Дизель
Мастер-переплетчик был очень старательный, ведь чтобы нечаянно погубить книгу со всеми ее мыслями и размышлениями, текстами и подтекстами, ему было достаточно лишь одного неловкого движения. Все испортить могла одна лишь неосторожная капелька клея или краски, одно неловкое движение. Но он был немец, и должное усердие, впитанное еще с молоком матери, делало все его движения точными и расчетливыми, и за всю свою жизнь он не погубил еще ни одной книги.
Бумажные листы сплетались вместе, одевались обложкой, получали, как орден, красивую надпись. В этой кропотливой работе у мастера не находилось времени, чтобы проникнуть в глубину книги, узнать ее мысли. И множество книг так и уходили от него неведомыми, и от этого сделавшимися необычайно таинственными. А руки брались уже за инструменты и за новую пачку покрытой буквами бумаги, чтобы обратить ее в еще одну книгу. Иногда глаза успевали выхватить абзац, иногда – страницу, а иногда – даже пару страниц, и мастер успевал понять, что книга интересная, но ее содержимое никогда не перельется в него.
Сын Рудольф тоже помогал отцу. Он готовил клей и краски, и родитель ему даже доверял писать серебром и золотом по обложкам. За неверные движения отпрыска он не боялся, ведь и тот тоже был немцем, а, значит, нес в себе и всю родительскую старательность. Но свободного времени у него, конечно, было больше, чем у отца, потому и прочитать он успевал тоже больше. Рудик догадывался, что где-то в мире есть уже написанная самая главная книга, из которой он узнает свою судьбу, а, может, и судьбу всего мира. Она уже обратилась в бумажную пачку, которая вот-вот должна придти к ним и обратиться в то, чем она должна в конце концов стать – в книгу. Но как не пропустить ее в суете быстрых движений рук, которые выпускают из себя готовые книжки одну за другой? Значит, надо читать каждую книгу хоть по чуть-чуть, чтобы знать – главная она или нет.
И Рудик много читал. Случалось, что «попробовав» очередную книгу он зачитывался ею, и мимо него успевало пробежать несколько десятков книг, к которым он не успевал даже прикоснуться. Это порождало тяжкие переживания и желание вернуть книжки обратно, но было уже поздно – они разошлись по заказчикам, заняли места на прилавках и в библиотеках. Ничего не оставалось, кроме как убедить самого себя в том, что в той череде книг самой главной так и не было, и снова без разбора не пробовать все подряд книги. До тех пор, пока душа не остановится на какой-нибудь из них, и Рудольф не зачитается снова.
Часто Рудольфу казалось, что написанных книг гораздо больше, чем есть в мире читателей, и многим-многим книжкам суждено остаться никогда не прочитанными. Из сочувствия писателям, которые выбросили искры своей души в непролазную тьму, он делал для них что мог – читал то по одной главке, то по две даже в неинтересных книгах. Больше все равно было не успеть.
Среди своих друзей он слыл самым начитанным и самым интересным человеком. Жорж, Франсуа, Жерар, красавица Жанна часто наведывались к ним в мастерскую, и слушали пересказы Рудольфом разных романов, полных вымышленных и реальных приключений. У них открывались от удивления рты, ведь хоть и прекрасен Париж, но в мире, оказывается, есть еще много-много других краев, населенных совсем другими людьми, которые, имея такое же устройство тела, думают и говорят совсем по-другому, и от того делаются загадочными, даже страшными. Талант рассказчика носил друзей из мира в мир, сталкивал их с новыми и новыми опасностями, кружил их в поисках чего-то, о чем они и сами не знали. Рудольф как будто умножал их жизни на сто, на тысячу, превращая каждый час общения с ним в десятки лет, прожитых в другие времена и в других местах. Непривычное для Парижа имя Рудольф детей ничуть не смущало. От того, что оно было иноземным, в нем чудилась какая-то загадка, так подходящая к множеству книжных тайн, что исходили от Рудика. И друзья шли и шли к нему – за новыми тайнами, за новыми жизнями…
Любил Рудольф и книжки, которые никогда не пересказывал своим друзьям. То были книги о технике. Понять их было нелегко, иногда над каждой страницей приходилось ломать голову. Но маленький чтец вцеплялся взглядом в каждую страницу, водил ноготком по чертежам, стараясь понять подобные заколдованному лесу нагромождения кругов и квадратов. Он чуял, что в контурах каждой машины упрятана жизнь ее создателя с ее явными и тайными помыслами, с ее надеждами и с ее неизбежным концом. Почему-то Рудольф чувствовал, будто создатели механизмов, которые давно умерли, уже знали наперед о своей смерти, но не могли рассказать о ней иначе, чем через несколько дополнительных штрихов, пару линий.
Потихоньку Рудик стал понимать, что из себя представляет паровая машина, хотя никогда ее и не видел. Его руки чуяли жар, когда он подносил их к тому месту, где должна быть топка, его ноздри вдыхали запах горячего пара, едва он приближался к месту предохранительного клапана. Машина восхищала его, он дивился изяществу ее линий, красоте связей ее частей. Часами он мог рассматривать картинки, где красовалась она, и все же всякий раз он чувствовал, что в ней что-то не так. Словно заноза застряла в мякоти подошвы перед тем, как надо пробежать решающие шаги своей жизни. Еще маленький пальчик сына переплетчика лазал по чертежу, и всякий раз указывал на котел. Вот оно, то место, где живет чужая для огня и для движения вода. За что ей оказали такое доверие, быть посредницей между огнем и водой, чтобы по дороге красть у пламени живую силу, и стремительно уносить ее прочь, тонкой струйкой в равнодушный воздух?! Нельзя ли соединить огонь и движение, сделать так, чтоб порывы пламенных струй сами превращались в него?! Может, как-нибудь запереть пламень…
О своих размышлениях про машины Рудольф никому не рассказывал. Родителям все равно было некогда о них слушать, а детей всегда интересовало что-то другое, более интересное. Да и не мог маленький Дизель толком рассказать о том, что пока лишь бродило по его душе, порождая в ней что-то размытое, что трудно было перелить в картинки, понятные для тех, кто был снаружи его тела. К тому же, хоть Рудольф и полюбил машины, ими его мир не заканчивался.
Дети подрастали, и вот уже красавица Жанна стала с любовью смотреть на Рудика, а он – на нее. Они уже гуляли под ручку по берегам Сены, сладостно зажмурясь, сливали свои уста в первом поцелуе. Мало у кого Первая Любовь была столь романтична, ведь в жизни Рудольфа она будто выплыла из многочисленных романов, которые он прочитал или не дочитал, и свершалась она в самом городе любви.
И тут на их спокойное, пропитанное ручейками книжных жизней бытие, будто с небес рухнуло что-то очень большое, тяжелое и страшное. Оно было вроде кузнечного молота, накрывшего заблудившегося муравьишку, нечаянно залезшего на наковальню. Началось все с того, что в один из дней отец Рудольфа тяжело вздохнул и сказал на особенном, «домашнем» языке их семейства (то есть – по-немецки):
- Беда! Нет больше заказов!
- Что, неужели французы, эти писатели от природы, перестали писать? – удивилась мама.
Рудольф не любил этот язык, хоть и знал его с малых лет. На нем не писали книг, которые переплетал его отец, на нем нельзя было поговорить с друзьями, на нем нельзя было даже заказать у лавочника покупку. Этот язык был словно предназначен, чтобы на нем говорить исключительно дома и только о плохом! И Рудик не чуял в нем ничего родного, само появление этих жестких, словно вырубленных из камня слов в звуковом пространстве их дома всегда сулило что-нибудь нехорошее.
- Отчего же, - ответил отец все на том же языке, - Французы пишут так, что только перья трещат. И переплетчики вовсю стараются, даже последние растяпы и грязнули без работы не сидят. Но они – французы, а мы ведь – немцы, пруссаки! Теперь они нас не любят!
- Почему?! – не поняли мать и сын.
- Они боятся страны, из которой мы родом. А мы сами для них – вроде как ее знак, который сам по себе и не страшен и беззащитен. Но, ведя бой со знаком, вроде как сражаешься с силой, которую на самом деле боишься. Понятно я говорю?
- Нет…
- Ну, вы разве не видели, как французы сожгли Прусский флаг. А чем страшен флаг? Он – просто тряпица, расправа над ним победы не принесет. Но когда они его жгли, то чуяли, вроде они уже победили. Вот и делая нам плохо, они будут чуять, вроде как побеждают саму Пруссию!
О Пруссии Рудольф не знал ничего. Ближе ему была какая-нибудь Потогония или Аргентина – о них он читал в книгах, туда он переносил своих друзей в поисках воображаемых приключений и неопасных злоключений. Даже Палестина времен крестоносцев, несмотря на пропасть не только пространства, но и времени между ею и ним, и то была много-много ближе. Ведь Готфрид Бульонский был того же народа, что и Жорж, Франсуа, Жерар, что и красавица Жанна. Этот народ он знал, как родной, а о своем народе не ведал ничего, кроме того, что он и его родители почему-то являются частичками его невидимой плоти.
А тем временем где-то на востоке маршировали стройные ряды прусской армии. В поля выкатывали новенькие пушки, из жерл которых вылетали ослепительные огненные молнии. Куски железа с немецкой аккуратностью ровняли с земной гладью пока что условные французские позиции, сооруженные как точные копии настоящих. Пламенный ветер разрывал цветастые мундиры воображаемых иноземцев, опрокидывал коней их кавалерии и обращал обороняющееся войско в огромное кладбище. Те, кто сохранял целость своей плоти, спрятавшись в воронках и за кочками, ощупав себя и осторожно выглянув из укрытия, тут же запирали глаза от блеска штыков прусской пехоты. А справа, слева, и уже сзади слышался тревожный цокот копыт и свист германских кавалеристов. Выбор несчастного оставался невеликим – либо искать спасения в бегстве, либо, подняв руки, просить о милости победителя. И то и другое можно назвать лишь одним невеселым словом – поражение.
Недалеко от учебного поля стояла станция. На путях пыхтел паровоз бронепоезда, словно изнывая под тяжестью сокрытой смерти, таившейся в прицепленных к нему вагонах. Должно быть, единственной мечтой этого железного работяги было скорейшее избавление от нее, когда та сделается живым огнем и грудами разорванных тел и цветастых мундиров, а он сможет, наконец, отправиться в легкий обратный путь.
На перроне военные и технические гении пожимали друг другу руки. Германия еще не нащупала смысла своей жизни, который когда-то был у ее далекого и грозного предка, Тевтонского ордена. Сейчас она искала себе мощи, без которой ей не прожить дальше жизнь, и не сделаться никогда носительницей великой идеи, даже если она найдет ее для себя в темной глубине будущих годов. Сила не росла на бесплодных германских полях, не было ее и в нищих недрах. Зато по самой земле Пруссии ходило много людей, одаренных умением воевать и мастерством изобретать. Объединившись, эти люди и дали ответ на вопрос, где их родине найти все остальное, что требовалось для обретения ею вожделенной силы. И теперь они любовались на свое железно-плотское детище, прусское войско, острие которого сейчас было направлено в сердце самого близкого соседа. Солдат, генерал, рабочий, инженер, владелец металлургической фабрики – все сейчас сделались едины в этом копье, жаждущим лишь одного – победы.
Французы отчаянно чуяли близость железной смерти и свое бессилие перед ней. Французские офицеры щеголяли в своих цветастых мундирах по Парижу, словно говоря его жителям «Скоро вы нас больше не увидите, мы все умрем, но знайте, что умрем мы – красиво! Это – единственное и последнее, что мы сделаем для прекрасной Франции!». Их бессилие переливалось в еще большее чувство бессилия у беззащитных обывателей. И чтобы хоть как-то заполнить залезшую в душу пустоту неизбежного поражения, оставалось лишь отыгрываться на живых символах страшного врага – соседях-немцах.
«Ты – немец», говорили на прощание недавние друзья, что означало конец дружбе. Каждый раз эта фраза будто с треском отсекала еще одну нить, связывающую Рудольфа с этим миром. Его вроде как выталкивали из родного Парижа в какое-то другое пространство, которое должно быть для Дизелей родным. Но того мира Рудольф ведь никогда не касался, он был для него почти не отличимым от страны, лежащей по ту сторону могил тихого парижского кладбища. И слова «ты – немец» стали для него означать что-то вроде «ты – мертвец».
Рудольф ждал, когда в эту фразу сольются пухленькие губки Жанны, к которым еще недавно он сладостно припадал, и небеса ему казались сотканными из золота. Она оставалась его последней нитью, звонкий обрыв которой виделся уже настоящей смертью. Сердце трепетало в груди, ему уже виделась фигурка Жанны, застывшая в дверном проеме вконец обнищавшей мастерской. Но этот миг все не наступал, Жанна куда-то пропала, и Рудольф отчаянно цеплялся за мысль, что это – не всего лишь отсрочка неминуемого, что уста Жанны и в самом деле не извергнут из себя этих страшных слов. Что они сольются с его устами в новом страстном поцелую, обращающем пустеющие Парижские небеса в золотые…
В тот день Рудольф решил отправиться на поиски возлюбленной. Пусть против него выйдут все жители этого огромного города, пусть бьют палками и камнями. Пусть за ним останется кровавая дорожка, но израненным он доползет до нее, и, собрав последние силы, припадет к ней. Тогда можно будет спокойно сделать последний вздох, отправляясь туда, куда послали его друзья детства…
Но сделать этого он не успел. Из нутра мастерской вырвались языки пламени, повалил богатый запахами дым, который мог идти только из того места, где уже много лет работали с безобидным клеем и бумагой. Кто-то поджог мастерскую, и родители Рудольфа решили, что надо бежать. Когда все вокруг из привычного, родного сделалось чужим и враждебным, даже не сменив своих очертаний, трудно было уже признать и верность собственного тела. Потому никакого желания спасаться у Рудольфа не было, он уже не чуял в себе ничего, что требовалось бы спасать. Но отец рассудил, что если ноги пока еще не предали, слушаются, то надо бежать, не задумываясь о том, что будет после. Надо же хоть что-то делать, чтобы ослабить боль сгустившейся со всех сторон пустоты, чтобы не слышать доносящихся с улицы криков «немцы – свиньи», в конце концов!
Они бежали. Была зыбкая палуба парохода, который куда-то плыл, и Рудольф не верил, что у его путешествия есть конечный пункт. Весь мир, прежде такой большой, пестрый, многолюдный обратился теперь в эту зыбкую железную площадку, со всех сторон окруженную чужой темной водой. Желудок вырывался в эту воду, его содержимое с плеском падало за борт, и Рудик чувствовал, словно туда рывками бросается его тело, которое отныне тоже сделалось – чужим…
Но пароход подошел-таки к какому-то утыканному кранами и угарными трубами серому городу на берегу зловонной, полной нечистот бухте. Родители что-то говорили о том, что город этот – вовсе не их страна, а еще одна чужбина, с которой они поедут дальше, к дому. Рудольф же смотрел на грязную воду, раздумывая о том, что вся его прежняя жизнь словно растворилась в такой вот унылой, чужой воде. Влага залила огонь сердец его друзей, погасила пламя его любви и окутала Рудольфа в зябкое, унылое одеяние.
Прощаясь с кораблем, Рудольф почему-то зашел в машинное отделение, и увидев блестящие шатуны, почему-то вспомнил свою мысль о том, что вода здесь – лишняя, она только крадет у пламени его жизненную силу. Мысль обессиленной тенью прошлась где-то рядом, и таким же слабым ребенком Рудольф пошел за своими родителями. Вместе они сошли с корабля. Потом долго бродили по каким-то унылым закоулкам среди чужих домиков и людей, говоривших на непонятном, некрасивом языке. Отец шепнул Рудольфу о том, что он вычитал в одной из книжек, что люди здесь когда-то говорили вполне нормально, но потом отчего-то переболели цингой и научили своих детей лишь такой вот странной речи. Рудику все это было не интересно, он не хотел понимать этого водянистого мира. В сердцах он проклинал все миры, кроме того, где осталась его возлюбленная Жанна и друзья его детства. Но та любимая страна сделалась недоступной, скрывшись за толщу ушедшего времени, которое тверже любого камня.
Они где-то поселились, отец то и дело что-то писал за скрипучим письменным столом, но Рудольф с головой провалился в свои мысли, и не удостаивал окружающее пространства и пылинкой своего внимания. Его сознание прокрутило прошлые годы столько раз, что они обратились в нечто неразличимое, вроде большого и неостановимого колеса. Двигалось то колесо от жаркого огня, пылающего в нутре Рудольфа. Но пламень тот не выходил из-под его оболочки и не иссушал влагу, обступившую со всех сторон, вроде близкой к телу промокшей рубашки…
Снова были пароход и море, потом города, где все люди говорили на том же языке, что и семья Дизелей, и Рудольф знал, что это – его Родина, но… не чуял родства ни в этой земле, ни в ее людях. Он понимал их слова, чувствовал их мысли, но все они оставались для него такими же далекими, как и шепелявый народ той земли, на которую они когда-то убежали…
Они поселились в чистеньком городке Аугсбурге, среди ровненьких домиков которого был и положенный уважающему себя немецкому городу университет. В нем и учился юный Рудольф. Вопреки воле родителей, видевший в их сыне будущего писаку-гуманитария, молодой Дизель шагнул в тот мир, который смотрел на него с чертежей механических книг. Ведь только в этом мире могла быть совершена победа над влагой, что похищает пламенную силу и убивает движение. Он принялся изучать машины и механизмы, сам провалился в их мир, и приготовился дать влаге смертный бой.
Во внешне грозных, железных телах машин Рудольф чуял скрытую доброту, порождаемую пылающим в нутре жаром. Может, это был огонь особенной, железной любви, которую люди не понимали просто потому, что не желали ее понимать. Они желали брать от машин лишь то, что те выдавали наружу – их однообразные металлические движения. Своей хитростью людишки обращают движение в то, что требуется им – в перемещение по пространствам земного лица, в новые рубашки и штаны, в завоеванные, остывающие после боевых пожаров земли. Собирая в своих руках плоды механизированного движения, человеки радуются. Они полагают, что крепко взялись за самый смысл машинного бытия, хотя на самом деле все, конечно, не так, об этом вздохнула бы любая машина, умей она вздыхать…
Когда Рудольф узнал про цикл Карно, тот его заворожил настолько, что молодой студент не отрывал глаз от простеньких схем и пояснений к ним. Вот оно, изящное доказательство того, что в каждой машине обязательно остается что-то скрытое, та часть ее тепла, которая никогда не будет явлена наружу в виде работы, подлежащей переделу в пройденные километры или тонны перекопанного грунта. Это - спрятанная суть, она и есть потаенная душа машины, сгусток ее живой души. Ее волей и оживает внешне холодный, почти что мертвый металл! Или потаенное тепло – это особая любовь. Любовь железа, силой которой сталь служит человеку! Вот если бы только не было воды, уводящей прочь часть огненного дара… Она, видно, и есть разлучница, отделившая человека от смысла стальной жизни. Все равно, что река, через которую нет моста, но на другом берегу которой навсегда осталась Возлюбленная…
Старых друзей Рудольф позабыл, как они позабыли его. От тех, кто желал войти в число его новых друзей, он отделился невидимой, но твердой оболочкой, которая больно ударяла всякого приблизившегося к молодому гению. Свое прошлое Рудольф обращал в серые линии чертежей, таящие в своем неярком сплетении все тайны ученого. Красная река его души, протекая через сознание, обращалась в неказистые чернильные линии, продолжающие хранить в себе каждый трепет, каждый вздох его сердца.
Письменный стол Дизеля оказался туго набит исчерченными листами, в его кабинете появился наряженный в цилиндр человек, говоривший о будущем, в котором Рудольф, Пруссия и его собственная скромная персона сливались в единое целое. Жадный взгляд магната, который он бросал на чертежи ученого, в которых сам ничего не понимал. Все выдавало в нем алчность к тому, что изобретение Рудольфа сможет произвести для внешнего мира. Но было видно, что он совсем, до кончиков волос и ногтей, равнодушен к его сути. И все-таки это было не страшно, ведь фабрикант взялся послужить повивальной бабкой для рождения души Рудольфа, перелитой в новую плоть. Любой повитухе ведь тоже безразлично и имя рождающего младенца, и его будущая судьба. Но все равно ее участие в рождении нового человека всегда необходимо!
Дизель не вникал в длинный монолог богача, ему хватило лишь одной мысли о том, что его душа, пока еще застывшая в линиях чертежей, теперь отольется в металлическую плоть. Потому он принял предложения магната, и вскоре вошел в наполненную хитроумными приборами лабораторию. В центре этого желанного мира стоял плод его души, пропущенный через разум и теперь обращенный в железо. Трепет прошел по нутру Рудольфа, он почувствовал вдруг, что теперь после долгих скитаний, он обрел-таки свою родину. И его родина отныне сокрыта здесь, в этой лаборатории, а весь мир за ее стенами потерял для ученого всякую ценность. А блестящая новенькая машинка была точкой, в которой сходились энергии его мира, новым металлическим сердцем, которое должно отныне заменить сердце живое, бьющееся в груди Рудольфа. Она была вновь найденной и застывшей любовью к той, которую Дизель больше никогда не увидит среди этого мира, чье лицо для него не появится среди равнодушных человечьих лиц…
С закрытыми глазами он подошел к своему творению. Он щупал пока еще спящую, еще холодную железную плоть. Теперь требовалось совершить последнее дыхание, которое войдет в неживой металл и сделает его живым. Рудольф напрягся, его рука коснулась машины, прошлась по ней, и сделала положенное движение…
Суровый грохот потряс мастерскую, части стального сердца со свистом разлетелись в разные стороны. Рудольф сперва не осознал случившегося, а после долго стоял над искореженными руинами и молча смотрел на них. Он не замечал струй крови, изливавшихся из его рассеченной головы, не чуял голода и усталости. Стального сердца больше не было, огонь души Дизеля смог вдохнуть металлу жизнь лишь на короткое, неуловимое мгновение, сейчас же после которого пришла холодная смерть. Неужто вода вновь одолела, и теперь празднует свою победу, выглядывая дождливыми каплями из-за окошка.
Рудольф широко раскрыл окно, сбив притаившиеся за ним злорадные капли. Взрыв не вырвал из него души, из раненой головы не утекла мысль. Он перевязал рану первой попавшейся под руку тряпкой. Потом Рудольф закурил трубку и принялся изучать обломки внимательным, разумным глазом. Он цеплял своим острым взглядом причины мгновенной гибели огненно-железного скакуна. Причины эти могли быть снаружи, могли быть внутри. Они могли гнездиться в крошковатых краях неправильно отожженной стали, а могли скрываться в сердце самого Рудольфа. Потому он искал и там, и здесь, и находил, боролся, исправлял. А потом он снова вонзился в свои чертежи, схватил с полки перо и чистую бумагу. Все поправимо, ведь Рудольф оставался творцом своего творения, которому неизбежно даст жизнь, о чем продолжала кричать бьющаяся в его груди воля.
Снова через Рудольфа проходили дни, пропитанные маслянистым запахом работы. Мысли сливались с железным звоном, шуршанием бумаги и скрипом пера. День переплавлялся в ночь, ночь – снова в день, и все это становилось железной плотью нового механического сердца. Вот миновало положенное время, мгновенное по сравнению с бытием в вечности и почти бесконечное по потоку чувств и мыслей. Новые и новые машины возникали перед Рудольфом, и он с трепетом касался их своими ладонями, чтобы привести к жизни. Но жизнь не вдыхалась в них, она либо ускользала куда-то мимо, в черные глубины небытия, либо все-таки проникала в металл, но охватывала его лишь на мгновения. Исчезая, она приводила в сталь мутную смерть. Сражение жизни и смерти продолжалось. Живое сердце Рудольфа не сдавалось, извергая из себя новые и новые волны огня, которыми он жаждал напитать мертвый металл, и сделать его сильнее воды.
И вот грохочущее железное существо выросло-таки перед создателем. Яростно сжимаемое топливо в его нутре обращалось огненными цветками, которые, оставаясь невидимыми, проходились по поршням волнами своего жара и заставляли их включаться в мировое движение. Прямые и обратные ходы поршней сплетались в вечное вращение, которое будет длиться до тех пор, пока жива машина. Созданное чудо будто вечно чего-то искало, но никогда не могло найти, и совершало круг за кругом. И ничто не прерывало разговор огня с миром, никакая влага не отнимала его силу и не заглушала голос, больше похожий на гром.
Ученый смотрел на свое изобретения, ощущая себя – им, а его – собою. Его жизнь из сплетения воспоминаний и мечтаний сделалась теперь этим металлическим сердцем, которое всегда будет биться. Скоро люди сделают по его образу и подобию тысячи, сотни тысяч таких вот сердец. Где-то уже строятся заводы, которые среди чада цехов и потного запаха рабочих тел породят на свет много-много отпечатков души Дизеля. Да, Рудольф уже перестал быть человеком, он обратился в свое творение, в вечное движение, пронзающее этот мир. Он сделался дизельным двигателем, или просто дизелем…
Воля Рудольфа закружила мир в яростном вращении. Из него оказались вытряхнуты привычные цокот копыт, шелест парусов, пыхтение паровозов. Дизельные двигатели понесли человека по водяным хлябям и земной тверди. Сделавшись нутром тракторов, они вспахивали хлебные поля и жали колосья. Но потом, обернувшись сердцами грозных боевых машин, они обращали ржаные нивы в пропитанные кровью поля брани. Едва ли пропитанный соляром и маслом механик задумывался о судьбе и прожитых годах Рудольфа, когда, выплюнув изо рта папироску, в очередной раз произносил привычное слово «дизель». Дизель навсегда сделался дизелем, и теперь он всегда живет под корпусом и самого грозного танка, и самого прокопченного сельского трактора.
Тело Рудольфа в один из осенних дней сокрылось в холодных волнах Балтийского моря, вобрав в себя стихию, вечно враждебную его пылающей душе. Шальная волна смыла ученого за борт корабля, когда он отправлялся в одну из стран рассказывать о своем чудесном изобретении. Злая судорога позднеосенней воды лишила его последнего крика, отобрала даже короткое мгновение взгляда в костяное лицо своей смерти. Душа Дизеля одолела воду, но вода все же одолела его тело.
Покачиваясь на волнах, плоть ученого запуталась в сетях рыбаков. Просоленные морские труженики подобрали незнакомого им мертвеца, чтобы по-христиански предать его земле. Но на пути к близкому берегу из простора открытого моря неожиданно просунулись лапы свирепого шторма. Они злобно обхватили хлипкий рыбацкий баркас, и людям моря осталось догадаться, что воды не желают отдавать человеку то, что уже забрали себе. Тело ученого плюхнулось за борт. Его бросили обратно в пучину рыбаки, желавшие целыми и невредимыми вернуться к своим семьям и детям. Получив обратно свою добычу, море и в самом деле потихоньку успокоилось, оставив пропахших рыбой и водорослями отцов семейств целыми и невредимыми…
В одном из пропахших вином французских селений жила старая и одинокая француженка по имени Жанна. Вся ее родня давно умерла, оставив ей небольшое состояние, которое она разделила на две неравные доли. За меньшую ее часть она купила себе небольшой домик, в котором и жила. А за другую, большую, приобрела машину, на которую соседи приходили посмотреть, как на диковинку. Машина тарахтела и крутилась, потребляя в свое нутро керосин, который в этих краях покупали лишь для ламп да для борьбы с клопами. Еще соседи дивились тому, с какой любовью Жанна поглаживала свою машину, даже целовала ее на глазах всего частного народа, и никто не сомневался в том, что у женщины помутился рассудок.
Жизнь Жанны была долгой, и к ее последним дням дизеля из диковинки превратились во что-то уже обычное, хотя и дорогое. Народы уже привыкали к машинам и постепенно превращали живой труд в труд механический. Даже в селение, где обитала Жанна, однажды заехал трактор, который богатый селянин нанял для вспахивания своего поля. Работа обошлась ему дорого, и после он признавался, что заказывал машину только для того, чтоб удивить соседей и лишний раз показать им свое богатство.
Богатство он им, наверное, показал, но ничем так и не удивил. Машина, которая жила в домике Жанны, была для односельчан куда большим дивом, ибо она и работала, и при этом не делала ничего полезного для каждодневной жизни. Она не ездила, не пахала, не молотила хлеб, не давила виноград, не стирала белье. Она лишь всегда крутила ни с чем не связанное колесо, вращения которого, похоже, скрашивали жизнь стареющей одинокой женщины. Отношения Жанны с ее машиной давали повод для удивления, которым и жило это село. Из удивления рождались легенды, говорившие, например, о том, что машина Жанны – это ее заколдованный муж или ребенок, который у нее – один, и на всю жизнь. Как они были близки от истины! Но о близости этих сказаний к правде не догадывались даже сами их рассказчики, хоть и повторяли при каждом удобном случае.
Когда Жанна умерла, ее похоронили на местном кладбище. Ее машина продолжала работать, и, наверное, пережила бы свою хозяйку на много дней. Но суеверные французские крестьяне закопали ее вместе с умершей хозяйкой, сделав могилу в пять раз шире положенного, за что пришлось заплатить могильщикам в пять раз больше обычного…
Так на свет и являлось то, что именуется равнодушным словом «техника». Каждая ее частица, каждая машинка или механизмик – суть застывшая навсегда в металле душа создателя, его любимое творение, в которое он перешел сам так же, как Господь вошел в сотворенный им мир. Техника не чужда человеку, ведь сама она – спрятанные судьбы и жизни творцов с их невзгодами, страданьями, любовью и счастьем великого сотворения. И нет их вины в том, что к их творениям прикасаются жадные и грязные руки, что на них глядят алчные глаза, в которых нет отблеска желания понять душу предмета, на который они взирают. Технические творения проходят сквозь оскверняющую муть этого мира, сохраняя в своем нутре первозданную чистоту, заложенную в них душами творцов...
Товарищ Хальген
2010 год
Свидетельство о публикации №210091100712
Изобретатели оружия несут тяжёлую карму! А дизель принёс алчность и бездушие!
Инна Димитрова 12.09.2010 03:59 Заявить о нарушении