Проклятие рода. Том II. Книга 3

                ПРОКЛЯТИЕ РОДА.
                Том 2.
                Книга 3.
            НЕИСПОВЕДИМЫ ПУТИ ТВОИ, ГОСПОДИ…

Женские проклятья начинают сбываться. Умирает отравленная боярами правительница Руси Елена Глинская, оставив в руках убийц малолетнего сироту – будущего царя Иоанна Грозного. Наследному принцу Эрику – первенцу шведского короля Густава Ваза угрожает смертельная опасность, исходящая от его мачехи и ее любовника, скрытая тайной исповеди.
Любовь и ненависть, бескорыстие и продажность, милосердие и жестокость, преданность и вероломство во все времена сосуществовали бок о бок. Мир человеческих чувств неизменен. Таким он был в 16 веке, таким остался и сегодня.

                Оглавление.

Глава 1. Женское ли дело Русью править?
Глава 2. Русский солдат короля.
Глава 3. Путь к спасению.
Глава 4. Отец и сын.
Глава 5. Что хранит память человеческая…
Глава 6. Владыка Новгородский.
Глава 7. Царское детство.
Глава 8. Конец бабьей власти.
Глава 9. Воскресшая из мертвых.
Глава 10. Опасная исповедь.





               
                Глава 1.
                Женское ли дело Русью править?

Вознеслась, ох, как вознеслась ныне Елена Васильевна Глинская. Вот они наяву девичьи грезы о принце прекрасном, в книгах вычитанные. Хоть и не люб был ей Василий, а все ж он дал ей то, что имеет ныне. Господь прибрал мужа, зато любимый рядом. Нутром бабьим прикипела к Ванечке. Да и как не прикипеть-то, к кому еще прислониться. И хорош, и пригож, и сердцем храбр, телом чист, и сладок, ох, как сладок и горяч в любви неистовой… Вот оно плечо крепкое, а не спина мужнина - тын высокий, за которой испокон веков бабам на Руси прятаться, лишь по зову хозяина к гостям выходить поприветствовать, чашей обнести и обратно, в терем, в свой мир сумрачный, полусонный, с девками сенными, да старухами – сказочницами и ворожеями. Только не с той Руси, не из теремов глухих, вышла на свет белый Елена. Коль мужа, великого князя не стало, а сынок Иванушка мал летами, ей страной править ныне. А как править-то? Одной? Или с думой боярской? Как же! Они где привыкли видеть бабу? Только у себя в тереме. Или на худой конец рядом с великим князем. За его спиной. Но ни как не перед ними и не над ними. Пока жив был Василий, кто их длиннобородых разберет, может, молча, сидели, а может и тогда усмешки прятали в седине густой непроницаемой. Брак-то великокняжеский не по нутру многим пришелся, однако помалкивали до поры, до времени. Одни лишь старцы заволжские  роптать вздумали открыто, да поплатились за то. Теперь же, со смертью великого князя, ожидать можно было всякого и от кого угодно.
 Умирая, Василий совет регентский назначил в помощь Елене и маленькому Иоанну – братьев своих князей Юрия Дмитровского и Андрея Старицкого. Кроме них бояре: Василий да Иван Шуйские (Васильевичи), Михайло Воронцов, Михайло Тучков, Михайло Захарьин, дядя Еленин Михайло Глинский, дворецкий Иван Шигона Поджогин, казначей Петр Головин, дьяки думные Меньшой Путятин да Федор Мишурин. Елена сразу решила расширить совет, чтоб своего любимого Ванечку Овчину Телепнева Оболенского видеть там, да помимо перечисленных еще бояр добавить – Оболенских, Горбатых, Бельских, Морозовых, Одоевских, Хохолкова Ростовского, Барбашина, Микулинского, Пенькова, окольничего Ивана Ляцкого.
Расселись бояре, развалились по лавкам, не видать в их спинах привычного напряжения, да гнутья почтительного. В глаза смотреть не боятся, прищуриваются в ожидании промаха какого. Баба ведь на троне! Ну-ну… Вдруг рассудит по-бабьи, на смех им толстопятым. А то и вовсе пялятся, как на деву блудную, с головы до ног взором ощупывают, ухмыляются в бороды, поди разбери,  кривят, небось, рот под густотой волос черно-серебристых или русых с проседью. Шуйские с одной стороны, с ними Горбатые и Иван Барбашин – Рюриковичи Суздальские, Одоевские – Рюриковичи Черниговские, Иван Кубенский – Рюрикович Ярославский, Лександр Хохолков – Рюрикович Ростовский, и все мнят себя старшими ветвями древа фамильного. По другую сторону Бельские Иван и Дмитрий Федоровичи – Гедеминовичи, за ними сродственники Воротынские виднеются. Бельские тоже в родстве по матери, рязанской княгине Анне – сестре Ивана III. Тут же неподалеку еще один Тверской – Микулинский. Отдельно нетитулованные держатся – Морозовы с Тучковым , Воронцов , Бутурлин , Захарьин , да Шигона  Поджогин . На последних двоих вся надежда, верные они, и мужу, великому князю, служили верой-правдой и ей теперь. Оболенские  - другая опора, а может и главная, –  Ванюшка любимый с братом двоюродным Никитой.
 Между родовитыми свой спор и дележ на «местных» и «выезжих» , обоюдная проскальзывающая презрительность к нетитулованным, но одновременно и заинтересованность – на свою сторону привлечь. Пусть враждуют. Их распрями и воспользоваться можно, одних на других натравливать, дабы крамолу уменьшить. До конца все равно не выведешь, так хоть противников сократить.
Что бояре! С братьев Васильевых смута началась. Как умер великий князь, первым выступил средний брат Юрий из Дмитрова. К себе бояр перетягивать стал. Уж как ему хотелось на троне усесться, спал и видел себя увенчанным шапкой Мономаха, ведь, сколько лет не было наследников у Василия. Ан нет, родила-таки Елена наследника. Злобы своей скрыть не смог Юрий, трясло всего от ненависти – на крещение младенца Иоанна даже не явился. То знак был верный! Ни перед чем теперь не остановится, велик, ох, велик камень, за пазухой спрятанный. Глинская сразу поняла, сердцем материнским угрозу почуяла, хотела сказать Василию, да отмахнулся муж от нее, слишком велика была радость, не до братьев. Это до рождения первенца великий князь опасался их, даже жениться запрещено было, а ныне…!
Только похоронили великого князя, верный пес покойного Шигона Поджогин тенью проник в Еленины покои, покосился на Оболенского, уже по-хозяйски расположившегося в опочивальне, но таиться не стал, шепнул княгине, так чтоб слышно всем было:
- Из Дмитрова к Шуйским дьяк Тишков приезжал от князя Юрия.
- К кому из Шуйских? – Сразу напряглась Глинская. Она у зеркала сидела, лениво гребнем волосы расчесывала. Иван Оболенский голову приподнял от подушек пуховых, прислушался внимательно.
- К Михайловичам.
- Зачем? – Вмешался в разговор Овчина-Телепнев. Встал с перин, подошел ближе, наклонился к любовнице, за плечи обнял, щекой к щеке прижался. Смотрели друг на друга в зеркало. Глаза в глаза. Поджогин замялся, не зная, говорить ли дальше. Елена сомнения дворецкого заметила, кивнула одобрительно:
 - Продолжай, коль начал. Говори все, что ведомо. Государь и муж мой покойный тебе во всем доверял. И я верю и лишних ушей здесь нет. – Шигона послушно покачал головой и продолжил:
- Взяли мы его возвращавшегося от Шуйских. Под пыткой сознался, что князь Юрий на свою сторону бояр кличет. На словах велел передать Шуйским, что великий князь очень молод, а мать… - Поджогин опять замолчал, потупился, застыдился того, что сказать хотел.
- Говори же Иван Юрьевич, - нетерпеливо, но ласково подбодрила его Елена, - если слов каких опасаешься, то напрасно, гневаться не буду, ибо не твои они, а знать нам надобно всё.
- … великий князь Иоанн молод очень, а добродетель царская не для юной чувственной жены, оттого следует изменить завещание великого князя Василия и власть передать ему, Юрию, как и надлежало до рождения наследника.
- … чувственной жены… - Повторила за ним Елена, понимая намек на свои отношения с Оболенским. В отражение свое впилась взглядом. Сладострастные полные губы сжались в тонкую полоску, на щеках красные ямочки обозначились, глаза сузились, в горящие точки превратились. – Может под пыткой чего лишнего удумал холоп княжеский?
- Нет, государыня. Помимо того Тишкова мои верные люди давно приставлены к Дмитровскому двору – два Ивашки, Яганов и Черной. То же сказывают. 
Овчина порывисто распрямился, рука невольно к бедру потянулась невидимую рукоять меча нащупывая:
- А что Шуйские? – Резко спросил.
- Собираются… - Уклончиво отвечал дворецкий. – Ведомо нам, что князь Андрей к Борису Горбатому ездил, к измене склонял.
- И как? Склонил? – Елена повернулась к Шигоне.
- Нет! Отказался Горбатый. Готов тебе челом бить и вскрыть всю гнусность изменнического предложения. Подле него завсегда владыка новгородский Макарий. Тот крамолы не допустит!
- Владыке благодарна и ценю его. – Кивнула княгиня. - А что так Горбатый? Ведь они же сродственники с Шуйскими! – Усмехнулась недоверчиво Глинская, гребнем провела резко по волосам, прядь зацепила больно, поморщилась.
- В роду Шуйских старшинство за князем Василием Васильевичем. – Пояснил дворецкий. – Борис Горбатый его слушает, а не изменника Андрея. Зря из темницы его выпустили. Ведь перебегал еще пять лет назад к Дмитровскому, за что и был взят под стражу.
- А князь Юрий хорош.… Крест целовал, клялся в верности племяннику, умереть обещался в своей правде! – Зло кривились полные губы в зеркале.
- На то его холоп пояснил, что, дескать, сия клятва была невольная и беззаконная. Бояре, мол, обязаны были взаимно присягать.
- Может еще и от меня присяги ему надобно? – Злобно сказала, почти выкрикнула Елена. Гребень швырнула на пол в ярости. 
- Вот и надобно, чтоб умер, раз обещался! – Внезапно произнес, как отрезал, Иван Оболенский.
Елена обернулась, внимательно посмотрела на него, потом перевела взгляд на Поджогина. Тот кивнул:
- По-другому нельзя!
- Быть, по-вашему. Объявите завтра думе боярской, чтоб действовали согласно своим обязанностям и закону, да по челобитной Горбатого. Пусть, не мешкая, подает! А князя Юрия со всеми его боярами и двором в темницу. И Михайловичей Шуйских, Андрея с Иваном туда же.
- Мудро, княгиня! – Оболенский обхватил Глинскую за плечи, она, как кошка изогнулась, ласке радуясь, щечку подставила для поцелуя. Овчина чмокнул разок и на кровать вернулся, развалился опять.
- Посадим! – Уверил Шигона. – Посадим в тоже подземелье, где и Дмитрий Тверской  кончину принял. – К выходу заторопился. – Дозволь откланяться, княгинюшка?
- Постой-ка! – Елена кое-что вспомнила. Ноготки по ручке кресла резной тук-тук-тук-тук-тук… Размышляла… Начала нерешительно:
- Ты… Иван Юрьевич… того…
- Слушаю, княгиня. Что еще приказать изволишь? – Склонился в поклоне дворецкий.
- Скажи…, а эта… ну… как ее? Бывшая…
- Соломо…, - Понял Шигона о ком речь и сразу поправился, - сестра София?
- Да. Она. – Глинская сидела спиной к дворецкому. Он смотрел на нее в зеркало – глаза княгини потемнели и сузились, нижнюю губу покусывала нервно.
- Где ж ей быть… В Суздале, в монастыре, вестимо… - Внешне безразлично пожал плечами дворецкий, но насторожился. Не к добру вспомнила Глинская опальную великую княгиню.
- Перевести ее… подале… надобно… - Медленно проговорила Елена.
Шигона молчал угрюмо. Ждал окончательного приказания. Голос подал Оболенский. Подсказал:
- Да в Каргополь ее!
- В Каргополь? – Переспросила Елена. Повернулась сперва к любовнику, затем вопросительно взглянула на Поджогина. – А там есть женский монастырь?
Шигона хоть глаза и не отвел, но на душе кошки скреблись. Ответил, помедлив. Вспоминал:
- Есть. Успения Пресвятой Богородицы.
- Хорошо… - певуче произнесла Глинская, - в Суздале Покровский, в Каргополе – Успенский… Отвези ее туда, Иван Юрьевич…
Поджогин замялся, в пол смотрел, понимал, что не открутиться, но все же попробовал:
- Княгинюшка, дозволь другому поручить…
- Не-е-ет, Иван Юрьевич. Лучше тебя никто не управится! – Голос Глинской окреп, другие нотки зазвучали. Жесткие. – Как с Дмитровским покончим, так и отправляйся в Суздаль, а оттуда с… этой, - ручкой помахала в воздухе, не желая имя называть, - в Каргополь.
Взяли князя Юрия со всеми боярами и в темницу швырнули. После поскакал Шигона в Суздаль. С тяжелыми мыслями ехал. Как предстать пред той, что плетью самолично в монашество вогнал?
Вошел в келью, молча застыл на пороге, не зная, с чего начать. Соломония обернулась, посмотрела на нежданного гостя внимательно, поняла все. Сама ему помогла:
- Ну, здравствуй, дворецкий моего бывшего мужа! Давно не виделись… - Голос был спокоен, слегка насмешлив.   
- Да пребудет с тобой Господь и Пресвятая Богородица, сестра София! – Буркнул в ответ Шигона.
- Пребывают! Молитвами моими, Шигона! И заступничеством Пресвятой Богородицы. – Сабурова подошла к нему ближе. В глаза посмотрела. Поджогин не выдержал, отвел взгляд. – Послушай меня, дворецкий.
Шигона поднял голову.
- Зла на тебя не держу. Простила. За что знаешь?
Поджогин молча мотнул головой. В горле комок застрял.
- За Любаву. За то, что с ней, ты мою душу выпустил из заточения. А тело… оно бренное, ему все равно где пребывать.
Шигона посмотрел в глаза княгине с недоверием, но с благодарностью, хотя и мелькнула мысль: «Откуда про Любаву ведает? Впрочем, шила в мешке не утаишь! Мало ли кто проболтался». - Успокоил себя. Да и не до размышлений было ему сейчас, чувствовал, словно гора с плеч свалилась.
- За мной прибыл, Иван Юрьевич? – Голос монахини звучал по-прежнему спокойно и даже ободряюще.
- Велено в Каргополь тебя отвести, в Успенский монастырь. – Вновь опустив голову, глухо произнес Шигона.
Новость восприняла спокойно.
- Скажи мне, ее это воля?
Поджогин молчал, не поднимая головы.
- Да что я спрашиваю, вестимо ее… А скажи еще, как детки Василия? – У самой сердце замерло в ожидании ответа. Что хотела услышать?
Шигона заколебался, помедлил чуток, но ответил – буркнул:
- Растут. Слава Богу, живы, здоровы…
- А мне сорока на хвосте принесла, что младшенький нездоровым родился… немым?
- Великий князь Иоанн Васильевич в здравии пребывает… - Выдавил из себя Поджогин. Про младшего, Георгия, промолчал.
- Проклят их род, Иван Юрьевич, проклят… - певуче произнесла сестра София, улыбаясь блаженно, - самой Богородицей проклят… - к образу повернулась, перекрестилась быстро и вновь посмотрела на дворецкого.
Шигона смутился. Не знал, что сказать.
- Не печалься! В Каргополь, так в Каргополь. Что там, что здесь, Богородица со мной. Не так ли? – Опальная княгиня выглядела безразличной.
- Так! – Кивнул дворецкий.
- Тогда исполняй, что велено! Ступай покамесь, собраться мне надобно. – Шигона кивнул головой, соглашаясь, и с радостью выскочил из кельи, выдохнул шумно за дверью:
- Прости, Господи, грехи мои тяжкие…
      
Только упрятали Дмитровского князя в темницу, а Соломонию – сестру Софию в Каргополь, как через месяц пожаловал младший брат покойного Василия – князь Андрей Старицкий. Сорок дней выжидал после смерти, теперь удел свой увеличить захотелось ему. Город Волок затребовал. Отказали. Обиделся князь. Укатил в свою Старицу. А тут как на грех литовцы навалились, слабину в государстве почуяв. Призвали было Старицкого князя с войском его удельным влиться в великокняжескую рать, отмолчался, ни одного воина не дал.
Ну и кто плечо княгине подставит? Только он, Ванечка, голубь сизокрылый, что воркует сладко по ночам на ухо, он - сокол ясный, что летит сразу на всех врагов, готовый уничтожить любого, кто ей угрожать осмелится. А за ним братья, сродственники. Они и сейчас родней фамильных Глинских стали. Дядю уж как она уважала, да забыл старый муж, что ныне не племянница перед ним, а государыня, княгиня великая, старшинство, видишь ли, в думе не поделил с ее Иваном. Поучать вздумал, голос повышать, да в самое больное ткнул, любовь долгожданную и выстраданную блудом посмел назвать! Дурак старый! Коль сердце женское с нутром всем одному мужчине отдано, коль ответ ласковый и благодарный получен, попробуй, сунься кто, и палача не надо, сама разорвет на части. Вскипела в миг в Елене обида жгучая.
- Ты мою любовь блудом назвал? – Прошипела княгиня, побледнев от гнева. Ноздри тонкие затрепетали, глаза не огнем, сталью холодной блеснули. Стоял перед ней набычившийся раскрасневшийся в запале дядя, крепкий сложением, да не духом. Нечто надеялся, старый, что его сторону она примет, коль посмел любовь ее  тронуть и оскорбить. Смотрел исподлобья, да снизу, как всем холопам положено. Может и хотел взлететь, чтобы с высоты громы метать, да не даны ему крылья орлиные. А если и думал в мыслях, что выросли они у него, так куриными оказались, похлопал, покудахтал, чуть поднялся и вся дородность на землю тут же рухнула. Она хоть и сидит перед ним, а все выше, и летать ей не надо, и так с небес смотрит, с трона Васильева,  ибо – государыня. Сказать еще что-то силился старый князь. Не дала. Каблучком пристукнула:
- Молчи! Из темницы тебя вытащила, эк ты, дядя, за доброту мою отплатил. На одну доску с вавилонскими девками поставил великую княгиню? Вот тебе мое слово в ответ – откуда вышел, туда и отправишься. Обратно. Эй, люди! – Хлопнула в ладоши, выскочили сыны боярские с бердышами, навалились. Натужился Глинский, хотел было крикнуть еще что-то обидное, но как пузырь проколотый сдулся в миг и обмяк. Понял, что конец это. А может, кто из слуг ткнул ему, куда надо, твердым обухом. В думе после объявили, что к заговору князь Михаило Глинский причастен, на государеву власть покушался. Бояре переглянулись, но одобрили. За дядей и всю родню свою отодвинула. Не опала, но и не у двора более. 
Нет! Только Ваня, только на Оболенских надежда. Сестра их Челяднина за сыночками приглядывает, а мы тут пока сообща с боярскими крамолами разберемся. Иван Шигона верен, как пес. Сколько раз и муж покойный налагал на него самые трудные поручения, нередко опасные и грязные. Сам порой вызывался, на себя грех брал, чтоб лицо и великого князя и государства чистым оставалось. Есть еще Михаил Юрьевич Захарьин, старый ее друг, правда, года уже не те, сдавать стал сильно. Измена сродственника его, окольничего Ляцкого, посланного в Серпухов полки против Литвы готовить, а вместо того к Сигизмунду с сыном сбежавшего, сильно подкосила боярина.
И началось - сперва князья-девери, бояре, дядя… Тут, как на грех, литовцы киевского воеводы Немировича вторглись на северские земли, жилища, посевы жгли, скот угоняли, людей убивали, насиловали, в рабство уводили. Добрались до Чернигова, но князь Федор Мезецкий к стенам приблизиться не дал, огнем отразил первый натиск, а ночной вылазкой отбросил литовцев прочь. Одновременно другая вражеская рать под водительством князя Вишневецкого вышла на Смоленск, но воевода Никита Оболенский отбился удачно, хоть сил у него было маловато. Войска дополнительно стали собирать под Серпуховым и Коломной. Только обошлось, только первый удар отразили, как князь Семен Бельский вместе с Иваном Ляцким измену удумали и к полякам переметнулись из-под Серпухова. Пришлось главного воеводу Ивана Бельского, что в Коломне стан войсковой учреждал, да князя Ивана Воротынского со всей семьей брать. Первого – в темницу, других в Белоозеро, в ссылку. Женой Воротынского была Анастасия из рода Захарьиных, от нее трех сыновей имел – Владимира, Михаила и Александра. Бельский – за брата поплатился, семья Воротынского – за Ляцкого, тестем Анастасии Захарьиной приходившегося. Слег от этой напасти Михаил Юрьевич Захарьин, лишь изредка теперь в думе появлялся, или сама Елена к нему за советом посылала.
Становилось все тревожнее. Отовсюду с границ вести шли дурные. Литва открыто воевать начала, Крым и Казань настораживали. По весне Москвой озаботились – Кремль тесноват стал из-за многолюдства жителей, надобно стену новую возводить, но сперва ров копать начали. От Неглинной, вдоль посада с купеческими лавками через Троицкую площадь и Васильевский луг до самой Москвы-реки. Людей нагнали множество, за месяц управились, чтоб в следующем году стены заложить новые.
Одни ров копали, другие в поход собирались. Следовало отмстить литовцам. По осени московские полки выступили с главными воеводами Михаилом Горбатым и Никитой Оболенским. Передовой полк любимец Еленин повел. Если в думе за старшинство состязался, то на бранном поле никогда. Неинтересно ему всеми полками руководить, сердце храброе в бой самолично рвалось. Да и ссора промеж полюбовников накануне вышла. Была, была одна червоточина, тлела в сердце Еленином, жгла угольком ревности – женат ведь ее Ванюшка, да и детки у него. Знать, не только с ней одной ложе делит, не ей одной ласки достаются. Нет, нет, да прорывалось наружу, впивалась Елена коготками в белую кожу, оставляя следы глубокие, до крови. Он терпел боль, отшучивался, если видел, что гнев государыни серьезен и опасен. Норовил сбежать куда-нибудь, лишь бы перед бабой не оправдываться. Война причина самая подходящая, и ревность бабья сразу на страх за любимого меняется.
- Эх, и он меня бабой считает… - смахивала слезу накатившихся обиды, ревности, боли расставания и опасения за жизнь любимого одновременно. – А что? Так оно и есть. Баба я самая обычная, хоть и правительница… Мне любви, да ласки хочется… И почаще… Уехать бы куда… - мечталось, - чтоб никто, ни один боярин или воин или смерд, счастью не мешал. В терем высокий, что на острове дальнем, средь синих равнин морских стоит, с одной стороны рощами цветущими окруженный, с другой песками белоснежными, с третьей полями душистыми… И не видеть, не слышать ни о литовцах, ни о татарах, боярах, братьях Васильевых, лишь они с Ванечкой, да детки малые… 
Но перед отъездом суровую клятву хотелось взять с Ивана:
- Из похода вернешься, и слушать ничего не хочу – чтоб со мной в палатах жил постоянно! И к жене своей ни шагу более! – Эх, жестоко сердце женское. 
- Государыня… - Склонил в покорном согласии буйную голову, глянул снизу, улыбнулся, блеснул очами, так что сердце Елены замерло… и, ни «да», ни «нет» не сказав, засмеялся, распрямился, шапку меховую нахлобучил, заломил на затылок и полетел прочь соколом.
Полки московские пошли к Смоленску и далее. Запылали села и предместья городов литовских. От Новгорода другая рать выступила, Борисом Горбатым ведомая. Всего каких-то 15 верст до Вильно не дошла. Третья, во главе с братом любимца Федором Телепневым, из Стародуба на Мозыль и Могилев отправилась. Жгли, убивали, пленяли.
Король Сигизмунд Старый в Вильно отсиживался, на удары русских не отвечал. Столица Литовского княжества давно стала его постоянной резиденцией. В Кракове же всем теперь заправляла королева Бона Сфорца, и рядом с ней старый король чувствовал себя неуютно. Дочь миланского герцога Галеаццо была фанатичная католичка, ревностная блюстительница нерушимой святости брачных уз, жестоко и беспощадно пресекавшая все попытки Сигизмунда завести интрижку на стороне. Старый король до сих пор не был прощен даже за длительное увлечение в молодости обворожительной пани Катаржиной Тельницкой, от которой у него были аж трое детей – Ян, Регина и Катаржина. Существование любовницы, хоть и бывшей, прижитые от короля дети, всё это жгло смертельной обидой сердце пылкой и ревнивой до безумия итальянки:.
- Подобные оскорбления смываются только кровью и страшными предсмертными муками виновных!
. Саму Тельницкую Бона Сфорца отравила сразу, как стала женой польского короля, затем постаралась избавиться и от детей. Первым должен был погибнуть сын Сигизмунда Ян, виленский епископ. Вспыльчивый пан Станислав Радзивилл, науськанный королевой, затеял драку во время сейма и, выхватив саблю, нанес страшный удар своей жертве. Но Ян выжил и благоразумно спрятался на время в своем имении Шавли , подаренном отцом. Настала очередь его сестры Регины и в ход снова пошел яд.  Младшую Катаржину спасло лишь то, что вовремя вышла за француза Георга де Монтферо и укатила во Францию. Оттого боялся Сигизмунд Старый свою жену и предпочитал сидеть в Литве.
Только из Вильно терпящий поражения король никак не мог раскачать и заставить Польшу вмешаться, придти на помощь войскам литовским. Паны ясновельможные ворчали, неохоту свою не скрывали, ссылаясь на татарскую опасность. В Крыму междоусобица вышла. Ислам-Гирей восстал против Саадат-Гирея, сверг его, не признал присланного из Стамбула родного дядю Саип-Гирея , начал с ним войну. Гадали паны, куда теперь орда метнется – на Русь или на Польшу с Литвой? Ислам-Гирей с Москвой заигрывал, шертную  грамоту прислал. Хитрил татарин, свою выгоду искал, с азиатским коварством предложил:
- Кто недруг великому князю, а мне друг, тот и ему друг… - намекал на поляков с литовцами, заодно пушек требовал в подарок и денег за союз. Пока выговаривали послам татарским, что негоже такое предлагать, полки из похода вернулись. На Себежском озере, на литовской земле, крепость возвели. Стены, хоть и деревянные, да место удачное – на мысу высоком, далеко в водную гладь вонзившимся. Оставили там 500 пищальников псковских с воеводой Иваном Бутурлиным.
Государыня Елена успокоилась. Войны на время прекратились, Иван в ее покоях расположился, ревность улеглась, иногда лишь покалывала, когда просился отъехать деток навестить, но не больно, так, назойливым комариком подозрений старых. Да и Ваня поменялся со временем. Стал больше в дела государственные вникать, на бояр покрикивать, ее не стесняясь, словно трон великокняжеский к себе примеривать. Челобитчиков сам принимал, а они охотно к нему шли, потом Елену уговаривал в их пользу рассудить. За ним и весь род Оболенских стеной вырос. Вроде б и безопасно, да холодком терема иногда отдает.
- Ну, да и пусть! – Махнула рукой. – И так голова кругом. Литва не отстает, с Крымом непонятно чья сила верх возьмет, из Казани недобрые вести приходят. – Иногда точил червь сомнения:
 – Женскую ли ношу взвалила на себя? Может и прав был тогда деверь Юрий Дмитровский? – Но отгоняла от себя мысли дурные. Сыновья ведь растут. Не только ради себя, ради них сохранить надо державу от Василия доставшуюся. Им передать, а самой и правда отъехать куда-нибудь с Ваней любимым. В круговерти дел на сыновей времени не оставалось. Видела изредка на приемах, да и то только одного – Иоанна, (она любила именно так его называть, в честь великого деда), когда мальчика наряжали послов принять, рядом с ним сидела неподвижно, этикет соблюдая. А так хотелось прижать, поласкать, зацеловать в макушку пушистую. Изводилось сердце материнское, краем глаза наблюдала, как ерзал и скучал мальчонка на троне, как неудобно было ему сидеть, почти согнувшись под тяжестью одежд, расшитых жемчугами, каменьями да золотом, как смотрел глазенками широко раскрытыми, непонимающими - зачем все это? - на церемонии долгие и пышные. И с радостью убегал, отпущенный на свободу к мамкам, к Челядниной, а не к ней, провожавшей его грустным взглядом и возвращавшейся к другим заботам, числа которым не счесть. Помимо войн и крепостей новых, дела внутренние добавлялись – беднел народ из-за того, что деньги мельчали, купцы торговать боялись, цены росли, покупатели обман в том видели, а другие богатели корыстолюбиво – деньги обрезали, переливали, примеси подмешивали, сами чеканили, а вес уменьшали. Елена приказала:
- Всех обрезчиков и подельщиков казнить сурово – руки рубить, в глотку олово заливать. Деньги собрать и перечеканить заново.
 Из одного фунта серебра без всякого примеса теперь должно выходить было 6 рублей. В рубле 100 денег. На монете по-прежнему «ездец»  изображался, но вместо меча у него в руках теперь было копье, оттого монету прозвали «копейной» или «копейкой».   
В это время тихо скончался в заточение родной брат покойного государя Василия князь Юрий Дмитровский. Поговаривали, что голодом его уморили. Младший Андрей Старицкий в ужасе в уделе своем спрятался, носа боялся показать, в Москву наотрез приезжать отказался – больным объявился. Лекаря к нему послала Елена, да вернулся немчин, развел руками – не допустили.
- Да черт с ним, путь сидит там! – Отмахнулся от Елены Иван Оболенский. – Они ж с братом спали и видели, как трон из-под тебя выдернуть! Одним меньше стало, другой, глядишь, сам от страха помрет. О Литве надобно думать, со Старицким потом разберемся. Крым волнуется, набегов можно ждать. Пусть сидит, войска бы у него токмо вытребовать, да присяги повторной. Пошли в Старицу Крутицкого епископа Досифея, к клятве церковной привести твоего деверя, чтоб не помышлял о злобном под страхом Божьим. Может, уговорит его архиерей…   
 Мучила Елену еще одна мысль тайная… Врут все, что сердце материнское знает точно, кто отец ее ребенка, когда с двумя мужчинами ночи делила. И так и этак вглядывалась она в старшего Иоанна, то Василия черты виделись, то любимого Овчины-Оболенского. Хранила тайну страшную в самой глубине сердца, сколько раз от страха замирала, когда Василий был жив, вдруг заподозрит неладное, вдруг донесут ему о том, кто проникает на его место, на перины пуховые ложится, пока великий князь московский на охоте развлекается. Отлегало от сердца, видя подлинную радость Василия от детей своих, но сомнения-то не покидали. А Ванюше и словом не обмолвилась. Инстинкт материнский останавливал, хоть в припадке ревности и жаждала бросить ему в лицо:
- К своим торопишься? А про другого и не вспоминаешь? – Но немели губы, рот на замок закрывался, ком вставал в горле, не позволяя ни единому звуку вырваться. Лишь взгляд бросала укоризненный, который князем Иваном по-своему понимался - ревностью женской. 
Бремя забот государственных все тяжелело, цепями сковывало - не вырваться из них. До детей ли тут? Ночью, прижимаясь к  Ивану, шептала иногда:
- Страшно мне, соколик мой…
- Чего боишься-то… - спрашивал сонно.
- Ты вот все в походах не бережешь себя, вперед всех скачешь, а я извожусь, плачу ночами, боюсь за тебя, молюсь, как бы чего не случилось… Одна ведь останусь с деточками малыми…
- Ничего… - обнимал рукой крепкой за нежные плечи, прижимал к себе до ломоты в костях,  - мы, Оболенские, могучи. И сами убережемся, и тебя в обиду не дадим. – Всхлипывала Елена, засыпала на груди молодецкой, но тревожно было.               
Сигизмунд не успокаивался. Грозные вести пришли с запада, донесли, что вновь к Смоленску литовские рати собираются. На это раз московское войско повел князь Василий Шуйский, а Ваня любимый, как всегда с передовым полком ускакал. Снова сердце женское тоской-тревогой сдавило.
Обманули литовцы, свернули неожиданно, вместо Смоленска стремительно подошли к Стародубу. Осаду начали. Пришлось новое войско собирать на подмогу. В Стародубе пока успешно защищался брат родной Ивана Телепнева – Федор. Гедеминович – последний из братьев Бельских Дмитрий, что поклялся служить верой и правдой и отрекся от родственников, да князь Федор Мстиславский пошли воеводами с ратью на выручку.
Но недаром говорят: «Пришла беда – отворяй ворота…», в Крыму междоусобица закончилась, Ислам-Гирея убил кто-то из ногайских ханов, и на Бахчисарайский престол уселся ярый враг Руси – Саип-Гирей, и сразу ударил с юга, на Рязань.    
Широки и бескрайни степи Дикого поля, что примыкают к стороне рязанской. Только не пряностью трав пахла Степь, несло оттуда бедой страшной, смрадом и жутью смертельной, гарью пожарищ, зноем великим, ремнями рабскими сыромятными, кровью, слезами и потом пропитанными. Лишь в русских пределах безбрежность трав натыкалась на утесы лесов дубовых. Открытость границ, незащищенность природой, внезапность и стремительность нападения представляли страшную опасность. По душистым высоким травам пролегали страшные шляхи-сакмы - Муравский, Изюмский, Кальмиусский, извечные пути степных разбойников на Русь и обратно, залитые кровью и слезами несчастных полоняников, угоняемых в вечное рабство, на муки, смерть или  позор. Сплошной оборонительной черты не было. Китай, защищая себя с севера, выстроил гигантскую Великую стену, на Руси такой защитой служили леса. Рубили на лесных дорогах деревья, стволом к Полю валили – засеки получались, расширяли овраги, ставили острожки отдельные по берегам рек и речушек, на переправах и бродах забивали мелкие колья вверх остриями. За Ельцом на Быстрой Сосне, за Рязанью на Оке и дальше с разрывами на Серпухов и Нижний Новгород. Сей рубеж оборонительный назывался «берегом». Сидели на нем засечные стражники с близлежащих деревень, по одному с 20 дворов отобранные.  Вперед высылались лишь одинокие разъезды сторожей, зорко следивших за всем тем, что делалось в степи. Да разве охватишь это море бескрайнее! Сколько требовалось тонкого знания степной жизни от них, где малейший признак мог стать грозным предзнаменованием – примятая трава, крики птиц, да зверь испуганный. Иногда тревожные вести приходили с гонцом от донских казаков, обитавших неподалеку от турецкого Азова.
 Каждый год ждали орду и почти каждый год она приходила. И зимой и летом. Историки подсчитали, что за первые 50 лет XVI века крымчаки 42 раза ходили на Русь. Исключением были бесснежные зимы, с сильной гололедицей. В такое время татары избегали нападать. Коней своих они ковали плохо, непрочно. Подковы делали из пиленого бычьего рога, привязывали их ремнями к копытам. Лошади скользили на льду, падали, татарская конница теряла главный свой козырь – стремительность и быстроту налета. Зато по снегу, по замерзшим рекам их было не удержать. Накрывало белую равнину темное облако, по горизонту плывущее. Сторожа сразу понимали – крымчаки вышли в налет, гибель и разорение приближается. Тысячи татар идут или десятки тысяч, кто их сосчитать сможет? Летописец и это отметил: «не так часты бывают деревья в лесу, как конница татарская в поле». Каждый татарин вел в поводу двух-трех лошадей, оттого численность орды всегда казалась вдвое втрое больше, чем на самом деле. Одно хорошо, зимой заметить расползающееся черное пятно орды можно было издалека. Летом – хуже. Высокая трава скрывала всадников почти с головой. Да и тактику татарская менялась, к хитрости они прибегали, ибо обширность степей позволяла.
Приближаясь к русским пределам, орда делилась на четыре части. Одна отходила назад и становилась кошем в ожидании других, ушедших на разбой. Излюбленным местом был юрт Акты-Яр, будущая Ахтырка, лежащий чуть в стороне от Изюмского шляха. Задача остававшихся - принять полон, обеспечить отход, ударить по преследовавшим свежими силами.
Три уменьшившихся орды разбегались прямо, влево и направо. Через некоторое время снова разделялись на трое, превращаясь, в конце концов, в партии по 5 человек. Примятая трава от столь малого числа лошадей быстро поднималась и скрывала все следы прохода. Даже если сторожам и удавалось наткнуться на татар в столь малом числе, о ней и давали знать, что часто вводило в заблуждение воевод. А татары, меж тем, проделав этот маневр на крупной рыси, сходились в условленном месте и нападали в гораздо большем числе, чем их предполагали встретить.
Выжигались целые деревни, жителей убивали и уводили в плен, сколько могли. Пленников ждала горькая судьба и цепи – «кайданы». Молодых девушек и женщин продавали в гаремы, остальных мужчин и женщин обращали в прислугу, клеймя лоб и щеки. Огромен мир мусульманский, от скал Крыма до знойных пустынь Африки, от берегов Атлантики до Индийского океана реет зеленое знамя ислама, и везде разбросаны невольничьи рынки, поглощающие сотни тысяч несчастных, обреченных на вечные муки, страдания, рабство, на которых зиждется мощь государств, объединявших безжалостных и кровожадных последователей пророка Мухаммеда.    Самых сильных мужчин продавали на галеры, где они должны были, сидя прикованными к скамьям у весел, грести день и ночь.  Их всегда держали полуобнаженными и нещадно хлестали прутьями по спине – «червонной таволгой». Одна надежда была у несчастных, что встретятся басурмане в море с казачьими чайкам и победа будет за православным «лыцарством».
Ворвались татары Саип-Гирея на рязанские земли, обагрилась кровью земля русская, заполыхало зарево пожаров, заревел угоняемый скот, заголосили несчастные женщины, по убитым мужьям и сыновьям, оплакивая и свою долю теперь уже навек рабскую.
В одночасье с татарами и другие разбойники пожаловали, даром, что православные - на северские земли налетели казаки заднепровские Естафием Дашкевичем, да жаждой наживы ведомые. По литовской указке действовали. Пограбили и ушли быстро.
Пришлось срочно поворачивать князю Дмитрию Бельскому с ратью, так и не дойдя до Стародуба, на татар. Крымчаки боя не приняли, отступили, осыпая стрелами и оставляя после себя лишь трупы и сожженные деревни. Весь полон, равно, как и угнанный скот, они уже успели отправить заблаговременно до появления русских ратников.
Между тем, пал оставленный без подмоги Стародуб. Литовский гетман Юрий Радзивилл собрал сильную армию, в которой было много европейских наемников - пушкарей и саперов . Они сделали подкоп, заложили мощные пороховые заряды, снесли взрывом часть крепостной стены и ворвались в город. «А того лукавства подкапывания не познали, что наперед того в наших странах не бывало подкапывания» - лаконично отметил летописец, не знакомый, как и оборонявшиеся русские, с европейскими способами преодоления фортификационных сооружений и противодействия им. Погибло 13 000 человек. В плен к литовцам попал сам Федор Телепнев-Оболенский, родной брат Ивана Овчины-Телепнева-Оболенского. Помимо Стародуба литовцы захватили еще и Гомель.
Горе обрушилось на русскую землю. Вокруг Москвы срочно каменную стену возводить начали, вдоль рва в прошлом году прорытого. С четырьмя башнями – Сретенской, Троицкой, Всесвятской и Козьмодемьянской. Сбор объявили «полонянный», выкупать угнанных в рабство, жертвовали кто сколько мог. Владыка новгородский Макарий лично прислал Елене 700 рублей, на словах добавив:
- Душа человеческая дороже золота!
В довершении всего Казань опять откинулась от Москвы. Не обошлось и здесь без происков крымского хана Саип-Гирея. Прежний правитель Джан-Али-хан, прозванный Еналеем, только что женился на красавице Сююмбике, дочери ногайского хана Юсуфа , и проводил все время в объятьях молодой жены, в наслаждении сладостями любовными, оставив и Казань и все дела на карачибека  Булат Ширина. Но недолго. Подосланные убийцы зарезали беспечного Еналея, как отбившегося от стада барана. На освободившийся казанский трон прискакал племянник крымского хана Сафа-Гирей, посмотрел на прекрасную вдову Сююмбике,  чадра прикрывала манящую спелость ее губ, но глаза красавицы блестели призывно и сладострастно,  и новый повелитель откликнулся на зов плоти, тут же пожелав сделать ее своей женой.
Вот и представь теперь, читатель, в каком окружении была Русь во времена детства Ивана Грозного и матери его Елены Глинской. С востока Казань ополчилась, с юга Крым налетами разбойными мучил, с юго-запада Литва грозилась. Внутри грызня боярская, да измены продолжались. Оставалось еще Ливонии и Швеции вмешаться… Бабье ли дело войны вести?
Казанцев отбили с грехом пополам, да с потерями - сперва костромские волости сожжены были, затем муромские. Литовцы снова выступили – Себеж осадили, но воеводы Засекин и Тушин удачную вылазку предприняли, лед на Себежском озере не выдержал, многие из противников утонули, остальное войско разбежалось.
 Вновь крымцы пронеслись смерчем по окраинным селам. Срочно посла к хану отправили. Выбор пал на князя Василия Мезецкого, второго воеводу из Путивля. Саип-Гирей обиделся – не по чину, посла унизил, обобрал, поселил в самой бедной сакле на окраине Бахчисарая. Стены навозом лошадиным обмазаны, кровля провалилась,  одно окошко и дверь без полотна:
- Кого эта женщина ко мне шлет? Калгу последнего? Пусть живет, как свинья, пес неверный! – Плевался гневно хан.
В Москву приказал отписать, что готов принять богатые дары, требовал примирения с «его» Казанью, а также отправки к нему послами важнейших бояр или князя Василия Шуйского или конюшего Телепнева. – А не то, вступим в землю русскую, и все будет в ней прахом! – Угрожал, и угрозы эти были серьезны.
- Господи, да когда ж все это кончится? – Думала Елена, слушая ханское послание вместе с думой. Как прозвучали слова, что требует к себе Саип-Гирей любимого Ваню послом отправить, не удержалась, заплакала. Лицо рукой прикрыла, чтоб не видели бояре слезы бабские. Дьяк, письмо читавший, закончил и замер в ожидании ответа. Дума зашумела, обсуждать принялась, закачались высокие шапки боярские, лишь великая княгиня молчала, сидела по-прежнему, голову на грудь склонив. Мысли ее метались:
- Господи, да что ж за напасть такая? Со всех сторон навалились проклятущие… Ванечку не отдам им! Шуйских? Всегда они с хитрецой, то угодливые, чуть виновато смотрят, видно за братца двоюродного дел натворившего каются, а то, нагловато глаз не опускают, может и усмехаются в бороды, но на словах поддержат, да с такой уверенностью, что, мол, по-другому и никак.  Господи, с кем останусь-то? Ведь боюсь я этих Шуйских, а без них…
Иван Шуйский шепнул брату:
- Эк, хан вывернул. Иль тебя иль полюбовника требует. Его-то Елена не выдаст, нечто тебя, брат, заставит к поганым ехать? Заодно за Андрюшку отмстит.
- Не пошлет! – Уверенно отвечал старший. – А Андрюшка, дурак он, но вышло все нам на пользу.
- Это в чем, польза-то?
- В том, что проверили одного братца Васильева. Тонка кишка оказалась. Как у всех у них. – Князь Василий кивнул в сторону трона. – Недаром их ветвь младше нашей. Один Иван Васильевич был крепок, отец их. Точно Грозный, а сыновья, племянники, так, поросль мелкая, хлипкая, взойти и заколоситься семенем ядреным не сможет.
- Так ведь Андрюшке и голову снести могут, иль голодом уморить… Не жаль родича?
- Нет! – Отрезал Василий. – Не жилец он. Прыти много, ума Бог не дал. Не сейчас, так потом, не в клети каменной, так на плахе. Горбатого еще подбивал… Хорошо, тот вовремя меня известил. Я и посоветовал ему выдать Андрюшку.
- Ты? – Младший брат в ужасе рот открыл. Перекрестился.
- Закрой хлебало-то! Надует! – Зло осадил его Василий. – Через Горбатого и мы с тобой чистыми остались. Да в чести, вблизи, а не в опале. Вона, где места наши - первыми сидим. – Скосил глаз на Елену. Княгиня находилась все в той же позе, с опущенной низко головой, словно происходящее ее не касалось. – Сидит, переживает за Ваньку своего…
- Ну и я про тоже! – Брат не унимался. – Как тебя пошлет?
- Не пошлет, сказал! – Василий повернулся к Ивану, сверкнул гневно глазами, в лицо задышал. – Ванька при кровати пуховой состоит, или полком передовым скачет командовать, когда пыл любовный передышки требует, а кто кроме меня державой русской управлять будет? Или с главной ратью выступить? Она что ль? – Мотнул головой назад, в сторону трона.
- А не заметил ли ты, как челобитчики все через него лезут? Как Ванька дела к себе прибрать хочет?
- Челобитчики… - Передразнил брата Василий. – Меня больше Бельский  заботит! Гедеминовичи! Его надобно на нашу сторону. А эти… Оболенские… - махнул рукавом, сплюнул прямо на пол, сапогом сафьяновым растер, - обступили, стеной тебе кажутся… - головой покачал насмешливо. - А где они? Один челобитные на перине принимает, а остальные? В крепостях по украинам сидят, Федька в плену литовском, Щепин за сдачу Гомеля в клети каменной. Не стена это, а забор. Все на одной бабе держится, а выдерни ее и рассыпятся, как бревнышки, покатятся головушками из-под топора. А она – баба! Слезлива, гневлива, на расправу скора, да жестокосердия не хватает!
- А царевичи? Подрастают ведь…
- Второй, сам знаешь, блаженный, а первый… Оболенского вышвырнуть с Челядниной, своих приставить, пусть растет пока. Шейка у него тоненькая, в мать. Обломить всегда можно! Мы, Шуйские – старшая ветвь Рюриковичей, мы еще будем править на Руси! А пока, я сейчас бабе нашей слезы оботру! – И отвернулся разом от брата, неторопливо поднялся, на посох опираясь, шапку поправил, поклонился трону и молвил громко, весь шум думский перекрывая сильным голосом:
- Дозволь слово молвить, государыня!
Елена очнулась, словно ото сна, быстро, что никто не заметил (как же!) слезы вытерла, глаза непросохшие подняла на боярина:
- Говори, Василий Васильевич, слушаю тебя. – А голос дрожал еще предательски. Дума замолчала разом, не на великую княгиню, на Шуйского уставились. Князь Василий Васильевич редко выступал, чаще брату подскажет нужное, да подтолкнет локтем – говори, мол. С боярами тоже был немногословен – только по нужде да выгоде своей, а о прочих и поминать не стоит – презирал за худородность. В лучшем случае кивком головы удостоить мог, да и то не всех. Оттого Немым и прозвали.   
- Думаю, что в Крым ответить следует, что про Казань пусть заглянут в летописи старые – кто, как не дед нашего великого князя завоевал ее, а они лишь коварством и обманом временное господство над ней учинили. – Начал степенно. - Пусть Сафа-Гирей сидит в Казани, но присягу нам даст, и мы останемся в мире и забудем вины его. Что до послов, Саип-Гиреем требуемых, отправим, но не Шуйского и не Телепнева, не хватало нам просьбы ханские выполнять и первых бояр к нему посылать. В том не за себя опасаюсь и не за князя Ивана Федоровича, храбрее которого на Руси не сыщешь, – подсластил влюбленным, - а за честь великокняжескую поберегусь, что не ровня поганой ханской. Подумаем, обсудим, подберем кого-нибудь. Не второго воеводу городского, как Васька Мезенцев, познатнее выберем. Нам ведь еще с Сигизмундом старым речи вести. Литовцы мира хотят, о послах договариваются, от них Ян Глебович, воевода полоцкий с четырьмя сотнями знатных дворян едет. Сама ведаешь, через князя Федора Телепнева, что в плену мается, весть прислали. Опять же король Сигизмунд хану не ровня. С ним надобно всерьез и вровень разговаривать. Кроме земель наших, самое святое дело - родного брата князя Ивана Овчины Телепнева из неволи выручать. – Не преминул боярин повторить, напомнить, что о близких Елениных печется. Государыня слушала внимательно. Кивала. -  Что Казани касаемо, то войско надобно усилить, а для этого к деверю твоему, государыня, князю Андрею Старицкому повторно кого-то надобно посылать, владыка Досифей съездил, да без толку,  дело родственное, спокойное, лучше князя Ивана Овчины Телепнева никто и не справиться. – Василий усмехнулся про себя. Чуял старик, о чем болит сердце женское. Подсказал Елене выход. И на войну с крымскими татарами или казанцами не надо отправлять Ивана, и с литовцами мир выходит, и в Бахчисарай ехать любовнику не по месту и чину. Со Старицким встретиться в самый раз. Остальные дела он, Шуйский, разрешит. Распрямилась Глинская, слезы высохли моментально, вздохнула глубоко, облегченно.
- Будь по-твоему, Василий Васильевич. Пусть дьяки так и отпишут от имени великого князя Иоанна. – Заметно повеселела Елена. Как все в миг образумилось! Молодец, боярин! И вслух:
- Тебе с воеводой литовским Глебовичем разговоры вести, а князь Иван Овчина Телепнев с дворецким Шигоной отправятся в Старицу.
- Куда ж он без хитроумной лисы Поджогина… Это тебе не саблей махать… Тонкость ума здесь нужна… - Думал про себя Шуйский, спину сгибая в поклоне. – Князь Старицкий откажется, в измену явную подастся, а Шигона все обдумает, да обстряпает… и чтоб деверя устранить, и чтоб комару носа не подточить, народ не волновать… родственник, как ни как, государев. Одного уже уморили, дело за другим. Вот и врагов у тебя прямых не будет, одни «друзья» останутся. – Заулыбался хитро в бороду.
На том и порешили. Дума работу закончила. Дело к обедне шло, о том колокола заблаговестили, бояре заторопились, по каменным ступеням резво на двор спускались, но местничество строго соблюдали – Шуйские первыми, за ними остальные прошли. Отведя брата чуть в сторону, Василий Шуйский шепнул:
- Ты не мешкая, отправь человека верного к Старицкому. На словах ему скажет: «Заманивать тебя, князь, будут - сам Овчина уговаривать поедет!» Пусть Андрею участь брата напомнит и надежду на Новгород даст, а Шуйские, мол, поддержат. Его холопы пускай грамоты сочинят и разбросают: «Великий князь - младенец, служите вы люди русские только боярам, идите ко мне, к князю Старицкому, и я вас жаловать буду». Коли такое письмо прелестное до Ивана Телепнева и Елены дойдет, считай, для князя Андрея дни последние сочтены будут. Мятеж и измена налицо, дорога ему одна – на тот свет за братом вдогонку.
- А как не дастся Андрей им в руки?
- Так не Овчина ж заманивать будет… Шигона! А он мастак на эти дела. Соломонию Сабурову кто от мужа оторвал и в монастырь упрятал? А баба ведь всегда сердце чует, когда ее что касается! Ан нет, поверила Шигоне, обманул хитрец, довез и постриг совершил. А князь Андрей – телок. Не ему с Поджогиным тягаться. Когда Старицкого в темнице уморят, тут мы один на один с Ванькой Оболенским останемся. Далее, по-нашему будет. Это я тебе говорю!
- А как Шигона прознает, что от нас человек ездил?
- Так я ему сам об этом скажу! – Усмехнулся старший брат. – Прямо сейчас. – И оставив Ивана, тут же подхватил под локоток Тверского дворецкого, оказавшегося неподалеку, что-то зашептал ему на ухо. Шигона насторожился, слушал внимательно. Переспросил раз-другой, получил ответы, коротко кивнул и отошел к своим холопам, что почтительно ожидали хозяина в сторонке, придерживая лошадь дворецкого за позолоченные кольца узды. Поджогин легко вскочил в седло, опершись на вовремя подставленные руки. Некоторые бояре также поднялись на коней, кто-то уселся в повозки,  вперед проскочили скороходы с криками «Пади! Пади!», разгоняя люд московский в стороны, и процессия тронулась. Все, кто попадался на пути, скидывали шапки, до земли кланялись.   



                Глава 2. Русский солдат короля.

Овдовевший король Густав женился. Наконец-то, закончились свадебные торжества, из шума и суеты которых Гилберт запомнил лишь долговязую смущенную невесту, несчастное лицо неудавшегося жениха Сванте Стуре, у которого ее отобрал король, и как всегда громогласного и развязанного Густава, отпускавшего по любому поводу сальные шутки, сводя их всех к тому, что он ожидает от посещения супружеской спальни.  Один раз его выходки попыталась оборвать  мать невесты, Эбба Эриксдоттер - строгая женщина средних лет в черном монашеском одеянии, и даже бросила ему что-то резкое в лицо, отчего сидевшие неподалеку приближенные короля, поневоле все слышавшие, оторопели и замерли. Гильберт находился на значительном расстоянии от королевского стола и мог лишь наблюдать за происходящим. Видимо, было произнесено нечто такое, что никто и никогда не осмеливался сказать Густаву, а если и случалось, то это были бы последние слова такого смельчака, хотя сейчас богатый свадебный наряд короля не предусматривал наличие любимого боевого молотка. Все замолчали и замерли в ожидании ужасного. На столе было достаточно золотой и серебряной посуды, способной в мгновение ока превратиться в смертоносное оружие в могучих руках Густава. Английские солдаты, расставленные по периметру зала, (и Гилберт в их числе), заметили знак тревоги, поданный капитаном Уорвиком, насторожились и крепче сжали оружие в руках.
Но король лишь усмехнулся, наклонился к монашке, приходившейся ему троюродной сестрой, и что-то нашептал ей на ухо, отчего та вся напряглась, потом вспыхнула, опустила голову. За мать хотела вступиться младшая дочь - Марта, здоровенная девица, своей фигурой напоминавшая германского ландскнехта, но Эбба не позволила. Встрепенулась, взглянула на дочь словно пришпилила к креслу, и вновь опустила голову, так и оставшись сидеть до конца продолжившегося пиршества, уже не обращая внимания ни на что.
На рассвете, наконец, все закончилось. Молодые удалились в королевские покои – бывшая спальня покойной королевы Катарины теперь стала обителью маленького принца Эрика. Стража сменилась, и капитан Уорвик устало махнул рукой тем, кто отстоял свои часы:
- Расслабьтесь, ребята. Ваша очередь отдыхать. До завтрашнего утра все свободны.
Оставив щит и копье в оружейной, Гилберт тут же отправился домой. Он быстро вышел из ворот замка, где скучали два немецких ландскнехта, проводивших его недобрым взглядом, но он, не обращая на них никакого внимания, по привычке сначала свернул в другую сторону, к морю. Это был его ритуал – выйти на берег, снять шлем, подставить голову тугим и прохладным порывам ветра, вздохнуть полной грудью свежий воздух, наполненный солоноватой взвесью брызг, очистить себя от запахов замка, снять с плеч тяжесть каменных сводов, протереть глаза, уставшие от вечной копоти факелов, освещавших днем и ночью замковые коридоры. Это были минуты очищения и раздумий.               
- Кто я? Русский? Англичанин? Недоучившийся монах, не принявший обета и ставший солдатом? Но и монахов больше нет! Католик? Лютеранин? Православный? Во что я верю? В кого? - Нет, вера осталась. Своя, родная, православная, спрятанная в глубине души, за теми крошечными иконами, что Любава бережно хранит в уголке их спальни – Пресвятая Богородица и Св. Николай Угодник. Она когда-то привезла их с собой из Новгорода, и Гилберт, ночуя дома, всегда видит, как истово молится любимая жена, слышит, как она благодарит Небесную заступницу и Мир Ликийского Чудотворца  за все их благодеяния, за избавление и спасение ее и Бенгта от страшной участи, что грозила им в Море, за встречу с Гилбертом, за дочь, родившуюся в браке. Он тоже крестился и молился этим иконам, но почему-то ему нравилось бывать в Стуркюрка, в том самом соборе, куда привел его в первый день пребывания в Стокгольме отец Мартин, к Святому Георгию. Ведь именно здесь несколько лет назад решилась его судьба. Помимо дома и замка, было два места во всем Стокгольме, куда заглядывал Гилберт. К своему тезке и небесному покровителю - Святому Георгию и сюда, на берег.      
Здесь ему виделась Русь далекая, неведомая, растаявшая в бездонной глубине северных небес, но манящая, всплывающая образами – вспышками памяти. Она выплывала откуда-то из утреннего тумана, серой океанской волной вздымая ладью души и сбрасывая в провалы водяных ухабов. Треск бортовой обшивки, от которого замирало сердце и екало в груди, вынуждал обернуться назад, на мачту, выстояла ли под напором ветра… Мозолистые руки отца, пахнувшие рыбой и дегтем, спокойный взгляд голубых глаз из-под мохнатых бровей, медный крест на потертом кожаном ремешке, бьющийся в грудь с каждым рывком натянутой снасти, да чуть заметная, упрямо пробивающаяся через густую бороду, улыбка… Он подмигнул ему на прощанье, уходя на казнь, когда мальчишку оторвали от пленных рыбаков… Моргнул одним единственным глазом, второй был залит кровью. Отец Мартин, усыновивший мальчишку, давший ему не только новое имя, но и свою родовую фамилию, монастырь, ставший на долгие годы его вторым домом, и вот теперь он здесь, в Стокгольме, он - англичанин и служит тем, кто убил его отца… Здесь его дом, здесь женщина, судьба которой, ничуть не легче, а может и горше его, забросила туда же, чтоб они вместе обрели покой и счастье вдвоем, вдали от ставшей призрачной русской земли. И лишь на берегу, под резкими порывами осеннего ветра, под крики чаек, срывающих вместе с пойманной рыбой, седую пену волны, чтобы рассыпать ее бисером брызг и бросить в лицо, вспоминалась Русь далекая и недоступная… Неисповедимы пути Твои, Господи… Сколько лет минуло?
 Коротко стриженную – по монастырской привычке голову и щеки приятно обжигал холод брызг, швыряемых в лицо порывами ветра, они застревали в золотистых кудряшках бороды,  ощущались вкусом соли на губах. Улла – Любава… Называться русской может только она, для Гилберта это слишком опасно. Но можно всегда сказать, что он знает этот язык от жены. Отец Мартин хранил тайну свято, да и где он… как уехал тогда в Рим, больше ни одной весточки и не было от него. Поговаривали, что их корабль разбился у датских берегов, многие погибли… Жив ли старик? Вряд ли. Иначе бы написал. Последний, кто еще мог рассказать о его судьбе, был рыцарь Андерсон, но он умер два года назад, как удалось узнать Гильберту. Теперь он истинный и полноценный англичанин! Точнее, он им стал, со слов  капитана Уорвика. Старый вояка, как-то заметил ему: 
- Ты хороший солдат, Гилберт, но ты плохой англичанин!
- Почему, сэр?
- Потому что ты не умеешь стрелять из лука!
- Я учился в монастыре!
- В монастыре учат молитвам, мой мальчик. Правда, признаю, что помимо этого ты неплохо овладел и мечом, словно у вас была не доминиканская обитель, а орден каких-нибудь рыцарей-тамплиеров. Но у вас не было доброго английского лука и настоящего учителя. Пожалуй, я сам научу тебе главному воинскому искусству нашей старушки Англии.
Стрельба из лука сначала казалась Гилберту детской забавой. Она хорошо ему удавалась, и скоро он настолько овладел этим искусством, что многие из его товарищей англичан приходили полюбоваться. Он мог стрелять до бесконечности, пока перед глазами не начинала расплываться мишень, а руки и плечи подрагивать от усталости. Так он стал стрелять лучше всех.
- Теперь, парень, ты настоящий англичанин! – Буркнул довольный капитан, похлопав по плечу. 
Англичанин… Свежий воздух омывал его своими порывами от той грязи, что незаметно прилипала внутри крепостных стен, от висящего запаха конского навоза во дворе замка, от солдатских разговоров о пьянках, девках, стычках с немцами или шотландцами – о чем еще могут говорить люди, ставшие членами братства смерти. Его ждал Дом, Любава, ее счастливая улыбка, радостное сияние глаз, жаркие объятья и поцелуи по ночам, детский смех и забавы. Их дочка Анна, Анника, Аннушка – красавица. Как ходить начала, так сразу все бегом и бегом, лепеча на ходу что-то свое, непонятное. Упадет, поднимется, и дальше бежать, ни слезинки не выронит. Обхватит отца за шею, прижмется к нему, и давай шептать-лепетать что-то в ухо. Улла смотрит на них и тихо улыбается. А душа-то счастьем переполнялась человеческим. Что тут может быть общего с долей солдатской? Друзья-англичане подтрунивали над ним, но в душе, каждый завидовал. Даже старый Джон Уорвик, как-то разоткровенничался:
- Может и прав ты, Гилберт Бальфор, что завел дом и  семью. Всегда можно бросить наше чертово ремесло и вытянуть ноги возле очага в окружении любящих тебя домочадцев, а не этих забулдыг - славных парней, к которым я прикипел всем сердцем. – Он махнул рукой в сторону развеселившихся англичан. – Нам это не грозит. Хорошо если удастся сдохнуть в бою или за столом в доброй компании с кружкой старого эля, а не под ножом лекаря или на шлюхе.
Чувства к Родине? Тоска? Он не мог ответить себе на этот вопрос. Было что-то щемящее, образ отца, его прощальная улыбка, но вместе с тем было и понимание, что отныне его дом здесь, с Уллой-Любавой, Бенгтом, Аннушкой. Не хватало простора, давила каменная узость городских улиц, нагромождение домов с треугольными разноцветными черепичными кровлями, сводчатые арки крепостных коридоров, где проходила служба, и серая мрачная громада королевского замка, со стен которого подступавшие городские крыши походили на оскаленные зубья дракона. Сейчас это все было там, за спиной, а перед ним волновалась стихия, пусть не моря, а лагуны, он видел не бескрайность океана, а уходящую вдаль, размытую туманом зелень противоположного берега, смутно напоминавшую берега его детства. Родина… но там его никто не ждал…, а здесь, на втором этаже их каменного дома под такой же треугольной крышей, как и у всех, был тот самый тихий, уютный причал его жизни, счастья и судьбы.
Шум ветра и крики чаек звучали тихим малиновым перезвоном, вытесняя из памяти шум свадебного пиршества. Осенний день окончательно прогнал сумрак ночи, но порадовать хорошей погодой он не обещал. Это подтверждали стремительно приближающиеся с севера иссиня-черные рваные облака похожие на клочья пены, сорванной с гигантского котла, где вскипало какое-то неведомое, но дьявольское варево, уже начинавшее переливаться через край и вытягиваться в одну сплошную темную полосу, охватившую горизонт. Гилберт вдруг вспомнил, как однажды летом он сопровождал короля в компании с Олафом Петерссоном, отправившегося сюда же на берег осмотреть прибывший из Ганзейских городов корабль. Густав грузно, но довольно ловко перебежал по трапу на судно, знаком приказал советнику и солдатам – Гилберту и Дженкинсу остаться на берегу. Король заглянул в трюм, потребовал у остолбеневших от неожиданности матросов достать образец груза, поторапливал их, затем потрогал, понюхал, что-то выговаривая появившемуся на палубе невысокому коренастому шкиперу в брезентовой накидке. Отдельные фразы доносились порывами ветра, кажется, речь шла о кожах. Гилберт смотрел в сторону и вдаль, правее, где распушив паруса, в лагуну входил еще один корабль, спешащий уткнуться в причал, словно подвесить себя канатами швартовых концов в уютный гамак, куда забирается спать измученный штормовыми вахтами моряк.
Король сбежал обратно по сходням так, что жалобно взвизгнули доски, отчаянно прогибаясь под тяжестью тела. Гилберт поймал испуганный взгляд шкипера из-под лохматых бровей. Моряк даже схватился за бороду, с ужасом думая о том, что будет, если дерево не выдержит. Все ожидали, что Густав примется высказывать свое мнение о товарах, увиденных на судне, но король, в обычной своей манере, завел разговор с советником совершенно о другом:
- Хочу жениться, Олаф! И, кажется, я сделал свой выбор.
- Какой, Густав? – Петерссон весь напрягся. Губы сжались в тонкую линию, скулы просто окаменели. Король после смерти Катарины ни разу еще не говорил о  свадьбе.
- Мне понравилась девчонка из рода Львиных голов ! Ее зовут Маргарет, дочь моей троюродной сестры Эббы. Осанка, рост, грудь, да и под юбкой чувствуется, что есть за что подержаться! – Густав ухмыльнулся, панибратски подхватил Олафа под локоть. Но советник отстранился и высвободил руку.
- Во-первых, Густав, если ты говоришь о будущей королеве, то наверно не стоит это делать в подобном тоне!
- Ты еще будешь меня учить, святоша! – Скривился король, но Олаф не обращал внимания:
- Во-вторых, она помолвлена со Сванте Стуре!
- Плевать! – Быстро отреагировал правитель Швеции.
- Густав, клан Стуре могуч.
- Был могуч, пока я не пришел и не взял бразды правления своей страной в свои руки! А теперь они у меня все здесь! – К носу советника взметнулся мощный кулак. – Что сделали они для моей Швеции? Отпихивались от датчан, не сумев почти ни разу треснуть им так, чтобы отбить охоту? Кланы грызлись постоянно между собой, отыскивая в сагах, кто древнее и знатнее, и предавали, не задумываясь, свой народ и правителей. Хочу эту девчонку! Плевать мне на Стуре! – Король рубанул кулаком воздух, видимо пожалев, что перед ним не было стола.
- Все равно, Густав, ты сейчас говоришь и ведешь себя, как солдат.
- А я и есть солдат, который должен уничтожать врагов, а после развлечься с хорошенькой девчонкой, которая будет мне рожать детей, пока я луплю всяких датчан и усмиряю своих непонятливых поданных. Солдат, король, учитель – это все я. – Король стукнул в грудь кулаком. – Впрочем, нет. Учитель - это ты, а я ректор университета под названием Швеция. Или вы не лупите своих бездельников школяров и студиоузов, когда они не хотят постигать мудрость учения во благо страны?
- Густав, ее мать Эбба Эриксдоттер – ярая католичка. Дочь наверняка тоже.
- Знаю. – Кивнул король. – Я уже подумал и решил, что в утешение оставлю Эббе католический монастырь. Пусть поклоняются всем своим святым, включая даже папу. Мало того, если им так хочется, то пусть отдают десятину этому прожорливому старикашке в Рим . И хватит, Олаф, - Густав сверкнул глазами, - можешь не продолжать. Я знаю, что ты сейчас начнешь стонать по поводу иностранных принцесс, брак с которыми принесет нам политическую выгоду. – Передразнил он Петерсона. – Довольно с меня принцесс, которых ты мечтаешь в очередной раз подсунуть мне! Одна уже была, хватит! Подарила первенца и удалилась в иной мир, покинув нас и Божий свет. – Ни один мускул не дрогнул на лице короля, напротив, он расплылся в улыбке. – Я хочу добрую, веселую шведскую девчонку, покладистую и породистую, как лошадь. Она нарожает мне кучу сопливых ребятишек. В этой жизни полно случайностей, в том числе и  трагических. Возможно всякое, хотя я верю в своего Эрика. Сожалею, что своей хилой статью он явно пошел в мать, но умом, надеюсь, превзойдет меня самого, потому что у него будут лучшие учителя, которых ему обеспечишь ты или твой брат, в чьем ведении наши университеты. Вот скажи, солдат, - Густав неожиданно повернулся и посмотрел на Гилберта, - отстоишь ты свои часы, выполнишь многое другое, что поручит тебе твой капитан, но наступит час, когда ты будешь свободен. Куда ты отправишься?
- К жене, милорд! – Тихо ответил Гилберт.
- О! – Вскричал король. – Как я угадал. Нет, ну надо же! Это знак, Олаф! Я ткнул пальцем в первого попавшегося солдата и угадал женатого. Хотя, клянусь Богом, думал услышать о трактире и шлюхах. – Густав пристально всмотрелся в Гилберта, наморщил лоб, вспоминая. – Постой, кажется я тебя знаю… Ты… Бальфор, воспитанник того доминиканского монаха, что я посылал в Мору разбираться с ведьмами, оттуда ты и привез свою жену? И она была вдовой шведского купца, но сама родом из Московии? Так?
- Все верно,  милорд! – Гилберт был поражен отличной памятью короля.
- А еще ты… - Густав внезапно оборвал себя на полуслове. Видимо, король вспомнил о своем разрешении Гилберту говорить по-немецки с покойной королевой Катариной, но передумал произносить это вслух.
- Густав, - вмешался Петерсон, - ты всегда принимаешь решение, посоветовавшись с солдатами? – Гилберт ощутил на себе неприязненный колющий взгляд советника.
Короля уже увлекла другая мысль:
- А что у нас, Олаф, с Московией?
- Московиты готовы подписать продление прежнего трактата. Осенью наши послы отправятся к ним. – Петерсон привык уже к манере короля резко менять тему разговора.
- Это хорошо! Мне не нужны распри с Московией. Мы ведем, и будем вести с ними выгодную торговлю, несмотря на путающуюся под ногами Ганзу. В Московии сейчас правит женщина, вдова их конунга Василия… - Густав хмыкнул, - сам удивляюсь, как ей удается? Хотя, я слышал, она рубит головы, не хуже чем проклятый Кристиан во время «кровавой бани».
- В Финляндии случаются пограничные распри и даже стычки. Линия границ не определена точно, есть спорные территории.
- Финляндия… - задумчиво произнес король, - …медвежий угол. Мне туда пока не дотянуться. Слишком далеко, дел хватает и здесь сверх всякой меры. Но мне не нужна война. Надо отписать фогтам, чтобы были осторожны и не давали конфликтам разгораться. Так вот, мой дорогой Олаф, возвращаясь к солдатам, - Густав вспомнил о них, обнял советника за плечи, увлекая к воротам замка, - солдаты честны. Это вы покинули свои братства и теперь в одиночку плетете интриги, а они сохраняют его и живут по своим законам чести, на весах которой жизнь и, чаще, смерть. Перед лицом костлявой старухи никто не лукавит. Оттого они мне ближе и милее, потому что умрут за меня не задумываясь. Так ведь, Бальфор? – Король на ходу обернулся, прищурился, глянув на Гилберта. Тому ничего не оставалось, как ответить утвердительно:
- Да,  милорд!
- Пока ты им платишь деньги, Густав! – Опять язвительно заметил советник.
- Не порти мне настроение своим занудством, Олаф. Деньги, политика, опять деньги, Ганза, Дания, Рим… как мне все это послать к черту? Я хочу, чтоб меня не трогали, крестьяне сеяли и пахали, лесорубы валили деревья, рыбаки ловили рыбу, горняки добывали руду, купцы торговали, и все, все платили бы налоги в казну. А солдаты бы их защищали и получали честно заработанное. Но для этого Швеция должна твердо встать на ноги и внимательно слушать своего короля.
- Но как же без политики, Густав? Ты же видишь, что твоя встреча с датским Кристианом III привела к тому, что он поссорился с Ганзой.
- Я бы с удовольствием прихлопнул бы этого голштинца-датчанина, но несчастье, приключившееся с моей женой, вынудило меня слегка повременить с этой задумкой. Ведь Кристиан женат на сестре покойной Катарины. – Король откровенничал, даже не стесняясь собственной охраны. – Но мне удалось дать ему хорошую оплеуху руками ганзейцев, раскрыв их поддержку его противника Кристофера Ольденбургского. Теперь он начнет с ними войну, а я сразу прихлопну их расплодившиеся по стране конторы, и конфискую все в свою пользу и прощу им свои долги! А заодно и пресеку их торговлю с Московией, они нам сильно там мешают. Я долго терпел, и мои руки были связаны их золотом, точнее моим золотом, которое они из меня выкачивали. Скоро я верну все назад! – Петерсон даже остановился и, чуть отстранившись, изумленно посмотрел на короля.
- Густав… - оторопело произнес советник, - …но долги надо отдавать…
– Да, да! Но только не этим хитрым пройдохам из Ганзы. Они уже достаточно нажились на мне. – Густав похлопал его по плечу. - И ты это называешь политикой? Это война, Олаф, дело солдатское и ее выгоды! Потому Швеция и должна слушать своего короля-солдата, а не каких-то там Стуре и прочие кланы, королева должна рожать детей, а Густав править! Чему там учит Лютер? Верой спасется народ? Правильно! Верой в меня и Господа! – Король опять увлек советника за собой и продолжил:
- Отправляйся-ка ты к матери Маргарет и договорись обо всем!
- Почему я, Густав? Эбба Эриксдоттер – знатная дама и пожелает ли она беседовать с сыном кузнеца, человеком низкой породы, как считают многие из них? К тому же я сторонник Реформации, а она католичка!
- Но ты же утряс все в Лауэмбурге с Катариной, а там был целый герцог этого вшивого германского лоскутка, хоть и состоявший в родстве с датчанами!
- Я был официальным посланником шведской короны, и мое происхождение было глубоко запрятано под дипломатическим статусом.
- Так придай себе его снова. И потом, ты советник и посланник короля. Неуважение к тебе – оскорбление меня, не думаю, что кто-то, даже набожная Эбба, моя троюродная сестра, рискнет вызвать мой гнев, тем более, когда ей предлагают сделку для души - Маргарет в обмен на монастырь! Что даст ее дочери и ей самой этот Стуре? Я просто прикрою ее обитель, где она оплакивает своего мужа, чья голова отлетела в один день с головой моего старика в сотне локтей отсюда. И где она будет молить Господа о том, что им там, - он задрал вверх толстый палец, - было уютно, как в родовом замке?

Гилберт еще раз вздохнул полной грудью солоноватый воздух – пора было возвращаться, еще раз пройти мимо замка и, свернув налево в город, поспешить домой к жене, к детям. Поторапливая его, внезапно начался сильный дождь – предвестник надвигавшейся бури. Крупные капли забарабанили по доспехам и шлему. Гилберт запахнул плащ, повернулся, и серая громада замка нависла над ним. Ему снова надо было миновать пару немецких ландскнехтов, что так неприязненно посмотрели в его сторону, когда он направлялся к берегу. Особенно один, высокий, чернобородый, так и сверкнул ненавидяще глазами, что-то шепнув наверняка оскорбительное в адрес англичан своему малорослому товарищу, совсем малорослому с типично немецким круглым пивным брюхом. Тот закивал головой в знак согласия. Ветер дул от моря и Гилберт не расслышал слов немца. Но ни один из них не шелохнулся в его сторону, значит, драки затевать они не собирались - хватило ума сообразить, что они стоят на часах у главных ворот замка.
Да и сейчас им было не до него. Немцы с интересом наблюдали, как к ним приближалась, чуть приволакивая ногу, одинокая женщина в темном одеянии. Возраст ее было не определить из-за низко наклоненной головы, закутанной в черный платок. Гилберт слышал, как коротышка спросил чернобородого:
- Куда ее несет, Хорст?
- Какая-то нищенка из провинции. Небось, первый раз в Стокгольме. Заблудилась и не знает, куда идет на свою беду. Судя по походке стара и уродлива, а жаль, можно было бы поразвлечься! – Плотоядно, но с явным сожалением, откликнулся бородач.
- Где? Прямо здесь?
- Зачем! Ты бы, Отто, на часах остался, а я заволок бы ее в караулку… Потом поменялись ролями…
- Halt! – Отто поднял свою алебарду и, перевернув в воздухе, тупым концом толкнул женщину в грудь. Удар был силен. От неожиданности и боли она пошатнулась, на мгновение потеряв равновесие, отчего взмахнула руками, как подбитая птица, но удержалась, застыв на месте и силясь поднять склоненную набок голову, чтобы посмотреть на солдат.
- Куда тебя несет, оборванка? – Презрительно сплюнул ей под ноги чернобородый Хорст. Ей удалось чуть повернуть к ним лицо, глаза женщины широко распахнулись, вспыхнули, казалось, она узнала кого-то из этих двоих, но тут же голова снова опустилась, и тихим голосом она произнесла:
- Я хотела бы видеть кого-нибудь из английских солдат… если это возможно, господа. – Ее дрожащая рука протягивала немцам монету.
- Ты хотела сказать из английских собак? – Зло выкрикнул Отто, продолжавший упираться древком в ее грудь. Чернобородый наклонил голову, стараясь снизу заглянуть женщине в лицо:
- Сдается мне, я где-то тебя уже видел… И ты совсем не старуха… - Произнес он в задумчивости.
- Да пошла она со своими погаными англичанами! – Взъярился другой, видимо имеющий особые счеты с парнями из отряда капитана Уорвика. Его белесое, усыпанное веснушками лицо раскраснелось. Толстые губы кривились от злости.  Он снова с силой ударил женщину тупым концом алебарды, так, что на это раз она не удержалась на скользких от дождя булыжниках и упала прямо в черную лужу. Острая боль в груди заставила ее скрючиться. Она лежала неподвижно, стараясь превозмочь ее,  не обращая внимания ни на холод зловонной воды, ни на пробегавших неподалеку крыс. Нужно было собраться с силами и подняться на ноги.
Гилберт слышал их разговор и ускорил шаг. Спускать с рук немцам их оскорбительные замечания было нельзя, тем более, что женщина искала кого-то из его товарищей, хотя, затевать свару у ворот замка тоже было не с руки, тем более, что в карауле наверняка сидели еще ландскнехты, но другого выхода он не видел.
- Хох! Пусть валяется в грязи, как ее дружки – английские свиньи! – Отто был рад, что хоть таким способом досадил ненавистным англичанам.
- А ты не боишься оказаться там же, коротышка, и вылакать языком всю лужу до дна? – Оглушительно рявкнул Гилберт, совершенно неожиданно появившийся из-за спин ландскнехтов. Немцы вздрогнули, моментально развернулись, разинув рты от изумления.
Рука Гилберта была уже на рукояти меча, лезвие выдернуто наполовину, показывая немцам, что освободится от ножен полностью раньше, чем это сделают они. Первым пришел в себя чернобородый Хорст. Он не сводил сузившихся глаз с противника, по лицу поползла недобрая усмешка, губы прошептали:
- Scheisse!
 Рука опустилась на рукоять меча, но оружие оставалось в ножнах. Низкорослый пузатый Отто пребывал в молчаливом оцепенении. Гилберт понимал, что сейчас преимущество на его стороне. Главный и серьезный противник это чернобородый, но он не спешит начинать бой. Алебарда коротышки упиралась в булыжную мостовую, но Гилберт знал, что как только древко пойдет на разворот, ему придется начинать: сначала нанести удар по чернобородому, целя ему в голову, и моментально, с разворотом туловища, обернуться ко второму – или отражать его алебарду, если он окажется слишком шустрым и успеет ее перехватить, или наискось рубить плечо.  Напряжение возрастало с каждой секундой. Гилберт видел даже, как задергалась щека  Хорста под черной густой бородой, а глаза немца превратились в крошечные пылающие угольки. Еще немного и взвизгнет сталь, освобожденная противниками от ножен, и первая кровь брызнет на мокрые булыжники мостовой, смешавшись с дождевыми потоками и грязью.
- Эй, Гилберт! Проблемы? – Вдруг послышалась английская речь. Старые друзья – Томас и Дженкинс вынырнули из полумрака арки замковых ворот. Вмиг оценив ситуацию, они ускорили шаг, а заодно, приближаясь, выхватили на ходу мечи. Хорст быстро оглянулся назад, англичане перекрывали собой дорогу к караульному помещению, следовательно помощи ждать оттуда не стоило, перевес был полностью на их стороне. Он снова посмотрел на Гилберта, многозначительно ухмыльнулся в бороду:
- Deyvel!  - качнул головой, даже подмигнул, мол, свидимся еще, и, отпустив рукоять оружия, перенес руку на плечо не пришедшего до сих пор в себя Отто, потянул его, отступая вдвоем назад, одновременно освобождая дорогу англичанам и чуть склонил насмешливо-почтительно голову:
-  Ernveste ritter und fraw von der adell…
Когда Томас и Дженкинс поравнялись с Гилбертом, немцы были уже на безопасном расстоянии, сделав некий полукруг и продолжая потихоньку смешаться к воротам замка, к двери, ведущей в караул.
- За подмогой, что ли пошли? – Томас внимательно провожал их взглядом.
- Вряд ли! – Мотнул головой Гилберт, также наблюдая за ландскнехтами. – Не осмелятся. Нас трое.
- Сзади еще идут наши. – Спокойным голосом произнес Томас, уже убравший меч обратно в ножны.
- Вот-вот, думаю, они это понимают. – Гилберт тоже вогнал клинок и повел плечами, сбрасывая напряжение.
- Я присмотрю пока за ними. – откликнулся Дженкинс.
- Что произошло? – Поинтересовался Томас. – Прицепились?
- Не ко мне. – Гильберт вспомнил о женщине и повернулся к ней. Несчастная медленно поднималась из грязной лужи. – Вот она спрашивала кого-нибудь из нас. – Он быстро подошел ближе и помог женщине встать на ноги. Вся ее одежда намокла, болела грудь от удара древком, горели ссадины на коленях и локте от падения, но она нашла в себе силы хрипло прошептать, не поднимая лица, укрытого сползшим платком и выбившимися из-под него волосами:
- Мне нужен кто-нибудь из английских солдат короля Густава.
- Мы – англичане. Спрашивай, кто тебе нужен. – сказал Гилберт с состраданием смотря на нее.
- Мне нужен кто-нибудь, кто несколько лет назад ездил в Мору с доминиканским монахом накануне восстания. – Чуть погромче произнесла она.
Гильберт встревожено переглянулся с Томасом. Последний быстро нагнулся и снизу внимательно всмотрелся в лицо женщины, после чего распрямился, покачал головой и, взяв Гилберта за локоть, негромко спросил:
- Ты знаешь кто это?
- Нет, конечно. Откуда, Томас? Она лишь упомянула Мору, что всколыхнуло не очень приятные воспоминания.
- Они станут хуже, когда ты узнаешь кто она! Зря ты за нее заступился… - Солдат понизил голос до шепота и отвел взгляд в сторону.
- Не тяни, дружище, выкладывай, ты, что знаешь ее?
Томас кивнул и посмотрел в глаза Гилберту:
- Это дочь той старухи, что мы вздернули на воротах. Помнишь мальчишку, что увязался с нами? Это его мать, которую мы тогда пощадили по просьбе отца Мартина! Это она со своей старухой сделала все, чтоб твою Уллу отправили на костер из-за денег ее бывшего мужа. – Томас повторил. - Зря ты вмешался… не мы тогда, так немцы б сейчас ее… - солдат не договорил фразы, опустил голову. – Пошли, пусть остается, где хочет! – Он потянул Гилберта за плащ.
Гилберт медлил. Память вдруг вспыхнула распятой белизной обнаженного женского тела, проступившего из смрадного черного тумана застенка, струящейся по нему ярко-алой кровью… Он бы убил в тот момент любого, кто был причастен к страданиям Любавы. В тот момент да! А сейчас…? Известие о казни семьи, виновной в случившемся, тогда было им воспринято с радостным мимоходным безразличием, отметившим лишь заслуженность возмездия для человеческой подлости, ибо вся сила переполнявших его чувств воплотилась в одно единственное устремление хоть как-то облегчить боль и страдания любимой.
Гилберт перевел взгляд на женщину. Она по-прежнему стояла посередине лужи, нахохлившись, как мокрый воробей. Потоки воды стекали по ее насквозь промокшей одежде, из-под черного платка, съехавшего на лоб и почти полностью скрывавшего ее лицо, пробивался взгляд, скорбный и молящий о помощи. Что может чувствовать человек, внезапно встретивший на пути того, кто когда-то причинил страшную боль дорогим ему людям? Заслоненная счастьем нескольких лет жизни, наполненных любовью и радостями, боль растворилась в песках времени, и даже напоминание о ней казалось чем-то выдуманным, случившимся не с ними, а с кем-то другим. Поэтому Гилберт не мог ответить сам себе на этот вопрос. В нем не было ненависти к этой женщине. Значит ли это то, что он простил ее? А Любава - Улла? Гилберт вспомнил, как однажды, еще до свадьбы, у них зашел разговор о той семье из Моры, и он даже упомянул о казни, совершенной Томасом и Дженкинсом, но она лишь вздохнула, обернулась к иконе Богородице, перекрестилась и прошептала:
- Бог им судья! – Гилберт даже не понял, кого Улла имела тогда в виду – его друзей или тех родственников покойного мужа, но переспрашивать не стал, чтоб не бередить душевную рану любимой.
Почему, спустя столько лет, эта женщина сейчас оказалась в Стокгольме и ищет именно англичан?               
- Подожди! –  Гилберт покачал головой и отвел руку Томаса. – Надо узнать, что привело ее сюда?
- Какая разница? – Пожал плечами англичанин. – Брось ее, парень!
Но Гилберт уже решил выслушать странницу. Томас нахмурился:
- Послушай, если ты упрямо хочешь о чем-то ее спросить, то лучше это сделать где-то в другом месте. Скажи, чтоб отошла с тобой в сторону. Не забывай, немцы у нас за спиной, а наши парни не торопятся выходить в город из-за дождя. Если мы и дальше будем торчать здесь втроем, то они могут осмелеть и вызвать себе подмогу.
Предложение было разумным. Гилберт обратился к женщине:
- Ты сможешь идти?
Та закивала послушно головой в ответ.
- Нужно отойти на Эстерлонггатен  или к Стуркюрка. Здесь небезопасно находиться.
Женщина снова кивнула и, сильно прихрамывая, медленно вышла из лужи. Было заметно, что каждое движение причиняет ей боль и хромота ее вызвана давнишней травмой, а не сегодняшним падением. 
- Она что калека? – Тихо спросил Гилберт Томаса. Солдат пожал плечами:
- При нашей последней встречи, она ей не была. По крайней мере, мы до нее пальцем не дотрагивались.
- Увидимся! – Гилберт махнул на прощание товарищу, взял женщину под руку и стал уводить прочь от замка. Томас смотрел им вслед и осуждающе качал головой. В его спину ткнулся Дженкинс, все это время не сводивший глаз с немцев:
- Куда это Гилберт ее потащил? – Поинтересовался он.
- Не знаю! Но мне это не нравится! – Буркнул в ответ Томас.
- Кто она такая?
- Та, чью мать мы с тобой повесили в Море!
- Святой Томас! Вот это дела! – Глаза Дженкинса округлились от изумления, он даже сдвинул шлем на затылок, не взирая на дождь, и потер себе лоб, словно не веря услышанному, словно ему объявили о ком-то, воскресшим из мертвых.
- Пошли отсюда, приятель, пока насквозь не вымокли! – Томас хлопнул его по плечу, увлекая за собой. – Если мы сейчас не выпьем, как следует, то точно подцепим какую-нибудь лихорадку.
Дженкинс поспешил за товарищем, направившемуся к ближайшему трактиру. Солдат бормотал себе что-то под нос, при этом несуразно размахивая руками. Он ничего не понимал.
Даже опираясь на протянутую руку Гилберта, женщина передвигалась с трудом, хоть он и умерил размашистый солдатский шаг. Она старалась быстро подтянуть больную ногу, затем поскорее перенести тяжесть тела на другую, не обращая внимания на дикую боль в бедре, и так шаг за шагом. Дождь не прекращался, но пока они двигались к церкви, Гилберт успел рассмотреть ее повнимательнее. Помимо хромоты у нее была явно повреждена шея, отчего голова была постоянно наклонена в сторону, и несмотря на все ее старания выпрямить, женщина смотрела вбок.
- Такие раны наносятся только оружием. – Профессионально отметил про себя Гилберт.
Русые волосы мокрыми прядями выбились из-под платка и закрывали ей лоб и глаза, отчего она беспрестанно пыталась свободной рукой их убрать, запрятать обратно. От холода и дождя она хмыкала покрасневшим заострившимся носиком, но даже несмотря на потеки грязи после купания в луже, ее лицо выглядело довольно свежим и даже миловидным, от быстрого шага и озноба сквозь грязно-серую белизну лица на щеках даже проступил румянец.
Гилберт обдуманно вел ее в церковь Стуркюрка. Во-первых, здесь можно было укрыться от дождя, во-вторых – от лишних глаз. В этот час в церкви никого не должно было быть. Уходя из замка, неподалеку от королевских покоев, он столкнулся с Олафом Петерссоном, которого почему-то не видел на свадьбе. Магистр как всегда скользнул неприязненным взглядом и ответил на приветствие солдата чуть заметным надменным кивком. За спиной он услышал голос часового:
- Король затребовал вас, магистр, к себе, и приказал ждать столько сколько потребуется!
Гилберт подумал, что ожидание может затянуться, поскольку первой на очереди у короля была его молодая жена, а магистру Петри придется подчиниться воле Густава. Так что время у них есть.
Железная ручка Стуркюрки чуть скрипнула при нажатии, но крепкие петли тягуче и бесшумно отворили массивную дверь, пропуская их внутрь. Полумрак огромного зала встретил их теплом и столь желанной сухостью. Слева располагалась огромная каменная чаша со святой водой, но Гилберт направился сразу в правый, наименее освещенный угол церкви. Он усадил ее на дальний край длинной скамьи, сел рядом, повернувшись к ней, и произнес:
- Мне сказали кто ты! А знаешь ли ты, кто я?
- Нет, господин. – Ее лицо было направлено в сторону, но блестящие глаза, хоть и искоса, смотрели прямо на него.
- Я – англичанин и был тогда в Море, а еще я - муж той женщины, которую пытали, а потом собирались сжечь на костре по ложному обвинению, состряпанное  твоей матерью и тобой!
- Боже! – Женщина охнула. Она сползла со скамьи на пол, опустилась сперва на колени,  потом просто рухнула камнем вниз, головой коснувшись сапог Гилберта, орошая их хлынувшими потоками слез.
- Прекрати! – Он подхватил ее и поднял, удивившись, какой легкой было ее тело.
- Нет! – Она сопротивлялась и старалась вновь упасть на пол. – Я не имею права разговаривать с вами стоя за все содеянное нашей семьей. Всю оставшуюся жизнь я буду просить Господа, Пресвятую Деву Марию и вас о прощении. Если Всевышний оставил мне жизнь то только лишь для этого, и для того, чтобы я могла попытаться найти свое сына и хотя бы в последний раз взглянуть на него.
- Лично мне ты ничего не сделала и у меня просить прощения не за что! – Гилберт отпустил женщину, и она вновь соскользнула на пол. Перед ним на коленях стояло несчастное существо, калека, отнюдь не напоминавшая заклятую преступницу, но мать, ищущую своего сына. Она должна была умереть, но чудом выжила. Он ничего не знал о той страшной участи, что выпала на ее долю в Море после казни матери, когда англичане покинули город и туда вошли немецкие ландскнехты. Даже если бы ему потом и сказали, он воспринял бы ее смерть, как должное и не обратил никакого внимания. Ему было тогда все равно – казнили ли дочь с матерью вместе или она погибла по другой причине. Но сейчас ее вид, полный раскаяния, искалеченное тело, искренние рыдания, упоминание о поисках сына тронули сердце Гилберта.
- Что с тобой произошло?
- Это совсем не важно, господин! Скажите мне, лишь на мгновение забыв все то презрение и ненависть, что вы должны испытывать ко мне, скажите ради Святой Девы, ради рожденного ею Спасителя, вы слышали что-нибудь о судьбе моего сына, моего Андерса? Молю вас, мой господин, хоть и не в праве рассчитывать на ваше снисхождение и благосклонность. Сжальтесь не над женщиной, причинившей вам столько зла, но над матерью, потерявшей сына! Помогите мне, господин рыцарь! – Ее речь заглушили рыданья.
- Думаю, что в Новгороде. – Он пожал плечами и добавил. - Со своим отцом, пастором Веттерманом. Насколько я слышал, - вдруг Гилберт внезапно припомнил чьи-то слова, возможно отца Мартина, - он даже ездил в Мору, искал тебя, но не нашел, или ему сказали, что ты тоже погибла.
- Дева Мария! Андерс жив? Он с Иоганном?
- Я знаю лишь то, что они уехали туда вдвоем!
- Слава Спасителю!
- Что с тобой произошло в Море? Ведь мои товарищи не тронули тебя?
- Это, право, не имеет значения, мой господин. Я так вам благодарна!
- Но все же?
- Я должна была умереть, но Пресвятой Деве Марии было угодно, чтобы я выжила, и посвятила остатки отпущенных мне дней мольбе прощения у тех, кому я причинила зло и отправилась на поиски моего сына.
- Кто покалечил тебя?
- Это была заслуженная кара, мой господин, как и смерть моей матери, за наши грехи в прошлой жизни.
- Это немецкие ландскнехты? – Вдруг догадался Гилберт.
- И да, и нет - чуть слышно ответила она, - это не их мечи, это меч Господа!
- Думаю, что не вмешайся мы сегодня, они довершили бы начатое, и ты уже точно никогда бы не нашла сына.
При упоминание о сыне она как-то сразу встрепенулась, поднялась, заторопилась, словно собралась куда-то бежать. Ей, наконец, удалось заправить намокшие пряди под платок, отчего белизна ее лица проступила еще явственнее в полумраке церкви.
- Благодарю вас, вы - благородный и великодушный господин.
- Куда ты собралась сейчас? – Поинтересовался Гилберт, хотя и догадывался.
- Скорее узнать, как можно добраться до Новгорода. У меня есть немного денег, может кто-то возьмется меня отвезти туда.
- Уже поздняя осень. Море скоро встанет, скованное льдом. Вряд ли ты найдешь хоть один корабль, или шкипера, который рискнет отправиться в столь далекое и опасное плаванье даже за большие деньги.
- Это за морем? – Ошеломленно спросила она.
- Представь себе! В Московии.
Она на мгновение задумалась, но решительно тряхнула головой:
- Если нет корабля, то вы сказали, что море замерзнет, тогда я смогу отправиться по льду.
- Понятно. – Кивнул головой Гилберт. Решение уже созрело в его голове, единственное, что смущало, это то, как к этому отнесется Любава. Поэтому он колебался. – Я не слышал, чтоб кто-нибудь пытался, (и ему это удалось), пересечь море зимой. Разве стоило тебе выжить после нескольких ударов немецкого меча, чтобы потом погибнуть от холода на льду?
Ее чуть пошатывало, лицо раскраснелось, но она упорно стояла на своем:
- Господин рыцарь, я не смею испытывать более ваше благосклонное внимание ко мне. Я узнала, где мой сын и как туда добраться, я бесконечно вам признательна за это. Я сейчас пойду потихоньку, займусь поисками себе пристанища на зиму, постараюсь найти работу, чтоб скопить еще немного денег, дождусь весны, и с первым же кораблем отправлюсь на поиски сына и Иоганна.
- Куда она пойдет? – Думал Гилберт, слушая и поглядывая на женщину. Судя по всему, она только что приехала, у нее нет никакого крова над головой, и где она собралась его искать? Кто примет к себе в дом калеку, да еще даст ей работу? Радость окрылила ее, но и лишила последних сил. Она еле стоит на ногах.
- Пойдем со мной! – Гилберт протянул руку и взял ее за локоть. Он принял решение.
- Куда?
- Там разберемся. – Ответил он уклончиво.
- Но я не смею… - Она старалась осторожно освободить руку и отступить назад. Но Гилберт цепко держал ее.
- Я это уже слышал. Твоего сына вывез из Моры мой духовный наставник приор доминиканского монастыря отец Мартин, он же передал мальчика родному отцу. Таким образом, и мне стала не безразлична судьба Андерса. Если тебе будет легче от этого, то считай, что я помогаю не тебе, но делаю это в память о своем воспитателе, когда-то заменившем мне моего отца. Идем! – И он решительно повел женщину к выходу, несмотря на ее продолжавшееся чуть заметное сопротивление.
Дождь не прекратился, а наоборот усилился и превратился в ливень. Заметно похолодало. Ко всем бедам добавились порывы ледяного ветра – предвестника приближающейся зимы, который выплескивал путникам на спину целые потоки воды. Отдельные брызги превращались в градины и звонко постукивали по шлему Гилберта. Хорошо, что они шли в попутном направлении, дорога обратно была бы практически невозможна. Из-за этого на улицах было совсем малолюдно, и никто не попадался им навстречу. Одинокие редкие прохожие, пересекавшие их путь, смотрели себе под ноги, никого не замечая вокруг и лишь стараясь не упасть на скользких булыжниках. Все живое стремилось поскорее преодолеть открытое пространство и укрыться от разбушевавшейся непогоды. Они миновали темное безжизненное здание ратуши – был выходной по случаю королевской свадьбы, быстро, насколько это позволяла больная нога женщины – Гилберт и так почти тащил ее на себе, прошли по краю Большой площади и свернули на Купеческую улицу. Здесь порывы ветра стихли, усмиренные каменной преградой из домов, и лишь время от времени узкие проулки позволяли им снова отыграться за вынужденное бездействие и хлестко ударить по озябшим телам путников. Наконец, Гилберт остановился у массивной дубовой двери, над которой красовалось большая вывеска с изображением медведя и надписью «URSUS»,  с силой толкнул ее, пропуская вперед женщину и, не мешкая, последовал за ней. Название трактира выбрала Улла, в память о Новгороде, где судьба ее свела с покойным Свеном Нильссоном, в доме которого они теперь жили.         
Большое помещение, куда они вошли, было освещено лишь при входе, где располагался прилавок, на котором горело несколько свечей. Остальные светильники из экономии были потушены, в глубине зала полыхал большой камин, бросая мечущиеся отблески на погруженные в темноту стены. В столь ранний (для подобного заведения) час посетителей не наблюдалось, да и проливной дождь с ледяным ветром не способствовали желанию выходить из дома и отправляться в трактир даже ради того, чтобы пропустить стаканчик другой горячительного. За прилавком Гилберт заметил жену, что-то неторопливо обсуждавшую с кухаркой.               
Улла обернулась на шум ворвавшегося ветра и громко хлопнувшей двери, приветливо улыбнулась Гилберту, но взглянув на женщину, вошедшую вместе с ним, внезапно изменилась в лице. Она вышла из-за прилавка, приблизилась и узнала эти страшно знакомые для нее голубые глаза племянницы Свена Нильссона, увиденные когда-то в том самом дворе в Море, куда она привезла гроб с телом покойного мужа, исполняя его последнюю волю. Она вспоминала их в зале суда, когда ей зачитывали абсурдное обвинение, и весь ужас, после пережитый ею в камере пыток, вдруг ворвался сейчас в ее дом вместе с мокрыми порывами ветра из распахнувшейся двери, вошел снова в ее жизнь этой женщиной в черном. В глазах потемнело, но она сдержалась, наполнившись холодной яростью гнева и жаждой расчетливого мщения. Спросила вкрадчиво, почти шепотом, не обращая никакого внимания на Гилберта, стоявшего рядом, но в слабости голоса послышался скрежет осколков стекла:
- Ты… чего пришла?
Женщина облизала вмиг пересохшие губы, но произнести ничего не смогла. Ее руки безжизненно повисли, она тяжело дышала и лишь пыталась выпрямить изуродованную шею. Гилберт шагнул вперед, заслоняя ее собой:
- Это я привел ее! Она просит прощения и ищет своего сына.
- Простить? Ее? – Улла стиснула зубы, слова теперь падали тяжелыми каплями расплавленного свинца. Такой Гилберт еще ни разу не видел своей жены. Сейчас она его просто не замечала. Изогнувшись телом, Улла обошла его, вплотную приблизилась к племяннице покойного мужа и, заглядывая в лицо, едко рассмеялась:
- Простить? Помочь найти сына? Чем еще, после совершенного вашей семейкой, я могу вам помочь? – Лед превратился в огонь. Она наслаждалась закипевшей и вспыхнувшей ярким пламенем злобой, стоя перед заклятым врагом - искалеченной, приниженной и раздавленной горем женщиной. – Ты меня хотела лишить и жизни и сына, и теперь явилась помощи просить, змея подколодная?
Женщине стало совсем плохо, и она медленно сползла на пол, лицом вниз, ее темные одежды слились с полом, словно она старалась если не провалиться сквозь плиты, то раствориться в них, окаменеть вместе с ними, став одной неживой материей. Острые лопатки торчали, как два срезанных крыла. Но радостного облегчения от беспамятства, отдаляющего момент возвращения сознания, не наступало. Горло душили спазмы рыданий.
Улла возвышалась над ней разъяренной медведицей. Она все видела, и нынешнее состояние женщины и увечность ее фигуры, но в пылу нахлынувшей злобы это только лишь раззадорило.  Слова хлестали наотмашь:
- Убирайся! Убирайся прочь из моего дома! – Вздрагивала распластавшаяся на полу спина.
- Улла! – Гилберт предпринял попытку вмешаться, но на него смотрели полные слез, мутные, словно пьяные глаза жены:
- Как ты мог привести сюда это чудовище? – Тонкой ноткой прозвучал упрек-мольба, и снова в дело вступила плеть. Прошлась еще и еще раз по распростертому телу. – Вон! Вон отсюда!
- Мама! – Вдруг раздался мальчишечий голос. Бенгт, заботливо помогавший младшей сестренке спускаться вместе с ним вниз, еще с середины лестницы увидел лежащую на полу женщину, чрезвычайно взволнованную мать над ней, рядом, чуть в стороне растерявшегося Гилберта, кухарку Туве, застывшую за прилавком с раскрытым ртом. – Мама, кто это несчастная и почему она лежит на полу? – Прозвучал простодушный детский вопрос. Дети осторожно преодолели все ступени и теперь внимательно смотрели на мать. Анника даже засунула пальчик в рот.
Улла провела рукой по глазам, словно протирая их от наваждения. Ответила, не думая:
- Единственная несчастная женщина здесь это твоя мать, Бенгт!
- Почему ты несчастлива, мама? – Ребенок был мудр в своей невинности.
Улла не знала, что ответить. Лишь пробормотала:
- Мне надо побыть одной! - Застонала, закрыла лицо руками и, пошатываясь, направилась к лестнице, ведущей на второй этаж, стала медленно подниматься наверх, в последний момент, схватившись за поручень, чтоб не упасть. Толстушка Туве резво выскочила из-за прилавка, обняла детей и, поглаживая их по головке, что-то зашептала, мальчик и девочка согласно закивали и дали себя увести прочь, на кухню.
В спальне Улла опустилась на колени перед иконой Богородицы. Она даже представить себе не могла, что в ней скопилось столько застарелой желчи прошлых страданий, которая должна была исчезнуть, испарится, ведь она жила в море любви и счастья. Ан нет! Сохранилась и выплеснулась дикой яростью, и теперь отзывалась болью и ломкой в суставах. Кровь остывала, но дрожала рука, творившая крестные знамения. От странной лихорадки, охватившей ее, вся кожа была влажной, словно она, а не та женщина внизу, вышла из проливного дождя, мокрые пальцы впечатывались в лоб, затем рука безжизненно падала вниз, через силу поднималась вправо вверх, резко бросалась налево и снова ко лбу:    
- Всемилостивая Владычица моя, Пресвятая Богородица, Всепречистая Госпожа, Дева Мария, Матерь Божия, несомненная и единственная надежда моя, не гнушайся меня, не отвергай, не оставь, не отступи, попроси, услышь, виждь, помоги, прости, прости, и спаси Пречистая Госпожа!
Она с силой зажмурила глаза, в непроглядной мгле заплясали звездочки, отзываясь сильной болью под веками. Из темноты вдруг выплыло ухмыляющееся круглое лицо поджогинского пса-татарина, обдало гнилостным дыханием, послышалось слащавое цоканье языка. Сквозь ткань одежды она чувствовала его потные и грязные руки, ощупывавшие ее тело, а немигающий полный жуткой похоти взгляд раскосых азиатских черных глаз, предвещал нечеловеческие муки и унизительные страдания ее плоти и душе. Даже шведский палач из Моры, сорвавший с нее одежды, смотрел совершенно по-другому, без всякой капли вожделения, с полным безразличием к обнаженному женскому телу, видя в нем лишь объект своей рутинной кровавой работы. Тот застенок, где она испытала невероятный стыд и боль пытки, показался бы детской забавой по сравнение с тем, что сделал бы татарин, с его изощренной свирепостью, дай тогда ему Шигона волю.             
В ужасе от воспоминаний она открыла глаза – на нее спокойно и ласково смотрела Богородица. Господи, Пресвятая Дева, я же совсем забыла – вчера был Покров. Не есть ли появление этой женщины, как же ее зовут… кажется Илва… не есть ли это упрек Божьей Матери? Напоминание о том, что лишь Она наша Заступница перед Спасителем за всех, и праведных, и оступившихся, и заблудших, не оставлявшая меня своим покровительством все эти годы, защитившая от всех бед и напастей. Не она ли хранила меня все эти годы, вырвала из грязных лап татарина, привела в дом доброго Свена, помогла пробраться в Суздаль к княгинюшке, вынести и спасти Георгия – Бенгта? Не она ли отправила ко мне второго небесного воина, второго Георгия Победоносца, который своим копьем уничтожил змея подлой клеветы и спас меня от позора, пыток и смерти? И не Она ли направила эту женщину в мой дом? Прости, прости, Пресвятая Госпожа, неразумную рабу твою! Ты испытываешь меня - заслуженно ли твой Покров защищал меня все эти годы? Не напрасна ли была Твоя милость ко мне? Эта несчастная женщина из прошлого, племянница покойного Свена, это жуткое ненастье… - Улла прислушалась. Гудели свинцовые переплеты в окнах, над Стокгольмом бушевал северный ветер, расшвыривал россыпи градин мелкой галькой по крышам, скрежетал и хлопал флюгерами, - в которое произошла ее встреча с Гилбертом, теперь я вижу, она была неслучайна, и… и Твой праздник Покрова… Гнев и моя обида взыграли, гордыня собственных страданий вознесла до греховных высот. Я оттолкнула и обидела даже любимого Гилберта. Он-то в чем виноват? В том, что спас меня когда-то от той семьи? Он же разговаривал с этой Илвой, думал о чем-то, знал что-то, чего не знала я, прежде чем ввести ее в наш дом. А я, ослепленная злобой, обидела его! Прости меня, Пресвятая Госпожа, что не сразу смогла внять тебе, прости за ярость, затмившую разум, за то, что злом хотела воздать за прошлое зло. Ведь учил Твой Сын и наш Спаситель: Прощайте и прощены будете! И сейчас я говорю себе пред Твоим Святым ликом: Опустись и верни эту женщину, изгнанную из дома. Искренне ее раскаяние или нет – не мне судить и не мне изгонять перед лицом Пресвятой Богородицы! Проси прощения у мужа!       
Она поднялась с колен, еще раз перекрестилась, низко, в пояс поклонилась образу и поспешила вниз.   
Спасительное беспамятство так и не пришло на помощь несчастной, распростершейся  на каменных плитах. После душераздирающей сцены в зале стояла гробовая тишина - только застывший в мучительной раздумчивости Гилберт и неподвижная женская фигура на полу. Сверху казалось, что это скомканная, сброшенная кем-то за ненужностью тяжелая черная материя, насквозь пропитанная влагой, прилипла, растеклась по плитам темной дождевой водой, став еще шире и необъятнее, словно был человек, и нет его – одно огромное зловещее пятно на полу.
Гилберт пребывал в смущении. Мысли напоминали пчелиный рой, который собирался и  тут же разлетался в разные стороны, не выстраиваясь, не вырисовываясь в цельную фразу.
- Зачем я привел ее? Надо было послушать Томаса? Я забыл обиды, но Любава… Я не подумал… немцы изувечили ее, но раз она выжила… я не мог позволить убить ее… она вся искалечена и не опасна…, как птица… огромная черная птица без крыльев… - Он думал про лежавшую перед ним женщину, - … куда она полетит дальше? Любава… ее гнев мне понятен, но… но может стоило выслушать эту несчастную?
Женщина зашевелилась, начала с трудом отрываться от пола. Давила не тяжесть, точнее сказать, не столько тяжесть намокших одежд, сколько непомерный груз рухнувшего на плечи и повисшего на душе огромного камня испытаний. Она осталась стоять на коленях, руки, помогавшие оттолкнутся от каменных плит, опять повисли вдоль тела. Ее глаза, полные слез, смотрели на Гилберта снизу, кривизна шеи из-за этого была незаметна, но его поразила алебастровая бледность лица. Тонкие бесцветные губы разомкнулись, и она тихо произнесла:      
- Клянусь своим сыном, мне очень хотелось сегодня умереть еще раз, когда я увидела, сколько горя принесла в ваш дом. И тогда, и сейчас, пробудив воспоминания о прошлом зле. Я понимаю – мне нет прощения, и я очень благодарна Господу, что Он дал мне испить еще раз эту горькую чашу расплаты. Спасибо вам, добрый господин, за то, что не погнушались говорить со мной и помогли. Храни вас Господь, я буду всегда молиться за вас, вашу жену и ваших детей. – Было видно, что каждое слово, каждый звук давались ей с величайшим трудом, словно выдавливались гортанью, сжатой спазмами рыданий. Женщина опустила голову и замолчала, собираясь с силами.
Гилберт хотел что-то сказать в ответ, но не успел, его отвлек учащенный стук каблучков по деревянным ступеням. Он обернулся. В помещение стремительно спустилась Улла. Заметив ее, женщина, словно ужаленная, попыталась вскочить на ноги, видимо с намерением, как можно быстрее уйти, убраться прочь, как велела хозяйка, однако, это ей не удалось – искалеченный сустав подвел и она, громко охнув, повалилась на бок, взмахнув руками в тщетной попытке удержать равновесие. Но упасть ей не удалось. Улла метнулась вперед, даже Гилберт не успел ничего сообразить, подхватила ее, не дав коснуться пола, а затем осторожно помогла ей встать и выпрямиться. Оказавшись на ногах, женщина испуганно сделала шаг назад, к двери, освобождаясь от рук Уллы, одновременно извиняющее кланяясь, что не успела исполнить повеление покинуть этот дом.
- Подожди! – Вдруг низким грудным голосом произнесла Улла, заглядывая в склоненное лицо. – Прости за мой гнев, я не имела права так поступать. Минувшее затмило в моем сознании день сегодняшний, и я не смогла устоять перед этим дьявольским искушением. Это не только мой и Гилберта дом, но это дом и твоего покойного дяди Свена. Ты можешь здесь остаться столько сколько тебе нужно. Гилберт сказал, что ты ищешь Андерса. Он в Новгороде. И если ты собираешься отправиться туда, то мы поможем тебе найти корабль. Сейчас я скажу Туве, и она отведет тебя в комнату для гостей. Тебе необходимо отдохнуть и сменить одежду. – Голос Уллы звучал все громче и звонче, словно те слова, что она произносила, придавали ей сил и уверенности в правильности принятого решения.
- Но, госпожа… - Женщина, пораженная переменой, отчаянно замотала головой, не соглашаясь. Но Улла была непоколебима:
- Не называй меня госпожой! Я прихожусь тебе… - Она на мгновение сморщила лоб, подбирая нужное определение степени родства… - теткой, что ли… - произнесла неуверенно, но тут же махнула рукой, - хотя это звучит смешно, но в любом случае неважно! – Не давая никому опомниться, Улла громко позвала:
- Туве!
Пухлая кухарка была где-то совсем рядом, скорее всего, подслушивала за дверью, ведущей в кухню, потому что появилась мгновенно. Румяный колобок подкатился к хозяйке.
- Думаю, ты все слышала, – Туве изобразила недоумение всем своим сдобным личиком, ротик и глазки округлились, она возмущенноотчаянно замотала головой, но Улла продолжила, не обращая внимания на ужимки кухарки, - отведешь… - она запнулась, повернулась к женщине и спросила нерешительно:
- Кажется, тебя звали Илве, или я ошибаюсь?
- Вы не ошибаетесь, гос…, - женщина запнулась, но справилась, - меня прежде так и звали, но та семья, что приютила и выходила меня, дала мне новое имя – Агнес, в честь своей дочери. И я очень им благодарна и за свое спасение, за новое имя и новую жизнь.
- Ну и прекрасно! – Улла даже улыбнулась, отчего у самой на душе стало вдруг намного светлее. – Новое имя намного благозвучнее старого. Туве! Не заставляй ждать нашу гостью, а то она может простудиться, ей давно пора сменить одежду и обогреться. Твой гардероб ей будет явно велик…, - Улла оценивающе окинула взглядом одновременно и тощую фигурку Агнес и пышные формы кухарки, отчего Туве вспыхнула ярким румянцемянцем, пробормотав под нос что-то вроде: «Никто из мужчин не жаловался, а наоборот!», - после поднимешься ко мне, что-нибудь подберем. Увидимся за ужином, там и расскажем тебе все, что знаем о твоем сыне! – Кивнула она обоим женщинам, дав понять, что разговор окончен.
- Но… - Агнес все не верила происходящему и не оставила мысль покинуть этот дом.
- Мы все решили! – Улла еще раз посмотрела на нее и еще раз улыбнулась. – Тебя никто здесь не обидит. Прошу меня простить. – Она даже склонила голову перед гостьей.
Туве проворно подскочила к ошеломленной Агнес, и не давая ей опомниться, осторожно, но настойчиво потащила за собой. Улла повернулась и подошла к хранившему все это время молчание Гилберту, обняла его своими тонкими руками за шею, прижалась всем телом и тихо прошептала:
- Прости меня и ты, мой любимый.
Растроганный, он прижал ее к груди, и она застыли на несколько мгновений. Затем, Улла чуть отстранилась от него, лукаво улыбнулась, заглядывая в глаза:
- Я хочу подняться наверх и одеть для тебя твое любимое платье цвета лепестков шиповника…
- Цвета предрассветного неба? – Шутливо переспросил он.
Ответом был долгий и нежный поцелуй.
Туве отвела Агнес в гостевую комнату – она была с другой стороны кухни, маленькая, с невысоким окошком, но очень чистая, с большой кроватью, заправленной безупречно белыми простынями. Кухарка помогла ей раздеться, насухо вытерла, про себя поражаясь худобе гостьи, уложила, укрыла теплым одеялом, тут же заставила выпить кружку подогретого вина и напутственно сказала, перед тем, как исчезнуть:
- Надо поспать! А я высушу вашу одежду и заодно обновлю ваш гардероб, как приказала хозяйка.      
Агнес осталась одна. Приятное обволакивающее тепло моментально разлилось по всему телу, туманило сознание, которое отказывалось что-либо понимать из произошедшего. Она вытянула из-под одеяла руку и, уже засыпая,  погладила свежую несмятую простынь. Почему-то от нее веяло каким-то спокойствием, уверенностью, что ее долгая болезнь приближалась к концу… Погружение в сон возвратило ее в Мору… Лицо хмурилось, по нему пробегали судороги, с губ порой слетали тяжелые стоны, но сновидения продолжались, словно дуновением ветерка прилетала улыбка, отчего уголки рта чуть заметно поднимались, кожа разглаживалась, и вновь, брови сдвигались, у сомкнутых глаз набегала сетка морщин, а из-под ресниц выкатывалась слеза…               




















                Глава 3.
                Путь к спасению.

В маленькой спальне с наглухо закрытыми окнами горела спиртовая лампа. Помещение недавно проветривали, но воздух тягостен тем особым духом, что всегда сопутствует смертельной болезни или тяжелому ранению. Перед узкой кроватью, на которой неподвижно покоилось тщательно обернутое серым коконом-одеялом тело, стояли двое – мужчина и женщина, приблизительно одного возраста – около шестидесяти. Широкая мужская спина в темно-коричневом, почти черном сюртуке закрывала лицо раненой. Женщина стояла чуть в стороне и, приподнимаясь на цыпочках, старалась проникнуть взглядом через плечо мужа.   
- Как она? – Шепотом спросила еще миловидная круглолицая жена аптекаря. Ее волосы были аккуратно заправлены под белый платок, так что взгляду открывалась длинная стройная шея, которая со стороны могла любого ввести в заблуждение насчет ее возраста.
Не оборачиваясь, аптекарь покачал головой, потом развел руками, мол, одному Богу известно. Следующий жест - пожатие плечами означал, что он сделал все возможное, а далее медицина бессильна - одно лишь провидение. Жена, привыкшая к подобным молчаливым ответам, не успокоилась, а продолжила расспрос:
- Что за ранения у нее? Когда я ее обнаружила у нашей двери, то видела лишь перевязанную тряпкой шею, но одежда, или то, что от нее осталось, была вся насквозь пропитана кровью. Ты осмотрел ее? Что с ней? – Это было правдой. Истекающую кровью Илву нашла именно она и позвала мужа. Аптекарь, не рассуждая, подхватил легкое тело раненой женщины на руки и унес в самую дальнюю комнату, приказав жене захлопнуть поплотнее входную дверь и оставаться в передней, служившей собственно торговым помещением аптеки. Она опустилась на грубо сколоченный табурет за прилавком, над которым тянулись длинные ряды полок, провисавших под весом мутноватых склянок, наполненных густыми и темными веществами или разноцветными порошками и экстрактами, неведомыми для несведущего человека, но не для нее, и приготовилась ждать, увлекшись разглядыванием голубоватых огоньков очага, который муж всегда приказывал немного протапливать, даже летом, чтоб быстрее просыхали сотни пучков лечебных трав, развешанных тут же, вдоль стен. До ее ушей доносился глухой грохот тазов, плескание воды, бряцанье инструментов, роняемых в металлическую посуду, приближающееся и удаляющееся шарканье башмаков мужа – мужон иногда выходил к ней, брал нужные ему банки и уносил с собой. В глубине дома сухо трещала материя, разрываемая на бинты, здесь жеда изредка постреливали тлеющие в очаге поленья. Муж появился в очередной раз, стал отмерять порошки. Ее наметанный взгляд узнал толченый корень мандрагоры и сухое маковое молочко. Указанные вещества аптекарь смешал в необходимой пропорции, развел водой, подогрел до нужной температуры и снова удалился. Жена сделала вывод:
- Раз приготовил успокоительное и снотворное, значит, он закончил.   
Выждав еще немного, она поднялась и направилась в ту самую дальнюю комнату, где уткнулась в широкую спину мужа, с которой и начала разговор.
- Ты осмотрел ее? – Она повторила вопрос.
Аптекарь кивнул, не оборачиваясь. Выдержав солидную паузу, во время которой, он неторопливо поворошил свою густую седую шевелюру, опустил руку ниже, подергал и пригладил аккуратную шкиперскую бородку, тем самым завершив процедуру приведения в порядок внешнего вида, слегка растрепавшегося во время ухода за раненой, после чего аптекарь повернулся в полтуловища к жене и кратко пояснил:
- Шейная артерия не задета. Перерезана мышца. Рана в плече – задета ключица. Рана в боку, на правой дельте, но меч скользнул вдоль ребер, легкие не задеты. Сильный вывих тазобедренного сустава. Изнасилована.
Аптекарь поднял глаза к потолку, нахмурил лоб – все ли перечислил? Потом утвердительно кивнул – всё!
Жене, наконец, удалось взглянуть в смертельно бледное лицо Илвы, на котором выделялись черные круги вокруг плотно закрытых глаз и посиневшие твердо сжатые тонкие губы. Голова раненой была неестественно наклонена вправо. Спросила почти шепотом:
- Ты узнаешь эту женщину?
Кивок головы.
- Несколько дней назад английские солдаты принесли нам сюда другую женщину…
Снова кивок.
- …которая пострадала по вине этой. – Жена подбородком указала на Илву.
Плечи аптекаря поднялись, замерли и опустились.
- Ты хочешь сказать, что твое дело лечить?
Молчание.
- Всех?
Аптекарь вздохнул и произнес, пожалуй, самую длинную фразу за свою жизнь:
- Если эта женщина и была в чем-то виновна, то, случившееся с ней, с избытком если не искупило, то покрыло ее грехи. Я думаю в ближайшие дни у нас будет много работы. Королевские ландскнехты потрудились на славу, оставив достаточное количество и вдов и сирот и калек. Мне нужны будут помощники. Когда все уляжется, надо будет решить с тем, кто будет управлять городом, где разместить раненых, а еще чтоб выделили под мое начало палача с подручными. Эти ребята знают толк в ранах и их врачевании. Пока на улицу выходить не стоит, но позднее, как только немцы уберутся прочь из Моры, я схожу в ратушу. – Покачав головой, он добавил. – Боюсь, что этим все не закончится. Это только начало бед для нашего края. Зная бешеный нрав далекарлийцев следует ожидать серьезного мятежа, который, конечно же, будет подавлен с еще большей жестокостью. Останется ли вовсе хоть одна живая душа в Море… Все теперь в руках Божьих! 
Повернувшись к раненой, он продолжил:
- Я приготовлю лекарство, в котором будет достаточно снотворного. Будешь давать ей дважды в день – утром и вечером. Перевязки потребуются не скоро, не смысла лишний раз тревожить ее раны. И будем уповать на Господа.
Аптекарь повернулся, направился к выходу,  оттопырив палец в направлении угла, где стояли тазы с кровавым тряпьем и водой и, переступая порог, произнес последние слова:
- Приберись здесь.
Жена поджала губы, проводила взглядом его широкую спину и молча принялась за уборку.
Вспышки памяти выхватывали из тьмы забвения какие-то эпизоды. Обрывки сознания постепенно выстраивались в единую цепочку, отдельные звенья которой блестели яркими цветами боли, другие, соединявшие их, напоминали тусклую густо сплетенную серую паутину беспамятства. Все происходило не с ней, а с другой женщиной, и она была мертва, но Илва восприняла ее смерть абсолютно безразлично. От этого ощущения собственной непричастности к учиненному над телом насилием, казалось, отступала боль. Кто-то склонился над женщиной, распятой на столе. Блеск лысины, сверкание выпученных глаз, провал широко открытого рта, черная жгучая борода, отливающая серебряными нитями седины, вспышка света, отраженная широким клинком и… пелена кровавого тумана.
Ей давно было все безразлично, что произойдет с ней, что произошло с теми, кто еще недавно был ее семьей. Она сидела в трактире и на последние оказавшиеся у нее медяки пила вино, кружку за кружкой. Голова тяжелела от алкоголя, но вместе с тем приходило осознание того, что все случившиеся было тоже вином… вином ярости Божьей. Ей вдруг вспомнились эти слова, однажды услышанные на воскресной проповеди:
- Кто поклоняется зверю и образу его и принимает начертания на чело свое или на руку свою, тот будет пить вино ярости Божьей, вино цельное, приготовленное в чаше гнева Его, и будет мучим в огне и сере пред святыми Ангелами и пред Агнцем!
Слова факелами вспыхивали перед глазами, буквы рушились, как пылающие бревна дома, под которыми была погребена ее мать. Илва невольно вытянула вперед испачканные сажей руки и внимательно вгляделась. Жирные черные полосы, разводы и пятна сливались в страшных узорах начертания знака, оставленного зверем.
- Я помечена им!
Чернобородое лицо зверя склонилось над ней, она плюнула из последних сил, и вся грязь ее жизни промелькнула в одно мгновенье, блеснув лезвием занесенного кинжала – меча Господня, ведь совершивший грех рождает смерть… 
Она на полу. Силится встать на четвереньки. Руки дрожат и подламываются. Что-то горячее стремительно капает на пол, заливает шею и грудь. Память выхватывает взглядом тряпку. Она достаточно длинна, чтоб замотать шею. Все застилает туман боли, в который она погружается… но темнота сменяется светом. Это дверной проем, до которого надо доползти во чтобы то не стало. Иногда тело прижимается к полу, отчего наступает ощущение блаженства вечного успокоения.
- Зачем ползти? Остановись! Умри, и все закончится! – Кто-то вонзает в  виски иглы боли, затихающей вместе с сознанием.
 Вновь опускаются сумерки, но их сменяет восходящее солнце жизни, своими слабыми лучами толкая непослушное тело вперед и дальше. За порог. Еще и еще. За ночью приходит рассвет, дарующий непонятную и ненужную ей сейчас надежду, день сменяется тьмой, солнце прячется за черными облаками, увлекая за собой в непроницаемый мрак сознание, но оставляя каждый раз лучик. Тонкой дрожащей струной он связывает тело с жизнью, пульсирующей жилкой вытягивая обратно сверкающий шарик из тьмы.
- Почему я жива еще? Почему Господь не посылает мне смерть?
 Солнце каждый раз меняет окрас. Из ослепительного бело-золотого превращается в фиолетово-багровое, словно кто-то неведомый обливает его сильно разбавленными чернилами, которые становятся все гуще и гуще, но лучик, струна, жилка остается, как нить Ариадны, выводящая из лабиринта смерти на простор жизни. Шарик снова выкатывается, но цвет его холоден, как холодны ее руки, упрямо цепляющиеся за траву. Это луна. Она не греет, но и не слепит, как солнце, зато ее широкая полоса, упавшая на землю, обозначает ясную дорогу. Путь, с которого нельзя сбиваться.  В жизнь, которая ей не нужна...
Где-то вдалеке раздавались чьи-то голоса. Она силится открыть глаза, но веки тяжелы и неподъемны.
- Бесконечно милостивый Бог оставил мне жизнь, в которой я не нуждаюсь? Для чего?
Перед ней вдруг возникает образ Иоганна. Она стоит в его церкви, в той самой, в Арбю. На ней одето чистое светло-голубое платье. Щеки не подкрашены свеклой, а чуть розовеют естественным румянцем. Священник берет ее за руку и ведет через прохладу нефа к алтарю.
- Почему я вновь с ним? Почему я нахожусь в церкви, когда должна гореть в аду, как моя мать?
Но сейчас ее окружают лишь свечи. Множество белых свечей. Их свет падает на резное распятие Спасителя в глубине приближающегося алтаря. Слева проплывают огромные витражи окон, высотой в два или три ее роста, изображавшие сюжеты из жизни Богородицы. Пресвятые Девы во множестве своих образов благосклонно смотрят на них с Иоганном. Лунный свет, проникавший сквозь полупрозрачные стекла легким дуновением ветерка, чуть шевелит Ее одеяния, скользит по ликам, преломляется на устах Дев, превращаясь в улыбку.
 Ярко вспыхнул позолотой алтарь, она явственно ощутила тепло руки Иоганна, надевавшего на ее палец тонкое серебряное кольцо… Господи, так все и было… Но как ослепляет сияние, исходящее от дарохранительницы! Почему? Она же украла ее… Какая боль в глазах!
Действие продолжается, ведь самое сладкое впереди. Их брак благословила всей многоликостью образов сама Пресвятая Дева, оставшаяся там, позади, в полумраке нефа. Теперь их окружали святые. Они пристально взирали из своих ниш на молодоженов, но в их глазах  не было ни малейшей тени осуждения.
Иоганн подхватил ее на руки, она обвила руками шею, доверчиво прижалась к нему, скользнула нежно по тонзуре и вдруг расплакалась от счастья… (Илва почувствовала, как горячие слезы потекли сквозь плотно сомкнутые ресницы.) …она плакала и смеялась от счастья. Иоганн отнес ее в ризницу и опустил на пол. Платье само соскользнуло с нее, легло голубой лентой на белоснежную ткань, прикрывавшую ослепительным снежным покровом каменные плиты пола. В ризнице было натоплено, Илва в своей наготе не ощущала прохлады храма, или ей так показалось из-за взволновавшейся крови, которая мощными толчками  заставляла все чаще и сильнее биться ее сердце. Она опустилась на приготовленное ложе, увлекая его за собой. Неторопливо и нежно Иоганн овладел ей. Его губы ласкали ее тело, покрывали бесчисленными поцелуями, нашептывали опьяняющие слова: любимая, прекраснейшая, благоуханный цветок…
- Мы не согрешили с тобой? – Чуть слышно спросила она.
- Я не боюсь кары за это… потому что не верю, что Господь сочтет это грехом… - Также тихо отвечал он ей.   
Картинка внезапно угасла, словно кто-то задернул плотную штору, не позволяющую проникнуть ни единому лучу света. Она почувствовала невесомость падения, шум ветра и облегченно вздохнула:
- Ну, наконец-то… благодарю тебя всемилостивый Боже…
Но свет вспыхнул снова. Она словно впервые увидела сына. Его взлохмаченные цвета спелой пшеницы вихры, его открытый и одновременно твердый (отцовский!) взгляд голубых (ее!) глаз, подбородок с ямочкой (тоже отцовский!), чуть припухлые румяные щечки. Ведь все это время ее мысль ни разу не возвращалась к нему. Странно, но беспокойства не было и в помине, напротив, материнское сердце если и встрепенулось, то лишь тихой уверенной радостью за него. За то, что он будет счастлив. Андерс смотрел куда-то вверх и в сторону и кому-то внимал. Илва прислушалась и узнала голос Иоганна:
- Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыко, по слову Твоему, с миром; ибо видели очи мои спасение Твое, которое ты уготовал пред лицом всех народов…            
   - Иоганн нашел его… Милосердный Бог бы мог поступить со мной хуже, но Он сохранит моего сына… - мелькнула последняя мысль и она опустилась в забытье.               
Приближающаяся смерть может исторгнуть из человеческой души самое сокровенное, то, что до этого, ни при каких условиях, он не позволил бы себе произнести даже мысленно. Роковой для каждого час открывает все то неповторимое, что есть в человеке, освобождает его от сословных «приличий» и вырывает из той среды, с которой он вынужденно или по рождению был сопричастен. Человек становится свободен от укоренившихся взглядов или привычек – сути своего грешного бытия, ибо все мы грешны… И если вдруг ему удается вырваться из холодных когтистых лап старухи с косой, то самим Господом ему дается шанс забыть про свое прошлое, оставить в нем все дурное и грешное, которое Бог одним махом раздавил, превратил в прах, поднял вместе с телом над бездонной пропастью вечности и развеял, опустив бренные останки плоти на твердую землю, но вдохнув в них новую душу, давая теперь возможность обернуться уже окончательно к Его свету.  Отступившая смерть перерождает человека. Должна перерождать! Если этого не происходит, и человек несмотря ни на что упорствует в своих заблуждениях, пороках и грехах, то конец его будет более чем ужасен и разверзнувшаяся перед ним бездна окончательно поглотит нечестивца, которому предстоят вечные нескончаемые мучения его души, ибо плоть сгорит моментально в очищающем огне адского пламени. Не бесконечно милостивый Бог наказывает человека бедами, а человек карает сам себя плодами своего поведения. Но пока человек находится между жизнью и смертью, пока его судьба и душа висят на одном единственном волоске Божьей милости, у него есть время подумать, даже если эти раздумья длятся лишь доли секунды, вспомнить все свои прегрешения, покаяться и попросить прощения и у Бога и у всех тех, кому он принес несчастья. И если Он решит, да свершится Воля Его!      
Вспышки сознания, еще ярче проблески молний, ударяющих с неистовой силой, дикой болью пронизывающей все тело. Тьма и свет. Мрак беспамятства – зарницы воспоминаний. Серая кожа, тусклые глаза, поседевшие спутанные волосы… она тщетно пытается метаться на подушке, но рана на шее словно привязала голову к плечу. День. Ослепительное зимнее солнце.  Он дарит ей розы…
- Какие они красивые… - Чуть слышно шепчут бесцветные потрескавшиеся губы. Они кровоточат –  искусаны от боли.
- Ты красивее их… Как ты прекрасна возлюбленная… - Звучит ответ, растворяющийся в ночи.
Раны затягивались медленно. Шли месяцы, но выздоровления не наступало. На нее обрушился тиф - вечный спутник страждущих от ран. Снова жизнь билась в ней тонкой жилкой, теплилась искоркой, трепетала язычком пламени свечного огарка. Ночь сменяла день, сумрак прорезался светом воспоминаний. Как ярко пылает позолота дарохранительницы. Она горит, раскаляется и превращается в толстенный прут, он приближается, входит в ее грудь, но боли нет, лишь невыносимый жар, плавящий душу.
 Слабость не позволяла открыть рот, и аптекарь пальцем раздвигал ей зубы, чтобы влить несколько капель мятного отвара. Она превратилась в обтянутый кожей скелет,  пытавшийся с кем-то общаться сквозь плотно стиснутые зубы голосами-хрипами, вырывавшимися из груди.
- О чем она так часто бормочет? – шепотом спросила жена аптекаря. – О каком-то сокровище?
- Ее душа борется с видениями из прошлого… - помедлив, ответил старик, качая головой.
Один голос грубоватый то уговаривал, то насмехался, словно звал вернуться к былому, безудержно скотскому, разнузданно пьяному, наполненному сладострастной мерзостью порока и веселым звоном монет, другой тонкий оправдывался, не соглашался, текли слезы сквозь опущенные ресницы, оставляя чуть заметные полоски страдания на щеках.
Она в Кальмаре. Иоганн по своим делам ушел в замок. Рядом с ней подруга – белобрысая Сесиль. Детская мордашка – кругленькая, с ямочками и розовым ротиком, - но глаза недобрые. Голос чуть грубоватый, с придыханием.
- Церковь-то богатая у него?
Илва пожимает плечами. Ей хорошо сейчас. Не хочется ни о чем думать, просто сидеть рядом с подругой, кутаясь в аккуратненькую шубку из выдры, что подарил ей Иоганн, и болтать ногами, щурясь на зимнее солнце, разлившееся повсюду своим отражением в белизне снегов, пронизавшее воздух, который сам стал одним солнечным светом и сиянием. Но Сесиль не успокаивается:
- Так посмотри, как следует! Наверняка и серебро и золото есть. Бери и смывайся! Это твой шанс. Ты что думаешь, он женится на тебе?
- Уже! – Хитро улыбается Илва. Она не думает ни о каких деньгах, золоте-серебре…
- Дура! – Сесиль разворачивается в полтуловища к ней. Смотрит, буравит глазками. - И ты поверила? Он же монах! Им запрещено. Как это у них называется? Во! Целибат! Наиграется и бросит. Он же тебе денег сейчас не дает за то самое? Нет? Ну вот! Монахи все скупые, вечно нищими прикидываются и праведниками, а только и думают, как под юбку залезть. Я тут слышала, одна бывшая монахиня на рынке рассказывала, (к нам хочет податься теперь), они такое в женских обителях вытворяют… Содом и Гоморра невинными городишками покажутся! – Сесиль раскраснелась от переполнявшего ее притворного возмущения. – Он и сам в грехах по уши и тебя за собой утаскивает. А ты честно поступаешь! Пользовался девушкой – плати! Не заплатил – возьмешь сама. Имеешь право! Церковь, не церковь, без разницы! Платить все обязаны, а эти и вовсе вдвойне. Если мы – грешные женщины существуем, значит Богу это угодно! А вот его слугам не положено. Это их грех, что в блуд впадают, а двойной грех, что не хотят платить за свой блуд! Бери, и дуй отсюда поскорее, коль выпадает такая возможность. Да и мать заждалась наверно. И ты по ней поди скучаешь.
Мать единственная, кто Илве дорог на этом свете. Отца она вовсе не помнит. Попыталась как-то спросить, но мать так зло окрысилась, что охоту расспрашивать дальше отбила напрочь. Правда, потом смягчилась, сказала:
- Плюнь на него, дочка, и забудь! Червяк. Ничтожество.
К матери-то хотелось… Иоганн ей, конечно, нравился, но смущала какая-то вечная дрожь в коленках, как только он к ней приближался и начинал разговаривать или что-то читать.
- Возлюбленный мой бел и румян, лучше десяти тысяч других… Голова его – чистое золото… глаза его – голуби, купающиеся в молоке… щеки его – цветник ароматный… губы его – лилии…  - Он захлопывает книгу, смеется. – Ты тоже так обо мне думаешь?
Дрожат предательски колени. Ей никогда таких слов не произнести. Все на что она была способна, так это протянуть руку, дотронутся подушечками пальцев до его щеки и сказать:
- Ты красивый…, я люблю тебя…
 Нет, в постели, в его руках, в ласках, в его шепоте, дрожь исчезала. Да и как тут не забудешь про все на свете, если тело становилось невесомым от наслаждения и куда-то уплывало, парило облаком над землей, из него вылетало сердце и словно птица устремлялось в несусветную высь, откуда лился солнечный свет, а тело… ее плоть просто взрывалась под конец и разлеталась в разные стороны мельчайшими кусочками, брызгами, которые удивительным образом собирались в единое целое, когда она приходила в себя. Такого в ее жизни никогда не было. А уж мужчин-то она повидала на своем веку. Правда, все больше матросов да рыбаков. Тут уж не до учтивости, не до дрожи в коленках. Иногда попадались и достойные горожане, мотыльками залетевшие на огонек блуда к Большой Иолке. Так звали хозяйку их трактира со странным названием «Розовая лилия». Откуда здесь у них лилии? А Иоганн тоже что-то говорил про них:
- Два сосца твоих, как двойни молодой серны, пасущиеся между лилиями…, чрево твое – ворох пшеницы, обставленный лилиями, как прекрасны ноги твои…, округление бедр твоих, как ожерелье, дело рук искусного художника, живот твой – круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино, стан твой похож на пальму, и груди твои на виноградные грозди, сотовый мед каплет из уст твоих…  -  От этих слов Илва сразу погружалась в негу, переполнялась неописуемым наслаждением. 
Сесиль не унималась:
- Сама подумай, даже если б им и можно было жениться, это ж с ума сойти можно от скуки. Что за жизнь? Целый день псалмы с ним распевать или нудные проповеди выслушивать? Да повеситься можно! Правда, знала я парочку монахов, ох и весельчаки были, о Священном писании ни слова, лишь бы выпить, да с девушками порезвиться. Но твой-то зануда полная!
Они сидят с Сесиль внутри незнакомого трактира. Тепло от выпитого вина приятно разливается по телу. Подружка наклоняется, так что полные груди – предмет вечной зависти худышки Илвы, - почти вываливаются в широкий вырез и вновь звучит ее грубоватый голос:
- Отсюда все равно бежать надо!
- Почему? – Не понимает Илва.
- Меня зовет один моряк с Любека. Помощник шкипера. Влюбился - сказал. – Сесиль громко захохотала и затряслась всем телом так, что ее прелести окончательно выпрыгнули наружу огромными упругими плодами. – Ну, есть во что! – Она бесстыже подхватила голые груди руками и потрясла почти перед самым носом Илвы. – Сам родом из Штральзунда, деньжат прикопил, хочет оставить море и на земле осесть. Ну, это мы еще посмотрим! – Она опять хмыкнула, довольная собой, заправила грудь за тонкую ткань заношенного платья. – Деньги даст, а сам может опять в море отправляться. Но, - Сесиль перешла на шепот, - отсюда надо точно убираться. – Она даже оглянулась, не подслушивает ли кто, но трактир был пуст, лишь одинокий хозяин, не обращая на девушек никакого внимания, переставлял за прилавком посуду и бутылки.
- Так уезжай! Я-то здесь причем? – Недоумевая, пожала плечами.
- Причем она здесь… - передразнила подруга. Ее губки поджались, рука закинула выпавшую прядь волос за ухо. Сесиль придвинулась еще ближе, почти легла на стол, дыханием обожгла щеку Илвы. – Болтают, будто наша Иолка, с кем-то сговорившись, опоила, ограбила и убила каких-то торговцев. Их тела нашли на берегу неподалеку. Вроде, как ни при  чем она. Но слухи поползли, что ее рук дело. Плохо кончится! Или темницей или колдовство припишут – тогда точно костер всем обеспечен.
- А нас- то с чего? Ты, что знала обо всем этом?
- Нет! – Выпалила зло подруга уже в полный голос, так что Илва инстинктивно отстранилась от нее. – Я в ту ночь со своим развлекалась. У него на корабле.
- А я с Иоганном уже месяц живу. – По-прежнему ничего не понимала Илва.
- Ты чего из себя невинность строишь? – Сесиль впрямь разозлилась. – Мы с тобой сколько лет у Иолки работаем? Два года? То-то! Будет следствие, всех потащат. И тебя, и меня. Да она первая тебя сдаст! – Брякнула, для убедительности тряхнув копной золотистых волос.
- Это еще почему? – Илва была поражена последними словами подруги.
- Потому, что она всем трепалась, что ты сбежала из ее трактира не заплатив ей выкуп!  - Торжествующе и хищно блеснули глазки.
- Какой еще выкуп? – Илва разволновалась. – С какой стати? Я всегда ей честно отдавала долю от посетителей, что ходили со мной наверх.
- Ага… - покивала головой Сесиль, - отдавала… а с монаха, что ей отдала?
- Когда он пришел первый раз, заплатил, я отдала… - растерялась девушка.
- А потом? – Не унималась подруга.
- А потом он пришел во второй раз и просто увез меня отсюда. И я уже месяц живу с ним в Арбю.
- Вот! Правильно! Иолка все и посчитала, что ты ей ровно за месяц и должна! А теперь и этих, убитых, на тебя повесит. Что, мол, хотела с ней рассчитаться, так как долг иначе не спишется! И начнется… приставы, судьи, пытки… А когда пальцы в тиски зажмут все признаешь, и что на метле летала, через трубу выскакивала, порчу наводила на посетителей, и что отравила… этих… торговцев. Понимаешь теперь, подруга, чем это все обернется?
- Нет, нет, нет… - она кричала в беспамятстве. А над ней нависало лицо Сесиль в мгновение ока превратившееся в бесформенное пятно костей и плоти, с расширившимися, полными ярости зрачками, откуда вылетали обжигающие холодом искорки.
- Да, да, да! – Доносилось сквозь стиснутые зубы, ее дыхание почему-то исходило гнилостными запахами. – Брать все, что можно у монашка и бежать отсюда! Иначе пытки и костер, где тебя зажарят, как кусок мяса на вертеле!
Иоганн уехал снова в Кальмар… Сказал, что вернется только на следующий день. Какое ей дело до него… он совсем даже неплох, но если она останется, ее сожгут. Венчание в церкви? Его сумасбродство! Еще и еретичкой признают. Тогда точно костер! Нет, еду к матери. Ящики, дверцы настежь… Ее руки быстро выгребают все серебро и деньги, что он хранит в шкафчиках своей (или, как он называет «их») каморки-спальни, сбрасывают в мешок, ставший сразу тяжелым. Она натыкается на бочонок для причастия, опускает на время мешок на пол, отозвавшийся глухим бряцаньем, находит свинцовый бокал, наполняет его и залпом опрокидывает кислое, вызывающее оскомину вино.
- Тьфу! Почти укус! – Ее передернуло. Илве всегда  нравилось послаще. От вина потеплело, голова чуть закружилась, решительности прибавилось. – Что мне всю жизнь псалмы, да проповеди слушать? Я жизни хочу! Нужна мне его любовь!
Теперь быстро в алтарь. Самое ценное - дарохранительница. Как ярко, до рези в глазах светится ее позолота. Слегка звякнув, тяжелый драгоценный сосуд падает в мешок. Пара подсвечников. Вот этих, поменьше. Остальные больно тяжелые, трудно будет тащить, да и возница, с повозки, что она наняла днем, может догадаться. Хотя он не из местных. Случайный проезжий. Теперь все переложить тряпьем, чтобы не звякало - на это и ризы сгодятся, те самые, белоснежные, сопричастные первой ночи их брачной любви, и скорее на выход. Немые статуи святых провожают ее взглядом полным укоризны. Она бросает последний взор на алтарь, но Спаситель дремлет безучастно на кресте.  Отчего так жжет внутри…
Снова Сесиль. С ней какой-то маленький жилистый человечек с оливковой кожей, редкими волосами и хитрыми бегающими глазками под нависшими веками.  Стопочка серебряных монет на столе - цена украденного. Кажется, что смешно мало за всё. Она смотрит с сомнением и недоверием на подругу. Та все понимает, отводит глаза в сторону и тараторит:
- С ума сошла! Зато быстро! И тебе немедленно надо уезжать в Мору. А я завтра со своим морячком в Любек…
Отчего так жжет все внутри… Господи, зачем она сделала это? Зачем она своровала эти вещи, деньги у Иоганна?
Сейчас она с матерью… Но почему ей так неприятно на нее смотреть и слышать слова, вылетающие изо рта, похожего на зев жабы с торчащими обломанными клыками?
- Шубка неплохая, сапожки, а вот деньжат маловато взяла с него, дочка! – Мать рассматривает монеты, лежащие на столе, берет одну из них толстыми грязными пальцами, пытается попробовать на вкус, дышит часто, сипло и тяжело, как животное. Илва сейчас думает о ней с таким отвращением, что пробирает дрожь. Жар в груди не стихает… 
 Она открывает глаза, белизна стены успокаивает, это снова был сон, но жжение не проходит с остатками видений, наяву оно ощущается столь же явственно. Илва с трудом кладет руку на грудь, стараясь хоть как-то облегчить страдания. От слабости текут слезы. Тяжесть руки мешает дышать. Она убирает ее и смотрит опять в безмолвную стену. Как хочется повернуть голову и увидеть еще что-нибудь, кроме этой злосчастной белизны, на которую она обречена теперь смотреть всю жизнь, но предательски искривленная шея, сросшаяся лишь в одном положении, не позволяет ей этого. Из одного глаза слезы стекают прямо по щеке на подушку, другим каплям мешает нос, они бегут по ложбинке губ, оставляя свой солоноватый вкус, и дальше, преодолев все препятствия, сливаются с первым ручейком. Какая-то тень заслоняет на мгновение привычную белизну стены. Старик аптекарь, волоча за собой табурет, садится прямо перед ней и долго молча всматривается в ее исхудавшее лицо. Наконец, она слышит его голос. Впервые за эти долгие месяцы или годы, сквозь пелену слез Илва видит и слышит человека. Она даже не задумывалась о времени, оно исчезло из ее жизни, слившись во что-то бесконечное, монотонное, болезненное, мрачно черное или наоборот ослепляющее, но постоянно пылающее нестерпимым жаром, состоящее из кошмарных снов с участием каких-то мучительно знакомых ей людей, оттого представляющихся еще более страшными для нее, и лишь на краткие мгновения прерываемое полным забытьем или двумя единственными видениями светлых образов, вызывающими моментальное облегчение – сына и Иоганна. Звучит глухой голос аптекаря:       
- Я смотрю в твои глаза дочка, они похожи на тающие льдинки, и вижу в них бездну страдания. Не от той боли, что испытала твоя плоть, растерзанная этими убийцами, твои раны уже зажили, и не от болезни, что уже оставляет твое измученное тело, от другой, той, что сидит раскаленным прутом внутри твоей души. Это стыд за все содеянное раньше.
Илва вздрогнула, насколько точен оказался диагноз. Старик усмехнулся. – Чтобы лечить людей надо разбираться не только в их недугах, но и в душах.  – Он сам ответил на вопрос, что прочитал в ее глазах.
- Я вижу и другое… Вижу, что ты на пути к выздоровлению. Раны затянулись, тиф отступает от тебя. Но дело не в увечьях и болезнях, через которые ты прошла. Хотя и это знак Господень. Это Он дает тебе шанс вернуться заново рожденной в этот мир и попытаться исправить то, что содеяно ранее. Твое полное выздоровление зависит теперь только от тебя самой. Можно было бы сказать, что прошло полтора года, как ты лежала в постоянном беспамятстве и бреду, но это не так. Точнее, не совсем так. Твоя душа все вспомнила, ты прожила заново всю свою прошлую жизнь, и через страдания физические пришла к страданиям собственной души. А это верный путь к исцелению. Тот стыд, что ты испытываешь, он целебен и никогда не провалится пеплом сгоревшей обиды сквозь каминную решетку, ибо эту обиду тебе нанесли не люди, а ты сама. Он утихнет, но будет жить вечно в твоей душе, пока ты сама не почувствуешь облегчение, а оно наступит лишь после полного раскаяния и искупления грехов. В чем это будет заключаться – ведает лишь Господь Бог и ты сама. Еще немного времени, месяц-другой и ты наберешься сил, начнешь вставать, слабость покинет тебя, и ты сможешь ходить. Поэтому, я заранее сходил в ратушу и выправил тебе нужную бумагу. В Море многое изменилось за это время, многих уже и нет в живых. Последнее восстание привело к тому, что от прежних жителей не наберется и одной восьмушки после того, как здесь побывал наш безжалостный король Густав и его солдаты. Мало кто в Море помнит и о твоем семействе, да и о тебе самой. Дать тебе новое имя было делом пустяшным. Фамилию я взял от твоего деда Нильса, а имя выбрал сам – Агнес. Так звали нашу дочку, которую Бог забрал к себе в младенчестве. А больше у нас с женой никого не было. – Старик даже не обратил внимания на одинокую выкатившуюся слезу. – Нет больше Илвы, ты больше не волчица. Кстати, на старой доброй латыни, что используют лишь врачи, да монахи, волчица – Lupa, но этим же словом называли и продажных женщин. Все твое прошлое ушло в небытие вместе с именем. Ты – мать, которая должна отправиться на поиски сына. Обрести свое чадо, вернуть его любовь и тем самым твои мучения закончатся, и грехи будут искуплены. Если не в Божественном понимании искупления, то хотя бы в человеческом. А Он судить будет по-своему, и твои страдания Ему видны. – Аптекарь протянул к ней руку и осторожно засунул под подушку серый клочок бумаги, свернутой в трубочку. Потом достал откуда-то из кармана чистый платок и вытер струившиеся по ее лицу слезы.
- Сын… я должна найти сына… и может быть Иоганна… хотя бы для того, что бы встать перед ним на колени и попросить прощения за всё… - Впервые за долгое время она ощутила не бессмысленность того, что она еще живет или существует в телесной оболочке в постоянной неподвижности, вытянувшись на узкой кровати в маленькой выбеленной известью комнатушке, а желание что-то сделать, подняться, отправиться на поиски. В одно единственное мгновение Илва поняла, что Бог сохранил ей жизнь именно для этого и не видя пока никого, кроме сидящего сутулившегося старика, и ничего, кроме белой стены позади его, она вдруг осознала, почувствовала, что мир еще существует за пределами этой комнаты, он полон звуков и красок, он манит и зовет ее исполнить то, что предначертано свыше.
Она поднялась через месяц. Первые шаги давались с величайшим трудом. Ноги отказывались ее держать, тело не слушалось, навечно согнутая шея не позволяла удержать равновесие, голова тянула вправо и вниз, вынуждая все время за что-то хвататься, чтоб не рухнуть на пол и не переломать вдобавок еще какую-нибудь кость. Илва, или теперь ее называли Агнес, и она очень быстро привыкла к своему новому имени, часто застывала у стены, уперевшись в нее лбом насколько это позволяла покалеченная шея, успокаивала дыхание и двигалась дальше, шаг за шагом, заставляя свое тело вспомнить все то, на что способна человеческая плоть, обладающая в отличие от четвероногих умением передвигаться на двух конечностях. Сложность заключалась еще в том, что вывих бедра, который она получила вместе с остальными ранами, нанесенными в трактире, оказался намного серьезнее, чем изначально предполагал ее врачеватель. Сустав был поврежден, и ей приходилось чуть приволакивать правую ногу. Но Илва-Агнес преодолела и это. Прошло еще два месяца, и она смогла впервые выйти на чистый воздух.
До полного или относительно полного (при таких увечьях и перенесенном тифе) выздоровления было еще далеко, но женщина отчаянно изо всех сил стремилась к этому. Ей надо было отправляться скорее на поиски сына. Вопрос стоял один – где его искать? Прошло два года, как Андерс покинул Мору вместе с монахом-доминиканцем, имени которого никто не помнил, да и не знал. Известно было лишь одно, что они направлялись в Стокгольм. Воспоминание о вдове покойного дяди Свена, которую семья Илвы, чуть было не отправила на костер, сразу вызывало острое жжение в груди, лицо женщины заливала краска стыда, она опускала глаза к земле и долго не решалась поднять их. Но вдова уехала с ними и это была единственная зацепка, шанс узнать что-либо о судьбе Андерса.
Аптекарь написал какому-то своему другу в Стокгольм с просьбой попытаться разыскать молодую женщину по имени Улла, вдову старого Нильссона. Она с нетерпением ожидала долгого ответа – время теперь измерялось месяцами, месяца сливались в годы, но то, что пришло в письме вызвало лишь потоки слез. Товарищ по гильдии сообщал, что его поиски успехом не увенчались, и никто не знает купеческую вдову Уллу Нильссон. Столичный аптекарь оправдывался тем, что в Стокгольме слишком многое изменилось, полно выходцев из Любека и других городов Ганзы, которые теперь заправляют торговлей и ремеслами, вытесняя отовсюду шведов. Правда, ходят слухи, что король Густав страшно недоволен действиями ганзейцев и грозится разорвать отношения с торговым союзом германских городов, но долги, которыми его опутали, не позволяют сделать это в ближайшем будущем.
Неутешительным оказался и визит к новому пастору, что теперь ведал духовными делами в Море.
- Монах? Да еще и доминиканец? Почти четыре года назад? – Священник развел руками. – Мы даже не знаем его имени. Где искать вашего сына ума не приложу. Почти все католические монастыри в Швеции закрыты. Он мог увезти его куда угодно! Написать в Стокгольм? О чем? – Пастор с сожалением смотрел на искалеченную женщину с мольбой в глазах взиравшую на него. Он искренне сочувствовал ей, тем более она была одной из тех прихожанок, что чаще всех посещали храм. Он видел ее и вне службы, стоявшую долгими часами на коленях или даже лежащую ниц перед распятием Спасителя. Но чем он мог ей помочь? – Хорошо, я попробую что-нибудь разузнать для вас. Я напишу в Стокгольм. – Сказал ей, чтобы как-то ободрить, но скорее для очистки собственной совести, понимая, что писать никому он не будет. – Напомните мне где-нибудь через полгода.
Чтобы хоть как-то оправдать свое вынужденное пребывание в доме аптекаря, Илва старалась по мере своих сил и возможностей трудиться, буквально с первых же дней, как начала более-менее твердо держаться на ногах, ибо любое жилище требует женских рук и ухода, а рассчитывать на служанку в обезлюдевшей Море было бесполезно, и все заботы долгие месяцы лежали лишь на одной жене старика.  По началу  Илве это удавалось с величайшей тягостью из-за общей слабости и физических недугов, но она,  превозмогая немочи, ощущала искреннее и горячее желание хоть как-то отблагодарить своих спасителей. Ежедневная уборка, мытье полов, особенно в торговом зале и в помещении, где аптекарь принимал больных, починка, стирка, катание, отбелка (при необходимости) одежды и белья, и еще сотни женских домашних мелочей постепенно распределялись между Илвой и женой аптекаря. От отчуждения, что проявляла последняя при появлении в их доме раненой женщины, в связи с предшествующей этому неблаговидной историей, не осталось ни малейшего следа. К Агнес, ее теперь все так называли, старики относились, как к родной дочери. Так и жили – вечным трудом, да молитвами.
Выздоровление сопровождалось поразительными внешними метаморфозами, происшедшими с ней. Казалось, серая морщинистая кожа, в которую превратилась ее плоть во время болезни, усугубленная нечеловеческими терзаниями души, должна была остаться с ней и превратить женщину в дряхлую старуху. Но, нет! Ее оболочка, озаренная внутренним светом надежды, любви и веры, под воздействием этих исцеляющих лучей вдруг разгладилась, приняла их на себя, не упругостью незрелого плода, а цветением женственности. Кожа стала мягкой и шелковистой, слегка потемневшей от солнца и воздуха, без малейшего прыщика, что когда-то портили ее, но и эта естественная смуглость оживлялась голубыми жилками, бившимися в такт исстрадавшемуся сердцу. Даже ее небольшая грудь вдруг наполнилась молочной спелостью, словно женщина вынашивала плод, и соски стали ощущать грубость прикасавшейся к ним материи.
Лишь тяжелые увечья, ее искривленная шея, ее движения при ходьбе, выдавали калеку. Всегда припухшие покрасневшие глаза говорили о вечном страдании. Но тело жило! И если б кто-то присмотрелся бы повнимательней, когда она останавливалась и застывала на месте, то обнаружил бы привлекательную совсем не старую женщину, слегка наклонившую голову в сторону, чтобы с любопытством, свойственным прекрасной половине человечества, взглянуть на заинтересовавший ее предмет или человека.   
На пепелище, оставшееся от бывшей усадьбы Илвы, и ставшее, по сути,  братской могилой ее матери, отчима и мужа, она зашла лишь однажды. Постояла, стараясь припомнить что-то хорошее, но не смогла. Чувств никаких не было. Одна пустота и горечь в душе.
Регулярное хождение в церковь приносило некоторое облегчение, но вид пастора, каждый раз виновато разводившего руками, вызывал недовольство собой. Все чаще и чаще Илва плакала от бессилия, присев на дальнюю скамью в глубине нефа. Нужно было что-то предпринимать, а что именно она не знала. Ее мысли постоянно вращались вокруг образа сына. Она даже представить себе не могла, как он выглядел сейчас. В ее памяти сын навсегда остался вихрастым двенадцатилетним мальчишкой, а ведь пройдет еще совсем немного времени и он вступит в тот же возраст, что и его отец, когда они познакомились с Иоганном. Господи, как давно это было… В ее ушах нежной музыкой журчали слова и лились слезы:
- О, как ты прекрасна, возлюбленная моя, как ты прекрасна…  - Она вспоминала Иоганна часто, но даже в мыслях не могла представить возможность возвращения к нему. Это он оставался прекрасным и недосягаемым, а не она! Она никогда не была достойна его и не может быть прощена им…  - Я знаю, он жив, но я умерла для него.
Здесь, в церкви, спрятавшись от посторонних глаз, можно было плакать, вспоминать всю свою прошлую беспутную жизнь и каяться, каяться, каяться…
- Может ли смерть матери быть искуплением за мои грехи? Нет! Свои грехи предстоит искупать мне самой, ибо Господь воздает каждому по делам его, но сохранив мне жизнь, Он назначил мне другое испытание, которое я должна пройти, ибо мои грехи превыше грехов моей матери. Что мать? Ее смерть лишь наказание мне за то, что предала того, кто истинно любил меня. А она? Любила меня? А я? Да, я любила ее и делала все, что она требовала, ибо сказано почитай мать свою… Она? Не мне судить! Она уже предстала и ей отвечать пред Высшим Судом…
Она вспомнила Барбро. В ее манере разговора, поведении, фигуре, в глазах, было нечто такое, что подавляло близких или тех, кто беднее, ниже, (хотя куда уж беднее их), заставляло подчиняться и исполнять ее волю. Она всегда и всех ругала – брата, третьего или четвертого по счету мужа Калле, Олле, ее… будто не было хороших людей ни в семье, ни в их Море, ни на всем белом свете. 
- Но почему мать не пыталась выдать меня  замуж? Почему вышвырнула, отправила на позорную дорогу? Ведь знала куда и к кому! Мешал лишний рот? Или она просто мешала матери? Или она могла бы меня оставить, чтоб я занималась здесь тем же ремеслом, но знала, что в маленькой Море незамужней девушке за это грозила высылка, битье плетьми и ношение позорного камня на шее? А в портовом Кальмаре… - Она вспомнила напутствия матери:
- В Кальмар поедешь! Устроишься служанкой у хорошей хозяйки. От кавалеров прохода не будет. Денег заработаешь, и мать прокормишь к старости.
- Хорошей хозяйки… - Она вспомнила мясистую, высоченную чистопородную немку Иоланту с лошадиной челюстью и крупными крепкими зубами, способными не то, что шею, бревно перекусить, встречавшую ее с хищной, плотоядной, оценивающей и одновременно презрительной усмешкой:
- Ну, ну… худа больно! – Были ее первые слова. – Придется постараться покрутить задом.
Сесиль, уже работавшая у нее и ставшая единственной подружкой Илвы, с хищными мелкими, как у хорька зубками, взгляд в сторону, лишь иногда, когда ей надо, то прямо в глаза, быстро все объяснила, что к чему и с кем, по какой цене и сколько нужно будет отдавать хозяйке. Она же и уговорила тогда обокрасть Иоганна и сбежать, пригрозила расправой, каким-то обвинением. Смеялась над ее слабыми возражениями:
- Это честная женщина может подняться после падения, мы же шлюхи с тобой, дорогая, падаем слишком низко.
- Но ты же сама… с морячком собралась…
- Как и ты с пастором! – Обрезала тогда Сесиль.
 Мать деньгам обрадовалась, а как узнала, что дочь беременная, (Илва это обнаружила, только вернувшись), ругалась почем свет стоит, первым делом вытравить плод хотела… Андерса… Господи, спасибо тебе, что уберег от этого! За все грехи мои страшные Ты позволил выносить и родить сыночка!  Тут холостой Олле подвернулся. Замуж пристроила.
- А если б у меня родилась дочь? – Вдруг пронзило. Смогла ли она толкнуть ее на тот же путь, что прошла сама? Нет! Хотя… кто знает… если б мать была жива, то вряд ли смогла противиться ее воле…
Она вспомнила про колдовство, о котором рассказывала Иоганну. Это тоже выдумка Барбро. Мать ей так и заявила, продумывая, как отправить дочку подальше:
- Сглаз на тебе! Точно знаю! Оттого и женихов не видать и замуж здесь не выйти! Надо уезжать тебе!
Илва поверила. Только слово «сглаз» ей не нравилось, вот и придумала красивую сказку про заколдованную девушку, которую спасет тот, кто ее полюбит. А тут Иоганн с его любовью… А она его? Любила? Тогда все воспринималось по-другому… Любовь это было лишь то, за чем приходили к девушкам в трактир, за что платили деньги… Деньги! Вот, о чем она думала тогда. О любви это он твердил постоянно. Ей же все то, что с ними происходило, представлялось… безумием. Любовь? Она произносила это слово, не задумываясь об истинном смысле. А сейчас? А сейчас об этом нечего думать… Кому она нужна? Иоганну? Предавшая его бывшая воровка и шлюха, превратившаяся в калеку? Преступившая все, что только можно преступить человеку в этой жизни? Еще неизвестно в чем ее обвинили там, в Кальмаре… может, ищут до сих пор, что отправить на виселицу или костер… такой конец был бы воздаянием по ее заслугам… Но пути Твои Господи неисповедимы, и Ты оставил ей жизнь… пока оставил… и еще что-то неведомое доселе, но волнующее поселилось в ее груди – желание думать, мечтать о Иоганне, приносить ему тысячу жертв, обожать его, не видя в глаза, но помня и храня его образ, отдавать каплю за каплей, поступиться чем угодно, забыть о самолюбии и следовать за ним мысленно, без его позволения и ведома. Теперь она боялась произнести это слово «любовь» даже в мыслях, ибо говоря ему: «Я люблю тебя…», она подразумевала совсем другое… ведь ничего подобного с ней тогда не происходило. Вспоминалось снова какое-то сказочное веселье, упоенье, наслаждение плоти, но сквозь время все казалась наполненным горечью предательства, неестественным и призрачным, растаявшим вместе со свечами в его храме, который она покинула, сбежав к матери. Сейчас все ощущалось по иному, отчего ее бросало в дрожь испуга и признаться самой себе в этом неведомом, осознать его, поверить в истинность собственных чувств не хватало сил, но и сопротивляться она тоже не могла. Опять эта проклятая Сесиль:
- Мы, шлюхи, падаем так низко, что уже не подняться!
- Вот я и упала, и смерть казалась мне желанной, но Бог дал сил, чтобы встать лишь для того, чтоб найти сына и поклониться в ноги Иоганну. О, с какой нежностью я бы сделала это…
Шла пятая осень, как Илва жила у аптекарской четы. Стоял ветряный в этом году мокрый сентябрь. Домочадцы пообедали, и аптекарь прочел короткую застольную молитву, означавшую, что все могут подниматься из-за стола. Илва начала было собирать посуду, но старик жестом попросил ее опуститься на стул.
- Ты снова начала много плакать, Агнес. – Тихо заговорил аптекарь. – Пока нам не удалось ничего узнать о судьбе твоего сына. – Она кособоко наклонилась, скрывая брызнувшие сразу слезы. – Но я припомнил последнюю ниточку… – На него с надеждой смотрело ее заплаканное лицо. – Англичане. – Старик покивал головой, погладил бороду. – С ними были англичане. Тот монах-доминиканец приезжал сюда под охраной нескольких английских солдат из личной гвардии короля Густава. Тебе нужно отправляться в Стокгольм и попытаться поговорить с кем-нибудь из них. Может кто-нибудь вспомнит… - Аптекарь выложил на стол небольшую кожаную мошну. – Здесь немного денег, при умеренной экономии тебе должно хватить их приблизительно на год. Не спорь! – Он грозно сдвинул брови, заметив, как она отчаянно пытается мотать головой. – Бери и поезжай! И пусть тебе поможет Бог! Он не может остаться безучастным…
Агнес медленно опустилась на пол, уткнулась лицом в колени старика и зарыдала. С другой стороны стола тихо плакала жена аптекаря.
Она проснулась. В некотором замешательстве и недоумении осмотрела помещение. Странным образом, оно напоминала ту самую комнату в доме аптекаря, только кровать была намного шире. Боже, она в доме у тех самых людей, которым она причинила столько горя, но их доброта и Божия милость помогли превозмочь справедливое отвращение, что они испытывали к ней. Ее впустили и приняли под кров, и обещали помочь. Господи, как она благодарна им и Ему! Это добрый знак, знак того, что она не зря осталась жить, знак того, что она на верном пути, что она обретет своего сына, чего бы это ей не стоило, …а может и не только сына…
Свернувшись клубочком на самом краешке кровати, она окинула взглядом ее необъятность, протянула из-под одеяла руку и погладила свежую несмятую простынь. Вдруг очень захотелось, затаив дыхание, словно боясь разбудить, осторожно коснуться теплого плеча… Сына? Или Иоганна? Не важно! Лишь бы своей любовью помогать им засыпать и пробуждаться!               

 










                Глава 4.
                Отец и сын.
Они ни разу не заговорили о матери с того самого дня, когда Провидение соединило Андерса с отцом в стокгольмской церкви. Известие о смерти матери потрясло мальчика, но радость обретения отца, о котором он грезил в мыслях и сновидениях, помогла превозмочь боль утраты. Отец! Он таким его и представлял – высоким, стройным, красивым, умным (в этом Андерс даже не сомневался). Теперь они не расставались ни на минуту. Иоганна, истосковавшегося в нерастраченной любви к некогда таинственно исчезнувшей из его жизни Илвы, всколыхнуло новое чувство. Сидя на палубе судна, переносившего их с Андерсом через Балтийское море, к Ливонскому берегу, к Московии, пастор обнимал его за худенькие плечи, укрывая от прохладной свежести ветра, и размышлял:
- Как хлеб и вино причастия пресуществляются в плоть и кровь Христову, (Боже прости меня, если сейчас я кощунствую), так и мои мечтания, молитвы, пожелания благ любимой женщины превратились в осязаемое живое существо – сына, плоть от плоти моей и ее.
 Кто измерит чувство отцовской любви к сыну от той, которую он любил всей душой эти долгие годы, пройдя тернистый путь собственных страданий и бесконечных молитв к Творцу о прощении их грехов?
- Господь дал мне встретить ее на пути, Господь и взял ее от меня! Но Всемогущий милостив и преобразил мою любовь к женщине в сына, Своей Волей выведя его из утробы матери и тем самым пощадив всех. Даже если он и отнял жизнь Илвы, то он оставил ее нам с сыном, излив свой божественный свет любви, который открывает путь человеку по жизни!
Иоганн чувствовал свое родство с сыном не только по крови, но, и (это радовало его безмерно), по духу, по тяге к знаниям, к совершенствованию. Уже дома, в Новгороде, просмотрев привезенные Андерсом школьные тетрадки, отец с восторгом обнаружил, что сын не только прекрасно писал, (а значит, и читал) по-немецки, по-шведски, но знал основы латыни и арифметики. Поговорив с ним, Веттерман пришел еще в большее изумление. Андерс бы знаком со всем Катехизисом, Афанасьевским символом веры , прочел наизусть несколько басен Эзопа, умел спрягать и склонять по-латыни глаголы, знал степени сравнения.
- Половина латинской школы  у тебя уже за плечами! Теперь дело за мной. Считай, что мы сразу с тобой окажемся в секунде или в приме  и приступим к полному курсу тривиума, а от него уже шагнем к квадривиуму и все septem artes liberals  нам покоряться, что откроет нам путь… Куда?
- Куда? – Восхищенно сверкали глазенки.
- В любой университет Европы, который поможет тебе стать богословом, врачом или юристом! Но ты будешь не просто учиться, ты будешь помогать мне!
- Помогать тебе? В чем? А что такое тривиум? А что мы еще будем изучать? Что такое семь искусств? – Тут же посыпались вопросы.
- Давай, по порядку. Тривиум это грамматика, диалектика и риторика. Смысл грамматики тебе объяснять не нужно, диалектика – это искусство логики, которое просто необходимо в любой дискуссии, риторика – искусство красноречия, ибо без этого не произнести ни одной речи в суде и не прочитать ни одной проповеди, так чтобы она словом Божьим достигла сердца и души человека. В отношении квадривиума – высшей ступени семи наук то назначение арифметики тебе понятно, геометрия нам необходима чтобы иметь представление о фигурах, из которых строятся здания христианских церквей, астрономия… о, астрономия… это взгляд в космос, во вселенную, бесконечность которой демонстрирует нам всю ничтожность человека перед волей и могуществом Творца, но она нам нужна в первую очередь для правильного исчисления всех праздников и пасхалий. Ну и, наконец, музыка, без которой наша церковная жизнь была бы намного скучнее. Мы усовершенствуем и отшлифуем твою латынь, перейдем к древнееврейскому и греческим языкам. Вместе будем изучать и славянский русский язык, раз уж нас занесла судьба в этот окраинный, но столь значимый город Московии, что его называют не иначе, как Господин Великий Новгород. Я уж начал его учить, но ты быстро меня нагонишь.  Кстати, - Отец хитро подмигнул, - ты мне поможешь со шведским, я не так хорошо им владею, в отличие от тебя, сынок! – Андерс смущенно зарделся, но его любопытство было еще не удовлетворено:
- А еще какие науки? А в чем еще я смогу тебе помогать?
- Еще? – Веттерман наморщил лоб и принял серьезный вид. – А еще, сынок, я самостоятельно составляю требник, который содержит в себе все необходимые мне тексты богослужений. Это своего рода подсказка, потому что память человеческая не безгранична. Там есть напоминания о порядке крещения, благословения на брак, венчании и отпевании. Помимо этого, я записываю наиболее яркие подходящие фразы из библейских текстов для ободрения больных, умирающих, скорбящих, чтобы утешить их самыми лучшими словами нашего Господа, Святых Апостолов и пророков.  Но кладезь богословских книг огромен и неиссякаем. Многое мы имеем уже на немецком и шведском языках, несоизмеримо больше на латыни, но абсолютно необъятно то, что написано на греческом, древнееврейском и арабском языках. Чем точнее мы сверимся с первоисточником, к примеру с древнееврейскими текстами, именно этим языком изъяснялись пророки, чем ближе подойдем к ним, правильно переведем, а потом передадим людям, тем быстрее до них снизойдет Слово Божье. Мудрость великих мыслителей древности позволит нам прикоснуться к самым заветным тайнам мироздания, созданного Творцом. Кроме познания скрытого, мы научимся у древних логике их мышления в соединении с библейской мудростью.
И они пошли вместе по сложнейшему, но интереснейшему пути познания. Лето сменялось осенью, наступала зима с неизбежной весной, а отец с сыном, не замечая этого, двигались вперед – от басен Эзопа к Цицерону, Плавту, Теренцию, Горацию, Ливию и Вергилию. Наряду с латынью шли греческий и древнееврейский языки. Не забывали о немецком и его диалектах – южном и северном. Аристотелевская этика, космография и церковная история, арифметика и геометрия, музыка и каллиграфия… Высунув язык от сосредоточенности, юноша старательно выводил готические буквы на темно-серой доске, что специально изготовил по просьбе пастора местный немецкий плотник, зато потом, в тетради, они получались красивее напечатанных.
Казалось, время текло монотонно и состояло лишь из учебы, церковных служб, да общения помимо отца с Эльзой, подслеповатой престарелой кухаркой из ливонских крестьян, что уже много лет хозяйствовала в пасторском доме. Сверстников Андерса почти не было на Немецком дворе. Дети рождались, но по достижению определенного возраста их родители предпочитали переправлять своих сыновей и дочерей на родину, поручая заботам родственников. Мальчику было тесно за высоким тыном Немецкой слободы, между церковью, купеческими жилыми домами, амбарами, пивоварней и мельницей. Пылкость и любознательность юности брала свое и манила шумом и людским гомоном улиц, отделенных забором. Отец иногда брал его с собой в город, показать внешнее благолепие новгородских храмов, (заходить внутрь им строжайше было запрещено), объяснял отличия в архитектуре, в исповедании веры. Они подолгу стояли задрав головы к небу, любуясь золотом куполов Св. Софии и наслаждаясь малиновым перезвоном. Они гуляли по мощеным досками улицам, заглядывали в ряды, лавки, приценивались к товарам, иногда что-то покупали, хотя все продукты пастор брал у своих немецких или шведских прихожан, но разве устоишь перед соблазном попробовать что-то выпеченное, вкусно пахнущее и такое аппетитное на вид, да когда еще так расхваливают и предлагают, как умеют это делать только ловкие новгородские лоточники. Андерс моментально перегнал отца в знании русского и совершенно свободно щебетал на этом певучем языке, беззастенчиво торгуясь за товар, если видел, что отец соблазнился тоже и готов его купить. Правда, Веттерман строго настрого запретил с самого начала уходить мальчику в город самостоятельно. Но, разве усмотришь за озорной юностью… Перемахнув через забор, мальчишка оказывался на Пробойной-Плотенской улице у церкви Иоанна Крестителя, моментально сливался с пестрой новгородской толпой, сворачивал на Ильину улицу - рукой подать до Волхова, и устремлялся туда, куда его влекло нескончаемое любопытство. При этом, хитрец, умудрялся где-то раздобыть шапку, полушубок или русский кафтан в зависимости от времени года, накинуть поверх своей одежды, становясь совершенно неотличимым от местных жителей – вылитый сынок купеческий.
- И что на это раз? – Строго спрашивал Веттерман по возвращению блудного сына. Тот сразу становился скуп на слова и выдавливал из себя, опустив глаза к долу:
-  Кулачный бой на мосту смотрел…
- Ну и как? Кто там дрался? Кто победил на этот раз? – Голос отца уже звучал насмешливо. Глаза поднимались, блестели голубизной и опять утыкались в землю. Под нос себе бурчал:
- Людин с Плотницким . Я недолго. «Сам на сам»  посмотрел, потом глянул, как стенки сошлись и назад. Далеко было, кто победил - не знаю.
- Андерс, - голос отца опять делался строгим, - ты сколько раз мне обещал… - Голова, с торчащие во все стороны волосами цвета спелой пшеницы удрученно опускалась ниже. – Я тебя когда-нибудь накажу! – А про себя думалось:
- Ну как я  накажу этого любознательного и умного мальчишку с Божьей искрой в глазах и в голове? Ведь я так его люблю! – И вслух. – Андерс, обещай мне… - кивание и… снова:
- Что на это раз нас привлекло в городе? – Сопение. Потом ответ:
- Казнь была…
- Очень познавательное зрелище! – Отец разворачивался и уходил, давая понять, что разговаривать более не хочет и захочет ли в дальнейшем, по крайней мере, до вечера или даже до утра, не известно. Это было наказанием и означало, что Иоганн серьезно рассердился. Андерсу ничего не оставалось, как плестись за отцом и долго ходить за ним след в след, как собачонка, до тех пор, пока пастор не сменит гнев на милость. К счастью, обычно это происходило довольно быстро. Ну не мог, Иоганн долго на него сердиться!
Сколько лет прожил пастор в Новгороде, но постичь до конца суть народа, населявшего эти земли, ему не удавалось. Неведомое всегда настораживает, оттого и волновался каждый раз за сына. Веттерман интуитивно чувствовал немыслимую глубину и широту души этих русских, этой удивительной страны. Их противоречивость, тоску по чему-то несбыточному, с одновременными плачем и смехом, молитвами и руганью, благочестием и кулачными боями, радушием купцов и неприязнью православных священников к иноземцам, как к еретикам, неважно католикам или лютеранам, при собственной глубочайшей христианской религиозностью с одновременным почитанием языческих культов и обрядов. Искреннее преклонение перед нищими затворниками – уединившимися в тиши своих келий и пещер блаженными старцами, постигшими глубины человеческой души, охватившими сознанием все пространство жизни и смерти, увидевшими свой собственный внутренний божественный озаряющий мир человеческий свет и тем самым обретшие покой и свободу - к ним шли за советом, наставлением, духовным и телесным исцелением, или, наоборот, юродивыми, протискивающимися сквозь бурлящую, но неизменно расступающуюся перед ними толпу, полуголыми, покрытыми язвами и обвешанными тяжелыми проржавевшими веригами, с безумным взглядом полусумасшедших - полушутов, что-то бормочущих себе под нос, и каждое слово, произнесенное их беззубыми, похожими на кровоточащую рану, ртами, тут же подхватывалось, разносилось по улицам и площадям, многократно повторялось, заставляло людей оборачиваться к позолоченным крестам храмов, креститься и бить поклоны до земли. И все мгновенно забывалось, и весь народ уже глазел на совсем другое представление, откуда доносились похабные выкрики скоморохов, изображавших каких-то существ доселе неведомых пастору, но понятных и знакомых всем остальным. Здесь все было иносказательно, все было «тем, не знаю чем», но выражалось прибаутками с богомерзкой руганью, бесстыдно задранным подолом длинной рубахи, выставленными напоказ болтающимися мужскими достоинствами или оттопыренной голой задницей. Это вызывало всеобщее безумное веселье и смех толпы, напрочь забывавшей о святости. Никакого смущения никто не испытывал, хотя здесь было полно женщин, девиц и даже детей, напротив, толкали друг друга в бок, громко хохоча, обсуждали срамные части человеческого тела, показывали на них пальцами, которыми только что творили крестные знамения белокаменным церквам. В эти мгновения пастору казалось, что сами храмы куда-то исчезают, вытесняемые природой, в которой человек соседствует со странными существами, которых русские называли  домовыми, кикиморами, лешими, но Веттерману они представлялись сродни мифологическим фавнам, сатирам, менадам, наполнявшим воздух своим дыханием, топотом, криками, визгами, сладострастными  стонами, создавая ощущение полнокровного животного мира, находящегося в постоянном движении, мечущегося, но осмысленного и разделенного на добро и зло, не знающего стыда, призывающего к всеобщему совокуплению во имя продолжения рода. Все это создавало странное впечатление, с одной стороны глубокое и проникновенное, с другой поверхностное шутовское, балаганное, в целом противоречивое, взывающее одновременно к душе и к телу, к святой жизни и к пороку, к служению Богу и Мамоне , к стремлению на небеса и одновременному пожеланию жить сытно, вольно, богато.
Веттерман не видел перед собой города, в понимании Аристотеля, как лабиринта цивилизации. Новгород не представлялся ему городом и в христианском смысле, как, например, Вавилон, который должен рухнуть или небесный Иерусалим, который должен возникнуть. Христианство – религия, требующая книг, библиотек, богословских трудов, споров, диссертаций, шедевров искусства, культуры, а это все может быть сосредоточено лишь в городах, в университетах, в монастырях. Он ничего не слышал о витиеватых схоластических измышлениях русских богословов, на которые были так щедры отцы западной, да и восточной церкви до падения Византии. Казалось, Константинополь передал русским только свою веру и исчез, а они сохранили ее в первозданном, наивном, незамутненном, порой косноязычном виде, воплощенном лишь в молчаливой строгой архитектуре церквей, поставленных не для праздника души, а для раздумий и молитв. И даже почти поголовная грамотность новгородцев, письменность, обрекающая на осмысление близкого присутствия божественного мира, еще не разбудила в этих людях интеллектуального порыва, свойственного Риму, Византии или последователям Реформации. Даже она не в состоянии еще противиться духу природы, живущему  этих людях. 
При этом пастор понимал, что он стоит на краю Московии. Интуитивно он чувствовал, что там, вдали, за крепостными стенами Новгорода и до самой Москвы и дальше на восток, север, юг, лежит огромная и пустынная отрешенность полей и лесов, в которой и заключается бездонная русская душа. Она манила желанием познать и одновременно пугала своей бесконечностью. Отсюда и происходило его беспокойство за сына, окунающегося с головой в эту бездну непознанного.               
Так и жили. Год за годом. Учеба совмещалась с регулярными службами в церкви Св. Петра, а свободными вечерами они уже вовсю бились в диспутах. Отец, обычно занимал место за столом, а его юный оппонент возвышался над пультом, и начинался словесный поединок, где громкие восклицания его участников иногда заставляли вздрагивать пожилую служанку, в вечернем полумраке кухни потихоньку копошившуюся со своими кастрюлями и горшками:
- Primum,…, secundum,…, tertium,…  - Звучал звонкий, как выпады меча, голос.
- М-м-м, - слышалось глуховатое и недовольное, - в твоем силлогизме  средний термин не является общим… - или, наоборот, одобрительное, - отлично выстроена композиция, сынок. Мне понравилось, как ты от contra перешел к pro ...
- А что ты скажешь на это? – звенел меч.
- То, что ты ловкий болтун, сынок! – Отбивался щитом и наносился ответный удар. - И подсовываешь мне софизм!   Сравни вот это выражение: «Что ты не терял, то имеешь. Рога ты не терял. Значит, у тебя есть рога!»,  с тем, что ты пытался мне сейчас навязать!  Ха-ха-ха…
Меч опускался, жалобно звякая, опускалась и голова:
- Сдаюсь, ты припер меня к стенке, отец…
- Просто я расставил тебе западню, сынок, а ты в нее попался. Но я и сам нарушил regula  диспута, ergo , ничья! – Слышался примиряющий голос отца. – Как тебе этот силлогизм ?
Время пролетело незаметно. Пять лет, как Иоганн жил с сыном. Андерс вырос, вытянулся вровень с отцом, возмужал. Мягкий золотистый пушок укрыл щеки и подбородок. Лишь волосы, хоть и подстриженные аккуратно, под отца, по-прежнему топорщились неугомонными вихрами. Голос из звонкого мальчишечьего переломился в юношеский басок. В город он шастал по-прежнему, несмотря на отцовский запрет. Правда, теперь, сперва высказав свое недовольство сыном, пастор интересовался последними новостями. Время было неспокойное, хоть Москва и собиралась подтвердить все свои прежние договоренности со Швецией, но уверенности в незыблемости власти великой княгини Елены Глинской и малолетнего государя Ивана не было. Со дня  день из Стокгольма ожидали прибытия посольства во главе с рыцарем Кнутом Андерссоном, направлявшееся в Москву продлить старую грамоту, договориться о межевании границ, торговле и прочем. А тут слухи разнеслись, что деверь правительницы Елены князь Андрей Старицкий против нее пошел, да к Новгороду поворачивал, прелестные письма вперед засылал, возмущал народ. За ним кинулся в погоню князь Иван Овчина-Телепнев, другой князь Оболенский – Никита к Новгороду вышел наперерез.
- Что слышно-то ныне? – Закончив сердиться, спрашивал отец. – Где князь Андрей?
- Сдался, говорят. – Махнул рукой Андерс. – А его детей боярских по новгородской дороге повесили за измену.
- Да-а-а, - задумчиво произнес пастор, - во всех странах одно и тоже… Нет на земле спокойствия. Московиты то с Литвой воюют, то с татарами. Хорошо у нас с ними мир. Но кто знает, как все может измениться, пошатнись власть в Москве.
- Новгородцы сторону Шуйских держат, - сын перешел на шепот, - наместник здешний, князь Борис Горбатов, в родстве с ними, за Андрея Старицкого им не с руки выступать было, обожглись на другом брате покойного царя Василия . Говорят, они и сами не прочь трон занят, дескать, не худороднее нынешних правителей.
- Все как в Швеции, сынок… сколько лет распря длилась… короли, регенты менялись… Слава Пресвятой Деве, что наш король Густав уже второй десяток лет правит, и здоровье у него отменное. Если б не мятежи, как в твоей родной Далекарлии…, - но осекся, продолжать дальше не стал, тема могла напомнить о смерти матери, а этого пастор не хотел. Берег сына.            
Ни разу за эти годы в своих разговорах они не вспоминали мать. Иоганн по-прежнему в глубине души не мог примириться с известием о ее смерти и продолжал молиться о ней, как о живой. Вслух ее имя не произносилось. Но этот день приближался и, наконец, наступил и совпал с совершенно иным событием. В канун нового 1537 года из Москвы вернулось шведское посольство, которому было указано, что всеми делами русской державы на севере и западе ведают новгородские наместники, отчего грамоты следует подписывать с ними. Одновременно с посольством прибыла свежая почта из Стокгольма. 
Андерс, стоя у пульта, завершал полугодовалый труд – по поручению он отца он составлял суммарий  каждого псалма, пастор, удобно расположившись за столом, был занят чтением только что принесенного письма. Веттерман быстро пробежал глазами послание и торжествующе посмотрел на сына:
- Я могу тебя поздравить!
- С чем, отец?
Иоганн помахал бумагой и положил ее на стол, радостно разглаживая рукой:
- Ответ от магистра Олауса Петри из Стокгольма. Он сообщает о том, что его брат высокопреосвященный Лаврентиус, архиепископ Упсальский, зачисляет тебя в славный университет города Упсалы и сразу на богословский факультет. Конечно, это произойдет после экзаменов, которые ты, надеюсь и, могу сказать, я даже уверен, пройдешь без всякого труда. Господин Петри пишет, что ты можешь отправиться отсюда немедленно, вместе с королевской делегацией, по завершению их дел здесь в Новгороде. Я думаю, что это произойдет не раньше весны, когда вскроется море. Ты прекрасно подготовлен, чтобы в Упсале стать магистром и двинуться далее к докторской ступени знаний богословия. Я горжусь тобой, сынок! Эльза, - он крикнул служанке, отозвавшейся бренчанием посуды, - принеси нам вина. Отметим радостное известие!
Иоганн знал, что рано или поздно, но наступит день расставания. Он сам все делал для этого, не приближая и не отдаляя. Но неизбежное, все равно всегда неожиданно. Радость за сына, за то внимание, что оказано ему столь высокопоставленными лицами, слегка омрачалась щепоткой грусти предстоящей разлуки, хотя пастор старался не показать вида.
Андерс оторвался от своего занятия и очень внимательно посмотрел на отца. Его тихий ответ ошеломил пастора:
- Я не могу быть богословом и священником. Если продолжать учиться, то на юриста или врача.
- Почему? – Веттерман ничего не понимал. Но то, что он услышал дальше из уст сына, прогремело пушечным выстрелом, хотя голос Андерса был также тих и спокоен:          
- Ты же знаешь, отец, сын блудницы не может войти в общество Господне, и десятое поколение его не может войти в общество Господне. Книга Пятая Моисеева. Второзаконие. Глава 23, стих второй.
- Что ты сказал? – Отец не верил своим ушам.
- Ты слышал отец и наизусть помнишь почти весь Ветхий Завет. И ты и я знаем, кем была моя мать. – В голосе Андерса звучала одновременно и твердость и неподдельная горесть. Он захлопнул раскрытую тетрадь, аккуратно закрыл Библию, водрузил локти на пульт, крепко сцепил пальцы в замок и со вздохом оперся на них головой.
Пастор вспыхнул, хотел накричать на сына, даже влепить пощечину: «Не смей так говорить о…!», но из него словно выпустили весь воздух, он наклонился к столу и закрыл лицо руками. Листок бумаги вспорхнул и, покружившись, безжизненно опустился на пол. В комнату тихо вошла служанка с кувшином вина и свинцовыми бокалами, встревожено посмотрела на обоих, выставила все принесенное на стол, и также беззвучно удалилась.
- Человеческая память… хранительница мыслей, которые не дают нам покоя… он все знал о своей матери… блудница… он ее так и назвал… значит, все это время он так о ней и думал… почему? Мы забываем зло нам причиненное, прощаем врагам нашим обиды, можем с легкостью позабыть о добре для нас сотворенном… Или она была ему плохой матерью? Я же ничего не знаю о жизни Андерса от его рождения до встречи со мной, кроме его достижений в учебе… Сообщив ему о смерти Илвы я ни разу не удосужился поговорить с ним на эту тему… поинтересоваться, что у него в душе… что их связывало или наоборот, что отталкивало друг от друга, мать от сына или сына от матери… я упивался собственным счастьем и забыл совершенно о ней… и при этом продолжал молиться за нее, совершенно упустив то, что мы трое связаны незримыми нитями, я упустил Андерса из этого треугольника мироздания, в центре которого и есть всевидящее Божие око.  Ты не имеешь права ее судить! – Не понимая голову, пастор глухо выдавил из себя вслух последнюю фразу.
- А я и не сужу, отец. Я лишь называю все своими именами. Разве не об этом говорится почти в каждом псалме, для которых я составлял суммарии? Разве твой собственный пример тебя ничему не научил?
- Это был мой грех! – Иоганн резко вскинул голову и посмотрел на сына. Тот пребывал в прежней позе и рассуждал совершенно спокойно, словно перед ним был не пульт, а кафедра, с которой он монотонно читал лекцию отцу-студенту:
- Какой твой грех, отец? В том, что ты нарушил целибат? Так к этому шла наша нынешняя церковь. Ты полюбил блудницу и в этом твой грех? Но сердцу не прикажешь, ибо им руководит Господь, а пути его неисповедимы. Я бы мог предположить, что тобой тогда руководила похоть, но твоя любовь к женщине, которую ты сохранил всю жизнь, (я же слышу, как по ночам ты молишься о ней), была истинной и давно искупила все твои грехи, ибо стала почти святой, а не вожделенной. Все твои поступки это подтверждают.  Я бы мог в чем-то усомниться, если б не встретил тебя, не разглядел за эти годы, что ты за человек. Я бы усомнился, если б ты не вернулся за ней в тот трактир, не забрал ее оттуда, не перевез к себе, не венчался с ней… грех для монаха, но святость уз брака и любви для мужчины и священника. И после ты не смог связать свою жизнь более ни с одной женщиной, это еще одно тому подтверждение. Я восхищаюсь и горжусь тобой, отец, ибо тебя вела любовь, которую нам завещал Господь, простивший и наставивший на путь истинный раскаявшуюся блудницу! Твой грех давно искуплен. 
- Боже! Откуда он знает все эти подробности? Неужели от матери… - мысли метались и никак не могли сосредоточиться.
- А она работала обычной шлюхой… (Слово прозвучало для пастора так словно по душе прошлись наотмашь плетью, но больнее было другое - с каким равнодушием он произнесен его.) … ты был для нее всего лишь одним из многих посетителей этого трактира… хотя, думаю, необычным, ибо таких, как ты, отец, один на миллион. Ты полюбил ее, (а ей нужна была твоя любовь, не думал?), привез к себе, хотел спасти от блудной жизни, вспомнив Христа. Она отблагодарила «по-своему», по-другому они со своей старухой не умели - украла у тебя деньги, украла у церкви дарохранительницу и подсвечники, продала все и вернулась к матери, чтобы родить меня… вышла замуж, не думая ни о какой верности этому несчастному отчиму Олле, изменяла ему со многими… с последним долговязым они состряпали донос, по которому чуть было не казнили безвинных людей… список внушительный - итог закономерный. Ее смерть – расплата, воздаяние за грехи. Но положение вещей не меняется. Ты – мой отец, и я горд этим. Моя мать – блудница, и я стыжусь этого. Об остальном сказано здесь. – Андерс кивнул на Библию. - Я не могу идти по твоим стопам, как бы мне этого не хотелось. –  Он замолчал и опустил голову.
- Откуда ты все это знаешь? – Вырвалось из груди.
- С малых лет, отец, я слушал их пьяные перепалки с Олле и со старухой. Один раз спросил, она ответила, что мне все показалось, и что я не так все понял. Я видел, что она лжет и больше не спрашивал. – Глухо ответил сын, не поднимая головы.   
- Стыд… вот что его мучает… стыд, который зависит не от него… это ощущение не уходит, не стирается, не тускнеет, не меркнет и не превращается в прах. Оно жжет. Почему? Ведь для него она умерла. На его сердце все это время лежал камень, которого я не заметил. Камень отчуждения от своей матери и стыда за нее. Если с юных лет он знал все о ней и ее жизни, то она для него не была положительным по сути, но все-таки светлым пятном в жизни, ибо любой ребенок, пребывая в бессознательном возрасте, тянется к той, которая его родила и выкормила грудью, но сын взрослел, детская привязанность сменялась пониманием, и с годами ее образ мрачнел и приобретал все больше отрицательных черт, что привело Андерса к окончательному заключению, которое он сегодня озвучил. Я ему заменил мать и сравнение не в ее пользу, а наоборот. Его тянущаяся к познанию душа была словно ненасытная печка, в которую я радостно швырял все новые и новые поленья мудрости, но воистину, умножая познания, мы умножаем скорбь. Пылающий очаг раскалил камень на душе, и жар стыда стал невыносим. Как помочь сыну преодолеть этот стыд, избавиться от него? Ну же, Веттерман, где вся твоя хваленая ученость, где твои мудрые греки и римляне, что сейчас подскажут тебе дальнейшую логику рассуждений?
Отец и сын молчали. Наконец, Иоганн поднял голову и глухо сказал:
- Сынок! Сядь за стол. Хочу поговорить с тобой.
Их взгляды, полные слез у обоих, встретились. Андерса как-то передернуло - от тех слов, что он произнес, от сочувствия к отцу, от собственных страданий, от нежелания говорить на тему матери, он понимал, что речь сейчас пойдет о ней, и от того, что он не может отказать отцу в его просьбе. Сын оторвался от пульта, прихватив с собой Библию и тетрадь, подошел к столу, аккуратно положил все это перед собой, как бы отгораживаясь Священными текстами от Иоганна, и опустился на скамью напротив.      
- Выслушай меня, сынок. Хотя бы из уважения ко мне. – Андерс кивнул как-то обреченно, что не укрылось от пытливого взора отца.
- Я хочу предложить посмотреть на все иначе, с другой стороны. Это твое дело прислушаться ко мне или нет. Но я хочу, чтобы ты понял – мы не можем знать всего, даже того, во что верим. Ты упомянул псалмы… тогда и я тебе напомню… 21-й… Она не просто тебя родила, это Он вывел тебя из чрева матери твоей, вложил в тебя упование у груди матери и на Нем ты утверждался, выходя из утробы. И мать тебе была выбрана не случайно, ибо Он испытал ее чрево, прежде чем она родила тебя на свет, гласит 7-й псалом Давида. Это к слову о твоем рождении. Теперь о ней… Ты говоришь блудница… Нет, я помню, ты уже ссылался на то, как Христос, наш Спаситель, обошелся с иерусалимской женой, я хочу поговорить с тобой о другом. Ты никогда не задумывался, как устроено общество? Есть короли, князья, светская власть, есть клирики, вроде меня или самого доктора Лютера, есть купцы, что живут сейчас рядом с нами, есть солдаты, которые воюют во имя чего-то, есть крестьяне, сеющие хлеб, пасущие скот, от которых мы имеем продукты и вино, что стоит сейчас перед нами, а есть люди, которых мы в большинстве своем сторонимся, обходим стороной, отвергаем – преступники, воры, блудницы, еретики, бродяги и нищие или больные, не излечимыми болезнями, проказой, например. Все наше общество – стадо, где есть свои пастыри, поводыри, сторожевые псы, обычные овцы и заблудшие овцы, которые вдруг становятся отверженными. Они родились такими? Изначально греховными? Они не устраивают общество, и поэтому оно их отвергает, изгоняет? А кто решает, кому состоять, а кому быть изгнанным? Кто вообще пастырь, а кто стадо? Что делать отверженным? Приспособиться и жить той жизнью, на которую их обрекли? Может ли общество впустить их назад? Зачем? На подобных примерах очень удобно учить, устрашать оставшихся. Если отверженных становится слишком много, то их можно казнить и сжигать на кострах. А ведь мы не знаем, что происходит внутри этих людей, даже если это самый отъявленный преступник, кровожадный убийца, что у него в душе, почему он совершал свои злодеяния, какие причины привели к грехопадению, для нас тайна, что он переживает, насколько раскаялся, изменился…, быть может, мы бы совершили нечто гораздо более страшное, оказавшись на его месте, пришли бы к худшему нравственному падению. Но не мы ли, не наше ли стадо, пастыри, псы или овцы, своим отвержением подтолкнули его к безвыходности совершения греха? А имели ли мы право изначально отвергнуть? Имели ли после право не заметить его раскаяния? Блаженный Августин, в чьем братстве я состоял, (как, между прочим, и доктор Лютер), учил нас, что все существующее есть Воля Всемогущего Творца. Упорство во зле и закономерная гибель произведение той же Божественной Воли, предопределяющей одних к добру и спасению, других к злу и погибели. Зло не некая сила, существующая сама по себе, а ослабленное добро, необходимая ступень к высшему пониманию добра. Мы видим несовершенство, но оно является частью общей гармонии мира и свидетельствует о принципиальной благости всего сущего. Бывает и так, что мучащее человека зло, в конце концов, оборачивается добром для него. Без зла, мы бы не знали добра. Всякая природа, которая может стать лучше – хороша! Сила, которая определяет спасение человека, есть Божия Благодать. Она имеет всеобщий характер и дается всем, но не все способны ее принять.
Сын прислушивался к словам отца. Его глаза немного прищурились, и в них пастору показалось промелькнул интерес к его словам. Это вдохновляло. Голос окреп, мысли уже выстраивались в четкий порядок.
- И ты думаешь, что на мою мать снизошла Благодать? – Последовал внезапный вопрос. Нет, Веттерман ошибался, приняв блеск в глазах за интерес. Это было упрямство, уверенность в собственной правоте! Отец невесело усмехнулся:
- Я не думаю, я вижу тебя, сидящего передо мной! В тебе воплотилась Божья Благодать, снизошедшая до утробы твоей матери. Он же вывел тебя из ее чрева, и Он испытал его! Душа женщины и ее чрево едины, ибо Творцом определена их роль продолжения рода людского. Это ли не Высшая Благодать? Я уже говорил о том, что имели ли мы право отвергать людей, но более того, имели ли право не принимать раскаяние. Ты знаешь 50 Апостольских правил, но ты не знаешь, что на самом деле их больше. Причина здесь проста. Перевод! Тот, кто переводил, имел под рукой неполный греческий оригинал.  Так вот, 52 правило гласит: «Если кто обращающегося от греха не примет, да будет извержен, ибо он опечаливает Христа, сказавшего, что радость бывает на небесах об одном кающемся грешнике». Нет греха, побеждающего милосердие Божие. Прощение дается не по заслугам нашим, а по милости человеколюбивого Бога, всегда готового прощать, как только кто обратиться к Нему с раскаянием. Господь наш, обратившись к нам, сказал: «Я пришел призвать не праведников, но грешников к покаянию, только покайтесь и получите равную честь со святыми и праведниками! Где место Петру, отвергнувшему меня и горько плакавшему, где место мытарю, разбойникам, блудницам в Царстве Моем? Там и вам место будет, поплачьте о грехах своих, припадите к ногам моим, покайтесь и спасетесь!» Можешь ли ты с уверенностью сказать, что Илва не раскаялась, принимая ту ужасную смерть, о которой мне поведали? Нет! Потому что ты сам живое свидетельство обратного – ее покаяния. И не важно, когда это свершилось. Давай снова вспомним о той грешной евангельской жене, что омыла слезами ноги Христа. Даже ревностный Святой Петр не решился отринуть от Источника чистоты ее прежний греховный смрад. Даже Святой Иоанн Богослов не изгнал блудницу с ее места, наоборот, уступил свое. Златоуст объясняет нам: «Прежде она была блудница, а теперь сестра Христова и невеста Его Божественного Слова». Святой Франциск Азисский провозгласил, что он венчается с Бедностью. Мне рассказывали, как это отображено на фресках в одной итальянской церкви, как живописец представил Бедность – красивой, исхудалой женщиной в плохой потрепанной одежде, на которую лают собаки и мальчишки бросают камни.  Не замечаешь сходства с той самой грешной женой? С блудницей?
Сын отвел взгляд в сторону и тяжело вздохнул. Неужели слова отца все-таки упали на благодатную почву?               
- Ты помнишь, о чем говорится в Книге Левита, главы 13 и 14? Правильно, Закон о проказе,  о прокаженных. Ты их видел когда-нибудь? Подходил к ним? Нет? Разве есть на земле кто более отверженный, нежели эти несчастные? Святой Франциск жил с ними вместе. И он написал в своем завещании, что вид их был ему неприятен до тех пор, пока Господь не повел его к ним, и что было горьким, то стало сладким. Почему? Потому что столь тяжкой болезни, как и падению человека в грех, нужно сочувствовать. А что есть сочувствие - духовная помощь –  утешать, поддерживать, вразумлять и молиться.  Иоанн в своем послании сказал: «Если кто видит совершающего грех, то пусть молиться, и Бог даст ему жизнь» . Но проказа, о которой говорится в Священном писании, не только болезнь, это иносказание. Не могут вещи и камни болеть проказой, но Моисей говорит о том, что на них могут появиться язвы и их следует обмыть. Что имеет в виду пророк? Болезни общества! В чем омовение? В молитве! Что Господь говорит Иову после его покаяния, уже простив его самого? Чтобы помолился за своих друзей, дабы не отвергнуть их!
Ты ощущаешь стыд… и ты страдаешь от этого. Но Апостол Павел в послании к римлянам сказал: «Если страдаешь, как христианин, то не стыдись!»  И еще. Твой стыд означает, что ты не знаешь собственного покаяния. Ты думаешь о себе – я хороший, а кто-то, значит, хуже. Это гордыня, сынок! Каждый из нас должен думать о собственной душе, о собственных грехах, не обращая внимания на поступки других и не ставя кому-то клеймо грешника, преступника или блудницы. Каяться нужно в собственных прегрешениях, и молить Господа о себе и других, желая им добра, испытывая к ним лишь чувство любви. Если ты будешь молиться о душе своей матери, как это делаю я уже много лет, то твой стыд уйдет вместе с молитвами, ибо милосердия двери всегда открыты, освобождая нас от любой муки!
Я напомню тебе еще одно место из Священного Писания, «Книга Судей Израилевых». Ты помнишь Иеффая, сына блудницы, который стал судьей?
- И за свою победу над аммонитянами он дал обет Господу принести в жертву собственную дочь и сжег ее на костре? Хороший пример, отец! – Нет! Он упрям по-прежнему.
- Вся беда опять в переводе древнееврейской письменности. Соединительный суффикс «вау», который в «Книге судей», что лежит перед нами, - пастор дотронулся до Библии, - переведен, как «и»: «…по возвращении моем с миром от аммонитян, что выйдет из ворот моего дома на встречу мне, будет Господу, и вознесу сие на всесожжение».  А знатоки древнего языка иудеев трактуют его, если есть перечисление – другое предложение, взаимоисключающее первое, как разделительный союз «или», что полностью меняет смысл, ибо человеческая жертва противоречит замыслу Господню. Иеффай предложил или обет Господу или, если Его это не устроит – жертву. Далее сказано, что «он совершил над ней обет свой, который дал, и она не познала мужа…» , но нет ни слова о жертвоприношении. И хоть сказано, что дочери Израилевы ходили ее оплакивать, но это же слово в других местах переведено, как «воспеть хвалу» и «разговаривать». Дочь Иеффая, внучка блудницы, стала монахиней, и к ней ходили помолиться вместе и поговорить. Напомню также, что судьями Израильскими были первосвященники Илий и Самуил, и это ставит Иеффая на одну ступень с ними. – Веттерман ощущал невероятную усталость. Его аргументы иссякали.  В этом диспуте упорство оппонента основывалось не на знании теологии и богословских источников, а на непостижимой для пастора внутренней убежденности сына в собственной правоте. Те доводы, ссылки на Библию, что Андерс привел в начале этой тяжелейшего для отца разговора, были лишь игрушечным щитом, приманкой, на которую клюнул опытный богослов, в пылу своей виртуозно выстроенной полемической атаки, увлекся, разбил, казалось, неумелую и непрочную оборону оппонента, и не заметил, как под легкой защитой оказалась непробиваемая броня, и вся сила ударов давно была ею погашена.
- Отец! - Андерс поднялся. Его взгляд, родных, до боли знакомых материнских глаз, встретился с взглядом отца. Веттерман понял, что проиграл, быть может, самый важный диспут в своей жизни. По крайней мере, сейчас ему казалось именно так. – Я согласен со всеми твоими доводами и аргументами. Тем более, я согласен с учением нашей церкви, Священным Писанием и трудами величайших богословов. Но я человек, и как человек, я грешен. Мой грех состоит в том, что я не могу простить другого человека, совершившего столь… - сын замялся на мгновение, подыскивая подходящее слово, помягче, видя растерянность и огорчение отца - … явную несправедливость по отношению к церкви, но более по отношению к тебе. Я не сужу ее, я просто подвожу итог свершившемуся. Для меня она умерла, и это я считаю лучшим исходом для всех. Обещаю тебе, что отныне буду молиться и просить Господа снисхождения и прощения ее грешной души, а также придания сил и мне для покаяния в этом грехе. Я выполню и твою просьбу, несмотря на то, что не согласен с правомочностью выбора того поприща, которое ты от чистого сердца желаешь мне. Я это сделаю из любви и глубочайшего уважения к тебе.   
Входная дверь хлопнула, и в дом вошел пожилой стражник из охраны ворот. Споткнувшись о порог и загрохотав доспехами, он тихо чертыхнулся, успел поймать, чудом не слетевший с головы шлем, который был ему явно великоват, смутился, толи от ругани, толи от собственной неуклюжести, глухо пробормотал:
- Какой-то русский монах передал письмо для господина пастору от новгородского архиепископа. – Сунул измученному Веттерману свиток грамоты и быстро удалился, старательно смотря под ноги и придерживая шлем освободившейся рукой.
Нежданный гость, прервавший их разговор, был на руку Андерсу.
- Не смею мешать тебе, отец. Дозволь удалиться. – Не дожидаясь ответа, сын молниеносно покинул комнату и ушел к себе.
Обессиленный пастор развернул бумагу. Новгородский архиепископ Макарий приглашал его к себе завтра на беседу. К пяти часам дня. Это был абсолютно неожиданным. Православные священники, а тем более, архиереи никогда не встречались ни с католиками, ни с лютеранами, оставляя подобную, как они считали, скверну светским властям. Веттерман даже не мог сейчас сосредоточиться и предположить причину столь внезапного приглашения. Его занимала лишь одна мысль, которую он повторял раз за разом:
- Господи, вразуми моего сына… - Но память упорно возвращалась в прошлое… 
Он погрузился в воспоминания. 
               



                Глава 5.
                Что хранит память человеческая…

Конечно, испуганный трактирщик поведал пастору Веттерману, все что знал об ужасной судьбе матери Андерса, растерзанной ландскнехтами. Ведь расправа чинилась в его присутствии. За исключением одной малости - все слышал, да не видел. Объятый жутким страхом, он рухнул почти без чувств за прилавок, и уткнувшись носом в грязные половицы, все время экзекуции лежал мелко вздрагивая, как кролик, почувствовавший приближение собственной смерти. Старик слышал крики женщины, ругань солдат, удары по человеческой плоти, грохот разбитых кувшинов, посыпавшихся на пол, треск разрываемой одежды, хохот, сальные шутки насильников, тонкое пение извлекаемого из ножен оружия, и в ожидании страшного конца он заткнул себе уши, почти перестал дышать, явственно представляя то, что сейчас произойдет.  Лишь грубый окрик чернобородого ландскнехта, командовавшего отрядом убийц, заставил его вздрогнуть еще раз всей шкурой, собрать остатки силы воли в кулак и постараться приподняться на четвереньки. Немец перегнулся через стойку, помог ему, ухватив железной рукой за шиворот и сильно дернул наверх. Таким образом, голова кабатчика оперлась подбородком с выпяченной бородой на залитый вином прилавок и его взору открылась картина, описание которой весьма смутно, вперемежку с кровавым туманом, отложилось в его перепуганном, а оттого оцепеневшем мозгу.
Он помнил нечто бесформенное, распластавшееся на столе, отчетливо белеющее своей обнаженностью в полумраке помещения. Перепутавшиеся от страха извилины серого вещества трактирщика определили это нечто, как зверски убитую пьяную шлюху. Белизна тела местами скрывалась под ошметками одежды и везде кровь, кровь, кровь… Окрик-приказ:
- Убери здесь всё! – Звон монет, одна из которых докатилась до лица трактирщика, метила в нос, но ткнулась в торчащую над прилавком бороду, чуть поюлила и успокоилась. Хватка ослабла, рука солдата выпустила ворот, сила тяжести потянула старика обратно вниз, он чуть было замешкался, уцепившись подбородком за край прилавка, но смог таки оторваться, сползти и вновь вжаться всем телом в спасительную грязь половиц.
Услышав грохот удаляющихся кованых сапог, трактирщик вдруг почувствовал неудержимые позывы к рвоте. Он почти до крови закусил руку, чтоб перетерпеть, и не ткнуться после лицом в то, что собирался исторгнуть его желудок. Боль прогнала ненадолго желудочные колики и спазмы, старик осторожно поднял голову, повертел ей по сторонам, посмотрел наверх. На него безмолвно взирали с высоты прилавка кувшины и миски. Стояла гробовая тишина. Но вместе с тем, всем своим нутром он ощутил перемешанный с винными парами пронизывающий ледяным ужасом запах смерти, который проникал мурашками кожи под одежду и вызывал неудержимую дрожь. Что-то капало сверху. Скорее всего, вино из треснувшего кувшина. Но впоследствии, трактирщик с полной уверенностью божился, что это была кровь. Тишина придала силы, да и желудок опомнился и вновь потребовал опорожнения. Один локоть выдвинулся вперед, за ним другой, рывок за рывком, старик вытягивал свое грузное тело прочь, гонимый страхом и запахами, жгутом стягивавшими внутренности. Не оглядываясь по сторонам, он быстрее и быстрее полз по полу, провожаемый безмолвным взглядом своих кувшинов.  Добравшись до порога, трактирщик боднул головой дверь, которая к счастью легко поддалась, вывалился наружу, жадно хватая посиневшими губами свежий воздух и уже из последних сил сдерживая рвоту.
Оказавшись на улице, он смог уцепится за стену, которая, как показалось, сама нагнулась к нему, поднялся, царапая ногтями потемневшее от времени дерево, и не разогнувшись до конца, на сведенных в коленях ногах, сделал несколько шагов. Содержимое желудка выплеснулось на косматые бревна.
Облегчившись и отдышавшись, но не избавившись от дрожи, которая теперь сконцентрировалась в коленях, по- прежнему шатаясь, как пьяный, трактирщик сделал еще несколько шагов до спасительного угла дома, завернул за него, и прильнув к стене, почувствовал себя в безопасности. Грубо отесанные бревна подставляли свою шероховатую поверхность то под одно, то под другое плечо старика, то притягивали к себе его вспотевший лоб, впитывая проеденными жучками дырочками мелкие бисеринки влаги. Дрожь прекратилась, но икры окаменели, будто сведенные судорогой.
Внезапно страх опять овладел им и уже нечеловеческими усилиями, едва переставляя ноги, старик заставил себя двинуться дальше, к следующему углу, добрел, свалился за него, старательно подтянув запнувшиеся ступни – чтоб ничто не выглядывало, ни один кусок его тела, включая даже подошвы башмаков.
Сколько он там пролежал, предоставленный сам себе – одному Богу известно. Посетителей не ожидалось, да и ему было наплевать на них. Впрочем, кому могла сейчас прийти в голову мысль отправиться в трактир, когда вся Мора спасалась от озверевших солдат Густава.
Трактирщик был одинок. Его старуха отдала Богу душу еще задолго до того, как этот Густав из рода Ваза, (будь он не ладен!), посетил их несчастный городок, спасаясь от гнавшихся за ним датчан. К слову сказать, старик никогда не отличался щедростью, экономил на всем, включая прислугу, что явилось едва ли не главной причиной того, что жена сошла в могилу. Оставшись один, трактирщик не изменил своим привычкам, считая, что посетителям глубоко наплевать, в чистоте ли, в грязи, нахлебаться своего пойла. Главное побольше и побыстрее. Свалившись на пол и потускневшим взором созерцая закопченный потолок, местные пьяницы не обращали внимания на удобства и чистоту своего ложа. Все что мог себе позволить трактирщик, непременно ворча об убытках, так это раз в неделю вызвать какую-нибудь местную замарашку подмести полы и сполоснуть в дождевой бочке посуду.
Окаменелость ног прошла, оставив лишь тупую боль, сердце билось не так трепетно,  старик приподнялся и уселся на землю, уперевшись спиной в бревна.  Страх улетучился, в уме уже просчитывались возможные убытки от недавнего погрома и кровавой расправы. Ему было абсолютно не жаль растерзанную шлюху. Трактирщик хорошо знал эту семейку, готовую пропить все до последнего эре и его отношение к подобным посетителям было более чем презрительное. Однако, нужно было думать о предстоящей уборке помещения. Осознавая, что в охваченной вакханалией грабежей и разбоев Море, сложно будет найти кого-нибудь в помощь для уборки, а тем более вывоза трупа, трактирщик кряхтя поднялся и двинулся в обратный путь. Он осторожно выглянул из-за угла, но на дворе и улице было пустынно. Где-то в городе что-то приглушенно хлопало, раздавались крики – мужские, более гортанные и свирепые, вперемешку с тонкими, жалобными, срывающимися на визг – женскими. Иногда доносилось мычание скота, прогремело несколько выстрелов.
Трактирщик перевел взгляд на дверь – она была распахнута. От дома до ворот по примятой траве тянулась странная бурая полоса. Нахмурившись, все еще боязливо, но без дрожи и судорог, он приблизился к зияющей темноте проема и сперва заглянул внутрь – нет ли кого, послушал тишину. Затем решительно переступил через порог и даже сразу широко шагнул к прилавку, правда при этом зажмурился и затаил дыхание. Переведя дух, мысленно перекрестясь, (руки онемели и вытянулись по швам), он открыл глаза и осмотрелся. Его поразил ни общий разгром, царивший в помещении, перевернутые столы, разбросанные табуреты и скамьи, черепки битой посуды, он изумленно обнаружил, что на том самом столе, где как он предполагал и происходила расправа, никого не было. Тело Илвы исчезло. Остались какие-то ошметки тряпок, видимо клочья ее одежды, и красные подтеки.
- Кровь? Вино? Нет! Это могла быть только кровь! – решил трактирщикик. Но тела не было!
 – Они забрали ее с собой! – Вдруг мелькнула догадка, принесшая хозяину заведения огромное облегчение. И вся картина чрезвычайно целостно и детализовано возникла у него в голове.
- Здесь на столе, - он еще раз скользнул взглядом по забрызганной кровью столешнице, - они ее насиловали, убивали, затем взяв за ноги, уволокли с собой.
Он повернулся, посмотрел вслед уходившим призракам в латах, и ясно представил, как они волокут за ноги женское тело, как ее голова, едва державшаяся на перерезанной шее, (он даже не сомневался, что они так и поступили, утолив свою похоть, заодно истыкав и порубив плоть мечами), стучала по половицам, подпрыгнула на пороге, оставляя за собой широкий кровавый след. Бурая полоса свидетельствовала об этом.
Трактирщик окончательно успокоился и даже обрадовался. Одной, (да и какой еще!), морокой меньше – избавляться от мертвой шлюхи.
- Поделом ей! – Мелькнуло в голове. – Поганая была семейка! – Про сгоревшую вместе с остальными домочадцами Илвы усадьбу он знал. Недаром шлюха пьянствовала второй день у него в трактире, оплакивая свою мамашу.
Хозяин так развеселился, что решил никого не искать сегодня для уборки, а сам ретиво принялся расставлять разбросанную мебель. Схватив метелку, также быстро и ловко, несмотря на значительное брюшко, в другое время мешавшее движениям, сгреб в несколько кучек черепки, собрал в совок и выкинул на улицу. Той же метлой тщательно размазал по полу пятна неизвестного происхождения. Про кровь старался не думать, иначе мысль материализовалась в «ароматы» скотобойни, приторно щекотала ноздри, подозрительно бурчала в желудке, а слюна превращалась в горьчайшую желчь, колом застревавшую в горле.
Позднее, страшную историю, разыгравшуюся в трактире, как он утверждал прямо на его глазах, с удовольствием пересказывал всем интересующимся, с каждым разом, на ходу приукрашивая ее новыми ужасающими подробностями, от которых у вопрошавших волосы вставали дыбом и глаза вылезали из орбит. А трактирщик лишь крестился и завершал свое повествование неизменной фразой:
- Как сам спасся, до сих пор не ведаю! Святая Дева Мария – заступница уберегла.
Столь же живописно о тех кровавых событиях поведал кабатчик и заглянувшему в его заведение незнакомому приезжему пастору. Священник выглядел очень солидно, его на вид скромная черная сутана была сшита из отменного материала, это подчеркивало высокий ранг гостя, оттого визит удивил старика, посчитавшего странным появление подобного служителя Господа в столь неподобающей обстановке. Еще более странным показался кабатчику неподдельный интерес священника к самой убиенной и растерзанной шлюхе Илве. Однако, хитрец тут же сообразил, что появление пастора не иначе, как связано с тем самым процессом ведьм, предшествовавшим приходу диких немецких ландскнехтов, и судом, который закончился весьма странно – одну ведьму освободили, зато арестовали преподобного Хемминга, а его помощника вздернули вместе с тремя проходимцами, обвиненными в святотатстве и надругательстве над трупом, кстати родного дяди той самой шлюхи, что завершила свой блудный жизненный путь у него в трактире. Не иначе приезжий пастор будет что-то расследовать дальше, как  инквизиторы из Стокгольма. Не иначе он из одной с ними компании, хотя те выглядели настоящими католическими монахами, а этот явный последователь Лютера. Погруженный в свои сложные умозаключения служитель Бахуса даже не обратил внимания, как сжались в отчаянии пальцы приезжего священника, какая смертельная бледность залила его лицо, когда он дослушал до конца ужасный рассказ.
Трактирщик попытался было разузнать истинную цель приезда незнакомца, предложил попробовать вина из своих личных запасов, намекая на особое расположение и уважение к столь знатному посетителю, и даже с излишним усердием несколько раз провел тряпкой по прилавку, вытирая невидимую пыль,  но пастор Веттерман, а это был он, разочаровал хозяина. Справившись с волнением, Иоганн продолжил расспрашивать трактирщика:
- Что с ее семьей? В городе говорили, что ее родные погибли…
- А-а-а, - махнул рукой старик, по его разумению речь шла о чем-то не стоящем даже упоминания,  - сгорели дотла вместе со своей усадьбой. Допились наверно. Беспутные люди, святой отец, все равно рано или поздно отправились бы в ад, в тоже пламя. Правда, люди поговаривают, - трактирщик понизил голос и придвинулся поближе к священнику, - что мамашу-то успели повесить англичане, что были здесь с монахом-доминиканцем… Ну, вы понимаете о ком речь? – Хозяин явно намекал на осведомленность пастора о судебном процессе и его исходе. Он по-прежнему увязывал появление Веттермана именно с продолжением следствия.
- Да-да… - Рассеянно кивнул головой пастор, но мысли его были о другом. – А большая  была семья у нее? Сколько человек погибло?
- Хм, - нахмурил лоб трактирщик и, отложив тряпку, стал загибать пальцы, - мамаша этой, раз, - он мотнул головой в зал, как будто там лежало тело Илвы, - и два пьяницы, Олле и Калле. Их мужья.
- А мальчик? Я слышал, что после того, как Илва вышла замуж, у нее родился сын? Что с ним?
- Андерс! Точно! – Старик хлопнул себя по лбу. – Про него я и забыл. Смышленный мальчишка. – Трактирщик одобрительно покивал головой. – Не то что эти… - Он хмыкнул презрительно.
- Что с ним? – Веттерман повторил вопрос.
- Так с ним ничего не случилось. Он уехал… или его увезли… - Развел руками хозяин. – С тем самым монахом и англичанами…
- Вы ничего не путаете?
- Нет! – Уверенно кивнул головой трактирщик. – Подзабыл малость сначала. Старею… Да и сами знаете, святой отец, что тут у нас творилось… А мальчишка, точно уехал. Люди видели, как он садился в повозку к англичанам.
- Сирота теперь… Круглый сирота остался… - Задумчиво произнес Веттерман.
- Круглый или нет, вот этого я вам не скажу! – старик опять взялся за тряпку и начал до блеска натирать свой прилавок.
- Что вы имеете в виду? – Не понял его пастор.
- А то! – Трактирщик вновь отбросил тряпку в сторону, скрестил руки на груди и посмотрел с усмешкой на пастора, готовясь произнести то, что по его разумению должно было смутить служителя Господа. – Она, Илва, была шлюхой до своего замужества. Кажется в Кальмаре… - При этих словах Иоганн вздрогнул и весь напрягся. Старик наморщил лоб, припоминая, даже губу оттопырил в задумчивости. Потом уверенно тряхнул головой: «В Кальмаре. Точно!» И продолжал:
 - Так она не только с деньгами оттуда вернулась, видно хорошо «потрудилась» под матросами - раздался скабрезный смешок, - но и с икрой… - трактирщик вызывающе посмотрел на пастора, мол, как ему эти подробности.
- С какой икрой? – Веттерман не понимал иносказательной речи хозяина.
- Да почти в подоле принесла! – Выпалил старик, удивляясь недогадливости священника. – Замуж-то она выходила с пузом, как у меня. – Он похлопал по своему животу, напоминавшему добрый пивной боченой. – Этот дурачок Олле женился на ней из-за денег, да шиш ему, что досталось. У ее мамаши не забалуешь. Вот уж ведьма была настоящая, прости Господи. – Перекрестился. – Да и она под стать мамаше, то с одним, то с другим… - хозяин хотел было дальше пуститься в рассуждения о распутстве Илвы, но пастор перебил его:
- То есть… - Веттерман вдруг начал осознавать всю важность услышанного, - вы хотите сказать, что из Кальмара она приехала уже беременной? – Пастор чуть не задохнулся от волнения. Ведь возможно это его сын! Это их с Илвой сын! Боже! Это его, Иоганна Веттермана, сын!
- Ну да! А я о чем вам, святой отец, толкую? Там, еще в Кальмаре, понесла от кого-то… Люди сказывали, что чуть ли не от монаха или священника… так мальчишка болтал… В общем, спуталась с кем-то из вашего брата-церковника, а в те времена подобное запрещалось. Видимо вместе нагрешили… Ну ей-то не привыкать, а вот какого-то монашка сбила с пути Господнего. Может и деньги, что тогда у нее были, от него привезла. Небось, откупался за свой грех. - Хмыкнул в бороду. – Только впрок не пошло. Говорил же я вам – семейка никчемная, хотя и пытались что-то наладить, пару лодок купили, сарай для них поставили, снасти разные, мол промыслом займутся муженьки ихние, да все в пустую… Сгнило… пропили… - Трактирщик вдруг пристально посмотрел на Веттермана. В его застарелых мозгах зашевелилась какая-то догадка, но тут же и погасла – сколько лет-то прошло!
Последние фразы старика остались без внимания.  Веттермана охватило волнение: 
- Нужно срочно возвращаться в Стокгольм! Чем быстрее, тем лучше! Постараться найти мальчика там. – Пастор положил на прилавок серебряную монету, и, пробормотав что-то невнятное на прощанье, стремительно покинул заведение.
- Святоша! Вина так и не выпил! – Скривился в презрительной усмешке трактирщик, забыв о том, что еще полчаса назад был вовсе удивлен визитом священника. Даже оставленная серебряная монета не произвела на него впечатления. Он просто смахнул ее в широкую заскорузлую ладонь и сунул в карман, не разглядывая. Его гордость была ущемлена.  – Преподобный Хемминг не брезговал моим заведением, не говоря о его помощнике Йоране. Тот был вовсе не дурак выпить… Хотя… - Старик прикусил язык, вспомнив о виселице, где еще болтались высохшие тела казненных.
В радостном волнении и с надеждой на встречу с сыном, но более в страшном отчаянии и слезах покидал Мору Иоганн Веттерман. Сколько раз он мысленно возвращался к той самой женщине, что встретил однажды в Кальмаре и полюбил. Двенадцать, нет тринадцать или даже четырнадцать лет не могли стереть ее из памяти пастора. Поиски он начал сразу после ее исчезновения, но они привели лишь к тому, что через пару лет он получил известие от знакомого купца – прихожанина его церкви, что она живет в Море, вышла замуж, и, у нее родился сын. Упоминание о ребенке Иоганн в тот момент ни коим образом не связал с собой. Если судить по тому нескрываемому презрению и осуждению, промелькнувших на лице торговца, поведавшего пастору о судьбе его возлюбленной, Илва бедствовала. Причины этого рассказчик видел в безделье родственников, ее собственном беспутстве и пьянстве всей семьи. Купец не сказал, что она вернулась к старому ремеслу, но вполне возможно, он просто пожалел Веттермана. 
Прихожане – народ, примечающий всё, тем более, когда ты на виду. От наблюдательных глаз паствы не укрылась связь духовного наставника с женщиной, которую тот однажды привез из Кальмара в их деревню. Они не осуждали молодого священника, ибо его доброта и участие, его проникновенные проповеди, не обличающие, но призывающие к христианской любви, заставляли плакать многих прихожан, особенно женщин, и даже самые суровые из жителей Арбю  порой украдкой вытирали невольно выкатившуюся слезу. Идеи реформации только начали проникать в Швецию из Германии, но нарушение некоторыми католическими священниками целибата, (естественно при условии добропорядочных отношений с избранной конкретной женщиной, пусть невенчанной женой, но вроде того, а не безудержном разврате), порицания не вызывали. Обнаружив исчезновение девушки, еще не зная ни о пропаже денег и, не заметив исчезновение драгоценной церковной утвари, ничего абсолютно не понимая и никому ничего не говоря,  Иоганн первым делом бросился на поиски Илвы. Он помчался в Кальмар, предположив, что она вернулась туда, или ее заставили это сделать, но прибыв в город, обнаружил, что двери и окна того самого трактира, где случилась их первая встреча, были наглухо забиты досками. Куда идти искать ее, у кого спрашивать он даже не представлял. Убитый горем священник вернулся в Арбю. Его внимание привлекли вывернутые ящики, он заглянул в них и обнаружил исчезновение денег. Еще не смея даже предположить кражу, священник метнулся в молельный зал, и пустота престола уже не оставила никаких сомнений. Его гордости – позолоченной дарохранительницы не было! Не было и пары небольших серебряных подсвечников. Страшная догадка пришла ему в голову:
 - Боже, все ее симпатии, признания в любви, которой никогда не было, рассказы про колдовство - часть дьявольской игры, составляющей суть ее ремесла – обогащение за счет блуда? Если все было только ради одной цели – украсть ценности из храма Божьего? – Мысли темнели, мрачнели, воспалялись от ярости, обиды, гнева, жажды отмщения. - Она была со мной, как со многими, любыми, молодыми, старыми, уродливыми, похотливыми, матросами, бюргерами, солдатами, потому что она – продажная женщина! И суть ее – блуд! Это нищее, грязное, продажное существо, сосуд пороков, торговавшее своим телом с бесстыдным постоянством! Я был для нее всего лишь одним из тех, кто приходил в трактир за ее телом, и она продавала его… Она продала его и мне… а в уплату взяла то, что посчитала я ей должен за те дни и ночи, проведенные вместе… Потому что я был лишь одним из тех, других… Разве она способна любить? Нет! Она способна лишь торговать своим телом, называя товар любовью! Она могла взять лишь мои деньги, если они составляли плату за ее ремесло, но как можно было посягнуть на то, что является символом любви человеческой души к Всевышнему. Символом самой чистой Любви, ибо в ней заключается Вера! Боже, я святотатствую, но моя любовь к ней и Любовь к Тебе слились в одно целое, а она предала все… Зачем она сделала это?   
Однако, те же прихожане не могли не заметить пропажу небольшой позолоченной дарохранительницы и других серебряных приборов из деревенской церкви после исчезновения Илвы. Связь одного с другим была для них очевидна. Никто не усомнился в честности священника, никто не пытался упрекнуть, тем более обвинить его, но некоторые, наиболее сочувствовавшие пастору, видя его переживания, как он не старался их скрыть, и связывавшие их только с кражей серебра, а никак не с исчезновением девушки, прямо намекали на необходимость учинить розыск пропавшего при помощи стражников и наказать воровку. Они так говорили, имея в виду Илву. Но Веттерман быстро съездил в Кальмар, к знакомому богатому купцу, выходцу из Абрю, занял у него денег и восстановил утраченное. Лишь после этого Веттерман отправился в замок на беседу с начальником стражи фогта. Он был убежден сейчас, что поступает правильно, что зло должно быть наказано.
- Она нарушила заповеди Божии и должна понести наказание! – Шептали его побледневшие губы, лицо осунулось за последние дни, скулы просто одеревенели. 
В комнате начальника стражи молодой священник вместо наказания неожиданно для себя попросил снисхождения для Илвы, отметив то, что ущерб возмещен, (сам факт кражи отрицать было бессмысленно).  Рыцарь, беседовавший с ним, устало махнул рукой – для него было уже все ясно:
- Вы во многом виноваты сами, святой отец, связавшись со шлюхой, но ваши поступки не относится к юрисдикции светской власти, и мне до этого дела нет. Остальное предоставьте, святой отец, решать нам! Мы разберемся с этой девкой. Она понесет то наказание, что заслужила. Сначала надо ее найти и допросить! Там будет видно.
- А если это все-таки, не она? – тихо сказал Веттерман, стараясь убедить скорее самого себя, нежели собеседника.
Начальник стражи пожал плечами. Его серые глаза смотрели безразлично и тускло, голос глухо отражался от каменных стен:
- Кража была, и вы не будете этого отрицать! Сначала надо ее найти и допросить. Там видно будет. – Повторил он. Кивок головы означал, что священник может идти.
 Близился к концу 1517 год, страна снова погружалась в кровавый хаос междоусобиц, войн с Данией, и рыцарь тоскливо размышлял о том, чья возьмет на этот раз и на чьей стороне ему придется обнажать свой меч. Еще с прошлой осени правитель Швеции Стен Стуре Младший осаждал замок Альмаре-Стекет, где укрылся открыто выступивший против него упсальский архиепископ Густав Тролле. В защиту церкви собиралась начинать боевые действия Дания, заручившись поддержкой папы, Священной Римской империи и даже Московии.
События развивались стремительно. Уже летом 1517 года датский король Кристиан II высадился на шведский берег, но был разбит близ Вэдлы, к северу от Стокгольма. Лундский архиепископ Биргер Гуннарсен по праву примаса отлучил от церкви регента Стена Стуре Младшего. Однако, осенью правитель Швеции заставил изрядно поволноваться князей церкви. Он низвергнул поддерживавшего датчан архиепископа Упсальского Густава Тролле, взял штурмом замок Альмаре-Стекет и, заключив мятежного прелата в тюрьму, вынудил написать папе о сложении с себя архиепископских полномочий.
И в это время по Европе вдруг разнесся негромкий стук обыкновенного молотка. В последний день октября 1517 года монах-августинец и профессор теологии Виттенбергского университета Мартин Лютер прибил к двери местной церкви свои знаменитые 95 тезисов. Сладострастный Рим ничего не слышал, да и не понял, что то был не стук, а грохот набатного колокола, и гвозди вколачивали не куда-нибудь, а в зашатавшийся престол Святого Петра. Рим продолжал танцевать и веселиться, погрязнув в языческом разврате . Недаром сам Лев X провозгласил:
- Давайте будем наслаждаться папством, которое нам ниспослал Бог!
Они и наслаждались. На тревожное донесение из немецких земель от архиепископа Альбрехта Бранденбургского о происшествии в Виттенберге папа небрежно отмахнулся:
- Обыкновенная богословская склока вокруг немецкого монаха-путаника! – Его Святейшество более занимали вопросы пополнения казны, ибо от этого зависели и качество и количество получаемого наслаждения. В ход уже было пущено последнее изобретение – продажа индульгенций, отпускающих грехи.  Чем больше заплатишь, тем больше тебе отпустят. Можно даже вперед, лишь бы звенело золото! Вместе с отпущением грехов папа удачно продал несколько кардинальских шапок, оцененных в кругленькую сумму за каждую. Немного беспокоила междоусобная грызня в Скандинавии, и Лев X распорядился послать туда молодого (32 года!) кардинала Джованни Анжело Арчимбольди, человека аполитичного, чтоб на месте разобрался и примирил враждующие стороны, и заодно занялся продажей индульгенций. Лютера перепоручили заботам верховного судьи римской курии кардинала Иеронима Гинуччи, быстренько состряпавшего приговор, по которому монах-августинец переводился из разряда «подозреваемых еретиков» в «объявленные». Отсюда и до костра недалеко, если не одумается…
Однако, события складывались не так, как виделось из Рима. Папский нунций кардинал Арчимбольди вместо того, чтобы убедить регента Швеции Сванте Стуре Младшего в недопустимости принуждения архиепископа Упсальского Тролле к отречению, пообещал добиться у Льва X принятия этой отставки. Вдобавок и сам согласился занять место архиепископа, и при этом, (самое ужасное!), отдавать все доходы в пользу правителя Швеции, довольствуясь лишь назначаемым от регента ежегодным содержанием собственной персоны.            
Летом 1518 года датчане снова высадились неподалеку от Стокгольма и повторно были разбиты шведами. Война еще не коснулась своим опаляющим смертельным дыханием Кальмарского лена, но приближение ее было очевидным. Две неудачные морские операции и решимость короля Кристиана II довести дело до конца означали лишь одно – предстоящее сухопутное вторжение, на пути которого должен был встать Кальмарский замок, как самый южный форпост Швеции. 
Трудно передать словами все то, что пережил пастор в первые дни после исчезновения Илве. Долгими часами, день за днем, он лежал на холодных плитах своей церкви у подножия креста, на котором был распят Спаситель. Вспыхивавшая злость, обида за преданную обворованную любовь, проклятья на ее голову, уступали место осознанию заслуженности кары за свое собственное святотатство, за нарушение монашеского обета, за предательство своего единственного Господа, тут же переходившие в мольбу о всемилостливейшем прощение ей, просьбы излить лишь на него ярость небес; глубочайшее раскаяние вновь сменялось гневом за то, что она так с ним поступила, призывами покарать нечестивую; но вновь душа переполнялась любовью, а разум шептал покаянно:
- Мое святотатство в храме Божьем, мой грех – мне одному и кара Господня!
Черной змейкой вползала мысль:
- А если она притворялась во всем? Если изначально все было ложью, коварным дьявольским расчетом, целью которого были деньги, драгоценности, обогащение в обмен на свое тело. Может ли женщина, вставшая на этот путь порока, принять любовь мужчины, если любовь по сути для нее лишь товар? Если все ее признания в любви - суть ее ремесла?  – Мысли темнели, мрачнели, воспалялись от ярости, обиды, гнева, жажды отмщения. - Она была со мной, как со многими другими мужчинами! Ее товар – ее тело, то, что она кощунственно называла любовью, продавая ее всем! - Но тут же голову словно обливали ушатом чистейшей родниковой ледяной воды. Ход мыслей менял направление. -  Нет! Что я несу? Она голодная девочка, у нее семья, где-то там в Море, которую нужно кормить. И лишь из отчаяния она решилась на величайший грех. Или ее заставил кто-то? Но почему? Почему она мне ничего не сказала? Она всегда так мало о себе говорила! Может она боялась кого-то? Я же не знаю, что осталось там в ее прошлом…  И Бог допустил это? Потому что цепочка моего изначального греха привела ее сюда, чтоб грехопадение стало полным и безудержным! Чтоб покарать меня, предавшего служение Ему? Нет! Он сразу покарал бы святотатство! Он позволил совершить это, чтоб через грех и мой и ее, привести нас обоих к Своему престолу. Или это был сам дьявол в ее образе, подбросивший кость искушения, которую я ухватил, как изголодавший пес, мужчина, не знавший и не имевший права в своей жизни на женскую любовь, ведь недаром сатана остался верен себе и спрятался под личиной шлюхи, потому что предстать добропорядочной христианкой ему не позволил Господь? Нет, сатана силен, он может, может принять вид даже самого Ангела… Кем она была? Ангелом или шлюхой? Не важно! Нет на земле ни одного праведника, кто хоть однажды не согрешил! Ибо Бог всемилостив! Она покается за воровство, и Бог простит ее. Даже если воровство ее рук дело – она покается. Я за нее буду каяться вдвойне.
В коротких мучительных, похожих на забытье, снах приходили кошмары.  Его чувствовал, что все его тело наливалось свинцовой тяжестью, не позволявшей пошевелить даже пальцем, его гортань не могла издать ни одного звука, он мог лишь с ужасом наблюдать за Илвой, как с тонким клинком в руках она крутилась за его спиной, что-то разглядывала, выбирала самую болезненную точку – его душу. Это было «их» место. Ее. Он сам ей показал. Эту потайную дверцу. Только она могла входить туда беспрепятственно. Сам отдал ключ от нее, кроме тех случаев, когда запирался изнутри для служения Богу и людям. И душа его в эти часы улетала, превращалась в страстные и нежные слова Божьей проповеди, что мягко ложилась на сердца прихожан, проникая в их души. Бессмысленно было входить, в доме было пусто, его хозяин отсутствовал. Но он возвращался, проскальзывал обратно, и дом звенел от радости, наполнялся музыкой счастья, сладостными звуками любовной истомы.   
 Он был покрыт кольчугой веры и любви, но душа - ахиллесова пята, дверца, ключ… Клинок был крепче толедской стали… Ключ у нее и дверца распахнута. Остались лишь защитные кольца, но лезвие, тонкое, как игла легко проникает сквозь стальное сито словно ткань. Укол! Исчезла тяжесть в теле, его душа вздрогнула, удивленно посмотрела на лезвие, вышедшее насквозь из груди, схватилась пальцами, потянула, насаживаясь все глубже и глубже. Ее лицо светилось злорадным любопытством. Душа продолжала цепляться за лезвие, обливаясь собственной кровью. Она даже ослабила хватку.
- Зачем вообще ее держать? – Произнесла вслух с улыбкой. – Пусть сам убивает себя. Ему это понравится. – Она отпустила эфес и отошла, чтоб не испачкаться, усмехаясь и продолжая наблюдать, как кровь души уже хлещет во все стороны. Он опустился на одно колено, мотал головой от боли, из груди рвалось мычанье, похожее на стон. На губах выступила пена. Он прохрипел:
- За что?
- Да не переживай ты так! – Ее холодные голубые глаза прищурились. – А то сдохнешь раньше времени. А надо, чтоб помучался… Ты думал несколько дней верности сделают из шлюхи порядочную женщину? Ха-ха-ха…
Боль опоясывала, сжимала грудь. Легкие судорожно вздымались, как кузнечные мехи, стараясь вырваться из сжимавшего их обруча и захватить побольше воздуха. Он старался вздохнуть полной грудью, задержать дыхание, протяжно выдохнуть, чтоб прогнать это наваждение, чтоб вырвать из себя клинок, но только еще глубже, до хруста грудины, всаживал его в себя.
Кто-то невнятный серый клубился вокруг нее и нашептывал:
- Так ему!
Она швырнула в лицо ключ от потайной дверцы и отступила к выходу из церкви. Тени метнулись вслед. Он опустил голову и услышал, как хлопнула калитка. Она ушла в никуда. Шатаясь от боли, он вышел вслед, но там его встретила лишь белое безмолвие сугробов. Клинка не было. Он вошел в его душу полностью. С эфесом. И растворился там. Он разжал руку. На окровавленной ладони лежал ключ от души.
Распростершись на полу, Иоганн поднимал голову, изгибая шея до ломоты в позвонках, старался заглянуть в лицо Спасителя:
- Господи! Почему Ты не разразил меня за жертву земному богу, ибо по другому мой поступок не объясним? Почему Ты не превратил меня своими молниями в пепел, судьба которого быть развеянным ветром? Я знал всегда, что не Ты искушаешь злом, каждый сам искушается, увлекаясь, обольщаясь похотью и страстью. Похоть, зачавшие, рождают грех, а сделавший грех – рождает смерть.  Где Твое возмездие за мой грех, за мое святотатство, ибо сказано кто прелюбодействует у того нет ума, тот губит душу свою  и еще сказано, что не должны брать за себя блудницу и опороченную, не должны бесчестить имени Бога своего… ибо должны быть святы.   Но я любовью хотел превозмочь похоть, спасти и ее и себя именем Твоим, ибо Ты не осудил блудницу, Ты не погнушался чтоб она вымыла Твои ноги, Ты лишь сказал: Иди и впредь не греши!  Ты сказал:  Любите друг друга, как Я возлюбил вас!  Твой апостол учил нас: Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы.  В бездне сомнения я ныне – имел ли я на самом деле Бога, имел ли рвение к послушанию Тебе, воле Твоей? Что делать было мне если я ощущал себя с ней и священником Твоим и мужчиной, который любит в одном лице? Превзошла ли моя любовь к земной женщине любовь к Тебе Самому? У ног Твоих я в ожидании суда, ведь сказал Ты: Придите ко мне все обремененные и я успокою вас.  Что делать мне, рабу Твоему грешному? Уйти, как недостойному Тебя? Покинуть, раз я нарушил клятву в вечной неизменности своей настойчивости в любви к Тебе, променяв ее на земную любовь? Уйти в мир? Или вовсе его покинуть? Ведь чем раньше мы расстаемся с жизнью, тем меньше груз грехов, которыми мы обременены! Сейчас лежу пред Тобою, обремененный этими грехами, в ожидании воли Твоей. Что делать мне, если человеческому разуму не доступны тайны Твоего провидения? Всемогущий Господь, но я люблю ее… Обрушь на меня десницу гнева Твоего, ибо только я один виноват пред Тобою…
На смену кошмарам приходили другие сны. Илва вернулась, и Иоганн видел ее чуть застенчивую виноватую улыбку и таял от нежного исцеляющего раны прикосновения рук. Пронзенная сталью душа ликовала, возвращалась к жизни, жадно хватала воздух любви, наслаждаясь его чистотой и сладостью…
Веттерман продолжал служить в церкви, живя в ожидании какого-то чуда или хотя бы известия о ней. Он вздрагивал и с трепетом оборачивался на каждый скрип маленькой калитки, прорезанной в больших церковных вратах, той самой, через которую она когда-то вошла в храм. Ему казалось, что сейчас она вновь переступит порог церкви, и они вместе падут на колени пред Ним, и Всемогущий Господь внимет их слезам и мольбам и простит, ибо Он милосерден.  В своих бесконечных мучительных раздумьях он идеализировал и оправдывал ее, стремясь сохранить в памяти такой, какой бы он хотел, чтобы она была, а не такой, какой являлась на самом деле. Он жил воспоминаниями и мечтаниями о будущем, но это были лишь иллюзии. Наконец, священник получил известия о судьбе Илвы, о ее замужестве. Это был крах всех надежд. Человек становится самым несчастным тогда, когда рушатся им же созданные песчаные замки, но еще более угнетает не желание признать это очевидным. Его стремление спасти Илву от той греховной жизни, что была у нее до встречи с ним, очистить от скверны своей любовью, вдруг сменилось осознанием беспомощности и невозможности помочь ни ей, ни себе самому.
Переминавшийся с ноги на ногу старик-купец, что принес печальные вести пастору, долго молча смотрел с сопереживанием на молодого священника, видя какие муки сейчас тот переживает. Потом нахмурился и совершенно неожиданно для Иоганна произнес:
- Ты сам нас учил, сынок, любовь – это искра Божья. А твои страдания не от любви, а от страсти, от желания обладать этой женщиной, которая тебя не достой… - старик оборвал фразу, передумал, не желая обидеть священника, посопел носом и завершил свою мысль, - Хоть мы тебя очень любим, очень будем скучать по тебе, но ты должен уехать и постараться обрести покой в себе самом. Ты сбился с пути, ты выбрал себе крест, но это не Голгофа, на которую взошел Спаситель, ты упадешь, обессилев под бессмысленной ношей, превратишься в развалину. А тебе Бог дал свой дар, превращать чувства и мысли в слово проповеди, которая доходит до людей и оставляет в их душах добрый след. Господь тебя благословляет на это и люди тоже. Уезжай! Иначе не Господь, а ты сам сожжешь себя изнутри. Избавься от страсти, оставь в своем сердце любовь, тем самым, ты спасешь души, и свою и ее, и свершишь еще очень много доброго, на что Господь тебя сподвигнет. Уезжай! – Старик повернулся и пошел. Изумленный Веттерман смотрел в его чуть сгорбленную спину, прислушиваясь к шаркающим удаляющимся в тишине храма шагам.
Позади раздался странный треск. Он обернулся. Четыре толстые белые свечи, стоявших в алтаре совсем неподалеку от ног Спасителя, прибитого намертво гвоздями к дубовому кресту, шипели и трещали, как расшалившиеся сверчки. Внезапно языки пламени ярко вспыхнули и осветили полуобнаженное тело Сына Божьего.  Блики забегали, заиграли солнечными зайчиками в бороде, коснулись Его губ, отчего уголки рта раздвинулись и Он… улыбнулся с креста.
- Отец Небесный… - лишь смог проговорить священник, опускаясь на колени. – Ты слышал все, и Ты говоришь мне: да найдут отроки в глазах благоволение, ибо в добрый день пришли… Я сделаю все, как Ты Всемилостивый скажешь. Ты желаешь очистить меня.  Я уеду, чтоб снова прийти к Тебе с молитвой о спасении наших душ… 
Веттерман быстро собрался и покинул Арбю, как и советовал ему мудрый прихожанин. Его путь лежал в Упсалу, там, где по слухам находился итальянский кардинал - папский нунций, а ныне глава шведской церкви. Иоганн боялся лишь одного от встречи с кардиналом – отлучения, хотя внутренне был готов и к нему.
Джованни Анжелло Арчимбольди, ныне архиепископ Упсальский, благосклонно принял исповедь-прошение и покаяние молодого священника. Кардиналу только что исполнилось тридцать три, но узкое бледное лицо, темные волосы, проворность в движениях и походке, делали его на десять лет моложе, превращая, по сути, в ровесника Иоганна.  Вступив в возраст Христа, Джованни не забыл, что причиной его собственного принятия монашества явилась смерть горячо любимой жены, поэтому он хорошо понимал, что такое любовь и терзания от ее потери.
- Святые Апостолы Павел, Петр, Филипп были женаты и имели детей… - размышлял кардинал, слушая горячую исповедь Веттермана, - … на что мы, князья Святой церкви должны опираться? На Эльвирский собор 313 года, чье 18 правило грозит отлучением за нарушение целибата? Тот же собор своим 36 правилом запрещал живопись, и если бы мы придерживались и исполняли его, то творения великих мастеров от Джотто до самого Леонардо да Винчи никогда бы не увидели света. Безбрачие, как предмет обета должено быть физически и нравственно возможно и сообразно с силами принимающего дающего его на себя… Что может церковь требовать от своих юных клириков, когда природа человека, мужчины, созданная тем же Творцом, заявляет о своих правах? Не волей ли Господней это все вершится?
Слова молодого монаха о том, что он добровольно наложил на себя семилетнюю епитимью с увеличением повседневного молитвенного правила, с дополнительным чтением псалмов и канонов, и его просьба об утверждении такого рода покаяния, напомнили Джованни о решениях другого собора – Латеранского 1123 года, чьи каноны 3 и 11 позволяли не отлучать от церкви провинившегося священника, ограничившись серьезным наказанием.   
 Ему было жаль бедного молодого клирика из Арбю, он видел искренность его любви, приведшей к столь опрометчивому поступку, понимал и разделял его горе, тем более, что ущерб церкви был возмещен, однако, спасая репутацию Святого престола, действительно следовало отпустить Веттермана, скажем, на учебу, в один из немецких университетов. И это было лучшим из решений, что подсказывала ему ранняя мудрость. Кардинал выслушал Иоганна с серьезным лицом, но вид его не был суров. Он наклонился к священнику и сказал:
- Ты, брат мой, конечно, согрешил, и согрешил не единожды. И против заповеди не прелюбодействовать и против своего обета. Но я тебя понимаю и могу сказать лишь одно – против любви ничего не может человек! Будем считать то, что ты впал в искушение, уроком, который поможет тебе в будущем понять и снисходительно выслушать другого, того, кто придет к тебе с покаянием в грехах. Да хранит тебя Бог, брат. Да будет добродетель страданий нашего Господа Иисуса Христа, Блаженной и Вечной Девы Марии и всех святых, добродетель твоего ордена Св. Августина и бремя его, смиренность твоей исповеди, сокрушение твоего сердца, то покаяние, что возложил ты сам на себя, те добрые дела, которые ты совершил и совершишь ради любви нашего Господа Иисуса Христа,  да будет все это даровано тебе для прощения твоих грехов, для возрастания в добродетели и благодати и для обретения вечной жизни. Аминь. Поезжай в германские университеты. – И добавил, немного подумав. - Если хочешь, я дам тебе рекомендательное письмо к архиепископу Майнцкому Альбрехту. – Тонкая рука с сияющим перстнем – знаком кардинальской власти поднялась и благословила. 
 Началось победное шествие Реформации по Европе. Антипапские учения суровых вождей протестантов отвоевывали у Рима сотни тысяч верующих. Иоганна Веттермана, уже вдохнувшего свежего воздуха гуманизма великого Эразма Роттердамского, тянуло с непреодолимой силой увидеть, услышать знаменитых проповедников, ставшим таковыми в мгновение ока, погрузиться с головой в ожесточенные споры католиков и последователей нового религиозно-богословского течения, и сделать свой выбор.
 Ганзейский корабль увозил его прочь из Швеции. Берега и проливы уже затягивало льдом, они забирали мористее, подальше от берега, где лохмотья темно-серых туч сливались с такими же рваными гребнями волн, чтобы корабль, поддаваясь воли стихии, оставался в руках человека, побеждающего своей волей, мастерством и выучкой команды всю мощь природы.  Истерзанный штормами убийственной осенней качки через несколько дней священник сошел на твердую землю Померании. От Штеттина до Виттенберга было добрых пятьдесят миль. Красноватые дома с фахверком, мощеные плитами улицы маленьких и больших городов сменялись серыми слякотными дорогами, ведущими через поля с остатками репы, грушевые сады переходили в коричневые сосновые леса, которые в свою очередь уступали место благородным буковым рощам на границах Саксонии. Начинались знакомые Иоганну с детства места. Здесь он вырос, здесь лишился родителей во время одной из бесконечных эпидемий чумы,  Божьим гневом каравших Европу. По причине сиротства попал в августинский приют в Альтенбурге, где и остался, приняв постриг. От Виттенберга до Альтенбурга было совсем ничего, и Иоганн предполагал, что найдет время навестить родную обитель. Но главной целью был все-таки Виттенберг.  Письмо папского нунция кардинала Арчимбольди открывало перед Веттерманом все шлагбаумы, и он беспрепятственно достиг крошечного городка, которому суждено было войти в новую историю христианского мира наравне с Вифлеемом, Назаретом, Иерусалимом, Константинополем и даже Римом. 
Теперь Иоганн внимал самому Лютеру, а с ним Буцеру, Меланхтону, Бугенхагену и другим проповедникам Реформации. Они вышли из одних монашеских орденов, (Иоганн, как и Лютер, принадлежал к августинцам), были почти ровесниками Веттерману, и это еще более объединяло его с ними. Но реформаторы осмелились бросить вызов самому могущественному человеку на земле, римскому понтифику, тому, кто провозглашал себя уже несколько веков преемником самого Св. Петра. Может ли человек признать себя равным Апостолу? Нет! Одни из них метали громы и молнии со скрипучих кафедр, доктор Лютер и вовсе не стыдился употреблять крепкие выражения в адрес папской курии, голоса других звучали устало и монотонно, но все они подкупали искренностью и убедительностью своих упрямых и едких доводов. В знаменитой Лейпцигской дискуссии Лютера с Иоганном Экком, бывшим другом доктора, а ныне его ярым оппонентом, Веттерман встал полностью на сторону реформатора. Он с замирающим сердцем слушал голос этого воистину великого богослова:
- Священники не являются посредниками между Богом и человеком, они лишь направляют паству и являются примером истинных христиан. Человек спасает свою душу не через Церковь, а через веру. Нет никакого догмата божественности личности папы, ибо папству лишь четыре сотни лет, а Бог вечен. Посмотрите на других христиан – греков и московитов, они прекрасно обходятся без всяких пап. Человеческая душа достигает праведности лишь Милостью Божией, но сама не может этого добиться, ибо человек грешен изначально!
Не смотря на всю самоуверенность Экка, его находчивость и внешнее спокойствие, на те ловушки, что он искусно расставлял для Лютера, несмотря на то, что присутствовавшие профессора теологии присудили победу ему, а не мятежному виттенбергскому оратору, для Веттермана это уже ничего не значило. Его выбор был сделан. 
Рим, в лице того же верховного судьи Иеронима Гинуччи окончательно объявил Лютера еретиком, что уже серьезно попахивало славным аутодафе, но в дело вмешались германские князья, взявшие вождя протестантов под свою защиту.
Сказать по правде, не во всем Иоганн был согласен с Лютером. Его смущала непримиримость отца Реформации в отношении не способности человека даже стремиться уподобиться Христу из-за того, что душа и воля порабощены вечной греховностью.   
- А как же извечное стремление человека к Богу в надежде на Его безграничную милость? Ведь это подтверждает само стремление, а значит и свободу его собственной воли, даже если она и находилась под бременем греха! Ведь успех заключается в нравственном подражании, уподоблении Спасителю, а чтение Священного писания, (которое, конечно здесь абсолютно прав доктор Лютер, должно быть доступно каждому христианину, переведено на его собственный язык с латыни, понятный до этого лишь им - посвященным), чтение этой великой книги даст новые мотивы для любви к Господу нашему и к ближним. – Размышлял Веттерман, взобравшись на чердак университета, ставший его излюбленным местом времяпровождения между лекциями, проповедями и бурными университетскими дебатами. Здесь было тепло и уютно, внизу шумел уже утихающий после трудового дня город, абсолютно не мешавший Иоганну переварить то, что он увидел, услышал, прочитал за день. Это была тихая пристань, где можно было привести в порядок растрепанные мысли,  оставив на самое сладкое, перед проваливанием в сон, краткое, но обязательно ежедневное, как вечерняя молитва, воспоминание о любимой женщине. Перед молитвой или после? Или, как две молитвы? Когда, в какой момент наши воспоминания сливаются с нашими мечтаниями и молитвами, воплощаясь потом в сновидения? При всей кипучей шумной университетской жизни Иоганн ни на один день не забывал о своем покаянии, ради которого он покидал бурные дебаты и устремлялся в тишину храмов – утреня, великое славословие, служба первого часа, третьего и шестого, затем девятого, за ними вечерня. И та самая заветная (или две?) молитва на ночь…   
Несколько лет, проведенных в Германии, сделали из Веттермана убежденного сторонника нового христианства. Иоганн не превратился в фанатичного последователя Лютера или Меланхтона,  (последний защищал волю человека, его понимание веры было близко к гуманизму великого Эразмуса, что полностью разделялось и Иоганном), но отрицание присутствия Христа в таинстве Евхаристии , не находило понимания у Веттермана. Он внешне соглашался и даже одобрял нововведения в вопросах догматики, но был уверен в правильности вечного стремления человека к Богу, к доброте, к совести, к надежде на Его ответную милость, к любви...
А как же любовь к женщине?  Иоганн был восхищен смелостью Лютера, заявившего в своих лекциях о посланиях Апостола Павла к Галатам, что вся распущенность Рима началась с тех пор «… пока… им (монахам) не запретили вступление в брак и не принудили их к кровосмесительному целибату, в котором они оскверняли себя всевозможными отвратительными пороками — прелюбодеянием, проституцией, нечистотой, мужеложством и т.п.». Целибат отвергался полностью, и великий реформатор публично заявил о праве священников вступать в брак.
- Но ведь Господь отвел женщине особую роль… - размышлял Веттерман. – Да, Ветхий завет строг к ним, Моисей, Екклесиаст и другие пророки предупреждают об опасностях, связанных с увлечением женщинами, но Господь… почему Он говорит о другом? Его Сын появился из женского чрева, хотя Всемогущий мог воплотиться в образе Спасителя каким угодно другим способом. Господь покарал блудную дщерь Иерусалимскую, говорит Иезеркииль, но простил, Сын Божий дозволил омыть ей ноги и также простил ей грехи. Иоанн пишет о том, как спасал Господь жену, облеченную в солнце, дал ей крылья большого орла, как родила она младенца и восхищено было дитя ее к Богу и престолу Его, а по наступлению царства небесного наступит и брак Агнца и жена Его будет облечена в виссон чистый и светлый, что есть праведность святых… И если Господь сначала сотворил мужчину из праха земного, затем создал рай – сад Едемский и лишь потом из плоти мужской, не из праха, создал женщину, дабы прилепились они друг к другу и стали вновь единой плотью – ребенком, который продолжил род человеческий. Это и есть особая роль, определенная женщине навечно Господом!            
Веттерман сошел по трапу на шведский берег уверенной твердой походкой, которую не могла поколебать даже продолжительная морская качка. Черная пасторская шапка плотно сидела на его голове, постриженной по-прежнему по-монашески аккуратно, но без намека на тонзуру. Ежик волос окрасила ранняя не по годам седина – следы его переживаний. Повзрослевшее лицо молодого священника украшала светлая, с чуть заметной рыжинкой, шкиперская бородка. Возвращение в Швецию совпало по времени с подписанием нового договора с Московией и открытием Немецкого двора в купеческом Новгороде. Разрешение селится шведским, готландским, ганзейским купцам на русской земле означало и возможность исповедовать их веру, новую, лютеранскую. Появившийся из Германии Веттерман был, как нельзя, кстати, и волей Олауса Петри, а значит волей самого короля Густава, ибо магистр действовал в духовных вопросах от его лица, пастор направился вместе с купцами в неведомую, загадочную Московию. Назначение священников было прерогативой Любека, но королевский советник быстро договорился с ними. Охотно предоставляя шведам деньги, Ганза не собиралась отказывать в такой мелочи, и просьба об отправке Веттермана в Новгород решилась в кратчайшие сроки.
- Согласно нового договора мы скоро откроем там свой Шведский двор, что позволит нашим купцам отделиться от готских, дерптских, ревельских и немецких. Как только это произойдет, вы, дорогой пастор, будете служить уже вместе с подданными Густава Ваза. А пока, потрудитесь во славу общей церкви. – Напутствовал магистр Олаус Петри.
 Вопрос открытия Шведского двора откладывался на неопределенное время и Иоганн занялся каменной церковью Святого Петра, уже давно стоявшей на Немецком дворе, украшал ее, служил, крестил, венчал, отпевал, читал еженедельные воскресные проповеди, выслушивал душевные невзгоды, наставлял, советовал, увещевал, отпускал грехи, утешал и покаянно молился, молился, молился, в круговерти забот ни на один день не забывая об Илве, хоть несколько минут, но уделяя в своих мечтах-воспоминаниях-молитвах… Это была его и только его тайна, с которой он жил, верил, надеялся на то, что пути Господни неисповедимы, и как решит Всевышний, на то и будет Воля Его… Даже услышав от старого Свена Нильссона, что тот родом из Моры, пастор вздрогнул, опустил глаза и не посмел задать ни одного вопроса…  Не понятно почему, но этот купец и его совсем юная русская жена, каким-то чудом попавшая к шведам, и которую пастор сначала окрестил, а затем и венчал по лютеранскому обряду, вдруг стали для него ниточкой надежды. Их присутствие в Новгороде утешало и ободряло Иоганна, его мечты-молитвы становились все более осязаемы в сновидениях. И лишь, когда Нильссоны уехали и пастор вдруг осознал, что они никогда не вернутся, это придало ему неожиданную решимость. Он запросил Стокгольм о разрешении приехать. Повод нашелся легко – пора было обновить богослужебные книги и пополнить библиотеку – в Германии вышел ставший сразу популярным Молитвенник Отто Брунфельса на латыни и немецком, а в Швеции Олаус Петри выпустил сборник проповедей с текстами Катехезиса на шведском языке. Ответ пришел положительный и Веттерман отправился в путь.
Магистр Петри удивился необычной просьбе священника посетить Мору, но подумав, разрешил:
- Туда сейчас отправился отряд немецких ландскнехтов. Они грубы, как всякие солдаты, поэтому вы мне потом расскажите достоверно, что они там натворят! Жители Даларны чересчур свободолюбивы и весьма кичатся тем, что когда-то помогли нашему королю. Я сторонник решительных мер, они вынуждены, ибо наша несчастная страна находится в весьма затруднительном положении, связанная обязательствами перед Ганзой, но я против излишней жестокости, а немцы могут легко перегнуть палку и вызвать недовольство и возмущение народа. Мне надо знать в дальнейшем насколько немцы перестараются, дабы попытаться удержать нашего Густава от излишнего кровопролития после возмущения далекарлийцев. В том, что оно будет, я даже не испытываю и тени сомнения. Поэтому поезжайте, Веттерман, я вам выделю солдата и повозку, вы мне все потом обстоятельно расскажете, а затем благополучно вернетесь в свой приход в Московии. Но об этом мы еще поговорим отдельно.         
 И вот пастор ехал из Моры. Он искал свою любовь, но узнал лишь  о ее страшном конце. Уже отъехав довольно далеко от города, пастор вдруг вспомнил, что забыл спросить словоохотливого хозяина трактира о месте захоронения Илвы. Известие об ужасной смерти настолько потрясло священника, что он рыдал, не стесняясь и не таясь молчаливого возницы, выделенного пастору вместе с повозкой щедротами Олауса Петри с королевских конюшен. Мысль о том, что следовало посетить ее могилу и прочитать там заупокойную мессу возникла внезапно, и Иоганн даже встрепенулся, обратил к вознице свое непросохшее от слез лицо, и хотел было попросить повернуть назад, но слова почему-то застряли в горле, пастор оглянулся, увидел лишь бесконечный сосновый лес, сквозь который петляла дорога. Золотистые в лучах солнца деревья теперь навсегда отделяли его от Илвы, и он снова уткнулся в колени, зашептав: «Отче наш, сущий на небесах…, Отче наш, сущий на небесах…, Отче наш, сущий на небесах…»
- Нет! – Пастор останавливает молитву. Мелькает мысль:
 - Надо прочитать заупокойную… - И он начинает:
 – Что ведал я, сын человеческий о жизни и смерти… Господи, в руки твоя… Не-е-ет… - Он обхватывает голову, словно ее стиснуло железным обручем боли. Безумные мысли мечутся, как белка в колесе. – Прежде чем отпевать, надо прочитать покаянную молитву за нее… Кто эта женщина? Просто беспутное, грешное создание, шлюха, не думавшая ни о таинстве брака, ни о своей чести? Но ведь это все было в прошлом! Это все смыто бесконечными его собственными молитвами, искуплено ужасными муками, что она испытала перед смертью. Ведь сам Христос не осудил, а простил ее перед последней чертой.   – В этом Веттерман даже не сомневался.   
 Он вдруг отчетливо вспомнил их первую встречу. Это был небольшой трактир, куда Веттерман заглянул по пути домой в Арбю, стремясь согреться от пронизывающего густого тумана, тянувшегося с моря. Иоганн возвращался из Кальмарского замка, где был по какому-то ничтожному вопросу, связанному с разногласиями примаса церкви лундского архиепископа Гуннарсена и регента Швеции Стена Стуре Младшего, почти бегом пересек мост, соединявший резиденцию фогта с берегом и, ежась от холода, поспешил на теплый свет подслеповатых окон, призывно пробивавшийся сквозь пелену и манящий обещанием предоставить обогрев. Плотно затворив за собой дверь, пастор остановился на пороге, потирая руки с посиневшими от промозглой сырости костяшками пальцев. Вокруг длинного стола перед прилавком сидело несколько бородатых моряков с кружками, не обративших на него ровно никакого внимания, поскольку их больше занимало пиво и соленые бобы. Зато стоявшая за прилавком высоченная, тучная хозяйка тут же блеснула в его сторону своими веселыми и безжалостными глазками. Она приветливо кивнула, одновременно указав на свободный столик в углу, в глубине сумеречного трактира. Потом подала кому-то знак, прищелкнув толстыми пальцами, и одновременно с Иоганном, намеревавшимся сесть за предложенный ему стол, появилась она, Илва, в какой-то пестрой накидке и темной юбке, с накрашенными свеклой щеками. Лет двадцати с небольшим, худощавая, но стройная, голубоглазая шатенка. Вино, что принесла она с собой, промозглость и холод тумана, пустой желудок, сыграли свою роль. Он захмелел и внезапно понял, что его второе «я», обреченное на вечное и беспорочное служение Господу, осталось где-то там, снаружи, на туманном промозглом берегу моря, за закопченными бревнами, проложенными от ветра серым мхом, и надежно хранящими тепло трактира. Дух времени стучался в самые прочные стены монашеских обителей, проникая туда всевозможными соблазнами, пороками свойственными роду человеческому, но вместе с ним проникал и дух гуманизма, ломая те чрезмерно строгие ограничения догм, что вступали порой в противоречие естеству, мужскому и женскому, именуемое чистым и непорочным словом любовь, несущим в себе не разврат, а продолжение жизни, как в духовном, так и в плотском материалистическом смысле. Обет безбрачия еще воспринимался, как само собой разумеющееся, ибо для каждого монаха – брата Христова – узы, соединяющие с Ним, казались единственным, что могло связывать со всем белым светом.  Монастырь Альтенбурга, где прошла его юность, не был изолирован от мирских соблазнов, главным из которых была карточная игра , проникавшая и в обитель ордена. Помимо азартных развлечений, которых Иоганн сторонился, поглощенный учебой и совершенствованием собственной убежденности в преданности Господу, до его ушей не раз доносились рассказы некоторых из наиболее отчаянных братьев, не боявшихся нарушить обеты и имевших не единожды грех с женщинами. Их пылкий шепот, когда они делились своими горячими ощущениями с теми, кому это было интересно, разносился ночью по дормиторию , волновал кровь, заставлял думать об этом, хотя Иоганн старался закрыть уши, отгонять греховные мысли, умиротворять их молитвой, но они продолжались во снах, обретая четкие плотские чувственные очертания. Сны волновали, смущали, казались невероятно порочными, когда он случайно вспоминал о них днем. Еще хуже стало, когда взрослеющий юноша впервые обнаружил утром влажное пятно на своей простыне. Подобное повторилось несколько дней спустя, и Иоганн сопоставил случившееся с ночным сновидением, в котором он видел (и себя самого, о, Боже!) постыдные сцены абсолютно ему не знакомые из реальной жизни, и с ужасом понял, что именно эти сны исторгают из него… семя.  Он понимал, что это нужно скрывать, нужно больше молиться, но стоя в церкви перед Святой Девой, вдруг, к величайшему своему стыду обнаружил, что его взгляд изучает божественное тело, следует за изгибом бедер, его волнуют чуть выпирающие соски маленьких упругих грудей, стиснутых корсажем. О, ужас! Он опустил глаза, чувствуя, как краска заливает лицо.
- Томление ума, кхм, или плоти, мой юный брат? – услышал Иоганн покашливающий голос отца Бернарда, библиотекаря, и вздрогнул всем телом, словно он только что совершил страшное преступление и был пойман за руку с поличным. Старый монах, заведовавший кладовой бесценных рукописей и манускриптов, всегда с симпатией относился к юному послушнику, помогая ему впитывать человеческую мудрость тысячелетий и разных народов. Вот и сейчас он появился, пришел на помощь, словно прочел мысли Иоганна, который от стыда готов был провалиться сквозь землю, не мог поднять глаз, лишь замотал головой и промычал что-то невнятное:
- Тебя мучает вопрос необходимости или целесообразности нести обет целомудрия? 
Иоганн был поражен, с какой тактичностью был задан столь мучительный для юноши вопрос. Отец Бернард, худой, высокий, оттого всегда чуть сгорбленный, протянул руку, обнял послушника, приглашая присесть с ним рядом на скамью.
- Старею и слабею, мой юный брат. Грудная жаба донимает… - дыхание коснулось щеки Иоганна, добрые серые глаза в сетке морщин смотрели участливо в раскрасневшееся лицо. – Предметом обета, который мы даем Господу в своей грешной жизни, должно быть только доброе, святое, истинно полезное, воплощенное в одном слове «любовь»! Ты смотришь на Пресвятую Деву, - отец Бернард указал на изображение перед ними, - и видишь ее женственность, потому что Она – женщина, прекраснейшее создание, вместилище всех добродетелей, подарившая миру Спасителя. И ты испытываешь чувство любви к ней или… – Монах повернулся, взгляд Иоганна проследовал за его рукой, указавшей на другое изображение Богородицы, непохожей на первую, но такой же восхитительно  красивой. – … к ней! Это любовь, что сближает мужчину и женщину, чтоб прилепиться одной к другому, как учил апостол язычников, чтоб плодиться и размножаться и всячески помогать друг другу от младых лет до глубокой старости. Но есть любовь чрезмерная и вожделеющая. И если ты посмотришь в книгах, где изображена блудница Вавилонская, то тоже узришь в ней женщину. Она не так красива, как Пресвятая Дева, но также женственна и привлекательна, хоть и есть вместилище всех пороков! И ты испытаешь не любовь, а страсть плоти, страсть вожделения, которая печется лишь о твоем собственном благе, об эгоизме и жажде познания того, чего у тебя нет. Умертвить ее, как это делают некоторые из братьев, хлеща себя по спине завязанной узлами плеткой, утверждая, что тело при этом запылает божественным светом? – Бернард усмехнулся. – В истинной любви превыше всего благо любимого, ибо природа любви познавательнее, чем само познание, от которого они спасаются плетью. Истинная любовь и есть тот самый божественный свет, который зальет для тебя весь мир в предметах, звуках, красках, что тебя окружают, ибо Она - он снова показал на Пресвятую Деву, - … Она и есть жизнь и продолжение рода всего и вся. А безбрачие… - Монах с трудом поднялся, держась за плечо Иоганна, - лишь один из путей жизни, наряду с путем брачным... Выбран он был принудительно, как средство воздержание от блуда и развращающих душу и тело страстей. – Бернард выпрямился во весь свой гигантский рост, сгорбленность исчезла, казалось, он заполнил собою весь храм. Серые глаза вдруг блеснули по-мальчишески задорно. – Помог ли целибат? Глядя на братьев, истязающих свою плоть, мне, думается, нет, ибо только человек, и только сам по своей собственной воле, без принудительного уничтожения тела, созданного Самим Творцом, может решить раствориться ли ему в созерцании божественности любви в другой вечной жизни путем самоотвержения или нет! Если же человеческое чувство твердо, истинно и непорочно, если на нем держится вся вселенная, созданная волей Господа нашего, то почему его нужно сдерживать, против сути человеческой, тянущейся к истинной любви, определенной тем же Всемогущим Отцом, мне не постичь. Знаю одно, брат мой, твое переполнение любовью пройдет, важно то, что останется в твоей душе. Доверься ей, ибо я чувствую чистоту и глубину твоего сердца, твоих устремлений к доброте и любви высшего порядка.  И запомни еще: истинная любовь одна, а подделок – тысячи!
            
  Илва плохо говорила по-немецки, смешно коверкая слова, отчего священник плохо понимал ее. Но Иоганну понравилась девичья улыбка, он что-то рассказывал, перейдя на шведский, смеялся, быстро хмелел, от этого действовал решительнее, гладил ее волосы, прижимаясь все ближе и ближе. Она подыгрывала ему или из возникшей симпатии к приглянувшемуся священнику, или в силу профессии, но в любом случае помогала преодолевать смущение –  второе «я» иногда одергивало Веттермана, и он внезапно замолкал на полуслове, балансируя на краю бездны, куда его непреодолимо влекла природа, а вера и монашеский обет, данный в юности, пытались удержать, но не могли. Мысли путались:
- Если высшее благо - любить, что видишь, то все мои колебания от лукавого, то, что я сейчас ощущаю это самое верное, самое доброе и святое…
 Они пили вино большими глотками, он дал ей денег, не раздумывая и не считая, когда она напомнила о них, гораздо больше, чем было обозначено, потому что это прозвучало не требованием платы, а просьбой, одолжением,  по крайней мере, так отложилось в его памяти. Потом они куда-то поднялись по скрипучей крутой лестнице и оказались в малюсенькой комнате… Мерцала свеча, сладко пахла солома и брошенные на нее овечьи шкуры… Ее соски коснулись голой груди Иоганна, она поднялась на цыпочки, ее маленькие груди прижались и скользнули выше, жаркими губами она целовала его шею,  плечи, подбородок… Он запрокинул ее лицо, впился своими губами ей в рот и повалил на соломенное ложе любви. Ее руки обвивали его шею, ноги переплелись и тогда он ощутил прилив ее страсти. Он задыхался от внезапно нахлынувшего неведомого чувства. Его губы шептали ей в ухо, отчего становилось щекотно, и она чуть-чуть отстранялась, но не выпускала из объятий:
- О возлюбленная моя, ты прекрасна… ты сестра моя, невеста, святая… - Все сияло вокруг и внутри, и вихрь ликования стучал у него в затылке, в позвоночнике, в ногах…
Потом они лежали рядом, и каждый слышал биение сердца и утихающее дыхание другого. Иногда он поворачивал лицо к ней и нежно целовал в щеку:
- Я люблю тебя…
 Ее прохладная, чуть дрожащая рука лежала на его груди и пальцами она перебирала волоски. Илва вдруг приподнялась на локте,  Веттерман ощутил ее мягкую прядь на своей щеке, услышал горячий прерывистый шепот:
- Мне нагадали тебя… мне давно говорили о колдовстве, что на мне лежит… оттого и сплю со всеми… Это заклятье спадет с меня, когда кто-то полюбит… И я видела сон и тебя в этом сне…, как однажды, ты придешь и… освободишь меня от колдовства… Ведь ты спасешь меня? Правда?
Иоганн погрузил руки в ее волосы, притянул к себе, уткнулся лицом в шелковистость теплой кожи плеча, острый бугорок ключицы и понял, что он счастлив…
- Ты спасешь меня? – она прошептала вновь.
Он отстранился, посмотрел в ее потемневшие в полумраке глаза с точечками огоньков-отблесков свечи, улыбнулся и покачал согласно головой. Илва радостно набросилась и покрыла всю лицо множеством горячих поцелуев. И снова вихрь ликования и вожделения пронесся сквозь них.      
Когда догорела свеча, и хмурое утро серой кошкой проглянуло сквозь черный туман осени, он поцеловал ее на прощанье, заведомо греховным горячим поцелуем и выдал то, о чем думал постоянно в перерыве между ласками после ее неожиданного признания и просьбы:
- Я заберу тебя отсюда и избавлю от любого колдовства! Обещаю! Потому что полюбил тебя! – Она смешно передернула худенькими плечами и улыбнулась виновато и счастливо. 
Иоганн уходил в утренний туман, уже превратившийся в молочную пену и грех овладел им полностью, как потом ему казалось. Но сейчас он шептал про себя:
- Всемогущий, сделай так, чтобы я понял, что все свершившееся было Твой волей! Чтобы мои мысли и поступки и далее следовали за Твоими помыслами! Ведь это любовь, которая соединяет любимый предмет с любящим. Но если я и познал ее от чрезмерной любви, нарушив обет, то сейчас говорю о святой любви и прошу Тебя дать ей благо, избавить через меня, через мою любовь от той нужды, что толкнула ее на порочный путь.   
 - Нет, Веттерман, - пастор по-прежнему сжимал голову руками, трясясь в повозке, - в тебе сейчас говорит твоя гордыня, это твой грех, ты привел ее в храм Божий, ты осквернил его, за твои грехи Он наказал ее. Но Он должен тогда принять покаяние из моих уст, не за себя, за нее, меня Ты наказать еще всегда успеешь, я склоню покорно голову перед твоей десницей.
Невозмутимый возница изредка косится на пастора. Недоумевал:
- И что он так убивается? Ну да наше дело – служба!
Глаза закрыты, он все представляет наяву, ее похолодевшая рука лежит в его руке, пересохшие губы шепчут:
- Боже Всемогущий, Отец наш, она бедная грешная женщина, прошу исповедать все ее грехи в помышлениях, делах и словах, которыми она заслужила вечную и такую страшную кару. Она сердечно о них скорбит и сокрушается… - Он отпускает холодную руку и мысленно причащает ее. Крохотный огонек свечи под черным небом вновь выхватывает из тьмы такие знакомые и любимые черты лица, что хранит память тех давних и прекрасных дней. Маленький кубок, из которого проливается несколько капель вина причастия на ее запекшиеся губы. – … Во имя Отца, Сына и Святого Духа… Господи, в руки твоя… Не-е-ет! – Вдруг вырвался крик из груди. От неожиданности возница вздрогнул, придержал лошадей, нервно навостривших уши, и пристально посмотрел на пастора. Не случилось ли что?
- Она жива! – Вдруг торжествующе произносит Веттерман прямо в лицо оторопевшему солдату. – Даже если она умерла для всех, то только не для моей души! Я не видел ее, понимаешь? – Он трясет возницу за плечо с такой силой, что у того шлем сползает на затылок, глаза расширяются, он тщетно силится что-либо понять. – Не видел! Ни ее самой, ни ее могилы! Один лишь рассказ трактирщика! И еще сын! – Мысль о сыне вдруг пронзила его. – Я обязательно найду Андерса. Он уехал со священником и англичанами, посланными самим королем, значит, мы узнаем, где их искать. А потом вернемся, если Господь нас сподобит! На все Воля Его и пути Его неисповедимы. Сначала найти сына, которого он мне посылает, а потом… Поехали! – Пастор отпустил, наконец, плечо солдата, и уставился вперед на дорогу. Возница помотал головой, то ли осуждающе, то ли сочувственно, но молча, затем поправил сползший шлем и хлестнул лошадей, отчего повозка резко дернулась вперед, заскрипели колеса, унося их в Стокгольм.
Пастор очнулся, вытолкнул себя из пелены воспоминаний, где в одну ночь промелькнула вся его жизнь, вернулся в день сегодняшний. Он нашел своего сына, он воспитал его, он может им гордиться, но… почему ему сегодня так больно? Потому что сын разорвал нить, которая, как считал пастор, связывала их троих, и вычеркнул собственную мать навсегда? Но и он сам, обещавший съездить еще раз в Мору, найти могилу Илвы, не выполнил своего обета, понадеявшись лишь на силу молитвы, на собственное самовнушение о ее возможном чудесном спасении и при этом не предпринял абсолютно ничего, что могло бы удостоверить или одно или другое, или ее смерть или… Ведь если произошло чудо и она спаслась, то воссоединив мать с сыном, у него было бы столько времени, (ныне бездарно потерянного), для убеждения Андерса в том, во что сам Веттерман верил свято – в ее раскаяние и искупление. И это бы смогло изменить и отношение Андерса к ней. И он бы не услышал то, что довелось выслушать сегодня. Или уже вчера… Веттерман даже не заметил, как наступил следующий день.   

      




               
                Глава 6.
                Владыка Новгородский.
Иоганн выглянул в окно. Все заволокло серым промозглым туманом, что на улице, что на душе было пасмурно. В горницу заглянул Андерс. Уставшими покрасневшими глазами отец посмотрел на сына с мольбой и надеждой. Юноша потупился виновато, по-детски шмыгнул носом, и произнес глуховатым баском куда-то в сторону, в безнадежно густой туман за окном:
- Гундерманы ждут…
Ящик с крестильными принадлежностями на широком перекинутом через плечо ремне напомнил пастору о его обязанностях. Он вспомнил:
- Сегодня крестины у Гундерманов и причастие для тяжелобольного Манненхейма.
Гундерман был управляющим Немецким двором и следовало отнестись к крестинам его внука с особым вниманием и торжественностью, определяемым высоким положением пригласившей пастора стороны.
Они шагнули из дома в объятья серой кусачей от легкого морозца пелены. Отец впереди на три-четыре шага, за ним по пятам Андерс с ящиком на плече. Иногда спиной пастор ловил его взгляд, резко оборачивался, но сын или смотрел уже себе под ноги или в сторону.
- Во имя Отца, Сына и Святого Духа нарекаю тебя… - Сразу после завершения обряда Веттерман напрочь забыл имя нареченного и сколько не старался потом вспомнить, так и не смог. Читал вслух молитву о крещении, про себя одновременно возносил к Господу другую – о собственном покаянии, что никак не может заставить себя сконцентрироваться на главном христианском таинстве. Внешне свои обязанности пастор исполнил по всем правилам, как положено. Телом, душой Веттерман ощущал присутствие сына, искал его взглядом, но Андерс, находясь рядом, умудрялся избегать его, исчезать, растворяться в притихшем сумраке комнаты, появляясь лишь в самый необходимый момент – передать крест или поднести серебряную чашу со святой водой. Пастор замолкал, прерывая обряд, словно незрячий тянулся куда-то рукой, всматривался в чужие лица, стараясь разглядеть промеж них сына, и тут же Андерс выручал его, оставаясь невидимым, протягивал нужный предмет. Возникавшие по вине пастора паузы не были замечены ни самим Гундерманом, ни его сыном с невесткой – родителями младенца, ни кумовьями и никем другим из многочисленной родни новорожденного и приглашенных гостей. Напротив, вынужденные остановки, как всем показалось, лишь подчеркнули лишний раз торжественность действа, дали прочувствовать до конца смысл произносимых пастором Божественных слов. Обряд шел своим чередом, и радость присутствующих была велика. Веттерман протянул руку, чтоб омочить пальцы в святой воде и снова пытался отыскать глаза сына. Тщетно. Он не видел его среди толпы, обступившей колыбель с младенцем. Пастор вздохнул, заставил себя вернуться к обязанностям, торопливо окропил круглую маленькую головку:
- Во имя Отца, Сына и Святого духа нарекаю тебя…
Холодные капли святой воды, упав на теплую пушистую макушку вызвали громкий крик недовольства у новорожденного, который в другом настроении и состоянии, был бы непременно вслух отмечен Веттерманом, как проявление могучей силы христианского жизненного духа окрещенного, но сейчас он промолчал. Гулкое эхо, наполнившее комнату, резануло по ушам, отозвалось не раздражением, а болью в исстрадавшейся душе, словно детский крик еще раз уколол пастора в самое сердце, напомнив о собственном сыне. К счастью, рев быстро стих, перешел в чуть слышное похныкивание, заслоненное лицами людей, почтительно придвинувшихся и ожидавших от Веттермана еще каких-то особых напутственных слов. Пастор смог лишь выдавить из себя пожелание отцу и матери вырастить из малютки доброго христианина:
- Господи, - Иоганн в очередной раз взмолился про себя, - прости мне мое равнодушие и бесчувственность в столь великий момент рождения новой христианской души. Я очень виноват перед Тобой, но ничего не могу изменить!
По завершению обряда, пастор заторопился, несмотря на все уговоры остаться и принять участие в праздничном застолье. Стол, заставленный блюдами с золотистыми свиными ножками, рыбными копченостями и прочей снедью,  огромная шипевшая в углу бочка с пивом, не вызвали ни малейшего намека на аппетит или жажду, хотя у Веттермана со вчерашнего вечера не было и маковой росинки во рту. Он даже не ощущал ароматов этих кулинарных изысков, одним своим видом вызвавших у любого человека обильное слюнотечение. Управляющий двором Гундерман было нахмурился, услышав отказ пастора, но Иоганн, отведя его чуть в сторону, все объяснил:
- Любезный господин Гундерман, прямо от вас я немедленно отправляюсь к несчастному Манненхейму, готовящемуся отправиться в свой последний земной путь. Не гоже служителю церкви напутствовать умирающего, сопровождая слова молитвы запахами всего этого великолепия. – Пастор показал на ломившийся от угощений стол. Поэтому, я очень прошу вас, как истинного и добропорядочного христианина, посодействовать мне в надлежащем исполнении долга перед Манненхеймом.
Лицо Гундермана разгладилось, он одобрительно покачал головой.
- Конечно, мой друг. Я вас прекрасно понимаю. Вы – образец служения нашему Господу и пастве. Не смею вас задерживать и чрезвычайно признателен за великолепно проведенную церемонию крещения моего внука. К сожалению, мир устроен так, что кто-то рождается и тот же самый момент, кто-то умирает. Друзья мои, - хозяин громко обратился ко всем гостям, - нашего любезного пастора Веттермана ждут неотложные дела служения Господу, и мы не смеем его задерживать, как бы этого нам не хотелось. Поблагодарим его за оказанную нам величайшую честь.
Большинство людей поклонились Иоганну, но некоторые все же продолжали настойчиво его уговаривать пройти к столу.   
- Любезные прихожане, очень сожалею, но у меня нет времени. – Тихим голосом Веттерман повторял им раз за разом. Видя, что этого недостаточно, пастор осенил крестным знамением ломившийся от изобилия стол и произнес:
- Да благословит Господь вашу трапезу. В любом случае Христос уже вошел в ваш дом с крещением, присутствует здесь и разделит это благословенное угощение с вами, даже если меня не будет. – С этими словами он заторопился к выходу, сопровождаемый громкими возгласами сожаления. В дверях остановился и добавил, прощаясь:
- Жду вас всех на воскресной проповеди и причастии!
- Господи, как я Тебе благодарен, что сегодня не воскресенье! – Вдруг промелькнуло в голове. Веттерман с ужасом представил, что ему пришлось бы подниматься на кафедру и начинать проповедь, не зная о чем говорить. Он попытался вспомнить хоть один стих… и не смог. Он представил на мгновение молельный зал их церкви, скрип ступеней, высоту кафедры, пар человеческого дыхания, превращавшийся в белесый туман над чернотой голов, уходящих в меха шуб и тулупов, но рот его был скован, и если даже ему и удалось бы разжать губы и произнести хоть какие-то слова, то ничего общего со Словом Божьим они бы не имели, они бы просто не дошли до собравшихся, а повисли пустыми звуками-деревяшками в тишине церкви, как тот, подаренный кем-то, резной голубь над кафедрой. Господи! Благодарю Тебя, что сегодня нет проповеди!
Обратно к дому впереди шел сын. Андерс укорачивал свой размашистый шаг, словно чувствовал сдерживающий тяжестью переживаний отцовский взгляд на спине. У крыльца Веттерман не выдержал и позвал:
- Андерс! – Сын вздрогнул и беспокойно обернулся, возможно, в первый раз за сегодняшний день, посмотрев в глаза отцу. Его взгляд был тоже полон страдания и вины. Внезапно сын широко шагнул к отцу и Веттерман распахнул объятья, схватил и прижал к сердцу. Казалось, Андерс сейчас заплачет, как маленький ребенок, обидевший словом или проказой отца, и ищущий теперь в слезах и объятиях прощения, спасения и утешения от собственных угрызений совести. Казалось, еще немного и разрыдаются оба… Нет, они не заплакали, хотя слезы навернулись на глаза у обоих. Отец и сын, два взрослых мужчины, они кожей и душой ощущали свое кровное родство, понимали страдания друг друга и молча просили прощения один у другого.
Иоганн похлопал сына по спине и прошептал, как когда-то в детстве:
- Ничего малыш. Все образуется. Все будет очень хорошо. Вот увидишь!
Андерс не отвечал, старался кивнуть, крепче вжимаясь лицом в отцовское плечо.
- Отдохни сегодня, сынок. Я дальше отправлюсь без тебя. – Ласково произнес пастор, поглаживая вихры.
Сын отстранился и вопросительно посмотрел на отца.
- Да, да. – Подтвердил Иоганн. – Я один схожу к Манненхеймам.
Андерс виновато улыбнулся и благодарно кивнул. Сегодня им и, правда, было лучше побыть немного врозь.
Веттерман захватил требник с записями посланий Апостолов и отправился к умирающему старику Манненхейму. Испуганные домочадцы жались по углам большой комнаты, где на широкой кровати лежал истощенный долгой изнурительной болезнью хозяин. Сидя перед умирающим стариком и держа за холодную руку, пастор молился с ним, за него, за себя, за сына, за Илву…
- …прощайте друг друга, как Христос прощал вас…
С трудом разжав обескровленные стариковские губы, он влил ему капельку вина причастия, осенил крестом неподвижное лицо, безмолвных родных и поспешил на выход. Короткий день уступил свое время таким же непродолжительным вечерним сумеркам, стремящимся поскорее обратиться в настоящую ночь. Туман рассеялся, и возле своего дома Веттерман заметил переминающегося с ноги на ногу стражника, что давеча принес письмо от архиепископа Макария.
- Боже, я же совсем забыл об этом. Который сейчас час? Как некрасиво, непозволительно стыдно опоздать к столь высокой приглашающей стороне! – С ужасом подумал Иоганн, невольно ускоряя шаг.
- Господин пастор, - стражник по-прежнему придерживал рукой шлем, который все норовил соскользнуть с головы, - вас за воротами монах какой-то дожидается.
- Спасибо, мой друг, я на одну минуту. – Веттерман метнулся в дом, оставил требник и поспешил обратно. Вместе со стражником они быстро прошли к воротам, скрипнула открываемая половинка, и пастор выскользнул в темноту наступившей ночи.
Снаружи, прислонившись к высокой бревенчатой ограде, стоял худой высокий монах. В руках он держал какой-то сверток.
- Прошу простить меня, святой отец, что заставил себя ждать. Причащал умирающего. – Произнес от растерянности Иоганн в свое оправдание. Звучало нелепо, но пастор был очень смущен от того, что забыл за всеми своими переживаниями о совершенно непостижимом, ошеломительном изначально и по своей сути, загадочном приглашении архиепископа, православного иерарха, духовного владыки Новгорода и всего севера Московии, строго настрого воспрещавшего собственным священникам и монахам общаться с протестантскими служителями Господа, считавшимися отъявленными еретиками. Только сейчас, оказавшись за воротами Немецкого Двора, в компании с молчаливым, на первый взгляд, монахом, Иоганн осознал полностью всю серьезность, значимость и непредсказуемость предстоящей встречи.
- Оденьтесь, святой отец! – Неожиданно для Веттермана монах произнес на приличном немецком языке, протянул пастору сверток, который оказался русским овчинным тулупом и шапкой и, в качестве пояснения, добавил. – Так надо! - Убедившись, что Веттерман натянул на себя требуемое без лишних вопросов, уже молча кивнул головой в сторону Волхова, что означало: «Следуйте за мной!».
Пошли быстро. В тяжелом тулупе Веттерман еле поспевал за своим провожатым. О смысле переодевания догадался быстро – митрополит не хочет, чтобы кто-то видел, как протестантский пастор навещает иерарха. Почти бегом пересекли Великий Волховский мост. Иоганн даже не заметил реки, настолько было темно. Навстречу им надвигалась Пречистенская башня – главный вход в Каменный Город или детинец, сердце Новгорода, где Веттерман еще ни разу не был. Вправо и влево от башни разбегались крепостные стены, ощетинившиеся острыми загнутыми в «ласточкин хвост» зубцами. Ворота были закрыты, лишь чернела узкая калитка, ведущая внутрь прямоугольника башни и в саму крепость, отблески факелов освещали угрюмые бородатые лица стражников, отражались в кольчугах и шлемах. Стража никаких вопросов не задавала, или провожатый подал им какой-то знак, оставшийся незаметным для пастора, или они были предупреждены заранее. Монах быстро перекрестился, на мгновение подняв голову к верху – там в темноте чуть виднелся образ Пречистой Богородицы, Веттерман последовал его примеру, чтобы не вызвать подозрения охраны. Створка ворот была приоткрыта, и Иоганн шагнул в глубину мрачного кирпичного зева, освещенного лишь парой факелов – при входе и в конце длинного сводчатого коридора. 
Они оказались внутри Каменного Города. Справа вырастали одна за одним постройки - звонница, за ней, чуть в глубине церковь Спаса Милостливого, ближе к дороге церковь Входа в Иерусалим, и лишь за тем громада Святой Софии, вросшая в землю, как тысячелетний дуб с торчащими корнями-контрфорсами. Начались крепостные и деревянные постройки Владычного Двора. Веттерман посмотрел налево. Там тянулись палаты наместнического двора, огражденные деревянным тыном. Все было так, как однажды описывал ему Андерс. От него пастор знал и название церквей Каменного Города.
- Вот, сорванец! – Подумал про себя Иоганн и улыбнулся. – И сюда умудрился попасть.
Когда они с монахом-провожатым прошли насквозь весь детинец почти до самой Воскресенской башни - противоположного выхода из Каменного Города,  глухие темные стены внутреннего ограждения Владычного двора, наконец, обозначили проем с плотно затворенными створками. Монах тихонько постучал, полотно тут же шевельнулось, приоткрылось узкой щелью, впустившей их внутрь. Теперь они находились на огромном дворе, справа по-прежнему серой глыбой высилась Святая София, впереди находились, как подумал пастор, митрополичьи покои – нижний ярус каменный, два других деревянные, связанные со всеми постройками и церквями сплошными крытыми галереями-переходами. Он не ошибся. Вперед выдавалось большое входное каменное крыльцо на двух столбах, с шатровым верхом, крытым тесом. С крыльца дверь вела, видимо, прямо в палаты, но провожатый повернул вбок и стал подниматься наверх по лестнице, в деревянные жилые хоромы.
Прошли сквозь передние сени - миновали три образа в деисусе  в резном тройном киоте, подложенном слюдой. Монах крестился, Иоганн следовал его примеру, не забыв скинуть с головы шапку. Вошли в столовую, монах остановился, пропустил Веттермана вперед – вновь три образа в деисусе в серебряном вызолоченном окладе и в резном киоте, отдельно большой образ Распятия с медной позолоченной лампадой перед ним, еще несколько икон – Спаса Нерукотворного, Богородицы, Московских чудотворцев, Николая Угодника. Посередине помещения располагался мощный дубовый стол, две скамьи липовых, в наружной стене четыре окошка с внутренними раскрашенными затворами и слюдяными оконницами, в углу зеленоватая муравленая  печь.
- Владыка приказал здесь обождать. – Впервые за всю дорогу прозвучал голос монаха. Иоганн обернулся, но провожатого уже простыл и след. В ожидании хозяина палат пастор принялся внимательно рассматривать русские иконы, которые весьма отличались от тех, что он видел с детства в католических храмах, до того, как они стали протестантскими и по непонятной до сих пор для него причине были удалены прочь, и даже кое-где уничтожены.
Их непохожесть заключалась в особой аскетичности образов, двухмерности пространства. Здесь мир был развернут на плоскости и виден весь, как на ладони. Глубина пространства отсутствовала, не было жизненной перспективы, все открывалось взгляду вполне доступно и одновременно таинственно скрыто для души. Лики святых выглядели спокойными, отрешенными, строгими. От образов веяло холодной святостью и печалью, словно они, старцы, Апостолы, Архангелы, Богородица и сам Вседержитель (Спаситель) знали какую-то тайну, которую они пока еще не готовы открыть человеку.
- Все создано только для раздумий и молитвы. Ничто не отвлекает человека от Бога в глубине молитвенного молчания. – Подумал Веттерман. Иконы дышали печалью еще не пробудившейся или уже уснувшей природы, как это происходит ранней весной и поздней осенью, в них таилась скрытая тоска по непостижимому потустороннему для человека миру, но вместе с тем призывающему стремиться к нему, взойти на эту лестницу, ведущую в небо. Почему-то сейчас Иоганн почувствовал сходство икон с белокаменными церквями, такими же аскетичными, холодными и бесплотными, символами вечности времени или… неба, опустившегося на землю, вошедшего в человека вместе с этими иконами-загадками русской души.
- Чем лики-то Божии вашему Лютерову помешали? – Кто-то внезапно спросил из-за спины. Голос был густой и приятный.
Веттерман вздрогнул от неожиданности и повернулся. Перед ним стоял высокий худой монах, одетый в черную рясу и мантию. На голове его был остроконечный капюшон с двумя длинными, закрывающими спину и грудь полосами черной материи – куколь. Худощавое лицо с прямым, чуть длинноватым носом и впалыми щеками, откуда начиналась седая поросль длинной бороды. Глубоко сидевшие чрезвычайно выразительные и живые глаза, внимательно и с чуть заметной усмешкой, смотрели на пастора. На груди висел огромный серебряный крест, прикрываемый левой рукой. Спина выпрямлена, хоть и на посох опирается, но то не опора для немощной плоти, а символ власти архиерейской.
- Архиепископ Макарий! – Догадался пастор, склонился в поклоне:
-  Храни вас Господь и Пресвятая Дева Мария! Мир дому вашему, ваше высокопреосвященство!
- И тебя, отче, храни Пречистая Богородица и Спаситель! Зови меня проще: владыко. – Отозвался архиепископ. – Так чем святые образа помешали вашему Лютерову? – Повторил Макарий и тут же засыпал другими вопросами. – Одной лишь верой спасется род человеческий? А ты, как считаешь? Одной веры хватит? Без икон, без таинств, без покаяния, без страха Божия?
- Любовью… - Тихо ответил Веттерман слегка смущенный тем градом, что обрушился на него, хотя митрополит смотрел по-прежнему спокойно и даже ласково, без малейшей тени раздражения.
- Любовью… - Удивленно повторил за ним владыка. - Плохой ты ученик Лютеров… - усмехнулся в бороду, - коль об одной Любви глаголешь… яко нестяжатели наши… Ваш-то только Верой спастись предполагает… О главном, о страхе Божьем, все забывают!
- Любовь не отделить от веры, как жар и свет от огня! – Пастор заговорил увереннее. - Любовь это добро, и кто из верующих не совершает добрых дел, тот бредет по жизни ощупью, тот в действительности неверующий и не ведает ни веры, ни любви. Один ли страх Божий, ожидание кары Господней  заставляет людей совершать добро? А зло? Не есть ли зло ступень к познанию добра и любви, а значит и веры? 
- Зло на земле от отсутствия страха Божьего! Чрез него лишь к Любви придем! Склонный к злу - есть нерадеющий о душе собственной. Вместо того, чтоб стать подобным Ему,  в прах превратился, испепеленный гневом Господним.
- Должно ли наказание Господне испепелять сразу, а не побудить волю человека к исправлению, к выбору доброго пути или злого?
- Путь един – вера христианская, Истина, яко сам Христос. Изменения в ней – суть измена Богу. Христос наш Спаситель – Истина и Правда, соединенные вместе.
- Я плохо еще понимаю русский, - смутился пастор, - в чем, владыко, разница между Истиной и Правдой?
- Истина в заповеди, а Правда в ее исполнении. Но ты прав, отче, вера без благих дел мертва, как и дела правые без веры пользы не имеют. Оружие христианской веры, света ее – четыре добродетели. Смысл веры должен быть прям и ясен; знаменем - Истиной и Правдой веры должны быть заповеди и их исполнение; мужество необходимо для веры, но не то, что телеса низлагает и стены градские разоряет, а душевное, сильное и терпеливое, стоящее нерушимо против наводимого от бесов и лукавых человеков. И последняя добродетель есть целомудрие, во всякой святыне и преподобстве с самим Святым Ангелом нас соединяющее и укрепляющее.
- Разве не о том же говорят отцы нашей церкви? О прямизне несогрешения писал еще Ансельм Кентеберийский .
- Верно глаголили отдельные отцы вашей церкви в древности. В том спору нет. И Ансельм говорил об искупительной жертве Спасителя за всех нас перед Богом. – Иоганн удивился тому, что новгородский владыка знаком с трудами католического философа и богослова.
 - А нынешние? – Продолжал Макарий. - Какова сила веры без икон, без таинств, без покаяния, без страха Божьего, с лжесловием, неверно толкующим Троицу? То не вера, а дорога в ад! Болезни и смерти людские по звездам мните, забывая про Промысел Божий! Всякая ересь ****ством  глаголется, ибо у еретиков всех женская слабость, яко блудница осквернить желает, тако и отступники папы тщатся сквернами всех истинных христиан перемазать. Тако и ваш Лютеров ****ословием отвергает тайны Господни. – Архиепископ вспыхнул, но укротил себя тут же. - Впрочем, не затем я тебя позвал, чтоб обсуждать отца вашего духовного. То ваш грех, вам за него и ответ держать, да не словами, а делом. Вернуться можно, если далеко от Бога не уходить! Хорошо хоть образ Христов, крест освящающий, не отвергаете, ибо вовсе стали бы сарацинолюбивыми вероотступниками. Впрочем, не вы первые посягнули на святость, да поборники всегда сильнее оказывались. Разве не хороши, не благолепны сии образа святые? Не зовут за собой в глубины веры, познания Божия и страха Его? – Архиепископ взмахнул правой рукой, показав на все иконы, затем перекрестился широко и истово.
- Они заставляют задуматься о вечности мира любви, сотворенного Творцом.
- О вечности мира любви или о Спасове человеколюбии, побуждающем людей к покаянию? – Задумался Макарий. Помолчал, левой рукой крест поглаживая. Потом продолжил. – Новые иконы нужны, отче. Евангелистская история случилась не только на земле, она в душах людских жить должна.  Оттого образ Бога-сына, Спасителя нашего должен стать доступным и понятным, как и писал ваш Ансельм. – Митрополит еще раз перекрестился, и словно рисовать начал. – Видеть должно, что по правую руку от Спаса чистота, правда, разум и мужество стоят, а по левую - дверь прикрытая, за которой притаились блужение, зависть, порок, безумие, ложь и грязь, что есть диавол семиглавый. А над всеми Премудрость Господня сияет. Но начало Премудрости есть Страх Господень! Правда Его! Правдой и Премудростью смерть преодолена, недаром пути праведных светом светятся. Пойдем со мной, показать кое-чего хочу тебе, отче. – Резко оборвав речь, владыка повернулся и вышел. Пастору ничего не оставалось, как поспешить за архиепископом. 
Вышли обратно в сенцы, повернули, переходом опериленым дощатыми балясами – гудками перешли в другую постройку,  оттуда на заднее крыльцо, где лестница был каменная, но спускаться не стали, вновь свернули, миновали еще одни сени, вошли в отдельный покой, уставленный еловыми столами, на которых лежало множество книг. В углу, как и положено, деисус в серебряном окладе и в резном позолоченном киоте с медным подсвечником. Перед образами книжный аналой виднелся, расписанный красками с луженым прибором.
За одним из столов сидел монах, одетый очень просто, годами намного старше митрополита. Он склонился над раскрытой большой книгой и внимательно читал ее про себя, чуть шевеля губами. Еще несколько книг высились стопкой неподалеку от него. Владыка широко шагнул за порог, остановился, сотворил поклон и крестное знамение. Пастор, зная о русских обычаях, немедленно перекрестился и трижды поклонился образам, что располагались строго по диагонали от входа. Краем глаза он успел заметить одобрительный взгляд Макария.
Пожилой монах поднял голову, посмотрел на вошедших, и, несмотря на возраст, легко поднялся, поклонился им.
- Покажи ему, что читаешь, старче Димитрий! – Макарий обратился к монаху, тот послушно и осторожно повернул фолиант к пастору.
Веттерман подошел и присмотрелся. Это была Вульгата  Блаженного Иеронима, нюрнбергское издание 1478 года.
- Она содержит не только библейские тексты, но и «Буквальные трактования» Николы Лиранского. – Пояснил ему незнакомый монах. И сразу представился, перейдя на абсолютно правильный верхненемецкий язык, при этом светясь доброй старческой улыбкой. – Дмитрий, толмач латинский, грешный и мало ученый схоластик. А вы пастор Веттерман с Немецкого двора? Может, вы не откажете рабам Божьим в помощи перевода некоторых пассажей?
Иоганн так был поражен чистотой произношения, что машинально ответил тоже по-немецки:
- Мне кажется, что если вы так хорошо говорите по-немецки, то и латынь не осталась вне пределов ваших знаний. – Старец не замедлил перевести сказанное владыке. Тот кивнул и продолжил разговор по-русски, похвалив переводчика:
- Отче Димитрий Герасимов - знатный толмач. Служил при Посольском дворе великого князя московского Иоанна, деда нынешнего младого князя, жил в Ливонии, бывал у вас в свейском и датском королевствах, в Пруссии и даже в Риме. С кем из пап ты встречался, Митрий?
- С Климентом VII , владыко! – монах поклонился архиепископу.
- Лиранский, это Николас де Лира ? Его комментарии? – полюбопытствовал пастор.
- Да, это он Лиранский. Очень помог его трактат «Против коварства иудеев», когда мы боролись с ересью жидовствующих. Кроме того у нас есть и сочинение Самуэля Марохитануса «Обличение иудейского заблуждения», иудея постигшего всю божественную истину христианства и перешедшего в него.   Я переводил его лет тридцать назад вместе с Власом Игнатьевым с Посольского двора. У нас еще есть толкования Библии и на Символ Веры Бруно Вюрценбургского , а также еще много поучительных книг Блаженного Августина, Ансельма Кентеберийского, Франциска Азисского и других прославленных отцов и учителей церкви.          
- Мудрецы ваши все больше мучились в доказательствах истинного существования самого Бога, а что доказывать очевидное, ибо все вокруг Божие. Наши отцы византийские это не обсуждали, их интересовала человеческая и Божья сущность Спасителя. – Язвительно заметил Макарий.
- Тогда зачем вам эти книги? – Пожал плечами недоуменно Веттерман.
- Затем, что написаны они были в те далекие времена, когда христианская церковь была единой Апостольской.
- Но де Лира был францисканец, и Марохитанус тоже принадлежал к лону католической церкви, как и блаженный Августин, Францисск Азисский…
- Истоки одни. Мудрость общая, пути разные. Познать истинный свет, исходивший от библейских пророков, можно лишь осмыслив все трактования Священного писания. Безбуквенная душа мертва, без знания не видно Божественного закона, ведущего к истине.
- Ересь иудейская, - вмешался отец Димитрий, - отчего брожение умов вызвала? Раскусить силлогизм хитроумного Схарии  не под силу было многим. Что они заявили? Мол, в Евангелие от Матфея написано: «Христос пришел не нарушить Закон, а исполнить», ergo  договор Бога с Авраамом надо исполнять и свято следовать Ветхому завету, как это делают иудеи, забыв о Боговоплощении.
- Протопоп Алешка Авраамом обозвался, хотел обрезаться, свою жену велел Сарой называть… - Осуждающе произнес владыка Макарий.
- Вот Лиранский да Марохитанус, иудей бывший, - продолжил Димитрий, подсказали, как избавиться от мерзостей еретических, как приобщиться к великим тайнам бытия, среди которых наиважнейшая воплощение Бога в человеке.
- Книга деяний Апостольских глаголет лишь об апостолах Павле и Петре, но хранит молчание о судьбе других. – Снова вмешался Макарий. - Меж тем, Евсевий Кесарийский  и Ориген  пишут, что после смерти Спасителя апостол Андрей отправился в наши земли, основал священное чиноначалие и скипетроправление. Оттого вера наша православная шла не по пути из Иерусалима через Рим и Царьград в Киев, как богословы римские утверждают, а сразу принесена благой вестью от апостола Андрея через Скифию – Крым татарский, на север – в Новгород и Ладогу.
- Это так важно?
- Вестимо. Ибо прав ты был, отче, когда говорил о том, что Русь и поныне в язычестве пребывает… Христианство лишь в храмах, да в затворничестве монашеском. А вон она остальная, там – владыка рукой взмахнул, показал куда-то в сторону, - за стенами, медведя на цепи водит, скоморошествует, тайно волхвам да мокошам поклоняется, на храмы и иконы лишь креститься. А что пальцами в лоб тыкать, коль в душе еще Бога нет!
- Когда я говорил такое? – Растерялся Веттерман, словно архиепископ прочитал его давние мысли, рассуждения, наблюдения за новгородцами.
- Ну не говорил, так писал. – Усмехнулся Макарий. И пояснил. – В письмах, что в Стекольну свою отсылал, советнику королевскому. И не изумляйся и не вопрошай! – Добавил, видя неподдельное удивление на лице пастора. Веттерман действительно описывал свои наблюдения за жизнью московитов, отсылая ежемесячные доклады о работе и жизни прихода Немецкого двора магистру Петри в Стокгольм. Так ему было приказано, и он добросовестно исполнял порученное.
- Мне не нужно, чтоб вы пытались разузнать некие секреты московитов, да и вряд ли вам это удастся, тем более не хочу подвергать вас опасности, ибо тамошние люди чрезвычайно настороженно относятся к иноземцам. Мне нужно знать, о чем думают простые люди, чем живут, чем дышат, как относятся к нам! Все, что сочтете интересным и любопытным для себя записывайте на память и отсылайте мне свои наблюдения. – Напутствовал Веттермана магистр Петр, отправляя в Новгород. Теперь выясняется, что вся переписка Немецкого двора со Стокгольмом, с ганзейскими городами, с Ливонией и другими странами, полностью контролировалась и проверялась архиепископом.  Веттерман осознал, что перед ним сейчас находится не просто духовный наставник, церковный иерарх, а истинный хозяин Новгорода. Но каким образом ему это удавалось? Владыка сам ответил на немой вопрос пастора:
- Деньги, отче, зло великое. Мертвеет душа от денег. Мне Димитрий как-то сказку эллинскую сказывал, про царя языческого, что богов, идолов своих молил ниспослать ему богатства несметные, просил, просил, да допросился, наградили они его даром превращать в металл драгоценный все, до чего дотронется. Так он и дочь свою в золотую бабу превратил, и сам с голода помер, ибо пища в металл обращалась.
- Его имя - Мидас. – Тихо подсказал Веттерман.
 - Может, и так его звали. Не припомню ныне. – Согласился владыка. - Зло великое от денег, - повторил, - но иногда и доброму делу служат. – Веттерман догадался, что почта перехватывалась и за очень большие деньги перекупалась, изучалась и возвращалась для доставки адресатам. Суммы были видимо такие, что устоять перед столь сильным искушением не удавалось никому. Присутствовал и страх перед наказанием, который заставлял держать язык за зубами. Но зачем новгородский архиепископ сообщает ему об этом? И снова митрополит словно прочитал его мысли:
- Верно, хорошо пишешь, отче. Без злобы и клеветы. Добром о нас отзываешься. За тем и позвал тебя один единственный раз, чтоб сказать это. Первый и, возможно, последний, ибо встреч меж нами быть не может по той причине, что вы… - владыка не хотел называть протестантов еретиками, поэтому чуть замедлил речь, подбирая менее обидное слово, - …вы заблудились, но не потеряны до конца, ибо веруете и в Бога Отца, и в Бога Сына и в Святой Дух. Пиши дальше. Ваше посольство из Москвы вернулось, ныне с наместниками трактат подпишут о мире. Сие радует. До них ливонцы были и тоже трактат подписали. Руси внешний мир нужен. А с внутренним миром, с дрязгами своими сами рассудим. Голос нужен сверху, взгляд с неба, ибо власть вся от Бога проистекает! Народ русский по Вере жить хочет, но Бога познать можно лишь от Богом данного правителя, ибо Господь не может быть пастырем над всеми чадами своими, Он выше этого. Христос пришел в мир избавителем греховности нашей, но истинно един пастырь нужен, помазанник Божий, чтоб в его чертах воплотился и обрел образ плотский страх Божий, чрез который Русь оставит распри свои, единой, как государь станет, плечи расправит, одному Богу и одному правителю молиться будет. И государь свой крест понесет богобоязненно и любвеобильно к стаду своему. Видел я младенца Иоанна, великого московского князя нынешнего… дитя совсем, но чую сердцем и душой, что близок к мудрости боголюбивого правителя будет, когда подрастет.
- Государство без справедливого и христолюбивого правителя суть разбойная шайка. Так, кажется, писал Блаженный Августин. А как же священство? –  Иоганна захватил рассказ новгородского владыки. Он слушал его с неподдельным интересом.
- И опять ты прав, отче. – Кивнул владыка. - Народ увидит и примет душой и сердцем такого правителя, уверует в него, словно рассмотрит тот самый мир, что на святых иконах, узрит свое присутствие в нем, ибо одно сердце и одна душа у народа и правителя, одна справедливость и Вера на всех. Священство и царство - величайшие дары Божии человеку: одно служит вещам Божественным, другое управляет и заботится о вещах человеческих; и то, и другое происходит от одного начала и благостью украшает жизнь. Если мы - священство будем во всем безупречны и причастны дерзновению к Богу, а царство справедливо упорядочит врученное ему общество, то выйдет благая симфония.
Ты думал Новгород это вся Русь? Это краешек ее, малость самая, камень пограничный, а дальше глубь бездонная, лесами, полями, степями, реками и озерами наполненная. Дух ее чист и не замутнен, свеж и сияет, как дитя из купели крещенской вынутое. Но и мир соблазнов полон. Зло подстерегает и свое и чужое. Дитя взрослеть начинает, тут и указать ему надобно, дабы перст Божий увидело воочию, а не одни лишь кресты на храмах. В душу Бога впустить, ибо если Его там нет, мертва душа-то.
Вот и глаголить с народом надо на родном языке русской души со всей ее широтой и бездонностью. Нужно слово, отсюда, из мудрости отцов церкви почерпнутое, - владыка показал на книги, - но единого слова мало, нужен дух, который потрясет эти души, содрогнуться заставит, испытать истинный страх Божий и пред Господом и пред тем, кто Его именем править придет. Душа народная должна проникнуться этим словом, что изречет помазанник Божий, и поведет, как пастырь свое стадо к величию и могуществу той самой бездонной души, чтоб наполнить ее смыслом, верой в Триединого Бога, Духа и Сына, в присутствие Покрова и заступничества Божьей Матери, и вырастет Третий Рим, но сперва в душе, а затем и воочию, преломляя хребты и кости всемирному злу, одолеет и агарян, и смуты боярские и ереси всякие, дабы придти к устроению мирному земскому. Из души, а не из камня, души связанной невидимыми, но наипрочнейшими нитями со своим помазанником вырастет град великий. Но крепость его будет не в стенах каменных, а в помыслах, что прочнее любой тверди земной. Сии помыслы, суть молитвы о возвышении великокняжеской десницы над всеми недругами и врагами, о пособлении и укреплении христолюбивого воинства, о мирном устроении земли нашей, о благопребывании земском и тишине, о здравии и спасении всех православных, зачнут день новый на Руси. 
Архиепископ замолчал. Молчал и Веттерман, погруженный в раздумья. Ведь ему подтвердили только что собственные догадки о непостижимости русской души, видимо когда-то толкнувшая Русь к принятию христианства. Рассказ новгородского владыки об апостоле Андрее, принесшем христианство в Московию одновременно с Римом, не показался настолько убедительным пастору, чтобы он мог в него поверить. Веттерман не читал труды тех достопочтенных отцов церкви, на которых сослался Макарий, хотя имена были ему знакомы. Но он понял главное, оценил бездонную глубину и чистоту русского духа без мутной богословской схоластики, ее неподвижность, которую следовало привести в действие, запустить, заставить развиваться в борьбе добра и зла, в стремлении познать Божью истину, увидеть Божественный свет, и тем, кто воскликнет «Вперед!» и поведет за собой, будет новый правитель страны, соединивший в себе ветхозаветную историю и евангельское повествование жизни Христа. Это означало одно – создание нового мира Руси, сотворенного теперь по Божьим, а не языческим законам, создание нового государства, пространства, культуры. Это означало приближение к взрыву сознания, похожему на то, что началось в Европе с победного шествия протестантского вероучения, лишь масштабами, исходя из необъятности просторов Московии, но совершенно иного по сути, без философских или художественных откровений, на которых Русь была скудна и только приступила к познанию величайшего интеллектуального наследия Рима и Византии до их разделения и после, в чем он убедился сейчас находясь в покоях митрополита, в его библиотеке.  Иоганну показалось, что он стоит на краю бездонной пропасти, вдруг открывшейся перед ним, называемой Русью, заполнить которую берет на себя смелость стоящий перед ним монах с помощью другого человека, должного стать для всего народа воплощением Божьего духа. Но как ему удастся придать порыв, воплотить в себе одном новую страну, жизнь, Веру без опыта многовековых богословских споров и основанных на них традициях, без собственных озарений, которые необходимо прожить сначала в душе, а потом вынести их в реальный мир, этого Веттерман представить не мог. Нужно прожить в самом себе битву тьмы и света, добра и зла, выйти из них очищенным через откровения, чтобы не перенести душевные битвы в мир, где живут люди и не начать священную войну с ними, заполнив пустоту сознания трупами врагов из плоти и крови, сделав их всемирным злом. По силам ли это одному человеку, даже если, как сказал владыка, это будет помазанник Божий? И будет ли он воистину богобоязнен и любвеобилен к стаду своему? Не есть ли то попытка построить мнимое Его присутствие, дабы заполнить ужасающую пустоту Его отсутствия? 
Макарий прервал его размышления:
- Пора тебе, отче! О нашей встрече писать в Стекольну не надобно. Не поверят все равно. Не допускался ни один из ваших отцов до архиерейских покоев. Пиши суть самую - Русь хочет мира. Вот, возьми на память. – Архиепископ протянул Иоганну небольшую резную деревянную икону. – Здесь образ Святого Николая, что почитается покуда у вас, - не удержался владыка, чтоб не съязвить, - с избранными нашими святыми Иоанном Милостливым, Параскевой Пятницей, Космой и Дамианом. За добро, добром платим, и добрым людям рады! Торговлей, а не войной процветать намерены. Верой, но не суевериями! Единым государем, а не распрями боярскими! На том, прощай, отче. Храни тебя Господь! – Макарий размашисто благословил пастора крестным знамением. Отец Димитрий склонился над столом в глубоком прощальном поклоне. Как из-под земли вырос инок, что привел Веттермана в покои архиепископа. Пастор хотел было откланяться, но Макарий придержал его:
- И еще… - владыко прищурился, - ежели какая помощь нужна будет, нам не противная, сей послушник, - кивнул на провожатого, - Сильвестром нареченный, имеет мое благословение. Он скажет, как его сыскать. Поможет. Не сомневайся!
- Благодарю вас, владыко, и вас храни Господь и Пресвятая Дева Мария.
 Иоганн низко поклонился, поблагодарил и отправился в обратный путь по лабиринтам переходов и коридоров.      
Он думал о том самом младенце, Иоанне, которому новгородский владыка предрек судьбу демиурга . Сколько ему лет сейчас? Шесть, семь? Способен ли он будет даже с помощью мудрейшего архиепископа – наставника пройти сложнейший путь заполнения собственной души, чтобы позднее соединить ее с душой народа, став одним целым, жить одной жизнью человека и народа? Он думал о своем сыне, о том, какая ждет судьба Андерса. Сможет ли он преодолеть томления собственной души, гордыню осуждения и сквозь них придти к истинной любви, как к собственной матери, так и ко всему живому?            
- Ладаном обкурить, аль святой водой обрызгать? – Тихо спросил архиепископа отец Димитрий, лишь закрылась за гостем и его провожатым дверь.
- Язвишь, старче? – Усмехнулся владыка. Вопрос ученого монаха отвлек от тяжелых мыслей. – Ересь Лютерова от грехов римских рождена. Православному ли ее бояться? Оттого, что немчины сии палаты возводили, нечто стены ересью-проказой покрыты? Нет. Образы святые их приняли, украсили благоговейно. Не ересей страшусь, старче, супротив них Слово Господне щит надежный, пустоты языческой русской души опасаюсь, да малолетства государя нашего, советников мудрых подле себя не обретшего покуда. А те, что есть… - махнул рукой, - на все воля Божья… сподобит – наш черед придет. Всколыхнем Русь, верой христианской наполним, чрез государя Божьей властью облеченного соединим народ с Творцом. Но больно уж глубока эта бездна… А немчин – добрый человек. Видно сразу. Глаза и душа – любовью Христовой, а разум – мудростью, светятся. Жаль, не наш он… Добрый помощник в делах наших великих и праведных получился бы…




                Глава 7.
                Царское детство.

Иоанн отца почти не помнил. Налетал кто-то большой, безбородый, с длинными усами, пахнущими чем-то кисло-острым, подхватывал на руки, подбрасывал, так что сердечко замирало от страха, целовал колюче. Вокруг гоготали, ревели по-звериному какие-то дядьки волосами поросшие, на чудищ лесных, да болотных похожие, про которых няньки сказывали и крестились:
- Упаси, Бог, встретить! – Оттого еще больше пугался.
Сполохи памяти – он же, отцом называемый, лежит на кровати большой, запах в клети тяжелый, смрадный, жар от печей, везде свечи и те же дядьки толпятся, мать лежит у изголовья, плачет сильно. Подвели к нему, голова закружилась, отец сказал что-то, руку поднял или помогли ему, осенил знамением. Все вокруг толпятся, плачут, слезы с соплями по бородам размазывают, а сами такие страшные… Испугался, заплакал навзрыд, к матери потянулся, да не до него ей было. Чьи-то руки подхватили, вынесли прочь.
На дыбочки  встал рано – около года и двух месяцев – так рассказывали ему потом мамки и няньки. Шагу ступить одному не давали – не дай, Бог, упадет, зашибется, лазит ведь везде. Во двор гулять выводили, тут уж глаз да глаз нужен. Ладно, в грязь упадет, помыться отнесут, переоденут, а подрастать стал, беда другая, оглянуться не успеешь, как шасть от нянек, да к дворне, к ребятишкам-погодкам. Обидеть, не обидят, но всякое возможно. Иоанн хоть и мал был, осанку великокняжескую сразу перенял, хоть отца почти и не помнил, зато на посольских приемах скучных насмотрелся, запомнил.
- Я – князь великий! Кланяйтесь мне! – Покрикивал на ребятишек. Те посмеивались, а кто и пугался, но исполняли все. Только разве не могут в отместку зло какое учинить? Иль белены подсунуть или бздники , хуже если к лошадям уведут, да начнут, проказники, их за хвосты дергать или стегать хворостиной, сколь таких покалеченных, беззубых, с глазами выбитыми бродит потом калеками, а тут дите царское – не досмотришь – нянек иссекут в дробные части, собакам скормят. Метались няньки да мамки, выкрикивали:
- Иоанн Васильевич! Где ты, князюшка? Отзовись! – Про себя кудахтали, бросаясь на поиски врассыпную. – Ох ти, Господи, потерялся поди.
От дворовых и словам бранным научился. Мамке Челядниной первой досталось - сукой обозвал. Просто так, интересно ему было. Та вспыхнула сначала, раскраснелась, рука зачесалась прут найти да вздуть, опомнилась быстро, заулыбалась:
- Ах, ты проказник, буян этакий, что ж на мамку свою ругаешься?
Если на двор не пускали – дождь сильный или ветер, приходилось с братом Георгием сидеть, а тот глухонемой, много с ним наиграешь? Одна радость вечером, как спать ложиться, тут уж ритуал – сказка обязательная, под нее сон быстрый и легкий приходит. По матери скучал сильно. Видеться-то редко приходилось.
- Дела государевы… - Успокаивали Челяднина с мамками.
- Дела, сыночек, государевы… - Вторила им Елена.
- А после? После дел-то? – Спрашивал мальчик, руками разводя.
- Забегу, сыночек. Поцелую, молитовку прочтем вместе с братиком твоим. – Обещала мать, да не часто слово данное сдерживала. Дядька все возле нее крутился – князь Иван Оболенский. Не нравился он княжичу. Ревновал.
- Кто он? Что тут делает?
- Гостинцы тебе принес. – Объясняла мать, бегло оглянувшись на Овчину, подмигивала любовнику, давай, мол. Тот выкладывал заранее приготовленное. Мальчик рассматривал, что-то увлекало его, но, как только мать исчезала вместе с Оболенский, так и интерес пропадал к гостинцам. Небрежно ногой отодвигал куда-нибудь в угол или брату несмышленому подсовывал.
- Не хочу! – Заявлял нянькам.
По матери тосковал сильно, оттого часто ловил ушами жадными любое слово о ней. Подслушивать научился. Няньки знай себе шепчутся по углам, думая, что дитё спит или играет себе в горнице, а сами-то глуховаты, шепотом не выходит, почитай, иногда в полный голос переговариваются. Иоанн тут, как тут, ушки на макушке растут и растут, каждый слог заглатывают.  А то, бывало, запрячется где-нибудь в уголке укромном и слушает, впитывает от всех, кто мимо проходит – мамки с няньками, Челяднина с мужем, бояре и челядь разная, стражники и холопы.
Овчину поругивали, ( - Так ему, злыдню! - думалось радостно), мать иногда нехорошим словом поминали, ( - Вот ужо я вам! - грозился), часто про воров всяких, да крамольниках князьях, боярах разных, что матери лиха хотели. Страшно становилось, словно в лесу дремучем, где из-за каждой кочки болотной, из-за осин кривых, Лихо высовывалось в шапке боярской, в шубе длиннополой, трясло бородой козлиной, ухало протяжно, пальцы к княжичу тянуло цепкие. Когда слышал, что извели вора – радовался, поделом, мол.
- Вырасту, и всех побью! – Кулачки сжимались.
Сперва думалось, что за теремом-дворцом великокняжеским, где они с братом обитали, где мать жила, где приемы и трапезы праздничные велись, за огромной стеной, весь мир остальной из чудищ, воров, да крамольников состоит. Но в пять лет на богомолье отправились, в Троице-Сергиеву лавру. Увидел, что нет ничего страшного за стенами каменными. Люди все такие же. В ноги валяться, спины в поклонах гнут, шапки срывают. Понравилось Иоанну. Только вот опять без матушки, ну все без нее, с одной Челядниной, да с няньками. В храмах благостно, тихо, умиротворенно... Лики святых строгие. Хор поет красиво. Можно стоять, слушать, молится…   
Приемы тягостные, лишь первые мгновения интересные – все кругами ходят, все разряженные, все в ноги кланяются, все великим князем – государем называют, а трон отцовский огромный, неудобный, устаешь быстро, крутиться не дают, одежды тяжелые, к матушке, что рядом восседает нельзя тянуться, да ну их всех, поскорее б кончилось и во двор выбежать… 
В дальнем углу двора великокняжеского был заброшенный колодец. Что могло притягивать к нему? Прогнивший сруб, с покрытыми слизью черными бревенчатыми стенками, с жидким полным нечистот дном неведомой глубины, источавшим не просто смрад и вонь, но ужас смерти. Может ее недостижимость для юного возраста пробуждала интерес, но дворовая мелюзга часто толпилась вокруг колодца, заглядывала вовнутрь, словно пыталась кого-то или что-то разглядеть на жутком плохо различимом дне, среди лопавшихся гнилостных пузырей. Сказки о Мокоши, страшных болотниках, леших и кикиморах оживали наяву, а вокруг ярко светило солнце и страх уменьшался, суживался до размеров черного зева колодца.
- Гноище! Ворота адовы! – шептали самые знающие, внешне смело, но с опаской внутренней, заглядывая в смрадную темноту.
- Прямо в ад ведет? – С дрожанием в голосе спрашивали другие, нерешительные, стоя в шаге от потемневшего, заросшего мхом сруба.
- А то! Прямиком, чрез Поганую лужу  и далее, до геенны самой. Все там, и грешники и черти, из гнили да в пламя жариться. – Оторвавшись от разглядывания дна, гораздо громче и увереннее поясняли первые.
Иоанн опять убежал от нянек, оставив их далеко позади. День был теплый, на нем холщовая рубашонка, подпоясанная вышитой оборкой, порточки, суконные сапожки-бахилки. Видя ребятню, у колодца столпившуюся, к ним важно направился. Приметив княжича, расступились. Мальчишки шапки скинули, девочки за их спины спрятались, но все поклонились поясно. Было их с десяток, может больше. Самый старший, лет двенадцати, Иоанн давно его заприметил, держал в руках двух щенят малых – черного и белого. А сам ярко рыжий, кудри хоть и острижены в кружок, да вились во все стороны своенравно. И смотрел всегда также, хоть кланялся со всеми, да с вызовом, иль насмешкой во взоре. Иоанн слышал, что Нечаем его зовут остальные ребятишки и, что он сын одного из конюхов великокняжеских. Вот и сейчас, щенят одной рукой держал, в другой шапку скомкал, поклон отбил, и уставился своими глазищами карими прямо на княжича, а на губах усмешка презрительная играла, словно выговаривал, чего, мол, пожаловал, и без тебя хорошо было.
- Я – князь великий! – Непонятно зачем сказал Иоанн.
Все еще раз поклонись ему. И тот, Нечай, со всеми вместе, но улыбка с лица не сошла, только злее стала. Молчали дети, ждали, что дальше скажет княжич.
- Чего собрались тут? – Спросил Иоанн.
- Щенят топить будем. – Ответил за всех Нечай с ухмылкой.
- Щенят? – Переспросил княжич, всматриваясь в черный и белый комочки, прижатые к груди сына конюха. – А почто?
- Для забавы! Лишние они. – Пояснил, все также задиристо ухмыляясь, Нечай.
- А не жалко? – Иоанн вдруг представил себе ужасное дно колодца, куда он однажды заглянул, пересилив собственный страх. Деваться было некуда, сам объявил тогда перед ребятней, что хочет тоже посмотреть туда, куда и они. – Утонут ведь!
- Так и топим, чтоб утонули. – Безразлично пожал плечами мальчик.
- А тебе не жалко?
- Чаво жалеть, чай не человек, а пес, собака! – Презрительно сплюнул на землю сын конюха. Умом младенческим Иоанн понял, что всем своим поведением, Нечай стремится обидеть его, но что делать дальше, сообразить не мог, оттого губенка нижняя задрожала. Хотел было оглянуться назад, нянек высмотреть на подмогу, али из взрослой челяди дворовой кого, но передумал. Чуть закусив трепетавшую губу, смирил волнение, набрался смелости и выпалил одним духом:
- А кто позволил топить?
Нечай не ответил, снова поднял и опустил недоуменно плечи, глянул презрительно на княжича, мол, какое еще позволение на такую ерунду надобно. Щенки попискивали жалобно, пытались высвободиться, но мальчишка держал их крепко. Наконец, ему это надоело, он перекинул шапку, что в кулаке сжимал, зажал ее подмышкой, схватил освободившейся рукой черного щенка за холку и простер над бездной колодца.
- Я не позволяю! – Выкрикнул Иоанн, понимая, что сейчас свершиться непоправимое. И в тоже мгновение Нечай разжал пальцы, не сводя с княжича насмешливых глаз. Откуда-то из глубины черного зева колодца донесся слабый звук всплеска. Детишки, забыв об Иоанне, гурьбой обступили колодец, хором наклонили головы – что там внизу.
Княжич вспыхнул гневом, обида испарилась, он шагнул вперед и ударил ручонками в грудь Нечая, желая наказать обидчика. Двенадцатилетний противник ожидал этого и напрягся. Получилось, что семилетний Иоанн ударился о непреодолимую стену, и его отбросило назад. Княжич растянулся на земле и… заревел от обиды во все горло.
- Ты… холоп… я… моя… воля… великий… князь… холоп… - Доносилось снизу, рыданья размазывались слезами и соплями по лицу серыми от пыли ручонками, превращаясь в грязные темные разводы.
К колодцу уже бежали наперегонки няньки, обнаружив местонахождение драгоценной потери. Опережая их, подскочил стражник с огромной саблей на боку. Первым делом подхватил княжича, поставил его на ноги, сорвал с себя шапку, вытер ее грязь с лица мальчика, приговаривая в горячке.
- Не убился, Иоанн Васильевич? Не поранился?
 Убедившись, что с великим князем ничего страшного не произошло, обернулся к ребятне и грозно спросил:
- Кто обидел?
Малышня бросилась в рассыпную, остался лишь один Нечай. В глазах его блеснул озорной огонек бесстрашия, одной рукой он по-прежнему прижимал к груди белый комок.
- Ты, что ль? – Стражник поймал его ухо и стал выкручивать. Мальчишка весь изогнулся и выронил щенка. Тот шлепнулся кулем о землю и тонко заскулил. Иоанн тотчас рванулся к нему, схватил и прижал к себе. Злым, прерывающимся от рыданий голосом, выкрикнул:
- Он! Он, холоп! Я повелевал! Он не выполнил.
- Запорю, стервец! – Зашипел стражник, вытягивая ухо провинившегося, так, что тот вынужден был приподняться на цыпочках, ибо казалось воин хотел оторвать его вместе с головой. Было видно, как больно Нечаю, но он терпел изо всех сил, не издавая ни звука.
- Да, да! Пороть его! – Кричал Иоанн, уже окруженный охающими и ахающими бабками. – На конюшню его!
- Щас, мы мигом его, государь! – Стражник отпустил на мгновение ухо жертвы, ударил наотмашь по лицу так, что мальчишка кубарем полетел на землю, нагнулся, схватил за шиворот рубашки и поволок полубесчувственное тело за собой.
Вырвавшись от нянек, с щенком на груди, Иоанн решительно зашагал за ними, на ходу еще шмыгая носом и утирая рукавом вытекающую соплю.
Полумрак конюшен отозвался вопросительным тревожным ржаньем. Несколько лошадиных голов повернулись в сторону нежданных гостей, встревожено кося глазами. Слева от яслей стояли деревянные козлы, с водруженной на них большой дубовой колодой - кобылой, побуревшей от засохшей крови, длиной больше человеческого роста и шириной в пол-аршина. На одном конце ее был вырез для шеи, и два по бокам – для рук.
Навстречу входившей в конюшню процессии – впереди стражник с Нечаем, волочившимся по земле, за ними княжич Иоанн с няньками, выскочил испуганный молодой широкоплечий парень - конюх.
- Ката сюда! Быстро! – Рявкнул стражник, оторвав одной рукой тело своей жертвы от земли, и швырнул на колоду. Если и теплилось до этого в Нечае еще какое-то сознание, то теперь, глухой стук головы по дереву означал полное беспамятство.   Конюх исчез. Вместе него, спустя какое-то время, появился широкоплечий мужик в красной рубахе с большой густой черной бородой и полностью выбритым черепом. Через его левое плечо была переброшена длиннющая плеть, волочившаяся за ним по устланному соломой земляному полу. Заметив великого князя, кат остановился, поклонился низко, коснувшись правой рукой земли. Распрямившись, подошел к кобыле и осмотрел предстоящую работу. Тело мальчика лежало неподвижно посередине гигантской колоды. Размеры приспособления для порки были слишком велики. Палач покачал бритой головой, примериваясь. Затем, привычным жестом разорвал на мальчишке рубаху, оголяя спину, подхватил за подмышки, подтянул, чтоб голова безвольно рухнула в отведенный для нее вырез, раскидал в стороны руки, присел на корточки, достал тонкий кожаный ремешок, размотал его, прикинул, хватит ли длины, вновь покачал головой, но подлез под колоду и стянул запястья. Выбрался, распрямился во весь рост, осмотрел все заново, хмыкнул удовлетворенно. Отошел в сторону на несколько шагов, повернулся к Иоанну, вновь поклонился и спросил:
- Дозволь начать, великий князь?
Няньки закрестились, зашептались за спиной Иоанна, упрашивая:
- Батюшка наш, уйдем подале от греха. Не гоже дитятке малому смотреть на казнь. Пожалей себя, Иоанн Васильевич!
Но княжич упрямо мотнул головой. Его губы были поджаты, скулы заострились, взгляд переместился с белеющей в полумраке конюшни обнаженной спины на красную рубаху ката, затем на рукоять плети, висевшей пока в бездействии на левом плече палача.
- Дозволяю! – Зло выкрикнул мальчик.
- Токмо, великий князь, прошу тебя чуть в сторонку отойти… - кат склонил голову, правую руку к сердцу прижал, обхватив сразу рукоять плетки, - обрызгать могу, невзначай.
Иоанн мотнул головой:
- Нет!
- Как знаешь… - пожал плечами палач, отвернулся от княжича, прищурился и стал медленно приближаться к приговоренному. Плеть тащилась за ним узкой змейкой по полу. Подойдя ближе, его рука взметнулась, в воздухе раздался свист, а затем хлопок удара… Бил с правого плеча по ребрам под левый бок. Плеть сразу же глубоко прорубила кожу до самых костей, и палач левой рукой собрал с нее полную горсть крови, отряхнув ее за спину. Теплые брызги, упавшие на лицо Иоанна, ошеломили. Не зря предупреждал кат! Свист и второй удар, крест-накрест, слева направо. Снова брызги. Хлопок. Брызги. Брызги. Живая теплая кровь… Она уже заливала лицо княжича, его рубаху, кроваво-белый щенок беспокойно ворочался у него на груди, но Иоанн ничего не чувствовал, кроме горячего запаха смерти своего врага, ничего не видел, кроме его растерзанной спины, превратившейся в миг в один сплошной кусок рубленного, окровавленного мяса с бесстыдно поблескивающими оголившимися костями ребер. В красном тумане, заполнившем конюшню, вдруг отчетливо зазвенела тишина. Исчезли все звуки, плеть больше не свистела, не хлопала, не рубила, где-то вдалеке, чей-то голос глухо изрек:
- Готов!
Иоанн повернулся и на не сгибающихся ножках побрел на выход, сквозь расступившихся пред ним нянек. Они испуганно прикрывали рот ладонями, показывали пальцем на него, многие рыдали. Княжич вышел на солнечный свет, посмотрел на свои руки, грудь и щенка. Все было залито кровью. От нее исходил странный животный запах. Она быстро засыхала и стягивала кожу, темнела на глазах, превращаясь в одно огромное бурое пятно. Иоанна вырвало. Его кто-то подхватил на руки и быстро-быстро понес прочь.
Княжича раздели, быстро окатили теплой водой, терли, намыливали, снова обливали. Потом насухо вытерли, одели чистую рубашонку, уложили в кровать. Появилась испуганная мать.
- Матушка… - Он потянулся к ней ручонками. Елена прижала сына к груди, чувствуя, как бьется, вырывается его сердечко. За ее спиной маячила кудрявая голова Оболенского. Мальчик помедлил, не сразу, но отстранился от матери:
- Я спать буду!
- Сказку не хочешь на ночь, дитятко? – Ласково спросила мать, приглаживая подсыхающие вихры.
- Нет! Я собачку принес белую, пусть живет со мной!
- Хорошо, хорошо… - закивала княгиня, - пускай живет. Если хочешь с тобой, и будет с тобой!
Иоанн отвернулся к стенке и через мгновение уже спал безмятежным сном. Подле его кроватки копошился на расстеленной белой тряпице отмытый от крови белоснежный щенок…               
На следующий день в Москву пожаловал архиепископ новгородский Макарий, сбор полонянный привез в дар правительнице, выкупать несчастных из татарской неволи. Елена Васильевна сама его приветила, под благословение голову склонила. Макарий попросил ее:
- Дозволь, княгинюшка, дитятко царское лицезреть, благословение ему духовное отеческое передать.
- Отчего ж нет! С превеликой радостью, владыка!
- Мы с ним свечку зажжем, молитву сотворим, да разговоры разговаривать будем…
- Сама отведу к нему, владыко! – Обрадовалась Елена Васильевна.
Проводила, дверь тихонько в горницу отворила, заглянула – мальчик сидел на полу со щенком забавлялся, после пропустила вперед архиепископа и… дверь за ним притворила, снаружи оставшись.
Иоанн посмотрел на вошедшего архиерея, на ножки вскочил живо, подбежал, головку склонил:
- Благослови, батюшка!
- Бог благословит, чадушка!  - Новгородский владыка ласково погладил по головке, поцеловал в макушку. - А ты, чадушко мое, ведаешь, кто такой Боженька наш?
Мальчуган стал серьезным, насупился, нижнюю губку поджал:
- Боженька, Он добрый! И любит всех!
- Всех ли? – Усмехнулся владыка. – Бог всеправедный, справедливый. Он без причины не накажет, но и худого человека не оставит без наказания, если он, человек, свою жизнь не исправит.
- А знаешь, он наказывает тех, кто заповеди не соблюдает!
- Верно, чадушко. А какие заповеди тебе ведомы?
- Не воруй! Кто ворует, тот плохой, и его Боженька не любит! Вон мой дядя вором был, оттого его в темницу посадили, а он умер там. И князя Ивана тоже в темницу надо!
Владыка оглянулся – не подслушивает ли кто, спросил тихо:
- Отчего ж князя Ивана вором кличешь?
- А зачем он отцовскую спальню занял? По какому праву? Вот вырасту… - и кулачком потряс.
- Аль обижает тебя князь?
- Нет! – Мотнул головой кудрявой. – Игрушки носит, токмо не нужны они мне. Выбрасываю или ломаю. – Княжич замолчал, сосредоточенно, с прищуром, в сторону уставился. Иоанн вспомнил, ночью проснулся как-то, посмотрел в полутьму, колеблющуюся огарками свечей, няньки на лавках похрапывали. Испугался чего-то, о матери подумал, кто ж защитит от страхов детских, выскользнул ящеркой из-под пухового одеяла и, зябко перебирая ногами по холодным каменным плитам, к ней направился. К двери опочивальни пробрался неслышно, прислушался к странным звукам оттуда доносившимся. Будто стоны материнские раздавались. Приоткрыл тихонечко дверь, даже не скрипнула, внутрь вошел и остобенел.
На кровати, материнские ноги бесстыже в стороны раскинуты, а между ними другие, поросшие черным густым волосом. Мать стонала тяжко, с придыханием, что-то негромко вскрикивала. Мальчик не понимал, что происходит, но в нем вдруг сразу возникло желание заступиться за мамку, мол обижают ее, но странно, он не спешил последовать инстинкту взрослеющего детеныша, который может броситься на защиту матери, что-то неведомое доселе, постыдное и греховное, но сладкое, как запретный плод, удерживало на месте и заставляло смотреть во все глаза на происходящее.
Наконец, мать изогнулась вся под мужским телом и испустила громкий протяжный крик, заставивший Иоанна встрепенуться и забыв о любопытстве броситься к ней на помощь:
- Мама! Мама! Отстань от нее! Слезь! Отойди! – пихал он слабыми ручонками волосатое мужское тело, душившее его мать своей тяжестью. Овчина, а это был он, непонимающе и с изумлением смотрел на невесть откуда взявшегося княжича. Елена пришла в себя моментально, спихнула любовника в сторону, прикрывая собой, на мгновение показавшись Иоанну полностью обнаженной, и цепкий детский взгляд тут же выхватил и запечатлел торчащие груди с крупными сосками, живот, что-то темнеющее внизу. Мальчик снова испытал чувство постыдной сладости увиденного,  но мать уже прикрылась одеялом и протянула к нему оставшиеся обнаженными руки:
- Сыночек, Иванушка, - ее голос звучал хрипло, с придыханием. – Что случилось? Почему ты здесь?
Сын заметил крупные капли пота, выступившего на материном лбу и мелким бисером покрывавшие чуть видный пушок над верхней губой. За ее спиной по-прежнему безмолвно маячила всклокоченная голова – борода набок – Овчины-Телепнева.
- А он что тут делает? – Мальчик не нашел лучшего, чем грубо ответить вопросом на вопрос, одновременно бросаясь в объятья матери. От Елены исходил какой-то странный запах, в котором ощущалось что-то родное, но к нему примешивался и другой, забивавший привычный материнский, острый, щекочущий ноздри и вызывающий непонятное возбуждение и томление в чреслах.
Впервые, Иоанн видел в Елене не мать – Божество сошедшее с иконы Пресвятой Богородицы, о которой иначе, как о заступнице небесной и не помышлялось, а как на женщину, до селе ему не знакомую, но волнующую. Возникло желание схватить ее за грудь, но не для того, чтобы получить столь желанное в детстве молоко из чувства младенческого голода, а просто, чтобы мять и тискать эти упругий белый шар, который увенчивал коричневый отросток соска. До этого дня он не видел ни разу обнаженное женское тело. Его мыли няньки в бане, но никогда при этом не оголялись, несмотря на жару. Хотя он обращал внимание на то, что у одних из них очень выпирало из-под рубахи, у других мало. Иногда его взгляд проникал в вырез, когда кто-нибудь наклонялся над ним, чтобы полить на голову и рубаха отвисала, он видел женские груди, соски, но они напоминали ему о вкуснейшем молоке.
- Иди, иди спать.
Встала, закутавшись полностью в одеяло и выпростав лишь одну руку, чтоб можно было обнять, проводила до двери,  выкрикнула нянек, стояла с ним на холодном полу, обнимала, целовала, что-то шептала успокаивающее. Кто-то прибежал, заохал, принял мальчика от княгини, увел с собой. Овчина лежал раскинувшись на кровати и смотрел задумчиво в потолок. Озябшая Елена вернулась, прижалась к нему, стараясь согреться поскорее:
- Надо бы его к мужской руке приставлять. Хватит промеж баб одних ему прохлаждаться! Интерес-то неподдельный в глазенках был. – Усмехнулся Овчина.
- Замолчи, Иван! Грех-то какой! О чем ты?
- Да о том самом! Видать мальчонка баб любить будет сильно… _ Захохотал громко, так, что Елена рукой ему рот закрыла.
Княжич долго потом лежал без сна. Вспоминал. Злился. Вот и сейчас насупился. Архиепископ все понял и в сторону уводить начал, от мыслей тяжелых отвлекая:
- А еще какие заповеди помнишь, чадушко?
Мальчик встрепенулся, попытался вспомнить, но быстро, по-детски, ушел от вопроса, задав встречный:
- А почему Царство Божие с мукой сравнивают?
- С мукой? – Переспросил, усмехнувшись владыка, в душе радуясь, что о князе Овчине-Телепневе более не вспоминает княжич. – От того, что все мы зерна, по земле разбросанные. Где-то больше нас, в Москве иль в Новгороде, где-то меньше, по лесам и полям живем. Мелют нас страдания, в муку превращают, на прах похожую. Дунул ветер, и нет ничего. А собрать ту муку, разделить на три меры, закваски добавить, тесто намешать, да хлеба испечь.  Вот и Боженька наш собрал прах сей в горстку, дунул Святым Духом на нее, да и создал человека, себе по образу подобного. Так Спаситель объяснял людям через притчу о хлебах. Закваска – Дух Святой чрез Крещение вдыхаемый. Душа человечья из чего состоит? Из разума, сердца и воли, оттого про три меры муки и говорил Христос наш.
- А я тоже зернышко?
- Тоже, чадушко. Только не простое, а горчичное. Пока ты меньше всех, но пройдет время и вырастет твое зернышко, широко ветви раскинет, над всей землей русской поднимется, всех обозришь, ветвями укроешь и до самого неба, до Господа нашего дотянешься, соединишь чрез себя весь народ наш русский с самим Богом.
- А с ворами, как поступать?
- Еще одну притчу рассказал наш Спаситель. Есть зерна, а есть плевелы, сорняки вредные. Но пока малы они, не отличить от семени доброго. Коли рвать, то ошибиться можно. Так и воровство должно быть явным.
- Как узнать-то?
- До дня жатвы оставить расти, до Страшного суда, на котором все тайное явью станет.
- Для чего заповеди-то?
- Исполняя их, чадушко мое, ты приближаешься к Нему, а чем ближе будешь к Отцу Небесному, тем легче и тебе будет, ибо Благодать исходит от Господа, которая тебя коснется, а чрез тебя на весь русский народ снизойдет.
- Чрез меня?
- Да, чадушко, ибо нет власти не от Бога, а ты ей будешь облачен в полной мере. Вот только подрасти. И не ленись в познании. Многую мудрость тебе следует обресть. Не теряй не единого дня, коль пройдет впустую, другого иметь потом не будешь. Жизнь наша не есть покой, но борьба и война со злом. Но кто на войне без боязни? Только тот, кто творит правду Божью, тот совершает подвиг духовный. И не забывай Господа нашего благодарить за данное тебе. Пребывай в том, к чему призван. Чаще читай, заучивай наизусть Часослов, Псалтырь. Вот раскроем Божественное Писание, - владыка достал перед мальчиком, принесенную в дар книгу, - что узрим здесь? Несть власти, аще не от Бога. Всяка душа властям предержащим да повинуется! На каждой странице, почитай о Божественности твоей будущей власти. Вникнув в мудрость Божью, ты, чадо мое, как Моисей взойдешь в мыслях на свою гору, страхи житейские и огорчения внизу оставив. Созерцать будешь величественные образы ветхозаветных Божьих избранников – Моисея, Саула, Давида, Соломона. В них разглядишь и собственный блеск, от них отраженный. И станешь государем великим по Божьему соизволению, а не по многомятежному человечьему хотенью. – Мальчик слушал внимательно. Представлял себя сидящим на высоком холме, на отцовском троне, только он был совсем не велик, а как раз в самую пору, в одеждах мягких, легких, белых, не то, что на приемах тяжести напяливают, а слова лились и лились потоком сладостным, елейным, - Помни при том притчу Христову о трех мерах муки, ибо токмо в единении души, разума и воли, присутствие Святого Духа ощутимо. Не дай враждовать им внутри себя. Не гневайся, гнев человечий не творит правды Божьей. Не гордись, чадушко своим предназначением избранным, ибо ничто так ни мерзко Богу, ни неприятно людям, как гордость и превозношение, рождаемые слепотой духовной и неразумием. Гордым Бог противиться, смиренных возносит.
Мысль княжича с холма высокого слетала, войском великим оборачивалась. А он впереди всех на белом коне, в доспехах сверкающих.
- А слава ратная разве не дает человеку гордость?
- Славу народ создает благодарный. Но гордиться ею нельзя, ибо она переменчива. Подвиг духовный выше славы, как добро всегда остается добром, хотя бы его и не хвалил никто, а зло остается злом, хотя бы никто не осудил его. Презирай изменчивое, чтобы получить вечное. Не смотри на вещи земные тленные, имей сердце свое, обращенное к Господу, ибо Благодать Его не в почете земном и не в богатстве, но во всегдашнем пребывании в Боге. Будь благодарен за данное Богом тебе положение. Пребывай в том, чему призван. Никто сам по себе не может получить чего-либо, если не даст Бог. Но и не ленись, усерден будь, всегда гори духом, трудись в деле Божьем, ибо так только постигнешь мудрость Его и Он всегда на твоей стороне будет.
- А Боженька за меня?
- Конечно, чадушко мое, ты же избран им!
- Ежели Боженька за меня, то никто, ни воры, ни даже павшие духи, не страшны?
- Не страшны! Ибо они не ведают страха Божия, а ты призван внушить им его!
- А знаешь, я приказал выпороть холопа за то, что волю мою не исполнил и собачку утопил. А мне ее жалко было!
- Как церковь Христу подчиняется, так и раб обязан господина своего слушать. Наказание раба неразумного и непослушного есть кара Божья, ибо нарушают они пятую заповедь – послушания. Не грех наказать виновного. Тот, кто гневается справедливо, ревнуя о славе Божьей, тот осужден не будет.
Мальчик послушно закивал головой, погруженный в собственные мысли, и повторил за владыкой:
-…гневается справедливо, тот осужден не будет…
- Пес животина нечистая, бесы и ведьмы в них обращаются, сиречь оболочку телесную берет для злых духов, жалеть о нем не стоит, чадо мое. Но раба не послушание – его и грех.
- Что ж все псы сиречь бесы? – Спросил, вспомнив о спасенной собачке.
- У каждой твари своя судьба Господом нашим указанная. Как есть лютые ангелы, есть и псы, в аду Божье правосудие творящие. Доля их грешников мучить. Оттого нечестивцы страшатся Суда Божьего, ибо ведают, что схватят их ангелы немилостливые, исторгнут оные души грешные в час кончины, да бросят псам смрадным на съедение.
- А как их зовут? – Вдруг спросил мальчик.
- Кого? – Не понял владыка.
- Этих. Ну, собак, что правосудие Божие творят. – Краем глаза наблюдал за уснувшим спасенным щенком.
- Да никак не зовут… - Развел руками Макарий. – Псы они… и есть псы… Господни.
- Жаль… - протянул разочарованно княжич, - я бы назвал как-нибудь…  А ангелов, что Божьими псами властвуют, как зовут?
- Ангелов? Лютых? – Задумался архиепископ. – Главный из тех, кто над муками стоит, зовут Тимелих. Таково имя Его ангела.
- Тимелих… - Повторил мальчик, запоминая. - А коли я постигну мудрость Божию, - мальчик показал на книгу, что держал в руках Макарий, - коли стану государем по воле Божьей, (да снизойдет Его благодать на меня), коли власть моя Божественная, то и гнев мой справедлив будет на грешников? Верно?
- Верно глаголешь, чадо мое. Токмо о собственных грехах не забывай. От них молитвой спасайся. Сохраняй ум свой от худых мыслей, взор – от прелестей, сердце – от злых желаний, слух – от суетных бесед, от злословия на ближнего, язык от осуждения, чрево - от сластолюбия излишнего. Не забывай повторять: «Господи, прости меня грешного! Помоги исправиться! Во всех грехах своих каюсь, сожалея!»
- Не забуду! Молиться буду всегда и помногу!
- Ну и правильно, чадушко! Давай-ка сейчас вместе!
Макарий приобнял мальчика за плечи, развернул осторожно к образам. Перекрестились.
- Повторяй за мной. Во имя Отца, и Сына, и Святого духа. Аминь. – Иоанн подхватил, и детский голосок звонко зазвучал вместе с густым раскатистым басом владыки. - Боже, милостив буди мне грешному. – Поклонились оба. – Господи Исусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоя Матере, преподобных и богоносных отцов наших и всех святых, помилуй нас. Аминь. Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе…   
В задумчивости вышел Макарий из горницы княжича. За дверью Челяднина дожидалась:
- Владыко, великая княгиня Елена Васильевна, смиренно просила заглянуть к ней.
- Как княжич, владыко? – Заметно волнуясь, в глаза заглядывая, спросила Глинская. Макарий был тих и торжественен:
- Радуйся, великая княгиня. Радуйся, мать, выносившая в чреве своем сего младенца, яко Присная Дева Спасителя. Велик будет государь Иоанн Васильевич. Деда своего грозного превзойдет делами великими. Одно заботит меня…
- Что? – Встрепенулась мать, обеспокоенно.
- Духовник ему нужен по истинному пути христианскому рядом идти, на гору высокую помочь взобраться, дабы всю глубину души народа нашего узреть, открыть и прочитать.
- Так присоветуй кого… или митрополит наш, Даниил…
- Даниил… - повторил за ней Макарий, легкая тень пробежала по лицу, - … поразмыслю я, государыня. Вернусь к себе в Новгород, осмотрюсь. Время терпит покудова. Тут особый поп нужен, без суеты. А пока по монастырям, по храмам возите чаще. Пусть духом праведным пропитывается от обителей православных, от икон святых, грамоту постигает, с ней и мудрость библейскую. Чрез нее озарение получит и взойдет на трон солнцем земли русской, грозным и ласковым в одно время, согревающим чад своих и врагов испепеляющим, единой верой и любовью с народом связанный и Господом нашим.
- Дай Бог, дай Бог… - зашептала, закрестилась Елена, - спаси и сохрани Пресвятая Богородица дитятко мое.
Иоанн растолкал спящего щенка, ухватил за передние лапы, поднял, тряс, сон отгоняя, старался заставить глаза в глаза смотреть. Щенок не хотел просыпаться, нехотя задними лапами воздух перебирал, опору искал, попискивал жалобно.               
 - Запомни! Тебя теперь зовут Тимелих! Вырастешь, будешь главным у меня среди псов Божьих! Служи мне верно, всех врагов моих отгоняй и терзай, как лютые ангелы у Архангела Михаила. Лая твоего пусть все демоны и воры бояться, яко звона колокольного.
Щенок окончательно проснулся, задышал часто-часто, язычок розовый вывалив на бок.
- Понял? Понял меня! – Обрадовался Иоанн, прижал его к себе, и благодарный Тимелих с удовольствием принялся лизать щеку мальчика.







         
               






                Глава 8.
                Конец бабьей власти.
Как решила боярская дума с подачи Василия Васильевича Шуйского, так и поступили. На переговоры со Старицким «изменником», деверем Елены Васильевны отправлялся князь Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский, а с ним уходила и рать великокняжеская. Лихие московские охотники уже под Старицей крутились вестниками разорения и погибели, страх наводили на князя Андрея Ивановича. До переговоров ли ему стало? Понял, что ждет его.
В ужасе пребывая, выход видел лишь в мятеже. На Новгород надеялся, грамоты разослал, как советовал вероломный Шуйский.  Вышел князь со всей дружиной, семью свою забрал – юную жену Ефросинью и младенца Владимира .
Узнав о продвижении Старицкого князя к Новгороду, московское войско разделилось – князь Никита Хромой Оболенский повел часть полков наперерез, отсекая новгородскую дорогу, князь Иван Овчина-Телепнев двинулся прямо навстречу князю Андрею.
Почуяв западню, несчастный князь раздумал идти к Новгороду и от Заяцкого Яму повернул на Старую Руссу. Новгородскую дорогу и поля с севера тут же перегородили рогатками, телегами и стражей полки Никиты Хромого. С юга приближались полки Ивана Овчины. Московское войско наводнило всю округу, станом обустраивалось. Табуны коней на луга выпускали, разбивали шатры для воевод, подтягивали поближе возы с огнестрельным снарядом, близ них располагались ратники, варили в медных котлах похлебку из сухарей и толокна, тут же спали под открытым небом – дождь ли, снег, жара иль холод – все едино привыкшие. Кольцо сжималось. Несчастный князь Андрей встал станом в деревне Тухола. Шатер ему раскинули на пригорке, что высился по-над речкой Нишей, в месте, где ручей Тухолька впадает. Рядом церковь походную соорудили. С высоты и открылась ему вся картина сотен займищ московских, колоннады дымов, в небо устремившихся. Князь Андрей приказал дружине к бою готовиться, плести осадные плетни из хвороста, землей их набивать. Сам ходил, лично пищальников и лучников расставлял. Не заметил, как ночь на землю опустилась, осветив округу алмазными искрами костров противника, словно саван богатый для знатного мертвеца раскинули.
На рассвете пушка московская рявкнула, снесла худую избенку на окраине Тухолы, ознаменовав наступление дня последнего. Полки московские поднялись, застрельщики готовили пищали к бою, остальные ратники, блестя оружием на ярком майском солнце, начали охватывать деревню серпом.
Бледный от отчаяния, не от страха за свою жизнь, а за жену юную с младенцем, что в шатре прятались, приказал князь Андрей и своим изготовиться к смертельной схватке. Москвичи не торопились начинать. На другом берегу Ниши, сверкая серебряной насечкой лат и шлема, поигрывая разукрашенным самоцветами шестопером, на коне сидел хмурый князь Иван Овчина-Телепнев. Рядом с ним, без всякой брони, в богатом кафтане с тафьей на голове виднелся дворецкий Поджогин. 
- Ну что, князь, чую, страхов мы нагнали, теперь мой черед подошел? – Шигона наклонился к Овчине. Князь скривился:
- Не по душе мне вести разговоры со Старицким. Что может быть лучше чести бранной? Измена его ясней ясного. Мало того, что сам удумал, так и Новгород за собой увлечь пытался! Посягал на жизнь великокняжескую!
- Про Новгород верно, были грамотки прелестные. – Согласился Поджогин. – Про посягательства не ведомо мне, не возводи напраслину, князь, на родного дядю великого князя Иоанна.
- Что он в живых бы нас всех оставил, возьми его сила? – Язвительно усмехнулся Овчина.
- Чего гадать? – Пожал плечами дворецкий. – Я напомню тебе про деда нынешнего великого князя, тоже Иоанна. Всех братьев своих приструнил, Новгород покорил, Тверь… а хоть кого казнил из знатных? Так, по мелочи… Но и живым никого не выпустил, кроме тверского князя. Только крови на нем родной нет! И обвинить в смертях не могут. Также и сын его, Василий, поступал… Также и с Дмитровским князем вышло по мудрости нашей Елены Васильевны. Ныне черед за Старицким.
- Делай, как знаешь! – Зло бросил Овчина, разворачивая коня и отъезжая.
- О, Господи! – Перекрестился Шигона. – Прости согрешения мои старые, теперешние и будущие на сколь хватит Твоего терпения. Каюсь Тебе заранее, может и настанет день, что уйду в монастырь грехи свои замаливать. – Дворецкий опустил голову, вспоминая былое, помолчал с минуту-другую, потом обернулся резко, посмотрел на своих «ближних» людей, что поджидали неподалеку – Коробова Василия, Мамонова Ивана и Загряжского Дмитрия, рукой им махнул: «Поехали, мол».
Четверка безоружных всадников на глазах у двух ратей, застывших в тревожном ожидании, перешла вброд Нишу, направляясь к старицким.
Князь Андрей Иванович все видел, махнул рукой воеводе – пропусти!
Шигона в сопровождении своих людей подскакал к князю. Сам вперед выехал, люди чуть позади остались, окруженные старицкими ратниками. Поджогин снял шапку, поклонился поясно.
Андрей Иванович зло отвечал на приветствие:
- Какой камень привез за пазухой, дворецкий? Что еще удумала вдова моего брата с полюбовником?
- Не горячись попусту, князь, если хочешь добра и живота княгине с княжичем малым, - Поджогин шапку одел неторопливо, кивнул на стоявшую неподалеку Ефросинью с младенцем на руках. – Побереги и свою голову. Она еще пригодиться…
- Грозишься? – Гневно прервал его князь, натянул поводья. Конь нервно заходил под седоком.
- Нет! – Спокойно покачал головой дворецкий. – Что мы выиграем от войны? Что выиграешь ты от войны? Погаси пламя, пока не разгорелось.
- Не вы ли его раздуваете? Не оно ли сейчас отражается в щитах ратников московских, что привел сюда по мою душу Овчина?
- Не горячись, Андрей Иванович! Я с миром к тебе пришел. – Шигона хладнокровно выдерживал бешеный взгляд князя Старицкого.
- Это ты называешь с миром? – Насмешливо кривя губы, князь Андрей показал рукой в кольчужной перчатке на московские полки, замершие в ожидании.
- Свита знатная… - Согласился Поджогин. – По князю и честь!
- В полон взять хотите? Чтоб уморить, как брата Юрия? Не бывать тому! Иль прорвусь с боем, иль сложим головы на этом поле ратной чести!
- Я не в полон приехал брать Старицкого князя, а сопроводить в Москву дядю великого князя московского Иоанна к племяннику царственному. А далее волен будешь…
- И ты хочешь, чтоб я поверил тебе, дворецкий? Мне донесли верные люди, что уговоры будут сладкие… - Андрей Иванович побелел от ненависти. Глазами насквозь прожигал.
- Верные люди? – Прищурился Поджогин. – А не ветерком ли надуло, насвистело со двора боярского? Не от Шуйских ли сорока на хвосте весточку принесла? Только не забыл ли ты, князь, кто брата твоего, князя Юрия, о котором ты поминал, упокой Господь его душу, - Шигона перекрестился широко, - к мятежу подбил? Не Андрей ли Шуйский? Так он жив, хоть и в железах сидит, а твой брат несчастный упокоился. Помнишь ли ты, князь, что Шуйские никогда не забывают о том, что они старшая ветвь Рюриковичей? Ближе всех ведь стоят к трону государеву. Может и примеряют под себя… Не советовали ли бояре сии знатные грамотки разослать, новгородцев мутить? А тем временем сами стены укрепили вкруг Новгорода. Приходи, мол, князь, встретим, только если заместо хлеба-соли пищали окажутся, да смола с камнями, не обессудь. А кто ждать тебя там вознамерился? Горбатый? Сродственник Шуйских? Что ж они так? Тебе совет дают один, а сами? Снаряд огнестрельный готовят? А ты меня камнем за пазухой упрекнул… Воюй на здоровье! Токмо о людях своих подумал, князь? Ведь не одна семья - жена и дитё малое у тебя! Удел целый! Тоже дети твои. Они к милости твоей взывают нынче. Спаси, князь, их жилища, животы отцов, матерей, деток от разорения и погибели.
Каждое слово Поджогина словно горячий воск капало на сердце Старицкого князя, постепенно растопляя лед его ожесточения.
- Что предлагаешь, дворецкий? – Буркнул, еще хорохорясь. А в душе уже смятение поселилось. Страх. Ни отец их Иоанн Грозный, ни братья его Юрий и Василий, отвагой ратной никогда не отличались. Вспыхнуть гневом это да, но не меч обнажить и ринуться в безрассудную смелость боя. Тоскливо стало князю. На жену несколько раз оборачивался. На бояр и воевод ближних. Словно опоры искал. Но молчали все. Он – князь и отец, хозяин удела, ему и решать!
- Бей челом великому князю московскому! – Уверенно тряхнул головой Шигона. – В винах признайся и покайся. Простит он тебя. Ему ль нужна кровь мало того русская, так и родная?
- Ты от себя сейчас речь держишь, Иван Юрьевич, иль… - Еще исподлобья смотрел, но голосом другим разговаривал. Потек металл, не булат, а олово прямо, и по имени назвал, это сразу подметил дворецкий.
- Иль… - Подхватил Поджогин. – От князя Иоанна Васильевича, внука самого Иоанна Грозного и сына брата твоего великого князя Василия, от матери его Елены Васильевны, от всей думы боярской.
- И от этого, молодца? – Скривился князь Андрей, показал рукой на нетерпеливо разъезжавшего позади московских войск Телепнева.
Шигона даже оборачиваться не стал и так понял о ком речь:
- Князь Иван Федорович, воевода передового полка, так же, как мы все волю государеву исполняет. Сказано ему было идти с ратниками встречать Старицкого князя, вот и пришел.
- А что ж тогда не он, а ты на разговоры ко мне явился?
- Да ты запамятовал, князь. Брат твой, государь наш покойный, - Шигона опять перекрестился, упомянув об усопшем, - завсегда меня посылал, честь великую оказывал.
- А он словно стражник рядом поедет? До боярского чина выслужился в постели у Елены… - Снова взъярился князь Андрей.
- Поостерегись! – Резко и громко оборвал его дворецкий. Глаза в щелочки сузились. Теперь и он мог свой гнев показать. – Слово вылетит пичугой малой – не поймаешь, до Москвы долетит, в ворону обернется, накаркает, злом обратно на тебя выльется. Ты о матери государя нашего что-то сказать хотел?
Смутился Старицкий. Опустил голову. Замолчал. Внезапно княгиня Ефросинья с младенцем подступила, почти стремени Поджогина коснулась. Смотрела снизу просящее, чуть склонив белую лебединую шею. С мольбой произнесла:
- На Литву бы ты нас отпустил, боярин?
- Да отпустят вас, княгинюшка, на все четыре стороны. – Ответил ласково, с коня наклонившись. – Хоть на Литву, хоть обратно в свой удел поезжайте. Лишь челом ударьте великому князю. – И Старицкому вновь. – Кой год уже пред его светлые очи себя не кажешь, Андрей Иванович. Войском просили тебя помочь – от Литвы той же отбивались, от Крыма, от Казани, не расслышал ты… не откликнулся. Оттого обиды растут обоюдные.
- Болен я был. – Негромко сказал князь, отведя взгляд в сторону.
- И воеводы все твои заболели разом? – Хитро спросил Поджогин. Не ответил Старицкий. Глаза вскинул, в них Шигона уже прочел мольбу.
- Сломался князь. – Подумал, собой довольный. 
- Поклянись мне, дворецкий, что нет обмана в речах твоих!
- Клянусь головой своей! – Поджогин для убедительности сорвал шапку.
- Не-е-т… - Протянул недоверчиво Старицкий. – Мне твоя голова не нужна. В церковь походную пойдем. Пречистой Богородицей и Спасом милостивым поклянешься, пред иконами святыми.
Спешились оба. Вошли в церковь полотняную, на колени опустились. Шигона крестился истово, лбом земли платом застланной касался трижды, шептал про себя, но так, чтоб князь Андрей не слышал:
- Прости, Господи, прегрешения мои! Ради воли государевой иду на них! Прости раба Твоего!
Встал, подошел и поцеловал сперва Спасителя икону, после Пресвятой Божьей Матери. Перекрестился еще разок размашисто и громко сказал, так чтоб все слышали, и князь Андрей, и те, кто снаружи дожидались:
- Клянусь Спасителем и заступницей нашей пред ним - Пресвятой Богородицей!
На свет Божий вышли. Князь Андрей выглядел понуро, но отказываться поздно было:
- Как поедем-то?
- Бояр возьми ближних с собой. Княгинюшку с дитем малым не забудь. – Усмехнулся Шигона. – Остальных по домам распусти. И не волнуйся, князь, я теперь опасать вас буду. – Подумав, добавил для успокоения. - Не князь Овчина-Телепнев. Я.
Так и тронулись. Впереди «ближние» люди Шигоны – Коробов с Мамоновым, за ними князь, по левую от него руку Поджогин с Загряжским, за ними повозка с княгиней и княжичем, шествие замыкали три десятка бояр. Вся Старицкая дружина на месте осталась.
Московское войско встречало их радостными криками. Кровь, и правда, проливать никому не хотелось. Лишь Овчина хмурый полки на воевод оставил, сам в Москву поскакал, словно гонец простой. Сразу к Елене в палаты:
- Везут! Без боя сдался Андрей Старицкий.
Обрадовалась:
- Ну и слава Богу! Без крови обошлось. Справился-таки Шигона.
- Видеть его не могу! – Вырвалось у Овчины.
- Кого? – Удивилась Глинская. – Тверского дворецкого?
- Да нет, Старицкого! – Раздраженно бросил.
- Что так, сокол мой? – Приластилась к нему Елена.
- Не терплю трусость. Лучше б в бою честном пал. А так… лишь смерти достоин.
- Не спеши, любимый… - Певуче произнесла великая княгиня. – Успеется. Всему свое время. Примем, как подобает. С лаской и любовью. Чтоб не заподозрил. От бояр его отделим и… в темницу, в клеть холодную, в железо! – Жестко закончила. – А ты, Ванюша, - опять с лаской, - отъедь куда-нибудь на денек, коль видеть не можешь и выдашь себя неприязнью. А пока пойди, скажи сестре своей, чтоб князя великого обрадовала приездом дядиным. Встретим, приголубим, обиды простим, а далее… - Призадумалась. - … Бельскому поручим!
- Почему ему?
- Так за братца Симеона сбежавшего пусть искупает свои вины! – Торжествующе заключила с истинно женским коварством и злопамятством.    

Полки московские меж тем домой возвращались. С ними Князь Андрей Иванович Старицкий с княгиней. Шигона неподалеку. Мерно в седле покачиваясь, спросил у Загряжского:
- Что за день-то сегодня?
- Никола-вешний!
- М-м… - Задумался. – Церковку бы надо в деревне той поставить… Как ее?
- Тюхола, Иван Юрьевич!
- Значит, Никольскую…               

Маленький Иоанн с любопытством смотрел на своего дядю, которого изменником доселе называли. Мальчик вовсе его не помнил, ведь с похорон отца князь Андрей Иванович больше в Москве не появлялся. Но Иоанну было не до него, больше радости от того, что с матерью рядом сидел, и не на приеме посольском, когда все по обряду, чин чином, одежды тяжкие давят, а тут не принуждал никто и приласкаться можно. Да и мать веселая была. По головке гладила. По-семейному сидели.
Елена Васильевна, вино фряжское сама подала деверю и жене его княгине Ефросинье. Спросила, как бы между делом:
- Слышала, что воевода князь Иван Овчина-Телепнев чуть ли не пищали изготовил против брата моего? Ох уж, я ему опалу выкажу! – Старицкий зарделся, но промолчал. - А тебе, Иван Юрьевич, - Шигона поднялся из-за стола, поклонился в пояс, - награду обещаю!
- Мне служить тебе честь, великая княгинюшка!
И ни тени лукавства на лице Глинской не промелькнуло. Всех на завтра вновь к обеду звала. Иоанн притомился сидеть за столом, дремать начал подле матери. Та заметила, вновь погладила и сказала:
- Устал наш великий князь. Не будем ему мешать. Нашу трапезу на сегодня завершим, а завтра с обедом и продолжим.
Пришел назавтра князь Андрей Иванович. С ним юная лишь Ефросинья, да младенец Владимир. Бояр ближних в гридне задержали. Обождать велели, и дверь дубовую затворили плотно. Ни звука за спиной. Князь Старицкий расхаживал неторопливо, ждал, что выйдет сама Елена Васильевна. Вместо нее появились дети боярские с князем Дмитрием Федоровичем Бельским в облачении воинском. Старый боярин молвил, отводя глаза в сторону:
- Князь Андрей Иванович ныне ты пойман великим князем Иоанном Васильевичем. Ждет тебя клеть каменная, да оковы.
Побледнел Старицкий. Разом сил лишился, даже сказать ничего не мог. Онемел. Ефросинья, зарыдав, к нему бросилась, но дети боярские ее быстро оторвали от мужа и увели прочь. Следом повели и дядю великого князя московского.
 О дальнейшей судьбе Старицкого князя читаем у Карамзина: «Андрей имел участь брата и умер насильственной смертью спустя шесть месяцев и подобно ему был с честью погребен в церкви Михаила Архангела» .

- Тебе, Иван Юрьевич, жалую пять деревень с уделов старицких! - Объявила Шигоне радостная Елена Глинская перед боярской думой, но в кругу малом, ближнем – Иван Овчина-Телепнев, Шуйские Василий с Иваном да князь Дмитрий Бельский.
- Честь великая! – Поклонился ей Поджогин. Помедлил, но решился. – Хоть и гнева твоего страшусь, но дозволь просьбу высказать.
Кивнула благосклонно:
- Говори, Иван Юрьевич, ни в чем отказа тебе не будет!
- Дозволь уж тогда деревни тобой жалованные обители Волоколамской отписать. Грех на душе моей лежит. Тянет, словно камень на шее. Согрешить пришлось пред образами святыми, клясться именем Божьим, когда разговоры разговаривал с князем Андреем Ивановичем.
- Ты волю мою исполнял, Иван Юрьевич, и клятвопреступник здесь не ты, а князь Андрей, ибо он раньше тебя крест на верность Иоанну целовал пред умирающим мужем моим и боярами ближними! – Вспыхнула сначала. Затем успокоилась. - Понимаю тебя… - взгрустнула притворно княгиня, даже слеза выкатилась, - я тоже греха смертного не желаю, оттого князь Андрей Старицкий жить будет ровно столько, сколько Господь ему отпустит. А с деревнями жалованными ты сам волен решать.

Бояре Шуйские неторопливо выехали через Боровицкие ворота. Кони могучие, седла черкасские, вместе со сбруями серебром богато расшиты. Кафтаны из сукна заморского, соболями оторочены, шапки горластые – знак боярский надеты несмотря на теплынь.  Чуть впереди старший – Василий Васильевич. За ним, в полконя отстав, младший – Иван. На поклоны прохожих лишь он кивком отвечает. Старший в раздумьях. Глаза вроде сонные, веки опущены, словно дремлет, но коль глянет, остолбенеть человек может от свирепости взгляда. Очнулся Василий Васильевич от раздумий, поманил Ивана к себе. Как всегда немногословен:
-    Бог нас милует. Скоро наш черед. Полгода, не более, Старицкому положу. Езжай в лес, к кому сам ведаешь, ловчие дорогу знают, доведут. Возьмешь, и… следов не оставляй. Мне недосуг, в Москве останусь. Смотреть теперь надо в оба.
- Когда ехать-то?
- Не откладывай, назавтра собирайся. Когда время придет, чтоб не метаться, а под рукой нужное иметь!
С первыми лучами солнца выехал Иван Шуйский с ловчими. Верстах в двадцати к северу от Москвы свернули с дороги. Осталась позади серебристая речная излучина, рощи кудрявые, луга сочные, зеленые и пашни, налившиеся полнокровным семенем, начались леса дремучие заповедные. Тропинка все слабее и чуть заметнее, пока вовсе не исчезла в густом и пышном мохе. Вперед пошли опытные ловчие, по засечкам лишь им ведомым. Деревья становятся толще и выше, захватывая своими могучими кронами весь свет солнечный, оставив внизу один влажный сумрак. Ни дуновенья ветерка, ни пения птиц. Замерло все, словно светлая мертвая ночь опустилась на землю. Лишь змеи и другие неведомые гады, тускло блеснув чешуей, нарушают гробовую тишину своим шипением, да лошади отзываются тревожным храпом, кося глазами на уползающего смертельного врага.
Заметив очередную гадюку, юрко выскользнувшую из-под копыт, Шуйский крестится. Предание о смерти князя Олега вспомнилось. Жутковато стало. 
- Далеко еще? – Не выдерживает пугающего молчания леса боярин, шепотом спрашивает своих людей.
- Саженей двести, после перелесок, а уж там… недалече – Глухо отзываются откуда-то спереди.
И точно. Дубы столетние вдруг кончились, в лицо плеснуло холодным духом болота, закружились косами березы, темные сырые осины склонились, кривые сгорбленные ели потянули к путникам крючковатые иссохшие лапы. Все сильнее ощущалась прохлада могильная, туман задымился, поднявшись до лошадиного брюха, и деревья встрепенулись, зашевелились, то поднимая ветви к небу, словно хлестнуть угрожая, то опуская вниз, дорогу загораживая. Путники словно потонули в чаще перелеска, и лишь сухой треск ломаемых перед боярином ветвей говорил о том, что они не стоят на месте.    
Наконец, утомленные они вышли на край болота и остановились. Один из ловчих плетью показал на чуть приметный бугорок сруба, обросшего мхом настолько, что очертания бревен лишь угадывались, вился дымок, хотя никакой трубы видно не было, произнес чуть слышно:
- Здесь ее лачуга! – Его рука тянется ко лбу, осенить крестным знамением, но ловчий сдерживается, опасаясь боярского гнева.
Шуйскому помогают слезть с коня. Он достает из-за пояса две загодя приготовленные рукавицы. Одна кольчужная боевая, ее боярин одевает на левую руку, другая сшита из толстенной рогожи – на правую. На широком поясе у боярина закреплен особый рогожный мешок, рядом висит большой охотничий нож.
- Здесь ждите! – Шуйский отдает последнее приказание и, не оборачиваясь на перекрестившихся за его спиной холопов, медленно идет к жилищу ведуньи. Подходит ближе, внимательно всматривается, стараясь понять, где вход в лачугу, наконец, видит его.   
Замерев перед заросшей мхом дверью, боярин боязливо и богохульно сотворил несколько раз крестное знамение, и бегло прошептал короткую молитву, что подобало бы в случае святости и чистоты душевных помыслов, а не того дела, которое его привело сюда. Шуйский крестился и молился, избавляясь от собственного страха. Поборов себя, боярин осторожно постучал. Услышав какое-то ворчанье, толкнул дверь и шагнул за порог. Очутившись в душной, продымленной клети, наполненной странными, далекими от благовоний, если не сказать просто отвратительными запахами, исходящими от уже высушенных, выпаренных и еще варящихся на огне трав, корней, животных и гадов, князь Иван было прикрыл нос рукавицей, но тут же отдернул руку, словно толстая рогожа уже была испачкана в чем-то смертельно опасном. Пришлось подождать, пока нос привыкнет к смраду, а глаза к темноте. В глубине клетушки виднелось странное сгорбленное существо, окутанное паром, вырывающимся из-под крышек горшков с неведомым зельем, что кипели на открытом огне. Ведьма поворачивается к гостю, он видит ее перепутанные седые волосы, крючковатый нос, красные разбухшие веки, из под которых сверкают каким-то необычным блеском глаза. Слова, вырвавшиеся из ее рта,  похожи на клокотанье кипящей смолы:
- Волей или неволей пожаловал ко мне боярин?
Шуйский опешил:
- Ты, ведьма, говори, да не заговаривайся!
 Смех старухи напоминал мокрый кашель:
-   Брат послал что ль?
Боярину стало вовсе не по себе. Откуда признала, что он тоже Шуйский?
- Иль самого зубная скорбь обуяла? Али немощь мужская приключилась? Заговоры хорошие знаю… От Антипа, да от дуба булатного…
Шуйскому и в правду чудиться, что заныли зубы. Даже челюсть потрогал – не мерещиться ли? Он словно в полусне пребывал. Словно чары неведомые на него опустились. Старуха между тем продолжала клокотать:
- Иль за злом ко мне путь проделал? Может, передумаешь? Подождешь денек-другой, молитвы почитаешь, зло и сгинет, как нечистая сила?
- Ты и есть нечистая сила! Ведьма косматая! – Опомнился боярин.
- Коль ведовством  обладаю, вестимо, ведьма… - Копна седых волос закачалась. -  Ну говори, скорей, чего надобно, недосуг мне тут с тобой…
- Яды нужны. Разные. Перво-наперво, чтоб подольше мучилась, - Шуйский осекся, поправился, - мучился, да на хворобу известную, чтоб смахивало, но лекари до истины не додумались.
Старуха подняла глаза к закопченному потолку:
- И не жаль молодую? В самом соку баба! Ей бы жить, да поживать, еще деток рожать! Зло, знамо, удумали с братцем… сироток оставляете…
Боярина пробил холодный пот. – Ведьма! Истинный Бог, ведьма. Насквозь все видит. – Шуйскому страшно стало. Бежать бы отсюда поскорей, да, как брату на глаза покажешься. Эх, Василий… раньше-то сам к ней ездил. Отступать некуда. Снимает осторожно с правой руки рукавицу, лезет в мешок, что на поясе закреплен, достает оттуда пригоршню монет, кидает на пол. Рукавицу сразу обратно напяливает. Слабость какая-то в теле, надышался, поди, дрянью всякой. Мысли с трудом собираются. Туман в голове. Кулаки сильно сжимает, разжимает - кровь разогнать по жилам.
- Бери плату и давай, что требуют.
Старуха качает головой, но повернувшись к нему спиной, что-то ищет в темноте, на невидимых боярскому глазу полках. Через мгновение она снова смотрит на Шуйского своим пронзительным взглядом из-под тяжелых разбухших век.
- Нашла? – Сам думает. – Поскорей бы убраться…
- Кхо, кхо… - Клекот в ответ.      
- Из чего сделано?
- Кхо! Хочешь все знать, боярин? Ну, слушай тогда: брала я большую жабу, положила ее в кувшин с виперами  и аспидами , накормила разок поганками, да лесными бубенчиками – наперстянками  и вехами . По кувшину стучала, на огне грела, пока все гады не издохли от жара и голода. Горный хрусталь в порошок истерла, с млечным соком молочая смешала и засыпала. Долго парила и получила два яда – сухой да жидкий.  – Показывает два маленьких пузырька. – Какой тебе?
- Какой лучше?
- Да оба хороши! – Беззубо усмехается ведунья. - Хочешь каплю капни, хочешь щепоть насыпь. Хоть в питье, хоть в яства, хоть в горячие, хоть в холодные – конец один.
- Как скоро?
- Неделю, может с десяток дней, почитай мучиться страдалица будет. Словно горячку  подхватит. Ослабеет поначалу, пить запросит помногу, в жар ее кидать будет, потом всеобщее расслабление наступит и отдаст душу Богу или черту. Тебе видней!   
- Оба давай! – протягивает руку боярин, рукавицу не снимая. Пузырьки принял, в мешочек из толстой кожи опустил боязливо.
- Чего еще тебе надобно, лиходей-боярин?
- Другой яд. Чтоб через мгновенье сдох, тот, кто примет.
Старуха поворачивается, снова шарит среди своих горшков, что-то отодвинула, снова задвинула, заслонив все спиной. Оборачивается, протягивает еще один пузырек Шуйскому.
- Примет кто, упадет тотчас с диким криком, дыханье встанет, слюна кровавая запенится.
- А это из чего сделано?
- Больно ты любопытен боярин… И зачем тебе мое ремесло? Нечто будешь ходить вместо меня по болотам гиблым собирать вехи, водосборки, иль в прелой листве ковыряться – тысяченожек отлавливать?
- Коли спрашиваю – знамо надо!
- Листья тут вишневые, кора от черемухи, да яд с ножек тварей, что в гнилье лиственном шариком сворачиваются.   
- Давай! – Опять протянул руку в рукавице, но убирать в мешочек не стал. Раздумывал.
- Все? – Спрашивает старуха. – Недосуг мне тут с тобой. Видишь, - кивает на очаг, где кипели горшки с неведомыми отварами, - работы полно.
- Успеешь! – Хмурится Шуйский. – Скажи-ка мне лучше средство, чтоб от гнева великокняжеского уберечься.
Старуха хрипло захохотала и опустилась на лавку перед очагом:
- Пришел за отравой, а сам страшится! Кхо-хо-хо…
- Ну, ты! Ведьма! – Боярин разозлился и одновременно покраснел от собственных сомнений. – Говори, когда спрашивают! А не то…
- Что? На костер сподобишь? В клетке железной сожжете с братцем своим? А как не успеете? Как люди великокняжеские перехватят? Да правду про вас многую узнают?
- Ладно, старуха! – Примирительно буркнул. Но вспышка злобы помогла, сняла оцепенение чар колдовских. Шуйский тряхнул головой, остатки дури прогоняя. Почувствовал прилив сил в себе. Пора заканчивать. – Скажи, коль просят, про гнев княжий.
- Проще простого. – Усмехнулась колдунья. – Добудь правое око орла, в Иванов день пойманного, на распутье выйди, проколи иглой тонкой, зашей в тряпицу и носи под левой подмышкой. И все тебя минует… - Опять захохотала, разинув рот. Шуйский тут же шагнул к ней, пузырек, что в рукавице зажат был, с размаху вколотил в темноту зева, тут же перехватил старуху за подбородок, железной перчаткой, что на другой руке была, ударил со всех сил по носу, ломая кости и раздавливая стекло. Ведьма дернулась, сильно толкнула боярина, на ногах еле устоял, завизжала пронзительно, но тут же упала на пол, заскребла руками, землю ко рту тащила. Шуйского передернуло, но он справился, наклонился, внимательно смотрел за конвульсиями. Старуху вывернуло судорогами на спину, изгибало, изо рта текла кровянисто-пенистая слюна. Еще мгновение и она замерла, таращась в потолок остекленевшими выкатившимися из орбит глазами.
Шуйский резко развернулся, вышел вон. Жадно заглатывая свежий воздух, спешно к своим направился. Ловчие, кучкой рассевшиеся неподалеку, заметили боярина, вскочили тотчас на ноги. 
- Едем! – Кратко приказал, оперся на подставленные руки, забрался в седло. С болота донесся непонятный звук. То ли корова промычала, то ли застонал кто…
- Господи, пронеси! – Закрестились ловчие, торопливо поднимаясь на лошадей. – Болотник  никак заманивает…
В конце марта занемогла Елена Васильевна. Лихорадка приключилась. Горела вся, словно пламенем объята. Металась на кровати пуховой, за голову держась от боли нестерпимой. Ни облегчения тебе, ни сна спасительного.
- Пить! Пить! – Просила бесконечно.
 Князь Овчина глаз не смыкал, сам подавал чашу с водой прохладной. Вызвали лекаря-немчина. Тот жилу на руке пощупал, до лба больной дотронулся, помолчал, подумал, изрек:
- Typhus!  Пить. Много пить.
Елена бредила, звала сыновей, но лекарь отрицательно покачал головой:
-  Nein. Kann nicht. Das ist sehr gef;hrlich.  – и добавил по-русски, - отшень опасный хворь.
Не приходя в сознание в седьмом часу ночи 3 апреля  Елена Васильевна Глинская скончалась. Наступило время Шуйских.
- Ваньку Овчину в железо. Аграфену, сестру его, в Каргополь, в монастырь упрятать! – Распорядился Василий Васильевич.
- А что после с Ванькой? – Переспросил младший Иван Шуйский.
- В части дробные иссечь и псам на съедение! Челяднина сюда! – Притащили мужа Аграфениного. Зыркнул на него Немой, да так, что колени задрожали, сами подогнулись, но дети боярские под руки крепко держали, упасть не позволили:
- Коли живот свой дорог, будешь творить, яко скажу. Жену твою в монастырь, тебя ныне дядькой великокняжеским делаю. А не согласен, - заглянул в обезумевшие от страха глаза, - обоих собакам скормить велю!
Ворвались, с толпой детей боярских, в сполохах пламени факельного, в покои младого Иоанна. Мальчик горько рыдал по смерти матери, обнявшись с младшеньким Юрием. Тот ничего не понимал и улыбался блаженно. Няньки окружили их, наперебой успокоить старались, плакали, причитали хором. Бояр завидев, прыснули в стороны. Князь Василий рухнул на колени, лбом в пол перед княжичами ткнулся, за ним Иван Шуйский и остальные повалились.
- Измена, государь, везде кругом измена! – Вскричал старший Шуйский, прямо в глаза Иоанну заглядывая, буравя оком страшным. - Коли мы не присмотрим за всем, так и тебе погибель выйти может. Отравили недруги твою матушку-государыню, сыск ныне великий мы учинили, да опалу большую виновным.
- А мамка Аграфена-то где? – Всхлипывая, спросил Иоанн.
Василий Шуйский дотянулся, толкнул в плечо Челяднина, мол, отвечай отроку.
Тот заблеял, что-то о нездоровье приключившимся. Вспомнил о болезни материной. На нее сослался.
- Не знаю, выживет ли? – Сам боязливо глянул на Шуйского. Но князь даже бровью не повел. Осмотрелся удовлетворенно, хмыкнул:
- Пора, тебе, государь не с мамками возится. Ныне твоим воспитателем будет он. – Хлопнул по плечу Челяднина так, что тот согнулся до самого пола. – Да митрополит в помощь.
- А князь Иван Овчина? – Вдруг вспомнил мальчик.
Василий Васильевич поднялся с колен, шагнул порывисто вперед, обнял княжича, прижал к себе сильно. Зашептал в ухо:
- Он и есть погубитель главный, чадушко мое!
Уткнулся лицом в шубу боярскую и горько зарыдал Иоанн, осознав, что один остался на всем белом свете. Сквозь всхлипывания, донесся злой срывающийся шепот, даже кулачком стукнул в живот боярина:
- Псам его…, на съедение!
- Все сделаем, как велишь, великий князь! – Зыркнул Василий Васильевич на нянек – заберите, мол. Из покоев гурьбой вышли, Шуйский-старший попридержал Челяднина:
- Княжич – твоя забота отныне. Не жизнь, а потеха сплошная должна быть у него. Пусть, как в масле катается, в забавах отказа не ведает. Подрастет – к вину и девкам страсть прививай. До дел государевых ему интереса не должно быть. Да про богомолья не забывай. Вози чаще.
- Как это… - растерялся Челяднин, - и то, и это?
- Именно! Пущай озорничает, девок портит, холоп казнит попусту, грешит побольше, после – каяться, и снова грешить. В блуде греховном, да в покаянии, не до чего другого дела ему не будет. Из угара пьяного да утех срамных - под иконы, грехи замаливать.
- Так ведь дитя еще совсем…
- Экий ты бестолковый, Челяднин… - поморщился Шуйский, - я не про день сегодняшний реку тебе… Со временем сотоварищей подберешь ему к потехам, да блудным забавам скорых, в раж чтоб княжича вводили, искусами прельщали. Тебе-то куда уж по девкам шастать… Отгулял поди свое… или женка за срам держала? - Ухмыльнулся напоследок.   
Этой ночью княжич спит нервно и возбужденно. Просыпается внезапно, но глаза закрыты. Сон исчез, словно и не было, одной единственной мыслью выжженный. В светелке полумрак, одна лишь свечка мерцает. Осматривается сквозь ресницы. Рядом, на соседней кровати Челяднин сидит в длинной рубахе. Широко и сонно зевает до хруста в скулах. Быстро и мелко-мелко крестит рот, мотает головой, неизвестно к кому обращаясь:
- Ироды!
Ложится, к стене отвернувшись, и быстро засыпает. Теперь лишь легкий храп вперемешку с посвистыванием нарушает тишину ночи. Иоанн сперва садится, выжидает еще малость. Истома болезненная в теле, но надо исполнить задуманное. Потом спрыгивает на пол, ищет сапожки. Находит, натягивает один, затем другой. Теперь шубейку в рукава и шапку на голову. На корточки садится, под кроватью высматривает и зовет шепотом:
- Тимелих! Тимелих! – Раздается кряхтение, сопение, поскуливание, выползает на зов подросшая белая собака. Лижет в нос хозяина. Мальчик позволяет ей, а сам привязывает к шее веревку. – Пойдем, пойдем на двор. – Тянет за собой. – Только тихо, не разбуди дядьку.
Собака радостно повизгивая и отчаянно колотя хвостом от радости по сапожкам, идет с ним. Во дворе ни души, ярко светит луна, отражаясь от снега - не заблудишься. Княжич быстро ведет собаку к заброшенному колодцу. Возле сруба останавливается, заставляет сесть пса на землю, опускается сам перед ним, гладит ласково:
- Тимелих, мы прощаемся. Ты мой верный друг и страж. Ты пойдешь в ад и будешь там Божьим псом, моим псом. Доля твоя отныне служить мне там и мучить грешников, воров, крамольников, моей матери погубителей. Рвать на части и мясом их питаться. Ты все понял? – Собаке не сидится на месте, опять норовит лизнуть в лицо. – Хорошо. Попрощаемся. – Иоанн берет собаку на руки, крепко к себе прижимает и, пошатываясь от веса животного, поднимается во весь рост. Одной рукой за верх сруба придерживаясь, переваливает собаку через край. Тимелих не понимает, чего хочет хозяин и, мешая ему, упирается лапами, царапает полусгнившую древесину. Иоанн подталкивает его грудью и разжимает объятья. Взвизгнув напоследок, белое пятно растворяется в кромешной тьме, пахнувшей в лицо княжичу смрадом. Откуда-то снизу доноситься приглушенный мокрый хлопок. Иоанн бежит со всех ног обратно в терем. На бегу крестится:
- Господи, накажи их! Господи, накажи! Господи, накажи!
Пробирается мимо похрапывающего Челяднина, быстро раздевается, юрко проскальзывает в постель, укрывается теплым одеялом. Дело сделано, можно спать. Никакой истомы в теле подавно нет, и душа покойна. Мальчик поворачивается на бок и мгновенно засыпает.               

Красовался на всю Москву дом боярина Ивана Юрьевича Захарьина. Снизу каменный, иноземными мастерами сложенный, длиной с иную улицу московскую, сверху терем деревянный, будто не топорами, а кистями выписан, кровля железная, на солнце жаром горит. Крыльцо широкое, столбы витые, ступени по обе стороны сбегают, словно двор обнять хотят. В окно выглянешь, в одну сторону посмотришь – рукой подать до площади Красной, в другую – все Замоскворечье раскинулось от Симонова монастыря и дальше, растворяясь в излучинах речных, лугах, полях, лесах до самого неба.
Хозяин, делами своими отдав дань Отечеству и заслужив сан боярский, отошел ныне от них, вконец изможденный. Хворал только сильно, очень нездоровилось Захарьину. Постель, на которой возлежал боярин, смертным одром уже ему представлялась, где лишь думы о приготовлении к вечности одолевают. Если б не помер великий князь московский, если б не смуты да измены боярские, с его родней, как на грех связанные, нерешительность правительницы, матери малолетнего княжича, их порождавшая, излишняя гневливость бабья, любимца своего Оболенского выгораживавшая, (в этом уверен был Захарьин), мог бы и дальше нести крест свой боярин. Ан понял, что на покой удаляться пора, но скука от безделья вынужденного хуже болезни привязалась, в нее саму переродилась. Хворь душевная привлекла хвори телесные, все одно к одному – помирать пришла пора. Редко посылала Глинская к нему за советом, с годами и вовсе почти позабыла, а тут колокола зазвонили, дворня разузнала, принесла весть тяжелую – не стало и правительницы более. За мужем в Царствие небесное отправилась, оставив двух младенцев заместо себя. Ныне Шуйские в Кремле заправляют. Этим он, Захарьин, точно не нужен. 
Чуть слышно дверь скрипнула. Хозяин даже не повернул головы.
- Дворецкий Тверской пожаловал. – Верный холоп произнес чуть слышно.
- Проси! – ответил боярин, почти не разжимая губ, но внутри оживился, затеплился огонек.
За холопом сразу гость вошел, посох у двери поставил, сотворил три крестных знамени иконам, хозяину поклонился, здравия пожелал. Захарьин легко повернулся на бок, словно про болезнь забыл, или она о нем, ласково ответил, место почетное указал. Постарел Поджогин, стремительность прежняя исчезла, глаз кошачий замутился, блеск свой зеленый утратил. Сел неторопливо, вздохнул тяжело.
- С чем пожаловал? – Усмехнулся Захарьин. – По виду твоему мало радостей на Москве.
- Да нутром чую, что с твоей ставленницей без Шуйских не обошлось. – Хмуро ответил Шигона.
- Отравили? – Прищурил глаз боярин. Даже на локте приподнялся. Дворецкий пожал плечами:
- Я не лекарь, но больно быстро все: занемогла, представилась, похоронили, кого надо казнили, и везде Шуйских люди.
- Ваньку Овчину, небось, сразу удавили?
- Вестимо. На третий день в железо взяли, слухи ходят, что псам скормили или на кол сподобили.
- Кого из темницы выпустили? Михайловичей?
- И тут угадал. – Понуро покачал головой Поджогин.
- Ох и полютует Андрюшка… - Задумчиво произнес Захарьин.
- Воеводой во Владимир собирается.
- Ну а ты, Иван Юрьевич, что надумал?
- На покой! В монастырь уйду. С Немым глаголил, тот обрадовался даже.
- На покой ли? – Удивленно вздел брови Захарьин.
- Туда, туда. – Шигона опустил голову. – Грехи замаливать. Немало их у меня. Камнем давят. По ночам сняться. Братья Васильевы, Соломония… Сперва в Каргополь, опосля на покой.
- Что в Каргополе-то забыл?
- Немой позволил Соломонии вернуться в Суздаль. Сам отвезу, а после удалюсь.
- Как же ты от живой жены в монастырь? Иль представилась? – Захарьин даже руку приподнял перекреститься, но не успел. Замотал головой Поджогин:
- Нет. Спаси Господи! Она со мной постриг примет.
- Вот как? Да-а-а, брат… замолчал Захарьин, спиной тяжело на подушки откинулся, в потолок уставился задумчиво.
Дверь снова чуть скрипнула. Шигона не пошевелился, Захарьин лишь глаз скосил:
- Кого несет нелегкая?
- Сын боярский Семен сын Степанов Замыцкий челом бьет. Сказывает, обоих принять просит.
Старые знакомые переглянулись. Поджогин плечом дернул, мол, не ведаю, что надобно.
- Зови! – Кивнул боярин.
- Мир дому твоему, боярин Михаил Юрьевич, хозяину здравия, и гостю того же, Иван Юрьевич. – С низким поклоном произнес вошедший. Семен Степанович Замыцкий по прозвищу Шарап был плотным мужчиной лет сорока. Его лица почти не было видно из-за буйных рыжих кудрей, спадавших на лоб и такой же рыжей густой бородой, напоминавшей лопату, доходившей почти до глаз и сливавшейся с бровями. Зато темные, почти черные, чуть узковатые глаза смотрели живо, с какой-то озорной разбойничьей искоркой. Осталось только прокричать: «Шарап, ребята!» . 
- И ты будь здоров, сын боярский. – Ответил хозяин дома. Поджогин кивком отозвался. - Садись, где любо, да сказывай, что привело. Видишь, один на смертном одре возлежит, кончину свою с покаянием ждет, другой не у дел тоже. Чей волей пожаловал?
- Своей! – Качнулись кудри лохматые.
- Ну, коли своей и на том спасибо.
Цепкий взгляд Шарапа сразу отметил и болезненный вид хозяина и понурость гостя.
- Прошка! – Позвал Захарьин холопа. – Подбей-ка мне подушки, да главу приподними чуток, с гостями споручнее говорить будет.
- Не утомились, Михаил Юрьевич? Может подать, что велите? – Спросил старый слуга, исполняя господскую волю.
- Медом попотчуй гостей. Обнеси чарой. Пусть поднимут за мое здоровье. Мне же воды ключевой подай. – Прохор все исполнил, поднес и хозяину, но тот передумал, отстранил рукой чашу. – Поставь покудова.
- Так сказывай Семен сын Степанов, не тяни, видишь плох я, да и Тверскому дворецкому недосуг долго сидеть, поспешать надобно.
- За советом я, Михаил Юрьевич! – Начал Шарап, чуть пригубив чашу с медом.
- Чем посоветовать-то можем? – Впервые с появления Замыцкого заговорил Шигона.
- В Стекольну меня посылают…
- Ну и езжай с Богом! Князь Василий Васильевич дока в делах посольских, у него совета и спрашивай. – Поджогин по-прежнему был скор на ответ.
Шарап покачал головой, перешел на шепот:
- Сегодня Шуйские есть, завтра нет. Годков немного пролетит, и не заметим, государь Иоанн Васильевич властвовать будет!
Захарьин и Шигона переглянулись, потом оба посмотрели на Замыцкого. Михаил Юрьевич глаза к потолку поднял, произнес задумчиво:
- Опасные речи, ты глаголешь, Семен сын Степанов.
- Потому, что вас не опасаюсь! – Горячим шепотом продолжил Шарап. – Токмо великим князьям вы служили – Иоанну, Василию и снова Иоанну.
- Ты-то нас не опасаешься,  а вот про себя, что думаешь? – Усмехнулся в бороду Захарьин, глаз от потолка, не отводя.
- Терять вам нечего. Один помирать собрался, другой в монастырь.
Прямота понравилась. Пришла очередь усмехаться Поджогина:
- Все про нас ведаешь? А что про свеев-то знать хочешь? Мир нам нужен с ними, ничего особенного более.
- Про мир мне и Немой толковал, тоже и его свойственник князь Горбатый в Новгороде изречет. А еще? Кто там, в Стекольне, кроме Густава короля всем заправляет. Как с ним или с ними быть? О чем разговоры разговаривать? Что выпрашивать, про что разнюхивать?
- Есть там еретик один Лютеров, из простолюдинов. В советниках состоит у самого Густава. – Нехотя отозвался дворецкий. 
- А душа хоть одна православная есть в Стекольне этой? Ну с кем словом перемолвиться? – Хитро прищурился Шарап, прямо по-разбойному, прозвище свое оправдывая.
- Откуда? – Невозмутимо откликнулся Шигона, но намек понял. – Отродясь не было. Они наших всегда не очень привечали. То под Корелой шалят, то в Каянии обижают. Про то мы не раз в Стекольну писали.
Шарап выжидал, вопросительно на Захарьина посматривал. Боярин молчал пока, что-то вспоминал или обдумывал.
- Девку Сабуровскую помнишь, Шигона? – Вдруг спросил Захарьин, пристально взглянув на дворецкого. Поджогин заметно вздрогнул, но справился:
- Что с того? – Буркнул в ответ.
- А того, что почитай с десяток лет, как живет в Стекольне замужем за купцом свейским.
- Поклон от дворецкого Шигоны, что ее туда продал, передать хочешь? – Не удержался, съязвил Поджогин.
- Он самый! – Невозмутимо продолжил боярин. Шарап внимательно прислушивался к разговору. – Она ж тебе жизнью обязана. Ведь твой пес татарский чтобы с ней сотворил, отдай ты ее на растерзание? То-то! Да от княг…, - поправился, - от монахини Софьи благословеньице… иконку какую для рабы верной, твоими ж заботами ее в Суздаль возвращают… Передать сие можно. Не гоже ей спасителя своего хулить!
Поджогин колебался.
- Ты ж в монастырь собрался, Иван Юрьевич, вот и начинай путь свой покаянный. Людям радость, государству - польза.
Шарап слушал, затаив дыхание. Поджогин заговорил медленно и отрывисто:
- Девку звали Любава. Она ихнюю Лютерову веру приняла, чтоб замуж пойти, оттого ныне кличут ее Улла. По мужу была Нильссон. Уехала с ним в Стекольну. Дом у них на Купеческой улице. Слух был, что овдовела и заново вышла. Про того, нового мужа, мне ничего не ведомо.
- Ну вот, другое дело. – Удовлетворенно заметил Захарьин. – Хватит тебе, Шарап? – Степан закивал головой, улыбаясь. На ноги вскочил, кланяться стал и боярину и дворецкому:
- Спаси Бог вас, Михаил Юрьевич, спаси Бог, вас, Иван Юрьевич! До гроба ваш я ныне! Великую честь мне оказали. С остальным на месте, в Стекольне разберусь. Дозвольте бежать, не утруждать вас более.
- Ступай себе с Богом! – Отпустил его Захарьин. Поджогин лишь рукой махнул на прощанье. Опять вдвоем остались.
 Тверской дворецкий Иван Юрьевич Поджогин возвратил опальную княгиню Соломонию Сабурову в Суздаль, в том же 1538 году принял монашеский постриг под именем Иова и удалился в Волоколамский Успенско-Иванишский монастырь, где умер около 1542 г. 
«И как человеку быть правым пред Богом и как быть чистым, рожденному женщиной?», сказано в книге Иова.  Случайно ли Поджогин выбрал себе имя библейского страдальца? Назвать жизнь Шигоны праведной вряд ли у кого повернется язык. Скорее, она была сплошным вызовом Богу. Про таких, как он спрашивала Пресвятая Богородица: «А кто те, что с головой ввержены в огонь?» И отвечал ей архистратиг Михаил: «Это те, госпожа, которые, крест честной держа, ложно клялись силами честного креста, а даже ангелы при взгляде на него трепещут и со страхом поклоняются ему. Эти же люди, держа крест, клянутся на нем, не зная, какая мука их ожидает, потому-то так и мучаются».
 Был ли так истинно праведен сам Иов? Не была ли праведность его внешней? Не усомнился ли он в Боге, испытав обрушившиеся на него страдания? Не предал ли он Его? Не были ли его мучения, схожи с теми, о которых спрашивала Архангела Михаила Богородица? Ведь смысл страдания открывается только самому страдающему. Лишь узрев Фаворский свет , Иов ощутил Божью Любовь и Сострадание, суть которого есть луч, идущий от одного сердца к другому.
Не пред смертью принимал Поджогин постриг, как часто поступали в то время в преддверии скорой кончины, как принял схиму умирая князь Василий Иоаннович. Осознанно. Одиночество покаянной молитвы, аскез, раздумья и внутренние боренья, по накалу страстей значительно страшнее мирской жизни, ибо они открывают истинный смысл собственных дел и помыслов, отсюда лишь два пути – к прозрению и душевному просветлению или к безумию самоубийства.
7 сентября 1538 года Шарап Замыцкий сошел на шведский берег. Боярин Михаил Юрьевич Захарьин скончался в 1539 г.









                Глава 9.
                Воскресшая из мертвых.
За окном бушевал май 1538 года. Как всегда неожиданная и долгожданная весна взорвалась всеми красками мира, растолкала спящую природу, которая откликнулась вмиг распустившимися почками на глазах у всех тут же превратившимися в листья и цветы, заодно пропитывая воздух тягучим ароматом. Казалось еще немного и зацветет даже высокий бревенчатый частокол, ограждавший Немецкий двор от непрошенных гостей. Природа возбуждала и поощряла человека к действиям, к безумствам, к любви, а Веттерман грустил. Пришло письмо от Андерса, где сын с восторгом описывал свои успехи и отдельные мелкие неудачи, да-да, и неудачи воспринимались юностью со свойственной только ей способностью не унывать, рассказывал о самом университете, давал лаконичные, но яркие и исчерпывающие характеристики преподавателей, подмечал их слабые и сильные стороны. Письмо излучало энергию, било ключом, дышало любовью к отцу и страстью к познанию. Веттерман радовался и грустил одновременно. Пастор вспомнил, как сразу после Нового года его неожиданно вызвали к управляющему Немецким двором. Однако встретил его не Гундерман, а посланники шведского короля.
- Переговоры с московитами завершены, и наш долг поскорей вернуться и доложить об этом королю. – С пастором разговаривал один из членов шведского посольства Бьерн Классон, полный мужчина, лет пятидесяти, с одутловатым усталым лицом - переговоры были явно тяжелыми. – Мы получили свежую почту из Стокгольма. Магистр Петерссон пишет о том, что мы взяли вашего сына с собой, так как ему предстоит учиться в университете. Подготовьте его, мы отправимся в путь на днях.
- Как? Уже? – Это известие ошеломило своей неожиданностью Иоганна. Ведь в предыдущем письме королевского советника Олауса Петри, полученном буквально несколько дней назад, ему показалось, что речь шла о весне. - К чему такая спешка?
- Магистр полагает, что не стоит откладывать в долгий ящик, поскольку вопрос решенный. Да и нам засиживаться в этой дикой Московии резона нет. Сыты по горло!
- Но зима? Море?
- Мы отправляемся сухим путем через Финляндию. Рассчитываем через месяц быть в Стокгольме. Ведь нас ждет сам король. Наместник князь Борис Горботофф или Горбатый, язык сломаешь с этими русскими именами, обещал нас не задерживать и быстро составить все бумаги для обоюдной подписи.
- Откуда у московитов хорошие переводчики? – Отозвался из глубины комнаты долговязый рыцарь Кнут Андерссон – глава посольства. Он дремал в кресле, стоявшем перед камином, и встрепенулся лишь при упоминании имени новгородского наместника.
- Они есть у архиепископа. – Машинально ответил на вопрос пастор. Мысленно он уже представлял себе сцену расставания с сыном и наполнялся черной пустотой безысходности происходящего.
- У архиепископа? – Удивился рыцарь. – Вот уж не подумал бы никогда, что эти еретики имеют познания в других языках, кроме собственного.
- Не хуже наших. Еще четыреста лет назад мы были одной Божьей Церковью. – Веттерман отвечал, даже не поворачивая головы в сторону вопрошавшего.
- Четыреста лет назад они и вовсе были язычниками, впрочем, и ныне не далеко ушли от них. – Желчно заметил Андерссон. 
- Они утверждают, что приняли христианство одновременно с Римом… - Пожал плечами Веттерман.
- Говорить можно, что угодно, однако, хоть вы, святой отец, безусловно, лучше нас освящены в делах духовных, но что касается дел светских, по мне московиты хуже любых язычников. Не страна, а купеческая лавка! Хитрая, лживая, суеверная, не имеющая никакого понятия о рыцарской чести и благородстве! – Устало произнес Классон. – Готовьте сына! – Он махнул рукой, показывая, что разговор окончен. 
Ну вот и настала эта минута… Отец и сын стояли напротив друг друга, не сводя глаз, словно изо всех сил стараясь сохранить в обоюдной памяти собственные образы – отец сына и сын отца. Крепкое мужское объятие. Родной до боли запах. Чуть виноватый взгляд погрустневших, но сияющих в предвкушении открывающегося бесконечного жизненного пути, глаз Андерса. Встретятся ли они? Короткая Pro iter agentibus , благословляющая, напутственная и одновременно охраняющая молитва отца и падающий пушистый снег в тишине шагов удаляющего от него сына. 
- Услышь, Господь, мою смирену молитву и сотвори путешествие раба Твоего Андерса благополучным. Охраняй его на всех путях этой жизни молитвами Твоего любимого Сына Иисуса Христа Господа нашего. Аминь. 
До чего скоротечна была жизнь… Непрерывные войны, бесчисленные эпидемии, религиозная нетерпимость инквизиции и жестокосердные нравы косили людей, собирая свою страшную жатву. Искалеченным и больным убогая медицина, порой граничащая с примитивным шарлатанством, ничем не могла помочь. Вдобавок, часто и самих лекарей отправляли на костер по пустяковой причине, но серьезным обвинениям в колдовстве и связях с дьяволом. «Если кто-то умеет лечить, значит, сумеет и отравить!» - это изречение старательно занес в протокол очередного процесса секретарь парижского суда при тюрьме Шатле  Алом Кашмаре.  Профессия лекаря, тем не менее, была прибыльной и отдельных конкурентов даже устраняли, так погиб знаменитый Парацельс.
Что, кроме, конечно, молитв, могло помочь страждущему человеку? Вот пример рецепта снадобья, способного, по мнению тогдашней медицины излечить чуму:
Одна унция опилок зеленого кипариса,
Шесть унций флорентийского ириса,
Три унции гвоздики,
Три драхмы ароматического тростника,
Шесть драхм алоэ.
Все надлежит растереть в пыль. Затем взять три-четыре сотни свежайших роз, собранных в столь ранний час, до выпадения росы, растереть их и смешать с приготовленной пылью. Когда все перемешается, то изготовить пилюли и высушить их в тени.
Такую пилюлю следовало положить под язык до полного рассасывания. Человечество не ведало об инфекционной сущности эпидемий, считая их Божьей карой  грехи. Лишь в 1546 г. появился первый труд итальянского лекаря Джираломо Фракасторо  «О контагии, о контагиозных болезнях и лечении», где он предположил, что эпидемии вызываются крошечными частицами («семенами»), переносимыми от больного через прямой, непрямой (или даже зрительный) контакт. «Чума, иначе называемая чёрным мором, - писал итальянец, - происходит обычно от чёрного колдовства, и с ветром зараза переносится из одного места в другое. Болезнь сия скоротечна и очень заразна. Более всего бедствий приносит она городам, где люди живут тесно. Если начался в округе чёрный мор, надлежит прежде всего отделить больных от здоровых, и чтобы как можно меньше народу соприкасалось с заболевшими. Случается, что у человека достаёт жизненной силы, чтобы одолеть чуму, и он безо всяких лекарств, хотя и ценою страшных мук, выздоравливает. Посему надобно поддерживать силы заболевших и надеяться на счастливый жребий. А чтобы зараза не распространялась, надлежит вокруг места, где собраны больные, жечь костры, и все, кто выходит оттуда, должны меж тех костров проходить и окуриваться их дымом. Ещё чёрный мор случается от мёртвого тела, кое не похоронили, и когда оно начинает разлагаться и гнить, то испускает миазмы, и их ветром разносит».
Мужчины вдовели, тут же женились повторно, а то и в третий раз. Также поступали и женщины, хотя им, конечно, было сложнее, ибо потеряв мужа, следовало главным образом сохранить принадлежность к сословию, цеху.
О любви речь не шла, как и о разнице в возрасте. Смысл жизни заключался в продолжении фамильного рода, что в первую очередь, подразумевало фамильное дело, касалось это рыцарства, бюргеров, купечества или ремесленников, неважно.
Седые старцы женились на юных девицах, зрелые вдовы запросто могли сосватать за себя юношу. Адюльтер присутствовал, хотя внешне порицался строгой протестантской моралью общества, но это было не для всех, в королевских семействах дети от многочисленных любовниц сюзеренов имели титулы и положение, за исключением главного – престолонаследия.
Были ли женщины у пастора Иоганна Веттермана за эти долгие годы? Конечно, были. Природа брала свое, но связи были скоротечны и завершались стремительно, по инициативе самого пастора. Иногда он вспоминал о юных служанках, что дарили ему свою любовь под стенами Августинского монастыря в Виттенберге или на теплых чердаках господских домов, где юный студиоуз подрабатывал уроками. Подхватив юбки, они стремительно взлетали наверх по черным лестницам, маня его за собой. Он забывал вкус губ, цвет глаз, запах волос смолянисто-черных, ярко-соломенных, бело-льняных или рыжих. Целуя их, он закрывал глаза и видел лишь одну единственную… другую. Иногда, в беспамятстве захлестнувшей страсти, ее имя слетало с его губ, он ловил себя на этом, почувствовав кожей чужое недоумение, смущенно распахивал глаза и тут же прятал, отводил в сторону, от пронзительного взгляда той, что находилась сейчас рядом.
В тесноте и скученности Немецкого двора, где купеческие семейства жили бок о бок, холостой пастор, считался завидным женихом. Ни одно семейство пожелало бы видеть его в качестве зятя для своих дочерей, подошедших к возрасту невест. Несмотря на строгие пуританские нравы, царившие в немецко-ливонско-шведской колонии, кое-кто и из замужних дам бросал искоса красноречивые взгляды-призывы молодому священнику, нервно облизывая, чувственные губы. Этого пастор старался не замечать. Одно дело связаться с какой-нибудь служанкой в Германии, другое дело здесь, где он должен быть образцом добропорядочности и обличителем любых попыток нарушить законы Моисея, призывавшие строго карать грех прелюбодеяния.
Уже при Андерсе у него была одна единственная связь со вдовой любекского купца, скоропостижно скончавшегося здесь на чужбине. Она оставалась какое-то время в Новгороде, чтобы довести дела покойного мужа и оформить надлежащим образом наследство.   
Связь началась с молчаливого и настойчивого приглашения женщины, не задававшей ему лишних вопросов, не намекавшей открыто на женитьбу. В глубине души ее все-таки таилась надежда на взаимность, закрывавшая глаза на открытую собственной мудростью тайну его сердца, которое было спрятано под непроницаемым панцирем, и ей удалось на нем прочитать имя Другой Женщины, хотя Иоганн ни разу его не произнес. Вдова тянулась к нему всей душой, а он, к величайшему собственному стыду, мог ответить ей лишь плотью. Стыдился, тяготился, но поделать с собой ничего не мог. В его Душе жила Другая. Женщина чувствовала страдания пастора, пыталась по своему женскому наитию вытеснить собой воспоминания его былой, как ей казалось, любви, но наталкивалась на мгновенно появлявшуюся отчужденность. Лишнее прикосновение, и Иоганн вздрагивал, ему это было почти неприятно, словно нежные руки чужой женщины дотрагивались до самого сокровенного в его душе, до не заживавшей раны, и нежность оборачивалась в боль.
Он садился на краю широкой кровати, спиной к ней, несколько минут сосредоточенно молчал, потом вставал,  начинал одеваться. Его мучила совесть:
- Зачем я так поступаю? Зачем я вовсе прихожу сюда? В этот дом, к этой женщине… ведь я дарю ей какую-то надежду, иллюзию, и совершаю грех, обманывая ее. – Но изменить что-либо он был не в силах. – Видит Бог, я не хотел этого, пытался избежать. Выбирал из двух зол меньшее - отторгнуть или принять, заранее зная, что ни единого кусочка души подарить ей он не сможет.
Встречи были совсем нечасты, но мучительны для обоих. Первой не выдержала она. При первой возможности уехала на родину покойного мужа в Любек, оставив на память о себе краткое письмо-прощанье. Она не укоряла Иоганна, напротив, была благодарна ему, но, как и он, испытывала боль и усталость от этих тайных свиданий.
Встретить кого-то еще было просто неосуществимо, не говоря о том, чтобы полюбить, когда сердце принадлежит другой. Найти среди русских женщин, как старик Свен Нильссон, пастор не мог, да и опять не хотел, тем более они все, как черт ладана, чурались иноземцев. То, что случилось с семейством Нильссонов, Веттерман воспринял не иначе, как перст Божий, Ему лишь ведомый и подвластный поворот судьбы, соединивший юную русскую девушку и шведского купца. Это только усилило собственные убеждения пастора в предначертании пути человеческого, веру во всемогущество Творца, определявшего судьбу каждого в отдельности, сводившего и разделявшего людей, это укрепляло решимость ожидать того, что должно свершиться с ним. И Нильссоны и его воссоединение с сыном послужили ярчайшим подтверждением неизбежности Провидения. Поэтому Иоганн жил прошлым, но с верой в будущее.   
От воспоминаний пастора отвлек уличный шум. Он выглянул в окно, увидел распахнутые ворота, множество людей, лошадей, груженых телег, догадался, что прибыл первый купеческий караван. Старые знакомые чинно раскланивались друг перед другим, незнакомые – новички представлялись старожилам, тут же обсуждались свежие новости с обеих сторон, одновременно шла разгрузка товаров. Все было привычно, по-немецки деловито, споро, шумно, но без суеты и столпотворения. За порядком следил управляющий Гундерман, возле которого, на всякий случай, стояли два стражника. Кому-то он объяснял условия размещения, предупреждал о платежах, а заодно и штрафах, его внимательно слушали и почтительно кивали головой. В этом обыденном неторопливом купеческом круговороте, имеющим раз и навсегда заведенный порядок, похожий на безупречный часовой механизм, где все размеренно по времени, где люди были винтиками, колесиками, шестеренками, подогнанными и соединенными друг с другом, где роль маятника, задававшего общий ритм, принадлежала Гундерману, острый глаз Иоганна выхватил одинокую, чуть сутулую женскую фигуру в черном, которая никак не вписывалась в слаженную работу, в ее отрегулированный ход, а напротив, стояла без движения, настороженно и, как показалось пастору, испуганно озиралась по сторонам. Еще не успела появиться ни одна мысль в его голове, но вместо этого неожиданно возникла необъяснимая встревоженность или предчувствие, происхождение которых он объяснить себе в эту минуту не мог.
Появление женщины среди купеческого каравана и по всему ее облику, манерам, не имевшей абсолютно никакого отношения к торговому сословию, безусловно, не могло осталось незамеченным и не могло не привлечь к себе внимание управляющего. Гундерман сделал несколько шагов к женщине, и, высокомерно задрав голову в черном бархатном берете, о чем-то ее спросил, кивнул утвердительно в ответ и неожиданно показал рукой на то самое окошко, в которое смотрел пастор. Сердце Веттермана вдруг забилось сильнее и сильнее. Время замедлило свой ход. Женщина невероятно долго, так показалось пастору, поворачивала свое лицо к нему. Иоганн задрожал всем телом, как последний осенний листок, который вот-вот должен был оторваться и отправиться в последний гибельный полет, превращавший его в ничто.
Она! Вот она перед тобой! Живая, невредимая… нет, что-то с ней произошло, она хромает, направляясь к его дому, голова неестественно склонена на бок, но это она! Та, которую ты десятки, сотни, тысячи раз вспоминал и видел ежедневно – в молитвах, в мыслях, во снах, ты разговаривал с ней… Она. Она? Она ли? Что чувствуешь ты, когда видишь сейчас женщину, не просто воскресшую из мертвых, не просто восставшую из могилы, а другую, появившуюся внезапно из глубин памяти, из мыслей, обратившихся в осязаемую плоть. Или это наваждение? Иоганн протер глаза и вытер струящийся со лба пот. Нет, наваждение не пропадало! Что чувствуешь ты, живший в предвкушении, в мечтах об этой встречи, прорисовавший и разыгравший, конечно, трогательно и со слезами на глазах эту сцену? Все ли соответствует твоему scenario? Не устали ли твои актеры проигрывать одно и тоже на протяжении почти двух десятков лет? Не превратилась ли трогающая зрителей за сердце драматургия пьесы в обычное лицедейство? Не тянет ли отвернуться, зевнуть от скуки и, скосив глаз в зал, убедиться в том, что сюжет давно уже приелся и наскучил всем и зрителям и актерам?
Она ли перед тобой, Иоганн? Ее ли ты ждал, лелеял, холил, просил прощения у Бога и у нее, блудодействовал, в конце концов, с ней в своих мечтаниях и снах? Да, да, и это тоже! Вот она, перед тобой твоя неземная любовь, твоя Беатриче, твой давний грех, прощенья которого ты так долго вымаливал! Она осязаема, ты можешь дотронуться и убедиться в этом.
Веттерман уже вышел из дома, спустился с крыльца и сейчас стоял перед ней. Она ли это? Она и есть твоя мечта? Почему ты молчишь сейчас? Что тебя сдерживает? Может ты вспомнил то, как она предала и обокрала тебя? Ведь это сделала она, а не та, другая, любящая и любимая, прожившая эти долгие годы неразлучно с тобой. Соединились ли они вместе сейчас, или остались каждая по себе врозь? Но ведь она здесь! И что-то ее привело сюда, через моря, в чужую страну. Что? Любовь? К тебе? Или нет?
Господи, сколько раз он представлял себе эту сцену: в Арбю, в Кальмаре, Море, Стокгольме, Штеттине, Виттенберге, в церквях, на улицах, в трактирах и на дорогах. Он помнил каждый скрип входной двери той деревенской церкви, где все начиналось, означавший ее возвращение. Он видел их встречу на залитой солнцем или скользкой от льда брусчатке городов, посреди луж и в пыли, на снегу и в бескрайних лугах, в лесу и на берегу моря. Он искал ее черты в лицах тех девушек и женщин, что ловили его взгляд на себе и улыбались в ответ, но все исчезало, растворялось, потому что было обманом и вновь обретало ее истинный образ в мыслях, совершенно другой, созданный неизвестным художником, скульптором, хотя почему неизвестным, имя ему память или он сам – Иоганн Веттерман. Ваятель, Пигмалион, твоя Галатея сейчас стоит перед тобой…
Мир исчез, его покрыл густой мрак ночи, оставив крошечный кружок света, словно нимб, оттеняющий своим сверканием лики святых или солнечный зайчик, застывший там, куда его отбросил случайный поворот зеркала. Так видит мир человек, теряющий сознание – мрак стремительно приближается со всех сторон, заливает сплошной непроницаемой чернотой все краски света, оставив лишь то, что он должен увидеть, запомнить в этот миг, возможно последний в его жизни. Смолкли звуки, голоса, остановилось время…
- Иоганн… - Почти беззвучно прошептали ее искусанные обветренные губы. Эти шесть букв прозвучали одновременно и каждая в отдельности и вместе, аккордом, образовав начало Божественной мелодии, внезапно оборвавшейся нежнейшим прикосновением молоточков к прозрачным стеклянным колокольчикам:
- …ганн-ганн, ганн-ганн… - продолжавшим своим биением этот ласкающий ухо хрустальный звон, - …ганн-ганн, ганн-ганн…
- Здравствуй. – Хрипло донеслось из удушаемой спазмами гортани. – Ты нашла меня…
Эта непроизвольно вырвавшаяся, выдавленная  фраза, отражала все то смятение, охватившее душу пастора, сердце которого сейчас билось тяжелыми ударами набатного колокола – «бум-бум», к которым примешивались хрустальные молоточки произнесенного вслух имени - «ганн-ганн»…
Его мысли свились в один толстый стальной жгут, натянутый, как струна, и никакой человеческой силы не хватит, чтоб вырвать, вытянуть хоть одну осознанную нить, которая помогла бы распутать остальные. Но этот, еще мгновение назад, прочнейший канат был рассечен одной единственной фразой:
- Я искала Андерса…
Пастор сорвался с утеса и стремительно падал в бездонную пропасть сознания. Он явственно ощущал свист ветра в ушах и легкость собственного тела. Под безжалостным палящими лучами истины его бумажные крылья так тщательно скрепленные воском молитв, надежд, страданий, рассыпались белыми перышками-листами недописанной драмы со множеством разнообразных сюжетов, но не имевшей до сих пор эпилога. Он упал, не почувствовав удара о землю. Лишь дрожание рук и невероятная тяжесть вновь обретшего вес тела, напоминали о только что пережитом падении. Конечно! Она искала сына. А ты подумал? Твоего сына! Который полгода назад отрекся от нее, а ты убеждал, просил, молил его не делать этого. Он уехал, и пастор прочел в его глазах искорку надежды-обещания выполнить просьбу отца. Ты ждал ее или другую? Ты представлял себе ваши слезы и объятья? Что ты хотел увидеть, услышать? Слова покаяния и любви? Не были ли твои молитвы и мечты простым эгоизмом, башню которого ты возводил все эти годы, закладывая каждый камень в ее стены вместе с обращением к Богу? И вот ты рухнул с нее, или она рассыпалась под тобой, поскольку ее раствор был замешан не на яичном белке, а на ошибочной убежденности в собственной правоте, собственной греховности и потребности ее искупить. Ты молился Богу, чтоб он спас ее? Он ее спас, оживил, воскресил! Ты молился Богу о ее любви? Нет. Ты молился о своей любви к ней! Ты получил то, что хотел. Ты ее любишь? Или сейчас у тебя нет ответа? Или тебя гложет мысль о том, что она начала с вопроса о сыне, а не с покаяния в грехах? Ты остался для нее тем, кем был? Он снова почувствовал, как тогда в Арбю, холодный безжалостный клинок между лопаток, стальные объятия боли, не позволяющий вздохнуть полной грудью. Иоганн отгонял эти видения, стараясь дышать ровно. Он вдалбливал себе:
- Она – мать Андерса! Она ищет сына! Она – мать!
Понемногу боль рассосалась, он смог посмотреть на нее спокойно и даже с кажущимся безразличием, (лишь дрожание пальцев унять было невозможно), подал ей руку, приглашая пройти в дом. Ее кисть, все такая же тонкая, легла на протянутую ладонь. Прикосновение вдруг согрело и наполнило тело успокоением.
- Андерс уехал в Упсалу, учиться в университет. Пишет с ним все хорошо. Пойдем, я дам прочесть его письмо.
- С ним все хорошо… - Мысленно она повторила за Иоганном, и огромный камень, давивший все эти годы ее душу, стал рассыпаться, превращаться в песок, теряя вес на глазах, освобождая место для других мыслей, о том мужчине, что стоял сейчас рядом и держал ее за руку. Нет, они были и раньше, но Агнес их старательно отодвигала, как можно дальше. Теперь же, когда стало ясно, что сын жив, здоров, благополучен, ее захлестнула волна благодарности вместе с ощущением страшной вины перед Иоганном за содеянное много лет назад. Чего было больше, она сказать не могла, лишь безропотно подчинилась протянутой мужской руке, в которую опустилась ее ладонь. Агнес почувствовала трепетное волнение от этого прикосновения, и какое-то совсем далекое, совсем забытое и, казалось, потерянное навсегда, возбуждение. Или все-таки ей это показалось? Или это была дрожь его пальцев, передавшаяся ей и тут же исчезнувшая, превратившаяся в обволакивающее плоть тепло.
Они сидели за столом друг напротив друга и молчали. Нет, она должна сказать ему всё. Агнес решилась, приоткрыла рот, чтобы произнести первые слова, но Иоганн опередил, накрыл ее руки своими и чуть слышно произнес:
- Не надо! Не надо слов. Я все пойму и почувствую. – Последнее он сказал больше для себя. Он должен почувствовать или… нет.
Веттерман внимательно вглядывался в ее лицо, и каждая клеточка была узнаваема, изгиб бровей – левая чуть приподнята, выбившаяся из-под платка прядь волос, тонкость и прямизна носа, пушистость ресниц, голубизна глаз, небольшой аккуратный рот с плотно поджатыми сейчас губами. Даже небольшая темнота глазных впадин, напомнила ему ту легкую усталость, что испытывали они после бурных бессонных ночей, проведенных вместе. Ее глаза… Он словно пытался заглянуть сквозь них в ее душу. Он видел сейчас бездну пережитых страданий и легкие мерцающие звездочки, которых раньше не замечал. Что это? Ее ресницы чуть шевелились, оживляя глаза и заставляя звездочки мерцать сильнее. Он почувствовал, как ее руки перевернулись ладонями вверх и сомкнулись с его. Он поднялся, не выпуская ее рук, обогнул стол, ей пришлось повернуться, преломил колени, положил ее ладони на свою грудь, обнял за плечи и прижал к себе. Сейчас мир перестал существовать для них обоих, точнее, он представлялся Иоганну безликим людским морем, потоком, огибающим утес Любви. Их не могло потревожить ни могущество Посейдона, ни шум и гомон человеческих волн, набегавших и отступавших, оставляя после себя гладкую пустоту пола. Казалось, разверзнись хляби небесные, ударь молния, закрутись ураган, погибнет все живое, кроме этих двоих.
Они слились в одно целое, превратились в монолит, но не бесчувственный обрубок мрамора, которого не коснулся еще резец скульптора, а в живой, дышащий, уходящий корнями в самое лоно природы, светящийся словно костер в пронзительно черной ночи,  невидимое тепло которого кругами достигало только ангелов-хранителей, спустившихся сейчас с небес на землю, чтобы оградить и возрадоваться вместе с ними. Только ангелы слышали, чувствовали его согревающие импульсы, это бились сердца, одно общее сердце. Сейчас они дышали одним воздухом с ангелами, и он был пропитан нежнейшими ароматами цветочной поляны, что вдруг расцвела на безжизненной равнине пола. Воздух струился, превращаясь в бесцветную оболочку слившихся душ. Она колебалась в такт их дыханию, но бессмысленно было испытывать ее прочность, ибо вышедшая изнутри, она была замечена Им и приняла, ниспосланное Создателем благословение Любви, принесенное ангелами и превратившееся в волшебный панцирь, повредить который не мог никто. Теперь даже Он.
Глаза Иоганна были закрыты, словно он спал, и сон был сладок, глубок, безмятежен. Так младенец замирает на груди своей матери в безмерности пространства и покоя. Иногда Иоганн чуть поднимал подбородок, склонял голову, прижимаясь сначала щекой, затем касаясь носом волос, выбившихся из-под платка, вдыхал их запах, трогал губами, и его улыбка отражала бесконечность младенческого восторга.
Наконец, они разомкнули объятья. Теперь их соединяла лишь тонкая нить взгляда. Он не спрашивал ее ни о чем, ни о том, как она жила все эти годы, ни о происхождении тех увечий, что сделали ее почти калекой… Это все будет потом, ведь у них впереди целая жизнь, жизнь, которой хватит и на исповеди и на признания в любви, жизнь, которая будет – он не сомневался – наполнена счастьем, если на то последует воля Господня. А Ему это будет угодно, ибо в век, когда десятками, сотнями тысяч умирали те, кто должен был жить, случилось так, что воскрес давно умерший человек, иначе бы Он так не поступил, не воплотил мечту, жившую в молитвах пастора.
Иоганн легко поднял Агнес на руки. Ее ладони соскользнули с его груди, и он почувствовал их горячее прикосновение затылком и шеей. Его губы медленно приближались к ее лицу. Первый поцелуй был легок и краток, как мимолетное прикосновение крыльев бабочки. Со вторым поцелуем он ощутил притягивающую силу ее ладоней, охвативших шею и старавшихся соприкосновение губ сделать крепче и продолжительнее. Ее рот приоткрылся и в третий раз поцелую, казалось, не будет конца…
Когда потом они обнаженные лежали в постели, отдыхая от наслаждения страстью, в ожидании новых сил для нового погружения с головой в омут любви и единения плоти, снова и снова, она пыталась что-то прошептать ему, но Иоганн тут же прикладывал палец к ее губам и с улыбкой качал головой: «После!». Он ощущал ее некоторую скованность и покорность в движениях, хотя она одновременно вся тянулась к нему, старалась раскрыться и отдаться полностью, но ей что-то мешало. Возможно, она стеснялась своих увечий, мелькнула мысль, или…, он не успел додумать.
Она не выдержала и заплакала. Он не утешал ее, лишь крепче прижал лицо к своей груди, и она спряталась там, словно маленькая девочка, нашедшая, наконец, своего спасителя и заступника от множества собственных глупостей и чужих обид. Проплакавшись, она подняла лицо и посмотрела на него. По его щекам тоже текли слезы. Она вновь зарыдала, прижавшись всем телом. Они покрывали друг друга бесчисленными поцелуями, губами собирая соленую влагу. Тела переплелись, снова став единой плотью, как повелел Господь.
Потом он в первый раз назвал ее по имени:
- Илва…
Она с улыбкой покачала головой и прошептала:
- Меня давно уже зовут Агнес Нильссон…
- Агнес… - Он повторил за ней и прислушался к своему голосу. – Агнес… Хагнос по-гречески невинный, мой ангел…- Иоганн перевернулся на спину, она положила голову ему на грудь, и посмотрел в потолок, представляя за ним бездонное синее небо, где на недостижимой взору высоте сидел сам Творец. – Благодарю тебя, Господи… Твои пути неисповедимы, и лишь Тебе ведомы…
А потом была ее исповедь. Вся, без утайки, с той самой минуты, когда ее рука коснулась церковного серебра, нет, даже раньше, с того памятного разговора с Сесиль, или еще раньше, с того дня, когда она переступила порог трактира Иоланты и до того, как она вошла в дом Уллы Нильссон. Она не утаила ничего: отношения с матерью, блудную жизнь до Иоганна, замужество с Олле, и снова блуд, но уже в браке, донос на Уллу, расправу с матерью и с ней. Даже свои сны, кошмары и виденья, преследовавшие ее долгое время, она поведала ему.
- Ты знаешь Уллу и семейство Нильссонов? – Удивился Иоганн.
- Свен Нильссон был моим дядей, и мы с матерью умыслили расправиться с его вдовой, чтобы завладеть богатством умершего. – Грустно покачала головой Агнес.
Сейчас выговорившись, наверно впервые в жизни, она почувствовала невероятную легкость. Все цепи, камни, вериги, что стягивали ее душу эти 38 лет жизни, рухнули. Ее душа голубкой выпорхнула из железной клетки и доверчиво опустилась на плечо Иоганна.
- Я хочу сделать тебе несколько предложений! – Торжественность голоса Веттермана немного разбавлялась радостной, чуть лукавой улыбкой. - Primum , как пастор церкви Святого Петра, хочу отпустить тебе все твои грехи. Для этого мы сходим в субботу в храм, и я совершу необходимое таинство очищения твоей души. Secundum , и это главное, я хочу объявить всем, что по воле Господа и своей собственной, обручаюсь с девицей, (он произнес это слово с особой интонацией), Агнес Нильссон с ее полного согласия. Tertium , я напишу в Стокгольм магистру Олаусу Петри о срочной необходимости увидеться с ним по неотложному делу. Причины найдутся! – Мелькнула мысль о том, что он может рассказать советнику о встрече с Макарием, хотя новгородский владыка не советовал этого, считая, что Веттерману не поверят. Но, в конце концов, это дело Петри – верить или нет. Совесть Веттермана будет чиста в любом случае. Макарий не запрещал ему, и речь в разговоре шла о пожелании мира между их государствами. Он продолжил рассуждения. – Это позволит нам вместе отправиться в Швецию и навестить Андерса. – Как произойдет эта встреча, и что можно от нее ожидать, Иоганн еще не представлял, но всем сердцем искренне верил в силу Божьего Провидения и того, что Господь и дальше не оставит их семью. – И в заключение, я всерьез хочу заняться твоим лечением.
Веттерман ожидал увидеть ее лицо, чуть смуглое от первого весеннего загара, слегка покрасневшим, но Агнес, напротив, стала бледнеть. Встревожено, он спросил ее:
- Я что-то не так сказал, любимая?
- Все правильно… - тихо молвила Агнес, опустив глаза и нервно теребя прядь волос, накручивая на палец и распуская ее обратно.
- Дай мне руку! – Он протянул свою, заставил отпустить волосы. – И посмотри мне в глаза. – Его голос звучал почти умоляюще.
- Я со всем согласна… - Огоньки мерцали в ее глазах, но как-то обреченно печально. - … кроме одного: я не могу принять твое предложение и выйти за тебя замуж…
Иоганн порывисто хотел было что-то сказать, но она укоризненно качнула головой – не перебивай, и он осекся.
- Этому есть несколько причин. Я – падшая женщина, погрязшая в грехах, которые не могут быть отпущены мне лишь одной исповедью. Величайшим милосердием Спасителя и заступничеством Святой Девы Марии мне дарована жизнь во искупление этих грехов. Я уже дважды нарушила брачный обет. Не была верна ни тебе, ни другому мужу. То кольцо, что ты мне одел тогда на руку в Арбю, я тщательно прятала от матери, но наш дом сгорел, а вместе с ним испарилось и кольцо. Нельзя столько раз искушать судьбу. Я недостойна тебя, ни как чистого и честного человека, ни тем более, вновь, как священника. Я просто хочу быть покорной судьбе и следовать теми путями, которыми меня ведет отныне Господь. – Она вновь отвела глаза в сторону.
- Бред! Она считает, что Господь позволяет ей лечь со мной в одну постель, но запрещает идти под венец! – Чуть было не сорвалось с языка, но Иоганн удержал себя, осознав, что произнеси он эту фразу и все будет потеряно. Ее прошлое давит на нее и ей никак не избавиться от ощущения пропасти между ними, которую пастор пытался преодолеть, засыпать еще там, в Арбю. Пока она сама не осознает, пока она сама не побоится перейти ее по тому, пусть жидкому, хлипкому, состоящему из тонких дощечек мостику, что удалось и ему и ей, и волей Всевышнего, перекинуть через бездну, все будет бесполезно. Но он должен дать ей понять, что она не сорвется, что он ее держит за руку и не позволит упасть. За обе руки! Так и надо сделать! Иоганн взял в свои руки тонкие кисти Агнес, заглянул ей в глаза:
- Теперь, моя девочка, послушай меня, знакомого, как ты понимаешь с законами логики и умеющего правильно воспринимать и трактовать волю Творца. (Как я сейчас самонадеян! – мелькнула мысль). Ты сказала, что хочешь быть покорной судьбе, то есть, воле Господа? – Они кивнула. – Но не Он ли привел тебя снова ко мне? Он нас соединил много лет назад, и эта связь более чем ощутима, она осязаема, она воплощена в нашем сыне. Один раз ты ее уже разорвала, поддавшись искушению дьявола. Что из этого вышло – ты знаешь лучше меня, испив чашу вина Его ярости. Может, действительно, не стоит более испытывать судьбу и терпение Господа, который дает еще один шанс все исправить и восстановить. Нельзя иначе отнестись к Его явной воле, оправдывая отказ какими-то прошлыми грехами! Это будет лишь новым грехом перед Ним. Я прошу тебя стать теперь, именно теперь, моей настоящей венчанной женой, пусть даже это будет и во второй раз для меня или даже в третий для тебя, хотя я так не считаю, ибо первый брак был искренним, но незаконным с точки зрения существовавшего тогда церковного права, второй брак был тоже недействительным, потому что он заключался не на небесах, а на земле, в нем не было любви, не было искренности, один лишь голый расчет, что с твоей стороны, что со стороны того, кто принял тебя в жены, а это все было искушением от лукавого. Я прошу тебя избавиться от прошлого, оно уже свершилось и не должно повториться. Как нет больше и искушений, и придумывать их – грех! Я прошу тебя… и от себя, и… от имени нашего сына. (Господи, почему я так самонадеян? Мало того, я осмеливаюсь лгать от лица Андерса, который почти слово в слово сказал тоже самое, что и Агнес, при этом отрекшись от матери. Я выдаю желаемое за действительное? А если Андерс…? Прости мой грех, Господи, но мне кажется, что сейчас я исполняю Твою волю, что сын уже простил свою мать и поддержит меня, превратив сиюминутную мою ложь в правду.) 
- Ты… действительно… об этом просишь? – Прошептала она, и в ее голосе прозвучала ободряющая его нотка надежды.
- Да! Прошу! – Иоганн произнес это, как можно тверже и убедительнее.
- Я должна справиться… - Она не сказала «со страхом», хотя ей стало именно страшно, она вдруг вспомнила их тайное венчание, улыбку Богородицы, и после, во время кражи, осуждающие взгляды святых – на Деву Марию она боялась смотреть в тот момент. - … я должна справиться с собой, со своими чувствами.
- Ты… любишь меня, Агнес?
- Да! Очень! – Ее губы немного дрожали, но это было согласие.
Иоганн думал о том, как все объяснить управляющему Немецким двором Гундерману - главному представителю Ганзы в Новгороде, обладавшему высшей властью среди поселенцев, конечно, в строгом соответствии с Скрой.
Выход был найден довольно быстро. Совсем чуть-чуть приукрашенная история: мы были молоды, любили, не успели и не могли обвенчаться, (я же был монахом, как и доктор Лютер), судьба или воля Господа, (конечно, второе!), нас разделила, родился сын, с матерью случилось несчастие, она была при смерти, более того, ее объявили даже умершей, но наша благочестивая церковь, (в лице того доброго доминиканца, отца Мартина, о котором упоминать не следует), спасла ребенка, вы знаете моего умницу Андерса, по личному распоряжению архиепископа Швеции Лаврентиуса Петри, (побольше звучных имен!), он ныне учится в университете Упсалы, а Божье Милосердие спасло мое невесту и Его же Провидение направило ко мне сюда. Ах, да, забыл одну единственную деталь, она племянница старого Стена Нильссона, вы его, конечно, помните. Воистину, пути Господни неисповедимы…
Они поженились в день рождения Иоанна Крестителя. Как же вдохновенно читал Иоганн утреннюю проповедь, предшествующую бракосочетанию. В ее основу он намеренно положил семнадцатый стих 144 псалма: «Праведен Господь во всех путях Своих и благ во всех делах Своих», и слезы у многих блестели на глазах. Не смогла удержаться и Агнес, они тихо плакала, когда слышала голос Иоганна:
- Мы верим, что все творения, будь они на небе или на земле, сохраняются и управляются провидением премудрого, вечного и всемогущего Бога.
  Свадьба была очень скромной, так настояла Агнес, хотя присутствовали на ней все обитатели Немецкого двора, за исключением, пожалуй, стражников. Большинство гостей восхищались не столько невестой и  женихом, сколь их необычной судьбой и Божьим Провидением. Звучали хвалебные речи в честь пастора и его сына, мельком упоминалась в них и Агнес, сидевшая молча весь вечер, лишь легкий румянец на щеках выдавал ее волнение, и трудно было сказать, чего в нем было больше – собственного смущения или гордости за мужа и сына.
Иоганн написал письмо магистру Петри в Стокгольм и в ожидании ответа можно было срочно заняться лечением Агнес.
Местный лекарь, полуитальянец-полувенгр, осмотрев жену, вышел к Веттерману, ожидавшему результатов в аптеке,  и печально покачал головой:
- Увы, достопочтимый пастор. Моя медицина здесь бессильна. Тот, кто лечил вашу жену до меня, сделал все, что от него зависело. Но могу дать один совет, хотя и не знаю, как к нему вы отнесетесь, учитывая ваш сан.
- Вы хотите предложить мне обратиться к услугам дьявола, раз перед вами священник? – Невесело усмехнулся Иоганн.
- Почти. – Лекарь был серьезен. – Не у дьяволу, так к еретикам.
- Кому? – Переспросил пастор.
- К московитам. Если у вас есть хорошие знакомства среди них.
- Выражайтесь яснее, доктор. – Веттермана уже начинало раздражать всеобщее отношение соплеменников к русским, как к еретикам, варварам, или того хуже, язычникам, и тем более слышать это от человека, который по долгу своей профессии обязан был быть образованным и иметь, по крайней мере, университет за плечами. 
- Извольте. У московитов имеется достаточное количество тех, кто именуется как простонародьем, так и именитыми гражданами, ведунами, вещуньями, ворожеями, знахарками и et cetera. С одной стороны это настоящие колдуны и колдуньи, которых в просвещенных государствах часто отправляют на костер, впрочем, и московиты порой поступают с ними также, но, с другой стороны, все жители охотно и повсеместно пользуются их услугами. И они единственные, кому московиты доверяют, не допуская к себе на пушечный выстрел признанных докторов медицины. Дикари! – Пожал плечами лекарь. – Исключение составляет лишь великокняжеский двор в самой Москве, где прислушиваются к мнению европейских врачей, да и то, не всегда. Тем не менее,  мне доводилось слышать, - он подчеркнул это слово и даже повторил, - именно слышать о совершенно непостижимых результатах в лечении различных болезней и ранений. Действительно ли здесь играют роль особые тайные знания или воля Божья, как чаще всего выражаются московиты, стараясь походить на истинных христиан, и в этом, они, безусловно, правы, ибо только Господь наш дарует…
Веттерман уже не слушал витиеватую речь лекаря, старавшегося проявить перед священником не только свою ученость в области медицины, но и блеснуть мастерством искусного оратора, мысли пастора уже крутились вокруг одного человека – Сильвестра, того самого молодого инока, что провожал его к новгородскому владыке Макарию и обратно. Иоганн и сам слышал о неких бабках, лечивших чудодейственным образом, травами, отварами и заговорами немыслимые телесные изъяны человека. Это был шанс для Агнес, и он собирался его использовать. Оставалось найти и встретиться с Сильвестром. Почему-то сейчас Веттерманом вдруг полностью овладело чувство уверенности в том, что именно так, он сможет помочь своей любимой женщине. Оборвав все продолжавшийся словесный поток лекаря, Веттерман произнес:
- Я все понял. Спасибо вам, доктор. Идем со мной, Агнес!

Молодой инок внимательно, с чуть заметной доброй улыбкой выслушал сбивчивую просьбу пастора. Покачал согласно головой:
- Зная недоверчивость ваших соотечественников, я несколько удивлен. Но я за вами зайду вечером и провожу в нужное место. Там встретите хорошую ворожею. Постарайтесь одеться неприметнее.
Они вышли за город и спустились к реке по тропинке, петлявшей среди деревьев и низкорослого кустарника. Было темно, но помогла вышедшая из-за облаков луна, залившая все своим ровным бледным светом. Жилья вокруг не было, но Сильвестр уверенно шел впереди, иногда останавливаясь и поджидая Веттерманов, отстававших из-за хромоты Агнес. Внезапно перед ними возникло странное сооружение, лишь отдаленно напоминавшее привычную русскую избушку с водруженной на ней вместо крыши рыбацкой лодкой, перевернутой вверх днищем. В свете луны пастор различил сидящую на пороге женщину, закутанную в какие-то лохмотья.
Сильвестр что-то спросил у нее, пастор не расслышал, она в ответ рассмеялась странным лающим смехом. Поднялась с пыхтением и ворчанием, рукой махнула, приглашая вовнутрь.
- Я снаружи вас обожду. – Сказал инок, показывая, чтоб следовали за старухой.
Вход был настолько низок, что пришлось пригнуться, да и в самой избушке свисавшие с потолка коренья и травы, распрямиться в полный рост не позволили. Внутри горел очаг, дававший не только тепло, но и дым. В полумраке пастор разглядел большой стол и один единственный табурет перед ним. Старуха шагнула к огню и протянула руки:
- Корешки подсушит, кости согреет. – Послышался ее хриплый голос. – Пусть девица присядет, платок скинет, а я посмотрю на нее. – Продолжила старуха, не оборачиваясь к гостям. - Николай Угодник, помощник Божий. Ты и в поле, ты и в доме, в пути, в дороге, на небесах и на земле. Заступись и сохрани от всякого зла. – Молитву читала, крестилась, но икон пастор не заметил.
Иоганн перевел Агнес слова ворожеи, показав рукой на табурет. Женщина сняла платок, сильно хромая подошла и села. Старуха тут же обернулась, склонилась над ней, обдав запахом травы, реки и земли. Руки были грубые и шершавые, но прикосновение необычайно мягким. Она ощупала шею и со вздохом отошла.
- Подсекли жилу. Много времечка потеряно, трудно будет не давать стягивать больше.   - Указала на широкий стол:
- Ложись животом вниз, девица. Мне крестец твой нужен. 
Пока Агнес с помощью Иоганна забиралась на стол, старуха снова быстро прочитала туже молитву:
- Николай Угодник, помощник Божий. Ты и в поле, ты и в доме, в пути, в дороге, на небесах и на земле. Заступись и сохрани от всякого зла. -
Откуда-то из темноты достала три веретена, терла спину каждым в отдельности, всеми вместе, и приговаривала:
- Ложилась раба Твоя Божия Агния спать, помолясь и благословясь. На море Кияне лежит камень Алатырь, возле того камня стоит престол Пресвятой Богородицы, возле того престола стоит древо суховерьхо, на том древе сидит птица – железный нос, булатны когти, щиплет, треплет, теребит, все суставы, жилы тянет, на место ставит, присно и во веки веков. Как у мертвого мертвеца бело тело не болит, кровь горячая не кипит, желтую кость не ломит, жилы не тянет, так бы у рабы Твоей Божьей Агнии белое тело не болело, жилы не тянули, кости в суставы встали и не болели. Будьте слова мои крепки, лепки, соли солонее, самосеку острее, булату крепче, и ничем ни воздухом, ни бурей, ни водой, не отмыкайтесь. Тем моим словам губы и зубы – ключ и замок. И ныне и присно и во веки веков.
Старуха отложила в сторону веретена, посмотрела на пастора:
- Сустав лечили, лечили, да крестец не смотрели лекари твои. В нем вся беда. Но не печалься, перестанет хромать твоя зазноба. Только походить ко мне придется через день и так до луны следующей. Быстро сказка сказывается, да не быстро хворь изгоняется. Ну, даст Бог до встречи с сыном поправиться. Помоги ей слезть! – Отвернулась, где-то в полумраке погремела горшками, достала два меленьких, тряпочками накрытых, лыком перевязанных. – Первой выю мазать, - протянула один за другим, - вторую мазь на крестец клади. Спаси Бог, что не побрезговал, святой отец!
Иоганн был поражен проницательностью старухи, каким-то особым даром и врачевания и предсказания будущего. Если по поводу имени жены и своего сана он мог предположить, что ей сказал Сильвестр, хотя Иоганн, кажется, не называл его иноку, то в остальном… про сына… поразительно…
- Через день еще раз схожу с вами, а после уж сами. Постарайся дорогу запомнить. – Сказал дожидавшийся их снаружи Сильвестр. – И вот еще… - инок приподнял рясу, вытащил из-за голенища длинный нож, - засапожник, чтоб завсегда с собой был. Бывает и лихие люди к ней ходят… Особливо по ночам. Найдешь, аль подарить?
Пастор несколько оторопело смотрел на оружие.
- Не по плоти воинствуем, но иногда приходится… - усмехнулся Сильвестр. – И духовное звание не помешает, коль живот защищать нужда будет. Сам преподобный Сергий Радонежский иноков Пересвета и Ослябю благословил на Куликово поле биться оружием. За други своя… Бери, хороший нож, фряжской работы, я себе еще найду!
- Спасибо, Сильвестр. – Иоганн смущенно принял оружие. – Надеюсь, не потребуется с Божьей помощью.
- На Бога надейся, да сам-то не плошай! – Изрек философски инок и повернулся, что идти обратно.               
 Помогли снадобья-мази из неведомых трав и волшебные руки безымянной старухи. Она наотрез отказывалась назвать свое имя. Усмехалась лишь беззубо:
- Забыла я имечко-то. Стара больно. Как нравиться, так и называй.
Агнес хромала все меньше и меньше. Да и шея потихоньку распрямлялась, не до конца, конечно, но теперь это выглядело несколько кокетливо, и уж никак не увечьем. 
Спросил Иоганн и о цене. Опять рассмеялась старуха, словно пролаяла:
- Да сколько дашь! Тебе сейчас нужнее, в далекий путь отправишься скоро. Кинь на стол любую монету, и в самый раз будет.

Иоганн любил тайком наблюдать за женой лежа рядом на кровати. Смотреть, как она расчесывает волосы, как при этом поднимает вверх руки и он видит ее подмышки с чуть заметным пушком волос. Когда она ложиться он осторожно снимает с нее рубашку, трогает губами бугорки ключиц, округлость плеч, ощущает шелковистость кожи,  нежность грудей и твердость маленьких сосков, гладит плоский живот, опускаясь ниже… Он видит ее согласную улыбку, полуоткрытый призывающий к поцелуям рот, заглядывает в родники ее глаз, прижимается бородой к горячим щекам, потом целует и вторгается в нее, соединившись и телом и дыханием.
Ее охватывало уже знакомое, блаженное и грешное желание, чтобы все это повторялось еще и еще… То, что принял Иоганн за скованность или закрытость Агнес, на самом деле было отчуждением, которое она испытывала еще тогда в Арбю. Нет, радость соития вытесняла его на время обоюдных ласк, поцелуев и сладостных речей Иоганна о красоте женской груди, сосков, живота, но, когда он начинал после рассуждать с юной горячностью о человеческих добропорядочности, честности, справедливости, благонравии, вере в Бога, ей вспоминались насмешливые слова Сесиль о скучных проповедях, и возникало чувство отчуждения и даже уныния.
Но ныне отчужденность уходила, таяла на глазах. Агнес привыкала к абсолютно новой для нее жизни. Они могли бесконечно долго говорить о сыне – рассказывает Иоганн, а она сидит и слушает с восхищенно полуоткрытым ртом. Иногда он прерывается, чтоб впиться в ее губы горячим поцелуем, добавляя еще немного счастья, любви и осязания семейной жизни. Ее не вгоняют в тоску проскакивающие в речи непонятные ей латинские термины и незнакомые имена великих, (с его слов), философов и богословов, ибо это все объединяет мужа с сыном, а значит и с ней. Она втягивается в роль жены, привыкает, что ее называют госпожой Веттерман или госпожой пасторшей, отвечает на вопросы, когда кто-нибудь заглядывает в их дом и интересуется можно ли побеспокоить ее мужа. С некоторой все же долей смущения, она заглядывает в каморку, где раньше спал Андерс, а ныне Иоганн оборудовал свой кабинет, дабы здесь писать проповеди, но в спальне, где находится ложе их любви и бушуют совсем другие, земные страсти. По ночам она просит Иоганна шептать ей на ушко те слышанные ранее, удивительные слова восхищения женским телом, что сочинил мудрец. (И как это люди не постеснялись такое занести в Библию? – думает она про себя). И Иоганн с преогромным удовольствием выполняет ее просьбу, каждый раз добавляя к Песне Песней от себя что-нибудь новое, заставляющее ее тело каждый раз вспыхивать страстью, не меньшей, чем от его ласк.  А он, чувствуя собственное нарастающее возбуждение и томление в чреслах, думает про себя:
- Если и через двадцать лет, а почти столько и прошло от их расставания до встречи, она осталась любимой, милой, единственной и желанной для меня, значит, это и есть истинная любовь! Если нет, то тогда в Арбю было одно вожделение. Но я люблю и хочу ее все больше и больше! 
Стокгольм ответил приглашением магистра Петри. Веттерманы быстро собрались и выехали в столицу королевства. Иоганн оставил Агнес в доме Нильссонов или, правильнее сказать Бальфоров, где их приняли с радостью, и не спеша направился в Стуркюрка на встречу с королевским советником, на ходу выстраивая предстоящий диалог.
- В чем причина вашей просьбе о приезде? О чем вы можете сообщить мне лично, что нельзя передоверить письму? – Прозвучали первые вопросы Олауса Петри.
- Видите ли, достопочтимый господин советник, у меня есть определенные подозрения, что наша с вами переписка… - Иоганн не договорил, но Петерссон понял его мысль и завершил фразу вопросом:
- Ганза?
Пастор пожал плечами, предоставив советнику самому строить предположения и делать выводы.
- Ганза! Более, чем уверен. Они ревниво следят за нами, пытаясь сохранить монополию торговли с московитами, а наш король вытесняет их отсюда и хочет, чтобы Русь разрешила открыть в Новгороде нам свой собственный шведский двор. Так что вы хотите мне сообщить?
- У меня была встреча с новгородским архиепископом Макарием.
- Вот как? – Это известие произвело должное впечатление. – Они же нас считают еретиками… - Петерссон прищурился, пристально всматриваясь в Веттермана и вытянув вперед свои жилистые мужицкие руки, забарабанил пальцами по столу. – Отчего вдруг он решил встретиться со священником Реформации?
- Не верит, как и предупреждал Макарий, - подумал Иоганн, - а, - махнул, - в конце концов, это его дело.
- Архиепископ сказал мне тоже самое о еретиках. Но, он же сказал и другое, что наши богословские заблуждения, простите, магистр, - пастор склонил голову, - я просто повторяю его слова, - Петерссон понимающе кивнул, мол, продолжайте, - вторичны. На первое место архиепископ ставит вопросы мира и торговли, что является свидетельством поддержки власти великого князя со стороны высшего духовенства. В особенности в условиях малолетства князя Иоанна, смерти его матери и установлении регентства бояр в Московии. Я считал необходимым лично сообщить об этом вам, а через вас уже королю Густаву, если вы, конечно, сочтете необходимым.
- Если это так, - Петерссон поднялся, скрестил руки на груди, стал прохаживаться взад-вперед по кабинету, - то вы поступили правильно, прибыв ко мне. Наши отношения с Московией не должны стать достоянием Ганзы. Мы действительно обеспокоены ситуацией после смерти правительницы Глинской. Но накануне прибытия русских посланников, а мы их ждем в сентябре, это обнадеживающие новости. Если и посланники, а они едут от князя… Basilio…
- Шуйского. – Подсказал Веттерман.
- Да, да, Шуйский. Если они несут мир и решение межевых пограничных вопросов, то король Густав будет очень доволен. Смерть Глинской была не случайной? Что вы думаете?
- Слухи разные, но правда всегда сокрыта, когда дело касается таких персон…
- Да, вы правы! – Согласился Петерссон. – Кстати, должен вас обрадовать. Ваш сын прекрасно учится, и ректор университета собирается его присоединить к группе наших студиоузов, обучающихся в Виттенберге.
- Это большая честь для нашей семьи. – Веттерман приложил руку к сердцу в знак благодарности. Он был обрадован и находился в замешательстве.
- У меня появилась идея. Хочу вас отблагодарить в свою очередь и предложить отправиться вам в Виттенберг вместе с сыном. Вы ведь учились там, не правда ли?
- Совершенно верно, господин советник. – Уж этого пастор не ожидал точно. Истинное благоволение небес.
Петерссон продолжил:
- Вы там пробудете, скажем, семестр, потом вернетесь с парой наших студентов, завершающих обучение,  и все обстоятельно мне расскажете. Меня интересует все новое, что происходит в Реформации – течения, дискуссии, дебаты, спорные проблемы, новые издания, выступления отцов нашей церкви…et cetera… Главное узнайте, едино ли лютеранство?

- Агнес! – Иоганн подхватил на руки жену и закрутил в воздухе по комнате.
- Что случилось? Почему ты так обрадован? – Испуганно улыбаясь, спрашивала она сверху.
- Мы мало того, что едем к нашему сыну в Упсалу, мы едем вместе с ним в Виттенберг и будем там полгода!
Все складывалось удачно, за исключением того, что Веттерман боялся больше всего на свете – встречи сына с матерью.

Агнес растерянно смотрела на толпу шумящих во дворе университета студиоузов. Ее взгляд метался, отыскивая родную белокурую головку, останавливался, присматривался, школяр поворачивался и… оказывался не тем. Сердце матери взволнованно билось, замирало, снова оживало в надежде: Может тот? Андерс? Она оглянулась с мольбой о помощи к мужу.
Иоганн прищурился, окинул взором и безошибочно выхватил фигуру сына. Андерс стоял к ним спиной, в тридцати – сорока локтях, в тенистом углу двора и о чем-то оживленно спорил с двумя такими же будущими магистрами. Пастор набрал воздуха и гаркнул, перекрывая шум толпы:
- Андерс.
Он почувствовал, как вздрогнула от неожиданности спина Агнес. Сын сразу обернулся, увидел отца, и, махнув рукой собеседникам, рванулся к нему. Вскочив из толпы, Андерс резко остановился, увидев мать. Его глаза сначала блеснули, расширились от удивления, но спустя мгновение на лицо опустилась маска равнодушия.
- Андерс… сынок… - Мать шагнула к нему навстречу, раскинула руки, но сын даже не пошевелился. Он словно не замечал ее. Он смотрел на отца. Их взгляды встретились. Ничего не понимающая женщина тоже обернулась к Иоганну.
- Он не узнает меня? – Рыдания рвались из ее груди.
 Теперь и мать и сын ждали чего-то от него. Пастор молчал, но говорили его глаза:            
   - Вот перед тобой, сынок, твоя мать и моя жена, женщина, которую я когда-то потерял, любил, ждал долгие годы.  Господь вознаградил меня за мою преданность и вернул ее мне. Она счастлива, счастлив и я, но счастье будет полным лишь только тогда, когда она обретет сына, а сын обретет мать. Помни, чему нас всегда учил Господь: Прости и возлюби! Ты же видишь ее счастье, стань и сам счастливым!
Отец виновато улыбнулся, потом его глаза блеснули, он так весело и задорно подмигнул Андерсу, что у того внезапно в душе рухнули все стены неприятия и отчуждения матери. Юноша не выдержал, бросился вперед и обнял ее.
- Андерс… сыночек… - Сквозь слезы радости она гладила и целовала сына. Иоганн подошел к ним и обнял. Они стали семьей.   
Обычное двухмачтовое купеческое судно уносили их через сиреневое, сверкавшее в лучах ослепительного солнца, море. Они сошли на берег в Штральзунде и, наслаждаясь долгожданной твердью земли, взявшись за руки, втроем прогуливались по брусчатке набережной, задирая головы вверх, где ярко-красные крыши домов устремлялись в бездонное синее небо. А мимо струился разномастный людской поток. Бодро шагали розовощекие лавочники, мелькали крестьянские рубахи из домотканого грубого полотна, чинно несли себя раздувшиеся от пива мастера, сопровождаемые парой услужливых подмастерьев, мимо проскакивали вечно торопящиеся куда-то служанки, шествовали тощие и затянутые в черный бархат, купеческие матроны с брезгливо поджатыми губами, рядом с ними шли такие же дочки, старавшиеся во всем походить на матерей и отличавшиеся от последних лишь свежестью лица. Блеск золотой цепи на груди и богатые одежды выделяли из толпы знатного дворянина или ратмана из магистрата, за которым пара слуг тащила книги. Гремели кованые сапоги ландскнехтов в оранжево-черных мундирах, подкручивающих на ходу длинные усы и не пропускавших ни одной женской юбки, если не прихватить за подол, так обязательно посмотреть вслед. Вился дымок коротких трубок неторопливо прогуливавшихся вразвалку матросов. А над всем этим уличным гулом висел странный аромат, сочетавший самые разнообразные запахи – выпечки, свежего молока, парного мяса, колбас, пива к которым добавлялась вонь дегтя и ворвани, доносимая ветром с набережных.
Навстречу им двигалась странная процессия. Три стражника, вооруженные алебардами, которыми они прокладывали себе путь через толпу, вели между собой связанную веревками женщину. Ее голова была опущена, растрепанные белокурые волосы закрывали лицо, платье испачкано и разорвано на плече так, что одна из грудей вывалилась наружу. Когда Веттерманы поравнялись с ней, женщина вскинула голову и… это была Сесиль. Агнес от неожиданности остановилась, пришлось задержаться и Иоганну с сыном. Глаза Сесиль расширились, она узнала свою старую подружку и внезапно громко закричала на всю улицу:
- Держите ее! Она воровка! Она, как и я шлюха! Она обокрала святую церковь!  А-а-а, и этот здесь! – Тут Сесиль заметила Иоганна. – И он с ней! Берите их! Они все со мной повязаны!
Иоганн видел, что Агнес готова лишиться чувств, но он успел подхватить ее под руки. Два стражника моментально шагнули к ним, опустив алебарды так, чтобы отрезать любые пути к отступлению. Третий дернул сильно за веревку, которой была связана Сесиль, притягивая женщину к себе.
- Это они! – Продолжала выкрикивать она. – Я их всех знаю. Это Илва, как и я, шлюха из Кальмара.
- Заткнись! А то… – рявкнул солдат, замахнувшись рукой на нее. Сесиль замолчала, мстительно усмехаясь и разглядывая свою бывшую подружку.
- Господа, поскольку эта воровка вас опознала, приказываю следовать вместе с нами к судебному фогту. – Приказал один из стражников.
- Только молчи. Ты ничего не знаешь. Говорить буду я. Только молчи, умоляю тебя. Ничего. Ни одного слова! Ты лишилась дара речи. Ты ничего не знаешь. Эту женщину видишь в первый раз. Только молчи! – Шептал в горячке Иоганн на ухо Агнес, хотя он сомневался, что жена его слышала и хоть как-то воспринимала происходящее. Андерс тоже ничего не понимал, но сосредоточенно и хмуро шагал рядом, поддерживая мать с другой стороны. Пока их вели в помещение суда, Иоганн лихорадочно сопоставлял все услышанное от Сесиль – она была тоже в Кальмаре, видимо работала вместе с Илвой, видела меня, знает о краже. В суде, представ перед развалившимся в кресле фогтом, круглолицым мужчиной, неопределенного возраста, с бесцветными маленькими глубоко посаженными глазками, редкими волосами и носом картошкой, Веттерман взял всю игру на себя. Но сперва была допрошена Сесиль. Кривляясь и скалясь в злобной усмешке, она повторила приблизительно тоже самое, что и на улице.
- Эта девка, - она кивнула подбородком, поскольку руки были по-прежнему связаны за спиной, - Илва, работала со мной в Кальмаре шлюхой, а этот святоша, - кивок на Веттермана, - служил в тамошней церкви и развлекался с ней. Она, - кивок на Агнес, - обокрала его церковь, а я помогла ей сбыть краденное. Этого вам достаточно?
Фогт покачал головой и посмотрел на секретаря. Когда скрип пера затих, настал черед Веттермана.
- Напоминаю, что вы все находитесь в зале суда и все ваши ответы будут тщательнейшим образом записаны. – Предупредил пастора судейский чиновник. Веттерман кивнул, что ему все ясно и начал:               
- Видите ли, господин судебный фогт, я действительно служил одно время в Арбю близ Кальмара, поскольку состоял в том же монашеском ордене, что и достопочтимый доктор Лютер, позднее, я учился непосредственно у него в Виттенберге. Я часто бывал в городе и в замке, и вполне могу предположить, что сия особа меня где-нибудь видела. С собственной женой я познакомился в Стокгольме, где она была в гостях у своего родного дяди Свена Нильссона, весьма уважаемого купца, являвшегося, как и многие ваши соотечественники Nowgorodfahrer , и вполне вероятно запечатленного среди них на знаменитом деревянном фризе вашей прекрасной церкви Святого Николая. (Боже, - подумал Веттерман, - с какой легкостью я все это придумываю на ходу! Про знаменитый фриз он слышал от ганзейских купцов.) Доводилось мне бывать и в Море, на родине славного рода купцов Нильссонов, исполняя особые поручения магистра Олауса Петри – правой руки и личного советника благородного короля Швеции Густава. (Побольше звучных имен, Иоганн!). Вот наш сын, - Веттерман положил руку на плечо Андерса, - студент университета Упсалы, направляющийся по распоряжению архиепископа Швеции преосвященного Лаврентиуса Петри в знаменитый университет Виттенберга. А вот, - он протянул нужные бумаги фогту, - документы моей жены, урожденной Агнес Нильссон, но отнюдь не Илвы, о которой упоминала эта несчастная женщина. Обратите внимание, они выданы бургомистром Моры. Там же вы увидите и выписку из книги управляющего Немецким двором в Новгороде достопочтимого господина Гундемана о нашем бракосочетании. Сейчас мы следуем по поручению короля Швеции его величества Густава Ваза в Виттенберг, как следует из нашей подорожной.
Фогт внимательно рассмотрел документы и от проницательного взгляда судейского не укрылись даты выдачи бумаг, впрочем, королевская печать тоже произвела впечатление. Он поднял глаза на пастора:
- Я хотел бы уточнить кое-что по годам.
- С удовольствием поясню. – Кивнул Иоганн. – К сожалению, в провинции Даларна, где располагается город Мора, случались неоднократные волнения среди местных лесорубов, которые подавлялись солдатами короля. При этом в пламени пожаров погиб почти весь городок, а вместе с ним и канцелярия бургомистра. Поэтому документы моей жены были выданы всего шесть или семь лет назад, как раз после одного из таких бунтов. Что касается нашего с ней довольно позднего брака, учитывая возраст нашего сына… - Здесь пастор изобразил несколько удрученный вид. – Должен вам признаться, что виной этому осужденный уже давным-давно доктором Лютером нелепый католический обет безбрачия – целибат. Кстати, и сам доктор Лютер женился весьма и весьма поздно.
- Все понятно! – Качнул головой фогт.
- Мне жаль, - продолжил свою речь Веттерман, чтоб окончательно развеять какие-либо сомнения суда, - но кажется рассудок этой несчастной женщины, - он указал на Сесиль, - помутился. Ее мучают какие-то грехи прошлого, а заметив некогда увиденное в этом далеком прошлом духовное лицо из Кальмара, подобные воспоминания всегда имеют и обратную сторону. Вид священника вызывает тут же на помощь силы ада, которые якобы укрепляют ее дух, а по сути утягивают все дальше в преисподнюю. ( - Что-то я, кажется, переборщил. Говорю, как заправский инквизитор! – Подумал про себя Иоганн.)
Но судебный фогт был абсолютно согласен с пастором, и его мысли уже текли в правильном и выгодном для всех, кроме Сесиль, русле:
- Вы правы, святой отец, это помешательство вызвано видом священника, а не вашей жены, заодно, дьявол подсказывает ей, как оттянуть или даже попытаться избежать час справедливой расплаты за грехи. Мне все ясно.
В этот момент раздался отчаянный крик Сесиль. До этого она внимательно слушала и пыталась вникнуть в суть витиеватой речи пастора.
- Он лжет! Это же ты, Илва! – Агнес вздрогнула, и Веттерман быстро и крепко прижал ее к себе, закрывая всем телом, умоляюще смотрел на нее, всем своим видом показывая, чтобы ни в коем случае она не открывала рта. – Это же ты! Не узнаешь подругу? Не помнишь, как мы трудились под всеми у Иолки? – Не унималась Сесиль. – Это же ты обворовала этого монашка, который тут теперь что-то лопочет об узах брака, а тогда он спал с тобой, как с обычной шлюхой и не платил за удовольствие. Ты обокрала его, и я помогла тебе сбыть краденое, а после ты укатила к своей мамаше в Мору!
- Заткните ее! – Приказал фогт, поморщившись, и стражники принялись запихивать в рот отчаянно сопротивляющейся Сесиль кусок тряпья. Последнее, что она успела выкрикнуть:
- Ты забыла, Илва, что мы шлюхи слишком низко падаем, чтобы…
Сердце пастора обливалось кровью, он чувствовал, что каждое слово Сесиль хлещет, как плеть по плечам Агнес, она вздрагивает при каждом ударе, пытается спрятаться, втянуть голову, и он сжимает все крепче и крепче ее в объятиях.
- Мне все ясно. – Повторил фогт. – Все ваши пояснения, господин пастор, тщательно запротоколированы, и ее вина теперь усугублена еще и клеветой на верного последователя доктора Лютера.
- Достопочтенный господин фогт, прошу не рассматривать мой искренний рассказ о своей семье в качестве дополнительного обвинения против этой несчастной. Она не ведает, что творит. – Из угла донеслось возмущенное мычание Сесиль. Пастор продолжил. – Господь взывает к милосердию и прощению всех грешников. Я считаю, что если она сумеет искренне осознать и раскаяться, то заслуживает снисхождения суда.
- Я тронут вашим по истине христианским великодушием, господин пастор, но то, что касается этой девицы относится не только к преступлениям против веры, иначе ее судил бы сперва церковный суд, но сразу попадает под юрисдикцию светского суда, как уголовные преступления. Я думаю, что вас не стоит утомлять перечнем вменяемого ей. Тем более, как я обратил внимание, все это произвело тяжелое впечатление на вашу жену и она едва находится в сознании. – Фогт проявил несвойственную людям его профессии заботу. – И так благодаря этой ведьме, убийце и воровке вы потеряли достаточно много времени и вдобавок испытали не совсем, я бы сказал, приятные минуты нахождения в суде под допросом. Поэтому, не смею вас более задерживать и приношу свои извинения за необходимость привлечь вас к процедуре судопроизводства.
- Благодарю вас, господин фогт от лица всей нашей семьи. – Веттерман склонил голову, и стал подталкивать Агнес к выходу. – Помоги мне. – Шепнул он сыну, который все это время стоял, хмуро разглядывая грязные каменные плиты пола. Иоганн почти вытолкал их с матерью на улицу, задержавшись на секунду, обернулся уже от дверей и задал последний вопрос, он знал, что Агнес потом будет его спрашивать об этом:
- А что будет с этой несчастной? – Имея в виду Сесиль.
Фогт пожал плечами, как о самом обыденном:
- Ничего особенного, святой отец. Сегодня ее подвергнут пытке, потом будет вынесен приговор, а завтра состоится казнь. Если вам интересно, приходите утром на рыночную площадь. Сможете увидеть сами.   
- Все позади, дорогая. – Иоганн успокаивал, как мог, рыдающую навзрыд Агнес. Ее, почти окаменевшую, отец с сыном привели в гостиницу, и здесь, наконец, ее прорвало и она смогла дать волю слезам. Женщина лежала на кровати, уткнувшись в подушку, а пастор сидел рядом и гладил по вздрагивающей спине.- Все позади…
- Это прошлое… оно не оставляет меня… оно будет вечно со мной… я проклята… вместе с матерью… Дева Мария… зачем мне оставлена жизнь… лучше умереть… - Доносилось сквозь рыданья. – Сесиль говорила мне, что уедет в Штральзунд… с моряком… я забыла… это расплата за прошлое…
- Прошлое никогда не уходит бесследно. Душу не опустишь в серную кислоту и не смоешь всего того, что было. Оно иногда напоминает о себе. Послушай меня, моя девочка, - Иоганн приподнял ее голову, оторвал от подушки и взяв залитое слезами лицо в ладони, заглянул в ее глаза, - это был наш общий грех. Твой, мой и этой Сесиль. Но мы с тобой искренне раскаялись, и Господь нас простил. Тебе оставил жизнь, мне вернул тебя, тебе Андерса и мы теперь втроем. – Сын внимательно прислушивался к словам отца, но молчал. – Он нам напомнил сегодня о прошлом в знак назидания, столкнув с ним на улице и в суде. Ведь не случайно наш жизненный путь оказался проложенным через этот город, куда, как ты сейчас вспомнила, уехала Сесиль. В чем урок? В этой несчастной, которая…
- Она говорила правду! – Устало прервала его Агнес. – И все мы об этом знаем.
- Правду? Да! Но! В чем заключается эта правда? В совершенном много лет назад грехопадении, искупленном покаянием? Ты скажешь, что так можно оправдать любое преступление, согрешил - покаялся, вновь согрешил – опять покаялся, и так до бесконечности? Но ты забыла, что главное в покаяние. В чем его искупительная суть? В его плодах! Господь воздал нам всем, ибо Он грозен, но Он и милосерден. Он увидел плоды нашего покаяния и преподал всего лишь назидательный урок. Если бы Ему было угодно, то сегодня на улице ты оказалась бы одна и твоя судьба зависела бы от фогта, но Он собрал нас всех вместе для того, чтобы убедиться насколько крепок наш союз перед лицом испытания, посланного Им.
- Ты так уверен? – Тихо спросила Агнес, с надеждой и мольбой.
- Да! – Торжественно произнес Иоганн. – Есть вещи, в которых Десница Бога узнается сразу. Во-вторых, уже все позади, ибо это Он так решил. В-третьих, завтра мы покидаем этот город, чтоб навсегда оставить в нем горечь воспоминаний о прошлом.
- Что будет с Сесиль?
- Ее сожгут. – Пастор вздохнул и отвел глаза в сторону, бросив взгляд на сына.
- Боже… - прошептала в ужасе Агнес.
- Господь не видел ее покаяния. Она осталось такой же, какой и была в твоей юности. – Вдруг подал голос Андерс. – А мы – семья, благословенная Создателем, прошедшая сквозь годы испытаний, разорванная и вновь соединенная Его волей и нашими общими молитвами. В первую очередь, отца!
- Сынок… - Это все, что смог выдавить из себя благодарный Иоганн. Горло душили спазмы.

Они покидали Штральзунд рано утром. Еще накануне, оставив выбившуюся из сил Агнес на попечение сына, Веттерман договорился с хозяином приютившей их гостиницы, что к утру у них будет повозка с возницей, на которой они отправятся дальше. Однако, судьбе или Богу было угодно, чтобы они увидели всё.
Веттерманы не успели выскользнуть из города. Рыночную площадь с близлежащими улицами уже давно заполнил народ, ожидающий с вожделением казнь. Возница, пожилой померанский крестьянин в большой суконной шляпе и таком же темном плаще, ничего поделать не мог.
- Придется ждать, пока не спалят эту ведьму. Думаю, что это произойдет быстро. Погода хорошая, дрова сухие, не то, что осенью бывает… - в его устах это звучало настолько просто и обыденно, словно речь шла не о человеческой жизни, которую должны были прервать столь ужасным способом, а о свином окороке. – Хотя, для самой ведьмы хуже, - продолжал свои рассуждения возница. Агнес вся съежилась в повозке, ее била мелкая дрожь, она закрыла уши ладонями, чтобы не слышать страшные слова. – когда дрова сырые, они обычно задыхаются от дыма, а сегодня гореть ей заживо… ну если палач не свернет ей шею из милосердия. Хотя какое тут снисхождение к той, что отравила собственного муж ради другого…
- Прекрати! – Пастор почти наорал на крестьянина. – Ведь она человек! – Неясно только кого он сейчас имел в виду - Сесиль или жену, видя состояние Агнес?
- Она? Человек? Хм! – Усмехнулся возница, обернувшись к Иоганну, но на его покрытом сплошной сеткой морщин лице не было ни следа улыбки. – Она – убийца и ведьма, а не человек! Так что все справедливо. Смерть за смерть. И гореть ей дальше в аду, как на этом костре. Разве не так, святой отец, говорит Священное писание?
Иоганн не ответил. Вся площадь была заполнена народом, окна домов распахнуты, из них тоже высовывалось множество голов любопытных зрителей. Отдельные смельчаки оседлали даже остроконечные гребни черепичных крыш. В дальнем от Веттерманов углу площади стоял высокий столб, у основания которого были навалены кучи хвороста и солома. Часы на ратушной башне пробили восемь раз. Над толпой нависла тишина. Послышался чей-то крик:
- Везут!
Толпа качнулась вперед и начала неохотно раздвигаться под ударами алебард стражников, образовывавших коридор, в который медленно втягивалась тележка с осужденной. Сесиль сидела на скамейке в длинной пропитанной серой мужской ночной рубахе, ее голова была опущена и спутанные белокурые волосы закрывали лицо. Пропустив тележку, толпа моментально смыкалась и ее возбуждение усиливалось. Отовсюду кричали:
- Ведьма! На костер ее! Сожгите!
В Сесиль летели гнилые овощи и фрукты, но она оставалась совершенно безучастной. Возле столба стражники разошлись веером, оттеснили толпу назад, образовав небольшую свободную площадку, куда въехала тележка, за ней вошли палач с помощником, священник и вчерашний судебный фогт. Сесиль очнулась и подняла голову. Толпа взорвалась новой волной улюлюканья, свиста и криками:
- Сжечь! Сжечь ведьму! В огонь ее! 
Палачи подошли к повозке и принялись стаскивать Сесиль на землю. Женщина неожиданно начала отчаянно сопротивляться, несмотря на то, что одна ее рука – левая, висела плетью. «От пытки!» - догадался Веттерман. Сесиль плакала, билась, скулила, как животное, которое гонят под нож. Не обращая ровно никакого внимания на сопротивление осужденной, помощник палача ловко перехватил ее, перебросил через плечо и с размаху поставил к столбу, где уже сам мастер заплечных дел в мгновение ока опоясал стан веревкой, притянул к столбу, обмотал вокруг шеи, связал за спиной руки, окончательно закрепив тело в вертикальном положении. Толпа продолжала бесноваться от восторга, испытывая от всего происходящего удовольствие близкое к похоти.
Судебный фогт быстро зачитал приговор, заключительная часть которого вызвала новый взрыв криков одобрения собравшихся зрителей. Присутствующий священник торопливо окропил святой водой дрова, палачей и осужденную, протянул крест, к которому она прижалась губами и тут же отнял. Фогт махнул рукой, священник отступил назад, уступая место палачам. Вспыхнула сухая, как порох солома. С треском и хрустом загорелись ветки, клубами повалил белый дым. Как только появились языки пламени, толпа стихла. Из гущи дыма был слышен кашель. Сесиль закричала пронзительно и тонко:
- Илва!
Агнес вздрогнула и забилась в угол повозки. Ее взгляд был, как у кролика, попавшего в ловушку.
- Илва! – Вновь донеслось с площади. – Прости меня, Илва! – Крики Сесиль срывались на кашель и больше напоминали визг. – Умоляю, прости меня! Найди моих детей, Илва! Умоляю… А-а-а… Илва!
Пламя достигло пропитанной серой рубашки, взбежало наверх, лизало спину, грудь и руки несчастной. К отчаянному крику Сесиль добавились шипение и смрад горящей плоти. Женщина была подобна куску мяса насаженного на вертел. Палач, охваченный душевным порывом, подал знак помощнику, тот все понял, быстро дотянулся сквозь пламя до шеи Сесиль, один поворот руки и она умерла. Костер заполыхал в полную силу, веревки перегорели, тело рухнуло на землю, и в ярком свете огня отчетливо выделялись обугленные останки, в небо поднимались клубы ставшего черным дыма.
- Она покаялась… - Прошептал Иоганн, рука потянулась сотворить крестное знамение. – Упокой, Господь, ее грешную душу.               
Огонь быстро проглотил свою пищу, и Сесиль сгорела дотла. Получив удовлетворение своей низменной страсти, толпа быстро расходилась. Повозка с Веттерманами смогла двинуться в путь.
Иоганн уселся рядом с Агнес, обнял ее за плечи, стараясь унять дрожь, сотрясавшую все ее тело.
- Все позади, милая… - Шептал он ей. – Все закончилось. Все осталось в прошлом.    










                Глава 10. 
                Опасная исповедь.
Что может чувствовать мужчина, лишившийся любимой женщины? В тот страшный век, когда люди умирали десятками тысяч, потеря близких, становилась вещью обыденной. Божья кара! – изрекали выжившие. Но она не умерла. Ее забрал другой. Как вещь по праву сильного! Сильнее ли был этот Густав Эрикссон из рода Ваза? Выскочка, поймавший за хвост удачу, пролезший на трон, не поскользнувшись в крови лучших родов Швеции, сложивших голову во время Стокгольмской кровавой бани. Нет, его отца казнили со всеми, но клан Стуре правил этой страной несколько десятилетий, так почему Богу было угодно, что в живых не осталось в нужный момент никого из взрослых мужчин, способных повести за собой. Конечно, Густав ненавидит датчан, как и любой из шведов, но мятежи в Даларне не говорят о всеобщей любви к королю. Многим ли он отличается от Кристиана Датского? Датчанин хоть лил чужую кровь, а этот?
Но Бог с ней, с кровью. Он забрал ту, на которую Сванте молился, боготворил, и она отвечала взаимностью. Слишком велико было счастье! Влюбленные погрузились в него с головой, как в безмятежность сна, не видя, не слыша, не замечая, полагая, что счастье любви такое же огромное, как небо, а оно должно быть размером с воробышка, птахи малой, которую можно спрятать на груди, лелеять, холить, держать всегда при себе и оберегать от толстых грубых пальцев, поросших рыжими волосами, что бесцеремонно вторглись, разорвали невидимые нити, соединявшие души Маргарет и Сванте.
Сколько раз он сжимал рукоять кинжала, движимый одним желанием всадить смертоносную сталь в горло противника. Он представлял, как округляться от удивления эти наглые глаза, как хлынет пульсирующим потоком алая кровь, заливая бороду и камзол, ее брызги теплыми каплями оросят лицо самого Сванте. Он готов подставить кубок, наполнить его кровью врага и выпить, как вино своей утоленной ярости, успев поймать напоследок тускнеющий взгляд Густава.
Ярость, боль, отчаяние перемешались в душе юного Сванте. Но она… Почему согласилась? Разве не могли они бежать куда угодно? Скрыться в любом из множества германских княжеств? Страх перед погоней? Карой? Стал бы Густав посылать своих ищеек по всей Европе в поисках сбежавшей девицы? Успокоился бы с другой! Этому варвару не ведомо слово любовь! Все говорят о гибели, а не смерти первой жены Катарины… Или дело совсем в другом? В продажной сущности женщины, выбравшей трон, власть, богатство? Но Стуре не беднее этого Густава, хоть он и гребет все подряд в казну. Значит, власть, ибо власть слаще денег! Неужели Маргарет не страшит участь Катарины? Неужели она находит утешение в объятиях этого зверя, отдает ему свое тело, позволяя терзать себя, как последняя шлюха? О, как нестерпимо больно думать о своей любимой женщине в руках другого  мужчины, представлять, как он вторгается в нее, и она покорно открывает ему свое лоно и дарит ему свои ласки.
Покорно ли? Да, раз она сделала этот выбор! Но как объяснить случившееся весной? Он помнил тот вечер до мельчайших подробностей. Всё: короткую записку, бешеную скачку, когда он несся в имение ее матери, дождь который хлестал в его разгоряченное лицо, молчаливых слуг, указавших ему путь…    
Сванте приблизился к низенькой, мужчине по плечо, двери бани. Он почувствовал, как его сердце забилось... Сванте толкнул дверь и пригнувшись вошел в низкий проем. В трех шагах от него в сумерках пара он разглядел двух обнаженных женщин. На полке сидела ослепительная белизной своего тела Маргарет, рядом с ней стояла служанка, которая держала в руках можжевеловую шайку и выливала на нее теплую воду.
- Ты… - прошептала Маргарет. Служанка взвизгнула от неожиданности и стыда пред мужчиной, прикрывшись пустой шайкой выскользнула опрометью вон из бани, оставив влюбленных наедине. Маргарет осталась и смотрела на Сванте смущенно, пристально, медленно подняв и прикрыв руками груди. Он видел ее пылающее лицо, ее обнаженное упругое и плотное тело, светящееся белизной, неуловимо скользкое от жара, о котором мечтал, или скорее угадывал, и которое хотел, жаждал увидеть все до конца.
Маргарет передвинулась вправо, словно освобождая место рядом ему. В полумраке Сванте схватил ее, горячую и мокрую, поднял и положил обратно на полок. Он рвал с себя липкую одежду, стараясь быстрее разоблачиться. Маргарет вытянулась, подняла руки и завела их за голову. Полные груди призывно качнулись и задорно подмигнули Сванте темными зрачками отвердевших сосков. Она звала его…  Будто живые, мокрые доски прогнулись под тяжестью тел. Он нашел ее рот, и целуя, почувствовал, как от ее мокрых волос жарко пахнуло можжевельником. Какое это было благоухание! Сванте радостно вторгся в нее, и, охнув, она впустила его… Он обладал своей любимой женщиной, единственной и желанной, какое это было блаженство… Потом, они лежали обнявшись в жаркой тьме и слушали тишину. Он вспомнил, что Маргарет чужая жена и осторожно спросил:
- Мы совершили грех?
Он почувствовал, как она покачала головой, ее мокрые волосы защекотали его лицо, она прижалась еще крепче и прошептала:
- С тобой – нет!
В этом удивительном успокоении тела, в душе Сванте вдруг почувствовал вспышку себялюбивого мужского дьявольского любопытства – отчего ее голос звучал так беззаботно? От любви к нему? Или из желания досадить Густаву, который так грубо вмешался в их планы, уничтожил все грезы и мечтания о счастливой жизни вдвоем? Сванте тихо спросил, несколько смущенный своим вопросом:
- А он?
Маргарет шумно вздохнула, помедлив с ответом:
- Об этом я забочусь сейчас меньше всего! Кого ты имеешь в виду? Густава? Мне все равно сейчас. А Господу не в чем меня упрекнуть! Только лишь в любви к тебе! Но я с радостью снесу его недовольство.
- Маргарет, любимая… - Сванте приподнялся на локте, стараясь в полумраке заглянуть в ее глаза, - давай сбежим от него. Уедем туда, где мы сможем быть только вдвоем, где никто будет не в силах помешать нашему счастью?
Она молча покачала головой и вместо ответа впилась горячим поцелуем в его губы, вызывая новый вихрь вожделения.   
Снова и снова он переступал порог бани, где ждала его Маргарет… Сколько минуло времени с той ночи? И ни разу, ни словом, жестом, улыбкой или взглядом Маргарет не намекнула, не позвала, не подпустила больше к себе, очертив невидимый круг, словно чуралась Сванте. Может ее слова, сказанные тогда в бане, были обычным женским коварством, желанием убедиться в его любви, насладиться его страданиями и собственной властью над ним, подразнить… или это ее похоть, огонь сладострастия и обладания несколькими мужчинами сразу, и она просто порочна? Или это была ее месть Густаву, а орудием мщения избран он – Сванте? Или он не смог удовлетворить ее, как женщину и стал неприятен? Нет, она не могла притворяться! Он чувствовал, как трепетало ее тело, он ощущал те сладострастные судороги, что пробегали по ней. В ушах звучали ее стоны наслаждения и радости. Но почему она никогда не позволила приблизиться к ней? Почему отворачивается в сторону от его пристального молящего взгляда? Почему, завидев его, тут же уходит прочь, сославшись на выдуманную, (он не сомневался в этом), необходимость.
В конце прошлого года у них с Густавом родился сын. Это добавило горечи Сванте. Теперь она еще крепче связана с Эрикссоном. Теперь все надежды рухнули. Плоть рыжебородого, соединившаяся с плотью его женщины, поставила точку в любви. Точку ли? Вспыхнувшая холодная ярость не могла загасить жар его чувств. Слепой от ненависти Сванте призывал на помощь Бога и одновременно все силы ада, кощунствуя, молясь, богохульствуя, раскаиваясь, призывая проклятья на королевскую чету, и выпрашивая для себя любви Маргарет. Но можно ли быть такой жестокой? Поманить и оттолкнуть потом, как надоевшего щенка? Боже, кто поймет суть этих женщин, которые используют мужскую любовь, как поводок для собак во время охоты! Его можно сделать длиннее, за него можно подтащить к себе…
Боль утихала, сменяясь осознанием безысходности, безразличия к жизни, вспыхивала вновь, когда он видел Маргарет, уходила в глубину души, но не умирала, а таилась, чтобы выплеснуться вновь, иглой пронзить сердце в мыслях и наяву.
Она видела страдания Сванте, она сопереживала ему, но что могла Маргарет сделать, понимая всю ту смертельную опасность для нее, сестры, матери, исходящую от рыжебородого Вельзевула. Она подарила своему Сванте лишь ночь любви… А после, отворачивалась, видя страстные взгляды, прожигавшие ее спину, она унижала его, не желая этого, ей хотелось протянуть руку, обнять, поцеловать… она отталкивала его. Может зря она совершила тот опрометчивый поступок, подарив ему надежду и ожидание? Теперь ей страшнее вдвойне, втройне, потому что она знает правду о сыне… Но как, как облегчить страдания несчастного Сванте? Боже, как это опасно! Если хоть одна живая душа узнает, если это дойдет до Густава, в бешенстве король не оставит никого в живых. Погибнуть все, кто хоть как-то сопричастен к этому. Не будут пощажены даже слуги.  Но если Сванте поклянется молчать, то осознание того, что ее первенец его сын утешит возлюбленного, уменьшит боль, подарит радость отцовства, даст Юхану надежного преданнейшего друга, покровителя, который сможет помочь ему даже взойти на престол. О, это должно успокоить Сванте, он будет знать, как глава клана, который правил Швецией, что вновь его род вернулся на престол. Ей жаль было Эрика, несчастного ребенка несчастной матери, но родной сын и его судьба были превыше!
Она решилась… Никаких записок, только встреча, с глазу на глаз, сердце к сердцу.
- Найди мне господина Стуре. – Приказала королева служанке. – И постарайся сделать так, чтобы никто, никто – она повторила твердо, - не помешал нашему разговору.
- А король, моя госпожа? – Прозвучал настороженный вопрос.
- Густава не должно быть в замке. Он с утра собирался на охоту, и я слышала, как он покидал Тре Крунур со своими англичанами.
С замиранием сердца Сванте переступил порог покоев королевы. Зачем она его позвала? В сумятице мыслей пробивалась главная, отрицавшая все прочие версии – он мог думать только о любви.
- Моя королева… - Молодой человек почтительно склонил голову и тут же резко вздернул вверх подбородок, впиваясь взглядом в Маргарет.
- Сванте… - Она встречала его с печальной улыбкой. В ее голосе было столько нежности, что Стуре порывисто шагнул вперед, но королева поспешно подняла руку, запрещая приближаться, и покачала головой.
- Нет, Сванте, мы должны быть очень осторожны. Не подходи ко мне.
Опечаленный верный рыцарь тяжело вздохнул. Видит Бог, как он страдает.
- Сванте, я позвала тебя с одной целью… - Голос Маргарет прерывался от волнения. Она нервно теребила кружевной платок, не избавившись до конца от сомнений – сказать или нет. – Я вижу боль в твоих глазах, она живет и в моем сердце. Я уверена, что ты считаешь меня черствой и безразличной к тебе. Я избегаю твоих взглядов, потому что от них мне становиться тоже невыносимо больно, и я боюсь не удержаться, и тогда рухнет всё. Но я, как и ты, вспоминаю ту ночь… и именно она дает мне силы жить дальше.
- Но, моя королева…
- Помолчи, еще чуть-чуть мой дорогой и любимый, иначе… иначе я не решусь сказать тебе главное.
«Мой дорогой и любимый…» - звучала в ушах нежнейшая мелодия.
- Та ночь… Она повторила в задумчивости, рассматривая что-то в окне и представляя, что со следующими словами она рухнет в ту бездну, из которой возврата уже не будет.
Юноша с трепетом внимал и ждал. Сердце его ликовало: «Она помнит о той ночи!».
- Та ночь… - Она в третий раз произнесла эти два слова. - … сделала нас с тобой, Сванте, отцом и матерью. – Она решилась! Жребий был брошен и Рубикон перейден! Королева резко повернулась к молодому человеку и теперь напряженно всматривалась в изменившееся лицо возлюбленного. – Только так, Сванте, я могла тебе доказать свою любовь, которую никто был не в силах забрать у меня. И теперь я прошу, умоляю, заклинаю до гробовой доски хранить эту тайну.
Стуре хотел было открыть рот, но Маргарет нетерпеливо мотнула головой – не перебивай!
- Юхан – твой сын! И теперь ты должен забыть про все, про чувства, про любовь ко мне, про угрызения совести, унижения, про ненависть и презрение ко мне, что иногда проскальзывают в твоих глазах. Они справедливы - твои упреки. Я их заслужила. – Юноша стыдливо потупился. – Я сделала все, что смогла, что может еще сделать женщина, чтоб доказать мужчине свою любовь. Это все, что отпущено Создателем и природой для простой смертной. Я подарила тебе сына, как знак своей любви. Ты знаешь, что будет, если тайна раскроется. Умрут все! И наш маленький Юхан в первую очередь. Поклянись мне собственным сыном, что ты скорее умрешь, но сохранишь эту тайну. Ты сделаешь все и чтобы никто не узнал, и чтобы когда-нибудь наш Юхан стал королем. Если это произойдет, возможно, мы и откроем ему нашу тайну, а может и нет. Она уйдет вместе с нами в могилу.
- Маргарет… - Прошептал Сванте, ошеломленный свалившимся на него счастьем. 
Молодой человек, не владея собой, бросился вперед и упал перед ней на колени, обхватив руками талию. Дверь распахнулась и в покои вошел… Густав. Вот именно сейчас Маргарет поняла, что летит в пропасть. В такие секунды, похожие на помешательство, человеческий разум рождает, на первый взгляд нелепую, безумную идею, которая в итоге и становиться тем самым волоском, отделяющим человека от гибели, его спасительной соломинкой. Что еще может предложить голова, чтобы спасти саму себя и собственное тело . Именно такая мысль вспыхнула в голове Маргарет, объятой смертельным ужасом, и была выпалена оторопевшему от увиденного Густаву. Королева не представляла, как отнесется к этому Сванте, но гораздо важнее было сейчас сбить любым путем с толку короля, в противном случае всех ждала немедленная смерть.
- Густав! Мы ждем тебя! – Воскликнула как можно радостнее Маргарет. Король успел лишь нахмурить брови. Ни секунды промедления. Высказать то, что отвлечет его. – Сванте просит руки мой сестры, а я не могу решить этого без твоего соизволения, ибо таким образом род Стуре породнится с нашим.
Молодой человек, ни жив, ни мертв, продолжать стоять на коленях. Смысл прозвучавших слов до него доходил с трудом, но шестым чувством он понимал опасность, исходившую сейчас от внезапно появившегося Густава, и ожидал лишь удар боевого молотка в основание черепа. В его ушах звучал предсмертный хруст позвонков, кровь отхлынула от лица, а сознание погружалось во тьму. Последняя мысль была: «Не забрызгать бы кровью, Маргарет!»
Голос короля вернул его к жизни:
- Эй, Сванте, это что, правда? Ты влюбился в Марту? Да оставь ты в покое мою жену! А то я уже подумал, что промеж вас вспыхнула старая страсть, и чуть было не решил проломить вам обоим головы. Сванте! – Рявкнул Густав. Бедный юноша выпустил из объятий королеву, и Маргарет не замедлила отойти на несколько шагов в сторону. Стуре, оставаясь на коленях, медленно повернулся к королю, не смея поднять смертельно бледное лицо.
- Я тебя спрашиваю, это правда, что ты решил ухлестнуть за Мартой?
- Густав! – Поправила его Маргарет. – Не ухлестнуть, а взять в жены.
- Да. – Чуть слышно выдавили пересохшие бесцветные губы.
- А что хороший выбор! – Одобрительно хмыкнул король. – Отправляйся к ней и объяви мою волю.
Сванте решился-таки бросить умоляющий взгляд на Маргарет, которая немедленно пришла ему на помощь. Первый ужас был позади, и мысли становились яснее и яснее:
- Густав, позволь, я первая поговорю с Мартой? Ты же знаешь ее строптивый несносный нрав. Именно поэтому Сванте и пришел ко мне.
- Да мне все равно. – Устало зевнул король. – Охота была неудачной, я устал и хочу спать. Пусть Маргарет сама поговорит со своей сестрой, а потом ты, Сванте, сделаешь ей предложение и вы настругаете с этим солдатом в юбке кучу двоюродных сопливых братишек и сестренок моим принцам. Иди, Сванте, ты получил, что хотел, теперь я хочу получить свое, и ты мне мешаешь заняться тем же самым, что предстоит вам с Мартой. – Густав плотоядно смотрел на Маргарет.
Бедный Стуре с трудом поднялся с колен. От перенапряжения его сотрясала дрожь. Разве может человеческий разум за десять минут пережить подобное и остаться спокойным? Известие о сыне, о любви и верности Маргарет, воплощенной в ребенке, сменилось дыханием смерти и холодом могилы, уготованной новоиспеченному отцу с появлением короля, но казнь отложили с условием сохранения жизни через женитьбу на совершенно чужой ему женщине. Мысли путались, холодный пот сбегал со лба.
- Давай, давай, Стуре! Не задерживайся! Завтра трудный день, приехали послы из Московии. – Напутствовал Густав, даже не поворачиваясь к нему. Король уже положил руки на плечи жены.               

Прибывшие в Стокгольм русские посланники были обласканы королем. По нраву пришлись Густаву и подарки, щедро отпущение новгородским наместником князем Горбатым. Обмен грамотами произошел быстро, но самый беспокоящий вопрос – межевание границ король приказал оставить до весны.
- Пусть поживут пока здесь! – Распорядился Густав. – Займись их размещением, Олаф. – Кивнул он советнику.
Русские переглянулись, выслушав перевод своего толмача, пожали плечами и понуро удалились, всем своим видом выражая недовольство вынужденной задержкой, но в душе ликовали. Гораздо было бы хуже, если б им объявили, что миссия завершена, предложили разъехаться по домам и собраться весной в условленном месте на Вуоксе неподалеку от Корелы.
Отпустив посланников Московии, король пришел в благодушное настроение и даже что-то мурлыкал себе под нос. На сегодня обсуждать больше было нечего, но Густав молчал, и придворные не расходились. Вспомнив вчерашнее, он наклонился к королеве, сидевшей рядом и спросил:
- А что там твоя Марта? Ты успела поговорить с ней? А Сванте еще не передумал? – Густав засмеялся собственной шутке.
Маргарет побледнела, но справилась с собой:
- Разговаривала. Поскольку на это есть воля короля, то сестра согласна.
- Вот и отлично! Эй, Сванте, где ты? – Густав всмотрелся в толпу придворных, выискивая несчастного жениха.
Молодой человек, вышел вперед и на негнущихся ногах приблизился к королю, стараясь не смотреть на Маргарет. Королева тоже отвела взгляд в сторону, нервно прикусив губу.
- Сванте, хочу тебя обрадовать. Твоя избранница Марта приняла предложение руки и сердца. Теперь мы с тобой родственники. Ха-ха! Когда свадьба?
Ничего не соображая, Стуре выдавил из себя первое, что пришло на ум:
- Несколько месяцев… необходимо подготовиться… невеста…
- Отлично! – Оборвал его Густав. – Добавим твою свадьбу к рождественским праздникам. И не позднее! – Он хлопнул мощной ладонью по рукоятке кресла и тут же знаком показал – отойди в сторону. - Уорвик! – Король махнул рукой капитану.
- Я здесь милорд! – Прогромыхали доспехи и железные сапоги, англичанин застыл перед Густавом.
- Старина, что ты мне можешь сказать об одном своем солдате?
- О котором, милорд?
- О Бальфоре.
- Я не раз уже говорил вам милорд, что это отличный солдат.
- А я помню, Уорвик. – Король откинулся на спинку кресла. – Мне было интересно, не изменилось ли твое мнение.
- Нет, сэр!
- Этот парень, кажется, еще и неплохо образован?
- Лучше всех из моих парней, милорд.
- А еще он женат и имеет детей?
- У вас отличная память, милорд. – Капитан почтительно склонил голову.
- Как ты думаешь, старина, если я его сделаю капитаном отдельного отряда, который будет охранять моего Эрика, а заодно поручу ему лично наблюдать за воспитанием и военным обучением наследника?
- Полагаю, что это будет высочайшая честь, оказанная кому-либо из моих людей.
- Но, Густав… - взволнованно вмешалась королева, - Эрик совсем еще малыш, ему нет и шести, а ты хочешь…
- Да! – прервал ее король. – Именно хочу! Хочу, чтобы с самых юных лет он рос под присмотром настоящего воина, а не нянек и святош, но и не солдафона, вроде немецких ландскнехтов или меня самого. Твой солдат, Уорвик, воспитан в монастыре, обучен грамоте, нескольким языкам и прочим премудростям. Это так?
- Так, милорд.
- Вот и отлично! Заодно он присмотрит, чтобы прочие учителя не запихивали в голову моего наследника всякой лишней чуши. Тогда слушай мой приказ: пусть наберет несколько десятков парней из твоего отряда и образует собственное знамя , где станет капитаном.
- Густав, - вмешался Петерссон, - не слишком ли легкомысленно поручать заботу о наследнике престола малоизвестному человеку, да еще и иноземного происхождения. Разве мало найдется достойных дворян из шведов.
- Уорвик, сколько этот парень служит в твоем отряде?
- Семь лет, милорд!
- Вот видишь, Олаф, этого мне вполне достаточно, чтоб убедиться в его преданности. Кроме того, у меня есть слово самого Уорвика! И еще… - король показал жестом, чтобы советник наклонился к нему. Густав обхватил шею Олафа и прошептал завершение фразы прямо ему в ухо, - отчего у меня в советниках состоит сын кузнеца? Оттого, что я не доверяю шведской знати. – Король отпустил Петерссона.
- Но, король…
- Разговор закончен! – Густав резко поднялся и направился к выходу, дав всем понять, что аудиенция подошла к концу.

Вечером в кабинет советника проскользнул маленький жилистый человек в сером плаще и такой же шляпе, с оливковой кожей, редкими волосами и хитрыми водянистыми глазками, всеми повадками напоминавшими хорька.
- Ты знаешь английского солдата Гилберта Бальфора из отряда капитана Уорвика?
Человек на мгновение нахмурился, отчего еще больше стал похож на маленького шустрого хищника, затем уверенно кивнул головой.
- Этот солдат прибыл в Стокгольм семь лет назад с одним доминиканцем, тогдашним приором монастыря в Улеаборге. Тебе предстоит отправиться в Финляндию и разузнать о нем все. Кто он, какое имел отношение к этому отцу Мартину, почему приехал в Швецию вместе с ним. Его воспитатель погиб, поэтому я не имею возможности спросить его лично, да и монастырь уже давно закрыт. В Улеаборге сменился наместник, но мне нужно поискать кого-нибудь, кто помнит те времена и тех людей. Тебе это и предстоит.
- Мне все понятно, господин советник, как скоро мне отправляться и как быть с московитами, которых вы поручили наблюдать?
- Отправляйся, как только найдешь подходящий корабль. – Хорька чуть передернуло, видимо он не был любителем морских путешествий. – За московитами смотреть в оба. Особенно за этим Замыцким. С виду прост, но по глазам вижу, что хитрей лисицы будет. Надеюсь, он не даст обвести тебя и твоих людей вокруг пальца.
Человек растянул тонкие губы в подобие улыбки, хищно блеснув мелкими зубами.
- Вот деньги и бумаги. – Петерссон пододвинул хорьку небольшой кошелек и сложенный вчетверо лист, которые в мгновение ока исчезли со стола. – Постарайся вернуться побыстрей. Это очень важно.
Тайный шпион лишь молча кивнул и испарился из кабинета.               

Теперь у Замыцкого было полгода – вынюхивать, присматриваться, привыкать к нравам и обычаям шведом. Одна беда – всегда нужно было передвигаться с толмачом Васькой Тучковым – учеником Дмитрия Герасимова, что дал им владыка Макарий, ибо только он умел изъясняться по-свейски. Вторая беда – куда бы не пошли русские, за ними следовали по пятам ищейки Олафа Петерссона, которому король поручил размещение и надзор за московитами. Русских посланников поселили в небольшом доме на Бруннсгранд – в узком переулке между Восточной улицей и набережной. У дверей дома встала охрана, но свободному выходу в город не препятствовал никто. 
Несколько дней Шарап со товарищами внешне бесцельно болтались по шведской столице, дивясь и дичась всему встречавшемуся на пути. То открывали широко рот, уставившись на нечто, поразившее их, то плевались от отвращения, крестясь и шепча про себя молитвы. Шпионы Петерссона, уже не таясь, наблюдали за странными ужимками московитов и открыто насмехались над ними.
- Пущай ржут. Чем больше веселятся, тем больше плакать придется. – Криво усмехнувшись, шепнул Шарап толмачу.
Замыцкий не торопился:
- Поспешать надо медленно. – Повторял он про себя. Сегодня просто пройтись по рынку, да присмотреться, поторговаться, назавтра пару сапог прикупить, затем кафтан – другой свейский, потом плащ, потом шляпы, портки заморские, постепенно целый гардероб набирался. Заодно по улицам побродить, поглазеть на трактиры и лавки, по Купеческой прошлись пару-тройку раз, не спеша, никуда не заглядывая, но запоминая. Вывеска-то приметная с медведем. Все продумал Шарап. Не проколоться бы только. Теперь следовало дома отсидеться. Пущай далее Васька Тучков шляется. Толмач стал уходить в город один. То вина прикупит, то снеди разной - скуповато шведы кормили, а Шарап знай себе дома на постели валяется – отдыхает от трудов праведных.
Вскоре соглядатаям надоело сопровождать толмача, который до одури торговался на рынке, умудряясь вывести из себя даже невозмутимых шведов, тут же ухлестывал за какой-нибудь молоденькой служанкой, шептался с ней, норовя прижаться покрепче, да облапать, хлестал пиво по разным трактирам, шлюхами не брезговал, а то и просто стоял посреди улицы, да ворон считал на остроконечных черепичных крышах, под конец, вымотав всех, кроме себя, преспокойно возвращался домой. Вскоре на него махнули рукой, договорившись промеж себя, что приказано им было следить за посланником, а тот и носа не кажет из дома.
Тем временем Васька побывал и в нужном Замыцкому трактире, где хозяйку звали Улла, и она походила внешностью на ту самую Любаву, о которой говорил Шигона.
Опять стал прогуливаться по городу Шарап. Ходили втроем, вчетвером, а то и всем посольством. Бороды себе подстригли у местного цирюльника на свейский манер и после долго потешались друг над другом, пальцами тыча и строя ужасные рожи.
- Тьфу! – Плевались сыщики. – Еретики поганые.
Еще в Новгороде Замыцкий присмотрел у князя Горбатого воина, заросшего такой же, как и у него густой рыжей бородой. Выпросил взять с собой. Знал, что пригодится. Дома переоделись оба в черное, в свейское, встали рядом, Васька Тучков глянул:
- Как две капли воды!
- То-то. – Хмыкнул Шарап. – Теперича, Васька, начинайте с ним вдвоем шляться. По рынку, по кабакам, грешите, пьянствуйте, девок блудных покупайте им возвращайтесь то вдвоем, то порознь. Пущай привыкают.
Так и сделали. Соглядатаи было пошли за ними, да после рукой махнули, надоело чужое пьянство, да разврат подсматривать.
- Что ни день, то еле на ногах держаться.
- Они, что там, в своей Московии все такие?
- Содомиты чертовы! – Переговаривались промеж себя шпионы Петерссона.
Замыцкий в окно наблюдал. Вышел Тучков с воином, а за ними никто и не последовал. День, другой, третий… Возвращались то вместе, то по одному. Пьяные вусмерть. Пели, орали, к стражникам приставали с болтовней пьяной. 
- Пора! – Решил Шарап. - Теперь меня слушайте. Завтрашний день пойдете вдвоем. Камзолы и плащи свейские оденете. Не торопясь, идите, по сторонам привычно головами крутите и так до самого рынка. Дойдете, болтайтесь промеж возов с сеном, вопросы разные задавайте. Я чуть позже выйду. На мне сверху кафтан и шапка родные будут. Псы сторожевые за мной увяжутся, я и потяну их к рынку. Там за возом спрячемся, ты – воину кивнул, - мне свой плащ и шляпу, я тебе кафтан и шапку. Вы назад в дом, а я погуляю еще. Ясно?
- Ясней и быть не может! – Поклонились оба.
Так и сделали. Воин с толмачом вышли днем, да на рынок отправились. Ищейки Петерссона посмотрели им вслед, рукой махнули:
- Черт с ними, пусть идут!
А тут сам Шарап появился. Соглядатаи пихнули друг друга в бок, за ним пристроились. Идет себе сын боярский, кафтан красный нараспашку, шапка заломлена лихо. Следить одно удовольствие. Кафтан так и алеет пятном ярким среди серых да черных плащей. У возов с сеном чуть замешкались в толчее, ан нет, не потеряли, только Шарап уже толмача своего встретил и с ним ходит, лошадей по спинам похлопывает, сено клочьями вырывает, нюхает, чуть ли не зуб пробует.
- О! – Подметили ищейки. – Посланник не даст ныне нажраться своему переводчику. А второй сбежал. 
 Походили, походили, да и назад к дому повернули. Ищейки довели их до дверей, сами на углу стоять остались – авось сегодня больше не пойдут, значит, отдыхать можно.
Меж тем Шарап, благополучно плащ и шляпу нацепив, свернул прямиком на Купеческую улицу, да в трактир знакомый. Вошел, осмотрелся, народу почти никого. За стойкой молодая женщина в синем платье с белым передником и в белом чепце. Волосы, глаза, ну, в точности, как Поджогин рассказывал. Подошел Шарап, оперся о край, посмотрел на нее пристально. И она вопросительно брови подняла. Подумал, подумал Замыцкий, да и брякнул прямо по-русски:               
- Не ты ли Улла Нильсон, хозяйка? – Вздрогнула. Прищурилась. Ответила также по-русски:
- Меня зовут Улла Бальфор, чужеземец!
- Давно ли родная земля для тебя стала чужой?
- Смотря что называть родной землей, чужеземец! Москву? Моя родина Тверь, погибшая под топорами московских ратников. Впрочем, как и Новгород, Псков и другие. – Зло разговаривала. Теперь не дать ей замолчать:
- О чем ты? О погибели? Тверь, как цвела, так и цветет! Новгород со Псковом богатеют. Уделов нет более, так с ними и вражды поубавилось. Али внешних басурман мало, чтоб между собой кровь проливать? То Казань бунтует, то Крым грабит, в полон агарянский христиан уводит, то Литва оторвать кусок пожирнее норовит. А мы? Пальцы растопырены были, ныне кулак могучий.
- Что тебе надобно, чужеземец? – Видно было еле сдерживалась, чтоб не сорваться на грубость.
- Хм, поклон лишь передать зашел…
- Поклон? От Шигоны что ль? – Есть! Прозвучало-таки. Помнит. Только взгляд, как репейник стал. Злой, сухой, пронзительный. Молчал Шарап. Выжидал, что дальше скажет.
- Поди угадала? Откуда поклон? Из геенны огненной? Самое место для Шигоны! Так там не людям кланяются, а Господу, чтоб смягчил чуток мученья заслуженные.
Теперь самое время сбить ее с толку:
- А с чего взяла ты, хозяйка, что от Ивана Юрьевича Поджогина тебе поклон?
- Да морды у вас схожие!
- Вот уж не думал, что сходство с самим дворецким имею! – Рассмеялся Замыцкий.
- Сутью своей подлой! Все вы… - Не договорила, глаза отвела в сторону, губы поджала. – Пить, есть будешь? Иначе проваливай! – Не выдержала. Бросила нетерпеливо и грубо.
Шарап голос понизил, даже попытался придвинуться поближе, но Улла тут же сделала шаг назад.
- А что если не от Поджогина поклон привез? А как из Суздаля?
Нет, не смогла скрыть волнение, вздрогнула вся, напряглась, скулы вытянулись, глаза совсем в щелки превратились. Эх, девка, девка, все-то на лице у тебя написано…
- К Шигоне воротясь… Он по приказу покойной правительницы Елены Васильевны, матери великого князя Иоанна, вывез несколько лет назад сестру Софию в Каргополь. – Глаза расширились, губы беззвучно прошептали: «Ироды!», но держалась, взглядом впившись, слушала внимательно, цепко. – Он же у нынешнего наместника боярина Василь Васильевича Шуйского выпросил милость обратно ее в Суздаль привезти. Сам после этого от дел удалился и постриг принял, став иноком Иовом.
- Тоже мне многострадальный! – Не стерпела, хмыкнула презрительно. Шарап даже бровью не повел:
- Простила сестра София былое Иван Юрьевичу. Из-за тебя сказала. С тобой, мол, ее душа на свободу вылетела, а тело бренное в обители осталось. А тебе благословеньице и поклон сестринский передать наказала…
- Господи… - сердце билось так сильно, словно из груди выскочить собиралось, - …и слова-то какие… на княгинины похожи… правду говорит... или врет нагло… безбожно… Господи… Пресвятая Богородица… помоги отличить… не умыслил ли что…
- И еще… вот оно… благословение… - Шарап сверточек достал из-за пазухи, развернул тряпицу осторожно, образок вынул, дунул на него, пыль сгоняя невидимую, положил на стол, пододвинул поближе к Улле, - тебе передать велела…
- Богоматерь… - сердце упало куда-то вниз, рука потянулась, дотронулась, пальцы дрожали, потом накрыла ладонью образ, от случайного взгляда чужого пряча, - Господи, Спаситель наш, Матерью твоей прошу, врет или нет? – А вслух, но уже мягче:
- Сам-то кто будешь?
Не сразу ответил. Усмехнулся.
- Налей-ка вина, хозяйка.
Подала. Отпил немного, на стол кружку поставил, неторопливо рукавом обтерся. Сказал негромко:
- От новгородского наместника князя Горбатого сын боярский Семен Замыцкий посланником к королю свейскому Густаву прибыл. Грамоты мирные отдать и о границах договариваться.
- Откуда Шигону знаешь и княгиню? – Спросила с опаской. – Откуда образ святой? Как у тебя оказался? – Подбородком кивнула на руку свою, что икону укрывала.
- Пути Господни неисповедимы… О том, что Поджогин в Каргополь собирается, а после в Суздаль, на Москве от него самого узнал. Еще весной, сразу, как правительницу схоронили. Про тебя и речи не было вовсе. (Приврал не смущаясь). А тут он сам отыскал меня в Новгороде, зная, что в Стекольну посланником готовлюсь ехать. Нашел и передал от сестры Софии. Видно говорили они о тебе с ней.
- Что с ней? Как она? – Не удержалась. Само вырвалось.
Пожал плечами:
- Жива. Здорова, слава Богу!
- Ничего более не передавала? – А внутри все сжалось. Вдруг о сыне Соломонии заговорит…
- Да нет… одно лишь благословение. – показал на икону, что по-прежнему под женской ладонью скрывалась.
Отлегло от сердца. Нет, не ведомо им ничего про Бенгта. А мысль волчком завертелась. – Эх, как бы княгинюшке весточку передать…, что жив сыночек ее ненаглядный… Но не с этим же варнаком. Вон взгляд какой из-под бровей разбойничьих, даром, что бороду обрезал. Хитрющ, как Шигона, а то и поболее.
- Передал – спаси Бог! – Улла пришла в себя. Подобралась. Снова непроницаемой стала. – Чего от меня-то хочешь?
- Да, ничего… - развел руками, - разве вина зайти, когда выпить, парой слов по-русски перекинуться. Мне тут до будущей весны, а то и лета сидеть. Так советник королевский велел передать. Дескать, они свое посольство теперь собирать будут, и по весне вместе к Кореле поедем, границы межевать.
- И что вам так свободно гулять по Стокгольму дозволяют? – Недоверчиво усмехнулась Улла.
- Откуда ж… - развел руками Замыцкий, - советник королевский Петерссон, этот вы****ок Лютеров, псов своих за нами приставил… - Улла тревожно огляделась по сторонам, к посетителям присмотрелась. Семен заметил, успокоил, подмигнул лукаво. – Мы ж, хозяйка, люди православные, всяко дело, помолясь, начинаем, а молитв наших они, как черт ладана сторонятся. Крест животворящий сотворишь, глянь и сгинула нечистая сила. А далее ищи нас, как ветра в поле… да и не сильно-то, я от ваших свеев отличаюсь. Схож ведь? Ась?
- Похож. – Успокоилась Улла. Поняла, что не привел никого за собой Шарап. - Заходить заходи. Но на доброту и приветливость мою особо не рассчитывай. Горя слишком много было, из памяти не вычеркнешь. Да и Шигону тоже…
- Эх, Любава, Любава… - Семен по имени ее назвал, приметил сразу – напряглась, но не поправила, - по сторонам-то оглянись, - руки развел, - посмотри… он же жизнь тебе подарил, счастье свое обрела… а мог бы… сама знаешь… То-то!
- Тоже мне, благодетель! – Хмыкнула, плечами дернула.
- Одну лишь просьбу имею…
- Говори! – Опять насторожилась.
- Да, не боись, - усмехнулся Шарап.
- Не боюсь я тебя. Говори!
- Если заходить к тебе буду, не сочти за труд чрезмерный, обслужи сама, ибо по-свейски не разумею, а внимание привлекать не хочу. Да и тебе не надобно…
Улла кивнула:
- Садись за любой стол, тебе все подадут. Прислуге скажу, что глухонемой – сама усмехнулась, - рассчитываться захочешь, меня знаком позовешь, подойду.
- И на том, девица, спасибо! – Шарап улыбку спрятал в бороде, склонился низко.
- Иди, усаживайся! – Отошла в сторону.
Сел сын боярский за стол, от двери наискосок, все видать, и влево и вправо, и дверь входную, а сам стал непримечательным, вроде бы в сторонке сидящим, спиной к стене, то ладонью мощной бороду подопрет, пятерней вверх, то кружку поднимет – пол лица не видно, а ежели что, можно и всю рожу к миске уронить, пьяным прикинуться. Подали жаркое, ничего не спрашивая, кувшин вина поставили. Сиди и наблюдай. Народ стал прибывать. Одна компания, другая, третья, одиночки заглядывали, кто поесть, кто просто выпить и уйти. Приходили, уходили, оставались… Шарап попивал глоточками меленькими, закусывал не торопясь, спешить-то не куда.
Тут рыцарь вошел. Да сразу к Любаве. Шарап глаз скосил, по губам понял сразу: по-русски заговорил с ней. Ого-го, интересно, никак муженек ее… Отвернулся вполоборота, пятерней подперся, но все примечал. Муж к ней с радостью какой-то, а она себя лишь поцеловать дала и оборвала на полуслове, что-то выговаривала долго, один раз на Замыцкого показала, муж тоже быстро посмотрел в его сторону и отвернулся, слушал жену, кивал головой согласно. Шарап даже не пошевелился. Про себя размышлял:
- А муженек-то в латах знатных. Небось, в самом дворце служит… и глядишь ты.. наш… русский… Каким ветром его сюда занесло? Неисповедимы пути Твои… - рука потянулась было ко лбу, но сын боярский опомнился вовремя. - Вот так удача! Сама в руки идет! Эх, и голова ж у боярина Захарьина. Все помнил старый, и Шигону сподобил помочь… Любава предупредила мужа, говорить явно со мной не будет. Ну и не надобно. Пока, а там и случай какой подвернется… Разговоримся еще…
Как в воду смотрел. Терпелив был Замыцкий… Ждать умел. Захаживал теперь два-три раза на неделе. В дом на Буннсгранд возвращался поздно вечером, изображая дружинника новгородского, не вязавшего лыко от выпитого. Охрана и шпионы презрительно сплевывали вслед, пропускали молча, особо и не разглядывая. В остальные дни по городу продолжал болтаться в ярких кафтанах. Вот он я! Любуйтесь!
Темным ненастным ноябрьским вечером сидел Гилберт один за столом с кружкой, раздумывал, почти не замечая окружающего гула, кислых запахов вина и пива, немытых тел посетителей и изредка прорывавшегося сквозняка из двери на улицу. Шарап неподалеку пристроился, на привычном месте. Любава несколько раз подходила к мужу, что-то спрашивала, он улыбался в ответ, но как только жена отходила, улыбка гасла на лице рыцаря.
- Знать случилось что-то… - Подметил про себя Замыцкий. – А жене говорить не хочет…
Прав был посланник. Третий день Гилберт размышлял над тем, что довелось ему случайно услышать. По старой привычке заглянул он в пустой вечерний полумрак Стуркюрка, прошел в левый дальний угол к своему Святому Георгию и затаился, в молитвы и раздумья погруженный. Вновь и вновь вспоминал свою судьбу, родителя погибшего, отца Мартина, встречу с Любавой, думал о маленьком сироте Эрике, о котором теперь он обязан был заботиться, о своих детях, удивлялся, благодарил своего небесного покровителя, как вдруг услышал голоса. Двое разговаривали с другой стороны статуи Святого Георгия и не могли видеть, что в церкви есть еще кто-то.
- Что за срочность? У меня очень мало времени! Говори, только быстро! – Недовольно произнес чей-то голос, очень напоминавший советника Петерссона.
Другой, незнакомый Гилберту человек, горячо зашептал, но в тишине церкви было слышно каждое слово:
- Это действительно срочно, магистр. Сегодня на исповеди у меня был господин Сванте Стуре.
- Проклятье! – Гилберт не сомневался - это был точно Олаф Петерссон. Советник не стеснялся иногда в крепких выражениях, даже под сводами церкви. – Надо бы пройти в кабинет, но у меня нет времени. Ладно. Говори здесь, кроме нас никого в церкви нет.
Гилберт напрягся, почти затаил дыхание, стараясь не шевелиться, чтобы случайным звоном доспехов не выдать своего присутствия. Шепот доносился отчетливо.
- Стуре покаялся на исповеди, что имел греховную связь с Маргарет в прошлом году, в марте. Королева изменила нашему Густаву и призналась Сванте, что Юхан его сын, а не нашего короля.
- Замолчи! – Испуганно вскрикнул Петерссон. – Ты лжешь!
- Я передал лишь то, что слышал и обязан был вам сообщить, господин магистр. – Шепот стал прерывистым. Незнакомец видно сильно перепугался сам.
Воцарилось молчание. Гилберту казалось, что сердце под латами бьется так сильно громко, что выдаст его. Он ощущал смертельную угрозу от того, что стал случайным свидетелем этого разговора и обладателем тайны, цена которой голова.
Наконец, не менее ошеломленный Петерссон пришел в себя. Спросил чуть слышно:
- Еще кто-нибудь…?
- Нет, что вы… я сразу к вам… - Шепот незнакомца поминал тонкий, еле различимый мышиный писк.
- Уходи немедленно к себе. Немедленно. И проглоти язык. Забудь обо всем, что ты мне сказал. Ты этого никогда не слышал!
- Да, да, магистр. Я ничего не слышал.
- Не было никакой исповеди! Уходи немедленно.
Гилберт даже представил себе, как собрались сейчас морщины на  широком покатом лбу советника, как сошлись вместе у переносицы густые брови в тяжелейших раздумьях.
- Не было исповеди… ничего не было! - Пискнул в последний раз незнакомец, и по затихавшим звукам шагов стало понятно, что он стремительно покинул церковь. Скрипнула скамья, Гилберт догадался, что советник обессилено опустился на нее. Еще несколько минут тревожной тишины.
Внезапно хлопнула внутренняя дверь, и раздался звучный голос секретаря Петерссона:
- Вы еще здесь, господин магистр? Вы не опоздаете?
- Подойди ко мне ближе и наклонись. – Прозвучал усталый голос. Далее советник прошептал что-то на ухо своему секретарю так тихо, что разобрать Гилберту не удалось.
- Я понял. – Прошелестело в ответ.
- Все должно выглядеть очень натурально… обычный ночной разбой.
- Я все понял. – Тихо повторил секретарь.
- Приказал убить! – Догадался Гилберт и вновь испытал не страх, но дыхание смерти, коснувшейся его лица своим крылом. Он еще долго сидел в церкви после того, как ее покинули Петерссон и его секретарь. Рассказать об услышанном Любаве он не мог, хотя жена почувствовала сердцем неладное, но Гилберт отшучивался, а мыслями возвращался вновь и вновь у случайному разговору.
Входная дверь скрипнула, и в трактир заглянул человек, похожий на хорька. Шарап его сразу приметил:
- Принесла нелегкая. – Он узнал одного из шпионов Петерссона, приглядывавшего за ними в первые дни пребывания посольства в шведской столице. Позднее, правда, он куда-то исчез, но характерная внешность маленького хитрого зверка запомнилась боярскому сыну. Замыцкий мгновенно отвернулся в сторону, голову хмельно набок, подпер ладонью растопыренной, и для убедительности кружку ко рту, лицо полностью закрыв, один лишь глаз косится. 
Хорек уселся напротив Гилберта и заговорил сходу, без всяких приветствий и, не представившись .
- Нам нужно поговорить, господин рыцарь.
Гилберт откинулся на спинку скамьи, скрестил руки на груди:
- Я не испытываю симпатий к незнакомцам, которые садятся ко мне за стол без приглашения и не желаю разговаривать.
Шпион пожал плечами:
- При моем ремесле возникают не слишком приятные окружающим привычки.
- Мне нет дела ни до вас и до вашего ремесла. – Жестко ответил рыцарь.
Человек-хорек растянул губы в улыбке, но водянистые глаза остались непроницаемыми.
- Зато у меня есть дело до вас. Что касается имен, то могу лишь произнести одно – советника Петерссона, поскольку я работаю на него.
- Черт! Неужели это связано с тем самым случайно подслушанным разговором в церкви. Но меня никто не видел. Или все-таки видел… – Мелькнула мысль, Гилберт облокотился на стол, незаметно опустив вниз правую руку на рукоять меча. – Я служу королю Густаву и кронпринцу Эрику, а не советнику Петерссону.
- Я знаю даже то, Гилберт Бальфор, что вы отныне капитан отдельного английского отряда, охраняющего его высочество. - Невозмутимо продолжил человек-хорек. - Мое дело заключается в том, чтобы сообщить вам некоторые подробности о вас самом и подумать вместе, насколько они будут интересны господину магистру.
Гилберт молчал. Шпион даже бровью не повел:
- Я только что вернулся из Улеаборга, где узнал, что один англичанин, когда-то был московитом. – Улыбка не исчезала с его лица. – Правда, очень занятные новости? Кто бы мог подумать? Монастырь давно закрыт, монахи разбрелись по свету, старый наместник рыцарь Андерссон умер, но кое-кто остался... – Водянистые глаза слегка прищурились, стальными иголками ощетинились. - …из тех, кто вашего, господин рыцарь, отца вешал, да и вас припомнил… - Взгляд снова стал непроницаемым. -  Я не тороплю вас с ответом, хотя, повторюсь, при моем ремесле очень часто нужно лишить собеседника присутствия духа, заставить нервничать и сознаться в грехах. Сейчас иной случай. Подумать даю. Взвесить. Я не тороплюсь. У нас есть время – советник в отъезде, пару дней его не будет. – Маленький хищник развел руками в стороны. – Поэтому я загляну к вам завтра, в тоже время. За ответом и… деньгами, которые помогут мне слегка перепутать все то, что я узнал в Улеаборге и подтвердить, что вы являетесь дальним родственником отца Мартина, англичанина и бывшего приора доминиканского монастыря. – Человек замолчал. Его улыбка распространилась и на глаза.
Молчал и Гилберт, не зная, что сказать. Новость была не из приятных. Мелькнула мысль:
- Может убить его прямо здесь? – Рука крепко обхватила рукоять меча. – Что это изменит, если он был послан Петерссоном с определенной целью? Советник сразу догадается… Мне не тягаться с Петерссоном… даже Уорвик ничем помочь не сможет… Бессмысленно… Король не простит обмана…  - Гилберт отпустил меч и положил руку на стол. Взял кружку, отпил вина. Вспомнил еще и о подслушанном разговоре. – Да, пришла беда – отворяй ворота… Что если он проверяет, а советник уже обо всем извещен? Нет. Он пришел за деньгами… Хочет заработать… Советник действительно сейчас в Упсале у брата-архиепископа… Скорее всего, не врет ищейка… Сколько он хочет?
Человек-хорек еще больше растянул в улыбке губы, блеснув мелкими хищными зубами:
- Вы не спрашиваете о цене… Понимаю… - Покивал сочувственно. - Скажу сам – сто звонких серебряных монет. Итак, до завтра!    
 Как и подобает шустрому зверьку, человек моментально испарился, словно его здесь и не было.
Гилберт осмотрелся – Любава куда-то вышла, и слава Богу, она не видела этого человека. Он со стоном закрыл лицо руками. Они все-таки прознали, разнюхали, раскопали. Как? Он считал, что найти кого-либо, кто знал о его прошлом невозможно. Это было так давно. Тринадцать лет назад. В другой жизни. Но теперь это его жизнь. Его, Любавы, детей… Но это и его грех, взявшего чужое имя, попытавшегося жить под этим именем, чужой жизнью. И вот расплата…
- Что-то ты больно загрустил, молодец! – Кто-то произнес по-русски. Гилберт вскинул голову, перед ним сидел Шарап. - Семен Замыцкий, русский посланник в Стекольне. – Представился боярский сын и протянул руку. Гилберт чуть задержавшись, ответил на рукопожатие. – Что этот хорек, - Шарап мотнул головой в сторону двери, - хотел от тебя? Они и нас пасут, как коров. Только мы лишь с виду простоваты…, а так на козе-то не объедешь… - Подмигнул хитро Семен.
Гилберт медлил с ответом. Обдумывал, рассказать ли этому русскому. Про него говорила Любава. Можно ли ему доверять? Жена утверждала, что нет. Что все московиты хитры, лживы, двуличны… Тем более, (она так сказала), что этот, сидящий сейчас напротив, связан с кем-то, кто продал Любаву покойному мужу Нильссону…   Но таким образом их судьбы пересеклись. А он сам, Гилберт, кто он-то? Их земли были под Новгородом, но после отошли к Москве, как и Любавина Тверь. Только жена никак не могла этого простить московитам, хотя и служила их великой княгине. А он? Да ему все равно было. Из своего детства, юности он не вынес чего-то плохого, связанного с Москвой… А если сейчас сам Святой Георгий посылает ему в помощь этого рыжебородого?
- Он прознал, что я русский… В Каянии в плен был взят.  - Опустил голову Гилберт.
- Что с того, что прознал? – Невозмутимо спросил Шарап. – Отчего не донес? Денег хочет?
Гилберт кивнул молча.
- А ты?
- Ничего. Он обещал придти за ответом.
- Когда, говоришь, обещался? – Прищурился Шарап.
- Завтра. В тоже время.
- Ну это беда – не беда. Придет, ничего не давай ему, и пущай с Богом уходит. Дале, дело мое будет.
- Почему ты мне помогаешь? – Гилберт пристально посмотрел на Замыцкого.
- Почему? – Удивился тот. – Как почему? А кто православному поможет на чужбине, если не православный? Иль ты в их веру обратился? – Глянул пристально. Глаза в глаза.
- Нет! – Мотнул головой Гилберт.
 - Вот и объяснение. Все. – Шарап поднялся из-за стола. – Некогда мне с тобой ныне разговаривать. Еще будет у нас время. Прощай покудова. До завтрашнего.
Замыцкий вернулся к своему столу, бросил несколько монет и поспешно вышел из трактира, на пороге заметив только что появившуюся в зале Любаву.
- Удалось! – Ликовало внутри.
Человек-хорек заявился вновь, как и обещал. Разговора не получилось, шпион вылетел из трактира словно ошпаренный и быстрым шагом направился к Стуркюрка. От стены дома напротив отделилась почти незаметная во мраке улицы тень, пьяно шатнулась ему наперерез, заорала какую-то песню, попыталась обнять, шпион хотел оттолкнуть, но острая боль в животе согнула его пополам.
- Что ж ты так напился, дружище? – Участливо спросил его по-шведски вмиг протрезвевший пьяница. – Надо помочь тебе опорожниться! – Человек в черном подхватил умирающего скрюченного шпиона под мышки и потащил прочь, к заливу. Со стороны все выглядело невинно – один перебравший, но более стойкий товарищ, помогает другому, совсем напившемуся. Он дотащил своего собрата по питию до берега, усадил рядом, незаметно для всех обыскал, забрал все лишнее, затем подобрал несколько булыжников, аккуратно запихал их за пазуху хорьку, и, оглянувшись по сторонам, столкнул тихонько в воду. После еще долго сидел, тщательно всматриваясь в темноту морской пучины, поглотившей с концами бренные останки.
Шарап дождался, когда в двери трактира появилась голова толмача Васьки Тучкова, кивнула, ощерилась довольно, и исчезла во тьме, степенно поднялся, пересел за стол Гилберта, как и вчера.
- Ну вот, милый, дело и сделано.
- Убили что ли? Так это и я мог сделать.
- Не-е-е. Тебе нельзя! Ты – вона какой видный, весь в доспехах сияющих. Да и по твою душу сей хорек бегал, рыскал, вынюхивал где-то там в Каянии… А ты, как сидел за столом, так и сидишь. Оглянись, сколь народу подтвердит, еже ли что. А Ваську Тучкова словили б, ну напился человек, ну повздорил с ищейкой, ну прирезал, на то она и собака, а не человек. Спросу никакого!
- Может откупиться стоило?
- Да! – Скорчил рожу посланник. – До гроба бы откупался и каждый день по нескольку раз. Им только позволь!
Появилась Улла. Бросила укоризненный взгляд на Гилберта. Шарап перехватил:
- Не серчай, хозяйка. Мы лишь чуток потолкуем и разбежимся. – Фыркнула, поправила белый чепец на голове, отошла.
- Так как тебя, молодец, судьба забросила столь далеко?
- Говорил уже, что в Каянии, на рыбных промыслах, в плен попал мальчишкой. Отца убили, меня чудом спасся. В монастырь попал. Там вырос, выучился, настоятель был англичанином, дал мне свою родовую фамилию, потом и в отряд английский взяли.
- Значит, сам родом с новгородских земель?
- Оттуда.
- Ну и я новгородский. Земляки полные. Ты не думай, просить тебя ни о чем не собираюсь. Наше дело посольское: грамоты отдали – получили, весны дождемся – поедем межу по границам мерить. Одна забота, чтоб мир везде был, и у нас, и у свеев, и на границах. Когда спокойно у соседа, так и мы здоровее будем. Оттого и присматриваемся, что, да как. Долго ли власть Густава нынешнего продержится, кто из сыновей его наследником будет, кто помешать может?
- Наследником объявлен Эрик - младенец еще совсем. Я у него ныне за воспитателя.
- За дядьку что ль? – Усмехнулся по-доброму Шарап.
- Почти. – Улыбнулся Гилберт. – Занятный мальчуган. Хороший.
- Ну, так от воспитателя все зависит! А другие сыновья есть? Распри не будет? Как у нас, когда по смерти великого князя Василия, все его братья ополчились.
- Вот то-то и оно… - Задумчиво произнес Гилберт. Рассказать, или не рассказать. Шарап сомнения заметил.
- Ты, молодец, ежели рассказывать чего не хочешь, не говори. А если душа облегчиться просит, так не стесняйся. Может, чего и присоветую. Со стороны, как говорят люди, иногда видней выходит.
- Слышал я тут разговор один… - начал нерешительно Гилберт, - кто-то рассказал советнику короля…
- Это Петерссону? – перебил Шарап. – Тому самому, что пса своего по твоему следу пустил?
- Ему. Рассказал, что на исповеди некий Стуре признался в том, что Юхан, второй сын Густава… в общем, его отец не король, а этот Стуре.
- Выходит, королева блудила? Вы****ка родила?
- Выходит. – Пожал плечами Гилберт.
Шарап сжал рукой подбородок, пальцы впились в густую бороду. Чертыхнулся про себя, что коротка стала.
- Стуре богатый боярин, влиятельный? Не его ли род долгое время правил здесь?
- Его.
- Занятно… Если короля Густава Бог приберет, а младенец Эрик за ним отправится, или поможет кто ему, то на престол прямой путь опять роду Стуре? – Размышлял вслух посланник.
- Я охраняю Эрика! – Встрепенулся Гилберт. – И не позволю…
- И правильно, молодец! Охраняй строже. А ведь со Стуре мы воевали...
- Да. Еще отец мой ходил с князьями Ушатыми в Каянию.
- И что советник?
- Не уверен, но сдается мне, что приказал убить того, кто донес.
- Концы в воду прячет… - задумчиво произнес Шарап, не выпуская бороды. – А этот Стуре что?
- Жениться собрался. Свадьбу к Рождеству приурочить хотят. На сестре королевы жениться.
- Ишь жеребчик, сразу двух кобыл покрыть норовит! – Подивился боярский сын.
- Ты что? Если Густав узнает, никому головы не сносить! Может и был грех у Стуре с королевой Маргарет, поскольку они уже обручены были, когда король забрал ее себе в жены, но сейчас или дальше… Королевский нрав таков, что проломит голову сам любому, кого заподозрит.
-  Оттого на родной сестре и женится, чтоб подальше быть от другой… - засмеялся Шарап. – Под собственным носом и королю соплей не видать. 
- Не знаю. 
- А тебе и знать нечего. Твое дело наследника охранять от случайностей разных. И настороже будь, неспроста советник свою ищейку по твоим следам отправил… Одну мы перехватили, а одна ли была – не знаем! Думай, что сказать, ежели, второй пес объявится и донесет сразу. На малолетство сошлись, мол, не помню, давно это было, аль по причине иной памяти лишился. Настороже будь всегда! И Эрика береги. Нам мир нужен. Ты тем самым родине своей поможешь. Не забыл еще ее?
- Вспоминается… - Грустно покачал головой Гилберт.          
- То-то! И она помнит! И жену твою Любаву тоже… Вона, образок я ей привез, от самой сестры Софии, бывшей великой княгини Соломонии… Не говорила?
- Нет! – Удивился рыцарь. – Про образ и Соломонию не сказала.
- Бережет тебя жена. Любит сильно. Ну да ладно, пошел я, долго сидеть – глаза чужие мозолить. Я захаживать буду изредка. Как тебя по-русски то кличут?
- Георгием.
- Давай, брат, Георгий. Обниматься не будем, но руки пожмем. И запомни – ты сказал, что судом спасся, чудес, брат, на свете не бывает. Все Промысел Божий! Судьба…
Только дверь за Шарапом закрылась, Улла была тут, как тут, вся встревоженная:
- Что хотел он?
- Ничего. – Пожал плечами. – Помог лишь.
- Помог? – Глаза округлились. – Чем это он помочь сумел тебе-то?
- Петерссон отправил своего шпиона в Улеаборг про меня все выведать. Тот и узнал, что русский я. Сюда заявился, денег хотел от меня.
- Господи! – Улла незаметно перекрестилась. – Вот напасть! И что этот московит сделал?
- Думаю, что убили шпиона.
- Так Петерссон не успокоится, второго пошлет, раз первый не вернулся!
- Если и пошлет, то нескоро. А почему ты мне не сказала, что Семен тебе образок передал от великой княгини? Тайны от мужа появились? А? – Шутливо погрозил пальцем, потом обнял и поцеловал взволнованную жену.
- Не успела. Помнишь, давно, еще, когда только поженились, сразу тебе призналась, что храню чужую тайну?
- Помню! – Гилберт сразу стал серьезным. – И не просил раскрывать ее.
- Знаю, и благодарна тебе премного. Вот и это оттуда родом. Придет время, все расскажу. Обещаю.
- Верю тебе, любимая моя. И ты не бойся ничего и никого. Сам Святой Георгий нас охраняет и посылает того, кто в эту минуту нужен более всего. – На Шарапа намекнул.
- И Пресвятая Богородица! – Добавила жена, мелко перекрестившись – чтоб никто не видел. – Только мало этот разбойник, - на дверь захлопнувшуюся за Замыцким показала, - похож на посланца Святого Георгия…
- По одежке встречаем, а провожаем по делам…               

Летом следующего года собрались посланники обоих держав в селе Соболине, уютно расположившемся на длинном мысу между двумя руками реки Вуоксы.  Сидели Шарап Замыцкий с рыцарем Нильсом Трумме тилль Эрбюхольмом под навесом подотняным, за столом дубовым, медами угощались. Через толмача Ваську Тучкова разговор вели неспешный:
- Настоящего ставленного  меда попробуй, рыцарь. Вот с малиной распущенный, вот с брусникой, смородиной, вишней. Чистый, сорок годков в осмоленных бочках в земле держали. Прямо для нашего случая. Не вареный. – Хвастался Шарап.
- У-у! – Хвалил напиток швед. Усы длиннющие утирал платком вышитым. Заодно и пот, с лысой головы стекающий. Жарища…
- А ты сам-то, как, близко к королю-то Густаву?
- У-у-у… - важно кивал головой захмелевший швед. Мед давал о себе знать. – Совсем рядом!
 Шарап переглянулся с толмачом. Не слишком пьян-то?
- Говорят, силен ваш король необычайно?
- Да! – Твердо и внятно произнес рыцарь Нильс. – Очень сильный мужчина. В бою никому ему равных нет! Своим боевым молотком он сокрушает головы всем врагам нашей Швеции.
- И, говорят, - ослабившись похабно, - по женской части ваш король тоже больно силен?
- Ха! – Усмехнулся гордо рыцарь. – И тут ему равных нет! Два сына и дочка Катарина в июне родилась. Да бастардов сколько еще. С десяток не меньше!   
- Это принцы Эрик и Юхан?
- Они самые! Эрик – кронпринц. Наследник и будущий наш король.
- А вот скажи, дружище Нильс, коль разговор у нас такой зашел откровенный, правду ли говорит народ в Стекольне вашей, (сам слышал, вона Васька подтвердит, - толмач закивал головой), на рынке говорили, что Юхана нагуляла королева ваша. Обрюхатил ее, мол, не Густав, а кто-то другой…       
- Ты чего несешь-то? – Рыцарь вдруг протрезвел. Как струна вытянулся.
- Что слышал, друг любезный, что на рынке слышал… И Васька подтвердит. Ты медком-то угощайся, в вашей Стекольне такого не сыщешь.
- Где слышал? От кого?
- От людишек ваших! Почитай полгода промеж них толкались. – Отрезал Шарап. – А еще говорят, что о том ведает советник королевский Петерссон, да скрывает, ибо на исповеди ему признались. Токмо не ясно мне, отчего тайну исповеди народ знает, а не король? Ась? Не подскажешь, часом?
Рыцарь пребывал явно в замешательстве. Пробормотал растерянно:
- Петерссон простолюдин. Его не любят при дворе.
- Так может он сам и распускает слухи… чтоб значимость свою при дворе поднять…
- За такие слухи… - рыцарь покрутил головой, шею вмиг вспотевшую протер, - на плахе оказаться можно.
- Ну, не наше это с тобой дело, разлюбезный мой, рыцарь Нильс. Нас послали границы межевать. Солнышко светит, людишки работают, камни таскают, а мы за ними приглядываем, да мед попиваем. Как медок-то?
- У-у-у, хороший… - Обрадовался Эрбюхольм, что ушли от опасной темы.

Ранним декабрьским утром 1539 года капитан Уорвик во главе десятка своих солдат вошел в Стуркюрка в полном боевом облачении.
- Вы с ума сошли! – Крикнул им Олаф Петерссон. – Кто вам позволил вторгаться сюда с оружием?
- Магистр Петри, именем короля вы арестованы по обвинению в государственной измене!
- Я? За что? Густав приказал? Этого не может быть! Я требую свидания с королем!
- Взять его!
- Я требую встречи с королем! – Пытался возражать бывший советник, которого проворно вязали два солдата.
- Поздно, дружище! – Печально изрек Уорвик. – Суд уже приговорил тебя к смертной казни.
- За что?
- За измену!
- Какую измену? – Капитан пожал плечами: какая разница за какую, главное за измену, раз так сказал король. 
Густав сам спустился в подземелье замка, где сидел в цепях Петерссон.
- Оставьте нас! – Приказал король тюремщикам. Две серые тени послушно покинули мрачный каземат.
- Густав! – Поднялся ему навстречу изможденный узник. – Скажи в чем меня обвиняют, перед тем, как отправлюсь на плаху. В чем моя измена тебе?
- Кто исповедался тебе в том, что я не отец Юхана? С кем мне изменила Маргарет? – Король часто задышал, было видно, что еле сдерживается.
- Ах, вот ты о чем… - Разочарованно произнес бывший советник и демонстративно уселся обратно на грубую деревянную лавку, служившую ему ложем. – А я-то думал, что-то серьезное…
- Не зли меня, Олаф! – Угрожающе произнес король и сделал шаг вперед.
- О чем ты, Густав? О том, что ко мне явился некто и рассказал, что твоя жена изменила тебе и Юхан не твой сын? И ты хотел, чтобы я в это поверил? Поверил, как должен, по-твоему, верить любой сплетне, которые ходят по нашей Швеции? И за это ты меня приговорил к смерти и даже готов убить прямо сейчас?
- Так это было? – Прорычал король.
- Что было, Густав? Измена королевы или человек, который пришел ко мне сообщить о ней? Человек был! И я приказал его убить! И его убили! А измены не было!
- Почему ты в этом уверен? Почему ты не приказал схватить его, сообщить мне и пытать, пытать, пытать…
- Вот именно поэтому!
- Почему? – Ничего не понял король.
- Потому что знал, что будут пытки, а под пытками любой скажет то, что хотят от него услышать, а не то, что было на самом деле. Неужели тебе эта истина не знакома?
- Кто и от кого принимал исповедь? – Не унимался Густав.
- Священник от Черных братьев, от кого, я не стал слушать. – Устало и безразлично произнес Петерссон.
- Почему?
- Потому что я тебе уже объяснил. Ты думаешь, у тебя мало врагов? Ты думаешь, что кое-кто не задавался вопросом о причинах скоропалительной смерти Катарины? Ты думаешь, что кое-кто не желал бы смерти твоей нынешней жене Маргарет, твоему второму сыну Юхану, оставив тебя с малолетним слабеньким Эриком? Никогда об этом не задумывался? Ты назначил охранять кронпринца англичанина Бальфора, я не имел ничего против. Я даже послал своего лучшего шпиона собрать данные об этом Бальфоре. На всякий случай, ибо вопрос стоит о сохранении династии. Это обычные меры предосторожности.
- Ну и что?
- Ничего! Шпион уехал в Улеаборг и не вернулся оттуда. Может, утонул. И после этого ты хочешь, чтобы я верил любым россказням о якобы измене твоей королеве тебе? Сколько раз покушались на тебя самого, сколько раз поднимались восстания против тебя… Любая ложь становится очень правдоподобной, если в ней присутствует крупица истины! Но мутный поток не станет чище, если в него выплеснуть ковш родниковой воды! Разве Сванте Стуре не был обручен с Маргарет, когда ты разорвал их помолвку и забрал ее себе в жены? Разве это не правда? Что стоит лишь намекнуть на то, что их роман продолжился за твоей спиной? Ничего не стоит! Потому что ты в это сразу поверишь! Как поверишь тут же и в то, что принц Юхан не твой сын! Ах, какая романтическая и, главное, правдоподобная история бы получилась! Все знают твои слабые стороны, мой король, - невесело усмехнулся Олаф, - Ты вспыльчив, крут нравом, скор на расправу. Еще не дослушав до конца, ты готов проломить голову любому лишь за первые произнесенные слова, которые тебе не понравятся и вызовут твою неукротимую и беспощадную ярость. Можно подумать о твоем характере известно лишь мне одному! О нем не знает больше никто! – Советник всплеснул руками. – Ни твоя жена, ни двор, ни народ! Твоя Маргарет покорно подставит свою голову, а заодно голову сына, матери Эббы, сестры Марты, под топор палача или твой молоток? Они похожи на самоубийц? Что молчишь, Густав? Катарина Саксен-Лауэмбургская, Маргарет, Эбба, Марта… продолжить список, мой благородный правитель? Ты хочешь переплюнуть Эйрика Кровавую Секиру ? Ты хочешь, чтобы все шведские кланы и вся Европа ополчилась против нас?
- Я не хочу прослыть рогоносцем! – Прорычал король. – Это вопрос чести!
- Черт бы вас побрал с вашей честью! Вы так с ней возитесь…
- Тебе этого не понять! – Презрительно хмыкнул Густав.
- Куда уж мне, сыну кузнеца… Благородные рыцари, благородные дамы… Только откуда у вас такое количество незаконнорожденных детей? Слово «честь» на мой взгляд простолюдина, слишком мало соотносится с такими понятиями, как мораль, нравственность, целомудрие, зато стоит совсем рядом со словом «смерть».  Вы готовы убить любого и умереть сами за один лишь взгляд, неосторожно оброненное слово, сплетню, я уже не говорю о лжи и клевете. Как же легко отобрать у вас жизнь! У того же Сванте Стуре, лишенного тобой невесты, более чем достаточно оснований, чтобы всадить тебе кинжал в спину!
- Стуре – сопляк! – Король уселся рядом с бывшим советником на скамью и сплюнул на пол.
- Я сказал - в спину, Густав.
- Все равно сопляк!
- Хорошо, ты поверишь в любую сказку, затрагивающую твою честь, убьешь кого-нибудь, например, свою жену, выберешь себе следующую, отобрав ее у другого, а он окажется не сопляком. И что дальше? Нет короля Густава Ваза, нет наследников, потому что я в таком случае не дам и эре за жизнь малолетнего Эрика, нет и нашей Швеции… Ты забыл или не знал никогда одну древнюю римскую мудрость о том, что жена Цезаря всегда вне подозрений! Кстати, ты спрашивал свою жену?
Густав помолчал и буркнул:
- Спрашивал!
- Надеюсь она еще жива? – Снова усмехнулся бывший советник.
- Она третий день валяется перед распятием и твердит одно и то же, что не изменяла мне. 
- Вот видишь! Она не самоубийца! Она родила тебе уже двоих - мальчика и девочку, и родит еще.
- Да уж, я позабочусь об этом.
- Не сомневаюсь, Густав. Скорее всего, ты ее посадишь под замок и заставишь рожать до изнеможения, чтобы быть уверенным в том, что все дети твои. Но при  этом червь сомнения тебя будет грызть теперь всегда! Из-за одного нелепого слуха, запущенного с безусловным тайным умыслом.   
- Почему ты не донес мне об этом?
- Каюсь! Сделал глупость, или испугался, зная твой нрав. Ты внушаешь ужас, оттого приходится продумывать до мелочей каждый шаг, каждое слово, ибо все чревато вызвать твой гнев, и в таких условиях ошибок не избежать. Но ты их не прощаешь никому!  Не могу сказать, что пересилило – страх или осторожность. Или и то и другое вместе. Предпочел убить, чтобы глупая сплетня не поползла дальше.
- А она все равно поползла!
- Я не виноват в этом, Густав. Я сделал все для того, чтобы она умерла с тем священником.
- Значит, кто-то слышал еще!
- Ты прав! – Покачал головой и развел руками в стороны Петерссон. – И у стен есть уши.
- Ладно! – Король поднялся на ноги. – Я оставлю тебе жизнь. Но за то, что ты не донес мне, будешь наказан. Внесешь в казну деньги, я потом скажу сколько, и я не хочу больше видеть тебя своим советником. Будешь заведовать школами. Когда святоши лезут в политику – не жди добра! Один папа римский чего стоит! Все. Прощай, Олаф! – Густав повернулся и быстро покинул камеру, ни разу не оглянувшись на бывшего советника, печально смотревшего ему в спину. Петерссон прошептал беззвучно:
- Упрямый осел! А ведь проклятье убитой тобой Катарины начинает сбываться, Густав… Если та исповедь была правдой, то Маргарет и Сванте сделают все, чтобы спихнуть Эрика с престола после твоей смерти и посадить на него Юхана… Дай Бог мне не дожить до времен, когда твои сыновья начнут уничтожать друг друга…. Может стоило рассказать тебе все, мой король? И посмотреть на новую «кровавую баню», а не сидеть здесь в подземелье?               


Рецензии