Вода уносит листья

1.

Сегодня я встал в четыре тридцать, с утра с тяжелой головой. Я не люблю вставать поздно, у меня от этого возникает ощущение собственной ущербности.

Итак, встал я в пятом часу. День был сентябрьский, уже прохладный, но свободный от обычных для этого времени студенческих штудий. Что за жизнь?! Постоянные тревоги, беспокойство, опасения, что тебя не оценят. Ни минутки свободной. А когда делать нечего, и того хуже! В общем, я пошел сел за комп. С друзьями не пообщаешься – все заняты. Ну и решил я изложить свои мысли. А то совсем как-то…

Вы, может, подумаете, что не стоит травить общественность очередным рассказом или даже стихотворением только потому, что мне нечего делать. Но ведь я-то так не считаю. Повторюсь: я так не считает. Вы только не уходите… Сейчас что-нибудь придумаю.

Суть в том, что у меня больше нет девушки.

Так зачем же все-таки травить вам очередную любовную историю, спросит дорогой читатель? Для того чтобы показать нравственности образец и направить на путь истинный. А также во имя матушки-императрицы и доброго во всей империи порядка.

Не хотите, не верьте, но могу поспорить, что вам понравится. Ведь вам очень и очень нравится, когда кто-то выставляет себя Христом распятым, а вы можете просто забраться под стол и слушать раскаты грома! Ведь вам же очень нравится, когда вы можете с облегчением отложить прочитанное и сказать: что ж, я пока, хвала небесам, до такого позора свою жизнь не довел!

2.

Мы шли по темным местам. Над нами склонялись деревья и ловили в паутину своих теней. Луна звала нас вперед. Мы зашли в тоннель и стали идти вдоль изукрашенных матом сырых стен. Тоннель, как длинный червяк, состоял из сотен одинаковых сегментов. Вскоре мы пробрались через тромб, образовавшийся после мелких толчков под скальной породой, сквозь которую был проложен тоннель. Я шел по длинному прямому проходу с девушкой, носившей очки. Странно говорить о девушке, носящей очки. С чего начать описание? С формы носа и цвета дужек?

Когда мы вышли, луна перестала светить. Она не любит светить. Она не любит делать приятное. Мы с девушкой спустились ближе к берегу речки и сели вдали от посторонних глаз, за кустами. Там мы стали целоваться. Ее запах немного отдавал молоком. Первым делом, когда мы целовались, она хватала меня крепко-крепко, за спину, за волосы, и целовала так страстно, так крепко, что уже это одно показывало мне, насколько сильно она влюблена.

Мы сплетались в одно целое, целовались и потом смотрели друг на друга. У нее был совершенно непристойный взгляд в такие минуты. В такие минуты она хотела только лишь одного – отдаться мне целиком. Но мы все стояли и стояли… Мы выглядели, должно быть, странно. И так же странно то, что таким, как мы, еще не поставили памятника. Памятника тем, кто не может в этом городе расслабить ни одного мускула, ибо иначе рискует остаться в одиночестве и кто тем не менее не смеет разделить со своей парой постель, потому что драгоценный уголек, зовущийся сердцем, здешними обитателями выброшен и забыт в пыли, потому что деревья вокруг – слишком внимательные, а ветки их – слишком цепкие, и где-то там, в высоте, сидит сова, и угрожает сослать нас в Сибирь, и вороны-конвоиры, лениво каркая со сна, уже расправляют крылья…

Мы были странным существом с двумя головами. Мы были странным существом, которое хотело наконец вырваться на волю, хотело наконец обрести свободу маневра, выпростав в пространство восемь конечностей. Но это темное небо нас не щадило. Это темное небо спеленало нас, как строгая мачеха пеленает младенца, туго, поверх ручек, чтобы не было возможности пуститься в танец свободы.

Она глядела на меня исподлобья, как затаившаяся хищница, но я разомкнул объятия и отошел послушать шум реки. Моя девушка встала позади и спросила, что я делаю. Я ничего не отвечал, я был слишком задумчив на тот момент. Тут она стала торопить меня, чтобы мы уходили. Я обернулся и почти не глядя на нее стал подниматься к дорожке. На полпути я остановил свою спутницу, обнял ее и стал целовать. Я целовал ее умоляюще, будто служил литургию, возносил молитвы. Она положила руку мне на затылок и надавила, прижавшись еще плотнее…

Внезапно вышла Луна, и послышались чьи-то шаги. Показался какой-то тип. В руке у него была бутылка, он игрался и вертел ею. Мы мигом отошли в тень, но было поздно. Мы были вне укрытия, и он увидел нас в лунных лучах.

- Так, так… Ну, признавайтесь, чего вы тут делаете? – спросил он угрожающе.

- А вы что, не видите, что ли? – спросил я, поправив взлохмаченные волосы и выйдя вперед.

- Мы целуемся, - сказала моя девушка и помолчала. – А почему бы вам не оставить нас в покое?

- Да я бы с удовольствием, вот только не нравится мне, что вы тут делаете, – сказал он, не глядя нам в глаза и с ухмылкой поглаживая щетину на подбородке. – Не хотелось бы, знаете ли, предавать все это дело гласности…

- Чего вы от нас хотите?

- Ну, вы должны заплатить за свое хулиганство. Я же видел, что вы тут делаете!

- Что же мы такого сделали? – спросил я, теряя самообладание.

- Ладно, ладно. Не начинайте. Не надо здесь мне рассказывать о том, что я сам прекрасно знаю!

- Вы врете, вот и все. Ничего мы не делали. Просто стояли целовались.

- Не думаю, что к этому хорошо отнесется твой ректор, да, милая? – обратился он девушке. – Вряд ли это сделает твою учебу приятнее, так ведь?

- Чего вы несете? Чего мы такого сделали? – говорил я слишком неуравновешенно, только-только приходя в себя после испытанного шока.

- Сделали, сделали… Я все видел, и как она ногу тебе совала, и как…

- Пошли отсюда, - сказал я.

Мы прошли мимо него и направились к тоннелю. Мужик как ни в чем не бывало продолжал улыбаться и следовал за нами.

- Так, если хочешь отсюда выбраться, сию минуту скажи, как тебя зовут? Да, я к тебе обращаюсь, – обратился он вновь к моей девушке.

- Меня зовут Лиля Асмикян, - промолвила она. Я обрадовался ее успешной импровизации.

- Ага, добавил я, – Государственный университет. 4-й курс. Только запомни, в ту самую минуту, как ты постучишься к декану, мои родственники будут уже об этом знать.

Эта реплика произвела впечатление. Я, видно, стал выражаться яснее и спокойнее. Девушка улыбнулась и даже хихикнула. Мужик как-то замялся и сказал:

- Ах вот, значит, какие у тебя родственники! – это было последнее, что мы от него услышали. Он стал отставать, и мы вернулись к тоннелю. Девушка радостно прижалась ко мне. Здесь было так светло и уютно! Непристойные рисунки и надписи по стенам обеспечивали ощущение того, что мы наконец в знакомом, безопасном месте, и хотя весь тоннель пружинится от выплескиваемой в него агрессии, все же эта агрессия близка и сочувственна нам.

Моя девушка не была особо привлекательной внешне: у нее были не самые правильные черты лица. Ее линные волнистые волосы отдавали рыжеватой ржавчинкой, как виноградное дерево под солнцем. Играть со своей внешностью она тоже не любила – не любила вертеть попой и экспериментировать с макиажем.

Зато в ней была какая-то особая, бешеная страсть. Она была очень начитана, и любила мне объяснять, почему мне нравится женская грудь. Причем говорила она так, что я начинал чувствовать себя увереннее и мир мне начинал казаться добрее. Но главное то, что она не была похожа на других. Иногда мне это очень не нравилось. Иногда мне претило ее стремление к независимости и активнейшее внимание к целому спектру вопросов, которые обычно больше интересуют мужчин. Но, по сути, это было главное, почему я оставался с ней так долго: она была мне примером и успешно тянула за собой и меня – навстречу большому, опасному мужскому миру. Многих типичных женских капризов она была напрочь лишена.

Бывало, мы сидим в баре и пьем коктейли. Проходит какое-то время. У нее дурное настроение, а я никак не могу отключиться от повседневных своих учебных проблем. Я отодвигал коктейль к центру стола и сажусь к ней ближе, мы начинаем целоваться. Я полулежа отводил взгляд от нее и смотрю на задумчивую рыбу, крутящуюся под потолком в качестве своеобразного украшения.

Она гладила мою шею, мою руку, мои пальцы… Она очень удивлялась, когда в такие минуты я говорил ей, что возбудился!

- А покажи мне свою красоту! – просил я, и ее красота всплывала как из-под земли.

Я приподнимался и начинал смотреть. Она медленно вытягивала спину в полный рост, сидя. Потом, поправив одежку, так, чтобы она туго обтягивала ее тело, она начинала ворожить. Иногда ее рука брала мою пятерню в длительное путешествие по ее кругленьким бедрам – в сторону живота. У живота экспедиция оканчивалась, и начинались естествоиспытательские опыты; тут я не выдерживал, мои пальцы начинали двигаться и залезать под ее майку или сорочку. Но она не давала им далеко пролезть.

Иной раз она просто потягивалась долго и сладко – и было бесконечно приятно наблюдать, как открывается зазор между юбкой и маечкой, и карамельный цвет и запах ее тела заполняет всего меня.

А потом мы расставались, и все возвращалось в Первоначальный Хаос – в кашу бытовухи. Сижу я, допустим, за кухонным столом, а передо мною гречка. Я двигаю руками по зернышкам – они такие бесчувственные… И все же приятное ощущение. Я провожу двумя руками так, чтобы отграничить несколько разных кучек и придать разбросанной гречке определенную форму. Вот, например, архипелаг Шпицберген. А вот Испания. И тут злобные испанцы начинают поход на Шпицберген, сажают много черных чувачков – из тех, что дали обеты безбрачия – на свои черные корабли и отправляются к дальним берегам. Но вот вмешивается моя рука (в роли благородных норвежских головорезов), и черные чувачки отправляются в ведро.

И тут на сцене появляется другая рука – рука судьба, большая, как пустыня, и сухая, как пустыня – мощная рука моей бабушки. Ах, эти женские руки! Насколько они неловки и слабы, настолько же они сильны. Должен сказать, что каждый раз, когда бабушка просила меня заняться тем-то и тем-то, я так и не успевал толком ей помочь, и через несколько минут меня выгоняли за пределы священного пространства, утыканного вилками, ножами, скалками и молоточками для отбивания мяса… И я чувствовал, что здесь, около этой белой скатерти, в компании этих крупнокалиберных Брунгильд, я – рассеянный, я – долговязый – выгляжу смешным и жалким.

Последнее время только и слышу, что разговоры о том, как женщины эгоистичны и ограниченны. Да, порою они не желают сделать шаг тебе навстречу. Да, порою они забывают о тебе, своем бывшем возлюбленном, как мы привыкли забывать о мелькнувшей мимо кучке дерьма. Да, плевать они хотели на наши проблемы! Страшно бесит, когда они пишут про стихотворение: «цепляет, но не впечатлило», не видя в этом противоречия. А что значит найти с ними общий язык? Это попросту невозможно. Вот, вы совершенные единомышленники. Допустим, ты излагаешь какую-то мысль. А она, вместо того, чтобы сказать, что согласна, просто повторяет эту самую мысль еще раз, в полном объеме! И так бесконечно… Но у девушек есть две удивительные способности: способность любить напролом, стремясь к бесконечному слиянию, и способность писать стихи.

Что такое стихи? Хорошо, когда стихи – это покаяние униженной женщины. Это слова, которые не описывают грехи, совершенные их возлюбленными. Это слова, которые за это и вообще ни за что никого не винят. В них нет попыток упростить суть мужчины, потому что им не нужно, да и не дано понимать – им дано любить. И в этих словах, в этих стихах - прекрасная картина Её и Его, двух сталкивающихся начал, двух полюсов мироздания... Все самое великое Они создали вместе, хочется верить. Хочется верить, что, несмотря на отсутствие в истории значительного количества женщин, вписавших в нее свое имя, это лишь какая-то странная, ужасная ошибка нашей свихнувшейся цивилизации. Хочется верить, что причина этому - давление общества, его традиций и всего гнетущего, что оно заставляет нас делать. Убивая при этом желание делать хорошее...

Я какое-то время проучился на историческом факультете, но потом ушел оттуда. И теперь, хотя я весьма подкован в истории, я стал в ней разочаровываться постепенно. Как так получилось? Почему женщины за бортом? Почему поэты за бортом? Почему главное - это пот, кровь и лицемерные речи о "великих подвигах" и "великих идеалах"?

Я иногда подолгу рыскаю по разным сайтам в поисках хорошей современной поэзии. Но факт остается фактом: 90 процентов попадающихся мне сильных стихотворных текстов написаны женщинами. И я очень радуюсь этому. Это знамение. Это новое испытание для мужчин. Это признак того, что женщины начинают отрываться. Отрываться от земли, от всего личного: от своего конкретного дома, от коровы, которая стонет в хлеву! Отрываться и начинать свой грандиозный полет в неизвестном направлении...

Стихи… Долгие, долгие часы любования ими.

Любования, я сказал... в этом мире мы очень быстро теряем умение любоваться. Недостаточно быть красавицей, чтоб тобой любовались. Надо быть свято, безгранично щедрой той щедростью, которая не требует платы. Щедростью, в поисках которой мужики, парадоксальным образом, по бабам ходят, не получая ее от подруг своих. И в том, что девушки пишут и не боятся, что их текстик возьмут, засмеют и выбросят в помоечный отсек мозга, прознав об их слабостях и горестях, я вижу самое настоящее чудо.

В один из вечеров, когда я вернулся в свой белый, лишенный эмоций, дом, слегка отдающий желтизной из-за суеты вокруг моего совсем уже забывшегося деда-склеротика, я как обычно поставил чайник. Плита была газовая, и я зажег под железными прутьями огонь. Занятие привычное, скучное, походящее на общение арестанта с пауком. Но мой паучок все же был особенным. У него было жирное тельце из лазурного пламени и длинные, симметрично расположенные железные ножки. А еще он был настолько сильным, что мог выдержать вес всего чайника.

Несмотря на частоту этих действий, каждый раз, когда я подходил ставить чайник, я задерживался рядом и с любовью глядел на первые секунды жизни лазурного цветка. Потом я снова подносил спичку – поглядеть, как тоненькая палочка будет разгораться отчаянным пламенем, пока не почернеет и не истончится совсем. И даже когда палочка обуглена, она все еще горит. А ведь такова и наша судьба: мы лишь одна из немногих спичек в коробке, но, когда нас загонят в самый последний наш угол, мы еще покажем миру, как умеем гореть в предсмертный час! А после – пусть горит все синим пламенем…

Не все ведь на свете в наших силах. Много лет назад, когда я ребенком жил в этой квартире, я любил метать дротики. Найти их в здешних магазинах в то время не удавалось, поэтому мне их привозили из-за рубежа, но иногда я их делали сами, вставляя иглу в какую-нибудь пробкоподобную штуку. Потом я их утяжелял, например, пластилином. Вонзались такие дротики с таким приятным гудением и так глубоко, что бросался я ими во все стороны, когда некому было за этим присматривать. И теперь, спустя годы, повсюду, где есть деревянная поверхность, можно найти эти давно забытые мною дротики. Не знаю, нашел ли я все из них, но их по дому немало, и они, как стрелы из прошлого, несут какое-то странное, неведомое послание. Захожу ли за шкаф или заглядываю в угол за полками – я вижу их там, застрявшими так глубоко, что и не вытянешь. Что ж, пусть ждут своего часа – прямо как меч короля Артура!

Несколько раз мы выходили с ней в кино или просто посидеть в баре или в кафе. Каждый раз, приходя домой, я думал: что же дальше? Что делать, если мы хотим, но не можем быть вместе? Если я даже не могу ее к себе домой пригласить? «Это вам не бордель», скажут мне отцы семейства. Нелегко жить в солнечной Армении!.. С такими мыслями я пробовал заснуть, но сквозь спускающийся лавиной сон я все еще слышал, как за стенкой бабка что-то с кем-то обсуждает, время от времени покрикивая на расшалившегося деда. И все это покрывали звуки вечно включенного телевизора – сейчас бабушка смотрела «Час суда».

В ту ночь я видел странный сон. «Это вам не бордель, чтоб девицу в сюда приводить!!!», кричала моя бабушка со скамейки истца. Обвиняемый был медведем, который ежился и что-то бормотал в свое оправдание. За креслом судьи сидел мой маразматический дед и ритмично постукивал судейским молоточком, приговаривая: «Она все правду говорит, она – хорошая женщина. Я ее знаю… не дадут солгать, я знаю эту женщину…» Медведь был приговорен к трем годам лишения свободы за неуважение к предкам и прелюбодеяние при отягчающих обстоятельствах. Мне кажется, медведем был я.

Последние месяцы нашего общения моя девушка стала терзать меня своим молчанием и пассивностью. Мы по-прежнему тепло обнимались и целовались, но топлива осталось под зарез, и ее глаза перестали искриться так, как раньше. Она стала делать мне замечания…

За время наших отношений она успела рассказать мне много чего интересного о своей жизни в электронных письмах и телефонных разговорах. В том числе, она рассказала мне о своих бывших парнях.

3.

Детство провела я в Америке, - так она начала.  – Трудно быть последовательным в описании этой части жизни, краски смешались… Но, черт возьми, как приятно быть маленькой! Утром папа целует меня, впиваясь в щеку бородой, надевает свой темно-синий пиджак и куда-то уезжает на велосипеде. Брат, когда ездит на велеке, всегда корчит из себя трюкача и акробата, но в глазах его бешеный страх, и чем быстрее он едет, тем этот страх виднее. Его очень легко сбить, когда он катится на большой скорости – ведь он весь цепенеет. Не то что папа – таким спокойным он бывал в те утренние часы…

Как прекрасно в детстве это голубое небо, ради которого ты специально встаешь ни свет ни заря! Как бесконечны каникулы… Ты бегаешь весь день по двору, спокойно стучишься в незнакомые двери и знакомишься с соседскими детьми, вы встречаетесь, представляетесь – и сразу играть, играть, играть!

Да, получается иногда некрасиво, иногда расплачешься из-за насмешек, иногда не выдержишь и кинешься царапаться, но все это закаляет тебя, освобождает от излишней детской нерешительности. Я по натуре склонна к романтике, в детстве верила в самые разнообразные чудеса… Но я знаю, что таким, как я, надо делать твердый выбор между верой в лучшее будущее, с одной стороны, и верой в людей, слабых и ненадежных, с другой. Я еще в детстве поняла, какой это тяжелый выбор. Либо требовательность к людям, слезы и истерики, либо мирное упоение небесной лазурью и твердая вера в чудеса. Либо любовь, либо романтика. Я стараюсь делать выбор в пользу второго.

Потом пришлось переезжать, а друзья и подружки мои, которые еще вчера валяли дурака и весело подкалывали друг друга, явились ко мне с серьезными минами и стали говорить слова, какие говорят любимые люди при расставании. Некоторые принесли мне подарки – хотя мой день рождения был только через месяц. Они еще ни с кем не расставались так, они еще не знали взрослого пафоса, не смотрели в кино душераздирающих сцен… Но они знали, что надо сделать, чтобы память о нашей дружбе осталась навечно.

Дай мне Бог всегда оставаться маленькой. Ненавижу высокомерие стариков! Все пути ведут к одной точке – к угасанию.

Как поразительно, когда родители, годами следившие за каждым твоим шагом, вдруг начинают рассказывать о том, как их мучил их собственный папа – или мама! Насколько глухим к своим детям надо быть, чтобы, помня о собственных детских проблемах, вредить точно так же, как твои родители вредили тебе! Лезут в твою жизнь каждую минуту, изучают и поучают всех твоих друзей, преследуют всех мальчиков, на которых ты обратила внимание, все время торопят с браком...

А этот их закостенелый пессимизм!.. Дай мне Бог в старости остаться живой! Хочу вечно поддерживать дыхание нового, свежего и красивого вокруг себя, идти по миру звонкими шагами и не скупиться на объятия! Мне бы запомнить всех своих друзей. Мне бы запомнить переживания и идеи, передать которые хочется, но иногда нельзя. Ибо иначе мир выстроит вокруг глухую стену. И будет одно лишь бесконечное прозябание в своем пошлом, ничтожном мирке. Так дай мне Бог ничтожество свое и одиночество запомнить и память эту хранить, дай Бог доверия к каждому, ибо нет идеальных людей, но каждый на веку своем изредка да делает добро, также незаметно для себя, как и зло

Смена места жительства давалась мне с трудом – как-никак, оно сдвинулось на тысячи километров. Жизнь в Москве впервые познакомила меня с одиночеством, при котором мечтаешь о любом общении, лишь бы вместо молчания были слова, пусть грубые, пусть обидные, но хоть какие-то слова…

Мне еще долго снился прежний дом. Бывало, я целый час бегала по коридорам и по комнатам квартиры, где мы остановились, и только спустившись по лестницам во двор я понимала, что этого подъезда, этого бункера с покосившимися железяками вместо перил, этого каземата расстрелянных чувств, забрызгавших мелом стены, раньше не было… Но «раньше» прошло. Вода уносит листья.

Постепенно я привыкла к Москве с ее грязными прудами, лицемерно проповедующими чистоту. Брат на даче ловил рыбу валявшимся на берегу полусгнившим ботинком, используя как приманку шнурок с насаженным крючком. Ботинок нашел на свалке около берега. Тут, видно, сказалась наша американская внимательность – там много интересного хлама бывает на свалках. Все тротуары в нашем городе были обсыпаны пенни, которые мы бережно собирали. На один большой блестящий четвертак уже можно было купить шоколадку, а за два – баночку кока-колы, но мы их все копили и копили, тщательно и деловито пересчитывая раз в месяц или два. Находил их в основном брат. Иногда мы находили толстые тяжеленькие доллары – так приятно было их вертеть в пальцах, что одно это чувство объясняет мне, как зарождается у детей американская мечта стать миллионером. Пятидесятицентовые монетки встречались крайне редко. Не в силах оторваться, я долго игралась с одной из таких редчайших находок. Потом случайно уронила ее с балкона пятого этажа незнакомого дома, где мы были в гостях, и долго не могла себе простить этого.

Когда я стала взрослее и на меня стали обращать внимание парни, я долго не могла понять, почему они так смотрят на меня. Ведь еще в прошлом классе они гадко шутили и иначе не говорили о девочках, как о глупых зубрилах… Смешные эти мальчики! Прошло полгода, и они надолго заткнулись – во всяком случае, так было в нашем классе.

Трудно рассказать о первой любви, – продолжала она. – Но, кажется, если я начну с самого начала, можно будет кое-что припомнить. Я всегда любила парней, которые старше меня, но случай распорядился иначе. Я и не заметила, как влюбилась в него…

На втором курсе я стала давать частные уроки. Один из моих учеников привлек мое внимание. Приходил, доставал тетрадки, садился за стол и начинал смотреть на меня безмолвно, грустно. Я предлагала ему кофе или чай, но он даже и не думал отвечать – только улыбался. Впрочем, чай он выпивал – я всегда наливала чай, и он не возражал. Я предлагала приступить к занятиям, спрашивала, что он сделал дома, он открывал тетрадь, делал презрительное движение рукой, и чаще всего оказывалось, что он ничего не сделал. Изо дня в день все начиналось именно так. Этот парень изменил меня. До этого я думала, что никогда мне не будет нравиться мальчик, небрежно относящийся к учебе. Но теперь этот вопрос попросту отпал. Было совершенно неважным, что он делает дома, зато на уроках он слушал меня с трепетом – ни одно важное слово не проходило мимо его ушей. У него было такое выражение, будто перед ним развертываются какие-то эпические сказания, как будто для него в этих уроках заключалось все самое главное в жизни. Все его реакции почти всегда сводились к одной только сдержанной мимике – но этого было достаточно.

Он щедро мне платил, но потом, еще до завершения курса, он пропал. Я не стала звонить его родителям – это было впервые. Но он не пришел и на следующий день. Его родители были людьми занятыми, оставляли все на самотек. И я поняла, что пришло время этому парню светить своим глубоким взглядом кому-то еще в каком-то другом месте.

Я никогда не забуду, как он попрощался со мной. Когда он завязывал шнурки, я усмехнулась и сказала, что нельзя быть всегда грустным… А он сказал, что потому ему и грустно, что все говорят только о том, о чем предписано говорить. И поблагодарил, сказав, что деньги он добыл в долг. Я возмутилась этому и хотела узнать, зачем он держит в неведении родителей, но он не хотел слышать даже о том, чтобы я сделала ему скидку. Понятно, в другой форме подарков он делать не мог.

Позже ко мне стал приставать какой-то проходимец, который проводил целые дни в поисках денег, цепляясь к людям, забегая в пивные и прося о мелочи, тут же расходуя ее на пиво и харчи, употребляемые в компании его дружков. Волочился за мной, делал какие-то странные подарки, говорил мне жестокие слова, говорил, что он ничтожество, но зато честное ничтожество и что его за это надо ценить. Иногда он являлся пьяным и не отставал от меня часами, приходилось бежать, выталкивать его из дверей собственной квартиры – он смог проведать о тех часах, когда у нас дома никого не бывает. У него дрожали руки, как только он закатывал свои жалостливые тирады, но с теми же дрожащими и весьма крепкими руками он меня ляпал и с застывшими в глазах слезами заталкивал меня в квартиру, где еще часами умолял меня раздеться, не отставая даже тогда, когда я запиралась в ванной. Все, чего можно было добиться – это чтобы он, выспавшись на моем диване, убрался бы, пока не пришли близкие.

После того, как он пару раз попался под руку отцу, он отстал. Но я навсегда запомнила этот мечущийся, маниакальный взгляд и этот трусливый голос. И когда ко мне позже пытался подкатить другой парень, уверявший, что я очень ему нравлюсь, я отказала только из-за бегающих глаз. Он и так был мне неинтересен, и, хотя он прибегал после занятий в спортзале, весь в поту, волосы у него всегда были ровнехонько прилизаны. Ненавижу потных и причесанных!

Но все изменилось, когда я встретила тебя. Ты целовал меня так нежно и торжественно. Я сразу таю под этими поцелуями. Чем-то ты похож на моего немногословного ученика…

До тебя никто не читал мне стихов… Ты меньше всех рассказываешь анекдотов и говоришь комплиментов – а я так от всего этого устала! Хотя, признаться, я и хотела видеть в тебе этакого идеального ухажера, думала сначала, что все дело в отсутствии опыта, думала объяснить тебе, но потом…»

Так, каждый раз, она заканчивала свое повествование тем, что называла меня самым близким, особенным человеком, какого она когда-либо встречала.

«Мир стал скучнее, – примерно так, наобум, начинал я иногда, когда было не о чем поговорить. Продолжал же я со все возрастающей искренностью и упорством. – Нет ничего, способного вызвать у сегодняшних людей неподдельных, острых чувств, настоящей радости. Так же, как нет ничего, что вызвало бы в них в непроницаемую ярость, как бывало в былые века. Они привыкли жить опустошенными, без надежды и окружения, достойного любви. В конце концов они достигнут предельной неудовлетворенности в своем бытии. Все это не сможет послужить ничему иному, кроме как усугублению отчуждения и отчаяния…»

Сначала она отстраненно вздыхала, но потом начинала вслушиваться в такого рода треп. Тем не менее, трепался я недолго. Мы начинали напряженно целоваться…

Когда в тот день наши ласки и стоны подошли к концу, я не прикурил сигарету. Я не пошел за своим коктейлем. Я не сказал: "Было здорово, детка". Я не лег на спину. Я не укрылся поплотнее. Я не впал в одиночество. Я не впал в транс. С ней этого не надо было делать. Я просто думал, упершись в ее плечо и рассматривая зеленые и коричневые обложки книг боковым зрением. Я обвел взглядом разнообразные шрифты, которыми выведены были заглавия научно-фантастических произведений, и мне стало смешно.

Вот эти буквы, эти вот формы были призваны передать эйфорию открытия, величие достижения, неповторимость момента, красоту иного измерения, изящество взлелеянных веками линий... Но не было в этих белых, желтых и красных угловатых штрихах ни красоты, ни тайны. Изящество момента? Нерукотворность великой красоты? Нет. Я знаю, что это такое. Я пережил это только что, только что пережил. Падение в глубины? Страх перед собственной силой? Нет их в этих штрихах. Я-то испытал это – всею кожей, всею душою впитал!

Они еще не покинули меня, воды необузданных тревог. Я хорошенько запомнил их плеск и циркуляцию, все еще отдающуюся эхом где-то в глубине сознания. Моя тревога – другая. Иногда острая, жгучая, иногда - удушающая. Другая...

Ну надо же, какие дела! Девушки все голубоглазые попадаются. Успокаивающие, как гладь морская. Душу греют они, душу обнимают прямо сквозь кожу. Добрые такие, немногословные. Не из тех, которым все болтать хочется. Обычно как ведь бывает? Приводит с собой целую армию призраков, чтобы первым делом познакомить тебя с ее лучшими и преданнейшими друзьями – страхами, да-да, страхами, из детства. «…А стоило ли? …А может, я пропустила очень важную ступень, и он теперь меня никогда больше не будет так добиваться и обожать?»

Нет, ничего такого не происходит. Она очень мило улыбается, прислонив подушку к стенке напротив. Не хочет она о важном говорить. Нет-нет, тут подождать надо сперва. Спокойно подождать. Может, моргнет глазками да и брякнет что-то. Что-то ведь должна она прятать! В каждой ягодке по косточке, в каждой хате по винтовочке, в каждом зубике по пломбочке, в каждой девушке – по бомбочке.

Однако и этого не видать. Что же это? Может, с ней вообще что не так? Молчаливая, аж загадочно становится!

- Милая, огурец хочешь?

- Хочу, дорогой.

…Огурец щелкнул и смачно захрустел у нее во рту. Я пошел вскипятить чайник.

На обратном пути я сел не в то такси. Сначала его долго не было, потом нам позвонили и сказали, что оно приехало, и надо спускаться. Я обнял девушку и спустился к улице, подошел к ближайшему такси. Водитель спросил, куда, и мы поехали. Когда мы уже почти подъехали к моему дому, мне кто-то позвонил и попросил водителя. Как я вскоре понял, это был диспетчер, она узнала мой номер от моей подруги. Водитель неохотно - и ненадолго - приложил телефон к уху. Увы, звонившая кричала наподобие буйно помешанной. Она выражала неудовольствие тому, что я сел не в то такси, которое заказал, а в другое. Оказывается, я действительно перепутал машину, и когда мы поехали, моему водителю все время делали световые сигналы сзади, но он не остановился, нарушив тем самым профессиональную этику. Все это я узнал из первых уст, ибо водитель отказался дослушать крики и сказал, что дама хочет поговорить со мной. Поняв, что она не в состоянии что-либо слушать, я просто какое-то время держал трубку подальше от уха. Она поминутно требовала водителя, но тот отказывался наотрез. В моем подъезде разговор продолжился. Женщина к этому моменту уже успокоилась. Я спросил, понимает ли она на русском, и перешел на русский - так мне было удобнее говорить:

- Такси в этом городе стоит дешево. На мой взгляд, ваша потеря не так уж велика. Но если вас она все равно мучает, подумайте о судьбе молодого человека, такого, как я, - я решил поделиться собственными заботами, раз эта женщина готова была болтать без устали, прекрасно понимая, что ни копейки так и не получит. - Итак, я, бедный студентишка, у которого полно забот, должен страдать в нашем городе каждый раз, когда хочу свидеться со своей девушкой, - страдать от всяких моральных уродов, а то и от психов! Я не могу считать себя спокойным поздно ночью в каком-то уединенном уголке сада - ко мне подходит представитель закона или один из означенных выше психов и требует денег за развратное поведение, да еще и следуют за нами и отчитывают нас за нравственную низость! Как вы считаете, юношу, который недавно пережил такое вмешательство, очень сильно трогают ваши ничтожные проблемы?

Я говорил очень спокойно и доброжелательно: дама мне посочувствовала весьма холодным тоном и отстала.

4.

Лежа в постели, мы посмотрели «Молчание» Бергмана. Незаметно для самих себя, мы стали как бы перенимать поведение героев фильма, действуя по-прежнему каждый в соответствии со своим душевным состоянием. Я лежал и гладил ее спину, проводил пальцами от лопатки до лопатки с любопытством первооткрывателя, а она поглядывал на меня из-за плеча с нежностью – точнее, с притупленным восхищением, не зная, как высказать, насколько глубоко она переживает связь со мной.

Прошло несколько минут, и вот я снова хочу ее. Я двигаю языком по соску взад-вперед, потом черчу вокруг соска треугольнички… Наконец, вся облитая лунным светом, она откидывает голову назад, уже не чувствуя, как спадающие волосы играют на ветру, уже и не видя, как в глазах у меня появляется предзнаменование – или угроза…

Сквозняк усилился. Она обняла мою голову руками и, через несколько мгновений напряженного ожидания (бедра приподняты, пальцы дрожат, губы то бледнеют, то краснеют под зубами), родилось наслаждение.

..Я натянул брюки, майку, довел очки до чистоты – относительной – надел их и увидел мир четко – опять же, относительно четко. Было поздно. Меня ожидала дома моя обычная каша бытовухи. А завтра я улетал. Наши чуть повзрослевшие души встречались в последний раз, и мы расставались – навсегда. «Вода уносит листья.»

Время в Питере я провел неплохо. Пообщался с мамой, мы провели вместе два-три веселых дня, остальное время пролетело в атмосфере ожидания моего отъезда обратно. Как же давно мне не удавалось по-настоящему развеселить маму! Последний раз это было много лет назад. Помню, раздался звонок, я был совсем маленьким. Я снял трубку и сказал, что мама подойти не может. Мне передали, что она выиграла скидку в какой-то магазин. Когда она об этом узнала, она от радости прыгала до потолка, а я весь побагровел от гордости.

Когда я был в Питере, та, кого я все еще считал своей девушкой, наконец заявила о том, что все кончено. Я написал ей длинное, обстоятельное письмо.

«С чего начать, даже не знаю. Надеюсь, ты не станешь меня винить уже за то, что я пишу об этом в письме, а не говорю в лицо. Рассказ – не устный жанр. Не скрою, моя основная цель в том, чтобы по мере возможности спокойно и по порядку донести до тебя плоды моих давних, порой нелицеприятных размышлений, а это легче сделать на расстоянии.

Человек последовательный и доверяющий собственной интуиции разорвал бы это письмо в клочья – то есть просто удалил бы его из электронного ящика. Но, насколько я понял, ты слишком любознательная и дотошная, чтобы спокойно избавиться от такой улики, как это письмо. Ты непоследовательна: крадя у меня свое тело, крадя важнейший способ коммуникации (физиологическое и духовное я в данном случае не разделяю), ты ссылалась на воспитание. Да, на твое отсталое, допотопное, неуравновешенное и бессмысленное, автоматическое воспитание, обусловленное моралью толпы и заключавшееся, как ты говорила, в добродушной отстраненности отца и инстинктивной ненависти, исходившей от твоей матери. Опыт подталкивают к выводу: отношение обоих родителей к тебе легче всего передается через слово «равнодушие». Но для тебя плоды их сухого, бесчеловечного воспитания дороже связи со мной.

Ты сама не знала, чего хочешь от жизни, и мне было больно. Я этой беспричинной двойственности твоей никогда не забуду. Как же боялась ты произнести простые слова: «Я твоя».

Все органы любви нашей поражены. Мои занятия тебя всерьез больше не интересуют; не отдавая себе в том отчета, ты на деле просто отстраняешься от вопросов, касающихся моего творчества, не давая ему определенной оценки. Фактически, ты молчишь в ожидании реакции широкой общественности, молчишь, не уверенная в своем собственном отношении, в своих собственных призрачных словах. Ты не разделила со мной мой мир и не предложила, если уж на то пошло, разделить с тобой твой.

И в этом горькая правда: мы оставались каждый сам по себе. Не слетел к нам шестикрылый серафим, не смог я заговорить на ангельском наречии, не приняли нас в орден лазоревых небес. А ведь казалось, мы были близко! Но теперь все налицо, и мне остается только взять на себя роль демона и разрушителя былых уз. Да, я далек от совершенства: я не стал неуязвимым для твоих проделок, всепрощающим существом, слепым и фанатичным в любви. Не дала ты мне стать таким, хотя предпосылки были. В первые дни общения наружность твоя меня обворожила. Но вот на черты легли тени ссор и недопонимания, они в лучшем случае представали равнодушно-отстраненными. Их жгло недовольство, корень которого мне не ведом; их судорогой свела затаенная в тебе обида. Обида и ненависть к миру и к себе за то, что между нами случилась только полулюбовь.

Да, я до сих пор остаюсь верным надежде о полноценной, настоящей любви. В моем возрасте и положении без этого душно жить.

Я не рассчитываю на твое понимание. Это письмо прежде всего – для меня самого. Да, я давал тебе причины сомневаться в себе. Эксперимент с тотальной открытостью и откровенностью оказался лишь экспериментом, не более. В дальнейшем я вряд ли его повторю. Больше никому на свете не протяну весь тот мир, который во мне. Я остался неудовлетворенным твоим ответным шагом, твоей лишь частичной открытостью. Ты же сразу получила представление о моей ветрености, но не разглядела во мне моих надежд. Ты сразу показала, насколько ты ревнива. Ревность оправдывает для тебя все.

Даже если бы я прогулялся пару раз в обнимку с другой, что бы это изменило? Я молод, а мир познается в сравнении. Твоя беда, что ты не сумела заставить меня заменить страсть ко всему новому любовью, на которую я, вполне возможно, и способен. Впрочем, это – наша общая беда.

Окончательно я все понял в тот день на пляже, когда ты не верила ни одному моему слову. Доверие исчезло как в одночасье – видно, именно тогда ушло и чувство.»

Она мне ответила, что я ничего не понимаю, не понимаю даже, как это больно, быть одной из многих. Тяжко. Почему так тяжко? Она и сама не знает… Но хуже то, что она не знает, каково быть мне, каково это, отличаться всех!

Любовь… Лишь в начале жизни люди верят в это слово, а потом… потом место страстных и самоотверженных призывов и обожания занимает рассудочность, морализаторство и холодная отчужденность; поэтический фейерверк оказывается кляксой. Все так и остается в виде черновика…

В то время мне в голову приходили следующие мысли: «Мы не можем отделаться от печали, посланницы зла. Печаль приставлена к нам самой судьбой и следует за каждым нашим шагом. Призванная нами охранять нас от излишних потрясений, она лишь обостряет и продлевает тщетные надежды. На гребне веселья трудно удержаться. Не это ли главное доказательство того, что борьба со злом бессмысленна, ибо печали всегда слишком много, а веселья всегда недостаточно, да и нет такого святого, который бы не печалился и не грешил тем самым?»

Я любил подсластить свои письма чем-то поэтическим. Я до сих пор не могу без улыбки вспомнить загипнотизированное состояние влюбленности, в котором ее застыть заставляло мое тихое, полное нелепой словесной игры шушукание в густых южных сумерках. Ах, какое бессилье она чувствовала, не в состоянии ответить мне на том же уровне! В такие минуты она чувствовала себя в долгу у меня, непонятно почему.

Может быть, это потому, что у меня железная рука?..

Сегодня я радуюсь, глядя на то, как вода уносит листья. Я вижу ту печаль, которая оттеняет и обрамляет приятные мгновения. Нет, я еще не иссяк, я еще выдам пафосных метафор. Главное – не заржаветь в этой извечной печали. Вода уносит листья. А еще я в ней ржавею.

Вернувшись из Питера уже после окончания нашей переписки, я первым делом попросил у нее о последней встрече. Она согласилась

Я сидел на скамейке. Играла приятная музыка. Я так и думал: она опаздывает. Проходит какое-то время, и рядом появляются какие-то братки. Они громко спорят о достоинствах и недостатках своих будущих «ягуаров» и «ламборджини». Голоса становятся все громче и навязчивее. Кое-кто из них поглядывает на меня. Не всем из них нашлось место на скамейке. Один из них подошел ко мне и спросил, не могу ли я подвинуться. Но места рядом со мной совершенно не хватало для еще одного человека. И где же ее носит?.. Многого ли я у нее прошу?...

А парень все намекает, что мне было бы умнее ему уступить скамейку. Боже мой, что за уродство происходит вокруг? И деться ведь некуда. Вспоминается тот раз, когда я попал в какой-то район на отшибе и шел по неиспользуемым рельсам, а вокруг жили бомжи и гадили прямо на рельсы. Но вокруг был бурьян, и надо было постоянно идти прямо, переступая одну кучу за другой, и так, казалось, будет тянуться целую бесконечность…

Моя девушка наконец подошла. Я попробовал взять ее за руку, она отказала. Парни вокруг стали хихикать. Те, кто были навеселе, успели высказаться в наш адрес по мату. Это стало последней каплей.

Я взял за ворот того, который приставал насчет скамейки. Теперь он уже занял место кого-то из сидящих. Он отпрянул. Я сказал: давай, засранец, докажи, что право имеешь. Он нахохлился, разозлился, толкнул меня и встал на ноги. Его товарищи встрепенулись и с интересом наблюдали стоя.

Я только защищался и отступал. У меня маленькие кулаки, и это подбадривало моего врага. Постепенно он набрался храбрости и стал подступать ближе, чтобы схватить меня за горло. Когда он в очередной раз попытался вцепиться в мою рубашку, я заехал ему по челюсти, а потом еще. Никто не заметил, что вместо руки у меня железный протез.

Потом я взял мобильник, сделал вид, что набираю чей-то номер и прокричал название памятника, у которого я стою.

- Ну что, ублюдки, сейчас здесь будут надежные ребята, вы хотите с ними встретиться?

Они встали и пошли в свою сторону. Никто даже не подошел к валявшемуся под ногами бедолаге. Вот несправедливость ведь! Грешат все, а страдают за это единицы. А моя девушка, с ужасом глядевшая на моего противника, сказала, что она не хочет иметь со мной ничего общего, раз я позволяю себе такие штуки. Я плюнул на все и пошел домой. Я был опустошен. К ней было уже не подобраться.

Дома я сел за письменный стол и стал просматривать наши фотографии. В тот момент во мне и засело желание записать все это. На столе была пепельница с медленно разлагавшимся пеплом. В пустом стакане ссутулилась отжатая долька лимона. Я смотрел на стакан и на пепельницу, как будто между одним и другим существовала тесная связь.

Моя любовь – давно докуренная сигарета,
И все мои надежды – что выжатый лимон…

Потом я встал и вновь направился к единственному своему оракулу и лекарю – к синему паучку на плите. В те дни я был изранен одиночеством. Держа спичку в огне, я конструировал в пламени ее когда-то ласковые глаза. Приспичило…

Чайник жалобно засвистел. Я налил себе и поставил на стол. Увы, я опоздал. Не вовремя я приехал. Надо было не уезжать, либо вообще не приезжать. Я опоздал на свой поезд. Я решил выпить много чая, чтобы дотянуть до рассвета. Кофе, наоборот, действовало на меня усыпляюще.

Я поставил какой-то красивый старый фильм, который не переставал меня удивлять странной операторской работой: камера двигалась со скоростью улитки. Герои говорили отрывистыми, категорическими фразами. Я почувствовал, что смотрю через силу. Уложив голову на руки, я решил сделать перерыв. Я закрыв глаза и я стал просто слушать звуки. Они не мешали мне думать. Диалоги были редкими. И постепенно я соскользнул в сон.

5.

Вокруг ходили разные люди, ходили в основном парами. Улица была длинной и тесной. Асфальт был разломан, местами огорожен для строительных работ. Машины, застряв из-за этих ям и неумелых действий других водителей, протяжно гудели. Ввысь уходили фасады удивительных, прекрасных зданий. Но все эти здания были как будто бумажными. Я подошел к одной из дверей, мне надо было зайти внутрь. Увы, дверь была заперта. Я стал околачиваться рядом. Потом пошел вдоль улицы. Но улица не кончалась.

Я вернулся к двери. Как ни странно, внутрь время от времени пробирались какие-то незнакомые люди. Самые рассеянные на вид прохожие внезапно останавливались перед дверями, сверяли адрес на красивой бордовой стене дома с какими-то собственными данными и как-то проникали сквозь металлическую дверь.

Дождавшись очередного посетителя, я подбежал к двери и успел забежать в парадную вслед за ним. Я стал медленно подниматься по лестнице – оттуда слышались голоса.

Вниз летели книги с обугленными страницами, разорванные журналы, брошюры. Наконец, я почувствовал запах дыма. Вскоре стали отчетливо слышны также чьи-то жалобные причитания и утешающий, но осознающий свое бессилие голос.

Мне стало не по себе. Я всегда автоматически прохожусь глазами почти по любому попавшемуся мне незнакомому тексту. Так и теперь, я стал разглядывать валившиеся вокруг меня связки бумаг.

В них были какие-то таблицы. Большие, нескончаемые таблицы, на тысячи страниц. Я был поражен. Внезапно раздался шорох – мимо спустился человек в плаще. Когда я обернулся к нему, он был ко мне уже спиной. Хлопнула дверь парадной. Я прошел вверх – там оставалась женщина, а подниматься по незнакомым лестницам к далеким незнакомым женщинам – мое любимое занятие.

Но никого наверху не было. От кого шли отчетливо слышные чуть раньше стенания? Следы предполагаемого пепелища? Не видно… Я спустился к бумагам.

И тут я понял, что это листки смерти. Они таяли у меня в руках. Они были бесценны: в них содержались данные о том, в какой час умрет каждый из жителей планеты. В соответствующей графе значились их возраст, порядковый номер и дата. Где-то тут, из одной из этих истрепанных связок, я бы мог узнать самый важный факт своей жизни.

На увиденных мной страницах почти все порядковые номера были семи- и восьмизначными. Я стал лихорадочно подбирать другие связки, чтобы найти свою возрастную категорию, но они истлевали у меня прямо в руках. Себя я найти не успел.
Мне незачем было здесь оставаться. Здесь исчезают люди и книги, и слез здесь хватает на то, чтобы потушить целый костер.

Кто-то вошел в парадную. Я знал, что он тоже пришел сюда раствориться и пропасть. Я побежал к приоткрывшейся двери и выбрался на улицу. Внезапно я понял, что очень устал. Спина устала, все тело устало. Тут я вспомнил о своем плоскостопии, и при следующем же шаге почувствовал в ступнях боль. Мне надо было выбраться отсюда. Это был чужой город. Я купил билет на поезд, но вокзал находился в неизвестном мне направлении. Я поискал его на карте и нашел.

Я шел быстро, улицы стали неинтересными, дома на них стали встречаться реже. Раньше дом шел за домом, как зернышки на кукурузном початке. На меня никто не смотрел, никто не обращал на меня внимания. Мне определенно надо убираться отсюда… Спустя какое-то время я подошел к прохожему и спросил, далеко ли до нужного мне вокзала. Он сказал, что я могу расслабиться: вокзал близко, а у меня было еще полчаса. Вздохнув с облегчением, я стал идти спокойнее.

Я проходил перекресток за перекрестком. Наконец, я решил перейти на нужную мне сторону улицы. Вокзал приближался, но наступила ночь, и я ни в чем не был уверен.

Впереди у стенки, обклеенной газетами и освященной фонарем, с пивом в руке стоял бородатый мужчина. Наверное, он местный, раз читает районные газеты. Я спросил у него о расстоянии до вокзала.

Он сказал, что до вокзала километров пять. Я почти с ума сошел: у меня оставалось девять минут. Пешком я точно не успел бы добраться. Я проверил содержимое карманов. Там было меньше ста рублей. Рядом сидели какие-то подростки, играли в дурачки, время коротали. Я подошел и сказал им, что еду в Сыктывкар, хотя на самом деле направлялся в Москву. Я объяснил, что мне нужны деньги на машину, потому что я не успею дойти пешком. Они сказали, что у них тоже ничего нет. Я понял, что это правда, но попросил собрать даже мелочь. Они послушно отдали мне свои деньги. Набралось рублей на тридцать-сорок. Я поблагодарил этих ребят, а они лишь посмотрели на меня со смешанным чувством брезгливости и жалости.

Теперь я хотел было просить денег у любого встречного – тогда я смогу остановить машину и буду иметь шанс успеть на свой поезд. Ко мне приближалась какая-то женщина, только, судя по ее лицу, она явно не страдала излишней щедростью. И тут из тени вышел какой-то мужчина и сказал: «Я все понял. Залезай ко мне, но я ничего не гарантирую». И указал в сторону своей машины. «За просто так?» – удивился я. Он кивнул и поторопил меня; лицо его было круглым, у него было мягкий взгляд и добрый голос.

Мы побежали к его машине, которая была стеснена плохо припарковавшимися чужими автомобилями. Выехали на шоссе. Красный свет. Помчались, обгоняя других. Еще раз красный свет, и еще раз. Мы были уже близко к вокзальной площади. Общее арифметическое всех сподручных нам часов указывало на то, что у меня еще есть шанс. Я сказал, что выйду здесь. Поблагодарил его и выскочил на улицу, пробежал мимо машин и направился к зданию вокзала.

Я взбежал по ступеням и миновал ненужные залы с кассами, всевозможными ларьками и кафе. Я вышел к путям. Пятый путь, Л. Что значит «Л»? Я посмотрел вперед: каждый путь делился на правый и левый. Мой был близко, и я, чуть не столкнувшись с какой-то ожидавшей поезда семьей, побежал к перрону и по перрону… И тут мне стало по-настоящему страшно. За несколькими отцепленными вагонами я увидел свой поезд, медленно набирающий скорость. Как противно было смотреть на эту страшную железную машину в движении! Как противно было оттого, что все вокруг меня опережает, хотя двигается медленно и спокойно!

Я собрался с последними силами и побежал за поездом. Последний вагон. Запертые дверцы… предпоследний… Колочу в дверцу. Силы на исходе, поезд идет на равне со мной. Все заперто!

В этот момент у двери появился человек в форме. Я стал стучать в дверь. Послышался глухой голос. Я подумал, что самый последний шанс, видимо, исчерпан, и стал колотить своей железной рукой с бешеной силой – я подумал, что надо мной издеваются… Но человек в форме осторожно отпер дверь и сразу испуганно отпрянул. Это была проводница. Она отошла и стала глядеть огромными глазами, как я запрыгиваю в вагон.

Тут мне на глаза стали наворачиваться слезы, а она прямо-таки пялилась на меня. Слеза стекла с моей щеки, я был безумно взволнован. Но мне надоела эта сцена, и я спросил, не хочет ли она наконец проверить мой билет и сказать, куда направляется этот поезд? Я открыл рюкзак и достал билет. Она стала внимательно его исследовать. Потом сказала со страхом в голосе: вы-вы… кажется… не на тот поезд сели. Я чуть ли не задохнулся. Потом взял себя в руки и вспомнил, что дал, по всей видимости, старый билет. Достал нужный билет из того же кармана сумки. Пришлось покопаться. Потом я взял свой старый билет из ее рук, точнее, почти вырвал его, скомкал и выбросил в открытое окошко. После проверки оказалось, что все в порядке. В поезде как всегда было душно, и я встал поближе к окну. Она улыбнулась мне все еще немного испуганной улыбкой. Молодая…

- Скоро будет проверка паспортов. Не угодно показать?

Я дал ей паспорт.

- Странно, вы выглядите старше своих лет.

- Что, правда? Я же только что на ваших глазах плакал.

- Да, но в вас есть какая-то грубость… какая-то грубая мужественность.

Да неужели? А я-то считал себя дерганым подростком с криво растущей бородой и комплексами инвалида. Мне стал нравиться этот разговор, но у проводницы были дела.
Когда она возвращала мне паспорт, я коснулся ее руки. Она опустила глаза.

Конечно, она обратила внимание на мою руку. Освещенные луной и редкими отсветами далеких окон деревья мелькали в окне. Наконец, стал появляться смог – вокруг бушевали лесные пожары. Я отошел от окна. Я увидел свою проводницу, которая над чем-то склонилась. Вскоре она увидела мой взгляд. Она спросила, есть ли у меня проблемы. Я сказал, что безумно рад снова видеть вокруг себя этот едкий смертоносный смог. Ведь он указывает, что я еду в верном направлении – на Москву.

Она понюхала воздух, потом подошла к окну и снова понюхала. Она почувствовала запах, и ей стало неприятно. Она сказала, что смог убивает птичек. Я сказал, что редко увидишь человека, которого волнует жизнь или смерть каких-то там птичек.

Она улыбнулась и сказала, что никогда не бывала в хорошем зоопарке и видела очень мало животных. А в детстве она даже думала, что воробьи – это дети голубей. Оттого, наверно, что других птиц в городе не сыщешь, кроме разве что ворон. Они ведь такие важные, голуби. А воробьи игривые, шустрые и веселые. Только вороны всегда держатся в стороне.

Она подошла и встала рядом со мной у окна. Запах смога вдруг ушел. Я посмотрел на нее внимательно, на ее матовую, перламутровую щеку, на ее голубые глаза и непокрытые теперь волосы. Ну а потом я высунулся далеко-далеко из окна, чтобы не вздыхать слишком печально у нее на слуху… Но тут что-то пошатнулось.

Я очнулся и понял, что лежу на полу. Рядом валялась упавшая кружка, к мокрым пальцам липли чаинки, щеки были в слезах. Я чувствовал себя счастливым.


Рецензии