До и после

Каждому человеку, мало-мальски обладающему жизненным опытом, знакома дихотомия, выраженная словесной формулой «до и после». Под её секущим гильотинным воздействием меняется мир, меняется и наша жизнь. Диапазон её охвата бесконечно широк и выходит за пределы известной нам вселенной. Что же касается времени, то и на нём она способна ставить свои зарубки и отметины. Современное летоисчисление – наглядное тому подтверждение. Обитавшие на Олимпе до рождества Христова боги, покинули свою обитель после его пришествия и переместились в мифы и легенды, унеся с собой ветхую мораль и положив начало новому отсчёту времени.

Впервые эти или подобные им мысли пришли в голову Владимира Ильича Палько несколько лет назад, когда после перенесённой операции он лежал в больничной палате, боролся с болью и смотрел в разрисованный серо-зелёно-жёлтыми потёками потолок. Операция была сложная и длилась около четырёх часов. В результате он лишился левой почки и прижившейся в ней опухоли, которую диагностировали как рак второй стадии. Об этом Владимиру Ильичу на третий день после операции сообщил хирург, доктор Пивень, маленький, сухонький, подтянутый старичок, больше похожий на школьного военрука. Часть их невесёлого диалога тревожным эхом снова и снова напоминала о себе:

- Но почему я, доктор? Ведь не физик-атомщик, не химик на вредном производстве, а всего лишь учитель истории. Мне сорок лет, пора расцвета, «акме», как говорили об этом возрасте древние греки.

-  Во-первых, всё позади. Химиотерапию, скорее всего, применять не будем. Во-вторых, в медицине термин «акме» обозначает пик, наивысшую точку развития болезни. Поэтому радуйтесь, что своевременно обратились, и ваше «акме» не совпало с нашим. А в-третьих, ищите ответ на вопрос в собственном образе жизни.

Находясь в тесном контакте с капельницей и «уткой», под вкрадчивый шелест вышеупомянутого эха, блуждавшего в унылой замкнутости мыслей, он понял, что оказался на рубеже, пожалуй, самого важного в жизни перехода от минувшего «до» к предстоящему «после». Поэтому первое, что ему захотелось после того, как появилась возможность вставать с кровати, это увидеть обновлённый мир, где ему теперь предстояло жить. Превозмогая боль, осторожно и медленно Палько преодолел намеченное расстояние, поочерёдно опираясь на стул, спинку кровати, подоконник. Утомительно белый зимний пейзаж равнодушно заглянул в окно четвёртого этажа. Внизу распластался скучный больничный двор, который покрыла паутина дорожек, сходящихся в центре. По одной из них в направлении ворот едва заметно продвигался дворник-паук в допотопной шапке-ушанке и серой фуфайке. Он ритмично взмахивал лопатой, отбрасывая снег, и мерещилась Владимиру Ильичу в его движениях какая-то тупая обречённость.

Далее, за забором в лёгком тумане, сотканном из снежинок, бесшумно скользили расплывчатые силуэты редких прохожих и машин. Глядя на неуклюжие, цепляющиеся за живительные линии проводов троллейбусы, он отчётливо представлял едущих в них людей с унылыми и озабоченными лицами, людей здоровых и не подозревающих о своём счастье. Совсем недавно Владимир Ильич был в их числе и, проезжая мимо корпусов онкологического диспансера, нервно поёживался от тоскливых воспоминаний. Так получилось, что сначала отец, а через год и мать безуспешно лечились в этом заведении. Тогда, навещая их, он впервые окунулся в тягостную атмосферу безнадёжности, ощутил близкое присутствие и неотвратимость смерти. Отрешённость, осевшая во взглядах поражённых недугом людей, будто указывала на то, что их какая-то часть уже перешагнула в потусторонний мир и ожидала там скорого воссоединения с пока ещё сопротивляющейся другой частью. Он не мог не заметить этого частичного омертвления обитателей клиники, поэтому избегал встречаться с ними взглядами, испытывая неловкость за свой здоровый и бодрый вид. К счастью, она сразу же рассеивалась, как только он оказывался за воротами больницы.

Палько не принадлежал к тем людям, которые точно губка впитывают чужое горе и спешат на помощь. В его отношении к нему брезгливость преобладала над сочувствием, отстранённость - над участием. Он всегда ускорял шаг и отворачивался, проходя мимо любопытствующей толпы, оказавшейся свидетельницей дорожно-транспортного происшествия, предпочитал книги и фильмы со счастливым концом, игнорировал новости о землетрясениях, наводнениях, авиакатастрофах и прочих катаклизмах. Он оберегал свой душеный покой и перемещался по миру, стараясь не замечать его страданий и трещин, он отвергал его убогость, будучи уверенным в её непричастности к собственной судьбе. Он считал, что мировая скорбь заразна и всячески избегал соприкосновения с ней. «Чрезмерное сострадание рано или поздно приводит под то дерево, в которое попадает молния».

На этот тезис опиралось незамысловатое мировоззрение Палько, или кредо, как он сам выражался. Оно без труда умещалось в треугольнике, вершинами которого являлись эпикуреизм, гедонизм, гурманство. Как историк он понимал в чём отличие первого от второго и пытался балансировать между наслаждением и отсутствием страдания, желая таким образом прожить незаметно и счастливо. В клубке удовольствий, который Владимир Ильич не торопясь распутывал, в разной последовательности встречались занятия историей как увлекательные путешествия во времени; любовные интрижки, рассеивавшие скуку; периоды одиночества, приносившие отдых от себе подобных; денежные поступления, успокаивавшие и умиротворявшие; встречи со старыми друзьями, возбуждавшие ностальгию; приобщение к искусству как культивирование жизнеутверждающих иллюзий.

Палько прекрасно понимал, что неконтролируемое предпочтение одного или двух из перечисленных удовольствий может привести к дисгармонии в его нехитрой модели безоблачного существования, поэтому постоянно держал руку на пульсе своих желаний. И если чувствовал необходимость, то всегда мог усилием воли ограничить то или иное пристрастие. Кроме одного. Того, которое он красиво называл гурманством, а в минуты откровенности с самим собой – обжорством. Владимир Ильич Палько любил покушать. Сытно и много. По его мнению, истоки сей специфической наклонности организма (кстати, не так уж и редко встречающейся среди соотечественников) находятся не в глубинах детства или юности, а гораздо дальше, в какой-то особой генной конфигурации, которая независимо от воли её носителя порождает вожделенное отношение к пище. Иными словами, ещё в молодости Володя снял с себя ответственность и не очень терзался тем, что в нём поселился и доставлял удовольствие данный смертный грех.

В этот момент вялотекущих размышлений, словно напоминание о расплате за грехи, к нему возвратилась боль. Прежде чем проделать обратный путь, он ещё раз окинул взглядом пейзаж. Снег почти иссяк, и только редкие снежинки не торопясь покачивались за окном. Дворник опёрся на лопату и дорисовывал на зимнем меланхолическом полотне недостающее облачко сигаретного дыма. Гениальный штрих, выполненный ни о чём не подозревающим человеком-пауком, и картина ожила и задышала. Оживился и Владимир Ильич, испытавший вдруг необычайно сильное желание закурить. Настолько сильное, что даже боль отступила. Он знал, что не поддастся искушению, так как ложась в больницу, решил навсегда покончить с этой привычкой. Но дело было вовсе не в этом. Его вдохновила пришедшая вместе с желанием мысль: «Я хочу, следовательно я существую».

Продолжить размышления Палько смог лишь после обезболивающего укола. Окно, так его манящее, уже нацелилось в небо и, подобно экрану фотокамеры, мягко светилось молочной матовостью. Больничное окно, за которым ничего нет, символизирует смерть, вдруг подумал он. Седая старуха с косой уже давно поселилась в карикатурных журналах и лишь вызывала у людей улыбку. А настоящая смерть и есть растворение в этой холодной матовости с одновременным стиранием памяти и всех ощущений. Однако он знал, что за стеклом существует пейзаж, пусть скудный и грустный, но живой, и стоит только приподняться, как он всплывёт над подоконником и возродит надежду в виде лёгкого сизого облачка. Оно не исчезнет бесследно, а каким-то волшебным образом трансформируется в такую же изящную логическую последовательность, беременную довольно любопытным тезисом: «Второстепенные детали, оставшиеся без нашего внимания суть утраченные возможности, или даже двери, ведущие в другую жизнь». Выходит, развивал мысль Владимир Ильич, главной проблемой человеческого существования является проблема оптическая. Иными словами, жизнь каждого зависит от некой внутренней сосредоточенности и особого вида зрения, способного фокусироваться на действительно важных объектах, которые не так уж и часто встречаются в непрерывной череде ненужного и малозначительного. Причём, не всегда они располагались на переднем плане, часто оказываясь лишь бледными деталями, элементами фона, пейзажа, привычными декорациями, вдоль которых он когда-то проходил, едва их замечая. Он не пытался да и не хотел понять смысл их мимолётного присутствия и только теперь с удивлением и горечью угадывал в незамеченном ранее утраченные возможности.

Палько лежал на спине, пристально вглядывался в разноцветные разводы на потолке и видел в них то, что ещё вчера осталось незамеченным. Целая галерея портретов исторических, сказочных и реально существующих персонажей ошеломляла разнообразием и непоследовательностью. Казалось, будто некий художник-сюрреалист искусно соединил их между собой в лишённой смысла композиции, где шевелюра одного растворялась в бороде другого, а лукавые лучики смеющихся глаз составляли острый угол чьего-то длинного носа, где параллельно скользили и пересекались в какой-то точке (вопреки законам геометрии) взгляды Буратино и Чингисхана, почтальона Печкина и соседки, сросшейся с лавкой у подъезда. В целом всё это напоминало то ли исчезающую улыбку Чеширского кота, то ли наполненную апокалиптическим предчувствием картину мира. Откровением потолочного созерцания стала мысль о том, что нет в этой галерее главных и второстепенных героев, что все они равнозначны. И если убрать из неё нос деревянного мальчика, то растает улыбка, распадётся Чингисхан… Не останется ничего, даже старухи у разбитого корыта. Ничего, кроме белой зимней пустоты.

Попав под обаяние свежих мыслей, Владимир Ильич не заметил как оказался на задворках своего прошлого. Там в окружении неосуществлённых возможностей его охватило нечто похожее на сожаление о неверно сделанном выборе, о той несостоявшейся жизни, которая могла бы быть по-настоящему интересной и счастливой. Обогащённый, а может быть, и опустошённый многолетним опытом, он видел свои ошибки и оплошности. Былые сомнения и нерешительность теперь казались ему ничтожными, уведшими его жизнь в сторону. Когда-то Володя мечтал стать журналистом и вслед за любопытным сознанием ездить по миру, изучая его и общаясь с талантливыми людьми. Однако, подчинившись воле родителей, он выбрал менее привлекательный, но более доступный исторический факультет.

И всё же он благодарен институту. За его посредничество и умение хранить тайну, за сочувствие и понимание аудиторий, коридоров, лестниц, за скрипящий от ревности паркет, за воздух, навсегда сохранивший аромат её духов, за солнечный зайчик, заставивший однажды её улыбнуться, за стены, запомнившие её тень. За ту скучнейшую и прекраснейшую лекцию по диалектическому материализму, на которой впервые их места оказались рядом. И ещё за тысячу и одну мелочь, сблизившую их с Мариной, он благодарен институту.

Безусловно, она была самой красивой девушкой факультета. Если бы в те времена проводились пошлые конкурсы красоты, то даже не участвуя в них, она заочно признавалась бы королевой. Её врождённое обаяние было естественным и исключало использование примитивных женских уловок для привлечения внимания мужчин. В нём она никогда не испытывала недостатка. Можно сказать, она в нём купалась. Вовсе не обязательно видеть её появление в начале бесконечно длинного многолюдного институтского коридора, чтобы, находясь в другом конце, тотчас же об этом догадаться. Наверное, похожую реакцию вызывало появление царственных особ на дворцовом балу. Хотя, скорее всего, Володя немного преувеличивал, будучи безнадёжно, как ему казалось, влюблённым в Марину. Он мучительно переживал своё чувство. Он страдал, и то было единственное в жизни страдание, которое доставляло ему удовольствие. Даже не допуская мысли о признании Марине, он издалека наблюдал за каждым её жестом, вслушивался в каждое слово, перехватывал каждый взгляд. А когда её не было рядом, давал возможность воображению манипулировать ранее увиденным, услышанным и прочувствованным.

В болезненном, граничащем с мазохизмом состоянии, он прожил весь первый курс. Как заклинание повторял услышанный на занятиях афоризм «всё проходит, пройдёт и это», и не мог понять, действительно ли он хочет, чтобы «это» прошло.

И вот один из чудных дней «бабьего лета» посадил их рядом на той самой лекции, ни одного слова из которой они не услышали, так как мир внезапно сузился и затих, оставив лишь право на перешёптывание. Так, не услышанная лекция по диамату положила начало их отношениям. В данном совпадении тайно присутствовала её инициатива, которая вскоре вышла из подполья и в последующие три года свидетельствовала о безусловном лидерстве Марины. И первое, и последнее слово всегда было за ней. Это нравилось ему.
 
Он не любил руководить, предпочитая подчиняться.

Володя не сразу поверил в своё «беспроблемное счастье», как сам называл то состояние, в котором оказался. Не верил, что из множества ярких поклонников она выбрала его, бесцветного и неловкого. Подозревая в этом какой-то подвох, спрашивал её, что она в нём нашла, и как шутку воспринимал ответ: «Безнадёжно печальные, преданные глаза». Он не любил печаль, а предан был только себе, и всё-таки радовался её словам. В конце концов он привык к красоте, любви, ревности, завистливым взглядам, которые вошли в его жизнь на три недолгих года. Эти тридцать три месяца были самыми счастливыми из прожитых сорока лет. Тридцать три месяца, до краёв наполненных радостью бытия. И ничто в них не указывало на приближение бифуркационной точки, говоря словами туповатых, но «остепенённых» коллег жены, любителей пустой болтовни и мистики. Ничто, кроме, пожалуй, печальной цифры тридцать три.
 
Когда Палько вспоминает то время, ему кажется, будто чья-то лёгкая рука, её рука, заботливо и нежно гладит его затылок, а эскадроны мурашек при этом скачут по его коже. Совсем как в тот памятный июньский день, который вопреки скучной необходимости они решили переименовать из второго подготовительного к экзамену по психологии в первый день летней свободы. Легко подавив чувство долга и вырвавшись из цепких объятий библиотеки, они направились за город к озеру. Вода в нём манила прохладой и пронзительной прозрачностью. Такая аллитерация окончательно заглушила страх перед экзаменом. Пронесёт!

Утро, переходящее в день, уже впускало жару. Город, подвезя автобусом прямо к речной переправе, милосердно отпустил беглецов.

Пассажирский катер с вибрирующей от работающего двигателя палубой доставил их на другой берег. Оставшийся позади город сверкал куполами церквей, кудрявился зеленью и щурился окнами многоэтажек. А впереди ждала услужливая тропинка, которая после тридцатиминутного диалога, подслушанного диким, но чрезвычайно обаятельным лугом, привела их к озеру. Всегда весёлая, порывистая, открытая, излучающая светлую энергию, с искрящимися глазами, в тот день Марина была непривычно грустна и тиха. Но почему-то именно такой она запомнилась Палько; печальным взглядом, нежным прикосновением и покорностью. Почти через год с той же неземной покорностью, тем же полушёпотом она предложила ему сделать выбор.

Владимиру Ильичу нравится вспоминать о счастливом времени своей любви, единственной и настоящей. Окунаясь в те годы, он очищается душой и получает удовольствие. Но как только воспоминание приближается к тому дню, удовольствие сменяется отвращением к себе. Он назвал его днём собственной подлости и постарался вычеркнуть из памяти. Но чем сильнее он хотел его забыть, тем ярче он светился. Ибо забыть – гораздо сложнее, чем вспомнить. Нет ничего, что нельзя вспомнить, но есть то, что невозможно забыть.

В промежутке между теми двумя днями, как между точками экстремума, беспечно разместился четвёртый курс. Его плавное течение не противоречило жизненной логике и не предполагало скорого расставания. Дни, словно страницы счастливой повести, следовали друг за другом, прерываясь лишь коротким глубоким сном. Володю вполне устраивала жизнь. Он молод, свободен, любим. Рядом с ним желанная девушка, которая когда-нибудь станет его женой.

Размышляя на эту тему, он избегал определённости, так как чувствовал, что ещё не готов к созданию семьи. Его мечты путались во времени и сталкивались со всевозможными препятствиями, а иногда даже пугали. Поэтому им он предпочитал беззаботную реальность и в этом видел главный признак счастья.

Многим готов пожертвовать Владимир Ильич ради того, чтобы вновь оказаться четверокурсником и иметь при этом полномочия корректировщика судьбы. Он с радостью, не глядя, обменяется на несостоявшийся выбор и тем самым навсегда избавится от гнёта совести, давящего на его мировоззренческий треугольник.

Палько настолько отчётливо помнит то майское воскресное утро, что иногда ему кажется, будто прошло не много лет, а всего лишь несколько месяцев. Он зашёл за Мариной в общежитие, и они поехали в городской парк побродить по его аллеям и насладиться весенними переменами. В почти безлюдном парке о чём-то тихо нашёптывал фонтан под мажорный аккомпанемент птичьего оркестра. Его немногочисленные слушатели заняли всего две скамейки. Их скамейка пустовала, и они, словно опоздавшие посетители, заняли свои места. Некоторое время сидели молча. Лёгкая грусть и рассеянность Марины перешли к Володе, породив настроение больше подходившее ранней осени, чем поздней весне. Всё вдруг – и мелодия, и солнечная мозаика, и осторожный ветерок – наполнились иным содержанием. И тогда, ещё не успев удивиться произошедшей метаморфозе, он услышал полушёпот Марины. Будто боясь нарушить хрупкую весеннее-осеннюю гармонию, едва слышно она сообщила о своей беременности и заглянула в его глаза с надеждой и покорностью. Как часто случается, подобная новость приходит неожиданно. В наступившей тишине глупо и нелепо звучали его спотыкавшиеся фразы, общий смысл которых сводился к жалкой попытке обосновать необходимость аборта. При этом он как бы видел себя со стороны, пошлого героя примитивного водевиля, который постоянно говорит невпопад, делает не то и выглядит убогим. А когда через несколько мгновений их взгляды встретились, Володя стал свидетелем ещё одной метаморфозы, на этот раз затронувшей её глаза. Они погасли, потемнели, стали чужими. И не нужно было видеть её поджатых губ, набежавших вдруг морщинок, расширившихся ноздрей, чтобы прочитать в её глазах глубокое презрение; в тех глазах, которые ещё несколько минут назад светились необычайной нежностью, грустью и любовью. Не сказав ни слова в ответ, Марина встала и быстро пошла к остановке. А он остался сидеть на скамейке разбитый и униженный самим собой.

Так и сидел, пока в нём не сработал инстинкт, который ещё не описан учёными и не имеет названия. Однако сейчас, много лет спустя, Палько убеждён в его существовании. Он предназначен для того, чтобы уберечь человека от потерь, от неверных шагов и поступков. Он создан природой, чтобы сохранять хрупкие, но такие необходимые для воспитания души связи и отношения. Он призван сконцентрировать в критические моменты желание и волю, чтобы хватило сил удержать самое дорогое, единственное и незаменимое. Глядя в больничный потолок, Палько назвал его инстинктом сохранения собственной судьбы.

Именно он поднял Володю со скамейки и послал вдогонку за Мариной. Он бежал и видел за кустами мелькание подъезжавшего к остановке троллейбуса.

Захлопнувшиеся перед носом двери раздвоили его судьбу на состоявшуюся и несостоявшуюся. Но инстинкт продолжал действовать. Он помог ему поймать такси. Водитель, разбитной и понятливый, легко обогнал троллейбус, мастерски вписался в «зелёную волну» и через пятнадцать минут высадил Володю на остановке у студенческого общежития. Неподалёку на складном стульчике сидела знакомая старушка в тёмно-синем платье в белый горошек и торговала тюльпанами. Он часто покупал у неё цветы, но так и не знал её имени. Он готов был расцеловать её за то, что в этот миг она оказалась на месте. Купив огромный букет разноцветных тюльпанов, он стал с волнением ожидать появления троллейбуса.

И вот наконец-то он выполз из-за угла. Большой рогатый неповоротливый жук. Как хорошо, что он, такой медлительный и покладистый, дал возможность себя обогнать! Ещё немного и в открывшихся дверях появилась Марина, милая и как никогда близкая. Увидела его печальные, преданные, влажные глаза, обрамлённые ярким букетом тюльпанов, и улыбнулась.

Улыбнулся и Владимир Ильич, лёжа на больничной койке и в который раз мысленно совершая решительное вторжение в свою несостоявшуюся судьбу с помощью никогда не существовавшего удалого таксиста. Увы, слабым оказался в Володе инстинкт, открытый им через много лет в ходе невесёлых раздумий.

«Другой на моём месте не стал бы дожидаться такси, а просто потянул бы за верёвки и опустил штанги. Красиво и по-мужски!» Он же стоял на распутье и уныло смотрел вслед своей настоящей судьбе, которая только что утратила шанс осуществиться.

Никогда Палько не задумывался так глубоко и серьёзно о многоликости судьбы и таинстве выбора, как в послеоперационные дни. Но раз уж это случилось, то можно предположить, что когда-нибудь, преодолев бесконечность (между «никогда» и «когда-нибудь»), опоздавшим гостем придёт к нему ответ. Он будет краток, как вспышка молнии, и долог, как жизнь. В том ярком промежутке, расколовшем тьму, высветятся в причудливой последовательности громоздкие и лёгкие контуры реальной и возможной жизни, в которой мёртвые предметы и живые люди – старушка-цветочница платье в горошек, деревенский велосипедист на загородной тропинке с зажатой прищепкой штаниной, ухарь-таксист, весёлая мороженица, флегматичный водитель троллейбуса, родившаяся в другом городе девочка – люди, никогда не знавшие и не узнающие друг друга, превратятся в символы и знаки, объединённые чьим-то великим замыслом, исполняющие каждый свою роль в чужой и собственной драме. Именно в том сложном переплетении образов и теней прошлого, настоящего и будущего откроется закодированный ответ на главный вопрос, и на его прочтение будет отведён лишь миг, равный вспышке молнии. Но это случится позже. Неизвестно когда. Возможно, на предфинишном отрезке, убивающем все интересы и желания, кроме одного – тишины и покоя.

А пока Палько искал и не находил ответа на вопрос, почему он тогда смалодушничал. Только ли в мимолётной слабости было дело? А может ему, заурядному и нерешительному, больше подходила, выбранная им бесцветная определённость? Его больше привлекал утвердительный ответ на первый вариант вопроса, из которого вытекало: стоило тогда только взять себя в руки, и жизнь сложилась бы иначе. Этот ответ успокаивал (с каждым могло случится), но категорически противоречил его доктрине. Ведь в спорах с учёными друзьями жены по своему глубокому убеждению Палько как раз доказывал обратное, утверждая, что история, в отличие от реки, имеет только одно русло, а её течение подчиняется внутренней логике, свободной от случайностей. Оставался второй вариант, увы, не прибавлявший самоуважения. Выходило, что произошло всё так, как и должно было произойти, ввиду образовавшегося неразрешимого противоречия между двумя душами: смелой и робкой, зрелой и недоразвитой, широкой и мелкой. Оба ответа не устраивали Владимира Ильича, и он лихорадочно искал третий.

Между тем, жизнь продолжалась и по-своему, без излишнего романтизма отвечала на подобные вопросы. Пользуясь заготовленным шаблоном, она равнодушно разъединила их, пополнив свой архив ещё одной грустной историей. Марина досрочно сдала сессию, оформила академический отпуск и уехала в родной город. Через два месяца она вышла замуж, а спустя ещё полгода родила девочку. С её отъездом жизнь Володи Палько изменилась. Она потускнела, словно медный пятак, долгое время пролежавший в сыром помещении. Вместе с Мариной из неё ушли задор и лёгкость, и он снова ощутил в себе былую угловатость и неуклюжесть. Склонный к полноте, он отяжелел, так как больше не совершал лыжных пробежек, долгих прогулок, катаний на лодке по реке. Иными словами, подвижная и непоседливая жизнь, инициированная Мариной, больше не привлекала его и сменилась ленивым существованием. Нельзя сказать, что он совсем выпал из студенческого движения. Нет, он по-прежнему посещал вечеринки и пикники, совершал вылазки за город и участвовал в различных массовых собраниях. Но при этом всегда испытывал скуку и неловкость. Казалось, что он лишний, и его приглашали только из приличия. Он не мог отделаться от этого чувства и со временем стал реже появляться во внеурочной весёлой студенческой кутерьме. Свободное время, как правило, проводил дома за чтением какого-нибудь исторического романа, уносясь в глубину веков и оставляя в настоящем свою печаль и скуку. Первые месяцы он часто вспоминал Марину. Иногда на лекции его вдруг охватывала невыносимая тоска, когда он обнаруживал, что вместо неё рядом сидит кто-то другой.

Однако Палько перестал бы быть самим собой, если бы окончательно потерял устойчивость. Подобно «неваляшке», покачавшись некоторое время, он вернулся в вертикальное положение и перпендикулярно двинулся к завершению института. На этом пути к нему присоединилась такая же перпендикулярная однокурсница Ирина, которая сразу после выпуска стала его женой. Дочка влиятельных родителей, светловолосая, неглупая, целеустремлённая, она была той, которая поможет ему избежать многих неудобств и тревог, так плотно заселивших жизненное пространство.

По окончании института их распределили в соседние школы, совершенно случайно оказавшиеся в том самом районе города, где её родители купили им трёхкомнатную кооперативную квартиру. В распределении семейных обязанностей тоже не возникло сложностей. Б;льшую их часть взял на себя Володя, предоставив Ирине возможность заниматься наукой и готовиться к поступлению в аспирантуру. Через несколько лет, располневший на несколько размеров и полностью обновивший свой гардероб, Владимир Ильич с удовлетворением отметил, что их брак можно назвать счастливым именно по причине отсутствия в нём счастья. Ибо там, где нет счастья, нет и несчастья. А такое состояние, по его мнению, вполне можно считать счастливым. Он гордился этим довольно спорным силлогизмом, но никому о нём не говорил, даже после изрядной дозы коньяка.

Палько любил готовить, проводил на кухне часы и с удовольствием пробовал плоды своего труда. В моменты кухонного творчества он часто испытывал вдохновение и считал, что мог бы стать знаменитым поваром. А ещё он любил выходные, праздники и каникулы, когда не нужно рано вставать и идти на уроки. Любил кресло, телевизор, диван, исторические романы и некоторые цитаты Черчилля. Ему нравилось, что любимых занятий и вещей в его жизни гораздо больше, чем нелюбимых. А поэтому мирился с существованием в школе пятого этажа, на котором по указанию зловредного завуча оборудовали исторический кабинет, и куда ему приходилось взбираться, борясь с одышкой и покрываясь потом. Он приучил себя быть снисходительным к визитам коллег жены, к громким и пустым спорам и наловчился смывать спиртным вызванные ими раздражение и неприятный осадок. Владимир Ильич уверен, что относительный покой существования – это его заслуга, как результат напряжения ума, изобретательности и хитрости. Однажды жена предложила ему прогуляться по вечернему городу, и он тут же согласился: вывел её на лоджию и расстелил у ног сверкающий миллионами огней бархатный ковёр мегаполиса. Ирина как-то странно посмотрела на него и больше к этой теме не возвращалась.
 
И всё же никакие ухищрения и уловки не в силах были казнить, похоронить и забыть того злого червяка, который своими острыми ядовитыми зубками подтачивал основы благомыслия и благодушия  Владимира Ильича. Поразительно живуч, надоедлив и несговорчив, он часто напоминал о себе, безжалостно разрушая так мастерски скроенные воображением Палько конструкции мечты. Иногда казалось, что это странное существо будет жить вечно, и после того, как уничтожит тело, оно затащит душу Владимира Ильича в один из тёмных закоулков преисподней для бесконечной мучительной пытки. Следует признать, что среди множества вздрагиваний, колебаний, тревожных сновидений, бредовых гипотез, совпадений и намёков, именно эта полусерьёзная метафора убедила его в существовании причинно-следственной связи или цепочки, одним из звеньев которой тревожно поскрипывала больничная койка. «Конечно же это он, проклятый червяк, добрался до моей почки и уничтожил её!»

О второй причине болезни ещё более убедительно и образно, чем доктор Пивень, ему рассказала кровать, которая включилась в диалог и активно участвовала в нём до самой выписки Владимира Ильича. Каждое его движение сопровождалось нестройным хором её изношенных пружин. Даже его глубокий вздох не обходился без её недовольного комментария. Её не устраивала его полнота, и она не скрывала этого. Не давала покоя. Отгоняла чуткий сон хриплым ворчанием. Надоедала, раздражала, доставала. Несмотря на это, он был благодарен ей. Скрип кровати, решил он, это реквием по его лишнему весу. В этом контексте ему вспоминалась другая кровать, домашняя. Широкая, воспитанная, неслышная. Подобно услужливому льстивому лакею, она никогда не напоминала хозяину о его тучности. Покорно и бесшумно принимала в объятия его и супругу, убаюкивала нежным шорохом простыней и тайно страдала от невозможности похвастать хотя бы одним свершившимся с её помощью зачатием.

Таким образом, внимательно исследовав прошлое, он нашёл две основные причины своего недуга. Если вторая прямо указывала на необходимость борьбы с чревоугодием, то первая лишь определяла место поиска.

Палько не любил процедуру обхода за присущие ей официоз и театральность. Однако в то утро он ждал её с нетерпением, надеясь на выписку. Так и произошло. Доктор Пивень объявил ему о свободе, и где-то глубоко внутри Владимира Ильича зазвучала музыка. Она сопровождала все его приготовления к отъезду. Преобразила неуютную душевую, подпёрла покосившуюся туалетную полочку, отмыла забрызганное зеркало, приглушила настырный запах хлорки, простила цементно-кафельный холод пола, облагородила рутинный процесс бритья. Ему казалось, что вместе со звуками музыки, вместе со смытой пеной из него уходили остатки болезни, уступая место уверенности и оптимизму.

Прощаясь с врачами и медсёстрами, он про себя отметил, что прошлое уже бросило на них свою тень, и спустя какое-то время навсегда скроет их черты. В памяти же останется лишь чёрная кнопка на стене, которую он нажимал, когда было нестерпимо больно.

Нельзя сказать, что Палько освоил азбуку символов, но всё же разговорчивая кровать, матовое окно и живописный потолок его кое-чему научили. Мир стал чуть прозрачней и понятней. Одни ценности поблекли, другие совершили рокировку. Отныне всё будет иначе. Он непременно освоится в новой ситуации. Надо только окончательно поправиться.

И вот он дома. По-прежнему льётся музыка, но в светлой симфонии возвращения уже изредка звучат минорные ноты предстоящего расставания. Он твёрдо решил распрощаться с некоторыми своими привычками. Всё в квартире указывало на них. Каждый изгиб, контур, поворот, каждая вещь, каждый звук и запах были связаны между собой привычками хозяев, являлись механизмом их воплощения, формой существования. Вот столь милая сердцу, невидимая постороннему глазу, тропинка. Она прочно соединяет бар, источающий ароматы уставшего от манипуляций винограда, поджаренных кофейных зёрен и шоколада, с мягким глубоким креслом, прислонившимся к журнальному столику. Вот такая же незримая нить, на которой словно бусинки нанизаны холодильник, плита, телевизор, кресло со столиком, кровать. Вот горячая ванна, иногда подменявшая сауну, и холодное пиво, всегда исключавшее чай. Коньячная рюмка и хрустальная пепельница. Сало в морозилке и пирог в духовке.
 
Мелкие, убогие и пошлые наслаждения. Запоздалое раскаяние воспроизвело когда-то услышанную цитату Канта: «Хорошее мочеиспускание – это единственное удовольствие, которое можно получить, не испытывая потом угрызений совести.»
 
Воображаемый дирижёр последний раз взмахнул палочкой и музыка смолкла.
 
Тишина словно спрашивала, чем заменить привычки и заполнить образовавшуюся пустоту. Владимир Ильич знал ответ, и, опустившись в кресло, неторопливо и убеждённо изложил Ирине свои планы на будущее. В них чревоугодие, курение, алкоголь, лень были вытеснены умеренностью, прогулками, диетой, бассейном. «Мы купим велосипеды и будем на них ездить за город к чудесному озеру, вода в котором прохладна и пронзительно прозрачна.» Он продолжит начатое ещё в студенческие годы исследование о роли личности в истории. Не для диссертации, а в качестве пищи для ума. С этой же целью вспомнит и возродит своё юношеское увлечение шахматами, и на журнальном столике место коньячной рюмки навсегда займут чёрно-белые фигуры с романтичными и благородными именами. Они будут много путешествовать по городам и странам, вместе и поодиночке, для того, чтобы потом долгими зимними вечерами вспоминать, делиться впечатлениями и смотреть друг другу в глаза. При этом Владимир Ильич не стал уточнять, что в маршруте их странствий, пока ещё не составленном, есть город, где живёт, где живут… Он поедет туда сам и увидит… Он найдёт третий вариант ответа, избавится от злосчастного червяка и успокоится.

Ирина слушала его, согласно кивала и радовалась тому, что муж дома, что болезнь удалось остановить, что всё самое страшное позади. Слушала и, вдохновлённая его порывом, верила в новую жизнь. Верила и не впала в уныние, не смотря на вторую часть монолога мужа, которую запомнила, обладая великолепной памятью, почти дословно.
 
«Теперь я знаю точно, мир превращается в конечный тогда, когда человек прекращает разгадывать тайну бесконечности. В обступившем нас пространстве, в редколесье из восклицательных знаков мы замечали лишь точки, принимая их за многоточия. Стерильная чистота и прозрачность небосвода оборачивалась для нас однообразием и монотонностью. Стремительный бег времени отзывался в нас всего лишь равномерным поскрипыванием механизма старинных фамильных часов, подаренных твоими родителями. Мы установили их на книжном шкафу, полагая, что решили тем самым проблему времени. В действительности же они стали свидетелями нашего незаметного перехода в мир скучной обыденности, где ночные огни раскинувшегося внизу города уже не вызывали былого трепета и вдохновения, а утро и сумерки наполнялись ограниченным утилитарным содержанием. Околдованные и обеспокоенные лёгким шагом спешащих секунд и тяжёлой поступью менее торопливых часов, мы устремлялись в будущее, не оставив в прошлом ничего значительного и достойного. Я не спорю о научном значении твоей докторской диссертации, но глубоко убеждён, что отказавшись от рождения ребёнка, мы упустили более весомую возможность удовлетворения собственного любопытства и тщеславия. Помнишь, как-то давным-давно пришедшая мысль о ребёнке тут же была отправлена нами в оппозицию. Мы отгородились от неё шуткой, говоря, что она пахнет мылом и пелёнками. Тогда мы не знали, что чеховский провинциальный солнечный зайчик тоже пахнет мылом. Мы отказались от запаха солнечного зайчика и выбрали другой, в котором нелепо смешались ароматы исторической свалки и жареных котлет, накалившейся настольной лампы и лени душного июльского полудня, пыльного архива и крепкого кофе. Нам незнаком мгновенно улетучивавшийся запах детских слёз, сбитых коленок и любимого варенья нашего ребёнка. Мы не знаем, как пахли его волосы на затылке у самой шеи, и я только догадываюсь, что они пахли нежностью и беззащитностью. А типографский аромат его альбома с марками мог сравниться лишь с кондитерским ароматом испечённого ко дню его рождения штруделя. Да что там запахи! Мы обошли стороной целый мир, яркий и беспокойный, выбирая более простой, как нам казалось, путь. Сейчас я ни на секунду не задумаюсь, определяя, что для меня важнее: бессонная ночь над детской кроваткой или за письменным столом, три листа сочинения ребёнка или том диссертации, шахматная партия с сыном или глубокомысленный спор о перспективах человечества. Мы обворовали себя и продали украденное за бесценок».
 
Ирину не смутила горькая патетика услышанного, напротив, она успокоила её. В ней не было того, чего Ирина так боялась – апатии и безнадёжности. Что же касается отсутствия детей, то это её никогда не печалило. Их заменяли её книги, рождённые в муках творчества.

Хотелось бы сказать, что с того дня их жизнь круто изменилась. Её сухая проза смягчилась незамысловатой, но такой новой и непривычной для них лирикой. Целые её страницы посвящались их совместным поездкам к тому самому Про-озеру на сверкающих на солнце велосипедах, по той самой тропинке, которая позволила однажды подслушать любознательному лугу тайну чьей-то любви. Отдельные абзацы были настолько насыщены их восхищением цветущей черёмухой, полной оранжевой луной, присевшей на крышу соседней многоэтажки, величественным звучанием органа в не менее величественном костёле, что не могли удержать его в своих рамках, и оно устремлялось высоко в небо, к самому Богу. Некоторые главы этой прозы с прустовской  дотошностью выстраивали их отношения, а в поисках утраченного времени они опирались на веру и надежду. Кроме того, как и в любой приличной психологической прозе, было в ней и междустрочье. У каждого своё.

Хотелось бы сказать, что с того дня их жизнь круто изменилась. Так бы и произошло, будь у Владимира Ильича чуть больше воли, а у Ирины чуть меньше преданности науке. Хотя, справедливости ради, следует отметить, что попытка начать новую жизнь всё же была. Об этом говорят два уныло поблёскивающих на лоджии велосипеда, говорят и жалуются солнцу, когда оно во второй половине дня ненадолго заглядывает в окно. При этом солнечный зайчик, соскочивший с никелированного руля, разгуливает по стене и пахнет резиной и несбывшейся надеждой. О том, что всё осталось по-прежнему, говорят быстро и с избытком восстановленные после операции килограммы, ожившая между креслом и баром тропинка, усилившаяся одышка на пути в кабинет. Об этом рабски молчит домашняя кровать.

Если через год после операции идея противоречия между «до» и «после» ещё жила в сознании Палько, то уже через четыре года она казалась ему надуманной и малоинтересной. «Дело вовсе не в том, что с нами происходит, а в нашем отношении к происходящему. Можно впасть в панику, потерять контроль над собой и интерес к жизни даже после операции по удалению аппендикса, а можно радоваться каждому удару искусственного сердца. Я достаточно стоек и жизнелюбив, чтобы не поддаться страху и необоснованным ограничениям. Я не позволю себе сломаться, лишившись почки. Я не стану рабом диет и унизительных инструкций. Сила человека состоит в умении следовать логике своего развития, а не противостоять ей. Всё случается «до». Даже рождение осуществляется задолго до появления ребёнка на свет, и даже не при его зачатии, и не при зачатиях его родителей… А «после» дано человеку лишь для осмысления того или иного события, как даны на пути дикого тунгуса сопки и деревья, которые он воспевает в своей песне. Как в истории заложены войны и революции, так в каждом человеке живёт его выбор». 

Это был третий вариант ответа на мучивший Палько все эти годы вопрос. Он так обрадовался, что оформил его письменно, а листок спрятал в стол. По окончании данной процедуры в нём поселилось твёрдое решение увидеть Марину и дочь.

В осуществлении задуманного тема почки, единственной и требующей повышенного внимания, сыграла ведущую роль. В райцентре, расположенном в двадцати километрах от города, где жила Марина, каким-то чудом оказался почечный санаторий. Достать путёвку не составило труда, и Владимир Ильич, счастливый и взволнованный, попрощался с женой и сел в поезд. В купе его охватило необычное ощущение остановившегося мгновения. С висевшей над столиком картины на него смотрела одинокая женщина в тёмном платье, отчётливо выделявшаяся на жёлтом фоне здания железнодорожного вокзала. Владимир Ильич, давно никуда не выезжавший, вдруг остро почувствовал своё единство с этой женщиной, вокзалом, городом. И в тот момент, когда жёлтая стена на картине медленно поплыла вправо, а женщина исполнила пантомиму прощания, он был почти уверен, что поезд, как карусель из детства, совершит круг и вновь вернёт его в это место. Так, в сущности, и будет. Просто в какой-то точке окружности приостановившаяся карусель выпустит его для того, чтоб через две недели забрать обратно. После второй рюмки коньяка, припасённого тайком от жены, Палько обнаружил, что в детской карусели заключён глубокий метафизический смысл.

Санаторий не понравился, но это его не огорчило. Он не собирался оставаться в нём на весь срок, надеясь быстро разыскать и увидеть Марину. Поэтому Владимир Ильич равнодушно смотрел на ветхие корпуса, непропорционального цементного оленя на потрескавшемся пьедестале, унылый бетонный забор и не обращал внимания на мелкие бытовые неудобства.

Свидание с прошлым не терпит суеты. С самого утра эта банальная фраза застряла где-то в узких закоулках сознания Палько и раздражала его своей назойливостью. Тем не менее, подчиняясь именно ей, а не подгонявшему желанию скорее увидеть Марину, он с нарочитой медлительностью сел в рейсовый автобус, хотя мог позволить себе взять такси. По дороге он сильно волновался, и это помешало ему настроиться на ту волну, которая обычно приходит вместе с грустной мелодией последних дней уходящего лета. Его план был прост: в городской справке получить адрес её родителей (фамилии мужа он не знал) и ждать у дома прихода Марины. Другого он придумать не мог, и надеялся на её внимательность по отношению к старикам.
 
Он не боялся быть узнанным, располневший и обрюзгший сорокапятилетний путешественник в прошлое, но на всякий случай прихватил с собой тёмные очки и газету. Он догадывался, что будет часто вспоминать эту поездку, поэтому старался подробно её запомнить. И послушное внимание старательно фиксировало малозначительные пустяки, почему-то считая их важными. Возникший страх во время ожидания в горсправке (а вдруг родители умерли?). Шариковая ручка без стержня (знак вопроса). Потная рука, сжимающая свёрнутую трубочкой газету (размокнет, нечем будет закрыться). Отражение краснолицего толстяка в витрине ювелирного магазина (ну и урод!). Пробежавшая за спиной белая кошка (к добру).

Разноцветный хоровод спонтанных мыслей незаметно перешёл в плавный вальс философских рассуждений, когда после двух часов ожидания, проведённых у дома её родителей, Палько смог расслабиться и успокоиться.

 Это была старенькая «хрущёвка», утопавшая в зелени такого же состарившегося дворика, и жили в ней, судя по старомодным тюлевым занавескам, в основном старики. Чтобы не возбуждать любопытства и подозрительности, чутко дремавших за занавешенными окнами, Владимир Ильич решил устроиться где-то поближе к слепому торцу здания. К счастью, именно там, прямо у входа во двор расположилась автобусная остановка, откуда был прекрасно виден нужный подъезд. Скамейка, навес на случай дождя и хороший обзор. Лучшего наблюдательного пункта не найти.
 
Если жарким летним днём в незнакомом городе в течение двух часов сидеть на автобусной остановке (пусть даже и под навесом) и в проходящих мимо женщинах выискивать черты той, которую любил и с которой расстался почти четверть века назад, да при этом ещё сотрясаться от ударов собственного сердца, то близость умопомешательства, инсульта или даже смерти становится очевидной. Обессиленный, потный, испуганный Владимир Ильич вдруг ясно представил возможность своего неожиданного исхода. Нет, не за этим он приехал сюда. Как бы типична ни была его история, она не достойна такого нелепого завершения.
 
Хотя, почему не достойна? Чем он лучше тысяч других неуклюжих героев трагикомедий? Нужно было взять с собой паспорт, мало ли что, с запоздалой предусмотрительностью подумал он, оторвал краешек газеты и написал на нём свою фамилию, адрес и домашний телефон. Это его успокоило. Мысли потекли в нужном направлении и привели его к ближайшему киоску, где он взял две бутылки холодного пива, одну из которых выпил сразу, а со второй вернулся на остановку. Уже по пути им овладела ставшая с некоторых пор любимой тема судьбы, из которой, как правило, по ходу её развития плавно вытекала тема несовершенства мира. Однажды придя к выводу, что большинство людей живёт не своими судьбами, точнее не совсем своими, Владимир Ильич и себя, не колеблясь, причислил к этому неудачливому большинству. А в том, что люди делают не совсем то, чего им хотелось бы, думают не о том, в чём могли бы додуматься до великих открытий, живут не совсем так, как предполагали жить, он и видел основную причину мировых болезней. Неисторическая судьба человечества движется параллельно исторической как идея совершенствования мира, а неосуществлённые судьбы людей бесшумно скользят рядом с ними, тревожа и успокаивая одновременно. Додумываемая неосуществлённость возвышается над проживаемой реальностью точно так же, как рассказанная на ночь сказка опровергает утренний осенний дождь, как лёгкий сон, наполненный симпатичными и доброжелательными призраками, выскальзывает из-под бытового гнёта наступающего дня. Этому эфирному миру неведома убогость повседневности. А существует он для того, чтобы не погиб мир реальный. Теперь Владимир Ильич понимал, что все его мечты и модели существования, все незавершённые попытки начать новую жизнь родились в том мире, который памятным майским днём отгородился от него захлопнувшимися дверьми троллейбуса. Отгородился, но не исчез в никуда. Он осел в памяти и время от времени посылал Владимиру Ильичу свои сигналы. Иногда это были инъекции тревоги, иногда – нежные поглаживания. Не удивительно, что двадцать четыре года мысленного общения с прошлым потребовали встречи с его реально существующими персонажами. И она состоялась. Не в первый и не в четвёртый день его многочасового высиживания на остановке, которое сблизило Палько с местными воробьями и голубями настолько, что с его появлением они тут же слетались поклевать крошек от его бутербродов. Птицы возникали словно из воздуха, и их ненасытная назойливость едва не отвлекла от неожиданного появления зелёного автомобиля. Владимир Ильич заметил его в тот момент, когда он остановился, подмигивая левым подфарником, чтобы пропустить встречный транспорт. Рядом с водителем сидела Марина и, повернувшись к нему, что-то говорила. Её профиль, защищённый глянцем лобового стекла, будто недостающий фрагмент пазла, завершил картину. Всё встало на свои места, а заблудившееся время вновь обрело своё русло. Для Палько это был болезненный момент. Безобидная скамейка вдруг на несколько секунд превратилась в электрический стул и мощным зарядом подтолкнула его вслед за въезжавшим во двор зелёным «фольксвагеном». Пока автомобиль парковался, Владимир Ильич присел на другую, более дружелюбную скамейку у соседнего подъезда и сквозь тёмные стёкла очков устремил жадный взгляд на четырёхколёсный хамелеон. Приблизительно через сто ударов сердца двери посеревшей машины начали поочерёдно открываться, и вскоре всё дружное семейство заполнило сонный дворик энергией, так хорошо знакомой тучному господину, одиноко сидевшему у подъезда. Он впитывал её, пробовал на вкус, как пробуют давно забытое, когда-то любимое блюдо. Ему так хотелось, чтобы они подольше задержались во дворе и позволили памяти подробно отснять этот ролик с его последующим бережным и вечным сохранением в архиве. Но всё происходило слишком быстро и вызывало в груди лёгкое щекотание, сладкую боль, подобную той, которая возникает при попытке внимательнее рассмотреть суслика, велосипедиста или купающуюся детвору из окна стремительно летящего поезда. Такое же ощущение возникает на американских горках, качелях и при прыжках с парашютом. Перехватывающее дыхание ощущение ускользающего пространства и максимально ускоренного времени.

И всё-таки он успел. Человек-губка, человек-видеомагнитофон, человек-пластилин, Палько успел, чуть не сгорев от перенапряжения, впитать, записать, отпечатать в себе образы четверых человек, рождённых зелёно-серым «фольксвагеном». Центральной фигурой квартета, конечно же, была Марина. И не потому, что в её руках был букет красных роз, и не потому, что даже постороннему взгляду было заметно её лидерство, и не потому, что нарядное голубое платье так удачно обрамляло её красоту, а просто потому, что в тот момент она была для Владимира Ильича центром мироздания. Она почти не изменилась. Словно прикрылась прозрачной вуалью времени, которая лишь немного смягчила её черты и приглушила былую яркость. А ещё, глядя на неё, Палько не столько заметил, сколько почувствовал лёгкую усталость, умело замаскированную неторопливостью. Возможно, в другой ситуации он более ревностно изучил бы мужа Марины, а тогда только отметил его заурядность. Такие люди прозрачны, и всегда были идеальными кандидатами в агенты спецслужб, подумал Владимир Ильич и переключил внимание на молодую женщину и совсем маленького мальчика. В тот миг его волнение достигло апогея. А семейство уже приближалось к подъезду, и никто не подозревал, что в десяти метрах от них за кустами сирени прячется и погибает от избытка чувств ещё один их родственник.

И снова двери, как много лет назад, скрипом и хлопком разделили пространство на две части, в одной из которых непризнанный, но необыкновенно счастливый отец и дед в едином лице шёл к киоску отметить столь знаменательное событие. Наглое лицо продавщицы изобразило улыбку узнавания, а пухлая рука потянулась за бутылкой пива, но Владимир Ильич застенчиво попросил сто граммов водки.
 
Водка была дешёвая и отдавала керосином, но это не испортило настроения. Кстати пришёлся недоеденный бутерброд, которым он на радостях щедро поделился с птицами. А паузу между приездом и отъездом Марины и её семьи он заполнил наиприятнейшим припоминанием только что увиденных милых черт.

Владимир Ильич ликовал. Его ликование могло бы стать темой большого рассказа, который поразил бы изобилием восклицательных знаков, сочных эпитетов, ярких метафор. В нём запятые потеряли бы смысл, а набегавшая волна многоточий питала бы его живительной влагой и завораживала тайной. Это была бы история о его дочери-красавице, о внуке-непоседе. Даже не столько о них, сколько о неразделённом, замкнувшемся в себе восторге деда-отца. Трогательная сентиментальная история.

Но рассказать её Палько не успел бы, потому что через три с половиной часа все четверо, но уже без букета вновь оказались в секторе его наблюдения.
 
Увы, совсем ненадолго. Праздник закончился, и заждавшийся автомобиль поглотил их, чтобы увезти от Владимира Ильича далеко и теперь уже навсегда.
 
Сняв очки, он смотрел вслед зелёному «фольксвагену» и думал о том, что завтра сядет в поезд и уедет в своё пространство, родное и близкое, что увезёт с собой этот день и будет часто с радостью и грустью вспоминать его.
 
«Фольксваген» уже давно скрылся за поворотом, а Владимир Ильич всё ещё сидел на скамейке и не знал, что за ним тоже наблюдают. Голодные птицы и киоскёрша, пытающаяся понять, кого этот странный человек в течение пяти дней ожидает на остановке, и почему так печален его взгляд.


Рецензии
Великолепно!!!А ведь это одно из первых произведений!И желание написать что-то своё пропадает по прочтении "До и после"
И очень грустно становится от несовершенства нашего выбора.
Спасибо.

Ольга Лобода 6   02.11.2016 20:47     Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.