей?.. Зазря стараешься, брат, не нашего она поля ягода! Благородная! Папаша в духовном звании как-никак! Да и вообще... – Топорков неопределённо повертел в воздухе пятернёю. – Не нравилась она мне никогда что-то... Какая-то она не таковская девка. Вроде как не настоящая.
– Сам ты, Сёмка, не настоящий! Отстань, не мешай, – отмахнулся от него Громов.
У входа в землянку на корточках примостился Митька Лунь. Он разобрал свою винтовку и чистил теперь её, протирая части тряпочкой, смоченной в ружейном масле. Рядом с ним стояло ещё несколько винтовок, принадлежавших старослужащим казакам.
– А ну, дай помогу, Митька! – предложил ему свои услуги Топорков. Он уже окончил уборку помещёния и теперь боялся, как бы его не заставили делать что-нибудь ещё, а тем более выходить из землянки на улицу. Потому он и напросился своей охотой помогать Луню. Чистить в тёплом помещёнии винтовки было одно удовольствие.
– Казак Топорков, подойтить до меня! – окликнул его вдруг из дальнего угла землянки грушевец Пантелей Некрасов.
– Чего изволите, господин взводный урядник? – уныло промямлил в ответ Сёмка, в душе посылая Некрасову сто чертей в печёнку.
– Приказую, казак Топорков, так как по всему видать – ты дела себе не сыщешь, поступить в полное распоряжение дневального Родионова. – Некрасов от прилива начальственной спеси кашлянул, расправил рукой усы, громко высморкался на пол. – Наколоть дров, подмести помещёние, навести порядок, чтоб всё блестело мне, как не знаю что, – и тому подобное. Проверю самолично.
Старослужащий грушевец Иван Ушаков, лежавший на нарах в грязных, нечищеных сапогах, рассмеялся.
– Эх ма, ну и Пантюха, начальник задрипанный... А забыл, как самого попервах гоняли? Скулья-то до сих пор, небось, болят от вахмистровских зуботычин.
– А ну-ка, Ушаков, слезь с койки сейчас жа, – грозно взглянул на него Некрасов.
– Да не койка энто – нары, – продолжал улыбаться Иван Ушаков.
– Слазь, тебе говорят, да сапоги мигом почисть, чай в императорской армии обретаешься, а не в кабаке! – Взвизгнул от бешенства Некрасов. – Распустилися тута в окопах нагад, – я вам покажу весёлую жисть!
– Во гиныда какой. Пёс... – тронул за рукав своего соседа, казака из хутора Каменнобродского Никиту Грачёва, старослужащий калмык Санчар Каляев.
– Выслуживается, – тихо проронил в ответ Никита Грачёв.
Вошёл, отряхиваясь от снега, взводный вахмистр Миронов. Никита Грачёв, бывший дежурным по взводу, опрометью бросился с докладом:
– Господин вахмистр, во время вашего отсутствия во взводе происшествий не случилося. Докладует дежурный по взводу младший урядник Грачёв.
– Вольно, – устало махнул на него рукой Миронов. – Да не тянися ты так, Грачёв, сколько можно было гутарить. Не высока я шишка на ровном месте. – Затем повернулся к Некрасову и ещё одному уряднику, уроженцу станицы Родионово-Несветайской, прибывшему недавно с последним пополнением из госпиталя. – Берите пять человек и собирайтеся в наряд по сотне, я с остальными – на конюшню.
Фёдор с досадой сунул недописанное письмо в карман гимнастёрки и стал поспешно натягивать на себя снаряжение.
Полковые конюшни находились верстах в трёх от позиций, в разбитой и опустошённой войной гуцульской деревушке. Не успели казаки пройти и половины пути, как позади, на позициях, загремели частые орудийные разрывы: австро-венгерская артиллерия начала свой всегдашний, планомерный обстрел русских окопов. Наши пушки как всегда помалкивали, артиллеристы берегли заряды, которых катастрофически не хватало для серьёзного дела.
– Подвезло, земляк, с коновязями-то, – подмигнул бодро топающему рядом Фёдору косоглазый Илья Астапов. – В самый раз сейчас тамо бой зачинается, а мы переждём в деревушке.
Последние его слова заглушил грохот разорвавшегося неподалёку снаряда. Казаки дружно повалились в глубокий снег, зарылись в него чуть ли не с головами.
– Ты гляди, как садит! – с опаской покосился по сторонам Сёмка Топорков и зябко передёрнул плечами.
Встали, отряхиваясь и чертыхаясь, посылая австриякам и их матушкам всякие нелестные интимные штучки. Вновь потянулись редкой цепочкой по всхолмлённому полю. Перевалив через невысокий бугор, углубились в лощину, кое-где поросшую негустым лесом. Позади, на позициях, стали яростно строчить пулемёты, словно пришивая к омертвевшему полю убегающее в бесконечное небытиё время.
На следующий день, вернувшись из наряда по коновязям, застали в землянке покойника: грушевец Иван Ушаков был наповал убит во время вчерашнего обстрела осколком крупнокалиберного немецкого снаряда, которые русские солдаты в шутку прозвали «чемоданами». Ещё троих взводных казаков, получивших ранения, на первой подвернувшейся санитарной двуколке отвезли в тыловой лазарет.

5
Вот уже второй год гремели на западных и южных рубежах Российской империи свои и чужие орудия, унося десятки тысяч жизней. Германия, не сумевшая осуществить свой план молниеносной войны и вынужденная теперь сражаться на два фронта, стояла на грани неминуемой катастрофы, если какое-нибудь чудо небесное не выведет вдруг из войны одного из её противников: западного, либо восточного. На чудо, впрочем, надежды было мало, – германский генеральный штаб предпочитал иметь дело с реальными, а не мистическими вещами. Заметно сдавала и плохо подготовленная к войне Россия. Приходили в упадок промышленность и сельское хозяйство, росло недовольство народа. Николай II, поставив под ружьё двадцатимиллионную армию, требовал от своих генералов победы, но победы, увы, не было. Несмотря на русскую доблесть, армия не смогла одолеть немцев в Восточной Пруссии, не удержалась в отбитой у австро-венгров Галиции. В октябре пятнадцатого года, отдав немцам и австрийцам Галицию, Польшу, Литву, часть Белоруссии и Латвии, потрёпанные в летних сражениях российские войска закрепились фронтом по линии Рига – Двинск – Барановичи – Пинск – Дубно.
Не сидели сложа руки и внутренние враги России, заинтересованные в скорейшем её развале и поражении в войне. Прежде всего, это были франко-масоны, а также всевозможные лево-радикальные политические партии типа большевиков, анархистов и социалистов-революционеров. Они распускали всевозможные грязные сплетни и поклёпы относительно высшего командования армии, якобы подкупленного немцами, а также – царской семьи и её ближайшего окружения, пытаясь очернить всё самое святое. И добились в этом деле немалых успехов. В народе и армии стали поговаривать о предательстве генералов. Всплыла версия о германских шпионах, будто бы засевших в Ставке и передававших все военные планы русских кайзеру Вильгельму. Уверяли, что даже жена Николая II, императрица Александра Фёдоровна, немка по происхождению, поддерживает тайную связь с германским генеральным штабом. Особенно мощный шквал клеветы, наветов, злобных домыслов и лживых газетных пасквилей обрушился на знаменитого старца, крестьянина села Покровского, Григория Распутина, бывшего бельмом в глазу для всякого рода злопыхателей и тайных врагов России. Вот что писала одна петроградская бульварная газетёнка незадолго до предательского убийства в доме Юсупова великого старца: «Сильно подрывает авторитет царской власти и так называемый «друг» императрицы, её тайный любовник, авантюрист и сектант Гришка Распутин. Имеются неопровержимые фаты, свидетельствующие о том, что Распутин развратил и царских дочерей. Это – загадочная и, воистину, демоническая личность. Внушив империтрице Александре Фёдоровне, что только он сможет исцелить своими молитвами страдающего неизлечимой болезнью гемофилией (несвёртываемостью крови) её сына, царевича Алексея, Распутин приобрёл немалое влияние при дворе и, в конце концов, стал вмешиваться даже в российскую государственную политику. Его советы по вопросам управления страной воспринимались императором Николаем II как указания свыше. Таким образом, Распутин имел возможность назначать и смещать министров, губернаторов, командующих фронтами, оказывать влияние на ход военных операций, и на все дела государства. Сибирский конокрад, пьяница и развратник, состоящий, по слухам, в секте хлыстов, Гришка Распутин уверял царствующую чету, что будто бы только он является опорой пошатнувшейся династии Романовых. «С моей смертью падёт российский престол!» – не раз патетически заявлял Распутин»...
В придворных, дворянских кругах скрытым нарывом зрело глухое недовольство всесильным временщиком. Сформировалась оппозиция во главе с великим князем Дмитрием Павловичем и родственником царя, молодым князем Юсуповым, которая считала, что близость Распутина компрометирует императорскую семью, подрывает в народе и армии авторитет царя Николая II и даже грозит гибелью монархии.
Царь на придворные интриги смотрел сквозь пальцы и, оставив переименованный с началом войны в Пётроград бывший Санкт-Петербург, укатил в Могилёв, в Ставку верховного главнокомандующего, которым сам и являлся после смещёния в августе 1915 года с этого поста великого князя Николая Николаевича. Царь бредил войной и победой, но война, а наипаче победа прежде всего нуждалась в людях и боевой технике, в боеприпасах и обмундировании, в продовольствии и фураже для конского состава, в медикаментах и во многом другом. Люди были, их каждый день эшёлонами гнали к фронту изо всех уголков необъятной Российской империи, но нечем было их вооружать. Как ни напрягала силы вся российская промышленность, она давала ежемесячно только со¬рок тысяч винтовок, тогда как для всё возрастающих нужд армии требовалось шестьдесят. Остро не хватало медикаментов, снарядов, продовольствия. Прибывающие на передовую свежие пополнения зачастую шли в атаку с саперными лопатками в руках, добывая винтовки у неприятеля. Вместо снарядов и патронов на прифронтовых станциях сгружались порой гробы и ящики с Георгиевскими крестами, награждать отличившихся в боях героев. В тылу, в интендантских ведомствах, вовсю процветало мошенничество и казнокрадство. Заводчики за взятки сбывали армия партии сапог из некачественной кожи с подошвами, которые отваливались при первом дожде, и гнилое, годами валявшееся на складах, сукно. Империя неумолимо приближалась к своему позорному, заранее предопределенному историей краху. Назревал всемирным апокалипсис.

6
В Грушевской забрали всех, кто ещё мало-мальски годился к строевой службе. Ушли запасники и весь молодняк, в том числе и Ванька Вязов с Игнатом Ушаковым, двоюродный брат которого недавно погиб в Галиции. Пошёл на войну, заложив в аренду богатеям свой казачий земельный пай, и конюх Лукьян Родионов, числившийся в запасе. Стал было выбиваться он перед войной из нужды, блудный сын Петька вернулся в отчий дом от чужих людей, у которых батрачил с самого детства, да что толку. Забрали сына на службу, добро хоть на казённый кошт. Теперь вот и самому в путь-дорожку отправляться, пропади оно пропадом хозяйство энто...
Много ходило по станице всяческих слухов о судьбе Лукьяна Родионова. Пришлый был он казак, не грушевский. Говорили, что не ужились Родионовы в своей старообрядческой станице Глазуновской, изгнал их оттуда станичный сбор, чуть не лишив казачьего звания, за лютую ссору со станичным атаманом. Раскольничьей веры придерживались Родионовы: два брата почти одногодки, сестра Надька да отец с матерью. Крестились, как и полагается по старинному, дониконовскому обряду, – двумя перстами, православных икон в хате не держали, в церковь, естественно, не ходили. В стороне, на отшибе обосновались они в Грушевской, в так называемой Новосёловке. Так и жили, ни с кем не общаясь, ничему не радуясь, пока не разразилась Русско-Японская война. Средний, Лукьян, успел уже к этому времени ожениться. Старшего угнали в Маньчжурию, а вслед за тем пришла в их дом и первая беда. Поехал как-то отец, Гордей Николаевич, в Новочеркасск на базар, да так и не вернулся. Нашли его в степной балке с проломленным черепом, без лошадей, повозки, денег. Погоревали, поплакали Родионовы, да что поделаешь: продал Лукьян последних быков и ушёл на действительную, а вернулся – к пустому порогу. Всхлипывая, рассказывала жена, что расстреляли в Маньчжурии его старшего брата Макея за покушение на жизнь офицера. Мать умерла от горя, земельный надел брата отобрали в станичное пользование, а сестра Надька выскочила, позабросив их, замуж за Мирошку Вязова.
В тот же день Лукьян, напившись с горя, страшно избил жену. С той поры и пошёл он по станичным богатеям, батрачил, свое хозяйство не вёл. Жену бил почти каждый день, вымещая на ней, беззащитной и безответной, лютую злобу на неудачную, незаладившуюся судьбину. В конце концов, его самого как-то здорово изувечили её братья и увезли сестрёнку домой, в соседний хутор Каменнобродский. Так и остался Лукьян один на один со своим горем, да ещё с малолетним сынишкой Петькой на руках...
Подчистую выгребли этой весной в Грушевке спасавшихся ещё правдами и неправдами от армии станичников. Взяли даже купеческого сынка, сотника Ковалёва. Прохор Иванович Громов стал первым помощником атамана. Вторым помощником, по согласованию с канцелярией окружного атамана, был назначен безрукий хорунжий Платон Мигулинов. Также из Новочеркасска был прислан следить за порядком огромный, усатый жандармский ротмистр, дядька Терентий, которого, за его пышные, торчащие во все стороны, кайзеровские усы, местные мальчишки метко прозвали «Тараканом Таракановичем». В семье Громовых зимой случилось знаменательное событие – вышла замуж средняя дочь Прохора Ивановича, Зоя. Сосватали её состоятельные казаки из соседнего хутора Каменнобродского, Бойчевские. Жениха звали Иван – видный казак, и не только у себя на хуторе, но и в станице. Тем более, что отец его, Леонтий Афанасьевич, единственный из всех казаков, имел в Грушевке паровую мельницу.
Сразу после ухода вновь мобилизованных грушевцев в Новочеркасск, атаман Дмитрий Ермолов засадил военного писаря Николу Фролова за составление новых списков входивших в призывной возраст молодых казаков.
– Моего-то Максима не записуй, куманёк, – робко подал голос, заглянувший в канцелярию Прохор Иванович.
– Почто так? – устремил на него недоумевающий взгляд Ермолов. – Хворый он у тебя, чи что?
– Да нет, Дмитрий Кузьмич, – нерешительно помялся Громов. – Вишъ ты какое дело-то... Тут кобыла разрешиться должна вскорости, не ровен час нонче ночью, – покараулить надоть, а тут Максим в Новочеркасск рвётся, удержу нет. Да и Матрёна-то, кума твоя, все ухи мне прожужжала: отправь, ды отправь!.. Хочу я, в обчем, Дмитрий Кузьмич, сынка-то свово в Новочеркасское казачье юнкерское училище определить. Учиться он дюже хочет, да и Анфиса Луней тамо, в Новочеркасске обучается, в женском епархиальном училище. Невеста его, значится… В общем, не обессудь, кум, помоги, чем сможешь.
– Чем же я тебе, Прохор, помогу? – развел руками атаман Epмолов. – Связи есть, правда, в Новочеркасске, да что толку. Энто дело, разумею, немалых затрат потребует...
– Уважь, Дмитрий Кузьмич, – запел, масляно улыбаясь, Прохор Иванович, – на деньги не поскуплюся, отблагодарю!.. Да рази ж я сам, когда б такое удумал, – казака от фронту отбивать, ан – баба, язви её в душу. Сладу с ней нету, с окаянной, хоть из хаты сбегай куда глаза глядят от её языка поганого. Чистое помело...
В первых числах мая, распрощавшись с родными и c верным дружком Васькой Дубовым, Максим уехал с отцом в Новочеркасск, поступать в юнкерское училище.

7
Вода в реке была теплая, так что плыть в ней было одно удовольствие. Казаки налегке, в одних шароварах и гимнастерках, подбирались к вражескому берегу. От глаз немецких дозорных их скрывала густая ночная темень. Чуть поодаль плыла лодка, в которой лежало оружие и снаряжение. В лодке на веслах сидел земляк Фёдора Громова, молодой казак Письменков. На корме, с наганом в руке, примостился командир разведгруппы, младший урядник Грачёв.
Неслышно скользя по воде, восемь разведчиков уже приближались к густо заросшему камышом берегу неширокой реки. Где-то далеко левее, с немецкой стороны вдруг с шипением взвилась в небо осветительная ракета. Затем ещё две, все красного цвета. Гулко и протяжно пророкотала пулемётная очередь. Немцы постоянно вели по ночам беспокоящий огонь, не давая спать русским. В ответ начали бить из винтовок с нашего берега. Это пехотинцы соседнего полка завязывали перестрелку с противником, чтобы отвлечь его внимание от разведчиков.
Те уже достигли немецкого берега и, быстро разобрав из лодки оружие, по одиночке скрывались в камышах. Младший урядник Грачёв тихо отдавал приказания. Фёдор Громов вместе со своим приятелем Сёмкой Топорковым, стараясь не шуметь, пробирались сквозь густые камышовые заросли. Выйдя на чистое место, залегли, прислушиваясь к звукам фронтовой ночи.
Вслед за немецкими пулемётами, по-сабачьи, резко и злобно тявкнула несколько раз гаубичная батарея. Через пару минут обстрел так же неожиданно, как и начался – прекратился. Всё стихло. Разведчиков не заметили. Затаившийся рядом с Фёдором Топорков дрожал всем телом – то ли от страха, то ли от холода. Он так громко стучал зубами, что казалось – стук этот слышен на немецких позициях.
– Тихо ты, – еле справляясь с дрожью своего собственного тела, сердито зашипел на односума Громов. Он сам не мог понять: откуда взялась эта трясучка?
Впереди маячила поросшая низким кустарником и травой возвышенность. По знаку Грачёва туда змеей заюлил, вжимаясь в траву, калмык Каляев. Через несколько минут он так же бесшумно возвратился к притаившимся возле камышей разведчикам.
– Нарад. Пулэмёта... Пилахой дела,  сапсем пилахой! – коверкая русский язык, доложил он Грачёву.
– Ползём вдоль берега, да тихо токмо, сосунковое племя, чаканом не шебуршите, – подал тот еле слышную команду и вслед за калмыком пополз в сторону от опасного места.
По брюхо в воде подобрались к неглубокой промоине в илистом береге. Тут снова откуда-то слева взвились, освещая всё вокруг, неприятельские ракеты. Опять затарахтели пулемёты и защёлкали предрассветными соловьями винтовочные выстрелы. Вслушиваясь в глухое шлёпанье по воде, – как будто бьют плёткой, – близких пулемётных, очередей, разведчики вжимались в землю. Затем, когда вновь всё на время утихомирилось, по рыхлой, влажной промоине подобрались к спутанному комку ржавой колючей проволоки. Один из каза¬ков ножницами по металлу ловко перерезал её в нескольких местах и разведчики по одному благополучно преодолели препятствие.
– Возвращаемся к тому дозору, с тылу их сподручнее будет брать, – приказл Никита Грачёв.
Оставив у проделанного в колючке лаза Петьку Родионова, разведчики выбрались из промоины наверх и поползли к холму. Здесь снова переждали ракеты и выстрелы, по-видимому, нервничавших немцев. Причём в этот раз ударили и с холма, к которому подбирались казаки. Окружив немецкий дозор с трёх сторон, уже хотели кинуться на них
всем скопом, как вдруг услышали в темноте звук шагов и приглушённую нерусскую речь. К германцам шла смена.
– Каляев, Громов, Топорков – вперёд! – коротко приказал Никита Грачёв. – Языка взять непременно. Каляев за старшего. Мы вас здесь, на высотке, подождём. Прикроем, ежели что.
– Пропали! – тоскливо заныл Сёмка Топорков.
Санчар Каляев ткнул его кулаком в бок и, вынув из-за голенища сапога кинжал, повернулся лицом к подходящим. Казаков скрывал негустой, колючий кустарник, об ветки которого Фёдор Громов, проползая, в кровь исцарапал лицо и руки. Немцев было трое. Они ни о чём не подозревали до самой последней минуты, пока калмык Каляев, резко вскочив на ноги, не метнул свой кинжал в ближайшего вражеского солдата. Хватая руками воздух, немец со стоном повалился на своего товарища, шедшего следом. Санчар, как рысь, прыгнул на другого противника. На помощь калмыку подоспели двое разведчиков, завязалась яростная борьба. Рослый, широкоплечий немец, по-видимому, офицер или унтер, отпихнул навалившееся на него тело мёртвого солдата, с руганью на своём языке схватился за кобуру. Сёмка Топорков, блюдя строгий приказ Грачёва не стрелять, c разгона саданул немца прикладом по островерхой каске, но, споткнувшись о валявшегося под ногами мертвеца, запахал мордой землю. Немец, удержав равновесие, выхватил-таки «браунинг», но Фёдор Громов ловким ударом ноги вышиб у врага оружие и, вцепившись ему в горло, повалил на землю. Противник оказался не из слабаков, к тому же ему удалось достать нож. В ту же минуту Федькину правую руку как огнём обожгла острая боль, и казак поневоле ослабил мёртвую хватку на шее у немца. Истекая кровью и забрызгивая ею пыхтящее и сопящее лицо противника, Фёдор сумел-таки отвести от себя второй страшный удар ножа, нацеленный прямо ему в сердце. К нему на выручку подоспел Сёмка Топорков. Выбив у немца нож, он во второй раз грохнул его прикладом по каске. Немец обмяк, и теперь уже казакам без особого труда удалось скрутить ему руки. Каляев так же покончил со своим противником и, тяжело отдуваясь, шарил в темноте по телу первого убитого немца, искал кинжал.
В это время на холме, где должны были находиться остальные разведчики, звонко хлопнул предательский винтовочный выстрел. Подхватив пленного офицера, Фёдор Громов с Топорковым бойко рванули к высотке, за ними, так и не разыскав кинжала, – Санчар Каляев.
– Взяли? – радостно встретил их у подножия холма, на вершине которого перед тем
располагался немецкий наблюдательный пост, Никита Грачёв. – Вы где шляетесь?.. Тоже пленный? Офицер? Молодцы! Быстрее уходам.
–А с энтим, что будем робить? – вопросительно взглянул на младшего урядника грушевец Илья Астапов. У ног его стонал и корчился от невыносимой боли молодой казак из Кривянской Савельев, тяжело раненный при захвате вражеской высоты.
– К чёрту, всё одно до своих не дотянем! – матерно выругался Никита Грачёв и вскинул винтовку, целясь в голову истекающего кровью Савельева.
– Ты чё, господин урядник, белены объелся? – заслонил раненного товарища другой кривянец, казак довоенного призыва. Обратился к молодёжи: – А ну-ка, куга зелёная, подмогни мне кто-небудь.
Вдвоем с Астаповым они подхватили Савельева за руки, осторожно понесли к берегу речки. С боку, со стороны растревоженных германских позиций, злобно защёлкали выстрелы, вновь взвились слепящие осветительные ракеты.
– Заметили, гады, – не своим голосом взвыл трусоватый паникер Сёмка Топорков и, оставив пленного офицера, первый побежал к проволочному заграждению, отделявшему разведчиков от воды.
Как бы подгоняя его, сзади ударила длинная пулемётная очередь. Старослужащий кривянец, тащивший вместе с Ильёй Астаповым раненого Савельева, не добежав чуть-чуть до берега, рухнул, запрокидываясь, навзничь. Астапов бросил Савельева и налегке рванул к лодке, маячившей поблизости в камышах. Среди разведчиков поднялась паника. Позабыв про взятого на холме, во вражеском дозорном окопе, пленного немецкого солдата, гурьбой кинулись к реке. У самой воды младший урядник Грачёв хватился пленного, послал за ним Митьку Луня. Кругом уже всё грохотало от беспорядочной винтовочной и пулемётной пальбы.
Земля вздрагивала от частых орудийных залпов. Митька Лунь, естественно, не нашёл нигде пленного и вернулся не солоно хлебавши.
– Куда, молокососы? Порубаю! – по-звериному ревел, стоявший по пояс в воде, Никита Грачёв, но казаки его не слушали и спасались, кто как может.
По реке с гулом ударил снаряд, вздыбив вверх огромные массы воды. Младший урядник Грачёв понял, что командовать бесполезно, операция сорвалась, плюнул на всё и, не оглядываясь, нырнул в поднятые взрывом волны. Лишь Фёдор, не смотря на раненую руку, продолжал тащить своего пленного офицера.
– Брось дуру валять, парень, пропадёшь не за хрен собачий! – крикнул, обгоняя его, земляк Петька Родионов. Он на ходу сбрасывал сапоги, фуражку, гимнастёрку. Закинув за спину винтовку, налегке поплыл к своему берегу.
Фёдор, держа раненой рукой за шиворот пленного немца, плыл, широко загребая здоровой, левой рукой. Помогал себе, ногами. Пленный также плыл по собачьи, взбивая позади себя воду: руки ему Фёдор так и не развязал. Он плыл и искал глазами лодку, в которой оставался молодой казак, грушевец Письменков, но того нигде не было. Все остальные разведчики намного опередили Громова, и уже почти достигли русского берега. Берег дымился от густо хлеставших по нему с вражеской стороны пулемётных очередей, вода у береговой кромки вздымалась фонтанами. Там ранило выходившего из воды Илью Астапова, вовремя подоспевший Митька Лунь выволок его на сухое, не дав захлебнуться.
В ответ по немцам лениво постреливали наши пулемёты, но пушки помалкивали. На батареях, даже в преддверии большого летнего наступления русской армии, как всегда было в обрез снарядов. С немецкой же стороны через реку нёсся огненный ураган, кромсая и перемалывая в который раз позиции многострадальной царицы полей, русской матушки-пехоты. Река буквально шипела от булькавших повсюду в воду раскалённых осколков, а Фёдор, не обращая внимания на их смертоносное соседство, плыл и плыл, как заведённый, как бесчувственный робот, поставленный на автопилот. Он знал, что должен, непременно должен доплыть и дотащить до берега проклятого, невыносимо тяжёлого «языка». Он знал, что осколки и пули ему не страшны, как будто он был заговоренный, и боялся лишь одного: что не хватит сил в единственной руке, которой загребал воду, или схватит судорога окостеневшие от напряжения ноги. Пленный, понимая, что от этого зависит и его собственная жизнь, – как мог помогал ему и что-то мычал по-своему, захлебываясь речной водой. Наверное, просил, чтобы Громов развязал ему руки. Но Фёдор его не понимал и отупело продолжал сжимать за шиворот раненой, кровоточащей в воде рукой, которую, правда, успел на берегу наспех перевязать Сёмка Топорков.
Топорков одним из первых достиг своего берега, прибежал в расположение полка и сообщил, что Фёдор Громов взял в плен немецкого офицера. Под прикрытием пулемётов, казаки спустили в воду две лодки, отчалили от берега, и вскоре подобрали изнемогающего от усталости, полумёртвого от потери крови Громова и здорово наглотавшегося воды германца. Пленного тут же, едва дав очухаться, увезли в штаб корпуса, Фёдора отправили в лазарет.
С неделю провалявшись на больничной койке, он, весёлый и отдохнувший, вернулся в свой полк. Побаливала ещё, правда, задетая ножом рука, но рана затянулась крепко. Боясь отстать от своих, Громов досрочно попросился на выписку. Мест в прифронтовом, забитом ранеными, лазарете катастрофически не хватало, и его не удерживали. 7-й Донской казачий атамана Денисова полк, входивший в это время в состав второй сводной казачьей дивизии, стоял в тылу расположения русских войск, нацеленных на занятую австро-венграми Вольку Галузийскую. По всем приметам вскорости должно было начаться большое наступление русских армий, и казаков готовили к прорыву.
В полку Фёдора с распростертыми объятиями встретил Пантелей Некрасов.
– Ну и молодчина же ты, Громов, приволок-таки ахвицера! К награде тебя представляють, сотенный сказывал. И очередной воинский чин дадут, жди.
– Да что уж там, не за ради чинов с наградами старался, – смутился Фёдор Громов, ликуя в то же время в душе от такой перспективы. Ещё никто из станичников его возраста не получал Георгиевского креста.
Фёдор даже простил на радостях Сёмку Топоркова, оставившего его на вражеском берегу одного с пленным немцем.
Зубоскал Митька Лунь не удержался подковырнуть Фёдора и здесь. Он многозначительно подмигнул Петьке Родионову, как бы приглашая в соучастники задуманного комедийного действа, и шутовски начал:
– Плавал наш грека через реку за сто вёрст киселя лаптем хлебать, думал выловить дырявым неводом златую рыбку-Анфиску, ан она ему от ворот поворот показала. Грека с досады и выловил из реки гер¬манского офицера. На безрыбье и рак рыба. А златая рыбка-Анфиска пущай другим достаётся. Брату Максиму, например...
– Не бреши чего не знаешь, кобель! – взъерепенился зло Фёдор, но Митька на него не обиделся. С него всё – как с гуся вода.
Между тем, о предстоящем наступлении говорили уже в открытую. Грушевцы ездили в ближайшие сёла, где расквартировались многочисленные казачьи полки, искать родственников и знакомых, да заодно и разжиться у селян табачком и горилкой. Узнавали последние армейские новости у обозников и интендантов. Все говорили о скором прорыве в Галиции войск Юго-Западного фронта под командованием генерала Брусилова.
Но как его ни ждали, наступление началось неожиданно. Стянутые отовсюду многочисленные русские батареи в ночь на 2 июня открыли страшную канонаду, громя и перемалывая расположения австро-венгерских войск. Под утро второй сводной казачьей дивизии был отдан приказ атаковать противника в направлении села Волька Галузийская. Брошенный в лоб пластунский казачий полк ещё не добежал до первых, размётанных артиллерией, проволочных заграждений, как на правом фланге в обход села уже пошла конная лава. Она устремилась в широкую брещь, проделанную во вражеских позициях пехотным полком, закрепившимся во второй линии автрийской обороны.
Фёдор Громов захмелел от бешеной скачки. Рот сам собой ощерился в диком, видно, по наследству доставшемся от степняков-кочевников крике. Сжимая правой рукой древко тяжёлой, неудобной пики, Громов оглядывался на скачущих по соседству друзей-односумов и видел на их разгорячённых атакой лицах такой же первобытный, звериный восторг. Сажен через триста в казачьих рядах стали рваться снаряды. С воем и матюками полетели на землю передние всадники, скошенные метким огнём вдруг внезапно ожившей вражеской пулемётной точки. Вот, вывалившись из седла, кувыркнулся под ноги коню вахмистр Миронов, вот сразу трое вместе с лошадьми запахали головами землю, подрезанные, как бритвой, длинной пулемётной строчкой.
– Вперёд! Вперёд, братцы! Ги-ги-ги-ги, – как ополоумевший орал впереди строя Пантелей Некрасов и, рубя шашкой упругий воздух, перемахнул на всём скаку первую линию проваленных арт-огнём проволочных заграждений. Пули, как шмели, жужжали вокруг его головы.
Фёдор, стараясь не отстать, понукал и понукал своего взмыленного Чёрта. Казаку чем-то горячим обжгло щеку. «Пуля», – мысленно похолодел Громов, и тут же другая – сбила с головы фуражку. Краем глаза Фёдор успел заметить, как полетел вместе с конём на землю Пётр Родионов и, низко пригнувшись в седле, стал всматриваться в стремительно приближавшиеся опустевшие австрийские окопы. Их начисто вымели, атаковавшие первую линию австрийской обороны, русские пехотинцы. Весь окоп был завален мёртвыми телами неприятельских и русских солдат, застывших в страшных, неестественных позах. Миновав вторую линию обороны противника, где засели наши пехотинцы, казаки вырвались на оперативный простор. Впереди всё поле было усеяно улепётывавшими в село австрийцами. Казаки группами и поодиночке догоняли их, с остервенением рубили на скаку, как соломенные чучела на учениях, и ехали дальше.
Фёдор Громов стал выбирать себе цель. Безусый, худощавый вражеский солдат в металлическом, как у германцев, шлеме обернувшись, выстрелил в него со страха и, отбросив тяжёлую винтовку и сбросив ранец, побежал дальше. «Мимо!» – возликовало, вырываясь из груди наружу, сжавшееся было в жёсткий комок, всё Федькино существо. Ткнув несильно пикой в спину бегущего впереди австрийца, он выпустил её из рук, перемахнул через упавшее тело, выхватил на ходу шашку.
Враг бежал, в ужасе бросая оружие, почти не сопротивляясь. Фёдор вместе с казаками рубил улепётывающего в панике противника направо и налево. Настигнув толстого, во все лопатки несшегося австрийца в помятом, грязно-синем обмундировании, Фёдор со зверской гримасой взмахнул шашкой, но та, от неловкого удара, едва коснувшись головы бегущего в глубокой металлической каске, похожей на шлем средневекового рыцаря-крестоносца, дико взвизгнула и с силой отлетела в сторону, неглубоко полоснув по крупу Федькиного коня. Благо рука Громова была продета в темляк, не то не видать бы ему шашки как своих ушей. Федькин конь Чёрт, громко заржав от боли, испуганно скакнул вбок, из под стесанной кожи вытекла струйка крови.
– Кто ж руку в темляк продевает, куга зелёная? – вынырнул из-за его спины Никита Грачёв и, нагнав обливающегося кровищей, словно недорезанный кабан, Федькиного австрийца, мастерски с потягом руба¬нул по шее. – Учись, аника-воин, как надоть!..
Федьку, при виде покатившейся по земле, как кочан капусты, головы австрийца, чуть не стошнило, но он, пересилив себя, сдержался...
Заняв Вольку Галузийскую, погнали обезумевшего от ужаса врага до самой реки Серет и только там, напоровшись под небольшим хуторком на яростный заградительный огонь австрийских пулемётов, остановились. Пока подоспевшие пластуны и пехотинцы вели вялую перестрелку с уже начинавшим окапываться на новых рубежах противником, казачьи конные полки, подтягиваясь и приводя себя в порядок, готовились к продолжению наступления.
– А слышь, односумы, – как всегда скалился среди своих никогда не унывающий Митька Лунь, – речка-то энта та самая, где мы загодя чуть богу души не отдали в поиске. И прозывается-то она, друзьяки мои, по чудному: Серет, – во как.
– Стало быть, обсерутся на ей австрияки, – поддакнул земляку Сёмка Топорков.
Фёдор Громов, отослав в тыл с обозниками раненого во время атаки коня, направился по приказу командира сотни в пулемётный взвод. Здесь уже позевывал на одной из лёгких повозок тоже обезлошадевший Пётр Родионов.
– Вот и заделались мы с тобой пластунами, земляк Петька, – поприветствовал одностаничника Громов.
Командир пулемётчиков, сухощавый, неряшливо одетый сотник определил было его вместо погибшего второго номера к пулемёту, но Громов, решительно мотнув головой, отказался и пристроился рядом с Петром Родионовым, положив на колени винтовку.
– Буду добывать себе конягу, господин сотник, твоя швейная машинка мне не по нраву. Ну её к лешему!
Родионов невесело хихикнул. С грустью вспомнил своего убитого в бою скакуна, справленного на станичные казённые средства.
Вскоре грушевцы были уже в новой переделке. Навстречу рванувшейся в атаку казачьей лаве вынырнула из-за гуцульского хуторка густая толпа нарядно разодетых венгерских гусар. Пулемётный взвод на рысях заскочив во фланг мадьярам, быстро сгрузил «максимы» и открыл кинжальный огонь, отрезав мадьярам путь к отступлению, чем здорово помог атакующим казачьим полкам. Фёдор с Родионовым, выловив себе по коню, которые косяками носились, потеряв всадников, по искорёженному артиллерией и миномётами полю битвы, пустились на розыски своей сотни.

8
Летом в Грушевскую из госпиталя заявился Григорий Закладнов. Сильно прихрамывая на правую ногу, он тщетно пытался скрыть от посторонних глаз этот свой изъян, полученный на фронте. Но как ни старался Закладнов идти ровнее, выходило ещё хуже. Он напоминал пьяного, который хочет прикинуться трезвым и от этого ещё сильнее подчеркивает своё нетрезвое состояние. Григорий шёл и клял в душе эту войну, германцев с австрияками, да и своих, русских генералов, пославших его в Галицию, где так некстати приголубил его осколок австрийского снаряда. В двадцать с небольшим лет – хромой калека! Гришка ненавидел войну.
Повстречался, как всегда уже под мухой, бывший однополчанин безрукий Мирон Вязов.
– Ба, Гришуха! Откель будешь, брат? – обрадовался встрече Мирон.
Закладнов оглядел нескладную фигуру Вязова, задержался взглядом на пустом рукаве рубахи, засунутом за пояс косоворотки, и на сердце у него отлегло. Знать, не он один покалеченный вернулся с войны в станицу. Прихлопнул больной ногой о землю.
– Всё, дядька Мирон, я как и ты под чистую домой списанный. Одна нога короче другой. Отвоевались, значится... Капут по ихнему.
– Обмыть, непременно обмыть энто дело! – аж присел от восторга Вязов. – Гроши чай есть, служивай? По старой дружбе, а?.. Я сбегаю, тут недалече.
Получив от Григория деньги, Мирон быстро смотался куда-то в переулок и принёс две мутных бутылки, заткнутых бумажными пробками. Зашли в чайную Крутогорова. Гришка, не скупясь, заказывал закуску, не позабыл отвалить богатые чаевые услужливому половому. Он решил завить горе верёвочкой, забыть о фронтовых злоключениях и транжирил свои небогатые армейские сбережения, как ухарь-купец из известной песни. Когда опорожнили первую бутылку самогонки, к приятелям подсел Пантелей Ушаков, где-то уже изрядно наклюкавшийся, еле ворочавший заплетающимся языком. Ему налили и Пантелей стал пьяно бубнить, рассказывая о своём младшем сыне Игнашке-батарейце, который будто бы стрелял из пушки по самому кайзеру Вильгельму и чуть было не попал в него с третьего снаряда, который у батарейцев называется чудно: «вилка».
Потом прибежал Закладновский братишка Ванюха и стал тянуть его домой. Но пьяный уже вдрызг Григорий послал Ваньку матом и по¬лез с кулаками на какого-то дюжего казачину с дальнего края станицы, Качевани, – который когда-то, ещё до службы, якобы чем-то обидел Гришку на церковной паперти. На шум потасовки из недалёкого отсюда правления прибежали, дежурившие там, молодые казаки-сидельники и, растащив дерущихся, посадили обоих на ночь в тигулёвку.
На следующий день гражданский писарь при станичном правле¬нии Устин Никитович Закладнов вызволил своего непутёвого сына из-под ареста и сразу же поставил вопрос ребром: что думает Гришка, под чистую списанный из армии, делать дальше? Григорий только неопределённо пожал плечами и попросил у бати опохмелиться, стыдливо прикрывая огромный, полученный во вчерашней драке, синяк, бесформенным пятном расплывшийся под левым глазом.
«Женить его скореича надо, не то пропадёт!» – хором вынесли суровый приговор домашние, и писарь Устин Никитович без обиняков приступил к делу. Походив по родственникам и знакомым, он через пару недель остановил свой выбор на Топорковых.
– Ни за что, батя, так и знай, жить с Ольгой не буду! – встал на дыбки Григорий. – Сам же знаешь, небось, – есть у меня девка на примете, токмо на ней и женюсь.
– Луней что ли Анфиса, поповская дочка? – орал, захлебываясь от бешенства, Устин Никитович. – Так она, потаскушка, то с Федькой Громовым путалась, то с братцем его, Максей придурком, а зараз в Новочеркасске в епархиальной гимназии на чевой-то там учится... На людей брехать, на собак гавкать... Ольга Топорковых самая для тебя подходящая пара, а нет – уходи из хаты с глаз моих долой. Смотреть на тебя не могу, на ослушника отцовского. Запамятовал, что в священном писании сказано: почитай отца и матерь свою, дабы продлились дни твои на земле... Кому ты теперь и нужен будешь, на фронте скалеченный?
Гришка смирился. Свататься пошли на троицу. Агафья Топоркова при виде разнаряженного в пух и прах, с урядницкими лычками на погонах, Устина Никитовича боязливо всплеснула руками. Дед Степан Фомич грохнул на стол пузатую, как купчиха, запылённую бутыль первача, а Ольга, залившись ярким, стыдливым румянцем, как мышь, шмыгнула из горницы в свою спальню. Григорий, невесело вздохнув, подсел к деду Степану.
– Давай наливай что ли, дедушка, может, Бог даст, породнимся.
– Выпьем, коли такое дело, сваты дорогие, – раскупорил бутылку дед. – Негоже на тверёзую голову такую идею обстряпывать. Пропустим по махонькой... чем лошадей поют. Так, Гришка? Помню тебя ещё мальцом несмышлёным, вот такой карапуз по станице лётал, – Степан Фомич показал рукой какого роста был тогда Григорий. – Боевой был казачок, ничего не скажешь, как Федька Громовых.
Анастасия Закладнова, решившись, подступила к Топорковой.
– Так что, Агафья Макаровна, дельце у нас до тебя имеется неотложное...
За стеной в спальне, всхлипывая, прижималась к побеленной стене Ольга, с тоской вспоминая ушедшего на войну Петьку Родионова, с кем какой-нибудь год назад встречала рассветы и кочетиные праздники.
Свадьбу сыграли после сенокоса. Гришка и тут не сдержался и в церковь поехал уже навеселе, – пристрастился казак к спиртному после постылого фронта, никак тоску лютую по загубленной ни за понюх табаку здоровой молодости залить в душе не мог. За столом чокался стаканом со всеми подряд, кто только не тянул к нему руку, и под конец первого дня так наклюкался, что еле доводок ноги до спальни. Ни о какой брачной ночи, конечно, не могло быть и речи: не то что на молодую жинку, на кровать еле взобрался и тут же захрапел басовито, с присвистом, как маневровый паровоз.
Мирон Вязов, сослуживец Григория, тоже большой любитель заглянуть в бутылку, орудовал своей единственной рукой не хуже остальных станичных выпивох и стаканы с синюшной, огневой самогонкой ко рту подносил исправно. Сидевшему рядом Прохору Ивановичу Громову, Федькиному отцу, в перерывах между обильными возлияниями, пытался рассказывать о каком-то Перемышле, который он якобы самолично забирал у треклятого австрияка, и о многом другом, что приключилось с ним на полях сражений. В конце концов Мирона, чуть ли не взвалив на плечи, уволокла домой жена Надежда. Сама она самогонки не пила, старинных казачьих песен за свадебным столом не спевала, с бабами не сплетничала и даже мало что ела. Казалось, что она только для того и пришла на развесёлую эту свадьбу, чтобы оттащить на себе, как мучной куль, пьяного вдрызг Мирона.
Нe в пример своему старшему брату Лукьяну Родионову, строго придерживалась Надежда старообрадческой веры, переданной ей помершими родителями. Даже во время великих всенародных гулянок не притрагивалась она к спиртному, на улице показывалась редко и, ни с кем не здороваясь, скользила чёрной тенью вдоль плетней, плотно закутавшись до самых глаз шалью. Раз в год ездила куда-то на Чир, в раскольничью обитель, и детей за собой таскала, приучая к своей вере. Так и прозвали её в станице «Полипонкой», а заодно и мужа Мирона – «Полипонышем»...

9
Между тем, подходила уборка тяжело колосящихся, золотистых хлебов. Прохор Иванович Громов днями не вылезал со двора, с батраком Васькой Дубовым приводя в порядок амбары под зерно. Затем свёз кузнецу для ремонта старенькую, заржавленную во многих местах травокосу и в последних числах июля выехал в поле.
Хлеба стояли в этом году не густо, почти так же как в прошлом, неурожайном пятнадцатом году. Отчасти, причиной этому была засуха, а в основном, – война, оторвавшая от земли казаков-хлеборобов. Поля обрабатывались из рук вон плохо, а то и вовсе не засевались некоторыми, отчаявшимися во всём семьями, в которых всех мужиков поголовно угнали на фронт. Сеяли только для себя. Да и то сказать, – зачем сейчас нужен был лишний хлебушек, если правительство с началом войны запретило вывоз сельскохозяйственных продуктов за пределы Области Войска Донского. Плохо было и с инвентарём, да и вообще, – с промышленными товарами: с началом войны куда-то вдруг всё исчезло, лавки позакрывались. Даже подковы или гвозди можно было достать только за пределами области.
– И куды энто всё подевалося? – в недоумении покачивали седыми головами старики на завалинках. – Как будто корова языком слизала. И так кажин раз. Как войнa, – так и пустеют лавки.
– На оборону перешла, промышленность, – объяснял любознательным станичникам учитель грушевского министерского училища Олег Куприянов. – Заводчикам сейчас выгоднее выпускать патроны со снарядами, чем, к примеру, сковородки да чугунки, потому как идёт война и армия постоянно нуждается в боеприпасах, обмундировке, оружии. Толстосумы большие деньжищи на народной беде наживают. Не зря ведь говорится: кому война, а кому мать родная!
Беднело состоятельное низовое казачество с началом войны, разорялось. Не все, конечно. Богатеи, наоборот, пользуясь моментом, спешили урвать, что только можно. Не зевал и Прохор Иванович Громов: ещё осенью взял он в аренду на горе, за кладбищем, несколько паёв доброй землицы у ушедших на фронт станичников. Зимой, в февральскую бескормицу, почти за бесценок прикупил две пары  работящих быков, пару коровёнок с телятами, да хорошего строевого коня. Весной у разорившихся семей приобрёл две сеялки, ещё исправных, плуг да травокоску. Помимо двенадцати десятин озимых, посеял Прохор Иванович ещё десятин пятнадцать яровых, да пять десятин ржи, да овса, да проса. Посадил десятину арбузов, десятину подсолнухов да кукурузы. Огород на приусадебном участке засадил картошкой, помидорами, огурцами, синенькими и ещё всякой всячиной. На огороде полновластной хозяйкой-распорядительницей была Матрёна, днями копаясь в грядках с батрачкой Дарьей Берёзой. Её мужик Яков, по уши влезший в долги к Прохору Ивановичу, дневал и зоревал на обширном Громовском подворье.
Нa y6opкy нанял Прохор Иванович пятерых хохлов-косарей, да двух соседских баб задолжниц привлёк. Сам с работниками вкалывал в полe от зари до зари, – рубаха до утра от пота просыхать не успевала. К концу уборки она буквально свалилась с его плеч лохмотьями, истлев от пота и соли. Матрёна Степановна, управлявшаяся с младшими детьми по дому, испуганно всплеснула руками, взглянув на мужа.
– Ой, Прохор, ты чисто мертвяк али каторжанин какой, – одна кожа да кости. И на что оно сдалось, добро энто, в гроб за него ляжешь.
– Молчи, непутёвая, – добродушно посмеивался Прохор Иванович, посадив на колени младшего сынишку, сорванца Егорку, которого любил едва ли не сильнее воевавшего на фронте Фёдора. – Я ещё не такое отчебучу, попомни моё слово. Самого Крутогорова с нищенской сумою по миру пущу, антамабилю куплю, на базар в Новочеркасск тебя возить чтоб, как барыню. А там, глядишь, и ероплану в городе по сходной цене сторгую, про которые Федька надысь в письме прописывал. Летают которые по небу, как жуки майские... Уж дай-то срок, глупая баба, я ещё себя покажу. В шелка тебя с дочками поодеваю, на золоте жрать будете! Эх, да что там гутарить, лишь бы Бог от нас не отворотился, а я уж своего не упущу.

10
– Как-то зараз в станице? – мечтательно вздохнул во весь рост вытянувшийся под яблоней Семён Топорков. Заговорил, ни к кому конкретно не обращаясь: – Письмо вчёра получил из дому, пишут, что сестрёнку замуж отдали за Гришку Закладнова. Домой приеду – пренепременно морду разукрашу родственничку хренову. Чтоб знал... Он, слышь, пораненный из полка возвернулся. Под чистую списанный… Во жизня, браты, скоко самогонки без меня выдули, небось!
– Не тужи, земеля, и нам кое-что останется, – заржал Митька Лунь, хлопая по крутому плечу Сёмку. – Слух идёт, войне скоро конец выйдет, вон как австрияков поколошматили. Теперя до самой Вены своей сраной чесать будуть, не остановятся.
– А вдруг как убьют, Митька? – задумчиво протянул Топорков. – Елисея Евстигнеева, что у церкви жил, знаешь, небось, – на моих глазах снарядом в клочки разорвало, даже пуговицы с гим¬настерки не нашли. Шматок мозгов мне ещё на плечо шлёпнулся. Как вспомню зараз, – тошнить зачинает.
– Э, брат Сёмка, я покель помирать не собираюсь, – тряхнул кудлатой, нечёсаной головой Митька, – я ишо не всю самогонку выдул, да девок не всех обгулял. Верно, Федот? – повернулся он к лежавшему тут же Громову. – То бишь, теперя уже не Федот, а георгиевский кавалер, да ишо господин приказной впридачу. Большим ты человеком будешь, Громов, попомни моё слово. Дай руку погадаю.
– Отцепись, Митька, – пнул его слегка сапогом Фёдор, – не до зубоскальству мне зараз.
– Почто так? – Митька, подумав, многозначительно поднял палец. – Догадываюсь, станишники: небось, об Анфиске, сестрёнке моей печалуется Федот. Было у него, понимаешь, два соперника: Гришка Закладнов женился, теперя, значит, один остался, – родной его братец, Макся, который, я слышал, в Новочеркасске на офицера учится, где и Анфиса постигает премудрую науку жисти в институте благородных девиц.
– Пустобрех ты, Митька, больше никто, слухать не хочется, – сплюнул с досады Фёдор и, перевернувшись на спину, задумчиво уставился в голубое, ясное небо.
Во двор, где отдыхали казаки, въехал командир взвода подхорунжий Белов. Крикнул, спрыгивая с коня и проходя в хату:
– Эй, грушевские, там на площади полк остановился, коней поют. Так средь них земляки есть вашенские, урядник Некрасов гутарил.
– Вот те на, земляки пришли, а мы вылёживаемся! – весело загомонили казаки, вскочили на ноги и опрометью бросились к коновязи.
На площади без труда отыскали своих: возле как всегда хмурого Пантелея Некрасова толпились, покуривая цигарки, запылённые казаки маршевого полка. Тут были Лукъян Родионов, Христофор Некрасов, ещё несколько грушевцев-третьеочередников. Чуть в стороне расположилась отдельная маршевая сотня, прибывшая для пополнения поредевших казачьих частей. Здесь, среди молодёжи, крутились грушевцы Ванька Вязов, Сашка Мигулинов, Игнат Ушаков.
– Воистину говорится: гора с горой не сходится, а человек с человеком завсегда сойдётся! – широко заулыбался Лукъян Родионов при виде въезжающих на площадь казаков, среди которых был его сын.
Петька кошкой прыгнул с коня на землю, повис на шее у отца.
– Моих не встречали, земляки? С Каменного Броду мы, – спрашивал, суетливо поводя по сторонам глазами, Никита Грачёв.
Пётр Родионов торопливо расспрашивал Лукьяна, не отрывая глаз от родного лица:
– Как оно, батя, воюется?..
– Да ничего, сынок, – Лукьян кивнул на свой синий погон с жёлтыми урядницкими лычками. – Вишь, уже отличился в боях. Пожалован очередным чином за храбрость. Ты-то сам как?
– Тоже воюем. Бьём немчуру, – лаконично ответил Петька.
– Па-а ко-о-ням! – зычно загремел вдруг на площади чей-то командирский голосище.
Уставший, в мокрой от пота гимнастёрке, трубач лихо заиграл общий сбор и маршевый полк начал медленно, как змея, вытягиваться в походную колонну. Фёдор обнялся напоследок с другом детских игрищ и посиделок Ванькой Вязовым и хотел уже было отъехать в сторону от колонны, как его тронул за руку молодой, безусый казачок со светлорусым, выбившимся из-под козырька фуражки, чубом.
– Братан мой у вас в полку должон быть, Андрюха Миронов, вахмистр. Александровские мы, из-под Ростова.
– Опоздал, дружище, – сочувственно поглядел на него Фёдор. – Ранен твой брат под Волькой Галузийской. В нашем взводе служил. Отчаянный, скажу тебе, казачура.
Вскоре после отбытия маршевого полка трубачи заиграли тревогу и в 7-ом казачьем атамана Денисова полку.
– Идём на Броды, – объявил, уже успевший что-то пронюхать, проныра Митька Лунь.
Хмурый Пантелей Некрасов в сердцах обозвал его гадом и, матерно выругавшись, подал команду к выступлению из села.
– Чего лютуешь, Пантюха? Вести что ли нехорошие из станицы пришли? – спросил Никита Грачёв, выезжая вслед за ним на кривую и грязную сельскую улочку.
– Хуже и не придумаешь, – скрипнул зубами от бешенства Пантелей Некрасов. – Станичники сказывали, – зафинтилила моя жёнушка на сторону. Стерва, потаскуха ненасытная... На побывку у начальства отпрошусь, непременно прибью гадюку!
– Эт ты зазря, Пантелей, – осуждающе покачал головой Никита. – Поучить бабу, конечное дело, следовает, а чтоб до смерти прибить, – энто уже слишком. Ты вот с самого начала воюешь, почитай, уже третий год как из дому, а баба там одна, без казака. Они ведь, слышь, Пантюха, чудно так устроены, бабы энти: не могут, понимаешь, чтобы, к примеру, без мужика. Квёлые какие-то становятся, неживые... Я, бывало, как поругаюся со своей из-за пьяного деду, на пол от неё лягу и – ни ползвука. Сплю. Она туда-сюда, день мучается, второй, а на третий самолично односумов моих посзывает и – ведро самогонки на стол. Во как!
Угробив остаток дня на преодоление невесть откуда ваявшегося леса, которого почему-то не было ни на одной из офицерских карт, заночевали прямо в поле. Сидевший у костра в карауле Митька Лунь долго забавлял напарника Пётра Родионова всяческими похабными россказнями, шуточками да прибаутками потом, сразу вдруг замолчав, помрачнел и, подняв погрустневшие глаза на Родионова, тихо признался:
– Боюся я, парень... Завтра в 6ой, наверно. Убьют меня в завтрашнем бою, чует моё сердце... Австрияка я как-то срубил, до сих пор глаза его помню, а надысь сон мне привиделся. Стоит будто бы австрияк энтот в речке нашей, Тузловке, и меня до себя кличет. А в речке не вода вовсе, а кровь!..
На следующей день в первой же атаке на Броды Митька Лунь наповал был срезан пулемётной очередью и, не приходя в сознание, умер на руках Родионова.
– Вещий, видать, сон ему был, – перекрестился по-раскольничьи двумя перстами, Родионов и, бережно опустив на траву холодеющую Митькину голову, вскочил на добытую под Волькой Галузийской венгерскую лошадь.
Подорунжий Белов охрип от крика, подгоняя мечущихся под пулемётным огнём казаков. С немецкой стороны гулко били орудия, хлеща картечью по густой лаве наступающей конницы. Наша артиллерия как всегда помалкивала: не было снарядов. Не доскакав каких-нибудь двухсот аршин до вражеских, изрыгающих огонь и смерть, орудийных позиций, поставленных на прямую наводку, казачья лава смешалась и, под меткими залпами германского боевого охранения, повернула назад. Фёдор каким-то внутренним слухом скорее почувствовал, чем услышал резкий, душераздирающий свист нагоняющего его неприятельского снаряда, резко рванул коня вправо, но было уже поздно. Близкий разрыв сбросил его на землю, острая боль в пояснице, как раскалён¬ной вязальной спицей, пронзила всё тело. Он потерял сознание. Сёмка Топорков с подвернувшимся под руку калмыком Каляевым подняли бесчувственного Фёдора и, кое-как уложив поперёк седла на Сёмкиного жеребца, осторожно повезли прочь из опасного места.
Громов пришёл в себя только в санитарной двуколке, где ему наспех перевязали залитый кровью бок. В прифронтовом лазарете, дожидаясь операции, он увидел вахмистра Миронова, разгуливавшего в наброшенной на плечи шинели возле хирургической палатки. Тот очень обрадовался встрече с однополчанином, не отходил от Фёдора ни на шаг и терпеливо дожидался у входа в палатку, пока, забрызганный кровью, как мясник, хирург выковыривал из Федькиного молодого тела зазубренные осколки немецкого снаряда. Рана оказалась не тяжёлой, можно сказать, поверхностной, и Громова в тыл отправлять не стали. Вечером он уже лежал в палатке легкораненых и выздоравливающих на соседней с вахмистром Мироновым койке, которую освободил выписавшийся перед тем из лазарета пехотинец. Фёдор рассказал вахмистру о встрече с его младшим братом.
– Правда! – чуть не вскрикнул от восторга Миронов. – Живой, говоришь? Молодчина!.. Мишка это. Я как на действительную перед войной уходил, он ещё под себя мочился, а теперь гляди ты – казак! Время летит, Громов, не успеваешь оглянуться. Как птица-тройка с горы.
– Митьку Луня убило, Елисея Евстигнеева, – рассказывал о взводных новостях Фёдор. – На тебя сотенный командир на повышение рапорт подал, взвод, наверно, дадут.
– Пустое, – беззаботно махнул рукой вахмистр Миронов. – Какой из меня ахвицер? Я в гимназиях, да в кадетских корпусах не обучался, сызмальства по хозяйству бате помогал, землю пахал да виноградники окучивал. Эх, какой у нас, Федька, виноград наливается в Александровке, кабы ты знал. Мёд – не виноград! Так во рту сам по себе и тает. А вино какое из него по осени выстаивается! Чистое – как слеза. Стакан выпьешь и – с копыт долой! Во – вино какое. Э-э, да что там говорить...
Дня через три Фёдор стал присматриваться к хорошенькой сестре милосердия Татьяне Дубровиной. Как рассказывали раненые, Таня была из Москвы, из богатого купеческого семейства.
– Страсть как люблю купеческих дочек, – лукаво подмигивал соседям Громов, когда Татьяна появлялась в палатке выздоравливающих. Спустив ноги с кровати, обращался к смущённой медсестре: – Чтой-то сердце покалывает, сестричка. К чему бы энто?
– Небось, какая-нибудь хуторская зазноба вспоминает? – смеялась в ответ Татьяна. – На побывку домой заедешь, отойдёт, поди, сердце, казак.
– Не угадала, землячка, нету у меня дома зазнобы, – лукаво заулыбался в усы Фёдор, – а ежели б и была, – враз на такую как ты сменял. Больно ты мне приглянулась...
– Да ну тебя, скажешь тоже... – зарделась румянцем смущенная медсестра и, крутнув подолом длинного платья, выбежала из палатки.
– Брось ваньку валять, грушевец, – скалились по вечерам казаки, – не по твоим зубам орешек-то.
Но Фёдор не отставал от красивой медсестры и однажды поздним вечером перегородил ей дорогу за палатками.
– Ну так как, землячка, пойдём погуляем до первых кочетов по лесу, позорюем у речки?
– Отстань, чигуня, не то зашумлю, враз тебя на гауптвахту отправят, – отмахнулась от него Татьяна Дубровина. В ту же минуту почувствовала, как её тело обвили ласковые руки парня, услышала возле самого уха его горячее, прерывистое дыхание и приглушённый, волнующий шёпот:
– Не чигуня я, Танюша, а черкас. Это верхнедонских чигуней кличут, а нас, низовских, – черкасами...
– Ан по зубам орешек-то оказался, – хвастался в палатке после бурно проведёйнной ночи Фёдор Громов. – Зазря кровя проливаем, что ли? Нужно и от пирога радости хучь малый шмат отщипнуть.
– Кончать нужно генералам эту войну, – вздохнул худой пехотинец с забинтованной до самых глаз головой. – А ежели сами они не прикончат, то генералам – по шапке и – по домам. Анпиристическую, значится, войну перевернуть в гражданскую.
– Это как же тебя, братец, понимать прикажешь? – спросил, повернувшись к нему, Миронов. – Что-то мудрено толкуешь, папашка.
– А тут и понимать нечего, – сразу же оживился пехотинец. – Вот ты мне лучше скажи, казак, за что воюем?
– Как за что? Энто и дураку ведомо: за веру, царя и отечество, за что же ещё, – заученно ответил Андрей Миронов.
– Эх, за веру, говоришь? – сплюнул с досады раненый. – Кто её, веру-то православную, у нас отымал? Нахрен она сдалась кому, вера наша. Да и царь, Николашка, не шибко заслуживает, чтобы за него столько народу православного гибло. Ему, царю-то, вишь ли, агличаны с хранцузами Константинополь басурманский с проливами посулили, да Берлин с австрицкой Веной, вот он и полез в свару на ихней стороне. А вся кутерьма-то зачалась из-за какого-то принца австрицкого, которого сербы, братья наши славяне, в городе Сараеве из наганов ухлопали.
– Постой, дядя, – подсел к пехотинцу Фёдор Громов. – Откель знаешь про всё это? Царь тебе сам про Константинополь сказывал?
– При чём тут царь? – отмахнулся раненый пехотинец. – Газеты надо правильные читать, станичник, в них вся правда прописана. Потому и зовётся та газета «Правдою». Я тебе как-нибудь дам почитать... А война токмо царю с генералами и нужна, да буржуям с помещиками. Они на ней, слышь, наживаются. Толстеют, как пауки. Простому люду от войны этой сплошной разор да несчастия. Вы вот, к примеру, казаки-хлеборобы воюете, а дома бабы с детишками одни по хозяйству управляются. Так рази ж они сами землю поднимут? Да ни в жизнь! Отсюда – нехватка хлеба, а там голод. В городах вон давно уж очереди за хлебом выстраиваются. А у буржуев, купцов да кулаков деревенских хлебушка, – хоть задницей, понимаешь, ешь! Рабочие в городах от станка по двенадцать-пятнадцать часов не отходят, а получают гроши жалкие. Я, казаки, сам из рабочих, из Питера, так я всю эту систему сплуатации народа до корней вижу. Попомните моё слово: снова у нас в Расеюшке революция грянет, как в пятом году, и вас, казаков, по новой народ разгонять кинут. Токмо, сдаётся мне, и вас эта война кое-чему научит.
– Уже научила, не приведи Господь, – вздохнул какой-то казак в хрипящие лёгкие. – Жинка надысь письмо прислала: разор полный. Сначала, скотину с базу свела, потом пай мой богатеям сдала, а теперя и сама к ним батрачить пристроилась. Они, богатеи-то, от войны пооткупилися, сынков по тёплым местам попристроили и дерут с нашего брата, бедняка, три шкуры.
Фёдор Громов вспомнил своих, брата Максима, и, помрачнев, глухо выдавил: – За них жа, гадов, кровушку людскую льём, за них, шкурников, куркулей чёртовых, а они – по гимназиям тыловым...
– Да, запутанная история, – задумчиво проронил вахмистр Миронов. – Одно знаю твёрдо: не пойдут теперь казаки на усмирение, как в пятом году. Головой ручаюсь!

11
N-й Донской казачий полк, в котором служил Лукьян Родионов с частью грушевцев, в составе l-й Донской казачьей дивизии третьего конного корпуса подходил к городу Галичу. Город уже штурмовали пехотные части и казаков, даже не дав отдохнуть после утомительного марша, бросили в бой. Против них по фронту оборонялась дивизия Баварской конницы. На ближних подступах к городу две конные массы сошлись в яростной сабельной рубке.
– Не трусь, станичники, – подбадривал своих урядник Лукьян Родионов. – Второй ряд, прикрывай головных с тылу. Прорвёмся!
Он умело махал шашкой направо и налево, и дюжие баварские драгуны, как снопы, валились вокруг него. Скакавший рядом Христофор Некрасов, выбирая очередного противника в надвигающейся толпе баварцев, удобнее устраивал в руке тяжёлую пику. Мысленно он осенял себя крестным знамением, прося Бога о прощении за погубленные человеческие души. Христофор был набожен.
Прикрывавшие их со спины казаки, прибывшие с последним пополнением, среди которых были Ванька Вязов, Сашка Мигулинов, александровец Мишка Миронов и другие, – многие ещё не обстрелянные, – заметно волновались. Это была их первая сабельная атака. У Ваньки Вязова ныло под ложечкой, и, по мере приближения вражеской конницы, начинало нервно подёргивать левую бровь. «Конец!» – отрешённо подумал он, когда передний ряд казаков врезался в густую массу баварцев.
Пристроившись позади Родионова, Вязов вжался в конскую шею и принялся отчаянно отбиваться oт крутившихся повсюду вражеских кавалеристов. Он видел как Родионов, кольнув какого-то немца пикой, выпустил её из рук, перескочил через поверженного противника и, выхватив из ножен шашку, устремился на следующего врага. Ванька Вязов успел рассмотреть, как скрестились родионовская шашка и тяжёлый палаш баварца, как проскочили они по инерции мимо друг друга.
У Вязова тоже была в правой руке пика. Воодушевлённый яростной храбростью Родионова, Ванька направил пику прямо в грудь наскочившего на него сбоку немецкого драгуна и в ту же минуту, зажмурив от ужаса глаза, почувствовал, как с хрустом входит остриё пики в тёмно-синюю грудь баварца. Дальше всё напоминало кошмарный сон, после которого вскакиваешь с постели весь в холодном поту, осеняя себя крестным знамением как заведённый. От сильного рывка застрявшей в теле немца пики Ваньку сбросило на землю. Чей-то конь едва не размозжил ему голову подкованным копытом, смяв, втоптав в рыхлую почву фуражку. Вязов взвыл не своим голосом и пополз, прижимаясь к земле, в сторону. Увиливая, как ящерица, от проносящихся то тут, то там всадников, он стерёг взглядом страшные лошадиные копыта. Уворачивался. Повсюду на земле валялись трупы порубленных казаков и немецких драгун. Метались в предсмертной агонии умирающие – со страшными, колотыми и резаными, хлещущими кровищей, ранами. Сверху доносился хруст разрубаемых черепов, сопенье и дикие, нечеловеческие вопли. На Вязова мешком свалился мёртвый казак, забрызгав его своей горячей кровью. Ванька лишился чувств и так и остался лежать под мёртвым, – окровавленный, страшный, сам похожий на покойника. Вечером их обоих подобрали солдаты нашей похоронной команды: Вязова отправили в полевой лазарет, а погибшего донца похоронили в вырытой тут же, неподалеку от поля боя, братской могиле.
Штурм Галича к ночи затих, а с первыми утренними лучами возобновился с прежней силой и напором. Поутру полки третьего конного корпуса генерала Корнилова дикой монгольской ордой ворвались на окраины расцвеченного многочисленными пожарами города. Сходство с монгольской ордой корпусу придавала «Дикая» дивизия кавказских горцев, громко визжавших и улюлюкавших в пылу сражения. На узких улочках старинного гуцульского города звучала гортанная речь почти на всех языках и диалектах Северного Кавказа. Не отставали от горцев и донские казаки, как мясники, по уши забрызганные своей и вражеской кровью.
Лукьян Родионов с Некрасовым и дюжиной взводного молодняка на одном из перекрёстков перестрели две австрийские санитарные двуколки, плотно набитые ранеными, как деревянные кадки сельдями.
– Слазь! – грозно потрясая окровавленной шашкой над чубатой забубенной головой, проорал Лукьян Родионов. – На землю живо! Ферштейна, ****и?
Молоденькая, насмерть перепуганная санитарка первой спрыгнула с повозки, залепетала что-то по-своему, указывая рукой на раненых. Наверное, просила, чтобы несчастных не трогали.
– К чёрту, на землю всем! – задохнувшись от бешенства, Лукьян вдруг с потягом рубанул по голове ближайшего раненого австрийца.
– Ты что, Лукьяшка? Калеки ить они беззащитные, – кинулся к нему Христофор Некрасов. Попытался отклонить его руку, занесённую для следующего удара.
Лукьян, обернувшись, замахнулся на Некрасова.
– Уйди, мать твою разэтак! Слабонервный... Да я им за племяша, за Ваньку!..
Мишка Миронов, вскрикнув, зажал руками уши, чтобы не слышать душераздирающих воплей раненых солдат и разбойничьего свиста родионовской шашки. Мигулинов Сашка, грубо схватив за руку насмерть перепуганную австрийскую медсестру, втащил её на круп своего коня и, не давая опомниться и испугаться ещё пуще, с гиком отъехал далеко в сторону. Завернув за угол дома, молодой казачок ссадил девушку на землю и, толкнув рукой в спину, скомандовал:
– Дуй пока цела, девка! Ну давай, давай, шнеля, значится. Да вспомяни как-небудь мою доброту.
Когда он снова подъехал к повозкам, там всё уже было кончено. Кровь ручейками текла на булыжную, с пробивающейся кое-где травой, мостовую. Порубленные австрийцы в неестественных позах лежали в двуколках и на земле.
– Ну и гад же ты, дядька Лукьян, – тихо проговорил Сашка, стараясь не смотреть в ненавистное лицо Родионова.
– Двадцать плетюганов за оскорбление старшего по чину, – отдуваясь, зло выдохнул Лукьян и с силой рубанул нагайкой по голенищу запылённого хромового сапога. – Как выйдет привал, я тя научу, кугарь, как старших почитать. Лично пороть буду!..
За взятие Галича Лукьян Родионов получил Георгиевский крест третьей степени, а ещё через некоторое время – чин старшего урядника. Сашку Мигулинова он, как обещал, – всё-таки выпорол, подговорив старослужащих казаков. С той поры зятаил парень на Лукьяна лютую злобу, даже подумывал пустить ему как-нибудь в атаке пулю в затылок, да всё не выпадало подходящего случая.
После взятия Галича наступательный пыл русских полков стал заметно ослабевать. Подходили к концу боеприпасы, приотстали тылы и обозы с продовольствием и фуражом. Где-то к середине августа Юго-Западный фронт полностью стабилизировался. Русские войска так и не смогли дойти до Львова и Перемышля, как было намечено по первоначальному плану командующим фронтом генералом Брусиловым. Обескровленную и разбитую австро-венгерскую армию спасли переброшенные из-под Вердена «железные» немецкие части. Снова потянулась вялая позиционная война. Казаков снова загнали в окопы.

12
Посеяв озимые, Прохор Иванович Громов поехал в Новочеркасск к Максиму, да заодно по базару порыскать намеревался, прикупить кое-чего по хозяйству, да пшеницы чуток продать. Тронулись засветло с Аникеем Вязовым и стариком Некрасовым, звонарем, героем Русско-Турецкой войны 1877 года, на скрипучей подводе Громова. Аникей Вязов всю дорогу вздыхал и, крестясь, вспоминал о погибшем недавно внуке, Иване.
– За отцом своим, сердешный, отправился, царство им обоим небесное.
– Война, – скорбно проронил Прохор Иванович. – Moй Фёдор покель жив. Ранетый, писал, был, сейчас ничего, Господь Бог милует. Сказывает, – младший урядник уже.
– А мой Пантюха – вахмистр, – встрял в разговор довольный Некрасов. – Он таковский у меня, вся грудь, почитай, в царских наградах. В меня, знать, пошёл. Орёл, – дед Архип с гордостью ткнул себя прокуренным пальцем в грудь, где на чёрно-жёлтых георгиевских ленточках побрякивало с дюжину крестов и медалей. – Это мне всё за геройство в Русско-Турецкой войне царём-батюшкой высочайше пожаловано. За Тырново, за Плевну, за Шипку с Ловчей. А ещё, помнится, под городом Габров отыскал я мальчонку. Чёрный такой, глазёнки маслинами, плачет и на меня так это со страхом поглядует. Сирота, знать, казанская... Пожалел я его и привёз опосля кампании в станицу. Это значится и есть теперешний мой старший сынок Христофор. Болгарских кровей по роду-племени, а по воспитанию и  вере – казах донской, истинный хрестьянин.
– А я всё думал, что от цыганки ты его, дед, прижил, – улыбнулся одними глазами Прохор Иванович. – Историю эту впервые слухаю. Право слово, чудно.
– Чудней и быть не могёт, – услужливо поддакнул Аникей Вязов. – Виданное ли дело, – нехристя черномазого, выродка в казаки поверстали! И слухать даже противно, прости меня Господи.
– Э-э, Аникей, пустое гутаришь, – сердито закашлялся дед Архип, сплёвывая на дорогу. – Болгары нам, что ни наесть, кровные братья. Веры они, как и мы – православной, и ко всему, тоже – славяне. Помню, мы с ими на Шипке от турок оборонялись...
В Новочеркасск приехали часа через два тряской езды по разбитому, пыльному степному шляху. Первым делом навестили Максима, без труда отыскав огромное, серое здание казачьего юнкерского училища. Максим сразу же огорошил новостью:
– А у нас жандарма на прошлой неделе убили.
Потрясённый известием, Прохор Иванович спросил с заметной дрожью в голосе:
– А кто ж, Максим, убил-то? Мастеровые, небось?
– Известно кто, – шпионы немецкие, большевиками их кличут, – горячился, размахивая руками, Максим. – А ещё, люди сказывают, что скоро революция будет, и как раз замирение с германцами выйдет.
– Брехня, – отмахнулся Аникей Вязов. – Покелъ Берлин у Вильгельма не заберём, война не прикончится и революции никакой не будет. Брешут подлые люди, как кобели, а ты и наслухался.
На рынке в проезжавших мимо конных жандармов из толпы кто-то метко запустил гнилым помидором. Раздался дружный смех, язвительные шуточки. Жандарм, смахнув с рукава голубого мундира красную водянистую жижу, направил коня на толпу. Схватив саблю за рукоятку, не вынимая из ножен, рубанул ею наотмашь, не глядя, по головам толпившихся на рынке горожан.
– Вот я вам сейчас укорот дам, быдло мастеровое. Смутьяны!
– Фараон, почто людей конём топчешь? Опричник! – выкрикнул кто-то густым прокуренным басом и в жандарма полетел второй помидор, угодив прямо в его мясистую, багровую от злости физиономию.
В разных концах рынка затрещали свистки городовых, сбегавшихся на шум перепалки.
– Видали, – неприязненно кивнул на толпу Прохор Иванович, обращаясь к своим спутникам, – ничего уже не боится голь мастеровая, средь бела дня власти супротивничает. А всё через эту войну, будь она трижды неладна!
Мимо грушевцев двое дюжих усачей городовых проволокли избитого в кровь человека. Он орал благим матом и, вырываясь, норовил укусить одного из своих мучителей зa руку. Проходивший мимо Прохора Ивановича хорошо одетый господин в пенсне, с виду учитель гимназии или врач, невесть к кому обращаясь, зло процедил:
– Будет им, идиотам, девятьсот пятый год! Дождутся...
По рынку, распугивая людей, на рысях прогарцевал казачий разъезд. Было тревожно и возбуждающе весело, как бывает в преддверии скорой грозы.
На обратном пути грушевцев прихватил сильный, как из ведра, ливень. Вода потоками обрушивалась на ветхий, дырявый брезент, которым кое-как укрылись казаки. Промокшие до нитки, злые на весь белый свет, они еле дотащились по раскисшей враз грунтовке до крайних дворов Грушевской. В первой попавшейся хате попросились переждать непогоду, загнали подводу на скотный двор, под навес, сами прошли в летнюю кухню...
Только поздним вечером попал Прохор Иванович Громов к себе домой. Набегавшийся за день по улице Егорка уже cпал, младшая дочка Улита помогала матери по хозяйству.
– Посыльный надысь из правления набегал, – сообщила Матрёна Степановна, едва только Прохор Иванович переступил порог горницы. – Кум Дмитрий чтой-то тебя кликал. Какие-то важные новости, говорит. Стряслось чтой-то.
Наспех повечеряв, Прохор Иванович отправился по непролазной станичной грязи в правление. Там в этот поздний час скучало два сиденочника из отставников. Атаман Дмитрий Ермолов с распростёртыми руками встретил Прохора Ивановича.
– Беда, Прохор! Днём верхоконный из Новочеркасску прибегал, приказ окружного доставил. А в приказе том прописано, что надлежит нам собрать команду человек в сто казаков и отправить её спешным порядком в Ростов на подавление вспыхнувших там заводских и студенческих беспорядков. Вот такие-то дела наши, Громов... Собрал я, конечно, кого нашёл и под командой хорунжего Мигулинова походным маршем через Каменнобродский спровадил на Ростов. Жду дальнейших распоряжений из округа.
– В Новочеркасске тоже народ бунтует, – дослушав Ермолова, вставил Прохор Иванович. – Чтой-то будет, Дмитрий Кузьмич, как думаешь?
– А ничего. Разгонют казаки политику. В первый раз что ли? – Атаман заметно повеселел. – Помню в пятом году так же вот Ростов взволновался, на Темернике баррикадов понастроили, – бунтують. Ну а мы мастеровых – в шашки! Страсть сколько тогда политики порубали, да, видать, мало. Сейчас придётся напомнить.
– Они ить тожа не лыком шитые, – попробовал урезонить его Прохор Иванович. – Особливо хохол... Ежели, скажем, разозлится, – удержу ему нет. Чистый черкесюка! Разбойный народ эти мужики...
Дня через два вернулась посланная в Ростов команда. Безрукого хорунжего Платона привезли на повозке с прошибленной каменюкой головой. Пострадал ещё кое-кто из казаков. Гришка Закладнов, тоже ездивший на усмирение, бахвалился:
– Штук десять бунтарей самолично срубил. Как раз на углу Большой Садовой и Казанского переулку. Молодыя все, студенты...
– И впрямь порубали забастовщиков, – тяжело вздыхал, зайдя к учителю Олегу Куприянову, станичный кузнец Лопатин. – Я-то, конечнoe дело, – на дыбки, ан ничего не поделаешь. В тигулевку, говорят, загремишь за свои вражьи, бунтарские помыслы, a то и в округ, в тюрьму!.. Беда, Олег Ильич, чует моё сердце, – не к добру всё это.
Куприянов только всплеснул от досады руками.
– Слепые, тёмные, забитые люди! Опричники самодержавия!.. Эх, казачки, казачки, когда же вы поумнеете?.. Ну погоди, Денис Наумыч, вернутся с войны фронтовики, совсем другой компот выйдет. Попомни мои слова, перевернут они Дон-батюшку вверх тормашками.
Как-то вновь пришёл приказ окружного атамана собирать по станице команду. Где-то под Азовом волновались крестьянские слободы. Атаман Дмитрий Ермолов, снарядив в поиск казаков, вызвал в правление Прохора Громова.
– Принимай сотню удальцов, куманёк, снова под Азовом городом, понимаешь, бунт учинился. Нужно усмирить смутьянов, царю нашему батюшке верой-правдой послужить.
Прохор Иванович в ответ отрицательно затряс головой.
– Не обессудь, Дмитрий Кузьмич, спасибо за честь, конечно, но под Азов я идтить отказуюсь. Нездоровится что-то мне, видать, к непогоде. В спине шибко ломит.
Команду повёл сам атаман Ермолов. Мужиков утихомирили без особого труда, с песнями, с соловьиным разбойничьим посвистом, победителями вернулись в родную станицу. Впоследствии наказным атаманом по достоинству были оценены геройские действия грушевской нестроевой команды по подавлению антиправительственных беспорядков в городах Ростове-на-Дону, Нахичевани и прилегающей местности. Атаман Дмитрий Ермолов получил чин подъесаула, безрукий Платон Мигулинов – сотника. Наградили и рядовых казаков, в том числе Гришку Закладнова и военного писаря при станичном правлении Николу Фролова.
Прохора Ивановича обошли очередным чином за выслугу лет, и он загрустил, разобиделся на кума Ермолова и в тот же день пропил с досады десятку в чайной богатея Крутогорова вместе с подвернувшимся под руку Мирошкой Вязовым.

13
На позиции Юго-Западного фронта снова опустилась зима. И снова казаки дружно и горячо заговорили о замирении с немцами. Подхорунжий Андрей Миронов, командовавший теперь первым взводом и частенько наведывавшийся в землянку к грушевцам, принёс как-то раз листовку.
– Вот, станичники, здеся самая правда про войну прописана. Bсё как оно есть. По знакомству достал, у земляков. Читай, Родионов.
– Не учёный я, господин подхорунжий, – смущённо замялся Петька.
– А ну дай-ка сюда бумажку, – потянул на себя листок Никита Грачёв.
– Вслух читай, – зашумели вокруг казаки.
– Солдаты и казаки русской армии, – откашлявшись, по слогам прочитал первую строчку Никита, – вот уже третий год вас посылают на убой за чуждые вам антиресы буржуазии, помещиков, генералов и главного из всех помещиков – царя Николая II. Ваши семьи в России умирают от голода, а помещики с капиталистами гноят хлеб в подвалах и продают его втридорога. Вы кладёте свои жизни на фронте, a кучка дармоедов-империалистов наживает на ваших костях огромные прибыли от военных поставок для армии. Вас обманывают и обкрадывают на каждом шагу, вас считают бессловесным скотом и пушечным мясом, а вы, солдаты и казаки, до сих пор безропотно подставляете свои головы под пули также обманутых своими капиталистами немецких и австрийских солдат. Они такие же рабочие и крестьяне, как и вы. Вам нечего делить с ними. Солдаты и казаки, ваши истинные враги – немецкие империалисты, также как и свои, русские, развязавшие эту позорную, братоубийственную войнy. Долой царское самодержавие, превратившее Россию в огромную тюрьму народов. Солдаты и казаки, поворачивайте штыки против своих истинных врагов, российских капиталистов! Превращайте войну империалистическую в войну гражданскую. Да здравствует социалистическая революция! Мир хижинам, война дворцам! Российская социал-демократическая рабочая партия большевиков. Ульянов-Ленин.
Закончив читать воззвание, Никита Грачёв ошалело повёл по сторонам испуганными глазами.
– Ленин энту бумаженцию намалевал, значится... А гутарили, – он шпиён германский. Иуда, за тридцать тысяч марок кайзеру Вильгельму продался.
– Дура ту, Грачёв, – сердито вырвал у него листовку Андрей Миронов. – Гляди, как прописано-то, в самую что ни наесть точку: мир хижинам, война дворцам! Богатым, значит. А нам, простым казакам-хлеборобам, послабление, видно, будет по службе. Может, на казённый счет станут казаков на действительную снаряжать...
– А когда ж по домам? – придвинулся к подхорунжему Миронову Пётр Родионов. – Когда ж они там договорятся с германцами, революционеры эти?..
– У коннозаводчика Исрапилова три табуна добрых коней, – перебивая Родионова, подал голос от печки калмык Санчар Каляев, – у меня – три старых, облезлых клячи. Исрапилов не пошёл на война. Каляев воюет. Правда написана в бумажка.
– Когда жа,.. – теребил за рукав Миронова Пётр Родионов, – война когда кончится, там не прописано, в листовке этой? Царя когда скинут?
– Чудак ты, Родионов, – покачал головой Миронов. – Ничего-то ты, видать, не понял. Войну мы сами прикончить должны, и царя Николашку с трона сбросить тоже сами. Вот этими своими трудовыми руками. – Миронов для убедительности выставил вперёд заскорузлые, мозолистые, обожжённые порохом руки. – Вишь, Петро, нас тут на фронте многие тыщи в окопах гниют, а генералов да ахвицерья золотопогонного, что нас на убой гонют, – горстка малая. А узять, да и порубать их всех к чёртовой бабушке! И немцам такоже сделать, вот и конец войне, – по домам.
– Не, не можно так, Миронов, – аж замахал на него руками Никита Грачёв. – Заарестуют нас ахвицера и в Сибирь на каторгу в кандалах угонют, как уже не раз бывало. Поначалу нужно царя с престолу московского сковырнуть, а посля уж всё остальное.
Фёдор Громов, до этого безучастно дремавший на нарах, медленно поднялся и сел, расправляя помятую гимнастёрку. Презрительно взглянул на Грачёва.
– Глупости ты гутаришь, дядька Никита. Цяря Стенька Разин скинуть не смог. Посля Емелька Пугачёв с царицей Екатериной схлестнулся, – без толку. Посрубали им на Москве головы к едрёне фене. А какие казаки были? Орлы! Атаманы! Да paзи ж этот Ленин чета им? К тому же, не из казаков он, мужик какой-то воронежский, не то немец поволжский, не то жид местечковый, бес его разберёт. А царя токмо казак укоротить сможет, атаман.
– Народ царя скинет, Громов, – вновь заговорил подхорунжий Миронов, – народ дюже злой за войну сделался. Чисто сатана.
– Точно, – поддакнул прибывший в полк с последним пополнением грушевец из запасников Пантелей Ушаков. – Я, как уезжал из станицы, слыхал: Ростов опять взбунтовался, как в пятом году, понимаешь ли. Тамо ещё Платона безрукого булыжником по башке погладили. Страсти господние, да и только.
В землянку, скрипнув заиндевевшей на морозе дверью, ввалились сменившиеся с постов казаки во главе с вахмистром Пантелеем Некрасовым.
– Ох и морозец с утра!.. До костей пробрал. Эй, Петька, а ну-ка чайку мне сообрази живо, – крикнул Некрасов, отряхиваясь у входа oт пушистого, белого снега, как вата, облепившего его закутанную башлыком голову и плечи. Небрежно кинул дневальному винтовку и поясной ремень с шашкой и подсумками с запасными обоймами.
Семён Топорков, едва стащив с плеч тощую, «подбитую ветром» шинелишку, навалился на друга Фёдора Громова.
– Новость слыхал, атаман? Ваньша-то Вязов воскрес! Вот истинный Бог, не брешу. Сослуживца его в селе повстречал, говорит: живой оказался Вязов. Его поначалу за мертвяка посчитали, когда он с коня в атаке свалился. К тому же, – в кровище был весь, как кабан резаный. Он без сознания до вечеpa пролежал, а посля его похоронная команда подобрала и в тыловой госпиталь отправила. Поправляется зараз.
– Новость хучь куда... Знатная новость, – оживился сразу же Фёдор. – Держится, стало быть, ещё наше «войско».
– Живы будем, не помрём! – засмеялся в ответ Топорков.
На следующий день во время перестрелки ранило Пётра Родионова. Недавно призванный грушевец Яков Берёза завистливо провожал его до самых санитарных саней.
– Подвезло гляди-то как. С полгода чай в госпитале проваляешься. Ни тебе вшей, ни окопов, ни пуль австрийских. Что ни говори, подфартило, парень!
Некрасов, неприязненно взглянув на Якова, презрительно сплюнул.
– Снохач! Тыловая крыса... Мать бы их разэтак, всю энту слабосильную команду…
Однажды, когда заглянувший в их взвод Миронов снова завел разговор о войне, большевиках и Ленине, Пантелей Некрасов злобно окрысился.
– Ты тут мне крамолу не разводи, господин подхорунжий, не то живо управу на тебя сыщу. Не разозляй меня лучше.
– Ты что же, Пантелей, за войну до победного конца? – изумлённо глянул на него Миронов. – Аль чину моему завидуешь?
– Я присягу давал государю-императору, – ещё пуще разозлился Некрасов и ударил себя сжатым кулаком по коленке. – Давал и никогда её не порушу. А Ленина вашего, германского выродка, самолично б в распыл пустил вместе со всей его каторжной шайкой-лейкой. Нам, казакам, москали-кацапы не указ, мы сроду на тихом Дону своим умом живём и в чужом не нуждаемся. А что касаемо чинов, – так ты, Миронов, не печалуйся шибко, я ишо своё получу, дай токмо время.
– Получишь германским снарядом по башке, – съязвил Никита Грачёв.
– Разговорчики, младший урядник Грачёв! – вконец вызверился Пантелей Некрасов. – Завтра же пойдёшь на кухню в наряд, чую, – давно ты там с котлами не управлялся... А вы что рты пораззявили? – напустился он вдруг на притихший в сторонке молодняк. – Живо за дровами для печки! Приказный Громов – за старшего.
– Есть, господин вахмистр! – подчеркнуто рьяно козырнул Фёдор и, еле сдерживая на лице лукавую ухмылку, вышёл с земляками на улицу.
– Тебе, Некрасов, токмо полком командовать, а не взводом, – притворно посочувствовал Андрей Миронов. – Ан держит начальство на низах, не даёт казаку простору...
Фёдор Громов с грушевцами-односумами, вооружившись ручными пилами и топорами, направились в расположенный неподалеку от переднего края, иссечённый артобстрелом лесок. Одни стали собирать припорошенный снегом сухой валежник, другие рубили деревья, но делали это, скорее, для того, чтобы согреться, – дров достаточно было и на земле. Неожиданно с вражеской стороны яростно рявкнули пушки. Казаки уже привыкли к этим планомерным немецким артобстрелам. Заканчивались они, oбычно, хаотичной пулемётной и винтовочной трескотнёй с обеих сторон. Наши пушки на неприятельский огонь отвечали редко, – экономили снаряды, которых всегда катастрофически недоставало.
В этот раз немцы, по-видимому, затевали что-то серьёзное. На казачьих позициях трубачи заиграли «тревогу».
– Никак атака! – испуганно глянул на Фёдора Сёмка Топорков и, бросив пилу в снег, рысью побежал следом за ним к окопам. Остальные казаки проделали то же самое.
На передовой всё уже гудело от частых орудийных разрывов. Комья мёрзлой земли вперемежку со льдом и снегом веером летели во все стороны. По пчелиному жужжали над головами грушевцев разлетающиеся осколки. Сквозь густые клубы порохового, вонючего дыма, окутавшего позиции, едва просматривались ощетинившиеся штыками окопы немцев.
По боковому, в пол человеческого роста высотой, узенькому ходу сообщения Громов со своей командой быстро прошмыгнули в передовой окоп. Там творилось что-то невообразимое. Казаки, подхватив винтовки, спешно выскакивали из блиндажей и землянок. Чертыхались, путаясь в длинных подолах кавалерийских шинелей, сталкивались друг с другом, матерились.
– В цепь! В цепь, душу из вас вон, чигоманы, – ревел, подгоняя их, Пантелей Некрасов.
Размахивая револьвером, прибежал из офицерского блиндажа заспанный подхорунжий Белов, принялся метаться взад-вперёд по окопу, орать благам матом на казаков, пытаясь навести в расположении сотни мало-мальский порядок.
Пантелей Некрасов, увидев прибывших из леса грушевцев во главе с Фёдором Громовым, набросился на них с криком:
– В ружьё, мать вашу – туды!.. Разтак её и разэтак! Немцы на приступ вот-вот кинутся, а они разгуливают себе чёрт знает где, куга зелёная.
Пантелей был весь красный не то от холода, не то от злости. К тому же от него чувствительно разило сивухой. Он толкнул Фёдора к взводной землянке за оружием, ударил ещё кого-то ногой. Одуревшие от шума, Некрасовского замысловатого, с коленцами, мата, грохота вражеской артиллерии, молодые казаки-грушевцы спешно расхватали из пирамиды винтовки и рассредоточились по окопу. Заняли каждый своё место, стараясь не высовываться до конца артналёта, вжимаясь в небольшие боковые ячейки, выкопанные в окопе заблаговременно.
Пушки, между тем, вскоре смолкли, и на переднем крае наступила пугающая, тягостная тишина. Фёдор Громов боязливо приподнялся со дна ячейки, с опаской выглянул из окопа. Всё поле перед русскими проволочными заграждениями, частично разбитыми вражеской артиллерией, было усеяно наступающими молча цепями германской пехоты.
– Колбасники пошли! – вскрикнул от неожиданности Громов и позвал Некрасова. – Господин вахмистр, немцы наступают!
– Взвод, в ружьё! – зычно подал команду Пантелей Некрасов. Ему эхом откликнулись командиры других взводов. Команда по цепочке побежала в соседнюю сотню.
Казаки усеяли серошинельными телами подмёрзший за ночь земляной бруствер окопа, выставили в узкие бойницы заиндевевшие на морозе стволы трёхлинеек, выкатили из схронов тупоносые пулемёты «максимы», разогревая факелами стынущую в кожухах воду. Кое-кто, не дожидаясь, команды, принялся лениво постреливать в сторону наступающих немецких цепей. Прозвучала команда открыть огонь и выстрелы из казачьих окопов участились, постепенно слились в сплошной гул, прорезаемый то и дело длинными строчками вступвших в эту оглушительную какафонию пулемётов.
Немцы, не обращая внимания на яростный огонь оборонявшихся, продолжали также молча, 6ез крика и выстрела, накатываться на расположения русских. Только каркающим голосом подавали резкие команды на своём языке щеголеватые кайзеровские офицеры с поблёскивавшими моноклями в глазу и гибкими стеками в руках, как будто они вышли на увеселительную прогулку. Со стонами, вкрикнув, падали раненые и убитые немецкие солдаты, отчего наступающая вражеская цепь походила на гребёнку, в которой то тут, то там осыпаются зубья. Но на место упавшего солдата сейчас же становился другой и цепь двигалась без остановки, не сбавляя темпа, не колеблясь, как заведённый кем-то механизм. Создавалось впечатление, что упавшие немецкие солдаты вновь поднимаются на ноги и, как ни в чём не бывало, становятся в строй. Беззвучная атака эта давила на психику оборонявшихся, вызывала панику.
Казаки, paccтреляв обоймы по три и не видя никакого проку от этого, впали в уныние. Некоторые под шумок полезли вон из окопа. И тут, подпустив немцев на максимально возможное расстояние, по атакующим резанули с правого фланга «максимы» соседнего пехотного полка. С левого фланга ударила шрапнелью, поставленная на прямую наводку, батарея полковых трёхдюймовок. Немцы, смешавшись, дрогнули и, завернув правое и левое крылья, побежали назад, оставляя на снегу десятки убитых и раненых. Центр по инерции ещё продвинулся на несколько сот чаженей, но тут, воодушевлённые поддержкой соседей, поднажали казаки, обрушив на атакующих шквал пулемётного и винтовочного огня. Кое-кто попытался дошвырнуть до немцев гранату, но расстояние было ещё велико и гранаты разорвались вблизи проволочных заграждений, не причинив противнику никакого вреда. Но атака немцев всё равно уже захлебнулась. Центр также попятился, буквально выкашиваемый казачьими пулемётами, а вскоре и вовсе побежал, как схлынувшая с 6ерега морская волна. На заснеженном, изрытом, как оспой, многочисленными  воронками, поле боя чернели сотни трупов немецких солдат. Некоторые тела ещё шевелились, легкораненые пытались ползти в сторону немецких позиций. Казаки ловили их на мушку и безжалостно добивали.
Фёдор Громов, тщательно прицеливаясь в спину очередного вражеского солдата, услышал вдруг до тошноты отвратительный свист приближающегося немецкого тяжелого снаряда, в шутку прозванного русскими солдатами «чемоданом». Стрелявший рядом Сёмка Топорков тоже прислушался и, предостерегающе закричав, бросился ничком на дно окопа. В ту же минуту бруствер перед Громовым сотрясло от оглушительно разорвавшегося вблизи снаряда. От стенки окопа, отвалившись, рухнул огромный пласт слежавшейся мёрзлой земли, придавив скрючившегося на дне Топоркова. У Громова полыхнуло перед глазами, в нос угарно ударило тротилом, что-то острое и тонкое, как игла, пронзило колючей болью всё тело, – сверху вниз... Взрывной волной Фёдора отбросило далеко в сторону, ему показалось, что земля раскололась у него под ногами и он летит в какую-то липкую и горячую бездонную пропасть, из которой уже нет возврата. Что-то жидкое, напоминающее тёплый кисель, заливало его грязное, искажённое гримасой страдания, лицо. Громов потерял сознание и затих…


1972 – 2002


Рецензии
Понравилось. Тоже пытаюсь заняться исторической прозой. Уж очень мне это нравится. Для начала вспомнить своих предков из Белой-Калитвы, спасибо...

Александр Феликс   26.01.2020 14:34     Заявить о нарушении
И вам спасибо, Александр! Я именно этого и хотел -- воссоздать историю своих предков. Насколько это возможно, конечно.

Павел Малов-Бойчевский   01.02.2020 14:11   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.