Куриная мадонна

Анна Исакова

На Блошином рынке в Яффо нет блох, и Бенджи считает, что это его заслуга. Когда его спрашивают, что это значит, Бенджи поднимает брови. А потом он рассказывает, как провел роту по минному полю, и ни один человек не пострадал, хотя мины были старые, иорданские, и никто не знал, как именно и где именно они закопаны. Мне так и не удалось разгадать, как же иорданские мины связаны с яффскими блохами, но я верю Бенджи. Бенджи врет, а не выдумывает. Если чего не знает – врет. А если знает, ему можно верить. Про мины Бенджи знает, потому что в военное время он сапер. А про блох знает потому, что в мирное время сидит в своей лавке старья на Блошином рынке.
 И лавка, и профессия у Бенджи наследственные. Его отец антиквар- контрабандист, и его дед был антикваром-контрабандистом, и прадед тоже. Прадед жил в Тегеране, и торговал, кроме антиквариата, персидскими коврами. У него были склады, лавки и представительства  в Париже, Лондоне и Лодзи. Папаше Бенджи повезло меньше, чем его братьям, потому что именно он был представителем фирмы «Табриз» в Лодзи.
 Гнилое место Лодзь переходило из рук в руки, не было там никакого порядка, но покупатели ковров были. Отцу Бенджи удалось бежать из Лодзи  вовремя. Он успел даже ликвидировать склад и эвакуировать ковры. Но, убегая из Лодзи, Яаков Падизада, да продлит Господь его дни, потому что он не только все еще жив, но и торгует, несмотря на полную слепоту, заразился сионистским вирусом, и поехал не к братьям в Лондон, не к сестрам в Париж, а потащился в Палестину.
А Бенджи родился в Лодзи, и это уже смешно. Смешно, что самый персидский человек из всех персов Блошиного рынка, носит в паспорте это клеймо. Вообще-то его зовут Беня, Беньямин. Старец Яаков, когда Бенджи уж очень его достает своими необузданными выходками, называет Бенджи Бенчиком или «Пшекровь». Бенджи не обижался на отца за прозвище до тех пор, пока я ему не объяснила, что «Пшекровь» – это, в общем-то «сукин сын». Бенджи дулся на отца дня два, а потом успокоился. И попросил меня не объяснять ему больше того, что не приносит никакой пользы.
Бенджи  считает сионистский пыл отца то пророческим, то катастрофическим. Когда доллар падает, а покупательная способность населения растет, Бенчик говорит о Лодзи с почтением. Именно там старец Яаков впервые услышал речь Жаботинского, и был в этом перст судьбы, поскольку в Париже и Лондоне любовь к персидским коврам продолжает неукоснительно падать, тогда как в Палестине она только растет, благодаря постоянной иммиграции.
«Каждый еврей, которому удалось переселиться из сохнутовской дыры в приличную квартиру, думает в первую очередь о хорошем ковре, - объясняет в такие дни Бенджи, - а хороший ковер по сходной цене лежит у меня. Мои лондонские и парижские кузены большие шмоки. Они шьют костюмы в долг и заливают страх вином и виски, потому что англичане и французы передают старые ковры по наследству, вместе с блохами и клопами, а новые покупают неохотно и в основном синтетические бельгийские. А иммигранты не получают ничего в наследство, тогда как в моих коврах не водится никакой живности, потому что они обработаны…». Тут Бенджи замолкает и ни под каким видом не выдает секрет обработки своих ковров.
Но когда дела идут плохо, война с арабами вспыхивает с новой силой, настроение обывателей падает, а доллар растет, Бенджи говорит совсем другое.
«В Лодзи, с ее поляками, польскими евреями, русскими властями и их блохами можно было поддаться любой пропаганде, - вздыхает он тогда. – Мой отец, да продлит Господь его дни, мог поехать в Лондон и мог поехать в Париж. А я бы сегодня шил костюмы, пусть даже и в долг, и пил вино и виски. Хороший исфаган, он и в Бельгии исфаган, посмотрите сами, сколько ниток лежит в его основе и как плотно он соткан.
 Но мой папаша поехал в эту нищую сумасшедшую страну, где людям не до ковров и не до нормальной жизни. И кто думает о передаче ковра в наследство, когда родители хоронят своих детей и живут дальше без мысли о будущем? Я сам видел, как убитого солдата завернули в старинный ковер и так похоронили. Может быть, это была самая дорогая вещь в их доме. Так я вас спрашиваю, можно ли рассчитывать на хорошую торговлю, когда персидские ковры идут на тахрихим?».
Яаков Падизада торгует за углом старинными монетами и камнями. Не бриллиантами, разумеется, а индийской бирюзой, персидскими гранатами и крашеным кораллом из Таиланда. Он слеп, совершенно слеп, но его пальцы легко и быстро отличают настоящую монету времен царя Агриппы от подделки и серебро от серебряного глянца. Старый Яаков еще ни разу не ошибся. К нему приходят за советом из отдела нумизматики в музее, и он консультирует этот отдел бесплатно, выполняя сионистский долг.
Яаков говорит по-польски и понимает по-русски, поэтому мы с ним друзья. Я не покупаю у него ни монет, ни гранатов с бирюзой, я вообще ничего не покупаю, кроме дурацких мелочей, которым грош цена в базарный день, вроде бецалелевского китча, но это никак не сказывается на наших с Яаковом отношениях и на моих отношениях с его сыном Бенджи.
Бецалелевский китч – это бронзовые поделки, которые выпускало заведение Бориса Шаца в довоенные, военные и ранние послевоенные годы. Европейские художники зарабатывали в этом заведении спасительные для них копейки, создавая эскизы для кошмарного вида бронзовых безделушек, которые отливали иммигранты из Йемена. Вроде зажигалки с оселком, изображающей сатира, но с пейсами и феской на голове. Еще в моей коллекции есть ростральная колонна с причаленной к ней китайской фелюгой, из которой еврейский бородатый кули достает свиток Торы. Между колонной и фелюгой оставлено место для бумаг, а в колонне спрятан нож для этой бумаги, увенчанный рокайльным бантом и шестиконечным  щитом Давида.
Бенджи разыскивает для меня эти бронзовые несуразности, а слепой старец Яаков наставляет меня в сионизме, иудейской нумизматике и камнях. Это он рассказал мне о Великом караванном пути, по которому по сей день в валких корабликах, на ослах и верблюдах, а также в мешках на спинах контрабандистов путешествуют камни, монеты и антиквариат. Не бурный, но постоянный ручей подделок и подлинных раритетов течет сегодня, как тек сто и двести, и триста лет назад из Азии в Европу и обе Америки. Только сейчас он не убегает прямым ходом за моря и океаны, а задерживается в пути на Блошином рынке в Яффо. И в этом заслуга Яакова и еще нескольких семей, использующих старые и даже старинные связи на благо нового еврейского государства.
Как-то Яаков позволил мне спуститься в подвал своей лавки, где стояли сундуки. Старые железные сундуки и деревянные сундуки, окованные железом, и даже просто фибровые чемоданы, точно такие, какие евреи Лодзи тащили с собой в гетто, Маутхаузен, Аушвиц и Берген-Бельзен. Слепец безошибочно вставлял в замки нужные ключики из большой связки, откидывал крышки и – о! Этот Сезам надо видеть, описывать его бесполезно.
У Бенджи я познакомилась с Чумой. Ее мамаша, блажная Берта, получала через Бенджи ежемесячное содержание от Яакова Падизады. Через Бенджи, потому что старец Яаков не желал слушать Бертины причитания и не выносил исходившего от нее запаха.
 Но Берта давно уже умерла, а Чума денег не брала. Она только приходила поболтать и выпить чашечку кофе. И Бенджи ее любил. Не братской любовью, а любовью мужской, персидской, бурной и многословной. Однако Чума на эту любовь не отвечала даже простой женской привязанностью. Она приходила и уходила, покупала старье и всегда платила. Торговалась, но в меру. И никогда ничего не брала в подарок. В долг брала, а в подарок - нет, и это Бенджи обижало.
В тот день, когда судьба свела меня с Чумой, я провела большую часть обеденного перерыва в лавке Яакова, где обмазывала монеты особой смесью, проверяя химией интуицию слепца. Смесь зеленела или оставалась серой точно в соответствии с предсказаниями старца Яакова. Старец пытался не реагировать на мои восторженные возгласы, но к каждой новой победе присовокуплял рассказ о былом подвиге. Так я узнала о тайне золота Пенджаба, о свойствах поддельных и настоящих скарабеев и о фальшивомонетчиках Нимбароды, мелкого пустынного племени, хранящего старинные формы для отливки поддельных монет. Этого улова мне хватило, и я отправилась к Бенджи пить кофе.
В темной пещере, куда свет проникал только через ворота, заставленные старыми торшерами, афганскими самоварами, бедуинскими медными котлами, ливийскими седлами, остатками рижских и японских сервизов и прочей ерундой, на которую Бенджи рекомендовал мне не обращать внимания, было тепло, пыльно и тихо. Свет от многочисленных зажженных светильников отражался в тусклых витринах, выбивал искру из развешенных по стенам бус, венецианских, гранатовых, янтарных и прочих, пробуждал к жизни богемское стекло и играл на серебряных блюдах, на черенках ножей из слоновой кости и в скопищах хрустальных рюмок всевозможных размеров и форм.
Бенджи сидел в продавленном вольтеровском кресле, а я примостилась на покрытой персидским ковром кушетке. Ковры, скатанные в рулоны и сложенные в штабеля изнанкой наружу, занимали всю заднюю стену пещеры от пола до потолка.
Бенджи варил кофе на спиртовке.
- А ты не боишься, что твой драгоценный склад обчистят? - спросила я, - Тут этих исфаганов на миллионы, а стенка хлипкая, ее простое кайло возьмет.
Бенджи посмотрел на меня, как на недоумка, и опустил чуткий нос к финджану. Готовность кофе выдает его запах, и тут главное -  не ошибиться. Секундой раньше, секундой позже, и кофе уже совсем не тот, что надо.             
- Оказывается, ты плохо знаешь, что такое Бенджи, - ответил мне с минутным опозданием Беньямин Падизада. – Слушай же и запоминай. Большой Сулейман и Сулейман маленький, одноглазый Алкалай и хромой Муса, глупый Цадок и хитрый Рахман-Моше, все они должны Бенджи проценты от своих денег и своей славы. Когда одна шайка не может поделить что-нибудь с другой, их главы приходят сюда, сидят на том же диване, на котором сидишь ты, и просят у Бенджи сделать справедливость. А когда Бенджи говорит: «так и так», с ним не спорят. Даже если это не по нраву какой-нибудь стороне, с ним не спорят. Потому что, если решения Бенджи не будут исполняться, в Яффо начнется большая война, в которой не будет победителей. А если Бенджи на кого-нибудь из этих своих, с позволения сказать, друзей разозлится, то тому человеку останется надеяться на выигрыш в спортивный тотализатор, потому что караванные пути перестанут проходить через него. Теперь ты все поняла? И еще: если когда-нибудь кто-нибудь в Яффо захочет поднять на тебя голос или руку, скажи: «я – друг Бенджи» и другой защиты тебе не надо. Другая защита может тебе только помешать. Теперь я все сказал, и мы можем поговорить о твоих фитюльках. Знаешь, я подумал, что если ты соберешь достаточно этих бронзовых меджнунов и сумеешь как-нибудь хитро их описать, мы устроим выставку в Париже, в галерее моего брата. И они сразу поднимутся в цене. Тогда мы их продадим как коллекцию и еще  немножко не как коллекцию, но подороже, и ты сумеешь купить себе приличное жилье. А я подарю тебе на новоселье исфаган. Как тебе нравится мое предложение?
- Что ты будешь с этого иметь? – спросила я, прищурив глаз.
- Хорошо. Правильно. Ты быстро учишься, - похвалил меня Бенджи. – Я буду иметь с этого моду на твои фитюльки. Мне их наштампуют столько, сколько надо. Твои будут подлинные, мои – не совсем, но я все равно заработаю больше тебя.
   Я открыла рот, чтобы ответить, что согласна, но Бенджи уже не видел ни меня, ни лавки, ни нашего общего финансового будущего. Лицо его вытянулось, глаза покрылись поволокой, а шея вытянулась в направлении входа. Там, невнимательно разглядывая выставленный на продажу хлам, стояла огромная девка, плотно сбитая, высокая и полностью себе на уме.
 Я бы не назвала ее красивой, но и уродливой ее назвать нельзя было. Она не влезала в категорию красоты. Она была помимо этой категории. Это трудно объяснить, но я попробую. Для этого вы должны ответить на вопрос: красив ли Гибралтарский пролив? Только честно. А ответить вы не сможете, потому что этот пролив не находится в категории красоты. Вот и девке, застрявшей у входа в пещеру Бенджи, не подходила эта категория. Она была мощной. Рядом с ней люди и вещи казались малозначительными. В ней все было большим: глаза, губы, нос, руки, тело. Большим и сплоченным. Ничто в ней не могло быть и не должно было быть ни большим, ни меньшим. По взгляду Бенджи я поняла, что это и есть Чума, его большая и отвергнутая любовь.
Бенджи был великим зазывалой. Кто бы ни остановился у дверей его лавки, должен был войти внутрь. Если бы Бенджи не удалось его зазвать, это выглядело бы поражением, а Бенджи не знал поражений. Но он молчал, позволяя Чуме медлить у входа.
 Она вошла. Вошла молча, подошла к нам, взяла в руку финджан, болтнула его и выпила остатки кофе прямо из этой медной кастрюльки. Бенджи кинулся было за кофе, но Чума остановила его коротким движением руки.
- Я получила твою записку, - сказала Чума. – Где она?
Бенджи суетливо кинулся к чему-то большому, прикрытому старой бархатной скатертью. Он сдернул скатерть, и глазам предстала деревянная мадонна, покрытая облезшей краской. Плащ, как водится, синий, платье красное, нос отбит, волосы посерели от пыли и босые ноги в наростах засохшей слюны. Один к одному истуканы, какие водились во всех церквушках моего родного города и его окрестностей. Елы-палы, зачем понадобилась Чуме эта матка-боска?
- Нравится? – спросила меня Чума.
Я осторожно пожала плечами. Не перебивать же торговлю Бенджи.
- А мне нравится, - сказала с вызовом Чума. – Как раз то, что надо, чтобы устроить Шмулику понос.
Я не очень-то понимала, как именно деревянная мадонна, уволенная из церкви по старости или украденная из нее по просьбе Чумы, могла устроить понос какому-то Шмулику.
- Беру, - сказала Чума, - сколько?
- Она ничего мне не стоила, - просительно взглянул на Чуму Бенджи.
- Значит, заработаешь вдвое больше, - спокойно ответила Чума.
- В котором часу доставить? – спросил Бенджи.
- Она мне поможет донести. Сейчас. Заверни в скатерть и свяжи концы.
Я совершенно не собиралась подчиняться приказам этой дамы.
- Это рядом, - обратилась ко мне Чума неожиданно ласково. – А я напою тебя настоящим кофе, не этой бурдой.
Бенджи покраснел и опустил голову.
И мы пошли. Идти и вправду было недалеко. До улицы Яфет, потом вверх и тут же вправо. А там я запуталась. Мы вошли в ворота, спустились в подвал, поднялись по одной из трех лестниц вверх и вышли во внутренний дворик, украшенный обсыпавшимся гипсовым львом, из пасти которого торчала арматура и резиновая трубка. Из трубки капала вода. Рядом с этим, с позволения сказать, фонтаном, стояла большая клетка для попугая. Для очень большого попугая. В человеческий рост. В клетке копошились куры. Со двора мы вошли в подъезд, украшенный дверью из ажурного чугуна. А за дверью лестница поднималась в синее небо, по которому, медленно тащились облака.
- Пришли, - сказала Чума. Она открыла большим ключом небольшую деревянную дверь, за которой открывалось самое невероятное помещение, какое мне приходилось видеть.
Это был не дом, а развал дома, макет, разрез по вертикали, геометрическая проекция или, в крайнем случае, декорация. Посреди большого помещения зияла пустота в два этажа, прикрытая сверху досками. По бокам пустота была поделена надвое по горизонтали. Но и там ничто не напоминало нормальный архитектурный уклад, потому что вертикали нигде не доходили до горизонталей обоими концами, то есть то, что должно было называться стенами, либо не начиналось от пола, либо не доходило до потолка. Забираться на верхнюю половину нужно было по нескольким деревянным лестницам, каждая из которых была не шире стремянки. И в этом развале, разрезе, макете, в этой декорации прочитывался смысл, была своеобразная гармония, создаваемая торшерами, рыбацкими сетями, канатами и железными тросами, через которые были перекинуты ткани разных расцветок.
- Нравится? – деловито спросила Чума.
- А что это? – неуверенно спросила я.
- Это – разрушенный дом. Его обнаружила Берта. До того мы жили в подвале, где было много котов и крыс. Пятнадцать лет мы прожили здесь после того, как Яаков велел сложить нам крышу. Он еще провел нам электричество прямо от уличного столба. И никому это не мешало. А потом мэрия решила отдать эти арабские дома художникам. И Шмулик получил ордер на наш дом. Но  рынок нас отстоял. Бенджи уже был тогда Бенджи, и Шмулик испугался. Он сидел тут во дворике у фонтана и трясся от злости и страха. Мне стало его жалко, и я впустила это дерьмо в свой дом. С тех пор мы живем тут вдвоем, то деремся, то надираемся и трахаемся. Но дом мой. Шмулик это знает. Давай поставим это деревянное чучело вон у того столба, а потом будем пить кофе.
Я задрала голову.
- И как мы ее туда затащим?
- У меня есть подъемник.
Она показала на трос, перекинутый через подвешенный под потолком блок. Мы обвязали скульптуру веревками, привязали ее к тросу, и мне пришлось лезть по стремянке на второй этаж с веревкой в руке. Мы провозились около часа, но все же поставили чертову куклу на предназначенное место.
- На черта она тебе? – спросила я раздраженно.
- Насолить Шмулику. Он из набожных. Его от одного вида этой идолицы будет мутить и крутить и днем и ночью.
- А зачем тебе это? Чтобы его крутило и мутило.
- Я хочу его выжить.
- Так скажи Бенджи.
- Бесполезно. У Шмулика есть на дом ордер. Пока он тут живет, его пакости хотя бы на виду. А если он начнет делать их издалека, мне придется иметь дело с чиновниками из мэрии, что еще хуже. Здесь Шмулик боится Бенджи. И меня тоже. А с чиновниками и полицией никто не хочет иметь дела. Ни я, ни Бенджи. Бенджи даже нашел настоящих хозяев дома. Они живут в Канаде. Но они заломили такую цену, что никому не по зубам.
- Даже Бенджи?
- А что Бенджи? Думаешь, он миллионер? Трепло он. Ты его побаивайся. Он перс. А они коварны, как арабы, но намного хитрее.
- Бенджи тебя любит.
- Знаю. Мне от этого ни тепло, ни холодно. У меня есть план. Они дают дома художникам, так? Вот я и стану художницей. Шмулик нищий, но он умеет рисовать. И он меня учит за еду и за деньги на травку.
- Можно посмотреть твои картины?
- Еще нет. Но скоро будет можно. Я хочу сделать выставку. Бенджи сказал, что ты понимаешь в картинах и в выставках. Я хочу, чтобы ты мне помогла. Он сказал, что ты лоха. Я не думаю, что ты лоха. Просто, ты еще не понимаешь, где ты живешь. Я буду опекать тебя, а ты меня, хорошо? А что ты делаешь в Яффо?
- Болтаюсь. И немного работаю. Преподаю живопись. А живу в Шаарии. Ты знаешь, где это?
- Знаю. Главная достопримечательность – автобусная остановка.
- Ага. А тебя туда как занесло? Эта наша Шаария, вроде, не по пути никому и никуда.
- Меня держали в интернате неподалеку. Меня все время хотели забрать у Берты. Ее часто запирали в дурдом. А я убегала семь раз – два раза от приемных родителей и пять из интерната. Потом они оставили меня в покое.
- Ты так любила эту… Берту?
- Ненавидела. Но кто-то должен был о ней заботиться. Она не всегда была сумасшедшая. Когда-то она играла на рояле и читала книжки. Это было в городе Лодзь. А потом она бежала от немцев и скиталась по деревням. В одной деревне ее держали в собачьей будке. На цепи с ошейником. След на шее так и остался. Она говорила, что ей обязательно надо повеситься, потому что след уже есть.
- Чем она занималась?
- Воровала. Попрошайничала. Она не хотела брать немецкие деньги, да они ей и не полагались. Она же бежала по пути в концлагерь.
- А кто твой отец?
- Черт его знает. Берта забыла сделать аборт. Она часто забывала. Потушить огонь, закрыть кран.  Пока я не подросла, мы не ели горячего, потому что Берта могла спалить дом. Меня на базаре подкармливали.
- Ты говоришь о ней хорошо. Ты ее не ненавидела.
- Ненавидела! Я бегала не только из интерната, но и от нее тоже. Она всего боялась. Боялась, что меня увидят фрицы и заберут в публичный дом. Закрывала меня на ключ. А один раз я убежала на три дня, а когда вернулась, она висела там… - Чума показала на столб, к которому мы привязали деревянную мадонну. – Сволочь! Она знала, что я вернусь. Я всегда возвращалась. И она повесилась, чтобы меня проучить. Сволочь!
Мы помолчали. Кофе, который сварила Чума, был и вправду особенный. Густой и терпкий с укрощенной сахаром горечью. Он проникал в кровь и придавал телу крепость. Хороший кофе, лучшего я нигде не пила.
- Расскажи мне про Яффо, - попросила Чума. – Что ты тут видишь? Я родилась в Яффо, выросла в Яффо, состарюсь в Яффо, это Яффо мне так надоело, что кишки выворачивает, но ничего другого я не знаю и, видно, ни на что другое не гожусь.
- Здесь хорошо, - сказала я и задумалась. – Лучше, чем в других местах. В Израиле, я имею в виду. У израильских городов нет истории, а здесь на каждом камне кто-нибудь уже сидел, стоял…
- Скажешь тоже! А Иерусалим?
- Там другое. Там стоял и сидел не кто-нибудь, а некто уже описанный и известный. Там у каждого камня есть имя. Долина привидений, Крестовая долина, замок Давида, купальни султана… Знаешь, что мне рассказала Това… ну, которая открыла забегаловку напротив Сами и печет болгарские бурекасы лучше, чем этот знаменитый болгарский турок…
- У нее была свекровь турчанка. Она от нее научилась. Так что она тебе сказала? Видишь, почему тебя надо было об этом спросить? Мне бы и в голову не пришло есть у нее бурекасы и слушать ее дурацкие рассказы. Что она может рассказать?! Заспала свою жизнь, как младенца, и даже поплакать по этому поводу не собралась.
- Она мне рассказала, как тут все раньше было. Когда дома еще не хотели умирать, а наоборот, рождались заново. Когда по мощеному булыжнику бегали пролетки, а кавалеры носили усы и трости с фасоном. И деревья на Иерусалимском кольце были молодые, и вороны на них были молодые, и девушки должны были иметь узкие лодыжки. Потому что мужчины в нафабренных усах приподнимали концом трости их юбки. И если лодыжки были толстые, то жениха приходилось искать через сваху.
- Все это она тебе рассказала?
- Ага. Еще она рассказала про десять маленьких кафе на этом кольце, и про то, как дамы под кружевными зонтиками, от солнца, а не от дождя, ходили в эти кафе под присмотром старых дев, и как старые девы портили молодым барышням романы.
- И этой старой грымзе кто-нибудь испортил роман?
- Она говорит, что был один турок по имени Иса-бей, и она ему очень понравилась. А старая тетка сказала этому Исе, что Това – гнилое яблоко, от которого у него все кишки вылезут наружу, если их раньше не выпустит Залман Каро, большой Сулиман, положивший на Тову глаз.
- Так она же и вышла замуж за этого Сулимана. Огромный идиот с выпученными глазами. Я его помню. Сдох от обжорства.
- А Това говорит, что Сулиман был красавец, и трость у него была с лошадиной головой из чистого золота.
- У этого биндюжника, таскавшего мешки в пекарне?
- Она мне показывала набалдашник. С пробой. Но Иса-бей был обходительней и держал бричку со складным верхом. Однажды Тове удалось покататься с ним на этой бричке. Тетка испортила себе пищеварение, а свояченица хотела и сама покататься. И они ехали по кольцу, и солнце сверкало в спицах, и ветер щекотал лопатки, и все глядели им вслед.
- Какие дела! – изумилась Чума. – Хочешь бурекас? Я сбегаю на угол. Мигом.
- Мне надо идти. А почему тебя назвали Чумой? Это же не имя, а ругательство.
- Мало кто знает, что оно означает. Так звала меня Берта. А вообще-то меня зовут Иледи. Представляешь, назвать ребенка «Чтоб ты не появлялся на свет»! Это же все равно, что проклясть! Так я и осталась проклятая со дня своего рождения. Думала поменять имя. Но ни одно имя ко мне не прилипло. Я уже была и Илана, и Авиталь, и Мирьям. А осталась Чумой. Прежде, чем уйдешь, скажи: ты раньше слышала про Яффо? До того, как сюда приехала?
- Да. К Новому году в нашем городе появлялись маленькие апельсины с красной мякотью, на которые была наклеена этикетка с одним словом: «Яффо». И все евреи стояли в очереди, чтобы купить еще и еще этих апельсинов. А из книг я узнала, что тут спаслась Андромеда и заразился холерой Наполеон. Про чуму в Яффо сведений не было.
- Про меня и сегодня в книгах еще не пишут. Но будут писать, - спокойно ответила Чума.
Мы встречались с Чумой часто. Она ждала меня на пляже, напротив того места, куда выходит своей задней стороной базар Кармель. Этот базар не похож на Блошиный рынок. Нет в нем внутреннего порядка. И таинственности Блошиного рынка с его неожиданными находками тоже нет. Обыкновенное крикливое место, толчея и вонь, кишки и кошки, туши на крюках и помидоры в картонных ящиках. Все по дешевке и цена подлинная. От стоимости помидоров зависит индекс прибавки к зарплате. А от цен на Блошином рынка не зависит ничего. Это потому, что цену помидоров можно рассчитать, а цену на старый секретер – нет. Он может достаться по дешевке и оказаться бесценным, если в потайном ящичке найдется забытое письмо, а человек, писавший или получивший его, успел вырасти в цене за годы, прошедшие со времени написания письма. А время это просчитать нельзя никак. Иногда оно назначает новую цену за человека, который при его жизни не стоил ничего. Так бывает.
Я пыталась объяснить это Чуме под рокот прибоя, но Чума хотела, чтобы цена на нее повысилась немедленно. Ее не интересовала посмертная слава. Она хотела получить из славы немедленную выгоду в виде ордера на разрушенный дом. А слава Чуме полагалась.
Она писала маслом и акварелью, сангиной и фломастерами, и всегда одно и тоже. Если судить о содержании Чуминой головы по тому, что выплескивалось из нее на холст, картон и бумагу, в этой голове жило одно только женское лицо, нисколько не похожее на лицо Чумы. Оно было то молодым, то старым, а иногда и молодым и старым одновременно. В нем были страх и наглость, и мудрость, и безумие. Оно бывало нежным и задумчивым, а порой скалило страшную беззубую пасть. У этого лица не было постоянных черт. Глаза могли быть и большими и маленькими, губы и тонкими, и пухлыми, нос - то острым, то прямым. Иногда на подбородке была ямочка, а иногда ее не было. Но оно везде было узнаваемым, это лицо. Не возникало сомнения, что это всегда один и тот же человек.
- Кто это? – спросила я, и Чума пожала плечами.
Я поняла, что речь идет о лице, черты которого не запечатлела ни одна фотография, потому что Берта считала каждого фотографа доносчиком, который отнесет ее портрет в гестапо.
- Это безумие, - сказала я.
Чума опять пожала плечами.
Она была талантлива как черт. И она была одержима дьяволом.
- Напиши что-нибудь с натуры. Яблоко, вилку, кошачий хвост, неважно. Что-нибудь живое, что-нибудь, принадлежащее этому миру, - попросила я.
- Зачем? – не поняла Чума.
Как-то мы гуляли по улочкам арабского квартала. Здесь тоже Чуму знали и тоже побаивались.
- Купи у меня курицу, - сказала нам арабка, подпиравшая калитку и закрывавшая собой от чужого взгляда внутренность двора.
- Она несет коричневые яйца? – с подозрением спросила Чума.
- Она еще молодая. Но очень бойкая.
- Давай, - велела Чума.
Курица была черная и блестящая, как не потревоженный деготь. У нее был ярко-красный гребень и несколько рыжих перьев на груди, напоминавшие запекшуюся кровь.
- Если яйца будут белые, принесу обратно, - пригрозила Чума.
- Я отдала ее по дешевке. Если яйца будут белые, свари из нее суп.
- Ладно, - буркнула Чума.
- Для чего тебе коричневые яйца? – не выдержала я.
- Берта кормила меня свежими яйцами. Два в день. Поэтому я такая толстая. Берта кормила меня с утра до вечера, а иногда будила ночью, чтобы засунуть мне что-нибудь в рот. Больше всего на свете она боялась, что я останусь голодной. А яйца должны быть коричневые, потому что в других яйцах нет всех нужных витаминов.
Теперь я поняла, зачем Чуме клетка с курами. Но сколько же яиц в день сжирает эта сумасшедшая Пантагрюэльша?
Через несколько дней Чума сообщила мне, что черная курица орет петухом.
- Шмулик в штаны наделал, когда она впервые заорала, - веселилась Чума. – Сейчас живет в страхе. Орет, что зарежет курицу и меня. А сам трясется. Даже деревянная чурка напугала его меньше. Клянусь куриным богом!
- Что это за бог такой?
- Берта собирала желтые цветочки и кидала их курам. Говорила: «Куриная слепота куриному богу, от сглаза рука, от всего подмога».
Чума произнесла эту фразу по-польски, правильно проставляя акценты и верно выговаривая шипящие.
Мы повернули к Чуминому дому. У входа стоял Шмулик в майке и старом бархатном берете. Морда у него была подозрительно веселая.
- Еще чего! – взвилась Чума. – Неси идолицу на место! Я сама отнесу, но тогда тебе не жить.
- Она убила черную нечисть, - расхихикался Шмулик. – Видно одного поля ягода!
В клетке с отвинченным верхом стояла деревянная мадонна. Куры испуганно жались по углам, а у ног мадонны лежала черная курица, некогда кричавшая петухом. Сейчас она была мертва, и ветер ерошил ее потускневшие перья.
- Тьфу! – разозлилась Чума. – Паскудство. Бери идолицу и неси в дом! А курицу я похороню. Если не поставишь идолицу на место, сварю из этой дохлятины суп и силком в тебя волью.
 Шмулик вытащил мадонну из клетки и, не переставая хихикать, понес ее в дом.
- Какая сволочь, эта Фатма, - потемнела лицом Чума, - продала мне больную курицу. Хоть бы она мне других кур не заразила! А я эту куриную дьяволицу не дорисовала. Пойдем, покажу.
Черная курица стояла на красном пунктирном кресте. А вокруг нее теснились лица Берты. Все, какие были на других картинах Чумы. Все вместе. Одно крыло курицы осталось незаконченным. Чума подумала и дорисовала его красной краской.
- Финита! – объявила громогласно и отправилась копать курице могилу.
Познакомившись с Шмуликом, я перестала понимать Чуму. Я то думала, что речь идет о здоровом мужике, а этого Рафаэля в берете можно было просто сдунуть. Так я и сказала Бенджи.
- Чума велела оставить его в покое, - грустно ответил Бенджи. – Моя бы воля, его бы в Средиземном море с водолазами искали.
- Ты же не хочешь ссориться с законом, - удивилась я.
- Ради такого дела стоит и поссориться, - пробормотал Бенджи.
Я постановила, что картины с курицей достаточно для выставки. В окружении всех остальных Берт она выглядела совершенно законченной экспозицией. Можно было добавить несколько акварелей с видами Яффо, но это было совершенно не обязательно. Выставку назначили на конец сентября в галерее «Семь с полтиной». Славная такая галерейка, и хозяин, хоть и полный чушка во всем, что касается живописи, но человек приятный. Обещал привести журналистов. Я в этом помочь Чуме не могла. Если бы выставка происходила на московской квартире, тогда конечно. И Чума бы вписалась в пейзаж. Тут же в пейзаж не вписывалась я, и с этим пока ничего нельзя было поделать.
Мы готовили выставку недолго, но тщательно. Даже каталог выпустили. У Бенджи были знакомые в типографии. Правда, денег хватило всего на тридцать экземпляров. Бенджи заказал бы сотню, но Чума ни за что не соглашалась у него одалживаться.
Поначалу все шло прекрасно. Была одна журналистка, и она ходила за Чумой, за мной и за тремя бородатыми недомерками в потных майках и записывала все, что мы говорили. Чума запретила рассказывать про Берту. Это, конечно, осложняло дело. Пришлось писать про навязчивый образ и все такое прочее. Как мне потом сказали, я навертела в статье слишком много философской бредятины. А по-моему, статья хорошая. Недомерки из местной живопишущей братии были, вроде, довольны. Курица их даже, можно сказать, потрясла. Я уже не помню, символом чего она им показалась, но то, что их трепотни, изложенной журналисткой,  должно было хватить для ордера на Чумину развалюху, это даже к гадалке не ходи.
И тут ввалилась шумная компания во главе с Шмуликом. Мужиков штук пять и баб с полдюжины. Все поддатые, как полагается. Рассыпались по помещению - и давай перекрикиваться и гоготать. Мазня, бред, жульничество, детский лепет, ерунда, дешевые поделки. Девочке надо поучиться в художественной школе, впрочем, таланта нет, жалко бумагу марать. И «хи!» и «ха!», и «Боже мой!». Недомерки растерялись и исчезли. За ними бочком-бочком смылась журналистка. А эти твари стали лакать вино, жрать испеченный Чумой торт, а потом кидать тортом в картины.
Я бы вмешалась и поставила этих сволочей на место, но мне не хватало слов. Одно дело трепаться с Бенджи и Чумой, другое – дать авторитетный отпор. Мы с Чумой мою статью дня три переводили со словарем.
Я не заметила, когда Чума исчезла. Стала ее искать, а хозяин галереи сказал, что она давно ушла. Когда я добежала до Чуминого дома, его уже не было. Она обрубила тросы, на которых держались обломки стен, облила пол бензином, подожгла и с мрачным восторгом следила за вспыхивающими огненными фонтанами.
- Идиотка, - орала я, заглатывая сопли, слезы и вонючий дым, - кретинка, дура, сумасшедшая, психопатка!
Чума сосредоточенно кивала.
- Тебя арестуют!
- Не найдут, - спокойно ответила Чума. – И ты убирайся отсюда.
- Я хотела привести завтра компанию русских художников. Они бы поняли…
- Прощай, - твердо обрубила Чума, - спасибо за все.
У этой истории нет плохого конца. Русских художников я привела на выставку Шмулика. За прошлое деяние ему воздалось сторицей, только, на сей раз, критика была по делу. Изничтожили этого Рафаэля, довели до истерического припадка, растоптали по кафельному полу, как соплю. Только Чумы на этом развлечении не было. Но вскоре мы с ней свиделись вновь. В Париже. Она хозяйничала в антикварной лавке семьи Падизада. Они ее не хотели отпускать, так хорошо пошли дела. Но Чума решила заняться ювелиркой.
 Закончила курс, открыла галерею, потом добавила к ней магазин, затем прикупила ресторанчик. Я часто бываю у нее. Фирма называется «Апельсин из Яффо», а саму Чуму зовут «Большая Джаффа». Я было сунулась с предложением назвать ресторан «Куриная мадонна», но Чума так на меня посмотрела, что предложение было немедленно снято без возражений.
Как-то мы сидели на террасе кафе на набережной Сены и смотрели на трех старушек с голубыми волосами. Старушки ловко разделывали крабов в своих тарелках, пользуясь щипчиками и особыми вилками, и лопотали. У всех трех на запястье был вытатуирован номер. То ли праздновали день освобождения из какого-нибудь Берген-Бельзена, то ли просто развлекались.
- Если бы Берта приехала сюда, - сказала Чума с едва сдерживаемой злостью, - она бы сидела с ними и ела крабов.
- С этими, в завитушках? – возразила я. -  Никогда. Она получила самую правильную судьбу. Ей не помешали стать городской сумасшедшей.
- Если бы речь шла о твоей матери, ты бы говорила иначе, - насупилась Чума.
Я не ответила. Может быть. Разве можно предугадать такое?   
- А знаешь, что я еще думаю, - сказала Чума после долгого молчания, - я думаю, что Берта повесилась потому, что придумала, будто меня поймало гестапо. Может такое быть? Вот, ты говоришь, что знала много людей, которые побывали у фашистов. Так может, или не может?
Я не надеялась на то, что мой ответ принесет покой истерзанной душе Чумы. И ответила то, что сказал бы каждый, кому приходилось сталкиваться с людьми, подобными Берте: «Конечно, может. Все может быть. Абсолютно все».    
А кистей и красок в доме Чумы нет. И картин на стенах нет, хотя она вполне может себе позволить покупать оригиналы. Зато на стене в гостиной висит не очень большой, но очень хороший исфаган. Купила ли его Чума, или получила в подарок от Бенджи на новоселье, я не спрашивала. Да и какая разница?               


Рецензии