Авантюра продолжается

А авантюра ли это была?

Когда нет сил душе вытерпеть видимую жизненую пошлость, так и хочется сказать:
Стой! Я тебя запятнал! Замри!

Зачем так?
Плохо, плохо будет всем. Стоять!

Нет.
Идут и горят.

Тьфу! Обошлось,даЙ Бог, и в жизни так было.
Чего в жизни не бывает?

Велик Лесков.
Неужели сочинил?


ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
 Весной распускались сирени, в полях пробивалася травка; очистилось море от льда, и тихо у пристани колыхался большой пароход, готовый назавтра отчалить далеко.
 В нижнем этаже Беровой башни, как раз под той комнатой, где происходила последняя сцена, в такой же точно по размерам, но в совершенно иной по убранству комнате, густые сумерки застают двух человек. Молодая женщина, одетая в серой фланелевой блузе, сидит в старинном кресле спиной к открытому окну, в которое лезут густые ветки сирени. Голова этой женщины покоится на слабой беленькой ручке, опирающейся локтем о стол и поддерживающей ладонью подбородок; большие голубые глаза ее устремлены в угол, где в густой темноте помещается мужская фигура, несколько согбенная и опустившаяся. Мужчина сидит в кресле с опущенной головой и руками, схваченными у себя на коленях.
 Это Маня и Истомин, которого Бер привез сегодня, чтобы он мог проститься завтра с Маней.
 Самого хозяина здесь не было: он с кривым ножом в руках стоял над грушевым прививком, в углу своего сада, и с такой пристальностью смотрел на солнце, что у него беспрестанно моргали его красные глаза и беспрестанно на них набегали слезы. Губы его шептали молитву, читанную тоже в саду. "Отче! шептал он. - Не о всем мире молю, но о ней, которую ты дал мне, молю тебя: спаси ее во имя твое!" В комнате была тишина невозмутимая.
 "И это он!" - думала Маня, глядя на человека, которого она некогда так страстно любила. Он сам, тот чудный человек, который блистал такою гордой смелостью и вызывал ее младенческую душу на подвиг Анны Денман. Как это было? И перед нею Петербург, ее совершеннолетие, и бабушка с своею канарейкой; и Верман с домиком, и Ида... Воспоминания обрываются при этом дорогом имени, и вдруг выступает какая-то действительность, но такая смутная, точно едешь в крытом возке по скрипучему первозимку, - и кажется, что едешь, и кажется, что и не едешь, а будто как живешь какой-то сладкой забытой жизнью; и все жужжит, жужжит по снегу гладкий полоз под ушами, и все и взад и вперед дергается разом - и память и дорога.
 Имя Иды, как толчок, как лень заезженный, как придорожная могила, толкнуло на минуту Маню, и снова поползли пред ней воспоминанья. Ей вспомнилось, как снилась ей тогда всю ночь до утра Анна Денман, и эта Анна Денман была сама она; а он был Джоном Флаксманом. Иль просто он был - он, а она - она, и они шли вместе. Она была нужна ему. О, сколько было в этом счастья! О, как ей хотелось жить, как все светло ей светилось в будущем. Они пришли в деревню; был вечер тихий; собака лаяла; им дали угол на сеновале: он спит, она его лелеет... Потом ей видится Италия, Неаполь, Рим и Палестина - она везде ему нужна, она ему подруга; у ней нет для себя желаний, она вся жертва, и это жизнь ее - та жизнь, какой она хотела. И, наконец, уж он велик и говорит ей: "Ты, Анна Денман, ты была нужна мне; ты была моей силой; у нас теперь есть дом, и в палисадник окна, и с нами будет мать твоя, и бабушка, и Ида..." И вновь толчок: проснулась бабушка, и встала с кресла, и пошла, и прокляла ее... Все это ничего: проклятьям бог не внемлет. Тяжелый сон опять; сад в доме сумасшедших; душа больна, и над всем преобладает одно желанье спрятаться, бежать куда-то, а из кустов ей все кивает кто-то и говорит ей: "Здравствуй! здравствуй!" Опять жужжат полозья; и вдруг дребезжит разбитое окно; стук, треск, хаос кругом, и снова Ида. и все идет, идет какое-то все ближе уяснение, и, наконец, разражается огненной молоньею и гремит небесной грозою. Все стало ясно... Так вот на что! "Так вот на что была нужна я!" восклицает Маня, и перед нею прямо он и завтра. Завтра - это день, которому довлеет его мир и его злоба. Он - это кумир, поверженный и втоптанный судьбою в болото. Но с восходом на восток этого завтра ему никто уж не подаст руки и не поможет. Маня задумалась и заплакала и сквозь застилавшие взгляд ее слезы увидала, что среди комнаты, на сером фоне сумеречного света, как братья обнялись и как враги боролись два ангела: один с кудрями светлыми и легкими, как горный лен, другой - с лицом, напоминающим египетских красавиц. Они боролись долго, и светлый ангел одолел.
 Маня встала и подошла к Истомину.
 - Не думайте, что вы виноваты так, как вам сказала Ида, и это я прошу вас сделать в память обо мне. Да, я прошу вас: в память обо мне.
 Проговорив эти слова, Маня подала руку художнику; он сжал ее.
 - Мы поднимались на ходули; мы в самом деле ниже, чем мы думали.
 Истомин выронил молча ее руку.
 "О, - думал он, - как ты растешь! как ты растешь, моя одинокая Денман!"
 Маня продолжала:
 - Мы упали. Не будем плакать и простим друг другу все прошлое перед разлукой.
 Истомин не удержался и зарыдал.
 - Нет, нет! Не надо слез - не надо их, не надо. Мир прошлому. Я еду с миром в сердце, не возмущайте тишины, которая теперь в душе моей. Не думайте, что вы несчастливей других: здесь все несчастны, и вы, и я, и он... Он, может быть, несчастней всех, и он всех меньше нас достоин своего несчастия.
 Маня нежно положила ручку на плечо Истомина и сказала с болью:
 - Он все свое горе от меня спрятал; не дайте ж никому превзойти вас в последнем великодушии ко мне!
 Слепой художник утих.
 - Я хотела вам сказать слово "мир" - это все, что я могу сделать. Он разгадал это и привез вас. Благодарю, что вы приехали. Теперь все кончено.
 Маня коснулась своей рукою головы Истомина и проговорила:
 - Забвенье прошлому; моей душе покой... а вам... моя слеза и вечное благословение.
 Маня сама тихо заплакала, прислонясь к стене своею головкой.
 - Аминь, - произнес, стоя в саду и глядя внутрь комнаты в окно, гернгутер.
 - Аминь, аминь, - повторили в одно и то же время Маня и художник.
 Серое утро, взошедшее за этой ночью, осветило несшуюся по дороге от норы Бера рессорную таратайку, запряженную парою знакомых нам вороных коней. Лошадьми, по обыкновению, правил Бер; рядом с ним сидела его жена; сзади их, на особом сиденье, помещался художник.
 Они ехали шибко и в седьмом часу утра остановились у пристани, где величаво качался собравшийся в далекую экспедицию паровой корабль.
 - Накрапывает дождь - путь добрый будет, - проговорил, высаживая жену, молчавший всю дорогу Бер.
 - О чем же мы с тобой попросим один другого перед разлукой? - спросил Бер, держа в своих руках женины руки.
 Маня молча взглянула на Истомина. Бер ответил ей крепким пожатием.
 - А когда пройдут... многие, многие годы... - заговорил он и остановился.
 - Тогда я возвращусь к тебе, - договорила Маня.
 - Чтоб мой старый слух мог упиваться гармонией твоих бесед про беспредельный мир, который ты увидишь.
 - Про мир души моей, который ты создал, - закончила, становясь ногою на трап, Маня.
 Через полчаса дымящийся пароход, качаясь, отчаливал от берега, и на его палубе стояла Маня. Она была в вчерашнем сером платье, в широкой шляпе и с лакированной сумкой на груди.
 На берегу стояли Бер и рядом с ним Истомин.
 - Завидую, и в первый раз завидую в жизни, Мария, - заговорил, глядя на жену, Бер. - Перед тобою раскроется широкий океан чудес, и как ласточка глотает на лету муху, проглотит он твою кручину.
 Маня в ответ молча перекрестила мужа.
 Тяжелые колеса парохода заколотили, вода запенилась, задрожали трубы, и пароход пошел скорым ходом в море.
 Не сводя глаз с жены, Бер показал ей рукою по направлению, где пред зарей стоит утренняя звезда; туда же поднялась и снова опустилась окутанная тяжелым, серым рукавом слабая ручка Мани.
 Пароход скрылся на горизонте.
 - Садитесь, - пригласил Истомина Бер, подбирая свои вожжи.
 Художник махнул рукой.
 - На вас лежит ее благословенье, и я хочу, чтобы оно принесло покой вам.
 Истомин сел молча, как автомат, и они поехали, не говоря во всю дорогу друг другу ни слова.
 Они уже долго ехали. Утро оставалось такое же сырое и тихое; воздух не согревался; по серому небу не ползло ни облачка; все серело, как опрокинутая миска, и только с севера на юг как будто тянулся какой-то крошечный обрывок мокрой бечевки; не было это облако, не была это и бечевка.
 Истомин сидел, закрывши глаза и сложив на груди руки; Бер молча правил лошадьми и заставлял себя спокойно следить за тем, что там ползло по небу снурочком.
 Истомин был в тупом состоянии деревянного покоя. У несчастья есть свое милосердие; как кредитор, чтобы верней получить по документу долг, оно дает душе передышку. Человек сам этой передышки себе ни за что не сумел бы устроить. И такая льгота дается нам только при большом горе, при несчастии, так сказать, вдосталь дошибающем человека. Известно, что многие из людей, приговоренных к смерти, в последнюю ночь перед казнью останавливались воспоминанием на каком-нибудь мелком, самом незначительном случае своей юности; забывали за этим воспоминанием ожидавшую их плаху и как бы усыпали, не закрывая глаз. Некоторые из них сами рассказывали, что они в это время видели лучшие сны.

Это из "Островитян" Н.Лескова


Рецензии