Необыкновенный фашизм. глава 10

Роман проснулся с сильной гловной болью. Это обстоятельство, чуть ли не обрадовало его тем, что он не был в состоянии вспоминать о вчерашнем и оценивать возможные последствия. Он встал и шатаясь, бесцельно прошелся по комнатам, а  ощутив тупую боль во рту, вспомнил о вчерашней затее грызть горлышко бутылки. Он знал, что мать должна была вот-вот вернуться (утром, прежде чем идти на рынок, она шла покупать продукты) и чтобы с ней не встертиться (РОман не мог себе сказать определенно, почему именно он не хотел с ней встречаться. Вероятно, причиной этого было то, что общаясь с матерью, он вынужденно становился человечнее и таким образом лишался своей «неуязвимости») он стал спешно одеваться.
Быстро умывшись и одевшись, он уже готов был уйти, но вдруг вспомнил, что на его любимой «рабочей» куртке остались пятна крови. Он где-то слышал, что полностью извести кровь невозможно, что всегда останется то ли ДНК, то ли еще что-то, поэтому, как ему  ни было жалко, но он все же решил избавиться от куртки. Подобрав для себя в шкафу, другую, которую он почему-то не любил, Роман завернул старую в целофановый пакет,с тем чтобы выбросить ее где-нибудь на свалке, подальше от дома. После этого, он твердо намеревался увидеться с Дроздихиным, хотя и на это у него не было особой причины. Роман, если не признавался себе этом, то во всяком случае просто не вдумывался в то, что Дроздихин для него стал чем-то вроде брата, отсутствие которого (именно брата, а не отца), и по своей природе, и в сложившихся обстоятельствах, подсознательно представлялось ему какой-то немеренной несправедливостью. Он соскучился по вызывающим, часто неуклюжим, сказанным просто назло, «умозаключениям» и упрекам Дроздихина. Его также интересовала реакция Дроздихина на убийство Фельгина. Кроме того, боясь признаться себе в этом ( только из суеверия) ему не трепелось похвастать этим перед Евгением.
Выйдя из дому, Роман долго бродил по улицам, никак не решаясь где именно ему избавится от одежды. Ему то и дело казалось, что прохожие испытующе и с подозрительным интересом смотрят на него. Он подумал, что мусорщики или какие-нибудь бомжи, копаясь в мусоре, непременно обнаружат куртку и заявят, хотя пятна крови на ней были почти не видны.
В конце концов, он, неожиданно для себя самого, выбрался на окраину города, на то же место у канала, куда они вчера с Маратом выкинули молотки. Не раздумывая он достал куртку из пакета, завернул в нее первый попавшийся, крупный камень и не оглядываясь по сторонам, бросил в воду, а потом еще долго смотрел на, казалось бесконечно распространявшиеся от всплеска, круги.
Вскоре он очнулся от задумчивости. Отныне он избегал надолго оставаться наедине со своими мыслями, считая, что это лишь навредит ему. Однако сделать это оказалось непросто( самым неприятном для Романа было то, что даже если его привлекут в качестве свидетелся, совершенно косвенно, то и тогда он пропал, так как он был убежден в том, что под ногтями у Фельгина обильно сохранились частички  кожи, когда тот пытался задушить его). Головная боль хоть и не прошла, но все же несколько притупилась, а в воображении невольно стали возникать картины вчерашего дня. Прекратить это можно было либо общением, либо водкой,  и так как от последнего его воротило больше, он поспешил к Дроздихину.
Поднявшись к тому на квартиру, Роман позвонил в дверь и та почти сразу же открылась. По тому как было оживленно исхудавшее, измученное лицо Дроздихина(эта оживленность, словно бы придавала тому сил) Роман понял, что тот уже обо всем знал. Не говоря ни слова и почти оттолкнув Дроздихина, он прошел в квартиру.
--Вы чего это?.. — удивленно и как-то восторженно воскликнул Дроздихин идя следом за ним.
Роман промолчал, он понял (по обращению на «вы»), что Евгений очевидно уже виделся с Маратом и тот ему обо всем рассказал.
--Вы его убили... — как-то странно, как бы для самого себя заключил Дроздихин, будто никак не мог понять хорошо это или плохо и как вообще, с научной точки зрения, это было возможно — Я ведь все это время думал, что ты, на самом деле, не собирался... — как бы окончательно уяснив для себя сущность вопроса, наконец определился дроздихин.
--Это почему же? Что я неспособен был, или что? — точно обидевшись надул губы Роман.
--Да нет, я не  тому...
--Ты опять в смысле, что все это забава?.
--Да нет же, нет... просто я о многом передумал за все это время...
--Оно и видно — Роман засмеялся, что на миг вызвало на лице Дроздихина болезненную, виноватую улыбку.
--Я, действительно о многом передумал и если тебе это интересно знать...--он запнулся,  — впрочем, все это касается только меня — почему-то вдруг сердито заключил Дроздихин.
Вэтот момент, их кухни послышался какой-то шум и вскоре перед ними возник жующий что-то Марат. Его появление почти не удивило Романа. Удивительным было другое; губы и щеки Марата сильно распухли от бутылочных порезов, но при всем при том, он умудрялся, с трудом, но все же что-то жевать, хотя было очевидно, что это причиняло ему сильную боль.
--Э-о, здэрэрвэ — пробубнил он и плюхнулся в кресло.
Дроздихин, казалось тоже с удивлением глядел на него.
--Чего этэ вы? — уже бодрее спросил Марат, всем своим видом показывая недоумение. В руках он держал, пробитую в двух местах, банку сгущенки, из которой он периодически высасывал содержимое, таким образом сочетая приятное с полезным (так было легче жевать и проглатывать пищу). Вся его широкая, грузная фигура выражала такое завершенное, ограниченное самодовольство, что Роман невольно позавидовал ему.
--Ты как после вчерашнего? — вдруг спросил его Роман.
--Да... — поморщился тот, как будто из-за того, что ему напомнили о чем-то неприятном — чуть побаливает, но ничего... жить буду.
Роман застыл в каком-то насмешливом, завистливом удивлении, ведь спрашивая о вчерашенм, он имел в виду убийство. Он переглянулся с Дроздихиным, который, по всей видимости понял суть его слов.
--Ну так о чем ты так долго думал? — желая вернуться к их разговору, спросил Роман, однако Дроздихин неопределенно пожал плечами. Ему, веротяно не только не хотелось говорить об этом при Марате, но он вообще жалел о том, что заговорил с Романом о чем-то своем, новом...
--Э, давай-ка телек включим! — предложил Марат, высосав из банки предельно возможное и не дожидаясь одобрения потянулся к телевизору.
Роман, тем временем, исподлобья следил за изменившимся, болезненно-зеленоватым лицом Дроздихина, на котором запечатлелось что-то радостное, даже возвышенное и одновременно очень жалкое. Он оставлял впечателение человека охваченного некой блажью, делающей его болезненно и временно счастливым и поэтому неспособного понять свою ошибку. Ромна предположил, что тот был охвачен очередным «вдохновением».
Марат долго копошился с телевизором, пока наконец, покрытый музейной пылью Кorfug не просиял.
Роман стал равнодушно смотреть на экран.
--У тебя нет больше сгущенки? —  бесцеремонно спросил Марат у Дроздихина, который, неохотно оторвавшись от своих мыслей, все же не раздражился и со спокойным, но сосредоточенным лицом, словно бы изо всех сил старался не упустить нить, связывающую его с каким-то новым, внутренним миром, тихо вышел из комнаты. Вскоре он возвратился, все с той же светлой задумчивостью на лице, держа в руке банку сгущенки, которую Марат тут же выхватил и достав из кармана маленький ножик, сноровистым движением продырявил ее в двух местах и по-щенячьи сморщившись от удовольствия, принялся сосать из нее. Это зрелище даже вывело Дроздихина из задумчивости.
--Эх хорошо-о-о-о — пропыхтел Авдеев. — Зейдлиц, ты это самое... художник значит. Это хорошо конечно... только не шибко сытно. Хотя холодильник у тебя не слабый. Ну это предки наверное снабжают.
Благостное расположение духа делало Марата разговорчивым, причиной этого самодовольства было скорее ощущение уютной безнаказанности в кругу друзей, о которой он, конечно же не мог догадываться и которая заглушала в нем боль от порезов успешнее чем сгущенка или водка.
--Слушай Зейдлиц — вдруг просиял Марат, — а давай нарисуй мой портрет! А здорово будет... такой вот —Марат растопырил большой и указательный пальцы и повел рукой вдоль своего лица. Правде что именно он этим имел в виду осталось неизвестным. — О, глядите-ка, это же мы! — неожиданно вскричал Марат. Выражение его лица мгновенно изменилось; из благодушно-презрительного оно превратилось в растерянно-испуганное.
Роман вначале не понял что произошло, но по тому, как Марат беспомощно на него взглянул, а потом застыл, не всилах оторвать глаз от  экрана телевизора, его мгновенно пронизала мысль, что это о них, что это и есть тот резонанс о котором он столько думал и мечтал (в последнем он сейчас не смел признаться).
Роман стал всматриваться в мельквшие на экране кадры, пытаясь уловить что-нибудь знакомое и в какой-то момент он почти уловил это, однако кадр исчез и весь экран заволокло чье-то широкое, не лишенное осмысленности лицо, которое что-то авторитетно заявляло.
--Прибавь, прибавь! — крикнул РОман.
Звук усилился и он стал понимать смысл.
«Вчера, неизвестными было совершенно нападение на известного журналиста и правозащитника Льва Фельгина. Тело журналиста было найдено в подъезде собстенного дома, со множественными повреждениями в области головы, нанесенными тупым предметом. Следствие предполагает, что преступление связано с правозащитной и журналистской деятельностью погибшего. Лев Фельгин являлся активным борцом за права человека. Особую известность имя журналиста  приобрело в связи с разоблачением военных преступников в Чечне и коррупцией в среде высокопоставленных чиновников...»
Неприятный женский голос за кадром, несмотря на явное желание придать себе скорбный тон, звучал как-то  бездарно-отчужденно со своеобразным надрывом, что так свойственно всем без исключения, провинциальным репортажам.
« ... с самого утра, у подъезда дома где жил журналист, собираются близкие, друзья, коллеги по работе. Они приносят цветы и зажигают свечки у подъезда где было совершено убийство...»
--О! А-а! Гляди! — вдруг дико заорал Роман, — гляди, свечки, свечки в стаканчиках! — Он  с каким-то радостным помешательством глядел то на Дроздихина, то на Марата. — Свечки в стаканчиках! Я ведь знал, ведь знал, что так будет... свечки в стаканчиках... это они от американцев научились...козлы эти. Я знал, я знал!
Роман вскочил и от какой-то мучительной, будоражащей эйфории и  пронесся по комнате, более мучась от того, что его не понимают, не оценивают и не верят ему, а затем, точно с досады махнув на все рукой сел на свой  стул, предварительно придвинув его поближе  к телевизору.
Марат и Дроздихин при этом молчали ; первый от того, что ему было страшно (такое поведение Романа пробуждало в нем все недавние опасния), а Дроздихин по причине все того же, своего нового мироощущения, которое так и осталось невысказанным. Возможно поэтому на его лице застыло что-то похожее на разочарование.
 Однако Роман, казалось даже не замечал их и с жадностью вслушивался в каждое слово слетавшее с экрана.
«... я не знаю, я не знаю что сказать. У кого могла подняться рука на Леву — говорила какая-то худая, растрепанная женщина (что сильно не вязалось с скорбью) в очках в роговой оправе, пряча от камеры глаза. Ей очевидно, было сложно говорить, она не находила слов и ей хотелось поскорее отойти от камеры, но камера ее на отпускала. «Простите, я не могу»--собрав последние силы сказала женщина, пряча свое сморщенное, поэтому кажущееся еще более  худым, готовое зарыдать, лицо. Она отошла, хотя жадная камера еще долго снимала опустевшее место. Затем возник какой-то бравый брюнетик, который что-то живо и быстро говорил.
--Слушай, а это не жена его была? — вдруг растерянно сказал РОман, что-то быстро и усиленно соображая. — Ты ведь тоже видел ее там? — спросил он Марата.
-Не помню.
--Ну как же... она к нем на Опеле еще подъъехала... с детьми.
Сказав это Роман задумался еще сильнее. Это, словно бы выбило его из состьяния состредоточенной уверенности, которое с самого утра было в нем.
--Это я помню... я ее не запомнил — нерешительно ответил Марат, всем своим видом говоря, что он не совсем понимает почему это так важно, и был бы непротив,  если бы ему это объяснили.
«...это невозможно. Этого не должно было произойти – на экране возник щеголеватый красавчик с женской прической «крабиком». Он неустанно крутил головой,  очевидно демонстрируя свой красивый профиль. — Я до сих пор не верю, — театрально тряся кудрями продолжал он, — Еще вчера  мы с Левой готовили репортаж — красавчик сделал длинную паузу, длинее чем следовало и поэтому потерял нить своих рассуждений. — Лева, он был... таким, таким необычным. Таких,  как он больше нет... и то, что убивают лучших... самых лучших... это так подло — он сделал сильно ударение на слова «п». — Это так по-нашему! Ведь сегодня мы потеряли — он вдруг стал озираться вокруг, будто ища палку или какой-нибудь булыжник, чтобы  ударить им кого-то. –Мы, наше общество... такое незрелое, неблагодарное. Мы даже не понимаем что мы потеряли... мы потеряли совесть, мы потеряли ум — красавчик чуть поморщиля, возможно от непоследовательности изречения и так и не сумев вспомнитиь о «чести», замолчал.
--Ой! — радостно воскликнул Роман, — и это я знал... что они так скажут. Совесть России!
Его первый, нервно-болезненный восторг теперь прошел и он действительно испытывал удовольствие от этого странного комфорта.
«...и еще одно — продолжал щеголь, — меня не интересует будут ли доказательства, поймают ли убийц...скорее всего, нет. Ведь в нашей стране... — он скорбно вздохнул...»
--О! — опять радостно вскрикнул Роман, — это у них ворде новой фишки. В на-а-ашей стр-а-а-ане!—покривлялся Роман, — Ну и перись в свой е...й Израиль, б...Ь!.
«... в нашей стране этого никогда не будет. В одном я уверен. Сегодня, наше правительство, снова, как когда-то в 37-ом, занимается истреблением собственного народа. Это происходит в Чечне. Это происходит на улицах наших городов. И если сегодня мировое сообщество не вмешается, то завтра... завтра будут врываться в квартиры...
—А вы уверены, что это дело рук спецслужб? — подыграл щеголю голос корреспондента.
Красавчик снова сдела паузу и на этот раз она у него получилась превосходно: А у вас что, есть сомнения?.. Об этом же нужно кричать... кричать везде... на международных форумах... в ООН, чтобы все знали в какой стране мы живем! Простите — чуть погодя проговорил он, — я не могу спокойно об этом говорить.
--Слышь Марат — сказал РОман не отрываясь от экрана телевизора, — мы оказывается не того грохнули.
--Ага, точно... может поможем следствию.
--Я тебе помогу...
--Ха-ха-хах, ха!
Роман взглянул на Дроздихина и тот ему растерянно улыбнулся, как будто удивляясь и чувствуя себя виноватым, за то, что способен над  этим смеясться.
--Слушая Зейдлиц, а может нам аглицкого посла грохнуть? — спроси его РОман.
--А почему именно английского?.
--Э-э, блин, кончились новости... может по федеральным покажут.... наверное покажут. Марат, мы с тобой в, своем роде, звезды.
--Ага, точно. Сгущенку хочешь?
--Давай, хотя нет — ты ее всю обслюнявил. А ты чего насупился? — обратился он к Дроздихину, который будто только сейчас стал осмысливать происходящее. Дроздихину действительно, до сих пор не верилось, что убийство журналиста было совершено ими. Даже убийство цыганок у железнодорожной насыпи (от которого он так сильно мучился), ему казалось, произошло случайно, а извечная решимость Романа, это по сути всего лишь бравада, от которой, тот, так по-мальчишески, боиться отказаться и мучительно пытается что-то доказать себе и другим. Наконец, поверив, что убийство  журналиста действительно совершил Роман, Дроздихин со страхом и недоверием посмотрел на него.  Осознание этого вновь всколыхнуло воцарившшуюся в недавно в Дрорздихине умиротворенность, о которой он так нерешительно пытался донести другу. То, что Роман решился на такое и что об этом говорят по телевизору, представлялось Дроздихину так, как если бы это и вовсе не было преступлением, а даже наоборот, каким-то геройством. Он смотрел на похудевшего и окрепшего Романа и не видел в нем убийцу (хотя желал этого). В Романе совершенно не чувствовалось того отпечатка затравленности и лихорадочной умственной работы, что по мнению Дроздихина было неизбежным для настоящего убийцы, если тот конечно же не был «полным скотом» ( каким по его мнению был Марат). Роман же представлялся ему умным (возможно, умнее его самого) и что главное, незлым, поэтому не видя на лице Романа ничего кроме некой суровой, воинственной безмятежности, он неосознанно оправдывал его.
--А англичане... они как маньяк-убийца, котрого наконец поймали, кастрировали и посадили в уютненькую, комфортную тюрьму на осторовке. Сидит он значит, в этой тюрьме, вспоминает былые «подвиги» и тихо сходя с ума, придумывает всякие шизофренические заморочки, типа five o`clock или садиков с обкакаными клумбами... кстати немцы в ту же категорию входят... и все они сгорают от ненависти и зависти к нам —Роман замолчал. — Слушай — встрепенулся он, — а когда еще новости будут?
--Не знаю. Часа через два, наверное — не меняя своего пристального взгляда ответил Дроздихин.
--Ладно. Марат, пошли — раздраженно буркнул Роман, которого уже раздражал взгляд  худого, подоздрительно-въедливого лица Дроздихина.
--Подожди, не уходи — после недолгой паузы, словно бы очнувшись, вдруг засуетился Дроздихин. При этом в нем чувствовалось странное колебание и нерешительность. Впрочем сделав над собой усилие, он быстро вышел из комнаты и тут же вернулся, смущенно теребя свернутый в трубочку ватман, а затем все так же нерешительно, и странно смерив взглядом, протянул его РОману, после чего, перевел взгляд на Марата, которого тоже, будто заметил  только сейчас. Роман понял, что Дроздихину очень не хотелось, что бы он тут же, в присутствии Марата, развернул лист, поэтому он, как ни в чем не бывало,  намеренно небрежно (Дроздихина при этом заметно передернуло)сунул трубку под мышку. Он чувствовал, что Дроздихин хотел о многом рассказать ему и хотя, в отличии от Марата, которому нетерпелось улизнуть (тот нервничал)  он мог остаться, но он  все же ушел. Возможно ему просто не хотелось слышать «слюнявую философию» друга — теперь вполне хватало своей.
Уйдя от Дроздихина, они с Маратом  некоторое время шли молча.
--Что делать-то будем, а? — нарушил молчание Марат, глаза которого непривычно бегали. Молчание, по всей видимости, ускоряло работу мысли в нем  и он боялся этого, так как не имел возможности найти ответ на свои опасения и  поэтому всеми силами пытался угадать его в настроении Романа.
--Ничего не будем. Знаешь что... у тебя есть деревня? — немного помолчав, как-то равнодушно спросил Роман.
--Ну, есть...
--Вот и езжай в деревню... отсидись там немного, поживи на свежем воздухе.
Говоря все это, Роман, с едва заметной , странной улыбкой, глядел куда-то вперед, так, что со стороны могло показаться, что он разговаривал сам с собой или искал Авдеева, который от его странных пояснений, только еще больше раздражался. Марата, прежде всего раздражал это безалаберный тон (он понимал, что тон был напускным), а также, то чтоРоман советовал ему ехать в деревню. Из-за всего этого он почти ненавидел Романа, считая, что тот втянул его в убийство и злился на себя зато, что позволил ему сделать это.
И тем не менее, Марат так и не обрел самостоятельность, которую так опасался Роман. Ставший на удивление чутким он, чувствовал это и готов был выполнить все, что тот ему скажет, так как считал, что чтобы он ни придумал, это всегда будет хуже того, что предложит Роман. Его беззаветную веру в Ратникова вчера несколько поколебала сцена на лестничной площадке, когда поборов сомнения, он последовал за ним в подъезд «пенала» и увидев навалившегося  на Романа всей своей сгорбленной массой Фельгина. Вначале ему показалось, что тот уже задушил Романа.
--А ты что будешь делать? — не найдя ничего лучшего спросил он Романа, хотя это его нисколько не интересовало.
--А я уеду — тут же, точно ожидая этот вопрос. ответил Роман. — Пока не знаю куда, но уеду... на Кавказ уеду — немного подумав добавил он.
--А это, что он тебе ввернул? — уже разочарованно, понимая, что большего от него не добиться, спросил Марат, указывая глазами на ватман
 От неожиданност Роман смутился. Он, не заглядывая туда, уже все знал.
--А, это... схема это — улыбнулся он в ответ.
--Какая, на фиг, схема?
--Боевой операции.
В ответ, Марат презрительно и вместе с тем примирительно усмехнулся.
--Давай, вали, вали в  свою деревню — крикнул Роман уходящему Марату, зная что это избавит того от тягостной самостоятельности, а значит и успокоит.





Оставшись один, РОман еще долго не сходил с места. Он только сейчас дал волю своему страху. Увидев первые кадры с места преступления он впал в необъяснимое, никогда им прежде не испытанное состояние. То мучительное по своей неясности чувство чего-то неизведанного, которое терзало его с самого детства, вдруг чудесным образом, исчезло. Роман, словно нашел ответы на все возникавшие когда-либо у него в голове вопросы и осознал то, что было не под силу миллионам. Он как будто был наэлектризован каким-то неведомым веществом. Ему казалось, что он достиг всего и что дальше ему остается лишь довериться своей судьбе. Он с новой силой поверил в свою исключительность. Все внутри у него горело и хохотало, а то, что он находился на краю только подстегивало какую-то угорелую эйфорию, которая быстро и незаметно съедала последние силы.
Уже расставшись с Маратом, он почувствовал как устал и в остывшее сознание закрался страх и несмотря на теплую одежду стало холодно. Сколько о н не представлял, как ни стремился к этому, однако мгновенная резонансность убийства поразила его, и это было только начало. Все это совершенно не было похоже на т о, что он себе представлял и в то же время было так предсказуемо и поэтому ужасно.
Успокоившись он наконец стал вдумываться в серьезность сложившегося положени. «По горячим следам», «Перехват» -- так и крутилось у него в голове. Он знал, что все должно было решиться в эти несколько дней, а самым глупым и тяжелым представлялось просто  сидеть и ждать. Роман еще не окончательно не решил уехать, однако обдумывая дельнейшие шаги, понимал, что этого ему не избежать, поэтому он до вечера бродил по городу, словно прощаясь с ним. Он хотя и внушил себе печаль, но в глубине души у него уже загоралась беспокойная радость перед неизвестными просторами, заглушая «сопутствующую мерзость». После вчерашнего «убоя» ему все время хотелось мыться, мыться, мыться. Возможно поэтому планирующийся побег представлялся ему чем-то совершенно новым, где он будто и не был самим собой, а совершенно другим, очищенным, в совершенном беспамятстве.
«Но нет — перечил он самому себе, — надо все помнить, как полководец с воинственным спокойствием проходит по полю только что отгремевшего сражения, разглядывая трупы солдат, называя их цветами войны и заставляющим себя видеть в этом эстетическое наслаждение. Ведь моя карьера только что началась» — думал Роман, чувствуя, что уже не внушает это себе, а искренне верит. Именно с этого момента эта вера в себя наконец-то заволокла в нем все остальное. Он уже думал, что ему возможно и вовсе не стоит уезжать. Более того, в какой-то момент он решил заявить о себе и  признаться, что совершил  убийство (о других он конечно же умолчал бы) из политических  и главное из патриотических побуждений. Ведь в таком случае у него сразу же возникнут миллионы поклонников и последователей. Эта мысль повергала Романа в экстаз.
«Кто будет жалеть вонючего еврея, пылающего, как и все они, без исключения, ненавистью к России... Будет слава мученика пострадавшего за правое дело. Ну отсижу пару годиков ( Роман не мог представить чтобы ему дали больше, ведь он политический, новый политический, а с такими цацкаются). А дальше? А дальше он пойдет в политику, куда его с радостью примут... с искренней радостью».
От разыгравшегося воображения Романа чуть ли не трясло. Он был уверен, что это и есть то, существующее только для великих,  распутье, Рубикон, и если он действительно хочет быть одним из них, то он должен поступить именно так — совершенно алогически и на первый взгляд безумно. «Предложить пиратам тыщу талантов, вместо просимых ста, выйграть сражение когда он уже наголову разбит...»--Роман настолько окрылился этим этим сладким, дурманящим бредом, что уже не был в состоянии управлять собой. Ему уже не терпелось кричать о том, что это он, Роман Ратников, убил Фельгина, то есть совершил геройство и поэтому награда причитается именно ему. В голове у него постоянно вертелась мысль, что какой-нибудь дошлый одиночка (вроде него) или какой-нибудь бомж «присвоит» себе эту победу. Ему казалось что это происходит уже в эти минуты, что бомж  сидит с обросщей щетиной рожей и млямлит о том, как он, якобы, убивал,  и все это ради того чтобы обеспечить себе ночлег в камере.
Весь во власти своего воображения, Роман чуть не побежал, однако высвободив правую руку кармана вдруг уронил свернутый в трубку ватман. Он остановился и теперь с удивлением и неким разочарованием глядел на уже помятый лист, никак не решаясь поднять его. Ему словно что-то нашептывало не делать этого и в то же время он понимал, что ему не избавиться от него. Он нагнулся и от злости смяв, поднял его, а потом отошел с улицы к прилегающей  безлюдной  и манящей лесополосе, словно собирался совершить что-то преступное. Это была загаженная мусором и тем не менее довольно уютная полянка с  пожелтевшей травой  с редким, «камуфляжным» леском невдалеке, распологающая к пикникам и попойкам (от того и замусоренная). Где-то в далеке, точками, почти не двигаясь, виднелись люди. Пройдя несколько десятков шагов в сторону леска и удостоверившись, что вокруг никого не было, Роман,  испытывая неожиданно сильное воленние,  осторожно развернул лист. Раскрыв чуть больше ладони, его точно обдало током, настолько знакомыми и заученными были черты лица на портрете. Портрет был нарисован цветным карандашом. Это очевидно был набросок для картины, которую Дроздихин еще собирался нарисовать. По частоте и густоте, похожих на изморозь, штрихов, Роман понял, что тот работал запоем, со страстью и он усмехнулся поняв, что ревнует. Это была Лена, ее глаза. Дроздихин с удивительной точностью передал все то малейшее, что Роману казалось мог заметить только он сам. Он не мог понять когда тот успел запомнить его лицо, ведь кроеме того раза, когда они вместе видели ее, Дроздихин нигде не мог встертить Лену.
«Наверное пьянсто помогло — память обострило»--подумал Роман неотрывно глядя на портрет. Ему казалось, что Лены была тут, рядом с ним, настолько естественным был ее открытый, глубокий взгляд, который так хотелось назвать родным. Это с новой силой всколыхнуло его чувства, давя холодом на грудь. Он горько усмехнулся, вспомнив как недавно подумал, что начинает забывать ее.
Он упрекал себя за то, что с самого начала догадываясь что это будет, все же не избавился от ватмана,  и теперь чувствуя что-то похожее на то, когда он увидел ее садящуюся в Инфинити, ему стало нестерпимо от навалившейся ревности. Не отдавая себе отчета, он механически надорвал портрет. Затем, будто очнувшись снова взглянул на него.
«Нет, все уже..»-сказал он себе что-то неопеделнное и стал медленно рвать бумагу. Рвал мелко, но не от злости, но как будто опасаясь, что кто-нибудь обнаружит  обрывки и сложит их...
О своем минутном желании сдаться Роман больше не вспоминал, хотя действительно был способен на это. Какая-то раслабляющая, вязкая задумчивость овладела им. Вернувшись домой он долго не решался заговорить с матерью ( Роман все же решил на время уехать).
Ирина Андреевна, с материнской проницательностью, тут же заметила странную задумчивость сына, несмотря на то, что тот часто бывал таким.
В последнее время, в тяжелые для него моменты, Роман ощущал особую связь с матерью. Ему как никогда прежде хотелось открыться ей, но он боялся этого, боялся, что это будет слишком страшным для нее.
Ирина Андреевна  же понимала, что сын собирался ее о чем-то просить и что это было связано с его «делишками», поэтому она, зная, что это действует на него, набросила на себя суровый вид.
--Рома, ты поел? — с ласковой суровостью, как когда-то школьника, спросила она его.
Роман не ответил. Он сидел на краю дивана, но совершенно не отдыхал, а напротив, испытывал непонятную тяжесть.  Он старался вслушиваться в слова матери, почему-то смутно понимая их значение.
--А где друг–то твой... Евгений — хороший мальчик? Что-то не заходит к нам больше. Не поссорились ли? Хороший мальчик... не то, что этот, с наглой харей, как его? Марат. Хряк какой-то... Прошлый раз приперся... говорю нет тебя, а ему хоть бы хны. Подожду говорит... даром, что я на него как на врага гляжу. Влез все-таки. Думаю, пусть сидит, ничем не угощу. И что ты думаешь? Сам попросил. Ирина Андреевна, говорит, да так ласково, я, говорит, с утра ничего не ел, вы бы угостили, говорит. Ну и угостила — что  еще оставалось делать... ух, не люблю наглых.
Ирина Андреевна вышла из комнаты и тут же вернулась.
--Я наверное завтра уеду... дня на два... с  Мотей. Тебе без меня придется тут побыть. Но, ничего я все приготовлю и на два и на больше хватит. А если не хватит,то сам приготовишь, картошку или яичницу... хотя хватит — ты не едок.
--Мама, прекрати! — неожиданно отрезал Роман — Мне надо уехать... срочно уехать. Может быть сегодня же ночью.
Ирина Андреевна оторопела. Она со страхом и непонятной мольбой в глазах смотрела на сына, понимая, что произошло то, что она так долго пыталась игнорировать.
--Мне деньги нужны... много, сколько есть, чтобы жить где-нибудь... пока.
--Рома, тебя посадят — прошептала она жаждая, чтобы сын разубедил ее в этом.
--Мне нужно уехать! — еще громче повторил Роман, не понимая, чего от него требует мать и от этого раздражаясь. — сегодня же, слышишь!
--Куда же ты поедешь!? Ты ведь не знаешь даже... давай решим пока — голос Ирина Андреевны стал каким-то визгливым, каким  Роман его никогда прежде не слышал. Ему было бесконечно жалко свою метущуюся мать, которая терялась не зная, что предпринять, чтобы спасти сына. Вечно лишенная мужчкого плеча и привыкшая все делать сама, она вдруг увидела свою слабость и хотела услышать что-нибудь обнадеживающее от него и положитьься на него. Ирина Андреевна с мольбой в глазах смотрела на Романа и он понял, что от него требовалоьсь.
--Ну ладно, хватит! что с тобой? Да ничего особенного на самом деле... в общем, одного типа ограбили. Он наших лиц не видел... просто хорошо было бы на время...
--На время!? — вдруг вскрикнула Ирина Андреевна. — Зараза ты такая... на какое время. Родился, чтобы мучить меня. Я от него помощи жду, а он мне что ни день, то новые сюрпризы готовит. Не дам я тебе ничего... уходи куда хочешь!
Роман вновь удивившись своей способности улавливать малейшую перемену в настроении матери, понял, что несмотря  н а крик, мать успокоилась, поверив его словам. Тем не менее он уже не решался снова просить у ней денег.
--Я пошел — нахмурившись сказал он и действительно уже собирался уйти.
--Да постой же ты! — уже  с примирительными нотками в голосе, но все так же сердясь, вскрикнула Ирина Андреевна, — Постой сказала!
Роман Провел глазами ее худую фигуру. Ирина Андреевна быстро вернулась держа в руке завернутые в трубочку новенькие долларовые купюры.
--Ромочка... ох, дурак.. Ты их в нескольких карманах держи, чтобы за раз не украли — карманники шатаются.
Роман, как будто нехотя, взял деньги.
--Ой не знаю даже... может тебе еды на первое время. Господи, что же делать? — не унималась Ирина Андреевна. Эта суетливая заботливость, по-видимому обнадеживала ее. Ей хотелось верить в правоту сына,  и что в сложившихся обстоятельствах нужно всеми силами помочь ему.
Она поразительно бысто собрала две спортивные сумки с одеждой и едой и заставила его взять их. Наконец, решив, что сделала все возможное, она снова задумалась о происходящем.
--Ромочка, куда ты пойдешь? Может лучше остаться? ...я с Валей договорюсь...у нее родня в деревне —глухомань, хуже некуда. Мы тебя к ним пристроим... скажем, что от армии косит. Заплатим в конце концов. А то как же так, неизвестно куда?  Ромочка, ответь?
--Нет мама, решено уже — глухо ответил Роман не глядя ей в лицо. Некоторое время они молчали. — Ну пошел, что-ли? — сказал он, но в последний момент взглянув на мать, не удержался и обнял ее. — Ну, ну, ладно не хныч... вернусь скоро.
--Куда же ты поедешь, все таки? – глотая  слезы протянула Ирина Андреевна.
--Не знаю... в Москву наверное. Ну все мА, пошел — точно рассердившись, глухо сказал он и быстро спустился по лестницам.



На улице уже смеркалось. Как ни тяжко было Роману на душе,  как не трудно(он не ожидал этого) было расставаться с матерью, однако ожидание некоего избавления необычайно взволновало и даже забавляло его, а ощущение опасности словно бы подхлестывало это состояние, поэтому он шел очень скоро, почти не обращая внимание на то, что творилось вокруг. Вскоре он бул уже на вокзале.
Роман вошел в зал ожидания с высоким, «церковным» потолком. Было уже восемь часов и зал был полностью забит людьми. Во всех из них, почти без исключения, сквозила особая, свойственная лишь отъезжающим, смесь напряженной суеты и дряблой, осоловелой сонливости. Наблюдая за ними, Роман поймал себя на том,что и сам он несколько позабыл об отягощяющих голову мыслях и проникся этой заставляющей отложить все сколько-нибудь непрактичное в сторону. Стараясь везти себя как можно естественнее и быть неприметным, Роман, положив сумки рядом сел в сильно затертое и от этого кажущееся засаленным, кресло, делая вид, что от нечего делать, он разглядывает сидящих и стоящих поблизости людей. Он делал это еще и потому, что рядом с ним , через кресло, сидел какой-то странный человек, который при появлении Романа, тут же впился в него своими белыми, с мешками, глазами на одутловатом лице. Несмотря на пожилой возраст он не был толст, однако оставлял впечатление такового. Роман возможно проигноровал бы его, узнай он в нем,  заученное  без особого умственного усилия, сильно распространенный вид бомжующего (при наличия жилья) или «стихийно» пьющего человека. Однако тот, по всей видимости не принадлежал ни к одному из них. Роман не мог объяснить почему у него сложилось такое впечатление (физиономия «соседа» была достаточно изъедена краснотой). Изредка поглядывая на него, рОман наконец понял, что именно его тревожило в незнакомце — у того был слишком осмысленный для пьяницы, взгляд. Он казался даже интеллигентным, несмотря на неопрятную одежду. Роману было беспокойно и тревожно под его взглядом.
«Конечно же он ничего не может знать»-подбадривал он себя и в какой-то момент, повернувшись, и зная, что немногим удается выдержать его тяжелый взгляд, с вызовом уставился на белоглазого. Однако тот не смутился и даже не отвернулся.
--Простите, молодой чеовек — начал он бархатным, лекторским голосом, — не знаете когда поезд на Нижний отходит.
В ответ Роман, вдумчиво от недоверия, отрицательно покачал головой. Ему не терпелось отделаться от этого человека. Он вдруг вспомнил, что еще не купил билет. Роман так и не решил куда ему ехать и не мог заставить себя думать об этом. Присутствие «въедливого типа» его раздражало, а его странное обращение и тон были подозрительны.
Роман встал и прошелся по залу (он болезненно переносил вынужденное ожидание). В голове снова стали возникать «по горячим следам» и « перехват». Он подумал сесть на первый же отходящий поезд, чтобы поскорее уехать из города, а там  будет видно куда ехать. Он подошел к кассе: там была небольшая очередь. Не вдумываясь он встал за какой-то худой, не по сезону одетой женщиной. Над кассой, мелкими буквами краснело расписание поездов и направлений. Роман в последний раз попытался прикинуть маршрут, но непонятное волнение мешало думать.
Его очередь подошла довольно быстро. Рассеяно глядя в окошко, он пробурчал что-то нечленораздельное. Кассирша недоверчиво посмотрев на него, и видимо положившись на свое профессиональное чутье, взяв деньги, уверенно протянула ему билет на НИжний и сдачу. Затем что-то записав, снова взглянула на него, как бы проверяя реакцию — не подвел ли ее опыт. В следующую секунду она уже забыла о нем.
Растерянный Роман вернулся на свое место. Интеллигент все еще сидел рядом с его сумками, однако теперь старался не смотреть в его сторону. Вспомнив, что тот что-то спрашивал о поезде на Нижний, Роман с неудовольствием подумал, что интеллигент может оказаться его попутчиком.
«Ну ничего... главное из города побыстрее выбраться»--со смутной радостью подумал он.
Интеллигент с ним больше не заговаривал. Тем не менее Роман все это время чусвтовал некое любопытство с его стороны. В этом странном человеке чувствовалась какая-то, как он подумал, приторная и в чем-то даже отталкивающая приязнь, что было вдвойне странным,  так как Роман знал по себе, что у людей при знакомстве с ним, возникает некоторое отчуждение.
Прошо два часа. Он уже приноровился к пронзительному ( как всегда и везде), повторяющему одно и то же, женскому голосу где-то наверху и даже прикинул нужное ему время.
--Молодой человек — вновь услышал он голос интеллигента, , что заставило его поморщиться, — а вы-то сами куда едете?
Роман молчал, как если бы эти слова были обращены к кому-то другому.
--А я тоже в Нижний — наконец с вызовом ответил он.
--Так нам по пути! — странно, по-детски обрадовался интеллигент.
Роман с удивлением взглянул на него и стал как-то по-новому изучать его. Интеллигенту на вид было лет 60. В его по-прежнему тусклых, с мешками, глазах теперь поигрывали огоньки. Он улыбался, но как-то вымученно, из-за чего его тонкий, с широкими ноздрями, нос как-то расширялся, а по щекам растеклся болезненный румянец. На его болшой, плосковатой кверху, голове пробивались редкие, бесцветные «конские» волоски. Виски же были коротко, по-армейски выстрижены, почти выбриты. Висевшие  на затертой, медной цепочке очки, словно бы свидетельствовали о непригодности своего хозяина к чему бы то ни было. У Романа сложилось стойкое впечатление о нем, как о человеке очень умном но помешавшемся рассудком, при чем произошло это, на его взгляд,  совсем недавно. Роман теперь не испытывал неудобства от его присутствия и даже развлекался тренируя на нем свое воображение.
Зал, вдруг, по какой-то незаметной команде, оживился и люди, как бы нехотя, закопошились. Роман деловито накинул ремни сумок на плечи. Засуетился и интеллигент. Выражение его лица слегка посуровело и он вероятно несколько раскаивался в своем дружелюбии. Передвигаясь он смешно ковылял, возможно из-за какой-нибудь болезни ног. Роман ускорил шаг и без труда оторвался от него.
У входя в вагон была небольшая давка. Роман, из-за спортивного интереса пролез первым, в душе потешаясь над интеллигентом с его больгыми ногами. Оставив сумки в купе, он вышел в тамбур. Пассажиров в вагоне набилось довольно много. Вскоре, краем глаза, он увидел ковылявшего в его сторону интеллигента. Роман, отведя взгляд, завалился обратно в купе, задвинув за собой дверь. Однако не прошло и полминуты, как дверь снова скользнула и в проеме появилось растерянная, поэтому казавшееся шире, физиономия интеллигента. Чувствуя неприязнь Романа к себе будучи вынужденным сесть в это купе, он пребывал в явном замешательстве, его лицо стало хмурым. Он напялил на него свои толстые очки, аккуратно присев с краю и поставив рядом с собой сумку с наполовину содранной надписью «Динамо», как-то затравленно уставился в окно.
Издалека, слоновьим ревом, донесся прощальный гудок отходящего поезда, нагоняя смутную тоску. В купе вошли еще двое — кряжистый, суховатый мужчина и женщина средних лет. Роман вначале подумал, что они были мужем и женой, однако по той минутной неловкости с которой те сели друг против друга, понял, что это было не так. Он снова скользнул взглядом по лицу интеллигента, на котором застыло прежнее выражение, а потом с тоской стал смотреть в окно. По перрону, как всегда это бывает в последние минуты, суетливо бегали люди и что-то кричали. Романом овладела та инстинктивная сонливость, которая перед дорогой одолевает даже самых бодрых. Он прислонился спиной к стенке и сомкнул глаза, но в тот же момент ощутил сильный толчок, как если бы в их вагон врезался другой поезд. Роман привстал. За окном сонно поплыл перрон, что действовало облегчающее, так как все это время он подсознательно ожидал преследования и чем дальше отъезжал поезд, тем свободнее он  себя чувствовал .
Пару раз в купе заглядывал проводник со злым и тупым лицом, и проверив билеты, уходил. Человек. которого Роман вначале принял за мужа, несколько пообвыкнув, комично погялывя а пассажирку, стал доставать из сумки бутылку и стаканы и ставить их на столик перед Романом.
--Ну, как гриться, будем знакомы... путь долгий — вдруг торжественно заявил он, а потом почему-то добавил «в тесноте да не в обиде».
Интеллигент при этом сразу же растаял — ему очевидно было тяжело переносить молчание, поэтому он тут же проговорил что-то дружеское и нечленораздельное. Кроме того, он, по всей видимости был голоден, а кисловатый запах все еще сохранявших тепло, газетных свертков с едой, добавленных к выпивке женщиной, вконец разбередили его.
--Молодой человек, угощайтесь — вкрадчиво пригласила женщина, на что Роман, поморщившись, отвернулся к окну. Женщина смутилась и интеллигент поспешил к ней на выручку: Вы, если желаете, то не смущайтесь... я и так на верхних полках привык... да и люблю тоже.
--Ну нет, рано пока... успеется еще. Много спать – здоровью вред. Мы лучше за это самое... здоровье выпьем — вмешлся мужик и налил интеллигенту. — Кстати, я Прохор. Зовусь так...
--Ах, ну да.... Миледин,  Виктор Дмитриеич — поспешил представиться интеллигент.
--Интересная у вас фамилия Виктор Сергеевич — ответственно заявил Прохор.
--Да, и вправду...
--А кем вы работаете... интересно знать? — Прохор, сам того не ведая, перешел на лад своего собеседника.
--Я преподаю... вернее преподавал, до недавнего времени... — неожиданно смутился интеллигент.
--И что?
--Простите, не понял?
--Что преподавал-то?
--А, историю. Я доктор исторических наук.
Услашав это мужик пристально вгляделся в Миледина, особенно оценивающе на его одежду, что смутило того еще больше и заставило как-то подобраться, как будто он занимал слишком много места.
--Эх, а я сварщик... первоклассный! — наконец очнувшись, торждествуюя сказал Прохор, как бы в очередной раз  убедившись в правильности выбора своей профессии и выказывая ироную по отношению к таким, как Миледин. — Я вижу молодой человек к нам присоединиться не желает — некрасиво поморщившись и покосившись на Романа, продолжил он, — ну что же, дело хозяйское... ну а мы, как гриться, на посошок.
Гулко  зазвенели стаканы. Роман взглянул на Миледина — тот неумело, но с желанием поднес стакан ко рту и долго,  постепенно приподнимая подбородок кверху, пил.
Проводник принес белье. За окном чернела густая темнота, нагоняя на всех тоску. На Романа это действовало особенно гнетуще. Ему, никогда не испытывавшем страха перед замкнутым пространством, теперь хотелось еще больше сузить  это купе, еще больше замкнуться и вспоминать - вспоминать. Казалось, единственное, что сейчас давало ему возможность сму возможность дышать и существовать была Лена. Не обращая никакого внимания на присутствующих, он влез на полку и уткнулся лицом лицом в стенку, вдыхая пластмассовый запах обивки и внушая себе, что вокруг никого нет. В воображении сейчас исчезло все, что не было связано с Леной. Уже не было ни тревоги, ни жалости к матери, ни недавней гадливости —все разом исчезло. Роман закрал глаза. В голове четко возник ее образ. Он уже не пытался, как прежде, «ухватиться» за него, чтобы не упустить.
--Серьезность? Что до серьезности, человек не может вечно быть серьезным, так как в этом случае он становится смешным... — послышался голос Миледина.
«О чем он говорит?--с горечью подумал Роман. — Почему мешает мне?» Он снова окунулся в себя. «Почему все произошло имнно так? Что это наказание мне? Смешно, это не наказание это пособничество. Что же делать теперь, жить и жаждать счастья для нее и жить ее счастьем?  Идиот, лучше сдохнуть. А что если увидется с ней... один единственный раз?» Он почувствовал, как от этой мысли кровь прилила к сердцу и к голове. «Да, да конечно,о н так и сделает. Эта встреча сейчас нужна ему как воздух. Уж это-то он заслужил. Проклятая ссылка... проклятый Фельгин. Зачем все это? Как же все бессмысленно».
В купе  погас свет, приятно окутав темнотой, но тут же вспыхнул снова. Миледин с Прохором и с женщиной уже разговорились. Они старались говорить приглушенно, но Роман в какой-то момент очнувшись от своих мыслей, смог расслышать слова женщины «странный какой-то». Однако это не вызвало в нем  ни привычного раздражения ни презрительной усмешки. Он словно бы вместе с ними, со стороны глядел на себя, уткнувшегося лицом в стенку и ставил неутешительный диагноз.
«Странный какой-то»--отрешенно повторил он про себя. Вся жизнь теперь представлялась ему каким-то досадным опозданием, из-за которого все причитающееся ему досталось кому-то другому, хотя он сделал все правильно. Будто с самого начала, он  должен был знать какие-то правила и если бы знал, то и не было бы всех этих потерь. Роман усмехнулся.
Поезд разогнался и четкий стук колес, из-за чего  казалось, что рельсы  лежат чуть ли не под самым ухом, сгладился, и он не заметил как заснул. Его рагоряченный, тревожный сон много раз прерывался. Голоса говорящих, хотя и приглушенно, отзывались гулким, болезненным эхом в голове. Он открывал глаза, чувствуя неприятную резь,а за окном была густая, лиловая ночь.
  Наконец все  затихло. Попутчики Романа и сами утомились своей нудной, монотонной беседой. Спросонья он слышал, как человек назвавшийся Прохором пытался шепетом внушить Миледину какую-то свою пьяную откровенность, но вскоре замолчал. У Романа чуть закружилась отяжелевшая, будто от размышлений, голова.


Роман проснулся от сильного озноба. Его всего трясло. Он плотнее укрылся принесенным проводником одеалом, однако это совсем не помогало. Он никак не мог понять когда успел простудиться, поэтому решил что просто ослаб, что все это из-за нервов. Его трясло все сильнее, но уже не знобило и даже было жарко. Перед глазами возникали какие-то странные, совершенно неразборчивые  и незапоминающиеся видения.
--будьте вы прокляты... все вы. Все –с трудом ворочя отчего-то ставшим распухшим яззыком в сухом рту, промычал Роман. Хотелось чтобы побыстрее наступило утро, хотя казалось, что этого никогда не произойдет. — Будьте вы прокляты — вздохнул Роман и со страхом уставился в какой-то бездонный потолок. Ему казалось, что так время текло быстрее. Он снова попытался вспомнить Лену. Это ему удалось, однако на этот раз лицо представилось каким-то злым и чужим, как тогда, во  сне.
Наконец, как-то с трудом, стало светать. Он почувствовал облегчение. Во всем теле чувствовалась ломота, и он горел. Он знал, что если придется сойти с поезда, он все же сможет идти. Гнетущий своей тусклостью, словно задавленный небом, неоновый рассвет, постепенно набирал силу и уже вскоре глаза привыкли к белому, ровному свету. Казалось, уснувшие накрепко попутчики Романа, на удивление  быстро расшевелились. Болтливый сварщик, бывший недавно таким слащаво-дружелюбным, быстро собрав свои вещи и ни с кем не попращавшись, вышел из купе. Вскоре за ним последовала и заспанная женщина. Ее неумытое, скорбное лицо сквозило усталостью и раздражением. Перед уходом она что-то сказала Миледину. Тот вначале почему-то смущенно отнекивался, но потом как будто бы покорился.
Роман хоть и видел все это, но не  вдумывался в происходящее. Перед его глазами мелькали лишь суетивые и конечно же не имеющие смысла, движения.
После того, как женщина ушла, Миледин, все так же, аккуратно подобравшись, сел у окна.
«Наверное Кондратия ждет»--цинично подумал Роман и повернулся к стенке, чувствуя, как сильно у него колотится сердце. Он пребывал в том простудном состоянии, когда от жара становится даже хорошо, но у него сильно затекли ноги, будто загустевшая в них кровь не двигалась. С трудом приподнявшись на непослушных руках, он сполз с полки. От этого движения у него бешенно застучало сердце. Роман приподнял глаза и   заметил все тот же въедливый взгляд Миледина.
--Слушай, лектор, ты че вылупился? И не выкай мне тут.
Миледин хотел что-то ответить, но промолчал.
-У тебя жар — вдруг твердо сказал он, — надо сказать им...
--Ничего не надо! — отрезал Роман. –Не твое дело.
Роман увидел, что перед Милединым, на столике лежал газетный сверток. «Она оставила»--подумал он и насмешливо взглянул на Миледина.
--Почему вы не едите... она ведь вам оставила? Кстати, я вам добавить могу...
Он не ожидал, что его слова, которым он почти не придавал знчения, и скорее догадываясь о бедственном положении Миледина, хотел просто съязвить, так на того подействуют. Миледин покраснел, как рак и будучи не всилах отомстить за обиду, мучительно (чуть ли не до слез) переносил ее.
Роману невольно стало жаль его и чтобы сделать вид, что он не заметил странную реакцию Миледина и дать ему возможность взять себя в руки, он достав свои сумки, принялся проверять их содержимое.
Ирина Андреевна, очевидно расчитывала на то, что она задержится дольше запланированного и сделала основательные запасы. Тут были и варенная курица и котлеты и еще много чего, что собиралось скиснуть. Вдохнув кисловатую, возбуждающую аппетит, смесь запахов, Роман почувстовал (несмотря на высокую температуру) как он проголодался.
--Ну че, лектор, курицу будешь? Нет. Ну сиди.
Роман стал неразборчиво и жадно есть, при этом по-волчьи поглядывая на Миледина.
--А я знаю ваш тип людей — энергично жуя, вдруг сказал Роман.
Миледин молчал.
--Вы прямо, как мой друг... Зейдлиц, мечтаете, чтобы вас все жалели — самая, что ни есть низкая форма самоутверждения... поверте, по своему опыту знаю.
На лице Миледина застыло удивление. Он, казалось даже забыл о своей обиде: А с чего, собственно говоря, вы так решили? — с трудом отказавшись от очевидно, уже сформировавшегося решения о Романе, запротестовал он.
--А скажете это не так? — с тоном не признающим несогласие, сказал Роман.
--Нет не так.
--Разве вас не уволили?
--И что с того?
--Вас лишили любимой работы...я в этом уверен. Но вы даже рады этому.
--Интересно — скривил гримасу Миледин.
--Ну да, вы успокаиваете себя тем, что сделали все возможное, тогда, как это не так, и теперь упиваетесь тем, что с вами поступили несправедливо — жалкое состояние. А я вот, считаю правильно они с вами поступили. Таких как вы... вас отсеивать надо, чтобы других не заражали... студентов например.
Роман засмеялся. — Уверен, что вы втайне мечтаете, что перд вами извинятся и позовут обратно... это уже не гордость, это уже какой-то мазохизм.
--Послушая ты, молокосос! — не вытерпел Миледин. — ты что решил в проицательных поиграть! Тебе ни черта не понять.. да и кто ты такой!? Ничтожество... ты бы с мое пожил! –Миледин  явно раздражался из-за того, что не находил нужных, разящих слов.--Да и плевать мне на тебя...
Роман спокойно, с неким любопытством смотрел на него. Так смотрит химик на колбу, в которую он только что добавил вещества и теперь ждет реакции.
--Попал — как-то равнодушно сказал он.
В ответ Миледин вопросительно и с ненавистью застыл.
Я говорю попал — с издевательской улыбкой повторил Роман, приканчивая курицу, — до этого, признаюсь не совсем точно определил ваше состояние.
--Ах, ну конечно — зло просиял Миледин, — ты видимо один из студентов не получивших зачет и тепрь срываешь злобу на мне. Так это не то, что низко, это неоригинально — с видимым удовольствием заключил он.
--Нет — спокойно возразил Роман – я впервые вас вижу. Да и кому нужен-то ваш истф`aк... хотя признаться я историю люблю — Роман  иронично взглянул на Миледина, однако то т  не заметил ударения на конце слова «истфак». –И вообще, я учиться давно бросил.
--Так ты еще и недоучка — ехидно заметил Миледин.
--Ну, если это вас так радует. На самом деле, просто не видел в этом смысла.. да и еще, кое-что было —сказав это Роман недовольно замолчал, затем взглянув на Миледина, сказал: Но я принес много пользы.. очень много. Я это только сейчас понял.--Роман выпалил это с жаром, было непонятно, шутит он или говорит серьезно. — Кто знает, может вы сейчас присутствуете при очередном историческом изречении, недаром историк...
--Ах, вот оно что — вдруг развеселился Миледин, — так это совсем банально.. да почти каждый второй, из ваших, болеет этим. Интересно только какой пользе ты говорил?
--А, вы об этом.. я имел в виду пользу, которая не на поверхности, которую можно увидеть, а значит оценить только со временем — то есть истинную пользу. Не знаю, правда, как вам это объяснить... это что-то вроде прививки... грубоватое конечно сравнение, но, по сути, точное — пользы вроде как и не видно, а вместе с тем...
--Странно ты говоришь, загадками какими-то. Впрочем, не думаю, чтобы стоило над этим голову ломать —наверняка банальное ограбление под предлогом... например, перераспределения средств.
--Нет, не то — сгримасничал Роман.
--Но ведь ты недоговариваешь — Миледин прищурил свои белесые глаза, — значит уголовщина какая-нибудь.
В ответ Роман внимателно посмотрел на него, как бы решаясь на что-то: И в этом прямая ваша вина — с растановкой произнес он.
--Вот как — искренне удивился Миледин.
--Ну вы же историк, а это так важно. Вина ваша в том, что народ неправильно думает.. вернее ваша вина в том, что уже очень долго не получается извести это неправильное мышление. И в результате за вас вынужден отдуваться я. Вы мня понимаете?
--Нет.
--Тем хуже.
Насытившись, Роман продолжал есть, хотя уже не чувствовал вкуса.
--Вот значит как — задумчиво произнес Миледин, — да, никогда бы не подумал, что не умею преподавать.
--Ну, если принять во внимание факт вашего увольнения... — язвительно возразил Роман, — то это недалеко от истины. Или вы будете настаивать, что пали жертвой гнусных интриг колег по работе? — съехидничал Роман.
--Да, именно так — невозмутимо и одновременно с забавным видом попранного достоинства ответил Миледин.
--А может быть все дело в том, что вы,  по инетции, слишком задержались и кто-то забыл отменить лекции по научному коммунизму? — снова   попытался съязвить Роман.
--Нет, если  хочешь знать, моя сфера Древняя Русь — ответил Миледин и как показалось Роману, за этими словами всколыхнулось что-то могучее, невостребованное в нем. Это странное сочетание физической дряхлости и почти юношеского умственного задора, по-новому впечатлило Романа.
--Скажите, а у вас есть семья? – неожиданно  спросил он Миледина, часто менявшеся выражение лица которого, теперь стало удивленным. Он смешно (для своего возраста) краснел, а его глаза горели горели. Миледин, по-видимому никак не мог понять, почему он вдается в объяснения и споры с этим странным и злым на вид парнем, который не боится намекать ему освоих преступлениях и который неприятен ему.
--Да, есть – коротко ответил он и задумался,  точно ему до сих пор был непонятен смысл чего-то давно заученного. — Я к дочери приезжал — после долгого молчания, глядя на проносившиеся за окном столбы, сказал Миледин. — Приезжал — будто внушая себе что-то, повторил он, — а теперь уезжаю.
--Она вас не приняла? –неожиданно для себя самого сочувственно спросил Роман.
--Нет, нет... она приняла конечно, но ее муж... гражданский, в общем... он ее с ребенком взял и ему Настя теперь слова боится лишнего сказать. А он меня ненавидит... с тех пор как я деньги прекратил высылать. А раньше просто молчал.
--Она одна у вас? — как бы из приличия, будто ему нет до этого дела, поинтересовался Роман.
--Да, одна. Жена умерла прошлым летом.
Миледин вздохнул и недоверчиво-смущенно посмотрел на Романа.
--Да. А вот у меня все в порядке — вдруг весело сказал Роман и ему сейчас действительно показалось, что  у него все в порядке. — Я, знаете ли, патриот — самая гонимая каста в России. Да и к тому же годен к строевой... Вот видите, вы нахмурились, хотя даже не знаете почему.
--Да нет, это тебе показалось — поспешил оправдаться Миледин и сам удивился этому. — Ты что, служить едешь? — спросил он Романа.
--Ну, да... собираюсь, если все образуется — сказав это Роман усмехнулся, как бы самому себе и ему показалось, что и Миледин угадал суть. — Ну а если совсем повезет, планирую на Кавказ, в Чечню попасть — по  моим расчетам там скоро должно заполыхать.
--Вот как — неумело скрывая улыбку оживился Миледин, —Только тут вы себя выдали, молодой челолвек. Историко-психологически на Кавказ сбегают либо тоску убивать, либо по «мотивам ребяческим». В твоем случае думаю последнее вернее... а может быть и то и другое вместе.
При последих словах Миледина, Роман, неожиданно для себя покраснел. Ему будто было совестно за свое хвастливое признание, что у него все в порядке. Он будто бы сам ждал, чтобы миледин избавил его от этого самообмана. Роман вдруг почувствовал странную усталость в теле. Ему вдруг стал тяжело держать себя прямо и он откинулся к стенке, не понимая зачем он с самого начала завел этот разговор с Милединым. «Неужели только для того, чтобы все заново понять и вернуться все к тому же?»
За окном, точно ускоренные кадры, проносились столбы, кусты, как-то фантастически, зигзагообразно меняющиеся линии электропередач. Роман взглянул на Миледина, тот словно бы ждал чего-то от него. В Миледине, по-видимому, вновь воцарилась прежняя уравновешанность, которая провоцировала на откровения. Роман вдруг поймал себя на том, что ему хочется все рассказать Миледину. Он был уверен, что тот его не выдаст, но зато ему самому от этого станет легче. Миледин казался ему каким-то старым родственником, дедом, о котором вспоминают и обращаются за помощь лишь в трудные минуты. Впрочем, Романа что–то удержало, возможно все те же гордость и непримиримость.
--Ну еще не известно что хуже — ограничился Роман задумчивым намеком.
--Да, ты прав, тоска в любом случае хуже. Тоска, это не чувство а болезнь.
Внезапно скользнула дверь и все тот же злой прооводник, как тюремный охранник оглядывает камеру перед своей сменой, будто не ожидая их здесь увидеть, как-то разочарованно захлопнул дверь. Стук колес уже почти не слышался.
--Вы еще приедете к ней? — очнувшись от задумчивости спросил Роман.
--К Насте? Да, конечно... я и не смогу по-другому. Она ведь ему не нужна. По нему понял, что она уже обуза ему, да и у ребенка глаза какие-то понятливые слишком... Ну ничего, как решится, так себе и заберу.
Выражение лица Миледина приобрело какой-то светлый, мечтательный и одновременно дебиловатый вид. Роман подумал, что будь Миледин сейчас «потрезвее»,  то не рассказывал бы всего этого чужому человеку, поэтому он отвернулся.
Поезд, будто только сейчас приноровился к колее, уже не напрягался и  не на шутку разогнался. Осоловелые от нескончаемого, зомбирующего гула, Роман с Милединым молчали и непонимающе вглядывались, в меняющиеся, то медленно, то с каледоскопической быстротой, картины за стеклом, словно бы вот-вот должно было появиться нечто, чтобы сразу же объяснило весь смысл
Первым очнулся Роман и растянулся на своем месте.
--Тебя как звать-то? — спросил его Миледин с каким-то философическим безразличием наблюдая за ленивыми движениями Романа.
--Романом.
--Ты куришь?
--Нет, не курю.
--И не пьешь?
--И не пью.
--Чего же так? И девушки, наверное у тебя нет?.. Ну да, ты ведь из-за этого в Чечню едешь...
В ответ Роман смерил Миледина своим привычным, презрительным взглядом: Не потому... я уже давно задумал это, еще до... –Роман осекся. — У меня друга там убили... хотя и это не совсем правда... вру, не из-за этого. Я просто все понял...  недавно совсем. Я должен делать только то, что буду вынужден... Меня это само  толкало и направляло. Я сам, может быть и не хотел. Все получалось само собой. И сейчас тоже еду, потому, что знаю — по-другому не выйдет. Да и плевать мне на все. Так даже лучше. На краю проще жить — ответственности никакой, ни за себя ни за других... зато веселей. Да и быстро все это — задумываться не успеваешь, а там, глядишь, и на удачу наткнешься. Она ведь всегда дается тем, кого обыденное мышление, за неимением внятного объяснения, причисляет к подонкам. Что ж, я был бы непротив побыть таким подонком. А вы что скажете?
Миледин как-то по-ученически приподнялся: Не знаю, если все это для того, чтобы быстро пожить?..
--Да бросьте вы! Вы все прекрасно понимаете. Хотя зачем я все это вам говорю?
--Наверное еще не все понял? — возразил Миледин.
Роман засмеялся: Да нет, вполне достаточно для оперативного простора — и для того, чтобы подчеркнуть (быть может более для себя самого чем для МИледина) что все уже решено, Роман, как бы под воздействием, вдруг навалившегося на него уюта, с выражением удовольствия на лице, ( скорее наигранным) болезненно, как после долгого сна, потянулся. Его, действительно, снова стало знобить.
--И все же мне кажется, что я где-то тебя видел — высвободившись от усиленной, но тщетной попытки что-то вспомнить, с глупокатой ухмылкой сказал Миледин.
--Да никогда — убежденно возразил Роман. — Я бы вас запомнил... да и вы тоже. Одно только  — хвостов по истории у меня никогда бы не было. И вы бы стали «правильно» преподавать...
--Да что ты нешал такого неправильного?!
--Абстолютно все! — неожиданно вспыхнул Роман. — Мы постоянно извиняемся, постоянно поступаем себе в ущерб и для других. Мы пытались нашу однородность — залог выживания, силы и побед превратить в безобразный плавильный котел. Тешим себя надеждой, что это все служит какой-то высокой цели, а на деле оказывается, что нами пользуются все кому не лень... и еще плюют и изгаляются над нами. Мы никогда не сможем усвоить простую истину — уважать и любить себя и страну. Нам самим нравиться оплевывать себя, потому что так модно. Жиды плюют и мы плюем, только у тех работа такая, а мы чего плюем? Вот скажите, Виктор Дмиитриевич, вы общались с иностанцами... ну, типа, на симпозиумах всяких и все такое? Или, там, делегация какая-нибудь... наверняка приезжала? Уверен, что вас так и тянуло  покритиковать что-нибудь свое и вместе с ними над этим посмеяться. Уверен, что даже без злого умысла, а просто так, как «здрасте» или «How do you do», вот, мол какие мы уроды, живем-то как. Вот именно в этом вы и виноваты.
-Да, лихо — после некоторого раздумья, как-то ехидно заметил Миледин.  —А ты никогда не задумывался, что может так и надо... я имею в виду самокритику. Ведь эту патологическую, совершенно противоестественную нам отсталость нужно изживать, а изжить ее можно лишь постоянным напоминанием...  капать на мозги, если хочешь. И нам самокритика просто необходима.
--И это вы назывете самокритикой? — ухмыльнулся Роман. –Да, Виктор Дмитриевич, у вас действительно странная фамилия...
Роман вдруг испытал чувство острого отчуждения, почти ненависти к Миледину, подобное тому что может испытывать человек, узнавший, что его противник стал обладателем некоего, способного решить его судьбу, компрамата.
Роман больше не стремился ним заговорить и с нетерпением ждал, когда тот сойдет. Минутами Роман забывался и ему действительно казалось, что он один в купе. А Миледин, будто и вправду осознавал некую вину за собой и совсем притих.
Вскоре дверь, снова с шумом скользнула и все тот же злой «вертухай», подозрительно оглядев Романа, тут же исчез, на этот раз оставив дверь приоткрытой. Роман, чтобы избавиться неприятной, вызванной молчанием, неловкости, вышел в тамбур. Там, как это всегда бывает, уже кто-то стоял и курил.
--Тоня,Тоня не терзай меня. Ты ведь знаешь, я не выдержу, я клятву нарушу... бухать стану — раздавалось из соседнего купе, дверь которого была такженаполовину приоткрыта, так что можно было видеть все происходящее внтури. Роман увидел худого человека с испитым лицом, с обвисающей, как у шарпея, кожей и тонкими, рахитичными ручками. На нем, впрочем была белоснежная майка. Его голос постепенно становился все более требовательным и капризным, которому изредка сопротивлялся тонкий, женский голос (самой женщины не было видно). Роман определил в них, уродливый в своем симбиозе, союз двух людей, которые почему-то, при всяком удобном случае, стараются демонстрировать свою несуразность. Роман был уверен, что та же угроза не терзать его, не то он снова запьет, на самом деле была обращена вовсе не к жене, а к нему, Роману, или к кому-нибудь еще кто бы мог оказаться на его месте. Чтобы все видели какой у того с женой разлад, что он пьяница, а она умоляет его не пить и даже заставила дать клятву больше не пить, но он все равно станет пить и даже видит в этом особое геройство. Даже то как быши разбросаны какие-то тряпки, сумки в их купе, в его белой майке, сквозило какое-то болезненное желание выставить все напоказ. Наконец женщина быстро подошла к двери  и задвинула ее. Роман успел газглядеть ее; она была некрасивой, похожей на мышь и измученность мужем, странным образом, даже украшала ее.
--Тоня, не терзай меня — уже глухо и как-то умоляюще-требовательно хрипел  туберкулезный голос мужа.
Роман прошел дальше к открытому, видимо незакрывающемуся окну, в которое бесновато рвался ветер, бесконечно, как какое-то живое существо, трепля истертую шторку. Роман высунул голову в окно и его легкие тут же наполнились тем особенно чистым, возможным только на скорости, воздухом. Где-то вдалеке кучками, как облака, зеленели лески, блестела неровная, словно отточенная неопытным мастером, переливающаяся серебром гладь реки. Изредка, мимо проносились какие-то мосты, бордюры. Глядя на все это Роман испытывал то самое, освобождающее от всего забытье, в котором он и не был Романом Ратниковым, а был кем-то совершенно другим, безо всех этих метаний, размышлений, без прошлого. Где-то высоко, так что невозможно было разглядеть, стояло солнце. Положив руки на оконное дерево, а на нх свою усталую голову, он с остекленевшими глазами глядел на мелькающую с невообразимой скоростью, уродливую конструкцию какой-то эстакады. Внезапно все вновь окрасилось зеленью. Наконец, поезд нехотя стал терять скорость и вскоре кряхтя, будто недовольный тем, что ему снова напомнили о старости, остановился возле какого-то ухоженного полустанка. Остановившись, вагон,  как в агонии,  дернулся еще раз всей своей массой, чтобы окончательно замолчать. Во внезапно повисшей, непривычной слуху тишине, как из пустоты стали возникать суетливые, растерянные, веселые и детские голоса. Оказалсь, что вокруг вовсю кипела жизнь. Одна за другой отодвигались двери купе и их них вываливались люди. Среди них были лица запомнившиеся ему еще с зала ожидания в родном городе. Было много женщин с осоловелыми от дороги детьми. Растрепанные, потные и злые, они молча тащили множество свертков и сумок (не забывая о детях). Вагон ненадолго почти опустел, но вскоре вновь набился людьми. Пестрая толпа, со знанием дела стала обживать освободившиеся места. В отличие от сошедших, здесь в основном преобладали отдохнувшие, оживленные лица с характерной пассажирской воинственность готовящиеся к длинному пути.
Роман, понимая, что поезд еще не скоро тронется, вышел на перрон. На путях стояло еще несколько поездов. Люди, нагруженные и налегке, стремительно и не глядя по сторонам, шли в ту и другую стороны. Вдалеке, за оградой толпились какие-то грузовики и автобусы. Далее виднелись многоэтажные дома — по  всей видимости это был пригород. Как это всегда бывает на незнакомой местности, Роману показалось, что он когда-то здесь был и каждое строение, дорога, вокзал связаны с какими-то, даже приятными воспоминаниями. Прямо перед остановившимся вагоном, сложив руки в карманы, стояла торговка с газетными кульками на табуретке. Она, с немым упреком, ждала, чтобы Роман что-нибудь у нее купил, однако он равнодушно покачивался на месте. Вдруг он увидел, как из дальнего входа в вагон, неуклюже и смешно спрыгнув на свою жирную ножку, вывалился Миледин. Заметив Романа он странно заулыбался. От прежнего отчуждения не осталдось и следа, однако выражение лица у Романа не изменилось, поэтому Миледин несколько смутился. Он положил свою сумку на плиты перрона и принялся что-то в ней перебирать. Роман некоторое время стоял в нерешительности, но когда Миделин стал уходить, он догнал его.
--Вы куда, вам же в Нижний? — спросил Роман, стараясь своей  внешней непринужденностью, как бы подчеркнуть, что между ними не могло и быть непонимания, а если тот в свою очередь, так считает, то это просто глупо.
--Да нет, не совсем... я здесь, вот... схожу — почему-то замялся Миледин.
--Да? Ну что ж, прощайте... — Роман  вдруг почувствовал неловкость и ему хотелось поскорее закончить этот разговор. Он и всем своим видом показывал, что делает все это только из вежливости (?), однако затем почему-то решил перевести все в некую фамильярность. __ вы это... вы совсем уж не унывайте, а там глядишь и восстановят. И это... еще... в общем, будь здоров, Миледин — Роман похлопал того по плечу.
Миледин на это никак не отреагировал, но по его выжидающе-терпеливому виду Роман заключил, что такое общение тому было в тягость.
--Ладно, прощайте... не получилось у нас дискуссии.
--Да нет, отчего ж.. впрочем если это и так, то в этом моя вина — иронией обычно подменяют отсутствие доводов, а я признаться однажды поймал себя на этом, хотя, наверное не надо было тебе это говорить.
Роман усмехнулся, аМиледин, очевидно посчитав, что всего этого для прощания более чем достаточно, пятясь, стал удаляться от него.
Внезапно по стыкам вагонов пронесся металлический грохот, заставляя Романа механически поспешить к своему вагону. У входа он еще раз оглянулся и увидел, как Миледин уходил все дальше. Когда поезд тронулся, Роман уже сидел на своем месте и не обращая внимание на своих новых попутчиков, глядел в окно. Медленно, почти не различимо поплыл перрон и все почему-то притихли. И тут он увидел возвращающегося по перрону Миледина. Роман вплотную прилип к окн, но того уже не было видно. По тем нескольким секундам пока Роман его видел, у него сложилость впечатление, что Миледин не спешил и имел какой-то задумчивый вид.
«Обратно  что-ли?--подумал Роман — точно... за дочкой, видно».
Роману отчего-то стало веселей. Он стал даже замечать своих попутчиков. «Ты смотри, а сверток все-таки на забыл... недаром странная фамилия...»
За окном стали проноситься уже ставшие привычными, ничем не примечательные картины.





В Жизни Романа начался совершенно новый этап, (по крайней мере он внушал себе, что это так). И как для всякого поставленного в тяжелые условия, сложного и сильного характера,  подобное самовнушение и вправду заменило реальность, поэтому Роман часто ловил себя на том, что он если не счастлив то по крайней мере  неплохо устроился. Он часто задумывался над тем, что следуя его логике, ему следовало бы самодовольно потешаться над тем, что ему все сошло с рук. Однако,  в то же время, им все чаще овладевала странная отрешенность от всего. Он все также, словно бы со стороны, наблюдал за собой, с той лишь разницей, что теперь это служило не тому надрывному самоконтролю, а некой мысленной прокрутке прошедших нескольких лет, которые сейчас казались ему несколькими месяцами. Он, казалось, помнил все, каждую свою мысль, сомнение, терзание и теперь отвлеченно и даже равнодушно вспоминал об этом. Что-то подобное испытывает долго готовившийся к восхождению скалолаз, приложивший нечеловеческие усилия, чтобы покорить вершину, а покоривши ее разочаровался, осознав что все это бессмысленное занятие, а самому ему требуется нечто совершенно другое.
Роман почти не вспоминал об убийствах ( особенно цыганок) и получалось это как-то помимо его воли, будто все что касалось этого было отгорженно от него какой-то прозрачной, но глухой оболочкой. Он вроде бы помнил все, каждую деталь и в то же время у него создавалось ощущение, что все это было совершенно  им в бессознательном состоянии и поэтому не совсем им. В целом же он оставался бесчувственным ко всему, если не считать редких, но тяжких кошмаров (в основном это было связанно с убитой им девочкой-цыганкой) и даже ощущал какую-то приятную внутреннюю загрубелость.
За несколько месяцев он объездил несколько городов, больших и малых, запоминающихся и безликих и хотя денежный вопрос не сразу возник перед ним, он, тем не менее, везде пытался устроиться на какую-нибудь временную работу (ему казалось, что главное как можно дольше оставаться далеко от родного дома, а для этого нужны были деньги). Чуть больше четырех месяцев он проработал  в Москве, на стройке, вместе с таджиками. Но денег все-таки не хватило, так как все заработанное и большую часть того, что отдала ему мать, Роман потратил на поездку в Питер, о чем давно мечтал, а так же на проституток, пытаясь таким образом забыть Лену.
После Питера он снова вернулся в Москву, где сначала залделался сторожем на складе в Жулебино (который одновременно служил ему и жильем). Он наверняка остался бы там надолго, если бы не  те гроши которые ему платили. Потом он  работал мойщиком машин при заправочной станции  и работал до поздней осени. Уже тогда, несмотря на трудности и одиночество, он знал, что эти месяцы станут для него самыми счастливыми. Множество людей которых он повстречал на своем пути (в основном равнодушных к нему), словно приткрыли для него какую-то новую истину, о которой он, будто бы и сам догадывался, но никак не мог осознать и применить к себе. В нем, странным образом, исчезли, казалось, врожденные пренебрежительность и презрение ко всем. Отныне он в каждом видел такого же, как и он сам, хотя так и не отказался от идеи своего особого предназначения, скорее наоборот, еще сильнее уверовал в это, посто считал, что настало время некоего осмысления, перед тем, как его «пророчество» окончательно  воплатиться в жизнь. Как  и раньше Роман, прежде всего связывал это со службой в Армии. Все люди,  которых он встрчал на своем пути, начиная со «старухи» на кладбище, Дроздихина, Марата, странного Миледина, московских порабов, у которых он выклянчивал заработанное будто носили какой-то общий отпечаток. Роман не находил в них, в их образе жизни, потребностях, ничего такого, что бы могло если не разом изменить его устоявшееся мировоззрение, то по крайней мере повлиять на него. Он видел, что все это множество самых разных людей живет и руководствуется совершенно иными желаниями нежели он сам. Он долгое время считал, что так и должно быть, раз уж он «выбрал свой путь, отличный от других». И как Роман не пренебрегал эти образом жизни, он все чаще ловил себя на том, что начинает смотреть на все их глазами, задумыватся о насущном. Например, ему, прежде  совершенно равнодушному к автомобилям, под впечатлниям от ночной московской жизни, вдруг захотелось заиметь «крутую тачилу». Он вспомнил, как несколько лет назад мечтал заработать, с тем расчетом, что за недолгое время он сможет обеспечить себе «улетную жизнь». Теперь это хоть и казалось забавным, однако не утратило привлекательности. Он успокаивал себя тем, что еще молод и если его «последний рывок» к цели не удастся ( он, впрочем мало сомневался в этом), то у него в таком случае останется предостаточно времени для того, чтобы «самореализоваться обыкновенно». И в том и в другом случае надо было ждать.
Почти с самого начала его «путешествия» его не оставлял вопрос о том, что происходило дома. Он очень долго (почти три месяца) не звонил матери и  у него не было внятной причины, чтобы объяснить себе это. Возможно в этом крылось некое суеверие, что чем дольше он будет в пребывать в неведении, тем быстрее замнут дело «за нераскрываемостью». В конце концов, он все же решился и позвонил домой. Услыша взволнованный и поэтому какой-то незнакомый голос матери, он подумал, что случилось самое худшее, но поняв, что это не так, его пронзило неведомое чувство особой привязанности к ней. Слыша в трубку ее всхлипывания, он понял насколько привык к своему одиночеству. Роман обходился односложными фразами, хотя ему хотелось рассказать о многом. Своей ложной сухостью, он как бы успокаивал ее, надеясь, что эта холодность передастся и ей. Он старался не расспрашивать о многом и поняв из разговора, что со времени его отъезда ничего не изменилось, сам удивился тому облегчению и сразу же последовавшей за этим слабостью. Узнав, что к ним приходил Дроздихин, он поспешил закончить разговор, сказав наполедок, что с ним все в порядке и что он устроился офисным работником. По притихшему глоссу матери он понял, что это сработало.
После телефонного разговора он долгое время пребывал в смятении, но это смятение даже доставляло ему удовольствие. С одной стороны он подумывал, чтобы вернуться, однако тут же переубеждал себя, руководствуясь не  столько осторожностью, сколько желанием «догулять».
Было уже начало декабря, когда он наконец решил вернуться. Ему хотелось дотянуть до нового года, но уже не оставалось никаких средств к существованию ( с автомойки  он ушел. У него сформировалось стойкое отвращение к физическому труду, хотя поначалу он испытывал даже некоторый энтузиазм). Решение вернуться домой, несмотя на то, что Роман чуть ли некаждый день думал об этом, все же было спонтанным. Однажды, прогуливаясь по Крымскому Валу, он вдруг подумал, что у него денег осталось ровно на билет домой и как всегда, решившись, он уже не раздумывал и отправился прямо на вокзал, оставляя на съемной квартире свои немногие вещи. А Через три дня Роман был уже дома.
Ирина Андреевна, бог знает, что передумавшая за эти месяцы, дождавшись возвращения сына, первое время пребывала в слегка ненормальном от сдерживаемой радости, состоянии.( этому умению она невольно научилась от сына). К Роману же вернулось забытое, изнуряющее чувство тревоги. Он все время молчал и чуть ли   не с самого  дня своего возвращения подумывал об отъезде.
Ирина Андреевна и раньше боявшаяся расспрашивать его, теперь, уверовавшая, что все худшее позади, заглушая в себе малейшие опасения, пребывала в какой-то надрывной суетливости. Тем не менее, изо дня в день видя молчащего и апатичного ко всему сына, она не на шутку встревожилась.
--Может тебе снова уехать? — однажды осторожно спросила она. — Раз такое дело, то я денег не пожелею.
--Не надо — лениво ответил Роман и как бы выражая этим несуществоенность этого вопроса, он как-то с опозданием поморщился.
--Запьешь ведь... — уже жестче сказала Ирина Андреевна, но Роман, лежа на диване, лишь, с остекленевшим взглядом пялился в экран телевизора, а потом перевернувшись на другой бок, уткнулся лицом между спинкой дивана и подушкой.
--Рома! — наконец вскрикнула Ирина Андреевна.
--Отстань — в ответ промычал он в подушку.
--Повернись когда мать с тобой разговаривает!
Роман совершенно не двигался — он как будто спал, а Ирина АНдреевна, почему-то в изнеможении села на стул перед ним.
--Рома, что ты делать будешь? Ты бы сходил куда-нибудь? — Голос Ирина Андреевны вдруг стал хриплым и глухим. — Хоть бы к Жене наведался.
--К Зейдлицу... — промычал в подушку Роман.
--Что.
Роман наконец перевернулся на спину: Я же сказал, его Зейдлицем зовут.
--Опять шутишь — вздохнула Ирина АНдреевна. — Хоть бы женился что-ли... все в старости опора, а то ходит...
--Ладно мам, не парься... все путем — сказал Роман и чтобы придать правдоподобность своей безалаберной самоуверенности, как после долгого сна, сладко потянулся.
--Оно и видно — покачала головой Ирина Андреевна, на что Роман как-то осуждающе на нее посмотрел.
--Ма, знаешь ли ты как мне везет?.. —н емного помолчав вдруг сказал он, с таким видом будто он и сам удивился своему призананию. — Я вот думаю, мне ведь не просто так везет. Значит... значит в этом есть что-то — будто самому себе внушал он. Ведь это не просто так. Я уверен, что это не просто так.
Роман привстал и со странной улыбкой на лице, посмотрел на мать.
--Хватит придуриваться. Ты бы лучше работу нашел, раз учиться на  хочешь.
Практическое замечание Ирина Андреевны внезапно вывело Романа из восторженного забытья, в котором он оказался и на его лице появился оттенок некоего насмешливого удивления.
--Да, никакой поэзии — лениво и как-то разочарованно заметил он.
--Это в чем поэзия-то, в ограблении что ли? — с несвойственной для нее ехидностью сказала Ирина Андреевна.
Услышав это замечание, Роман, неожиданно для себя самого, возмутился, но тут же осознав всю глупость этого, усмехнулся. Затем его лицо приняло строгое выражение.
--Ма, если бы ты знала, что я человека убил... и не одного, ты бы меня выдала? — со странным тоном какой-то детской наивности вдруг спросил он и замолчал с трепетной мольбой на лице. Ему показалось, что мать  не расслышала его, но это было не так. Ирина АНдреевна все прекрасно слышала, а ее спокойная реакция теперь не удивляла его.
--Нет — тихо ответила она и по-старчески,  устало обхватила ладонями свои колени.
Роман, будто вдруг поняв, что этим своим признанием он допустил ошибку, весь как-то обмяк и безнадежно уставился куда-то в угол. Он только-только начинал понимать, как трудно после этого ему будет общаться с ней и у него заныло сердце откакого-то непонятного чувства наблагодарности. Уже сейчас ему становилось трудно оставаться  в одной комнате с ней.
Ирина Андреевна, уловив состояние сына, медленно встала со стула и направилась к двери, но затем она вдруг остановилась и со смешанным выражением обиды и ласки, посмотрела на сына.
--Да, я забыла сказать, тебе  повестка пришла.
Роман на это никак не прореагировал.





Сразу же после учебки попав в   часть №..34,  .....ского округа, и на практике убедившись, что в армии все совсем не так, как он, если не представлял, то по крайней мере хотел бы, Роман, опираясь на свое воображение, тем не менее, совершенно не разочаровался. Он подсознательно ожидал этого, зная, что непременно будут трудности. То впечатление от толпы, которое когда-то, на стадионе в Н-ске, так заворожило его, теперь стало причиной его новых, старых сомнений. Еще в учебке видя десятки голых, потных, худых, в основном сильных тел, он с неудовольствием отмечал про себя, что ничем не отличался от других( здесь, под словом «другие» конечно же подразумеваются лучшие с его призыва, с которыми, как это всегда бывает с мужчинами в промежутке между двумя бессознательными возрастами, они находились в негласном, корректном соперничестве. Корректность здесь служила скорее лучшей оценке соперника). Это подтверждалось и во время обучения, и в изнуряющих, однообразных кроссах, так заученно проводимых  лишь для того, чтобы новобранцы были хоть чем-то заняты.
Справившись с первым «шоком», РОман попытался переосмыслить происходящее. Он предположил, что его превосходство может возникнуть «уже в процессе» (особенно если ко всему добавить удачу, что по его мысли было необходимым элементом). Однажды он пришел в необычайный восторг от того, что пробежал дистанцию быстрее «других» и почти не устал, находя в этом подтвеждения своей «модернизированной» теории.
С этого момента тясячи раз вычитанное им в военной литературе слова «отличился», «отличились» приобрело для него совершенно новый, чуть ли не живительный смысл. Он горел нетерпеливым желанием глубокого, научного, прктичного подхода к каждой детали всего того, что касалось войны. Он был уверен, что сумеет запомнить все без исключения, опираясь на память — свое главное оружие.
Постепенно, армейская жизнь, несмотря на издержки, к которым Роман с самого начала был готов исчитал их неизбежным и сопутствующим злом и которые, к его радости, не погасили в нем первоначальную восторженность, захватила его всего. Его не тяготили ни трудности, ни грубость, ни некоторая ломка характера. Эта, по сути однообразное, но напряженное существование наполнилось-таки тем полурелигиозным смыслом, о котором он мечтал. Работа и смысл — эти два слова постоянно вретелись у него в голове. Он словно цеплялся за них, надеясь постепенно открыть в себе и что-то новое.
Первые месяцы его служба протекала спокойно. В их части почти не было дедовщины, все было упорядочено и чисто, за исключением существования прапорщика Долгушина, вечно пьяного и имевшего станное влияние на офицеров, из-за чего его назыали «генерел-прапор». Молодые же, прежде всего боялись его, за его любимое «хренов-а-а!» разнощясееся по округе безумным ревом. 
Роману даже хотелось «какого-нибудь напряга», чтобы по ночам «слабеньких», вроде Девяткова, поприжали сержанты ( за себя он не боялся — у него была безотчетная уверенность, что его никто не посмеет тронуть. И это было небезосновательно — сослуживцы и старшины, будто улавливая в нем что-то, если не  чурались, т о были как-то почеркнуто равнодушными и вместе с тем подозрителными к нему) а он бы неременно вмешался. Его за это бы избили, но он тоже успел бы кому-нибудь надавать. Из-зе этого его бы избили еще сильней. А затем «губа», но зато он  стал бы героем для остальных. Само стремление защитить «какого-нибудь хлюпика» для Романа было лишь предлогом для самоутверждения, ведь он сам презирал таких и скорее вместе с дедами лупил бы их.
«Да, тухлая часть... без понятий. На войне такие погибают, либо, что еще хуже — драпают »--говорил он себе. Романа неудовлетворяла даже та аккуратность, которой сквозило все вокруг. Хотелось чего-то запущенного, чтобы была грязь, война (как у Худякова). «Война ведь грязь»--говорил  он себе. Хотелось побольше тяжелой, изнуряющей работы, ночных нарядов и муштры, муштры, муштры.
«Жаль, что отменили шпицрутены»--наконец правильно научился он произносить это слово.
Потребность такого аскетизма, возможно не совсем осознанно, действительно имело в своей основе, что-то религиозное, придающее силу. Ему хотелось поскорее стать частью этого, созданного для убийства и имеющего в своей основе массу, механизма. Лишения лишь еще больше воодушевляли Романа. Ему нравилось здесь все без исключения, а возникавшее порой подозрение в том, что это ни что иное, как попытка самобичевания , признание и «искупление последством страданий» своей вины, он отбрасывал, зная, что это больше касается Лены.
Однако проходили месяцы и все то, что прежде ему казалось тяжелым, теперь совершенно затерлось. Роман настолько свыкся со службой, что она уже не удовлетворяла ни его «аскетических ни научно-познавательных потребностей». Им все болше и больше овладевало беспокойство. Он больше всего боялся, что его служба в армии пройдет также бессмысленно и бесследно, как и для миллионов других и закончится лишь выцветшим альбомом и пьяными тостами за свой род войск. Но для тех армия была чем-то вынужденным, а для него воздухом, необходимым для продожения существования. И пусть даже это была илюзия, но она была необходима ему.
Романа несколько поддерживала мысль, что после срочной службы, он поступит в какое-нибудь училище. БОльше всего его привлекала артиллерия, и не случайно — уж слишком символичным и проторенным казался путь проделанный однажды одним великим артиллеристом. Но хорошенько подумав, Роман отказался от этого — будущая война, которая уже почти началась, по его мысли могла вестись только в горах, а раз так, то служа в артиллерийском расчете было бы трудно отличиться. Не подходила и другая его слабость — танки. Оставалось одно — пехота. «Пехота, это кровь, нервы и главное — близость смерти... «ведь недаром же говорят «дурачок в пехоте. Но нет, я не дурачок--мысленно улыбался он себе, возбуждаясь даже мысль. об этом — Я  может хитрее всех».
По его расчетам это было самым верным способом попасть в Чечню — «Что бы там не говорили, многие отмажутся, а люди всегда нужны».
И в то же время Роман все время ловил себя на мысли, что его там непременно убьют. Это не было страхом, просто его не оставляло то странное ощущение  ( то слабо, то явственно) постоянного присутствия кого-то, кто неотрывно за ним наболюдал. Он вспомнил, что нечто подобное он испытывал в детстве, в бреду и когда девочка цыганка шептала какие-то проклятия. Потом, с новой силой, это повторилось,когда они с Авдеевым преследовали Фельгина. И вот, теперь снова это слабое, но беспокойное ощущение, будто это не он сам, а кто-то подталкивает его идти на войну, где с ним будет легче расправиться.
«Ну и пусть... наплевать--завороженный каким-то удальством подбадривал себя он — От причитающейся тебе пули, как известно все равно не уйдешь — под землей достанет, а уйдешь — ты военный гений».
Все это Роман обдумывал на протяжении многих недель, после чего осторожно, якобы из любопытства, стал выспрашивать, сначала сослуживцев, а потом и офицеров. На удивление Романа его плохо скрытая заинтересованность почти всеми была воспринята, хоть и с пониманием, но одновременно и с неким сочувствующим равнодушием, что дало ему повод подозревать, что таких, как он охотников, было немало. Он даже стал испытывать заочную ревность к «соперникам».
Со своими сослуживцами Роман с самого начала попытался установить дружеские, однако, насколько это было возможно в тесном коллективе, дистанционные отношения. Причина этого заключалась в том, что думал, что его в скором времени переведут в другую часть и опасался, что это ему помешает в адаптации на новом месте. Другая же и главная причина заключалась в том, что он боялся, как бы излишняя фамильярность не повредила его авторитету. Нечто похожее он когда-то пытался проводить в отношении «своей маленькой армии» и тем не менее здесь все было немного по-другому. Главное отличие, по его мнению, заключалось в восознании глубокого смысла — он ощущал себя частью чего-то огромного, невидимого и бесконечно важного. И пусть его, Романа, вклад в это огромное почти незаметен, однако без него, без тысяч и тысяч таких как он, это огромное просто не существовало бы. Он жаждал, чтобы этот огромный, в чем-то даже страшный механизм наконец заработал.
Так в воодушевляющих размышлениях и осознании верности и безальтернативности выбранного пути, прошло полгода. Как он ни старался сохранить «офицерскую» дистанцию с сослуживцами, из этого ничего не вышло. Т...ий мотострелковый полк, в котором служил Роман, представлял из себя тот редкий, по своей удачливости, симбиоз абсолютно разных характеров и быть может было бы гораздо сложнее добиться подобного, путем отбора по психологической совместимости (например для какой-нибудь элитной части). Робкие, вспыльчивые, скрытные, трудолюбивые, храбрые, честные, холодные, трусливые характеры, смешавшись в общем котле, то подражая, то заимствуя черты друг у друга, то наоборот, избавлялись от всего застарелого, что мешало теперь. Тут был и обязательный задира Лютягин, который в любой другой части, по истечению года, благодаря непроницаемости ума, непеременно превратился бы в зверстрвующего сержанта и это было бы высшим достижением в его жизни. Здесь же  он мирно сосуществовал с классическим мальчиком для битья Мурашкиным, худеньким и хрупким, как девушка, и самым страшным, что между ними происходило, была имитация удушения, когда Лютягин, подкравшись сзади, обхватывал девичью шейку Мурашкина и с диким рычанием, брызжа слюной «душил». Или же обхватывая одной рукой подбородок, а другой затылок Мурашкина, резким движением «разрывал» артерию, а у Романа не было возможности «вступиться» за Мурашкина.
Здесь царила та особая атмосфера товарищества и общности, которая бывает среди повыпивших, а сам полк представлял из себя собрание по истине золотой молодежи, от стойкости и порой скрытой от нее самой, способности к самопожертвованию и зависит живучесть страны.
Роман так и не стал лидером среди сослуживцев ( лидера, как такового, среди них и не было). Он теперь и не стремился к этому, не желая «размениваться по пустякам». Ему требовалось первенство иного рода — на войне. Жажда самозабвенного, беспощадного ко всему отличия целиком овладела им. И чем больше погибнет вокруг, чем больше убьет он сам (словосочетание «военный преступник» особенно привлекало его) чем больше погибнет его сослуживцев, которых он искренне любит, тем выше, по его мнению была «поэзия войны».
То, что он не стремился «первенствовать понапрасну», выразилось в его ровных, хотя и со скрытым снисхождением, отношениях со всеми без исключения. Роман, как бы с усмешкой признавал за ними  право на «суетливо-животные» потребности и в то же время он любил их. Более всех он сдружился с Сандыревым и  Тимуром Ивлетшиным, миниатюрным татарином с остреньким личиком и черными глазами, которого все почему-то называли Валихметкой. Оба они были с Урала — Сандырев из Магнитогорска, а Валихметка из Челябинска. Сандырев был высоким, костлявым, медлительным парнем. Во всех его движениях сквозила какая-то чрезмерная подготовленность, будто любой, даже самый пустячный неверный шаг в его жизни мог привести к роковым последствиям. Роман не раз ловил себя на том, с каким интересом он наблюдает за основательными, даже если   требовалось сделать что-то незначительное, движениями Сандырева. Тот чувствовал это, нервничал и из-за этого становился еще более неуклюжим. Валихметка же, как мог уже предположить читатель, вовсе не был нарицательным антиподом Сандырева, дополняющим его. Несмотря на казавшуюся вертлялость, он на первый взгляд мог показаться тихим, даже забитым. Роман поначалу приписал это к трусости, но Тимур не был трусом (Роман в это вскоре убедился) а скорее хитрым. Освоившись на новом месте, он постепенно избавился от своей настороженности и почему-то всем рассказывал историю о том, как он однажды в детстве, неудачно упав с лестницы, ударившись челюстью, откусил себе язык, который затем, чудесным образом пришили обратно. В доказательстве этого он высовывал язык и каждый считал своим долгом непременно изучить чудесный язык Валихметки, иные по многу раз и даже убеждали себя, что видели следы пореза, которого впрочем не было видно. Все это приводило Валихметку в неподдельный восторг. Помня о хитринке Ивлетшина, Роман считал, что тот таким образом дурачится, но всякий раз видя искренее возмущение Валихметки, когда кто-нибудь высказывал сомнение в чудесном приращении языка, он убеждался, что это не так. Язык для Валихметки был чем-то вроде таланта, дара и он вероятно даже сокрушался, из-за того, что это качество до сих пор не принесло ему славы и поэтому становился все болеее задумчивым и странным.
Эти двое стали армейскими, то есть теми с кем труднее посориться, друзьями Романа. Надблюдая за нимим он будто проживал свою новую, иную жизнь, которая грезилась ему, когда он покидал родной город, полгода назад — там он был  еще «живым». В своих новых друзьях он, словно видел себя, только забывшего прошлое. Впрочем, он не забыл и не хотел забывать его.
После первого года службы, его неудовлетворенность всем и нетерпение достигли своей высшей точки. У него было ошушение, что без пользы проносятся  не недели и месяцы, а года и десятилетия. Из-за этого он становился все более нервным и злым. Ему надоело действовать исподтишка и как бы незаинтересованно выспрашивать о лазейках на Кавказ. Один раз он, помощью одного связиста даже попытался позвонить в штаб одной и дивизий Северо-Каваказкого округа, надеясь, что на дежурстве окажется какой-нибудь «хороший» офицер («ведь там других и не бывает») но из этого ничего не вышло. Роман ждал, что его дерзость раскроется, и был готов ко всему, лишь бы отвести вину от связиста. Выждав немного и убедившись, что наказание не последует, он, уверенный в конечном успехе, стал методично обдумывать свои дальнейшие шаги. Во всем этом ему виделось некое спортивное соревнование, задор. То, что он добровольно идет на риск, что он «другой», не испытывает известной робости перед начальством, которое он не презирает только из учтивости и некой полковой солидарности, а всего лишь пренебрегает (это пренебрежение помогало ему не тушеваться), постоянно поддерживало в нем приятный тонус.
Наконец, с помощью взводного Роман решил напрямую обратиться к командиру полка. Ему почему-то казалось, что тот знает о нем, ценит и даже симпатизирует ему, как молодому, честному солдату. То, что произошло дальше  Роману не забыть. Полковник, толком не выслушав взводного (было понятно, что они с Романом просто попали под горячую руку) стал орать на того. Никогда в жизни Роман не испытывал такого унижения и обиды. Все усугулялось тем, что полковник орал не на него самого (если бы это было так, то он, призвав на помощь свое врожденное презерение ко всем,  выдержал бы), а на взводного, которого Роман уважал и  получалось так подвел. Полковник орал на Радостина (взводного), обвинял в недисциплинированности. Что тот не справлялся со своими обязанностями, хотя у Радостина никогда не было замечаний, а главное ему тоже нравилась служба. Под конец, полковник совсем разошелся и стал ругаться матом. Роман, кипевший от собственной беспомощности не находил себе места. Самам мучительным было острое чувство несправедливости и какого-то разочарования.
--Прекратить! — внезапно, не вдумываясь, выкрикнул он. Он почему-то подумал, что его никто не услышал, но полковник вдруг замолчал и растерянно уставился на него, будто все то время пока Роман молчал он оставался невидимым и лишь произнеся слово обрел плоть.
Полковник неспеша подошел к Ратникову, который уловив кислый запах перегара, подумал, что тот его сейчас ударит. Роман глядел прямо перед собой, как бы ничего не видя. Все его мысли застыли в ожидании и готовности к чему-то. Однако ничего не последовало. Полковник даже ничего больше не сказал. Он как-то поостыл и как показалось Роману, на лице полковника, до этого искаженном яростью, появилось что -то осмысленное, что впрочем придавало тому растерянный вид.
--А ну проваливайте! — будто догадавшись об этом рявкнул он.
У возвращавшегося в казарму Романа, в памяти почему-то четко запечатлелись две вещи, который он видел на столе у командира; это был маленький глобусик с выцветшими надписями и осколок снаряда, искусно впаянный в мрамор. Как же он все это ненавидел. А больше всего ненавиел себя, за свою наивность (это при мозгах), за свою готовность к самопожертвованию и за тыкание этого всем без разбора.
«Ради кого? Ради чего? — задыхался он, -- так и надо!».
Он испытывал какое-то раздраженное разочарование ко всему. Даже к Радостину, который после всего, теперь был ужасно бледен, теперь казался ему каким-то противным.
«Дурак. Это того не стоит — думал Роман. — Хотел чтобы все у него было аккуратненько» — неожиданно со злостью съязвил он —  да и ни один выдающийся генерал не был послушным — это  аксиома».
Подобными успокаивающими доводами Роман пытался загасить  упрямое осознание своей вины перед Радостиным, которое мучило его более всего ( скорее из-за гордости) и  сколько он не пытался, он так ничего и не смог ему сказать.
Весеннее солнце, будто издеваясь, в тот день светило особенно ярко и разливалось теплом по всему телу. Томительный аромат, вдруг появившийся откуда-то издалека, нежные, салатовые листики, словно бы говорили, что где-то далеко-далкео есть жизнь и она протекает без него. Теперь он уже испытывал ненависть к армии и подумывал о самоволке. Возможно он так бы и поступил, если бы не гауптвахта.




Роман хоть никога и не испытывал особого страха перед любыми формами лишения свободы (даже после убийств), однако «губа» ассоциировалась у него с чем-то зловещим и зловонным. Более всего он опасался, что какие-нибудь прихвостни, которые всегда с избытком водятся вокруг любого начальства, захотят отомстить за «поруганную честь» командира и таким образом выслужиться перед ним. Но Романа никто не бил.
Сама «губа» представляля из себя довольно просторное (по сравнению с тем, что он себе представлял) помещение, с железной, вроде как кустарной работы, массивной, железной дверью, на которой почему-то было написано  «для младшего офицерского состава». Вместо нар, была обычная железная кровать с сеткой и тонкое одеяло, и что самое главное, в стене зияло огромное, хоть и зарешеченное окно, чего Роман никак не мог ожидать. В общем, было неплохо, если не считать тяжелого запаха и чувства голода (последнее легко поправлялось тем, что через дорогу, за оградой военной части с многочисленными брешами  что так нестыковывалось с аккуратностью в/ч №....34), находился ресторан и сердобольные посудомойки, либо целеустремленные официантки, всеми правдами и неправдами пробирались на территорию и у Романа почти всегда, а иногда и с избытком был вкусный обед). Таким образом он собирался преспокойно и даже с некоторым удовольствием провести свои «компромиссные» несколько суток.
Не так часто, как хотелось бы, но тем не менее его стабильно навещали Валихметка с Сандыревым. Оказалось, что у последнего завязался романчик с одной 40-летней учительницей, которая жила в военном городке, огражденного от казарм невысокой, каменной стеной. Роман знал эту женщину и считал очень интеллигентной, поэтому он очень удивился тому, что она спуталась с туповатым и неуклюжим Сандыревым.
--Вишь, до чего одиночество доводит — как бы невзначай просплетничал он Валихметке, на что тот многозначительно и одновременно как-то отстраненно, мол что это, когда тут (имеется в виду «язык со шрамом») такие дела, покачал головой.
«Заключение» Романа постепенно подходило к концу, но время, точно назло стало тянуться ужасно медленно. Целыми днями он только и делал, что наблюдал за тем что происходило во дворе ресторана «Настенька». Солидно пребывающие и уезжающие навеселе клиенты сменялись завсегдатаями, для которых, казалось смысл жизни заключался лишь в том насколько быстро они проживали заработанное. А по ночам слышался истошный рев, ругань и визги, будто согласно какой-то, даже одобренной властями ( так как у владельцев ресторана «Настенька» большие связи) традиции, тут кого-то убивали в ритуальных целях.
«Наверное, как я, везунчики»--усмехнувшись, думал Роман.
Почти каждый день, за все то время,  пока Роман находился в заточении, в ресторан захаживал Генерал-прапор Долгушин, Как всегда солидно и размашисто. Своей флотской походкой, он точно расписывался в получении в наследство, кругленькой суммы. Было очевидным, что он уже давно прижился в ресторане (с помощью все тех же молоденьких официанток,  на которых он, как истинный и стареющий бабник, имел какое-то колдовское влияние. И это при том, что у него никогда не водилось денег). Он приходил с самого утра и оставался до глубокой ночи, пока одна их девушек не звала его к себе домой...
Роман часто видел как Долгушин выходил на открытую веранду ресторана и подолгу глядел в сторону гауптвахты. Однажды, когда Роман мучительно доживал свой предпоследний день в заточении, у окна неодижанно появился Долгушин и ни говоряни слова, уставился на подперевшего голову руками Романа. Долгушин глядел как-то недоумевающее и несколько разочарованно — так, в провинциальных  городах, люди смотрят на «неинтересных» зверей гастролирующего зоопарка, тогда когда ожидали увидеть какого-нибудь льва или тигра.
--Чего вылупился?! — не вытерпел Роман. За все это время, он, с его природной несдержанностью, стал еще более несдержанным.
Долгушин, по-видимому, не ожидал такого приема, однако лихость Романа вызывала у него симпатию.
--Радостин сказал, ты в Чечню просился? — невозмутимо и вместе с тем испытующе глядя на Романа, сказал он.
--Ну и? — Роман изобразил небрежность, но на самом деле какое-то неясное предчувствие взволновало его.
--В общем, если ты серьезно — как-то с раздражением продолжил Долгушин, — во Владикавказе формируется бригада... я подсоблю.
Затем, усмехнувшись, он добавл : Ты чего к командиру полез? Дурак ты, Ратников. Это полк, ты понял, полк. Тут главный не тот у кого погоны тяжжелее, а тот, за кем солдат пойдет...
--И это конечно же ты — попытался съехидничать Роман.
--Эх, Ратников, дурак ты... помни, что ты дурак. Всегда помни, слышишь. Будешь помнить, может и выживешь, а нет, так...
Долгушин снова усмехнулся и характерно крякнув, ушел. Его неожиданное появлиение сильно озадачило и впечатлило Романа. Он даже подумал, что все это ему привидилось, поэтому он вернулся к окну, но Долгушина уже не было видно. Он как бы с опозданием погружался в свое взбудораженное воображение и все его мысли сейчас были заняты одним лишь ДОлгушиным. Кто он такой? Почему он раньше не задумывался о Генерал-прапоре? Спасет ли тот его (то, что услуга ДОлгушина может лишь приблизить его смерть, Романа теперь совершенно не волновало) или  это все то же «закономерное» проявление его удачливости.
«Дурак значит я. Козел, где тебе понять это?  Где им всем понять это?»--с дьявольской усмешкой твердил он про себя.




Густая, непроницаемая пелена ненасытного летнего дождя, какой бывет только после долгой засухи, покрыла все вокруг бледным туманом и свежестью. Улицы наполнились невообразимыми, грязными ручьями, почти речушками, с робко пробиравшимися вдоль редких островков суши, пешеходами. Наконец ливень прекратился, но город еще долгое время пребывал в оцепенении. Воздух был пропитан  сырой, озоновой свежестью, так,  что казалось привыкшим в выхлопам и пыли легким как-то трудно дышалось. И тем не менее каждый норовил вдохнуть про запас этой целебной свежести.
Роман, получивший увольнительную, приехал в родной город еще рано утром, но  все как-то не решался заявиться домой. Все это время он не писал матери и будто до сих пор был под  впечатлением их последнего разговора. Он бродил по улицам родного города и множество всяких воспоминаний, как если бы он уже прожил большую часть жизни, вертелось у него в памяти. Ему почему-то казалось, что мать больше здесь не живет и куда-то пререехала, а сам город какой-то новый, недавно выстроенный. Это странное впечатление несколько раскрепостило его и он понял какой глупостью и подлостью  было весь день не давать матери знать о себе. Неуверенными, но быстрыми шагами, точно заглаживая этим свою вину, он поспешил домой. Но тут он вдруг вспомнил, что матери в это время обычно нет дома. Это вызвало в нем легкую досаду и в то же время у него странно отлегло от сердца — получалось, что он не дал знать о себе не по причне своих извечных «странностей», а, как бы с самого утра знал, что ее не окажется дома и просто не догадывался об этом. Пришлось дожидаться вечера.
Его плечи, хоть и привыкшие к тяжелому рюкзаку, теперь ныли, как застарелая болячка перед плохой погодой. Вдобавок ко всему Роман был голоден и у него не осталось никаких денег. Он хотел было прогулять по городскому парку, однако отяжелевший рюкзак гасил любую инициативу. Тем не менее, время, словно сжалившись над ним, пронеслось довольно быстро и вскоре начало стремительно вечереть. Роман сидел на скамеечке перед детской площадкой, рядом со своим корпусом и бросив рюкзак на землю, безучастно глядел на недавно развороченный многочисленными детьми мокрый песок. Он не заметил появление матери.
--Ромочка! — вдруг донеся до него знакомый, встревоженный, со множеством оттенков пережитого голос. Роман быстро поднялся.
Внешне Ирина Андреена почти не изменилась, как это свойственно людям с крепким от природы здоровьем и только глаза, казалось, сидели глубже. Роману вдруг стало невыносимо стыдно перед ней. Он чувстовал что покраснел. Ирина Андреевна, совершенно позабыв о своей спутнице (незнакомой Роману) и двоих, троих людей бывших на площадке, быстро подойдя к сыну, плача, стала его целовать.
--Мам, не надо... ну все — тихо протестовал Роман и сам же удерживал ее.
--Ромочка, ты когда приехал? ТЫ почему не писал?.
Она на миг отстранилась от Романа и даже со злостью посмотрела на него, но видимо с облегчением вспомнив, что сейчас не время, тут же забыла об этом.
--Ромочка, сынок, устал неверное... ты бы хоть перед приездом позвонил. Что ж ты так-то?.
Ирина Андреевна то улыбалась, то мрачнела, будто до конца не решив — радоваться  ей или нет, поэтому она оглядывалась на свою спутницу, как бы ища  какого-то подтверждения с ее стороны. Роман посмотрел на эту женщину — что-то в ней ему показалось знакомым. Женщина с участием, даже с умилением улыбалась в ответ Ирина Андреевне.
«Хе, радуется ведь»--с неясным чувством отметил про себя Роман. –Ну, ладно, мА, пойдем домой, пойдем.
Он хоть и справился с замешательством, но ему отчего-то хотелось поскорее скрыться от всех.
--Да, да, сейчас, подожди — по лицу у Ирины Андреевны пробежала тревога. — Любочка, пойдем к нам —обратилась она к своей спутнице, но в голосе у Ирина Андреевны сквозила какая-то неуверенность, словно бы она никак не могла решить, поделиться ли ей с кем-то своей радостью или оставить все для себя.
--Нет, нет, ты же знаешь, я спешу — видимо угадав состояние Ирины Андреевны, поспешила отказаться Люба и уходя, улыбнувшись еще раз оглянулась. Однако Ирина Андреевна, казалось уже  и не помнила о ней.
--Ну пошли, пошли — оправдываясь за что-то, засуетилась она. — Ты почему не позвонил? Я бы сегодня весь день дома была. Или бы ко мне пришел...  устал наверное? Рома, ты на чем, на поезде? Да, Я так и знала. Почему ты не писал?
--А о чем писать-то? — устало и равнодушно сказал Роман.
--Как о чем? Как о чем?! — вскрикнула Ирина Андреевна. — Ты ведь, я знаю, нарочно так делал. Все испытываешь что-то. Злой ты, Рома, злой. Даже меня тебе не жалко. А может и жалко, только тогда  это еще хуже...
Они поднялись по лестнице на свой этаж. Роман, выслушивая упреки матери, молча брел за ней. Он уже успел привыкнуть  первая радость от встречи несколько притупилась.
--Ну я же один раз написал — лениво оправдался он.
--Один раз — повторила Ирина Андреевна, — смеешься что ли, как сводку какую. Лучше б вообще не писал... издевательство какое-то.
Ирина Андреевна остановилась у двери и долго искала ключи.
--Ты сердишься на меня? — тихо спросил Роман.
Ирина Андреевна перестала искать ключ: Не сержусь. Я удивляюсь.
--Ну извини тогда.
Ирина Андреевна вздохнула и снова стала искать ключи в сумке.
--Странный ты Рома. Ты и раньше таким был, а теперь и вовсе.
Наконец она открыла дверь и он вошли в квартиру. Вдохнув подзабытый запах родного дома, Роман почувствовал как он устал.
--Господи, хорошо-то как.
Не раздеваясь, он тут же разлегся на диване и чувствуя приятную ломоту в теле, закрыл глаза.
Ирина Андреевна, воспользовавшись  этим, с трепетом, украдкой взглянула на сына.
--Рома?
--Ну?
--Тебе сколько осталось-то?
--В смысле?
--Ну, до этого... дембеля.
--А.., долго еще.
--Как же так? – на лице у Ирины Андреевны изобразилось выражение смешанного с обидой удивления. — Ты же... ты же больше года уже?
Роман открыл глаза и встал с дивана. Это т вопрос был для него неожиданным. Дело в том, что Долгушин сдержал слово и Романа переводили на Северный Кавказ, но он еще не знал как об этом сказать матери и теперь недоумевающее  глядел на нее.
--Ну я это самое...— начал он неуверенно, — я остаюсь дальше служить...по контракту, типа.... А что? –тут же попытался он оправдаться. — вроде как при деле, нормально... лучше чем в пустую ошиваться.
--Как остаешься, где?! — удивилась Ирина Андреевна с выражением некой растерянной злобы на лице. Он чувствовала, что сын совершает очередную, эгоистическую ошибку,  но не находя слов, сердилась. А то, что РОман так практично и вроде как благоразумно убеждал ее в необходимости продолжать службу, вывело ее из себя.
--Ты что это задумал, а? — тихо и с расстановкой заговорила она, что было признаком (Роман знал это) поднимающегося гнева. — А? Ромка? Отвечай, когда спрашивают?
--Я же сказал, хочу служить дальше — отчеканил Роман, раздраженный тем, что ему приходиться оправдываться, а еще больше тем, что вообще посвятил ее в свои планы. Кроме того, ему казалось, что причина такой скорой перемены в настроении матери, крылась не в том, что он ей мало писал, а все в том же его признании в убийствах.
--Ты что, в своем уме?! — продолжала Ирина Андреевна. — Люди деньги платят, чтобы откосить, а он... доброволец выискался. Отслужил ведь... почти. Бог миловал — так сиди, не рыпайся. Матери хоть бы помог, нету сил у меня больше.
--Ну вот этим и помогу.
--Чем это ты мне поможешь, крохами этими?
--Почему же крохами? –попробовал протестовать Роман. — Если голова на плечах...
--Это у тебя-то голова на плечах?! — чуть ли не с злорадством ухватилась Ирина Андреевна за последние слова сына. – Оно  и видно...
--Ну я же не просто так... мне на аеродроме, в роте обслуживания предлагают... — на ходу придумывал Роман, либо под Астраханью, либо в Зеленограде. А может даже в Липецке (он перебрал в голове все города, где, как он знал, базировалась авиация). Там паек будет... и керосинчиком тогануть можно — мне рассказывали.
Роман по-собачьи глядел в глаза матери. Правдоподобность его слов несколько поколебыла настрой Ирины Андреевны. Он заметил это и лихорадочно продолжил придумывать всякие обстоятельства, всегда так необходимые для придания прадоподобности лжи. Но в голову больше ничего не приходило. Впрочем и Ирина Андреевна, немного поостыв, уже по-другому оценивала его слова. Ведь, несмотря на то, что прошло уже больше года, он все еще боялась, что Романа могли арестовать и теперь, убедившись, что с ним все в порядке, она предпочла бы, чтобы он снова уехал. А то, что он будет «вроде как, при деле», то есть хоть чем-то занят и может никого не убьет,  ее успокаивало.
--Рома, ну я не знаю, ты бы хоть женился, что ли.. а что одному жить?
Роман молчал.
--Помнишь, ты мне говорил, что у тебя девушка была. Кажись Леной звали.
При этих словах Роман изменился в лице, но Ирина Андреевна не заметила этого. Роман и сам был удивлен своей реакции, ведь он тысячи раз до этого вспоминал Лену  и даже думал, что его чувства к ней притупились. Но стоило кому-то другому заговорить о ней, как все внутри у него всколыхнулось. Он с жадностью и вместе с тем со страхом глядел на мать, будто ей могла быть известна какая-то другая реальность, в которой Лена еще не была потерянной для него. Но это состояние дилось лишь секунду.
--Не помню — изобразив небрежную веселость ответил он.
--Как же не помнишь... еще Женя о ней расскзывал? Правда, сбивчиво как-то и улыбался странно.
--А он в нее влюбился — усмехнувшись, вдруг сказал Роман. Можно было подумать, что он радовался этому. — Он даже ее портрет нарисовал, а потом его мне дал.
--И что ты?
--А что я? На черта он мне?
Роман замолчалю. Ему показалось, что он стал слишком откровенным с матерью и что позже он будет жалеть об этом.
--Ты уступил ее? — не унималась Ирина Андреевна.
--Кого?
--Ну Евгению... уступил ее?
--Зейдлицу? ТЫ че, ма? Она за какого-то олигарха выскочила — скороговоркой проговорил Роман и нервически заулыбавшись стал оглядывать комнату, как если бы он уже собирался уезжать, только ни как не мог решить что ему взять с собой. Ирина Адреевна, чисто по-женски заключила, что все связанное с этой Леной было гораздо серьезней и быть может ( Ирина Андреевна была почти уверенна в этом) в ней и крылась причина безумств ее сына. Ей было невыносимо жалко его. Ей казалось, что он,  в какой-то степени повторяет ее собственную  судьбу — жалкую, бессмысленную, да еще  к тому же и преступную. Ирине Андреевне хотелось вознинавидеть эту Лену, но она не испытывала ничего кроме странного ощущения, будто у ее, кроме Романа была еще и дочь, которую она давно лишилась и совершенно забыв об этом, вспомнила лишь сегодня.
Ирина Андреевна с нескрываемой жалостью смотрела наРомана и чувствовала, что это его раздражало.
Роман действительно, уже почти сожелел о своем приезде — слишком многое тут вспоминалось и слишком беспомощным он себе тут казался. Ему было мучительно думать, что ради матери ему придется остаться тут хотя бы на один день.
-Господи, что я здесь сижу, дура, ты ведь голоден.
-Да, да — тут же отозвалася на это Роман, но не столько из-за того, что он был голоден, сколько для того, чтобы  ненадолго остаться одному. Он понимал, что это было подло, но не мог иначе, хотя еще недавно с нетерпением ожидал встречи с единственным родным человеком.
Помучившись совестью, Роман встал с дивана и прошел на кухню, к матери. Ему показалось, что она ждала этого и даже как-то просияла.
--Рома, ты на сколько останешься?
--Не знаю, дня на три.
Он не посмел сказать, что завтра же уезжает.
--Может даже раньше... — осторожно добавил он.
--С друзьями увидишься?
--Да вроде не с кем.
Роман сел за стол: А Дроздихин давно был? — как шайбу катая солонку по столу, спросил он.
--Да, уже давно... все недоговаривал что-то. Как ты в армию ушел, не появлялся. Странненьким каким-то стал... вы с ним два сапога — пара. Оба с придурью.
Ирина Андреевна перестав шуметь тарелками, как-то с испугом посмотрела на Романа.
--И все-таки зараза ты, Ромочка. Все мучаешь и мучаешь меня. Никогда от тебя помощи не ждала — по всей видимости она говорила не совсем то, что хотела. — Скажи, а тебе не страшно?
--В смысле? — переспросил Роман хотя прекрасно понял, что она имела в виду..
--Ну что если там что-то есть и тебя за все ожидает расплата? Мне страшно. А тебе не страшно?
--Не страшно — немного помолчав, спокойно, как если бы он ждал этого вопроса, ответил РОман. — Уже не страшно. Раньше страшно было, потому что думал что есть, а теперь не страшно.
Роман улыбнулся.-Нет, мама, там ничего и не будет расплаты.
--Вот это и стршно—прошептала Ирина Андреевна и ужаснулась своим словам, а Роман решил, что завтра же уедет.
Оба долго и тяжело молчали. Он хотел пойти и лечь спать, якобы из-за того, что очень устал с дороги, но Ирина Андреевна приготовила ужин и он его с удовольствием съел, хотя до этого у него пропал аппетит.



Проснувшись рано утром (за окном было еще темно) он долго размышлял о том, что ему дальше делать. Его вчерашняя решимость непременно уехать не рассеялась сном и даже окрепла. Однако он никак не мог решить, как об этом сказать матери и сказать лди вообще. Он подумал было оставить ей записку, но вся сложность состояла в том, что у него не было денег и в любом случае надо было просить их у матери. Роман совсем было отчаялся, но потом вспомнил, что знает, где она их хранит. Все сразу упростилось, только от этой скрытности ему стало как-то гадко на душе.
Он стал ждать половины восьмого, зная, что к этому времени она уходит. И действиетльно, вскоре, в соседней комнате послышался шорох, а спустя еще минут двадцать тихо хлопнула входная дверь.
Роман, по-армейской привычке, тут же вскочил с постели. Быстро одевшись и умывшись, он стал искать деньги, котрые быстро нашел в запыленном томике Маяковского с вырезанными квадратиком внутренностями. Он взял лишь столько, сколько ему требовалось на дорогу и на еду.
Уже окончательно собравшись, он тем не менее оставался в квартире. Его что-то удерживало.  Какая-то парализующая волю задумчивость овладела им. Он бесцельно прошелся по квартире, обманывая себя тем, что хочет удостовериться, все ли он взял с собой. Наконец он вышел в прихожую, но в этот момент щелкнул замок входной двери и перед ним появилась мать. Ее взгляд сразу же застыл на нем. Роман хорошо знал этот красноречивый, цепкий, быстрый взгляд матери — взгляд-упрек.
Ирина Андреевна, как бы не замечая сына,  быстро прошла мимо него в комнату. Роман последовал за ней.
--Ну что тебе, что? — простонал он. — Ну не могу я здесь больше оставаться, не могу! Плохо мне здесь. Пойми же наконец.
--Это со мной тебе трудно оставаться? — как бы с удивлением переспросила Ирина Андреевна. — Да что же ты за чудовище такое, раз тебя от родной матери воротит? Да уходи ты,  ради бога. Чужой ты мне и всегда чужим был. Уходи Рома, уходи ... и не возвращайся больше.
Роман виновато и одновременно с интересом смотрел на плачущую мать. Затем он как-то равнодушно поднял с пола свой рюкзак и уже готов был выйти, но тут  будто вспомнил что-то и бросив рюкзак на пол, с расширенными от страха глазами подбежал к плачущей матери и стал сильно трясти ее за плечи.
--Перестань, слышишь, перестань! — кричал он.
Ошеломленная от неожиданности Ирина Аднреевна, не понимала чего он от нее требовал.
--Перестань выть, перестань, сейчас же... накличешь!
Романом влдруг овледел какой-то суеверный страх, наподобие того, что он испытывал тогда, на насыпи, слыша беспрестанный, точно проклинающий шопет девочки, видя ее помешанный, застывший взгляд. А сейчас, вид рыдающей матери, будто предвещал ему что-то зловещее.
--Да ты с ума сошел! — овладев собой и как бы с опозданием вдумавшись, проговорила Ирина Андреевна. — Да будь ты проклят — как бы испытывая себя и тут же страшась этого, сказала она отстраняясь от сына, точно ожидая и боясь, что ее проклятие сейчас сбудется.
Роман, у которого, по всей видимости прошел приступ необъяснимого, суеверного страха, как-то с сожалением глядел на мать. Вздохнув, он снова взял свой рюкзак.
--Я в Чечню еду. Буду писать.
Он поправил помочи рюкзака.
--Да, я это... деньги взял. Немного совсем. На дорогу, что б не клянчить. В общем прощай.
РОман вышел. Выражение лица у Ирины Андреевны не изменилось. Она будто изначально обо всем этом. И Роман тоже знал, только оба они играли в какую-то странную игру, необходимость в которой отпала только сейчас.


На улице Роман уже не испытывал того жуткого впечатления и даже испытываал некоторое облегчение. Он был даже рад такому искреннему, даже жестокому объяснению с матерью  и теперь бойко шагал в сторону вокзала. Чем больше он думал тем легче ему становилось. Ему словно отпустили грехи и даже  рюкзак за плечами как-то полегчал. Он вспомнил, что мать в последний момент хотела его проводить, он чувствовал это, но ее что-то удержало. Роман был рад этому, так, как думал, что дельнейшие объяснения могли лишь снова омрачить его мысли.
Он быстро достиг вокзала, но было слишком рано: поезд отходил лишь вечером. Купив билет, он еще некотрое время оставался на вокзале. Его уже ничто не отвлекало и в себя он не был погружен. Роману казалось, что ее чуть-чуть и ему станет ясным очень многое и это будоражило его.
Пробыв на вокзале чуть больше часа, он вернулся в город. «Легкий» рюкзак за плечами теперь почти не ощущался и то, что придется проходить до самого вечера не очень тяготило его. Дойдя до знакомого кафе и заказав себе что-то, он долго и размеренно, убивая время, завтракал, развлекая себя наблюдением за мелькающими за витриной прохожими. Во всех его мяслях и движениях царила непривычная размеренность. Казалось, он мог просидеть здесь до самого вечера, совершенно не утомившись. В кафе было немноголюдно. Через один стол сидел какой-то худой,  по-видимому очень голодный мужик в разноцветной, точно из лоскутков, майке.  Он упорно глядел в одну точку и ждал, очевидно борясь с раздражением. Чуть поодаль сидела какая-то толстая женщина.
Покончив наконец с тем, что в меню называлось шницелем и запив каким-то мутным, но на удивление вкусным соком, Роман пребывал в каком-то приятно-подвешенном состоянии. Он снова стла разглядывать проплывающих за  окном витрины, как в телевизоре, людей, среди которых было удивительно много девушек(он даже подумал, что это была группа каких-то выпускниц). Все они были одеты во что-то легкое, светлое, были какими-то голыми и ужасно красивыми (по крайней мере так ему казалось).
Роман, не замечая своей глубокой улыбки, весь как-то застыл. Но поток девушек, вдруг помельчал, а потом и вовсе иссяк, словно им был выделен именно этот короткий промежуток времени, а появляться позже было строго-настрого запрещено.
Очнувшись, Роман огляделся вокруг: Мужик в цветной одежде наконец-то дождался еды и теперь сосредоточенно и все так же затравленно поглощал какую-то похлебку. Толстой бабы уже не было. Роман взглянул на часы и уже собирался расплатиться, как вдруг, за стеклом увидел каких-то двух монахов. Они остановились прямо напротив него. Один из них, пожилой и плешивенький, несмотря на жару был одет в серенький, короткий плащ, поверх такого же серенького костюмчика. Если не считать аккуратно подстриженной бородки (тоже серенькой), то Роман определил бы в нем священника только  по виду его спутника: высокого, сутулого, примерно одного возраста с Романом, монаха. Пыльная, широкая ряса, поверх которой тот носил жилетку, висела на нем мешком. Он явно сильно смущался и поэтому старался не глядеть по сторонам, из-за чего создавалось впечатление, что он постоянно ищет какую-то, только что потерянную вещь. Его жалкая растительность на лице и непрерывное прятанье этого самого лица, придавало ему что-то от евнуха. Словно подтверждая такое впечатление, вдруг появились недавно исчезнувшие девушки и заметив монаха, неуловимо заулыбались. Монах зарделся и принялся поправлять на себе жилетку.
Наблюдательный взгляд мог заметить некую неловкость в общении между монахом исвященником. Создавалось впечатление, что по крайней мере, один из них (молодой) это актер, которому необходимо сыграть эту странную роль до конца, на которую он согласился из-за неплохих денег и теперь грубо и нетерпеливо доигрывал  ее до конца.
Плешивенький  священник что-то быстро сказал монаху и они пошли дальше. Все это время, застывший и пораженный Роман наблюдал за ними не серя своим глазам. Он пришел в себя лишь после того, как монахи исчезли из виду. В волнении он выбежал их кафе, не обращая внимания на озабоченно-подозрительный взгляд официантки.
«Вот урод, вот урод»--с какой-то радостью вердил он про себя. С того момента, как монахи исчезли из виду прошло лишь несколько секунд, но Роман почему-то боялся, что он их упустит. Он вдруг остановился, будто заново переворачивая увиеденное в голове и в чем-то удостовериваясь. Наконец он побежал вслед за ними.
--Зейдлиц! Зейдлиц! Слышишь, стой зараза. Зейдлиц! — кричал Роман.
Монах, в котором читатель конечно же узнал Дроздихина, как-то нехотя, точно превознемогая стыд и даже со страхом ожидая неприятной и вместе с тем желанную встречу, оглянулся. Они с Романом встретились взглядами и Дроздихин (который , как показалось Роману, уже готов был бежать) с бегающими глазами, с трепетом и злостью ожидал приближение друга и почему-то глядел куда-то в сторону.
--Зейдлиц, ты че? — в безвольном недоумении остановился перед ним Роман.
--Ну вот, видишь... –нахмурившись, выжидательно сказал Дроздихин.  Его мрачность сменилась каким-то тягосно-просительным выражением: «Ну не мог я иначе, не мог»--словно бы говорило оно.
--Ты че?.. — снова повторил Роман. Повторяя одно и тоже, он будто лучше вникал в происходящее. — Ты че наделал? В постриг...
Роман засмеялся, но затем замолчал. Молча, он как будто лучше понимали друг друга.
Плешивенький старичок, у которого вблизи были слезливо-добрые болезненные глаза, глядя на их встречу, по-детски улыбался. Но когда Роман посмотрел на него, то отвел взгляд, словно его обвиняли в похищении Дроздихина. После этого он отошел в сторону и там стал покорно ждать Евгения.
--Вот так вот... — виновато улыбнулся Дроздихин.
--Ну че, Никодим, приперло?.. — насмешливо спросил Роман.
--Приперло.
--Слабак ты. Не надо было тебе с нами связыватсья. Воля тухлая.
-Да, не надо было... но это ничего бы не изменило. Я ведь давно решил.
--И че дальше?
--А дальше в монастырь. С отцом Василием — Дроздихин головой кивнул в сторону серенького старичка.
--В монастырь, с отцом Василием — как будто заучивая, чтобы не забыть, повторил Роман и пристально вгляделся в смущенное и поэтому как-то помельчавшее лицо Дроздихина, а затем перевел взгляд на его рясу.
--Урод ты, понял.
--Почему же. Ты ведь сам мне предлагад в придворные Илюдоры. Только я не  стану.
Оба замолчали и некоторое время  глядели друг на друга. Наконец Дроздихин, испытывая неловкость из-за того, что заставляел ждать своего наставника, как-то ссутулился, давая этим понять, что ему пора.
--Ну прощай, что ли.
Дроздихин протянул Роману свою руку, но потом опустил ее.
--Прощай, прощай — повторил он, словно прося, чтобы его не переубеждали и  так и не дождавшись реакции застывшего в раздумьи РОмана, робко попятился к серенькому старичку.
Уходя Дроздихин еще раз оглянулся на Романа, который все так же изучающе провожал его взглядом. Постчитав, что он достаточно «откланялся»,  Дроздихин решительно зашагал вслед за старичком.
«Вот урод, а»--все  так же чему-то радуясь, твердил про себя Роман. ДЛя него, боявшегося приподнять завесу грубости,  эти бессмысленные слова означали: «боюсь радоваться за тебя, так как возможно ты на ложном пути».
Прежде чем Дроздихин со священником окончательно не скрылись за поворотом, Роман, очнувшись, побежал вслед за ними.
--Зейдлиц! — окликнул он Дроздихина, а когда тот оглянулся, Роман, подойдя ближе крепко обнял его. Затем, отстранившись от него, словноот какой-то внезапно возникшей злости, сжал его голову в своих руках, и снова крепко обнял.
--Ну все, теперь прощай — твердо сказал он и шлепнув Дроздихина по щеке, быстро пошел прочь, оставляя слезливого, серенького старичка в умилении.



                эпилог
   




Ввалившись в столовую и столкнувшись с явно ожидавшей его официанткой, возбужденный встречей с другом, быстро расплатившись (при этом, не забыв указать ей на свой рюкзак—мол, чего беспокоиться) окрыленный непонятными чувствами Роман поспешил к вокзалу.
«Вот урод»--все повторял он про себя, чувствуя, что после каждого раза, он словно заряжается каким-то будоражущим веществом. Это было похоже на то, что испытывает человек в предгрозовую погоду, когда веселый, сумашедший ветер приносит опьяняющие ароматы с далеких полей, которые, казалось, даже нельзя представить в жарком, пыльном городе. Он шел и с каким-то новым, неутомимым чувством разглядывал равнодушных прохожих. Ему вспомнилось, что все это утро, после объяснения с матерью, он пребывал в каком-то ожидании. Теперь же он честно признался себе, что тая это от самого себя, ему безумно хотелось «случайной» встречи с Леной. Именно поэтому он не остался на вокзале, а потом с солдатской жадностью впивался в голых выпускниц. Ему хотелось хотя бы мельком взглянуть на нее. Пусть все в том же проклятом Инфинити, пусть с мужем, пусть даже беременной, но хотя бы один раз, хотя бы издали. Ему страшно хотелось этого, но этого не произошло, поэтому эта странная встреча с Дроздихиным, со всей этой мрачной церковностью и монашеством, которые еще с детского воображением ассоциировались у него лишь с тяжкой безысходностью и несчастьем, странным образом воодушевила его. Если бы Роман сегодня встретил Лену, то выбор Дроздихина показался бы ему чем-то чудовищным, каким-то самопогребением, полным безумием. Однако Роман испытывал радость: уже не тихую и осторожную, а осознанную и крепкую. Он быстро размышлял и перебирая все в уме, пришел к выводу, что все это правильно, логично, что по-другому просто не могло бы и быть. А то, что он не встретил Лену, даже хорошо, хотя он не мог объяснить себе, почему. Он все равно будет помнить ее, долго, очень долго. Помнить и любить. Так долго он, наверное и не любил бы,  даже если бы они жили вместе. Но эта любовь-отчаяние его теперь не угнетала и  причина этого, странным образом крылась все в той же встрече с Дроздихиным.
«Хорошо же, как же все хорошо»--рьяно убеждал он себя, хотя совершенно не понимал, в чем заключалось это «хорошо». Ему и не требовалось знать. Главное, он чувствовал это.
Прийдя на вокзал, Роман вдруг обнаружил, что чуть не опоздал. Оказывается за время всех этих размышлений прошло четыре часа. Он еле успел на отходящий поезд и приветливая проводница (странное явление) подала ему руку. Радостно запрыгнув, Роман остановился в дверях а молодая проводница весело глядела на него. РОман обернулся: вали исчезал родной город с трубами. Роман с жалностью вглядывался в даль. Трубы долго не скрывались из виду. Наконец и они исчезли, но Роман продолжал стоять.
--Хорошо... — сказал он.
--Что хорошо? — спросила веселая проводница.
--А все хорошо — и ей и себе ответил Роман и подмигнул.
Поезд разогнался...


























Роман проснулся с сильной гловной болью. Это обстоятельство, чуть ли не обрадовало его тем, что он не был в состоянии вспоминать о вчерашнем и оценивать возможные последствия. Он встал и шатаясь, бесцельно прошелся по комнатам, а  ощутив тупую боль во рту, вспомнил о вчерашней затее грызть горлышко бутылки. Он знал, что мать должна была вот-вот вернуться (утром, прежде чем идти на рынок, она шла покупать продукты) и чтобы с ней не встертиться (РОман не мог себе сказать определенно, почему именно он не хотел с ней встречаться. Вероятно, причиной этого было то, что общаясь с матерью, он вынужденно становился человечнее и таким образом лишался своей «неуязвимости») он стал спешно одеваться.
Быстро умывшись и одевшись, он уже готов был уйти, но вдруг вспомнил, что на его любимой «рабочей» куртке остались пятна крови. Он где-то слышал, что полностью извести кровь невозможно, что всегда останется то ли ДНК, то ли еще что-то, поэтому, как ему  ни было жалко, но он все же решил избавиться от куртки. Подобрав для себя в шкафу, другую, которую он почему-то не любил, Роман завернул старую в целофановый пакет,с тем чтобы выбросить ее где-нибудь на свалке, подальше от дома. После этого, он твердо намеревался увидеться с Дроздихиным, хотя и на это у него не было особой причины. Роман, если не признавался себе этом, то во всяком случае просто не вдумывался в то, что Дроздихин для него стал чем-то вроде брата, отсутствие которого (именно брата, а не отца), и по своей природе, и в сложившихся обстоятельствах, подсознательно представлялось ему какой-то немеренной несправедливостью. Он соскучился по вызывающим, часто неуклюжим, сказанным просто назло, «умозаключениям» и упрекам Дроздихина. Его также интересовала реакция Дроздихина на убийство Фельгина. Кроме того, боясь признаться себе в этом ( только из суеверия) ему не трепелось похвастать этим перед Евгением.
Выйдя из дому, Роман долго бродил по улицам, никак не решаясь где именно ему избавится от одежды. Ему то и дело казалось, что прохожие испытующе и с подозрительным интересом смотрят на него. Он подумал, что мусорщики или какие-нибудь бомжи, копаясь в мусоре, непременно обнаружат куртку и заявят, хотя пятна крови на ней были почти не видны.
В конце концов, он, неожиданно для себя самого, выбрался на окраину города, на то же место у канала, куда они вчера с Маратом выкинули молотки. Не раздумывая он достал куртку из пакета, завернул в нее первый попавшийся, крупный камень и не оглядываясь по сторонам, бросил в воду, а потом еще долго смотрел на, казалось бесконечно распространявшиеся от всплеска, круги.
Вскоре он очнулся от задумчивости. Отныне он избегал надолго оставаться наедине со своими мыслями, считая, что это лишь навредит ему. Однако сделать это оказалось непросто( самым неприятном для Романа было то, что даже если его привлекут в качестве свидетелся, совершенно косвенно, то и тогда он пропал, так как он был убежден в том, что под ногтями у Фельгина обильно сохранились частички  кожи, когда тот пытался задушить его). Головная боль хоть и не прошла, но все же несколько притупилась, а в воображении невольно стали возникать картины вчерашего дня. Прекратить это можно было либо общением, либо водкой,  и так как от последнего его воротило больше, он поспешил к Дроздихину.
Поднявшись к тому на квартиру, Роман позвонил в дверь и та почти сразу же открылась. По тому как было оживленно исхудавшее, измученное лицо Дроздихина(эта оживленность, словно бы придавала тому сил) Роман понял, что тот уже обо всем знал. Не говоря ни слова и почти оттолкнув Дроздихина, он прошел в квартиру.
--Вы чего это?.. — удивленно и как-то восторженно воскликнул Дроздихин идя следом за ним.
Роман промолчал, он понял (по обращению на «вы»), что Евгений очевидно уже виделся с Маратом и тот ему обо всем рассказал.
--Вы его убили... — как-то странно, как бы для самого себя заключил Дроздихин, будто никак не мог понять хорошо это или плохо и как вообще, с научной точки зрения, это было возможно — Я ведь все это время думал, что ты, на самом деле, не собирался... — как бы окончательно уяснив для себя сущность вопроса, наконец определился дроздихин.
--Это почему же? Что я неспособен был, или что? — точно обидевшись надул губы Роман.
--Да нет, я не  тому...
--Ты опять в смысле, что все это забава?.
--Да нет же, нет... просто я о многом передумал за все это время...
--Оно и видно — Роман засмеялся, что на миг вызвало на лице Дроздихина болезненную, виноватую улыбку.
--Я, действительно о многом передумал и если тебе это интересно знать...--он запнулся,  — впрочем, все это касается только меня — почему-то вдруг сердито заключил Дроздихин.
Вэтот момент, их кухни послышался какой-то шум и вскоре перед ними возник жующий что-то Марат. Его появление почти не удивило Романа. Удивительным было другое; губы и щеки Марата сильно распухли от бутылочных порезов, но при всем при том, он умудрялся, с трудом, но все же что-то жевать, хотя было очевидно, что это причиняло ему сильную боль.
--Э-о, здэрэрвэ — пробубнил он и плюхнулся в кресло.
Дроздихин, казалось тоже с удивлением глядел на него.
--Чего этэ вы? — уже бодрее спросил Марат, всем своим видом показывая недоумение. В руках он держал, пробитую в двух местах, банку сгущенки, из которой он периодически высасывал содержимое, таким образом сочетая приятное с полезным (так было легче жевать и проглатывать пищу). Вся его широкая, грузная фигура выражала такое завершенное, ограниченное самодовольство, что Роман невольно позавидовал ему.
--Ты как после вчерашнего? — вдруг спросил его Роман.
--Да... — поморщился тот, как будто из-за того, что ему напомнили о чем-то неприятном — чуть побаливает, но ничего... жить буду.
Роман застыл в каком-то насмешливом, завистливом удивлении, ведь спрашивая о вчерашенм, он имел в виду убийство. Он переглянулся с Дроздихиным, который, по всей видимости понял суть его слов.
--Ну так о чем ты так долго думал? — желая вернуться к их разговору, спросил Роман, однако Дроздихин неопределенно пожал плечами. Ему, веротяно не только не хотелось говорить об этом при Марате, но он вообще жалел о том, что заговорил с Романом о чем-то своем, новом...
--Э, давай-ка телек включим! — предложил Марат, высосав из банки предельно возможное и не дожидаясь одобрения потянулся к телевизору.
Роман, тем временем, исподлобья следил за изменившимся, болезненно-зеленоватым лицом Дроздихина, на котором запечатлелось что-то радостное, даже возвышенное и одновременно очень жалкое. Он оставлял впечателение человека охваченного некой блажью, делающей его болезненно и временно счастливым и поэтому неспособного понять свою ошибку. Ромна предположил, что тот был охвачен очередным «вдохновением».
Марат долго копошился с телевизором, пока наконец, покрытый музейной пылью Кorfug не просиял.
Роман стал равнодушно смотреть на экран.
--У тебя нет больше сгущенки? —  бесцеремонно спросил Марат у Дроздихина, который, неохотно оторвавшись от своих мыслей, все же не раздражился и со спокойным, но сосредоточенным лицом, словно бы изо всех сил старался не упустить нить, связывающую его с каким-то новым, внутренним миром, тихо вышел из комнаты. Вскоре он возвратился, все с той же светлой задумчивостью на лице, держа в руке банку сгущенки, которую Марат тут же выхватил и достав из кармана маленький ножик, сноровистым движением продырявил ее в двух местах и по-щенячьи сморщившись от удовольствия, принялся сосать из нее. Это зрелище даже вывело Дроздихина из задумчивости.
--Эх хорошо-о-о-о — пропыхтел Авдеев. — Зейдлиц, ты это самое... художник значит. Это хорошо конечно... только не шибко сытно. Хотя холодильник у тебя не слабый. Ну это предки наверное снабжают.
Благостное расположение духа делало Марата разговорчивым, причиной этого самодовольства было скорее ощущение уютной безнаказанности в кругу друзей, о которой он, конечно же не мог догадываться и которая заглушала в нем боль от порезов успешнее чем сгущенка или водка.
--Слушай Зейдлиц — вдруг просиял Марат, — а давай нарисуй мой портрет! А здорово будет... такой вот —Марат растопырил большой и указательный пальцы и повел рукой вдоль своего лица. Правде что именно он этим имел в виду осталось неизвестным. — О, глядите-ка, это же мы! — неожиданно вскричал Марат. Выражение его лица мгновенно изменилось; из благодушно-презрительного оно превратилось в растерянно-испуганное.
Роман вначале не понял что произошло, но по тому, как Марат беспомощно на него взглянул, а потом застыл, не всилах оторвать глаз от  экрана телевизора, его мгновенно пронизала мысль, что это о них, что это и есть тот резонанс о котором он столько думал и мечтал (в последнем он сейчас не смел признаться).
Роман стал всматриваться в мельквшие на экране кадры, пытаясь уловить что-нибудь знакомое и в какой-то момент он почти уловил это, однако кадр исчез и весь экран заволокло чье-то широкое, не лишенное осмысленности лицо, которое что-то авторитетно заявляло.
--Прибавь, прибавь! — крикнул РОман.
Звук усилился и он стал понимать смысл.
«Вчера, неизвестными было совершенно нападение на известного журналиста и правозащитника Льва Фельгина. Тело журналиста было найдено в подъезде собстенного дома, со множественными повреждениями в области головы, нанесенными тупым предметом. Следствие предполагает, что преступление связано с правозащитной и журналистской деятельностью погибшего. Лев Фельгин являлся активным борцом за права человека. Особую известность имя журналиста  приобрело в связи с разоблачением военных преступников в Чечне и коррупцией в среде высокопоставленных чиновников...»
Неприятный женский голос за кадром, несмотря на явное желание придать себе скорбный тон, звучал как-то  бездарно-отчужденно со своеобразным надрывом, что так свойственно всем без исключения, провинциальным репортажам.
« ... с самого утра, у подъезда дома где жил журналист, собираются близкие, друзья, коллеги по работе. Они приносят цветы и зажигают свечки у подъезда где было совершено убийство...»
--О! А-а! Гляди! — вдруг дико заорал Роман, — гляди, свечки, свечки в стаканчиках! — Он  с каким-то радостным помешательством глядел то на Дроздихина, то на Марата. — Свечки в стаканчиках! Я ведь знал, ведь знал, что так будет... свечки в стаканчиках... это они от американцев научились...козлы эти. Я знал, я знал!
Роман вскочил и от какой-то мучительной, будоражащей эйфории и  пронесся по комнате, более мучась от того, что его не понимают, не оценивают и не верят ему, а затем, точно с досады махнув на все рукой сел на свой  стул, предварительно придвинув его поближе  к телевизору.
Марат и Дроздихин при этом молчали ; первый от того, что ему было страшно (такое поведение Романа пробуждало в нем все недавние опасния), а Дроздихин по причине все того же, своего нового мироощущения, которое так и осталось невысказанным. Возможно поэтому на его лице застыло что-то похожее на разочарование.
 Однако Роман, казалось даже не замечал их и с жадностью вслушивался в каждое слово слетавшее с экрана.
«... я не знаю, я не знаю что сказать. У кого могла подняться рука на Леву — говорила какая-то худая, растрепанная женщина (что сильно не вязалось с скорбью) в очках в роговой оправе, пряча от камеры глаза. Ей очевидно, было сложно говорить, она не находила слов и ей хотелось поскорее отойти от камеры, но камера ее на отпускала. «Простите, я не могу»--собрав последние силы сказала женщина, пряча свое сморщенное, поэтому кажущееся еще более  худым, готовое зарыдать, лицо. Она отошла, хотя жадная камера еще долго снимала опустевшее место. Затем возник какой-то бравый брюнетик, который что-то живо и быстро говорил.
--Слушай, а это не жена его была? — вдруг растерянно сказал РОман, что-то быстро и усиленно соображая. — Ты ведь тоже видел ее там? — спросил он Марата.
-Не помню.
--Ну как же... она к нем на Опеле еще подъъехала... с детьми.
Сказав это Роман задумался еще сильнее. Это, словно бы выбило его из состьяния состредоточенной уверенности, которое с самого утра было в нем.
--Это я помню... я ее не запомнил — нерешительно ответил Марат, всем своим видом говоря, что он не совсем понимает почему это так важно, и был бы непротив,  если бы ему это объяснили.
«...это невозможно. Этого не должно было произойти – на экране возник щеголеватый красавчик с женской прической «крабиком». Он неустанно крутил головой,  очевидно демонстрируя свой красивый профиль. — Я до сих пор не верю, — театрально тряся кудрями продолжал он, — Еще вчера  мы с Левой готовили репортаж — красавчик сделал длинную паузу, длинее чем следовало и поэтому потерял нить своих рассуждений. — Лева, он был... таким, таким необычным. Таких,  как он больше нет... и то, что убивают лучших... самых лучших... это так подло — он сделал сильно ударение на слова «п». — Это так по-нашему! Ведь сегодня мы потеряли — он вдруг стал озираться вокруг, будто ища палку или какой-нибудь булыжник, чтобы  ударить им кого-то. –Мы, наше общество... такое незрелое, неблагодарное. Мы даже не понимаем что мы потеряли... мы потеряли совесть, мы потеряли ум — красавчик чуть поморщиля, возможно от непоследовательности изречения и так и не сумев вспомнитиь о «чести», замолчал.
--Ой! — радостно воскликнул Роман, — и это я знал... что они так скажут. Совесть России!
Его первый, нервно-болезненный восторг теперь прошел и он действительно испытывал удовольствие от этого странного комфорта.
«...и еще одно — продолжал щеголь, — меня не интересует будут ли доказательства, поймают ли убийц...скорее всего, нет. Ведь в нашей стране... — он скорбно вздохнул...»
--О! — опять радостно вскрикнул Роман, — это у них ворде новой фишки. В на-а-ашей стр-а-а-ане!—покривлялся Роман, — Ну и перись в свой е...й Израиль, б...Ь!.
«... в нашей стране этого никогда не будет. В одном я уверен. Сегодня, наше правительство, снова, как когда-то в 37-ом, занимается истреблением собственного народа. Это происходит в Чечне. Это происходит на улицах наших городов. И если сегодня мировое сообщество не вмешается, то завтра... завтра будут врываться в квартиры...
—А вы уверены, что это дело рук спецслужб? — подыграл щеголю голос корреспондента.
Красавчик снова сдела паузу и на этот раз она у него получилась превосходно: А у вас что, есть сомнения?.. Об этом же нужно кричать... кричать везде... на международных форумах... в ООН, чтобы все знали в какой стране мы живем! Простите — чуть погодя проговорил он, — я не могу спокойно об этом говорить.
--Слышь Марат — сказал РОман не отрываясь от экрана телевизора, — мы оказывается не того грохнули.
--Ага, точно... может поможем следствию.
--Я тебе помогу...
--Ха-ха-хах, ха!
Роман взглянул на Дроздихина и тот ему растерянно улыбнулся, как будто удивляясь и чувствуя себя виноватым, за то, что способен над  этим смеясться.
--Слушая Зейдлиц, а может нам аглицкого посла грохнуть? — спроси его РОман.
--А почему именно английского?.
--Э-э, блин, кончились новости... может по федеральным покажут.... наверное покажут. Марат, мы с тобой в, своем роде, звезды.
--Ага, точно. Сгущенку хочешь?
--Давай, хотя нет — ты ее всю обслюнявил. А ты чего насупился? — обратился он к Дроздихину, который будто только сейчас стал осмысливать происходящее. Дроздихину действительно, до сих пор не верилось, что убийство журналиста было совершено ими. Даже убийство цыганок у железнодорожной насыпи (от которого он так сильно мучился), ему казалось, произошло случайно, а извечная решимость Романа, это по сути всего лишь бравада, от которой, тот, так по-мальчишески, боиться отказаться и мучительно пытается что-то доказать себе и другим. Наконец, поверив, что убийство  журналиста действительно совершил Роман, Дроздихин со страхом и недоверием посмотрел на него.  Осознание этого вновь всколыхнуло воцарившшуюся в недавно в Дрорздихине умиротворенность, о которой он так нерешительно пытался донести другу. То, что Роман решился на такое и что об этом говорят по телевизору, представлялось Дроздихину так, как если бы это и вовсе не было преступлением, а даже наоборот, каким-то геройством. Он смотрел на похудевшего и окрепшего Романа и не видел в нем убийцу (хотя желал этого). В Романе совершенно не чувствовалось того отпечатка затравленности и лихорадочной умственной работы, что по мнению Дроздихина было неизбежным для настоящего убийцы, если тот конечно же не был «полным скотом» ( каким по его мнению был Марат). Роман же представлялся ему умным (возможно, умнее его самого) и что главное, незлым, поэтому не видя на лице Романа ничего кроме некой суровой, воинственной безмятежности, он неосознанно оправдывал его.
--А англичане... они как маньяк-убийца, котрого наконец поймали, кастрировали и посадили в уютненькую, комфортную тюрьму на осторовке. Сидит он значит, в этой тюрьме, вспоминает былые «подвиги» и тихо сходя с ума, придумывает всякие шизофренические заморочки, типа five o`clock или садиков с обкакаными клумбами... кстати немцы в ту же категорию входят... и все они сгорают от ненависти и зависти к нам —Роман замолчал. — Слушай — встрепенулся он, — а когда еще новости будут?
--Не знаю. Часа через два, наверное — не меняя своего пристального взгляда ответил Дроздихин.
--Ладно. Марат, пошли — раздраженно буркнул Роман, которого уже раздражал взгляд  худого, подоздрительно-въедливого лица Дроздихина.
--Подожди, не уходи — после недолгой паузы, словно бы очнувшись, вдруг засуетился Дроздихин. При этом в нем чувствовалось странное колебание и нерешительность. Впрочем сделав над собой усилие, он быстро вышел из комнаты и тут же вернулся, смущенно теребя свернутый в трубочку ватман, а затем все так же нерешительно, и странно смерив взглядом, протянул его РОману, после чего, перевел взгляд на Марата, которого тоже, будто заметил  только сейчас. Роман понял, что Дроздихину очень не хотелось, что бы он тут же, в присутствии Марата, развернул лист, поэтому он, как ни в чем не бывало,  намеренно небрежно (Дроздихина при этом заметно передернуло)сунул трубку под мышку. Он чувствовал, что Дроздихин хотел о многом рассказать ему и хотя, в отличии от Марата, которому нетерпелось улизнуть (тот нервничал)  он мог остаться, но он  все же ушел. Возможно ему просто не хотелось слышать «слюнявую философию» друга — теперь вполне хватало своей.
Уйдя от Дроздихина, они с Маратом  некоторое время шли молча.
--Что делать-то будем, а? — нарушил молчание Марат, глаза которого непривычно бегали. Молчание, по всей видимости, ускоряло работу мысли в нем  и он боялся этого, так как не имел возможности найти ответ на свои опасения и  поэтому всеми силами пытался угадать его в настроении Романа.
--Ничего не будем. Знаешь что... у тебя есть деревня? — немного помолчав, как-то равнодушно спросил Роман.
--Ну, есть...
--Вот и езжай в деревню... отсидись там немного, поживи на свежем воздухе.
Говоря все это, Роман, с едва заметной , странной улыбкой, глядел куда-то вперед, так, что со стороны могло показаться, что он разговаривал сам с собой или искал Авдеева, который от его странных пояснений, только еще больше раздражался. Марата, прежде всего раздражал это безалаберный тон (он понимал, что тон был напускным), а также, то чтоРоман советовал ему ехать в деревню. Из-за всего этого он почти ненавидел Романа, считая, что тот втянул его в убийство и злился на себя зато, что позволил ему сделать это.
И тем не менее, Марат так и не обрел самостоятельность, которую так опасался Роман. Ставший на удивление чутким он, чувствовал это и готов был выполнить все, что тот ему скажет, так как считал, что чтобы он ни придумал, это всегда будет хуже того, что предложит Роман. Его беззаветную веру в Ратникова вчера несколько поколебала сцена на лестничной площадке, когда поборов сомнения, он последовал за ним в подъезд «пенала» и увидев навалившегося  на Романа всей своей сгорбленной массой Фельгина. Вначале ему показалось, что тот уже задушил Романа.
--А ты что будешь делать? — не найдя ничего лучшего спросил он Романа, хотя это его нисколько не интересовало.
--А я уеду — тут же, точно ожидая этот вопрос. ответил Роман. — Пока не знаю куда, но уеду... на Кавказ уеду — немного подумав добавил он.
--А это, что он тебе ввернул? — уже разочарованно, понимая, что большего от него не добиться, спросил Марат, указывая глазами на ватман
 От неожиданност Роман смутился. Он, не заглядывая туда, уже все знал.
--А, это... схема это — улыбнулся он в ответ.
--Какая, на фиг, схема?
--Боевой операции.
В ответ, Марат презрительно и вместе с тем примирительно усмехнулся.
--Давай, вали, вали в  свою деревню — крикнул Роман уходящему Марату, зная что это избавит того от тягостной самостоятельности, а значит и успокоит.





Оставшись один, РОман еще долго не сходил с места. Он только сейчас дал волю своему страху. Увидев первые кадры с места преступления он впал в необъяснимое, никогда им прежде не испытанное состояние. То мучительное по своей неясности чувство чего-то неизведанного, которое терзало его с самого детства, вдруг чудесным образом, исчезло. Роман, словно нашел ответы на все возникавшие когда-либо у него в голове вопросы и осознал то, что было не под силу миллионам. Он как будто был наэлектризован каким-то неведомым веществом. Ему казалось, что он достиг всего и что дальше ему остается лишь довериться своей судьбе. Он с новой силой поверил в свою исключительность. Все внутри у него горело и хохотало, а то, что он находился на краю только подстегивало какую-то угорелую эйфорию, которая быстро и незаметно съедала последние силы.
Уже расставшись с Маратом, он почувствовал как устал и в остывшее сознание закрался страх и несмотря на теплую одежду стало холодно. Сколько о н не представлял, как ни стремился к этому, однако мгновенная резонансность убийства поразила его, и это было только начало. Все это совершенно не было похоже на т о, что он себе представлял и в то же время было так предсказуемо и поэтому ужасно.
Успокоившись он наконец стал вдумываться в серьезность сложившегося положени. «По горячим следам», «Перехват» -- так и крутилось у него в голове. Он знал, что все должно было решиться в эти несколько дней, а самым глупым и тяжелым представлялось просто  сидеть и ждать. Роман еще не окончательно не решил уехать, однако обдумывая дельнейшие шаги, понимал, что этого ему не избежать, поэтому он до вечера бродил по городу, словно прощаясь с ним. Он хотя и внушил себе печаль, но в глубине души у него уже загоралась беспокойная радость перед неизвестными просторами, заглушая «сопутствующую мерзость». После вчерашнего «убоя» ему все время хотелось мыться, мыться, мыться. Возможно поэтому планирующийся побег представлялся ему чем-то совершенно новым, где он будто и не был самим собой, а совершенно другим, очищенным, в совершенном беспамятстве.
«Но нет — перечил он самому себе, — надо все помнить, как полководец с воинственным спокойствием проходит по полю только что отгремевшего сражения, разглядывая трупы солдат, называя их цветами войны и заставляющим себя видеть в этом эстетическое наслаждение. Ведь моя карьера только что началась» — думал Роман, чувствуя, что уже не внушает это себе, а искренне верит. Именно с этого момента эта вера в себя наконец-то заволокла в нем все остальное. Он уже думал, что ему возможно и вовсе не стоит уезжать. Более того, в какой-то момент он решил заявить о себе и  признаться, что совершил  убийство (о других он конечно же умолчал бы) из политических  и главное из патриотических побуждений. Ведь в таком случае у него сразу же возникнут миллионы поклонников и последователей. Эта мысль повергала Романа в экстаз.
«Кто будет жалеть вонючего еврея, пылающего, как и все они, без исключения, ненавистью к России... Будет слава мученика пострадавшего за правое дело. Ну отсижу пару годиков ( Роман не мог представить чтобы ему дали больше, ведь он политический, новый политический, а с такими цацкаются). А дальше? А дальше он пойдет в политику, куда его с радостью примут... с искренней радостью».
От разыгравшегося воображения Романа чуть ли не трясло. Он был уверен, что это и есть то, существующее только для великих,  распутье, Рубикон, и если он действительно хочет быть одним из них, то он должен поступить именно так — совершенно алогически и на первый взгляд безумно. «Предложить пиратам тыщу талантов, вместо просимых ста, выйграть сражение когда он уже наголову разбит...»--Роман настолько окрылился этим этим сладким, дурманящим бредом, что уже не был в состоянии управлять собой. Ему уже не терпелось кричать о том, что это он, Роман Ратников, убил Фельгина, то есть совершил геройство и поэтому награда причитается именно ему. В голове у него постоянно вертелась мысль, что какой-нибудь дошлый одиночка (вроде него) или какой-нибудь бомж «присвоит» себе эту победу. Ему казалось что это происходит уже в эти минуты, что бомж  сидит с обросщей щетиной рожей и млямлит о том, как он, якобы, убивал,  и все это ради того чтобы обеспечить себе ночлег в камере.
Весь во власти своего воображения, Роман чуть не побежал, однако высвободив правую руку кармана вдруг уронил свернутый в трубку ватман. Он остановился и теперь с удивлением и неким разочарованием глядел на уже помятый лист, никак не решаясь поднять его. Ему словно что-то нашептывало не делать этого и в то же время он понимал, что ему не избавиться от него. Он нагнулся и от злости смяв, поднял его, а потом отошел с улицы к прилегающей  безлюдной  и манящей лесополосе, словно собирался совершить что-то преступное. Это была загаженная мусором и тем не менее довольно уютная полянка с  пожелтевшей травой  с редким, «камуфляжным» леском невдалеке, распологающая к пикникам и попойкам (от того и замусоренная). Где-то в далеке, точками, почти не двигаясь, виднелись люди. Пройдя несколько десятков шагов в сторону леска и удостоверившись, что вокруг никого не было, Роман,  испытывая неожиданно сильное воленние,  осторожно развернул лист. Раскрыв чуть больше ладони, его точно обдало током, настолько знакомыми и заученными были черты лица на портрете. Портрет был нарисован цветным карандашом. Это очевидно был набросок для картины, которую Дроздихин еще собирался нарисовать. По частоте и густоте, похожих на изморозь, штрихов, Роман понял, что тот работал запоем, со страстью и он усмехнулся поняв, что ревнует. Это была Лена, ее глаза. Дроздихин с удивительной точностью передал все то малейшее, что Роману казалось мог заметить только он сам. Он не мог понять когда тот успел запомнить его лицо, ведь кроеме того раза, когда они вместе видели ее, Дроздихин нигде не мог встертить Лену.
«Наверное пьянсто помогло — память обострило»--подумал Роман неотрывно глядя на портрет. Ему казалось, что Лены была тут, рядом с ним, настолько естественным был ее открытый, глубокий взгляд, который так хотелось назвать родным. Это с новой силой всколыхнуло его чувства, давя холодом на грудь. Он горько усмехнулся, вспомнив как недавно подумал, что начинает забывать ее.
Он упрекал себя за то, что с самого начала догадываясь что это будет, все же не избавился от ватмана,  и теперь чувствуя что-то похожее на то, когда он увидел ее садящуюся в Инфинити, ему стало нестерпимо от навалившейся ревности. Не отдавая себе отчета, он механически надорвал портрет. Затем, будто очнувшись снова взглянул на него.
«Нет, все уже..»-сказал он себе что-то неопеделнное и стал медленно рвать бумагу. Рвал мелко, но не от злости, но как будто опасаясь, что кто-нибудь обнаружит  обрывки и сложит их...
О своем минутном желании сдаться Роман больше не вспоминал, хотя действительно был способен на это. Какая-то раслабляющая, вязкая задумчивость овладела им. Вернувшись домой он долго не решался заговорить с матерью ( Роман все же решил на время уехать).
Ирина Андреевна, с материнской проницательностью, тут же заметила странную задумчивость сына, несмотря на то, что тот часто бывал таким.
В последнее время, в тяжелые для него моменты, Роман ощущал особую связь с матерью. Ему как никогда прежде хотелось открыться ей, но он боялся этого, боялся, что это будет слишком страшным для нее.
Ирина Андреевна  же понимала, что сын собирался ее о чем-то просить и что это было связано с его «делишками», поэтому она, зная, что это действует на него, набросила на себя суровый вид.
--Рома, ты поел? — с ласковой суровостью, как когда-то школьника, спросила она его.
Роман не ответил. Он сидел на краю дивана, но совершенно не отдыхал, а напротив, испытывал непонятную тяжесть.  Он старался вслушиваться в слова матери, почему-то смутно понимая их значение.
--А где друг–то твой... Евгений — хороший мальчик? Что-то не заходит к нам больше. Не поссорились ли? Хороший мальчик... не то, что этот, с наглой харей, как его? Марат. Хряк какой-то... Прошлый раз приперся... говорю нет тебя, а ему хоть бы хны. Подожду говорит... даром, что я на него как на врага гляжу. Влез все-таки. Думаю, пусть сидит, ничем не угощу. И что ты думаешь? Сам попросил. Ирина Андреевна, говорит, да так ласково, я, говорит, с утра ничего не ел, вы бы угостили, говорит. Ну и угостила — что  еще оставалось делать... ух, не люблю наглых.
Ирина Андреевна вышла из комнаты и тут же вернулась.
--Я наверное завтра уеду... дня на два... с  Мотей. Тебе без меня придется тут побыть. Но, ничего я все приготовлю и на два и на больше хватит. А если не хватит,то сам приготовишь, картошку или яичницу... хотя хватит — ты не едок.
--Мама, прекрати! — неожиданно отрезал Роман — Мне надо уехать... срочно уехать. Может быть сегодня же ночью.
Ирина Андреевна оторопела. Она со страхом и непонятной мольбой в глазах смотрела на сына, понимая, что произошло то, что она так долго пыталась игнорировать.
--Мне деньги нужны... много, сколько есть, чтобы жить где-нибудь... пока.
--Рома, тебя посадят — прошептала она жаждая, чтобы сын разубедил ее в этом.
--Мне нужно уехать! — еще громче повторил Роман, не понимая, чего от него требует мать и от этого раздражаясь. — сегодня же, слышишь!
--Куда же ты поедешь!? Ты ведь не знаешь даже... давай решим пока — голос Ирина Андреевны стал каким-то визгливым, каким  Роман его никогда прежде не слышал. Ему было бесконечно жалко свою метущуюся мать, которая терялась не зная, что предпринять, чтобы спасти сына. Вечно лишенная мужчкого плеча и привыкшая все делать сама, она вдруг увидела свою слабость и хотела услышать что-нибудь обнадеживающее от него и положитьься на него. Ирина Андреевна с мольбой в глазах смотрела на Романа и он понял, что от него требовалоьсь.
--Ну ладно, хватит! что с тобой? Да ничего особенного на самом деле... в общем, одного типа ограбили. Он наших лиц не видел... просто хорошо было бы на время...
--На время!? — вдруг вскрикнула Ирина Андреевна. — Зараза ты такая... на какое время. Родился, чтобы мучить меня. Я от него помощи жду, а он мне что ни день, то новые сюрпризы готовит. Не дам я тебе ничего... уходи куда хочешь!
Роман вновь удивившись своей способности улавливать малейшую перемену в настроении матери, понял, что несмотря  н а крик, мать успокоилась, поверив его словам. Тем не менее он уже не решался снова просить у ней денег.
--Я пошел — нахмурившись сказал он и действительно уже собирался уйти.
--Да постой же ты! — уже  с примирительными нотками в голосе, но все так же сердясь, вскрикнула Ирина Андреевна, — Постой сказала!
Роман Провел глазами ее худую фигуру. Ирина Андреевна быстро вернулась держа в руке завернутые в трубочку новенькие долларовые купюры.
--Ромочка... ох, дурак.. Ты их в нескольких карманах держи, чтобы за раз не украли — карманники шатаются.
Роман, как будто нехотя, взял деньги.
--Ой не знаю даже... может тебе еды на первое время. Господи, что же делать? — не унималась Ирина Андреевна. Эта суетливая заботливость, по-видимому обнадеживала ее. Ей хотелось верить в правоту сына,  и что в сложившихся обстоятельствах нужно всеми силами помочь ему.
Она поразительно бысто собрала две спортивные сумки с одеждой и едой и заставила его взять их. Наконец, решив, что сделала все возможное, она снова задумалась о происходящем.
--Ромочка, куда ты пойдешь? Может лучше остаться? ...я с Валей договорюсь...у нее родня в деревне —глухомань, хуже некуда. Мы тебя к ним пристроим... скажем, что от армии косит. Заплатим в конце концов. А то как же так, неизвестно куда?  Ромочка, ответь?
--Нет мама, решено уже — глухо ответил Роман не глядя ей в лицо. Некоторое время они молчали. — Ну пошел, что-ли? — сказал он, но в последний момент взглянув на мать, не удержался и обнял ее. — Ну, ну, ладно не хныч... вернусь скоро.
--Куда же ты поедешь, все таки? – глотая  слезы протянула Ирина Андреевна.
--Не знаю... в Москву наверное. Ну все мА, пошел — точно рассердившись, глухо сказал он и быстро спустился по лестницам.



На улице уже смеркалось. Как ни тяжко было Роману на душе,  как не трудно(он не ожидал этого) было расставаться с матерью, однако ожидание некоего избавления необычайно взволновало и даже забавляло его, а ощущение опасности словно бы подхлестывало это состояние, поэтому он шел очень скоро, почти не обращая внимание на то, что творилось вокруг. Вскоре он бул уже на вокзале.
Роман вошел в зал ожидания с высоким, «церковным» потолком. Было уже восемь часов и зал был полностью забит людьми. Во всех из них, почти без исключения, сквозила особая, свойственная лишь отъезжающим, смесь напряженной суеты и дряблой, осоловелой сонливости. Наблюдая за ними, Роман поймал себя на том,что и сам он несколько позабыл об отягощяющих голову мыслях и проникся этой заставляющей отложить все сколько-нибудь непрактичное в сторону. Стараясь везти себя как можно естественнее и быть неприметным, Роман, положив сумки рядом сел в сильно затертое и от этого кажущееся засаленным, кресло, делая вид, что от нечего делать, он разглядывает сидящих и стоящих поблизости людей. Он делал это еще и потому, что рядом с ним , через кресло, сидел какой-то странный человек, который при появлении Романа, тут же впился в него своими белыми, с мешками, глазами на одутловатом лице. Несмотря на пожилой возраст он не был толст, однако оставлял впечатление такового. Роман возможно проигноровал бы его, узнай он в нем,  заученное  без особого умственного усилия, сильно распространенный вид бомжующего (при наличия жилья) или «стихийно» пьющего человека. Однако тот, по всей видимости не принадлежал ни к одному из них. Роман не мог объяснить почему у него сложилось такое впечатление (физиономия «соседа» была достаточно изъедена краснотой). Изредка поглядывая на него, рОман наконец понял, что именно его тревожило в незнакомце — у того был слишком осмысленный для пьяницы, взгляд. Он казался даже интеллигентным, несмотря на неопрятную одежду. Роману было беспокойно и тревожно под его взглядом.
«Конечно же он ничего не может знать»-подбадривал он себя и в какой-то момент, повернувшись, и зная, что немногим удается выдержать его тяжелый взгляд, с вызовом уставился на белоглазого. Однако тот не смутился и даже не отвернулся.
--Простите, молодой чеовек — начал он бархатным, лекторским голосом, — не знаете когда поезд на Нижний отходит.
В ответ Роман, вдумчиво от недоверия, отрицательно покачал головой. Ему не терпелось отделаться от этого человека. Он вдруг вспомнил, что еще не купил билет. Роман так и не решил куда ему ехать и не мог заставить себя думать об этом. Присутствие «въедливого типа» его раздражало, а его странное обращение и тон были подозрительны.
Роман встал и прошелся по залу (он болезненно переносил вынужденное ожидание). В голове снова стали возникать «по горячим следам» и « перехват». Он подумал сесть на первый же отходящий поезд, чтобы поскорее уехать из города, а там  будет видно куда ехать. Он подошел к кассе: там была небольшая очередь. Не вдумываясь он встал за какой-то худой, не по сезону одетой женщиной. Над кассой, мелкими буквами краснело расписание поездов и направлений. Роман в последний раз попытался прикинуть маршрут, но непонятное волнение мешало думать.
Его очередь подошла довольно быстро. Рассеяно глядя в окошко, он пробурчал что-то нечленораздельное. Кассирша недоверчиво посмотрев на него, и видимо положившись на свое профессиональное чутье, взяв деньги, уверенно протянула ему билет на НИжний и сдачу. Затем что-то записав, снова взглянула на него, как бы проверяя реакцию — не подвел ли ее опыт. В следующую секунду она уже забыла о нем.
Растерянный Роман вернулся на свое место. Интеллигент все еще сидел рядом с его сумками, однако теперь старался не смотреть в его сторону. Вспомнив, что тот что-то спрашивал о поезде на Нижний, Роман с неудовольствием подумал, что интеллигент может оказаться его попутчиком.
«Ну ничего... главное из города побыстрее выбраться»--со смутной радостью подумал он.
Интеллигент с ним больше не заговаривал. Тем не менее Роман все это время чусвтовал некое любопытство с его стороны. В этом странном человеке чувствовалась какая-то, как он подумал, приторная и в чем-то даже отталкивающая приязнь, что было вдвойне странным,  так как Роман знал по себе, что у людей при знакомстве с ним, возникает некоторое отчуждение.
Прошо два часа. Он уже приноровился к пронзительному ( как всегда и везде), повторяющему одно и то же, женскому голосу где-то наверху и даже прикинул нужное ему время.
--Молодой человек — вновь услышал он голос интеллигента, , что заставило его поморщиться, — а вы-то сами куда едете?
Роман молчал, как если бы эти слова были обращены к кому-то другому.
--А я тоже в Нижний — наконец с вызовом ответил он.
--Так нам по пути! — странно, по-детски обрадовался интеллигент.
Роман с удивлением взглянул на него и стал как-то по-новому изучать его. Интеллигенту на вид было лет 60. В его по-прежнему тусклых, с мешками, глазах теперь поигрывали огоньки. Он улыбался, но как-то вымученно, из-за чего его тонкий, с широкими ноздрями, нос как-то расширялся, а по щекам растеклся болезненный румянец. На его болшой, плосковатой кверху, голове пробивались редкие, бесцветные «конские» волоски. Виски же были коротко, по-армейски выстрижены, почти выбриты. Висевшие  на затертой, медной цепочке очки, словно бы свидетельствовали о непригодности своего хозяина к чему бы то ни было. У Романа сложилось стойкое впечатление о нем, как о человеке очень умном но помешавшемся рассудком, при чем произошло это, на его взгляд,  совсем недавно. Роман теперь не испытывал неудобства от его присутствия и даже развлекался тренируя на нем свое воображение.
Зал, вдруг, по какой-то незаметной команде, оживился и люди, как бы нехотя, закопошились. Роман деловито накинул ремни сумок на плечи. Засуетился и интеллигент. Выражение его лица слегка посуровело и он вероятно несколько раскаивался в своем дружелюбии. Передвигаясь он смешно ковылял, возможно из-за какой-нибудь болезни ног. Роман ускорил шаг и без труда оторвался от него.
У входя в вагон была небольшая давка. Роман, из-за спортивного интереса пролез первым, в душе потешаясь над интеллигентом с его больгыми ногами. Оставив сумки в купе, он вышел в тамбур. Пассажиров в вагоне набилось довольно много. Вскоре, краем глаза, он увидел ковылявшего в его сторону интеллигента. Роман, отведя взгляд, завалился обратно в купе, задвинув за собой дверь. Однако не прошло и полминуты, как дверь снова скользнула и в проеме появилось растерянная, поэтому казавшееся шире, физиономия интеллигента. Чувствуя неприязнь Романа к себе будучи вынужденным сесть в это купе, он пребывал в явном замешательстве, его лицо стало хмурым. Он напялил на него свои толстые очки, аккуратно присев с краю и поставив рядом с собой сумку с наполовину содранной надписью «Динамо», как-то затравленно уставился в окно.
Издалека, слоновьим ревом, донесся прощальный гудок отходящего поезда, нагоняя смутную тоску. В купе вошли еще двое — кряжистый, суховатый мужчина и женщина средних лет. Роман вначале подумал, что они были мужем и женой, однако по той минутной неловкости с которой те сели друг против друга, понял, что это было не так. Он снова скользнул взглядом по лицу интеллигента, на котором застыло прежнее выражение, а потом с тоской стал смотреть в окно. По перрону, как всегда это бывает в последние минуты, суетливо бегали люди и что-то кричали. Романом овладела та инстинктивная сонливость, которая перед дорогой одолевает даже самых бодрых. Он прислонился спиной к стенке и сомкнул глаза, но в тот же момент ощутил сильный толчок, как если бы в их вагон врезался другой поезд. Роман привстал. За окном сонно поплыл перрон, что действовало облегчающее, так как все это время он подсознательно ожидал преследования и чем дальше отъезжал поезд, тем свободнее он  себя чувствовал .
Пару раз в купе заглядывал проводник со злым и тупым лицом, и проверив билеты, уходил. Человек. которого Роман вначале принял за мужа, несколько пообвыкнув, комично погялывя а пассажирку, стал доставать из сумки бутылку и стаканы и ставить их на столик перед Романом.
--Ну, как гриться, будем знакомы... путь долгий — вдруг торжественно заявил он, а потом почему-то добавил «в тесноте да не в обиде».
Интеллигент при этом сразу же растаял — ему очевидно было тяжело переносить молчание, поэтому он тут же проговорил что-то дружеское и нечленораздельное. Кроме того, он, по всей видимости был голоден, а кисловатый запах все еще сохранявших тепло, газетных свертков с едой, добавленных к выпивке женщиной, вконец разбередили его.
--Молодой человек, угощайтесь — вкрадчиво пригласила женщина, на что Роман, поморщившись, отвернулся к окну. Женщина смутилась и интеллигент поспешил к ней на выручку: Вы, если желаете, то не смущайтесь... я и так на верхних полках привык... да и люблю тоже.
--Ну нет, рано пока... успеется еще. Много спать – здоровью вред. Мы лучше за это самое... здоровье выпьем — вмешлся мужик и налил интеллигенту. — Кстати, я Прохор. Зовусь так...
--Ах, ну да.... Миледин,  Виктор Дмитриеич — поспешил представиться интеллигент.
--Интересная у вас фамилия Виктор Сергеевич — ответственно заявил Прохор.
--Да, и вправду...
--А кем вы работаете... интересно знать? — Прохор, сам того не ведая, перешел на лад своего собеседника.
--Я преподаю... вернее преподавал, до недавнего времени... — неожиданно смутился интеллигент.
--И что?
--Простите, не понял?
--Что преподавал-то?
--А, историю. Я доктор исторических наук.
Услашав это мужик пристально вгляделся в Миледина, особенно оценивающе на его одежду, что смутило того еще больше и заставило как-то подобраться, как будто он занимал слишком много места.
--Эх, а я сварщик... первоклассный! — наконец очнувшись, торждествуюя сказал Прохор, как бы в очередной раз  убедившись в правильности выбора своей профессии и выказывая ироную по отношению к таким, как Миледин. — Я вижу молодой человек к нам присоединиться не желает — некрасиво поморщившись и покосившись на Романа, продолжил он, — ну что же, дело хозяйское... ну а мы, как гриться, на посошок.
Гулко  зазвенели стаканы. Роман взглянул на Миледина — тот неумело, но с желанием поднес стакан ко рту и долго,  постепенно приподнимая подбородок кверху, пил.
Проводник принес белье. За окном чернела густая темнота, нагоняя на всех тоску. На Романа это действовало особенно гнетуще. Ему, никогда не испытывавшем страха перед замкнутым пространством, теперь хотелось еще больше сузить  это купе, еще больше замкнуться и вспоминать - вспоминать. Казалось, единственное, что сейчас давало ему возможность сму возможность дышать и существовать была Лена. Не обращая никакого внимания на присутствующих, он влез на полку и уткнулся лицом лицом в стенку, вдыхая пластмассовый запах обивки и внушая себе, что вокруг никого нет. В воображении сейчас исчезло все, что не было связано с Леной. Уже не было ни тревоги, ни жалости к матери, ни недавней гадливости —все разом исчезло. Роман закрал глаза. В голове четко возник ее образ. Он уже не пытался, как прежде, «ухватиться» за него, чтобы не упустить.
--Серьезность? Что до серьезности, человек не может вечно быть серьезным, так как в этом случае он становится смешным... — послышался голос Миледина.
«О чем он говорит?--с горечью подумал Роман. — Почему мешает мне?» Он снова окунулся в себя. «Почему все произошло имнно так? Что это наказание мне? Смешно, это не наказание это пособничество. Что же делать теперь, жить и жаждать счастья для нее и жить ее счастьем?  Идиот, лучше сдохнуть. А что если увидется с ней... один единственный раз?» Он почувствовал, как от этой мысли кровь прилила к сердцу и к голове. «Да, да конечно,о н так и сделает. Эта встреча сейчас нужна ему как воздух. Уж это-то он заслужил. Проклятая ссылка... проклятый Фельгин. Зачем все это? Как же все бессмысленно».
В купе  погас свет, приятно окутав темнотой, но тут же вспыхнул снова. Миледин с Прохором и с женщиной уже разговорились. Они старались говорить приглушенно, но Роман в какой-то момент очнувшись от своих мыслей, смог расслышать слова женщины «странный какой-то». Однако это не вызвало в нем  ни привычного раздражения ни презрительной усмешки. Он словно бы вместе с ними, со стороны глядел на себя, уткнувшегося лицом в стенку и ставил неутешительный диагноз.
«Странный какой-то»--отрешенно повторил он про себя. Вся жизнь теперь представлялась ему каким-то досадным опозданием, из-за которого все причитающееся ему досталось кому-то другому, хотя он сделал все правильно. Будто с самого начала, он  должен был знать какие-то правила и если бы знал, то и не было бы всех этих потерь. Роман усмехнулся.
Поезд разогнался и четкий стук колес, из-за чего  казалось, что рельсы  лежат чуть ли не под самым ухом, сгладился, и он не заметил как заснул. Его рагоряченный, тревожный сон много раз прерывался. Голоса говорящих, хотя и приглушенно, отзывались гулким, болезненным эхом в голове. Он открывал глаза, чувствуя неприятную резь,а за окном была густая, лиловая ночь.
  Наконец все  затихло. Попутчики Романа и сами утомились своей нудной, монотонной беседой. Спросонья он слышал, как человек назвавшийся Прохором пытался шепетом внушить Миледину какую-то свою пьяную откровенность, но вскоре замолчал. У Романа чуть закружилась отяжелевшая, будто от размышлений, голова.


Роман проснулся от сильного озноба. Его всего трясло. Он плотнее укрылся принесенным проводником одеалом, однако это совсем не помогало. Он никак не мог понять когда успел простудиться, поэтому решил что просто ослаб, что все это из-за нервов. Его трясло все сильнее, но уже не знобило и даже было жарко. Перед глазами возникали какие-то странные, совершенно неразборчивые  и незапоминающиеся видения.
--будьте вы прокляты... все вы. Все –с трудом ворочя отчего-то ставшим распухшим яззыком в сухом рту, промычал Роман. Хотелось чтобы побыстрее наступило утро, хотя казалось, что этого никогда не произойдет. — Будьте вы прокляты — вздохнул Роман и со страхом уставился в какой-то бездонный потолок. Ему казалось, что так время текло быстрее. Он снова попытался вспомнить Лену. Это ему удалось, однако на этот раз лицо представилось каким-то злым и чужим, как тогда, во  сне.
Наконец, как-то с трудом, стало светать. Он почувствовал облегчение. Во всем теле чувствовалась ломота, и он горел. Он знал, что если придется сойти с поезда, он все же сможет идти. Гнетущий своей тусклостью, словно задавленный небом, неоновый рассвет, постепенно набирал силу и уже вскоре глаза привыкли к белому, ровному свету. Казалось, уснувшие накрепко попутчики Романа, на удивление  быстро расшевелились. Болтливый сварщик, бывший недавно таким слащаво-дружелюбным, быстро собрав свои вещи и ни с кем не попращавшись, вышел из купе. Вскоре за ним последовала и заспанная женщина. Ее неумытое, скорбное лицо сквозило усталостью и раздражением. Перед уходом она что-то сказала Миледину. Тот вначале почему-то смущенно отнекивался, но потом как будто бы покорился.
Роман хоть и видел все это, но не  вдумывался в происходящее. Перед его глазами мелькали лишь суетивые и конечно же не имеющие смысла, движения.
После того, как женщина ушла, Миледин, все так же, аккуратно подобравшись, сел у окна.
«Наверное Кондратия ждет»--цинично подумал Роман и повернулся к стенке, чувствуя, как сильно у него колотится сердце. Он пребывал в том простудном состоянии, когда от жара становится даже хорошо, но у него сильно затекли ноги, будто загустевшая в них кровь не двигалась. С трудом приподнявшись на непослушных руках, он сполз с полки. От этого движения у него бешенно застучало сердце. Роман приподнял глаза и   заметил все тот же въедливый взгляд Миледина.
--Слушай, лектор, ты че вылупился? И не выкай мне тут.
Миледин хотел что-то ответить, но промолчал.
-У тебя жар — вдруг твердо сказал он, — надо сказать им...
--Ничего не надо! — отрезал Роман. –Не твое дело.
Роман увидел, что перед Милединым, на столике лежал газетный сверток. «Она оставила»--подумал он и насмешливо взглянул на Миледина.
--Почему вы не едите... она ведь вам оставила? Кстати, я вам добавить могу...
Он не ожидал, что его слова, которым он почти не придавал знчения, и скорее догадываясь о бедственном положении Миледина, хотел просто съязвить, так на того подействуют. Миледин покраснел, как рак и будучи не всилах отомстить за обиду, мучительно (чуть ли не до слез) переносил ее.
Роману невольно стало жаль его и чтобы сделать вид, что он не заметил странную реакцию Миледина и дать ему возможность взять себя в руки, он достав свои сумки, принялся проверять их содержимое.
Ирина Андреевна, очевидно расчитывала на то, что она задержится дольше запланированного и сделала основательные запасы. Тут были и варенная курица и котлеты и еще много чего, что собиралось скиснуть. Вдохнув кисловатую, возбуждающую аппетит, смесь запахов, Роман почувстовал (несмотря на высокую температуру) как он проголодался.
--Ну че, лектор, курицу будешь? Нет. Ну сиди.
Роман стал неразборчиво и жадно есть, при этом по-волчьи поглядывая на Миледина.
--А я знаю ваш тип людей — энергично жуя, вдруг сказал Роман.
Миледин молчал.
--Вы прямо, как мой друг... Зейдлиц, мечтаете, чтобы вас все жалели — самая, что ни есть низкая форма самоутверждения... поверте, по своему опыту знаю.
На лице Миледина застыло удивление. Он, казалось даже забыл о своей обиде: А с чего, собственно говоря, вы так решили? — с трудом отказавшись от очевидно, уже сформировавшегося решения о Романе, запротестовал он.
--А скажете это не так? — с тоном не признающим несогласие, сказал Роман.
--Нет не так.
--Разве вас не уволили?
--И что с того?
--Вас лишили любимой работы...я в этом уверен. Но вы даже рады этому.
--Интересно — скривил гримасу Миледин.
--Ну да, вы успокаиваете себя тем, что сделали все возможное, тогда, как это не так, и теперь упиваетесь тем, что с вами поступили несправедливо — жалкое состояние. А я вот, считаю правильно они с вами поступили. Таких как вы... вас отсеивать надо, чтобы других не заражали... студентов например.
Роман засмеялся. — Уверен, что вы втайне мечтаете, что перд вами извинятся и позовут обратно... это уже не гордость, это уже какой-то мазохизм.
--Послушая ты, молокосос! — не вытерпел Миледин. — ты что решил в проицательных поиграть! Тебе ни черта не понять.. да и кто ты такой!? Ничтожество... ты бы с мое пожил! –Миледин  явно раздражался из-за того, что не находил нужных, разящих слов.--Да и плевать мне на тебя...
Роман спокойно, с неким любопытством смотрел на него. Так смотрит химик на колбу, в которую он только что добавил вещества и теперь ждет реакции.
--Попал — как-то равнодушно сказал он.
В ответ Миледин вопросительно и с ненавистью застыл.
Я говорю попал — с издевательской улыбкой повторил Роман, приканчивая курицу, — до этого, признаюсь не совсем точно определил ваше состояние.
--Ах, ну конечно — зло просиял Миледин, — ты видимо один из студентов не получивших зачет и тепрь срываешь злобу на мне. Так это не то, что низко, это неоригинально — с видимым удовольствием заключил он.
--Нет — спокойно возразил Роман – я впервые вас вижу. Да и кому нужен-то ваш истф`aк... хотя признаться я историю люблю — Роман  иронично взглянул на Миледина, однако то т  не заметил ударения на конце слова «истфак». –И вообще, я учиться давно бросил.
--Так ты еще и недоучка — ехидно заметил Миледин.
--Ну, если это вас так радует. На самом деле, просто не видел в этом смысла.. да и еще, кое-что было —сказав это Роман недовольно замолчал, затем взглянув на Миледина, сказал: Но я принес много пользы.. очень много. Я это только сейчас понял.--Роман выпалил это с жаром, было непонятно, шутит он или говорит серьезно. — Кто знает, может вы сейчас присутствуете при очередном историческом изречении, недаром историк...
--Ах, вот оно что — вдруг развеселился Миледин, — так это совсем банально.. да почти каждый второй, из ваших, болеет этим. Интересно только какой пользе ты говорил?
--А, вы об этом.. я имел в виду пользу, которая не на поверхности, которую можно увидеть, а значит оценить только со временем — то есть истинную пользу. Не знаю, правда, как вам это объяснить... это что-то вроде прививки... грубоватое конечно сравнение, но, по сути, точное — пользы вроде как и не видно, а вместе с тем...
--Странно ты говоришь, загадками какими-то. Впрочем, не думаю, чтобы стоило над этим голову ломать —наверняка банальное ограбление под предлогом... например, перераспределения средств.
--Нет, не то — сгримасничал Роман.
--Но ведь ты недоговариваешь — Миледин прищурил свои белесые глаза, — значит уголовщина какая-нибудь.
В ответ Роман внимателно посмотрел на него, как бы решаясь на что-то: И в этом прямая ваша вина — с растановкой произнес он.
--Вот как — искренне удивился Миледин.
--Ну вы же историк, а это так важно. Вина ваша в том, что народ неправильно думает.. вернее ваша вина в том, что уже очень долго не получается извести это неправильное мышление. И в результате за вас вынужден отдуваться я. Вы мня понимаете?
--Нет.
--Тем хуже.
Насытившись, Роман продолжал есть, хотя уже не чувствовал вкуса.
--Вот значит как — задумчиво произнес Миледин, — да, никогда бы не подумал, что не умею преподавать.
--Ну, если принять во внимание факт вашего увольнения... — язвительно возразил Роман, — то это недалеко от истины. Или вы будете настаивать, что пали жертвой гнусных интриг колег по работе? — съехидничал Роман.
--Да, именно так — невозмутимо и одновременно с забавным видом попранного достоинства ответил Миледин.
--А может быть все дело в том, что вы,  по инетции, слишком задержались и кто-то забыл отменить лекции по научному коммунизму? — снова   попытался съязвить Роман.
--Нет, если  хочешь знать, моя сфера Древняя Русь — ответил Миледин и как показалось Роману, за этими словами всколыхнулось что-то могучее, невостребованное в нем. Это странное сочетание физической дряхлости и почти юношеского умственного задора, по-новому впечатлило Романа.
--Скажите, а у вас есть семья? – неожиданно  спросил он Миледина, часто менявшеся выражение лица которого, теперь стало удивленным. Он смешно (для своего возраста) краснел, а его глаза горели горели. Миледин, по-видимому никак не мог понять, почему он вдается в объяснения и споры с этим странным и злым на вид парнем, который не боится намекать ему освоих преступлениях и который неприятен ему.
--Да, есть – коротко ответил он и задумался,  точно ему до сих пор был непонятен смысл чего-то давно заученного. — Я к дочери приезжал — после долгого молчания, глядя на проносившиеся за окном столбы, сказал Миледин. — Приезжал — будто внушая себе что-то, повторил он, — а теперь уезжаю.
--Она вас не приняла? –неожиданно для себя самого сочувственно спросил Роман.
--Нет, нет... она приняла конечно, но ее муж... гражданский, в общем... он ее с ребенком взял и ему Настя теперь слова боится лишнего сказать. А он меня ненавидит... с тех пор как я деньги прекратил высылать. А раньше просто молчал.
--Она одна у вас? — как бы из приличия, будто ему нет до этого дела, поинтересовался Роман.
--Да, одна. Жена умерла прошлым летом.
Миледин вздохнул и недоверчиво-смущенно посмотрел на Романа.
--Да. А вот у меня все в порядке — вдруг весело сказал Роман и ему сейчас действительно показалось, что  у него все в порядке. — Я, знаете ли, патриот — самая гонимая каста в России. Да и к тому же годен к строевой... Вот видите, вы нахмурились, хотя даже не знаете почему.
--Да нет, это тебе показалось — поспешил оправдаться Миледин и сам удивился этому. — Ты что, служить едешь? — спросил он Романа.
--Ну, да... собираюсь, если все образуется — сказав это Роман усмехнулся, как бы самому себе и ему показалось, что и Миледин угадал суть. — Ну а если совсем повезет, планирую на Кавказ, в Чечню попасть — по  моим расчетам там скоро должно заполыхать.
--Вот как — неумело скрывая улыбку оживился Миледин, —Только тут вы себя выдали, молодой челолвек. Историко-психологически на Кавказ сбегают либо тоску убивать, либо по «мотивам ребяческим». В твоем случае думаю последнее вернее... а может быть и то и другое вместе.
При последих словах Миледина, Роман, неожиданно для себя покраснел. Ему будто было совестно за свое хвастливое признание, что у него все в порядке. Он будто бы сам ждал, чтобы миледин избавил его от этого самообмана. Роман вдруг почувствовал странную усталость в теле. Ему вдруг стал тяжело держать себя прямо и он откинулся к стенке, не понимая зачем он с самого начала завел этот разговор с Милединым. «Неужели только для того, чтобы все заново понять и вернуться все к тому же?»
За окном, точно ускоренные кадры, проносились столбы, кусты, как-то фантастически, зигзагообразно меняющиеся линии электропередач. Роман взглянул на Миледина, тот словно бы ждал чего-то от него. В Миледине, по-видимому, вновь воцарилась прежняя уравновешанность, которая провоцировала на откровения. Роман вдруг поймал себя на том, что ему хочется все рассказать Миледину. Он был уверен, что тот его не выдаст, но зато ему самому от этого станет легче. Миледин казался ему каким-то старым родственником, дедом, о котором вспоминают и обращаются за помощь лишь в трудные минуты. Впрочем, Романа что–то удержало, возможно все те же гордость и непримиримость.
--Ну еще не известно что хуже — ограничился Роман задумчивым намеком.
--Да, ты прав, тоска в любом случае хуже. Тоска, это не чувство а болезнь.
Внезапно скользнула дверь и все тот же злой прооводник, как тюремный охранник оглядывает камеру перед своей сменой, будто не ожидая их здесь увидеть, как-то разочарованно захлопнул дверь. Стук колес уже почти не слышался.
--Вы еще приедете к ней? — очнувшись от задумчивости спросил Роман.
--К Насте? Да, конечно... я и не смогу по-другому. Она ведь ему не нужна. По нему понял, что она уже обуза ему, да и у ребенка глаза какие-то понятливые слишком... Ну ничего, как решится, так себе и заберу.
Выражение лица Миледина приобрело какой-то светлый, мечтательный и одновременно дебиловатый вид. Роман подумал, что будь Миледин сейчас «потрезвее»,  то не рассказывал бы всего этого чужому человеку, поэтому он отвернулся.
Поезд, будто только сейчас приноровился к колее, уже не напрягался и  не на шутку разогнался. Осоловелые от нескончаемого, зомбирующего гула, Роман с Милединым молчали и непонимающе вглядывались, в меняющиеся, то медленно, то с каледоскопической быстротой, картины за стеклом, словно бы вот-вот должно было появиться нечто, чтобы сразу же объяснило весь смысл
Первым очнулся Роман и растянулся на своем месте.
--Тебя как звать-то? — спросил его Миледин с каким-то философическим безразличием наблюдая за ленивыми движениями Романа.
--Романом.
--Ты куришь?
--Нет, не курю.
--И не пьешь?
--И не пью.
--Чего же так? И девушки, наверное у тебя нет?.. Ну да, ты ведь из-за этого в Чечню едешь...
В ответ Роман смерил Миледина своим привычным, презрительным взглядом: Не потому... я уже давно задумал это, еще до... –Роман осекся. — У меня друга там убили... хотя и это не совсем правда... вру, не из-за этого. Я просто все понял...  недавно совсем. Я должен делать только то, что буду вынужден... Меня это само  толкало и направляло. Я сам, может быть и не хотел. Все получалось само собой. И сейчас тоже еду, потому, что знаю — по-другому не выйдет. Да и плевать мне на все. Так даже лучше. На краю проще жить — ответственности никакой, ни за себя ни за других... зато веселей. Да и быстро все это — задумываться не успеваешь, а там, глядишь, и на удачу наткнешься. Она ведь всегда дается тем, кого обыденное мышление, за неимением внятного объяснения, причисляет к подонкам. Что ж, я был бы непротив побыть таким подонком. А вы что скажете?
Миледин как-то по-ученически приподнялся: Не знаю, если все это для того, чтобы быстро пожить?..
--Да бросьте вы! Вы все прекрасно понимаете. Хотя зачем я все это вам говорю?
--Наверное еще не все понял? — возразил Миледин.
Роман засмеялся: Да нет, вполне достаточно для оперативного простора — и для того, чтобы подчеркнуть (быть может более для себя самого чем для МИледина) что все уже решено, Роман, как бы под воздействием, вдруг навалившегося на него уюта, с выражением удовольствия на лице, ( скорее наигранным) болезненно, как после долгого сна, потянулся. Его, действительно, снова стало знобить.
--И все же мне кажется, что я где-то тебя видел — высвободившись от усиленной, но тщетной попытки что-то вспомнить, с глупокатой ухмылкой сказал Миледин.
--Да никогда — убежденно возразил Роман. — Я бы вас запомнил... да и вы тоже. Одно только  — хвостов по истории у меня никогда бы не было. И вы бы стали «правильно» преподавать...
--Да что ты нешал такого неправильного?!
--Абстолютно все! — неожиданно вспыхнул Роман. — Мы постоянно извиняемся, постоянно поступаем себе в ущерб и для других. Мы пытались нашу однородность — залог выживания, силы и побед превратить в безобразный плавильный котел. Тешим себя надеждой, что это все служит какой-то высокой цели, а на деле оказывается, что нами пользуются все кому не лень... и еще плюют и изгаляются над нами. Мы никогда не сможем усвоить простую истину — уважать и любить себя и страну. Нам самим нравиться оплевывать себя, потому что так модно. Жиды плюют и мы плюем, только у тех работа такая, а мы чего плюем? Вот скажите, Виктор Дмиитриевич, вы общались с иностанцами... ну, типа, на симпозиумах всяких и все такое? Или, там, делегация какая-нибудь... наверняка приезжала? Уверен, что вас так и тянуло  покритиковать что-нибудь свое и вместе с ними над этим посмеяться. Уверен, что даже без злого умысла, а просто так, как «здрасте» или «How do you do», вот, мол какие мы уроды, живем-то как. Вот именно в этом вы и виноваты.
-Да, лихо — после некоторого раздумья, как-то ехидно заметил Миледин.  —А ты никогда не задумывался, что может так и надо... я имею в виду самокритику. Ведь эту патологическую, совершенно противоестественную нам отсталость нужно изживать, а изжить ее можно лишь постоянным напоминанием...  капать на мозги, если хочешь. И нам самокритика просто необходима.
--И это вы назывете самокритикой? — ухмыльнулся Роман. –Да, Виктор Дмитриевич, у вас действительно странная фамилия...
Роман вдруг испытал чувство острого отчуждения, почти ненависти к Миледину, подобное тому что может испытывать человек, узнавший, что его противник стал обладателем некоего, способного решить его судьбу, компрамата.
Роман больше не стремился ним заговорить и с нетерпением ждал, когда тот сойдет. Минутами Роман забывался и ему действительно казалось, что он один в купе. А Миледин, будто и вправду осознавал некую вину за собой и совсем притих.
Вскоре дверь, снова с шумом скользнула и все тот же злой «вертухай», подозрительно оглядев Романа, тут же исчез, на этот раз оставив дверь приоткрытой. Роман, чтобы избавиться неприятной, вызванной молчанием, неловкости, вышел в тамбур. Там, как это всегда бывает, уже кто-то стоял и курил.
--Тоня,Тоня не терзай меня. Ты ведь знаешь, я не выдержу, я клятву нарушу... бухать стану — раздавалось из соседнего купе, дверь которого была такженаполовину приоткрыта, так что можно было видеть все происходящее внтури. Роман увидел худого человека с испитым лицом, с обвисающей, как у шарпея, кожей и тонкими, рахитичными ручками. На нем, впрочем была белоснежная майка. Его голос постепенно становился все более требовательным и капризным, которому изредка сопротивлялся тонкий, женский голос (самой женщины не было видно). Роман определил в них, уродливый в своем симбиозе, союз двух людей, которые почему-то, при всяком удобном случае, стараются демонстрировать свою несуразность. Роман был уверен, что та же угроза не терзать его, не то он снова запьет, на самом деле была обращена вовсе не к жене, а к нему, Роману, или к кому-нибудь еще кто бы мог оказаться на его месте. Чтобы все видели какой у того с женой разлад, что он пьяница, а она умоляет его не пить и даже заставила дать клятву больше не пить, но он все равно станет пить и даже видит в этом особое геройство. Даже то как быши разбросаны какие-то тряпки, сумки в их купе, в его белой майке, сквозило какое-то болезненное желание выставить все напоказ. Наконец женщина быстро подошла к двери  и задвинула ее. Роман успел газглядеть ее; она была некрасивой, похожей на мышь и измученность мужем, странным образом, даже украшала ее.
--Тоня, не терзай меня — уже глухо и как-то умоляюще-требовательно хрипел  туберкулезный голос мужа.
Роман прошел дальше к открытому, видимо незакрывающемуся окну, в которое бесновато рвался ветер, бесконечно, как какое-то живое существо, трепля истертую шторку. Роман высунул голову в окно и его легкие тут же наполнились тем особенно чистым, возможным только на скорости, воздухом. Где-то вдалеке кучками, как облака, зеленели лески, блестела неровная, словно отточенная неопытным мастером, переливающаяся серебром гладь реки. Изредка, мимо проносились какие-то мосты, бордюры. Глядя на все это Роман испытывал то самое, освобождающее от всего забытье, в котором он и не был Романом Ратниковым, а был кем-то совершенно другим, безо всех этих метаний, размышлений, без прошлого. Где-то высоко, так что невозможно было разглядеть, стояло солнце. Положив руки на оконное дерево, а на нх свою усталую голову, он с остекленевшими глазами глядел на мелькающую с невообразимой скоростью, уродливую конструкцию какой-то эстакады. Внезапно все вновь окрасилось зеленью. Наконец, поезд нехотя стал терять скорость и вскоре кряхтя, будто недовольный тем, что ему снова напомнили о старости, остановился возле какого-то ухоженного полустанка. Остановившись, вагон,  как в агонии,  дернулся еще раз всей своей массой, чтобы окончательно замолчать. Во внезапно повисшей, непривычной слуху тишине, как из пустоты стали возникать суетливые, растерянные, веселые и детские голоса. Оказалсь, что вокруг вовсю кипела жизнь. Одна за другой отодвигались двери купе и их них вываливались люди. Среди них были лица запомнившиеся ему еще с зала ожидания в родном городе. Было много женщин с осоловелыми от дороги детьми. Растрепанные, потные и злые, они молча тащили множество свертков и сумок (не забывая о детях). Вагон ненадолго почти опустел, но вскоре вновь набился людьми. Пестрая толпа, со знанием дела стала обживать освободившиеся места. В отличие от сошедших, здесь в основном преобладали отдохнувшие, оживленные лица с характерной пассажирской воинственность готовящиеся к длинному пути.
Роман, понимая, что поезд еще не скоро тронется, вышел на перрон. На путях стояло еще несколько поездов. Люди, нагруженные и налегке, стремительно и не глядя по сторонам, шли в ту и другую стороны. Вдалеке, за оградой толпились какие-то грузовики и автобусы. Далее виднелись многоэтажные дома — по  всей видимости это был пригород. Как это всегда бывает на незнакомой местности, Роману показалось, что он когда-то здесь был и каждое строение, дорога, вокзал связаны с какими-то, даже приятными воспоминаниями. Прямо перед остановившимся вагоном, сложив руки в карманы, стояла торговка с газетными кульками на табуретке. Она, с немым упреком, ждала, чтобы Роман что-нибудь у нее купил, однако он равнодушно покачивался на месте. Вдруг он увидел, как из дальнего входа в вагон, неуклюже и смешно спрыгнув на свою жирную ножку, вывалился Миледин. Заметив Романа он странно заулыбался. От прежнего отчуждения не осталдось и следа, однако выражение лица у Романа не изменилось, поэтому Миледин несколько смутился. Он положил свою сумку на плиты перрона и принялся что-то в ней перебирать. Роман некоторое время стоял в нерешительности, но когда Миделин стал уходить, он догнал его.
--Вы куда, вам же в Нижний? — спросил Роман, стараясь своей  внешней непринужденностью, как бы подчеркнуть, что между ними не могло и быть непонимания, а если тот в свою очередь, так считает, то это просто глупо.
--Да нет, не совсем... я здесь, вот... схожу — почему-то замялся Миледин.
--Да? Ну что ж, прощайте... — Роман  вдруг почувствовал неловкость и ему хотелось поскорее закончить этот разговор. Он и всем своим видом показывал, что делает все это только из вежливости (?), однако затем почему-то решил перевести все в некую фамильярность. __ вы это... вы совсем уж не унывайте, а там глядишь и восстановят. И это... еще... в общем, будь здоров, Миледин — Роман похлопал того по плечу.
Миледин на это никак не отреагировал, но по его выжидающе-терпеливому виду Роман заключил, что такое общение тому было в тягость.
--Ладно, прощайте... не получилось у нас дискуссии.
--Да нет, отчего ж.. впрочем если это и так, то в этом моя вина — иронией обычно подменяют отсутствие доводов, а я признаться однажды поймал себя на этом, хотя, наверное не надо было тебе это говорить.
Роман усмехнулся, аМиледин, очевидно посчитав, что всего этого для прощания более чем достаточно, пятясь, стал удаляться от него.
Внезапно по стыкам вагонов пронесся металлический грохот, заставляя Романа механически поспешить к своему вагону. У входа он еще раз оглянулся и увидел, как Миледин уходил все дальше. Когда поезд тронулся, Роман уже сидел на своем месте и не обращая внимание на своих новых попутчиков, глядел в окно. Медленно, почти не различимо поплыл перрон и все почему-то притихли. И тут он увидел возвращающегося по перрону Миледина. Роман вплотную прилип к окн, но того уже не было видно. По тем нескольким секундам пока Роман его видел, у него сложилость впечатление, что Миледин не спешил и имел какой-то задумчивый вид.
«Обратно  что-ли?--подумал Роман — точно... за дочкой, видно».
Роману отчего-то стало веселей. Он стал даже замечать своих попутчиков. «Ты смотри, а сверток все-таки на забыл... недаром странная фамилия...»
За окном стали проноситься уже ставшие привычными, ничем не примечательные картины.





В Жизни Романа начался совершенно новый этап, (по крайней мере он внушал себе, что это так). И как для всякого поставленного в тяжелые условия, сложного и сильного характера,  подобное самовнушение и вправду заменило реальность, поэтому Роман часто ловил себя на том, что он если не счастлив то по крайней мере  неплохо устроился. Он часто задумывался над тем, что следуя его логике, ему следовало бы самодовольно потешаться над тем, что ему все сошло с рук. Однако,  в то же время, им все чаще овладевала странная отрешенность от всего. Он все также, словно бы со стороны, наблюдал за собой, с той лишь разницей, что теперь это служило не тому надрывному самоконтролю, а некой мысленной прокрутке прошедших нескольких лет, которые сейчас казались ему несколькими месяцами. Он, казалось, помнил все, каждую свою мысль, сомнение, терзание и теперь отвлеченно и даже равнодушно вспоминал об этом. Что-то подобное испытывает долго готовившийся к восхождению скалолаз, приложивший нечеловеческие усилия, чтобы покорить вершину, а покоривши ее разочаровался, осознав что все это бессмысленное занятие, а самому ему требуется нечто совершенно другое.
Роман почти не вспоминал об убийствах ( особенно цыганок) и получалось это как-то помимо его воли, будто все что касалось этого было отгорженно от него какой-то прозрачной, но глухой оболочкой. Он вроде бы помнил все, каждую деталь и в то же время у него создавалось ощущение, что все это было совершенно  им в бессознательном состоянии и поэтому не совсем им. В целом же он оставался бесчувственным ко всему, если не считать редких, но тяжких кошмаров (в основном это было связанно с убитой им девочкой-цыганкой) и даже ощущал какую-то приятную внутреннюю загрубелость.
За несколько месяцев он объездил несколько городов, больших и малых, запоминающихся и безликих и хотя денежный вопрос не сразу возник перед ним, он, тем не менее, везде пытался устроиться на какую-нибудь временную работу (ему казалось, что главное как можно дольше оставаться далеко от родного дома, а для этого нужны были деньги). Чуть больше четырех месяцев он проработал  в Москве, на стройке, вместе с таджиками. Но денег все-таки не хватило, так как все заработанное и большую часть того, что отдала ему мать, Роман потратил на поездку в Питер, о чем давно мечтал, а так же на проституток, пытаясь таким образом забыть Лену.
После Питера он снова вернулся в Москву, где сначала залделался сторожем на складе в Жулебино (который одновременно служил ему и жильем). Он наверняка остался бы там надолго, если бы не  те гроши которые ему платили. Потом он  работал мойщиком машин при заправочной станции  и работал до поздней осени. Уже тогда, несмотря на трудности и одиночество, он знал, что эти месяцы станут для него самыми счастливыми. Множество людей которых он повстречал на своем пути (в основном равнодушных к нему), словно приткрыли для него какую-то новую истину, о которой он, будто бы и сам догадывался, но никак не мог осознать и применить к себе. В нем, странным образом, исчезли, казалось, врожденные пренебрежительность и презрение ко всем. Отныне он в каждом видел такого же, как и он сам, хотя так и не отказался от идеи своего особого предназначения, скорее наоборот, еще сильнее уверовал в это, посто считал, что настало время некоего осмысления, перед тем, как его «пророчество» окончательно  воплатиться в жизнь. Как  и раньше Роман, прежде всего связывал это со службой в Армии. Все люди,  которых он встрчал на своем пути, начиная со «старухи» на кладбище, Дроздихина, Марата, странного Миледина, московских порабов, у которых он выклянчивал заработанное будто носили какой-то общий отпечаток. Роман не находил в них, в их образе жизни, потребностях, ничего такого, что бы могло если не разом изменить его устоявшееся мировоззрение, то по крайней мере повлиять на него. Он видел, что все это множество самых разных людей живет и руководствуется совершенно иными желаниями нежели он сам. Он долгое время считал, что так и должно быть, раз уж он «выбрал свой путь, отличный от других». И как Роман не пренебрегал эти образом жизни, он все чаще ловил себя на том, что начинает смотреть на все их глазами, задумыватся о насущном. Например, ему, прежде  совершенно равнодушному к автомобилям, под впечатлниям от ночной московской жизни, вдруг захотелось заиметь «крутую тачилу». Он вспомнил, как несколько лет назад мечтал заработать, с тем расчетом, что за недолгое время он сможет обеспечить себе «улетную жизнь». Теперь это хоть и казалось забавным, однако не утратило привлекательности. Он успокаивал себя тем, что еще молод и если его «последний рывок» к цели не удастся ( он, впрочем мало сомневался в этом), то у него в таком случае останется предостаточно времени для того, чтобы «самореализоваться обыкновенно». И в том и в другом случае надо было ждать.
Почти с самого начала его «путешествия» его не оставлял вопрос о том, что происходило дома. Он очень долго (почти три месяца) не звонил матери и  у него не было внятной причины, чтобы объяснить себе это. Возможно в этом крылось некое суеверие, что чем дольше он будет в пребывать в неведении, тем быстрее замнут дело «за нераскрываемостью». В конце концов, он все же решился и позвонил домой. Услыша взволнованный и поэтому какой-то незнакомый голос матери, он подумал, что случилось самое худшее, но поняв, что это не так, его пронзило неведомое чувство особой привязанности к ней. Слыша в трубку ее всхлипывания, он понял насколько привык к своему одиночеству. Роман обходился односложными фразами, хотя ему хотелось рассказать о многом. Своей ложной сухостью, он как бы успокаивал ее, надеясь, что эта холодность передастся и ей. Он старался не расспрашивать о многом и поняв из разговора, что со времени его отъезда ничего не изменилось, сам удивился тому облегчению и сразу же последовавшей за этим слабостью. Узнав, что к ним приходил Дроздихин, он поспешил закончить разговор, сказав наполедок, что с ним все в порядке и что он устроился офисным работником. По притихшему глоссу матери он понял, что это сработало.
После телефонного разговора он долгое время пребывал в смятении, но это смятение даже доставляло ему удовольствие. С одной стороны он подумывал, чтобы вернуться, однако тут же переубеждал себя, руководствуясь не  столько осторожностью, сколько желанием «догулять».
Было уже начало декабря, когда он наконец решил вернуться. Ему хотелось дотянуть до нового года, но уже не оставалось никаких средств к существованию ( с автомойки  он ушел. У него сформировалось стойкое отвращение к физическому труду, хотя поначалу он испытывал даже некоторый энтузиазм). Решение вернуться домой, несмотя на то, что Роман чуть ли некаждый день думал об этом, все же было спонтанным. Однажды, прогуливаясь по Крымскому Валу, он вдруг подумал, что у него денег осталось ровно на билет домой и как всегда, решившись, он уже не раздумывал и отправился прямо на вокзал, оставляя на съемной квартире свои немногие вещи. А Через три дня Роман был уже дома.
Ирина Андреевна, бог знает, что передумавшая за эти месяцы, дождавшись возвращения сына, первое время пребывала в слегка ненормальном от сдерживаемой радости, состоянии.( этому умению она невольно научилась от сына). К Роману же вернулось забытое, изнуряющее чувство тревоги. Он все время молчал и чуть ли   не с самого  дня своего возвращения подумывал об отъезде.
Ирина Андреевна и раньше боявшаяся расспрашивать его, теперь, уверовавшая, что все худшее позади, заглушая в себе малейшие опасения, пребывала в какой-то надрывной суетливости. Тем не менее, изо дня в день видя молчащего и апатичного ко всему сына, она не на шутку встревожилась.
--Может тебе снова уехать? — однажды осторожно спросила она. — Раз такое дело, то я денег не пожелею.
--Не надо — лениво ответил Роман и как бы выражая этим несуществоенность этого вопроса, он как-то с опозданием поморщился.
--Запьешь ведь... — уже жестче сказала Ирина Андреевна, но Роман, лежа на диване, лишь, с остекленевшим взглядом пялился в экран телевизора, а потом перевернувшись на другой бок, уткнулся лицом между спинкой дивана и подушкой.
--Рома! — наконец вскрикнула Ирина Андреевна.
--Отстань — в ответ промычал он в подушку.
--Повернись когда мать с тобой разговаривает!
Роман совершенно не двигался — он как будто спал, а Ирина АНдреевна, почему-то в изнеможении села на стул перед ним.
--Рома, что ты делать будешь? Ты бы сходил куда-нибудь? — Голос Ирина Андреевны вдруг стал хриплым и глухим. — Хоть бы к Жене наведался.
--К Зейдлицу... — промычал в подушку Роман.
--Что.
Роман наконец перевернулся на спину: Я же сказал, его Зейдлицем зовут.
--Опять шутишь — вздохнула Ирина АНдреевна. — Хоть бы женился что-ли... все в старости опора, а то ходит...
--Ладно мам, не парься... все путем — сказал Роман и чтобы придать правдоподобность своей безалаберной самоуверенности, как после долгого сна, сладко потянулся.
--Оно и видно — покачала головой Ирина Андреевна, на что Роман как-то осуждающе на нее посмотрел.
--Ма, знаешь ли ты как мне везет?.. —н емного помолчав вдруг сказал он, с таким видом будто он и сам удивился своему призананию. — Я вот думаю, мне ведь не просто так везет. Значит... значит в этом есть что-то — будто самому себе внушал он. Ведь это не просто так. Я уверен, что это не просто так.
Роман привстал и со странной улыбкой на лице, посмотрел на мать.
--Хватит придуриваться. Ты бы лучше работу нашел, раз учиться на  хочешь.
Практическое замечание Ирина Андреевны внезапно вывело Романа из восторженного забытья, в котором он оказался и на его лице появился оттенок некоего насмешливого удивления.
--Да, никакой поэзии — лениво и как-то разочарованно заметил он.
--Это в чем поэзия-то, в ограблении что ли? — с несвойственной для нее ехидностью сказала Ирина Андреевна.
Услышав это замечание, Роман, неожиданно для себя самого, возмутился, но тут же осознав всю глупость этого, усмехнулся. Затем его лицо приняло строгое выражение.
--Ма, если бы ты знала, что я человека убил... и не одного, ты бы меня выдала? — со странным тоном какой-то детской наивности вдруг спросил он и замолчал с трепетной мольбой на лице. Ему показалось, что мать  не расслышала его, но это было не так. Ирина АНдреевна все прекрасно слышала, а ее спокойная реакция теперь не удивляла его.
--Нет — тихо ответила она и по-старчески,  устало обхватила ладонями свои колени.
Роман, будто вдруг поняв, что этим своим признанием он допустил ошибку, весь как-то обмяк и безнадежно уставился куда-то в угол. Он только-только начинал понимать, как трудно после этого ему будет общаться с ней и у него заныло сердце откакого-то непонятного чувства наблагодарности. Уже сейчас ему становилось трудно оставаться  в одной комнате с ней.
Ирина Андреевна, уловив состояние сына, медленно встала со стула и направилась к двери, но затем она вдруг остановилась и со смешанным выражением обиды и ласки, посмотрела на сына.
--Да, я забыла сказать, тебе  повестка пришла.
Роман на это никак не прореагировал.





Сразу же после учебки попав в   часть №..34,  .....ского округа, и на практике убедившись, что в армии все совсем не так, как он, если не представлял, то по крайней мере хотел бы, Роман, опираясь на свое воображение, тем не менее, совершенно не разочаровался. Он подсознательно ожидал этого, зная, что непременно будут трудности. То впечатление от толпы, которое когда-то, на стадионе в Н-ске, так заворожило его, теперь стало причиной его новых, старых сомнений. Еще в учебке видя десятки голых, потных, худых, в основном сильных тел, он с неудовольствием отмечал про себя, что ничем не отличался от других( здесь, под словом «другие» конечно же подразумеваются лучшие с его призыва, с которыми, как это всегда бывает с мужчинами в промежутке между двумя бессознательными возрастами, они находились в негласном, корректном соперничестве. Корректность здесь служила скорее лучшей оценке соперника). Это подтверждалось и во время обучения, и в изнуряющих, однообразных кроссах, так заученно проводимых  лишь для того, чтобы новобранцы были хоть чем-то заняты.
Справившись с первым «шоком», РОман попытался переосмыслить происходящее. Он предположил, что его превосходство может возникнуть «уже в процессе» (особенно если ко всему добавить удачу, что по его мысли было необходимым элементом). Однажды он пришел в необычайный восторг от того, что пробежал дистанцию быстрее «других» и почти не устал, находя в этом подтвеждения своей «модернизированной» теории.
С этого момента тясячи раз вычитанное им в военной литературе слова «отличился», «отличились» приобрело для него совершенно новый, чуть ли не живительный смысл. Он горел нетерпеливым желанием глубокого, научного, прктичного подхода к каждой детали всего того, что касалось войны. Он был уверен, что сумеет запомнить все без исключения, опираясь на память — свое главное оружие.
Постепенно, армейская жизнь, несмотря на издержки, к которым Роман с самого начала был готов исчитал их неизбежным и сопутствующим злом и которые, к его радости, не погасили в нем первоначальную восторженность, захватила его всего. Его не тяготили ни трудности, ни грубость, ни некоторая ломка характера. Эта, по сути однообразное, но напряженное существование наполнилось-таки тем полурелигиозным смыслом, о котором он мечтал. Работа и смысл — эти два слова постоянно вретелись у него в голове. Он словно цеплялся за них, надеясь постепенно открыть в себе и что-то новое.
Первые месяцы его служба протекала спокойно. В их части почти не было дедовщины, все было упорядочено и чисто, за исключением существования прапорщика Долгушина, вечно пьяного и имевшего станное влияние на офицеров, из-за чего его назыали «генерел-прапор». Молодые же, прежде всего боялись его, за его любимое «хренов-а-а!» разнощясееся по округе безумным ревом. 
Роману даже хотелось «какого-нибудь напряга», чтобы по ночам «слабеньких», вроде Девяткова, поприжали сержанты ( за себя он не боялся — у него была безотчетная уверенность, что его никто не посмеет тронуть. И это было небезосновательно — сослуживцы и старшины, будто улавливая в нем что-то, если не  чурались, т о были как-то почеркнуто равнодушными и вместе с тем подозрителными к нему) а он бы неременно вмешался. Его за это бы избили, но он тоже успел бы кому-нибудь надавать. Из-зе этого его бы избили еще сильней. А затем «губа», но зато он  стал бы героем для остальных. Само стремление защитить «какого-нибудь хлюпика» для Романа было лишь предлогом для самоутверждения, ведь он сам презирал таких и скорее вместе с дедами лупил бы их.
«Да, тухлая часть... без понятий. На войне такие погибают, либо, что еще хуже — драпают »--говорил он себе. Романа неудовлетворяла даже та аккуратность, которой сквозило все вокруг. Хотелось чего-то запущенного, чтобы была грязь, война (как у Худякова). «Война ведь грязь»--говорил  он себе. Хотелось побольше тяжелой, изнуряющей работы, ночных нарядов и муштры, муштры, муштры.
«Жаль, что отменили шпицрутены»--наконец правильно научился он произносить это слово.
Потребность такого аскетизма, возможно не совсем осознанно, действительно имело в своей основе, что-то религиозное, придающее силу. Ему хотелось поскорее стать частью этого, созданного для убийства и имеющего в своей основе массу, механизма. Лишения лишь еще больше воодушевляли Романа. Ему нравилось здесь все без исключения, а возникавшее порой подозрение в том, что это ни что иное, как попытка самобичевания , признание и «искупление последством страданий» своей вины, он отбрасывал, зная, что это больше касается Лены.
Однако проходили месяцы и все то, что прежде ему казалось тяжелым, теперь совершенно затерлось. Роман настолько свыкся со службой, что она уже не удовлетворяла ни его «аскетических ни научно-познавательных потребностей». Им все болше и больше овладевало беспокойство. Он больше всего боялся, что его служба в армии пройдет также бессмысленно и бесследно, как и для миллионов других и закончится лишь выцветшим альбомом и пьяными тостами за свой род войск. Но для тех армия была чем-то вынужденным, а для него воздухом, необходимым для продожения существования. И пусть даже это была илюзия, но она была необходима ему.
Романа несколько поддерживала мысль, что после срочной службы, он поступит в какое-нибудь училище. БОльше всего его привлекала артиллерия, и не случайно — уж слишком символичным и проторенным казался путь проделанный однажды одним великим артиллеристом. Но хорошенько подумав, Роман отказался от этого — будущая война, которая уже почти началась, по его мысли могла вестись только в горах, а раз так, то служа в артиллерийском расчете было бы трудно отличиться. Не подходила и другая его слабость — танки. Оставалось одно — пехота. «Пехота, это кровь, нервы и главное — близость смерти... «ведь недаром же говорят «дурачок в пехоте. Но нет, я не дурачок--мысленно улыбался он себе, возбуждаясь даже мысль. об этом — Я  может хитрее всех».
По его расчетам это было самым верным способом попасть в Чечню — «Что бы там не говорили, многие отмажутся, а люди всегда нужны».
И в то же время Роман все время ловил себя на мысли, что его там непременно убьют. Это не было страхом, просто его не оставляло то странное ощущение  ( то слабо, то явственно) постоянного присутствия кого-то, кто неотрывно за ним наболюдал. Он вспомнил, что нечто подобное он испытывал в детстве, в бреду и когда девочка цыганка шептала какие-то проклятия. Потом, с новой силой, это повторилось,когда они с Авдеевым преследовали Фельгина. И вот, теперь снова это слабое, но беспокойное ощущение, будто это не он сам, а кто-то подталкивает его идти на войну, где с ним будет легче расправиться.
«Ну и пусть... наплевать--завороженный каким-то удальством подбадривал себя он — От причитающейся тебе пули, как известно все равно не уйдешь — под землей достанет, а уйдешь — ты военный гений».
Все это Роман обдумывал на протяжении многих недель, после чего осторожно, якобы из любопытства, стал выспрашивать, сначала сослуживцев, а потом и офицеров. На удивление Романа его плохо скрытая заинтересованность почти всеми была воспринята, хоть и с пониманием, но одновременно и с неким сочувствующим равнодушием, что дало ему повод подозревать, что таких, как он охотников, было немало. Он даже стал испытывать заочную ревность к «соперникам».
Со своими сослуживцами Роман с самого начала попытался установить дружеские, однако, насколько это было возможно в тесном коллективе, дистанционные отношения. Причина этого заключалась в том, что думал, что его в скором времени переведут в другую часть и опасался, что это ему помешает в адаптации на новом месте. Другая же и главная причина заключалась в том, что он боялся, как бы излишняя фамильярность не повредила его авторитету. Нечто похожее он когда-то пытался проводить в отношении «своей маленькой армии» и тем не менее здесь все было немного по-другому. Главное отличие, по его мнению, заключалось в восознании глубокого смысла — он ощущал себя частью чего-то огромного, невидимого и бесконечно важного. И пусть его, Романа, вклад в это огромное почти незаметен, однако без него, без тысяч и тысяч таких как он, это огромное просто не существовало бы. Он жаждал, чтобы этот огромный, в чем-то даже страшный механизм наконец заработал.
Так в воодушевляющих размышлениях и осознании верности и безальтернативности выбранного пути, прошло полгода. Как он ни старался сохранить «офицерскую» дистанцию с сослуживцами, из этого ничего не вышло. Т...ий мотострелковый полк, в котором служил Роман, представлял из себя тот редкий, по своей удачливости, симбиоз абсолютно разных характеров и быть может было бы гораздо сложнее добиться подобного, путем отбора по психологической совместимости (например для какой-нибудь элитной части). Робкие, вспыльчивые, скрытные, трудолюбивые, храбрые, честные, холодные, трусливые характеры, смешавшись в общем котле, то подражая, то заимствуя черты друг у друга, то наоборот, избавлялись от всего застарелого, что мешало теперь. Тут был и обязательный задира Лютягин, который в любой другой части, по истечению года, благодаря непроницаемости ума, непеременно превратился бы в зверстрвующего сержанта и это было бы высшим достижением в его жизни. Здесь же  он мирно сосуществовал с классическим мальчиком для битья Мурашкиным, худеньким и хрупким, как девушка, и самым страшным, что между ними происходило, была имитация удушения, когда Лютягин, подкравшись сзади, обхватывал девичью шейку Мурашкина и с диким рычанием, брызжа слюной «душил». Или же обхватывая одной рукой подбородок, а другой затылок Мурашкина, резким движением «разрывал» артерию, а у Романа не было возможности «вступиться» за Мурашкина.
Здесь царила та особая атмосфера товарищества и общности, которая бывает среди повыпивших, а сам полк представлял из себя собрание по истине золотой молодежи, от стойкости и порой скрытой от нее самой, способности к самопожертвованию и зависит живучесть страны.
Роман так и не стал лидером среди сослуживцев ( лидера, как такового, среди них и не было). Он теперь и не стремился к этому, не желая «размениваться по пустякам». Ему требовалось первенство иного рода — на войне. Жажда самозабвенного, беспощадного ко всему отличия целиком овладела им. И чем больше погибнет вокруг, чем больше убьет он сам (словосочетание «военный преступник» особенно привлекало его) чем больше погибнет его сослуживцев, которых он искренне любит, тем выше, по его мнению была «поэзия войны».
То, что он не стремился «первенствовать понапрасну», выразилось в его ровных, хотя и со скрытым снисхождением, отношениях со всеми без исключения. Роман, как бы с усмешкой признавал за ними  право на «суетливо-животные» потребности и в то же время он любил их. Более всех он сдружился с Сандыревым и  Тимуром Ивлетшиным, миниатюрным татарином с остреньким личиком и черными глазами, которого все почему-то называли Валихметкой. Оба они были с Урала — Сандырев из Магнитогорска, а Валихметка из Челябинска. Сандырев был высоким, костлявым, медлительным парнем. Во всех его движениях сквозила какая-то чрезмерная подготовленность, будто любой, даже самый пустячный неверный шаг в его жизни мог привести к роковым последствиям. Роман не раз ловил себя на том, с каким интересом он наблюдает за основательными, даже если   требовалось сделать что-то незначительное, движениями Сандырева. Тот чувствовал это, нервничал и из-за этого становился еще более неуклюжим. Валихметка же, как мог уже предположить читатель, вовсе не был нарицательным антиподом Сандырева, дополняющим его. Несмотря на казавшуюся вертлялость, он на первый взгляд мог показаться тихим, даже забитым. Роман поначалу приписал это к трусости, но Тимур не был трусом (Роман в это вскоре убедился) а скорее хитрым. Освоившись на новом месте, он постепенно избавился от своей настороженности и почему-то всем рассказывал историю о том, как он однажды в детстве, неудачно упав с лестницы, ударившись челюстью, откусил себе язык, который затем, чудесным образом пришили обратно. В доказательстве этого он высовывал язык и каждый считал своим долгом непременно изучить чудесный язык Валихметки, иные по многу раз и даже убеждали себя, что видели следы пореза, которого впрочем не было видно. Все это приводило Валихметку в неподдельный восторг. Помня о хитринке Ивлетшина, Роман считал, что тот таким образом дурачится, но всякий раз видя искренее возмущение Валихметки, когда кто-нибудь высказывал сомнение в чудесном приращении языка, он убеждался, что это не так. Язык для Валихметки был чем-то вроде таланта, дара и он вероятно даже сокрушался, из-за того, что это качество до сих пор не принесло ему славы и поэтому становился все болеее задумчивым и странным.
Эти двое стали армейскими, то есть теми с кем труднее посориться, друзьями Романа. Надблюдая за нимим он будто проживал свою новую, иную жизнь, которая грезилась ему, когда он покидал родной город, полгода назад — там он был  еще «живым». В своих новых друзьях он, словно видел себя, только забывшего прошлое. Впрочем, он не забыл и не хотел забывать его.
После первого года службы, его неудовлетворенность всем и нетерпение достигли своей высшей точки. У него было ошушение, что без пользы проносятся  не недели и месяцы, а года и десятилетия. Из-за этого он становился все более нервным и злым. Ему надоело действовать исподтишка и как бы незаинтересованно выспрашивать о лазейках на Кавказ. Один раз он, помощью одного связиста даже попытался позвонить в штаб одной и дивизий Северо-Каваказкого округа, надеясь, что на дежурстве окажется какой-нибудь «хороший» офицер («ведь там других и не бывает») но из этого ничего не вышло. Роман ждал, что его дерзость раскроется, и был готов ко всему, лишь бы отвести вину от связиста. Выждав немного и убедившись, что наказание не последует, он, уверенный в конечном успехе, стал методично обдумывать свои дальнейшие шаги. Во всем этом ему виделось некое спортивное соревнование, задор. То, что он добровольно идет на риск, что он «другой», не испытывает известной робости перед начальством, которое он не презирает только из учтивости и некой полковой солидарности, а всего лишь пренебрегает (это пренебрежение помогало ему не тушеваться), постоянно поддерживало в нем приятный тонус.
Наконец, с помощью взводного Роман решил напрямую обратиться к командиру полка. Ему почему-то казалось, что тот знает о нем, ценит и даже симпатизирует ему, как молодому, честному солдату. То, что произошло дальше  Роману не забыть. Полковник, толком не выслушав взводного (было понятно, что они с Романом просто попали под горячую руку) стал орать на того. Никогда в жизни Роман не испытывал такого унижения и обиды. Все усугулялось тем, что полковник орал не на него самого (если бы это было так, то он, призвав на помощь свое врожденное презерение ко всем,  выдержал бы), а на взводного, которого Роман уважал и  получалось так подвел. Полковник орал на Радостина (взводного), обвинял в недисциплинированности. Что тот не справлялся со своими обязанностями, хотя у Радостина никогда не было замечаний, а главное ему тоже нравилась служба. Под конец, полковник совсем разошелся и стал ругаться матом. Роман, кипевший от собственной беспомощности не находил себе места. Самам мучительным было острое чувство несправедливости и какого-то разочарования.
--Прекратить! — внезапно, не вдумываясь, выкрикнул он. Он почему-то подумал, что его никто не услышал, но полковник вдруг замолчал и растерянно уставился на него, будто все то время пока Роман молчал он оставался невидимым и лишь произнеся слово обрел плоть.
Полковник неспеша подошел к Ратникову, который уловив кислый запах перегара, подумал, что тот его сейчас ударит. Роман глядел прямо перед собой, как бы ничего не видя. Все его мысли застыли в ожидании и готовности к чему-то. Однако ничего не последовало. Полковник даже ничего больше не сказал. Он как-то поостыл и как показалось Роману, на лице полковника, до этого искаженном яростью, появилось что -то осмысленное, что впрочем придавало тому растерянный вид.
--А ну проваливайте! — будто догадавшись об этом рявкнул он.
У возвращавшегося в казарму Романа, в памяти почему-то четко запечатлелись две вещи, который он видел на столе у командира; это был маленький глобусик с выцветшими надписями и осколок снаряда, искусно впаянный в мрамор. Как же он все это ненавидел. А больше всего ненавиел себя, за свою наивность (это при мозгах), за свою готовность к самопожертвованию и за тыкание этого всем без разбора.
«Ради кого? Ради чего? — задыхался он, -- так и надо!».
Он испытывал какое-то раздраженное разочарование ко всему. Даже к Радостину, который после всего, теперь был ужасно бледен, теперь казался ему каким-то противным.
«Дурак. Это того не стоит — думал Роман. — Хотел чтобы все у него было аккуратненько» — неожиданно со злостью съязвил он —  да и ни один выдающийся генерал не был послушным — это  аксиома».
Подобными успокаивающими доводами Роман пытался загасить  упрямое осознание своей вины перед Радостиным, которое мучило его более всего ( скорее из-за гордости) и  сколько он не пытался, он так ничего и не смог ему сказать.
Весеннее солнце, будто издеваясь, в тот день светило особенно ярко и разливалось теплом по всему телу. Томительный аромат, вдруг появившийся откуда-то издалека, нежные, салатовые листики, словно бы говорили, что где-то далеко-далкео есть жизнь и она протекает без него. Теперь он уже испытывал ненависть к армии и подумывал о самоволке. Возможно он так бы и поступил, если бы не гауптвахта.




Роман хоть никога и не испытывал особого страха перед любыми формами лишения свободы (даже после убийств), однако «губа» ассоциировалась у него с чем-то зловещим и зловонным. Более всего он опасался, что какие-нибудь прихвостни, которые всегда с избытком водятся вокруг любого начальства, захотят отомстить за «поруганную честь» командира и таким образом выслужиться перед ним. Но Романа никто не бил.
Сама «губа» представляля из себя довольно просторное (по сравнению с тем, что он себе представлял) помещение, с железной, вроде как кустарной работы, массивной, железной дверью, на которой почему-то было написано  «для младшего офицерского состава». Вместо нар, была обычная железная кровать с сеткой и тонкое одеяло, и что самое главное, в стене зияло огромное, хоть и зарешеченное окно, чего Роман никак не мог ожидать. В общем, было неплохо, если не считать тяжелого запаха и чувства голода (последнее легко поправлялось тем, что через дорогу, за оградой военной части с многочисленными брешами  что так нестыковывалось с аккуратностью в/ч №....34), находился ресторан и сердобольные посудомойки, либо целеустремленные официантки, всеми правдами и неправдами пробирались на территорию и у Романа почти всегда, а иногда и с избытком был вкусный обед). Таким образом он собирался преспокойно и даже с некоторым удовольствием провести свои «компромиссные» несколько суток.
Не так часто, как хотелось бы, но тем не менее его стабильно навещали Валихметка с Сандыревым. Оказалось, что у последнего завязался романчик с одной 40-летней учительницей, которая жила в военном городке, огражденного от казарм невысокой, каменной стеной. Роман знал эту женщину и считал очень интеллигентной, поэтому он очень удивился тому, что она спуталась с туповатым и неуклюжим Сандыревым.
--Вишь, до чего одиночество доводит — как бы невзначай просплетничал он Валихметке, на что тот многозначительно и одновременно как-то отстраненно, мол что это, когда тут (имеется в виду «язык со шрамом») такие дела, покачал головой.
«Заключение» Романа постепенно подходило к концу, но время, точно назло стало тянуться ужасно медленно. Целыми днями он только и делал, что наблюдал за тем что происходило во дворе ресторана «Настенька». Солидно пребывающие и уезжающие навеселе клиенты сменялись завсегдатаями, для которых, казалось смысл жизни заключался лишь в том насколько быстро они проживали заработанное. А по ночам слышался истошный рев, ругань и визги, будто согласно какой-то, даже одобренной властями ( так как у владельцев ресторана «Настенька» большие связи) традиции, тут кого-то убивали в ритуальных целях.
«Наверное, как я, везунчики»--усмехнувшись, думал Роман.
Почти каждый день, за все то время,  пока Роман находился в заточении, в ресторан захаживал Генерал-прапор Долгушин, Как всегда солидно и размашисто. Своей флотской походкой, он точно расписывался в получении в наследство, кругленькой суммы. Было очевидным, что он уже давно прижился в ресторане (с помощью все тех же молоденьких официанток,  на которых он, как истинный и стареющий бабник, имел какое-то колдовское влияние. И это при том, что у него никогда не водилось денег). Он приходил с самого утра и оставался до глубокой ночи, пока одна их девушек не звала его к себе домой...
Роман часто видел как Долгушин выходил на открытую веранду ресторана и подолгу глядел в сторону гауптвахты. Однажды, когда Роман мучительно доживал свой предпоследний день в заточении, у окна неодижанно появился Долгушин и ни говоряни слова, уставился на подперевшего голову руками Романа. Долгушин глядел как-то недоумевающее и несколько разочарованно — так, в провинциальных  городах, люди смотрят на «неинтересных» зверей гастролирующего зоопарка, тогда когда ожидали увидеть какого-нибудь льва или тигра.
--Чего вылупился?! — не вытерпел Роман. За все это время, он, с его природной несдержанностью, стал еще более несдержанным.
Долгушин, по-видимому, не ожидал такого приема, однако лихость Романа вызывала у него симпатию.
--Радостин сказал, ты в Чечню просился? — невозмутимо и вместе с тем испытующе глядя на Романа, сказал он.
--Ну и? — Роман изобразил небрежность, но на самом деле какое-то неясное предчувствие взволновало его.
--В общем, если ты серьезно — как-то с раздражением продолжил Долгушин, — во Владикавказе формируется бригада... я подсоблю.
Затем, усмехнувшись, он добавл : Ты чего к командиру полез? Дурак ты, Ратников. Это полк, ты понял, полк. Тут главный не тот у кого погоны тяжжелее, а тот, за кем солдат пойдет...
--И это конечно же ты — попытался съехидничать Роман.
--Эх, Ратников, дурак ты... помни, что ты дурак. Всегда помни, слышишь. Будешь помнить, может и выживешь, а нет, так...
Долгушин снова усмехнулся и характерно крякнув, ушел. Его неожиданное появлиение сильно озадачило и впечатлило Романа. Он даже подумал, что все это ему привидилось, поэтому он вернулся к окну, но Долгушина уже не было видно. Он как бы с опозданием погружался в свое взбудораженное воображение и все его мысли сейчас были заняты одним лишь ДОлгушиным. Кто он такой? Почему он раньше не задумывался о Генерал-прапоре? Спасет ли тот его (то, что услуга ДОлгушина может лишь приблизить его смерть, Романа теперь совершенно не волновало) или  это все то же «закономерное» проявление его удачливости.
«Дурак значит я. Козел, где тебе понять это?  Где им всем понять это?»--с дьявольской усмешкой твердил он про себя.




Густая, непроницаемая пелена ненасытного летнего дождя, какой бывет только после долгой засухи, покрыла все вокруг бледным туманом и свежестью. Улицы наполнились невообразимыми, грязными ручьями, почти речушками, с робко пробиравшимися вдоль редких островков суши, пешеходами. Наконец ливень прекратился, но город еще долгое время пребывал в оцепенении. Воздух был пропитан  сырой, озоновой свежестью, так,  что казалось привыкшим в выхлопам и пыли легким как-то трудно дышалось. И тем не менее каждый норовил вдохнуть про запас этой целебной свежести.
Роман, получивший увольнительную, приехал в родной город еще рано утром, но  все как-то не решался заявиться домой. Все это время он не писал матери и будто до сих пор был под  впечатлением их последнего разговора. Он бродил по улицам родного города и множество всяких воспоминаний, как если бы он уже прожил большую часть жизни, вертелось у него в памяти. Ему почему-то казалось, что мать больше здесь не живет и куда-то пререехала, а сам город какой-то новый, недавно выстроенный. Это странное впечатление несколько раскрепостило его и он понял какой глупостью и подлостью  было весь день не давать матери знать о себе. Неуверенными, но быстрыми шагами, точно заглаживая этим свою вину, он поспешил домой. Но тут он вдруг вспомнил, что матери в это время обычно нет дома. Это вызвало в нем легкую досаду и в то же время у него странно отлегло от сердца — получалось, что он не дал знать о себе не по причне своих извечных «странностей», а, как бы с самого утра знал, что ее не окажется дома и просто не догадывался об этом. Пришлось дожидаться вечера.
Его плечи, хоть и привыкшие к тяжелому рюкзаку, теперь ныли, как застарелая болячка перед плохой погодой. Вдобавок ко всему Роман был голоден и у него не осталось никаких денег. Он хотел было прогулять по городскому парку, однако отяжелевший рюкзак гасил любую инициативу. Тем не менее, время, словно сжалившись над ним, пронеслось довольно быстро и вскоре начало стремительно вечереть. Роман сидел на скамеечке перед детской площадкой, рядом со своим корпусом и бросив рюкзак на землю, безучастно глядел на недавно развороченный многочисленными детьми мокрый песок. Он не заметил появление матери.
--Ромочка! — вдруг донеся до него знакомый, встревоженный, со множеством оттенков пережитого голос. Роман быстро поднялся.
Внешне Ирина Андреена почти не изменилась, как это свойственно людям с крепким от природы здоровьем и только глаза, казалось, сидели глубже. Роману вдруг стало невыносимо стыдно перед ней. Он чувстовал что покраснел. Ирина Андреевна, совершенно позабыв о своей спутнице (незнакомой Роману) и двоих, троих людей бывших на площадке, быстро подойдя к сыну, плача, стала его целовать.
--Мам, не надо... ну все — тихо протестовал Роман и сам же удерживал ее.
--Ромочка, ты когда приехал? ТЫ почему не писал?.
Она на миг отстранилась от Романа и даже со злостью посмотрела на него, но видимо с облегчением вспомнив, что сейчас не время, тут же забыла об этом.
--Ромочка, сынок, устал неверное... ты бы хоть перед приездом позвонил. Что ж ты так-то?.
Ирина Андреевна то улыбалась, то мрачнела, будто до конца не решив — радоваться  ей или нет, поэтому она оглядывалась на свою спутницу, как бы ища  какого-то подтверждения с ее стороны. Роман посмотрел на эту женщину — что-то в ней ему показалось знакомым. Женщина с участием, даже с умилением улыбалась в ответ Ирина Андреевне.
«Хе, радуется ведь»--с неясным чувством отметил про себя Роман. –Ну, ладно, мА, пойдем домой, пойдем.
Он хоть и справился с замешательством, но ему отчего-то хотелось поскорее скрыться от всех.
--Да, да, сейчас, подожди — по лицу у Ирины Андреевны пробежала тревога. — Любочка, пойдем к нам —обратилась она к своей спутнице, но в голосе у Ирина Андреевны сквозила какая-то неуверенность, словно бы она никак не могла решить, поделиться ли ей с кем-то своей радостью или оставить все для себя.
--Нет, нет, ты же знаешь, я спешу — видимо угадав состояние Ирины Андреевны, поспешила отказаться Люба и уходя, улыбнувшись еще раз оглянулась. Однако Ирина Андреевна, казалось уже  и не помнила о ней.
--Ну пошли, пошли — оправдываясь за что-то, засуетилась она. — Ты почему не позвонил? Я бы сегодня весь день дома была. Или бы ко мне пришел...  устал наверное? Рома, ты на чем, на поезде? Да, Я так и знала. Почему ты не писал?
--А о чем писать-то? — устало и равнодушно сказал Роман.
--Как о чем? Как о чем?! — вскрикнула Ирина Андреевна. — Ты ведь, я знаю, нарочно так делал. Все испытываешь что-то. Злой ты, Рома, злой. Даже меня тебе не жалко. А может и жалко, только тогда  это еще хуже...
Они поднялись по лестнице на свой этаж. Роман, выслушивая упреки матери, молча брел за ней. Он уже успел привыкнуть  первая радость от встречи несколько притупилась.
--Ну я же один раз написал — лениво оправдался он.
--Один раз — повторила Ирина Андреевна, — смеешься что ли, как сводку какую. Лучше б вообще не писал... издевательство какое-то.
Ирина Андреевна остановилась у двери и долго искала ключи.
--Ты сердишься на меня? — тихо спросил Роман.
Ирина Андреевна перестала искать ключ: Не сержусь. Я удивляюсь.
--Ну извини тогда.
Ирина Андреевна вздохнула и снова стала искать ключи в сумке.
--Странный ты Рома. Ты и раньше таким был, а теперь и вовсе.
Наконец она открыла дверь и он вошли в квартиру. Вдохнув подзабытый запах родного дома, Роман почувствовал как он устал.
--Господи, хорошо-то как.
Не раздеваясь, он тут же разлегся на диване и чувствуя приятную ломоту в теле, закрыл глаза.
Ирина Андреевна, воспользовавшись  этим, с трепетом, украдкой взглянула на сына.
--Рома?
--Ну?
--Тебе сколько осталось-то?
--В смысле?
--Ну, до этого... дембеля.
--А.., долго еще.
--Как же так? – на лице у Ирины Андреевны изобразилось выражение смешанного с обидой удивления. — Ты же... ты же больше года уже?
Роман открыл глаза и встал с дивана. Это т вопрос был для него неожиданным. Дело в том, что Долгушин сдержал слово и Романа переводили на Северный Кавказ, но он еще не знал как об этом сказать матери и теперь недоумевающее  глядел на нее.
--Ну я это самое...— начал он неуверенно, — я остаюсь дальше служить...по контракту, типа.... А что? –тут же попытался он оправдаться. — вроде как при деле, нормально... лучше чем в пустую ошиваться.
--Как остаешься, где?! — удивилась Ирина Андреевна с выражением некой растерянной злобы на лице. Он чувствовала, что сын совершает очередную, эгоистическую ошибку,  но не находя слов, сердилась. А то, что РОман так практично и вроде как благоразумно убеждал ее в необходимости продолжать службу, вывело ее из себя.
--Ты что это задумал, а? — тихо и с расстановкой заговорила она, что было признаком (Роман знал это) поднимающегося гнева. — А? Ромка? Отвечай, когда спрашивают?
--Я же сказал, хочу служить дальше — отчеканил Роман, раздраженный тем, что ему приходиться оправдываться, а еще больше тем, что вообще посвятил ее в свои планы. Кроме того, ему казалось, что причина такой скорой перемены в настроении матери, крылась не в том, что он ей мало писал, а все в том же его признании в убийствах.
--Ты что, в своем уме?! — продолжала Ирина Андреевна. — Люди деньги платят, чтобы откосить, а он... доброволец выискался. Отслужил ведь... почти. Бог миловал — так сиди, не рыпайся. Матери хоть бы помог, нету сил у меня больше.
--Ну вот этим и помогу.
--Чем это ты мне поможешь, крохами этими?
--Почему же крохами? –попробовал протестовать Роман. — Если голова на плечах...
--Это у тебя-то голова на плечах?! — чуть ли не с злорадством ухватилась Ирина Андреевна за последние слова сына. – Оно  и видно...
--Ну я же не просто так... мне на аеродроме, в роте обслуживания предлагают... — на ходу придумывал Роман, либо под Астраханью, либо в Зеленограде. А может даже в Липецке (он перебрал в голове все города, где, как он знал, базировалась авиация). Там паек будет... и керосинчиком тогануть можно — мне рассказывали.
Роман по-собачьи глядел в глаза матери. Правдоподобность его слов несколько поколебыла настрой Ирины Андреевны. Он заметил это и лихорадочно продолжил придумывать всякие обстоятельства, всегда так необходимые для придания прадоподобности лжи. Но в голову больше ничего не приходило. Впрочем и Ирина Андреевна, немного поостыв, уже по-другому оценивала его слова. Ведь, несмотря на то, что прошло уже больше года, он все еще боялась, что Романа могли арестовать и теперь, убедившись, что с ним все в порядке, она предпочла бы, чтобы он снова уехал. А то, что он будет «вроде как, при деле», то есть хоть чем-то занят и может никого не убьет,  ее успокаивало.
--Рома, ну я не знаю, ты бы хоть женился, что ли.. а что одному жить?
Роман молчал.
--Помнишь, ты мне говорил, что у тебя девушка была. Кажись Леной звали.
При этих словах Роман изменился в лице, но Ирина Андреевна не заметила этого. Роман и сам был удивлен своей реакции, ведь он тысячи раз до этого вспоминал Лену  и даже думал, что его чувства к ней притупились. Но стоило кому-то другому заговорить о ней, как все внутри у него всколыхнулось. Он с жадностью и вместе с тем со страхом глядел на мать, будто ей могла быть известна какая-то другая реальность, в которой Лена еще не была потерянной для него. Но это состояние дилось лишь секунду.
--Не помню — изобразив небрежную веселость ответил он.
--Как же не помнишь... еще Женя о ней расскзывал? Правда, сбивчиво как-то и улыбался странно.
--А он в нее влюбился — усмехнувшись, вдруг сказал Роман. Можно было подумать, что он радовался этому. — Он даже ее портрет нарисовал, а потом его мне дал.
--И что ты?
--А что я? На черта он мне?
Роман замолчалю. Ему показалось, что он стал слишком откровенным с матерью и что позже он будет жалеть об этом.
--Ты уступил ее? — не унималась Ирина Андреевна.
--Кого?
--Ну Евгению... уступил ее?
--Зейдлицу? ТЫ че, ма? Она за какого-то олигарха выскочила — скороговоркой проговорил Роман и нервически заулыбавшись стал оглядывать комнату, как если бы он уже собирался уезжать, только ни как не мог решить что ему взять с собой. Ирина Адреевна, чисто по-женски заключила, что все связанное с этой Леной было гораздо серьезней и быть может ( Ирина Андреевна была почти уверенна в этом) в ней и крылась причина безумств ее сына. Ей было невыносимо жалко его. Ей казалось, что он,  в какой-то степени повторяет ее собственную  судьбу — жалкую, бессмысленную, да еще  к тому же и преступную. Ирине Андреевне хотелось вознинавидеть эту Лену, но она не испытывала ничего кроме странного ощущения, будто у ее, кроме Романа была еще и дочь, которую она давно лишилась и совершенно забыв об этом, вспомнила лишь сегодня.
Ирина Андреевна с нескрываемой жалостью смотрела наРомана и чувствовала, что это его раздражало.
Роман действительно, уже почти сожелел о своем приезде — слишком многое тут вспоминалось и слишком беспомощным он себе тут казался. Ему было мучительно думать, что ради матери ему придется остаться тут хотя бы на один день.
-Господи, что я здесь сижу, дура, ты ведь голоден.
-Да, да — тут же отозвалася на это Роман, но не столько из-за того, что он был голоден, сколько для того, чтобы  ненадолго остаться одному. Он понимал, что это было подло, но не мог иначе, хотя еще недавно с нетерпением ожидал встречи с единственным родным человеком.
Помучившись совестью, Роман встал с дивана и прошел на кухню, к матери. Ему показалось, что она ждала этого и даже как-то просияла.
--Рома, ты на сколько останешься?
--Не знаю, дня на три.
Он не посмел сказать, что завтра же уезжает.
--Может даже раньше... — осторожно добавил он.
--С друзьями увидишься?
--Да вроде не с кем.
Роман сел за стол: А Дроздихин давно был? — как шайбу катая солонку по столу, спросил он.
--Да, уже давно... все недоговаривал что-то. Как ты в армию ушел, не появлялся. Странненьким каким-то стал... вы с ним два сапога — пара. Оба с придурью.
Ирина Андреевна перестав шуметь тарелками, как-то с испугом посмотрела на Романа.
--И все-таки зараза ты, Ромочка. Все мучаешь и мучаешь меня. Никогда от тебя помощи не ждала — по всей видимости она говорила не совсем то, что хотела. — Скажи, а тебе не страшно?
--В смысле? — переспросил Роман хотя прекрасно понял, что она имела в виду..
--Ну что если там что-то есть и тебя за все ожидает расплата? Мне страшно. А тебе не страшно?
--Не страшно — немного помолчав, спокойно, как если бы он ждал этого вопроса, ответил РОман. — Уже не страшно. Раньше страшно было, потому что думал что есть, а теперь не страшно.
Роман улыбнулся.-Нет, мама, там ничего и не будет расплаты.
--Вот это и стршно—прошептала Ирина Андреевна и ужаснулась своим словам, а Роман решил, что завтра же уедет.
Оба долго и тяжело молчали. Он хотел пойти и лечь спать, якобы из-за того, что очень устал с дороги, но Ирина Андреевна приготовила ужин и он его с удовольствием съел, хотя до этого у него пропал аппетит.



Проснувшись рано утром (за окном было еще темно) он долго размышлял о том, что ему дальше делать. Его вчерашняя решимость непременно уехать не рассеялась сном и даже окрепла. Однако он никак не мог решить, как об этом сказать матери и сказать лди вообще. Он подумал было оставить ей записку, но вся сложность состояла в том, что у него не было денег и в любом случае надо было просить их у матери. Роман совсем было отчаялся, но потом вспомнил, что знает, где она их хранит. Все сразу упростилось, только от этой скрытности ему стало как-то гадко на душе.
Он стал ждать половины восьмого, зная, что к этому времени она уходит. И действиетльно, вскоре, в соседней комнате послышался шорох, а спустя еще минут двадцать тихо хлопнула входная дверь.
Роман, по-армейской привычке, тут же вскочил с постели. Быстро одевшись и умывшись, он стал искать деньги, котрые быстро нашел в запыленном томике Маяковского с вырезанными квадратиком внутренностями. Он взял лишь столько, сколько ему требовалось на дорогу и на еду.
Уже окончательно собравшись, он тем не менее оставался в квартире. Его что-то удерживало.  Какая-то парализующая волю задумчивость овладела им. Он бесцельно прошелся по квартире, обманывая себя тем, что хочет удостовериться, все ли он взял с собой. Наконец он вышел в прихожую, но в этот момент щелкнул замок входной двери и перед ним появилась мать. Ее взгляд сразу же застыл на нем. Роман хорошо знал этот красноречивый, цепкий, быстрый взгляд матери — взгляд-упрек.
Ирина Андреевна, как бы не замечая сына,  быстро прошла мимо него в комнату. Роман последовал за ней.
--Ну что тебе, что? — простонал он. — Ну не могу я здесь больше оставаться, не могу! Плохо мне здесь. Пойми же наконец.
--Это со мной тебе трудно оставаться? — как бы с удивлением переспросила Ирина Андреевна. — Да что же ты за чудовище такое, раз тебя от родной матери воротит? Да уходи ты,  ради бога. Чужой ты мне и всегда чужим был. Уходи Рома, уходи ... и не возвращайся больше.
Роман виновато и одновременно с интересом смотрел на плачущую мать. Затем он как-то равнодушно поднял с пола свой рюкзак и уже готов был выйти, но тут  будто вспомнил что-то и бросив рюкзак на пол, с расширенными от страха глазами подбежал к плачущей матери и стал сильно трясти ее за плечи.
--Перестань, слышишь, перестань! — кричал он.
Ошеломленная от неожиданности Ирина Аднреевна, не понимала чего он от нее требовал.
--Перестань выть, перестань, сейчас же... накличешь!
Романом влдруг овледел какой-то суеверный страх, наподобие того, что он испытывал тогда, на насыпи, слыша беспрестанный, точно проклинающий шопет девочки, видя ее помешанный, застывший взгляд. А сейчас, вид рыдающей матери, будто предвещал ему что-то зловещее.
--Да ты с ума сошел! — овладев собой и как бы с опозданием вдумавшись, проговорила Ирина Андреевна. — Да будь ты проклят — как бы испытывая себя и тут же страшась этого, сказала она отстраняясь от сына, точно ожидая и боясь, что ее проклятие сейчас сбудется.
Роман, у которого, по всей видимости прошел приступ необъяснимого, суеверного страха, как-то с сожалением глядел на мать. Вздохнув, он снова взял свой рюкзак.
--Я в Чечню еду. Буду писать.
Он поправил помочи рюкзака.
--Да, я это... деньги взял. Немного совсем. На дорогу, что б не клянчить. В общем прощай.
РОман вышел. Выражение лица у Ирины Андреевны не изменилось. Она будто изначально обо всем этом. И Роман тоже знал, только оба они играли в какую-то странную игру, необходимость в которой отпала только сейчас.


На улице Роман уже не испытывал того жуткого впечатления и даже испытываал некоторое облегчение. Он был даже рад такому искреннему, даже жестокому объяснению с матерью  и теперь бойко шагал в сторону вокзала. Чем больше он думал тем легче ему становилось. Ему словно отпустили грехи и даже  рюкзак за плечами как-то полегчал. Он вспомнил, что мать в последний момент хотела его проводить, он чувствовал это, но ее что-то удержало. Роман был рад этому, так, как думал, что дельнейшие объяснения могли лишь снова омрачить его мысли.
Он быстро достиг вокзала, но было слишком рано: поезд отходил лишь вечером. Купив билет, он еще некотрое время оставался на вокзале. Его уже ничто не отвлекало и в себя он не был погружен. Роману казалось, что ее чуть-чуть и ему станет ясным очень многое и это будоражило его.
Пробыв на вокзале чуть больше часа, он вернулся в город. «Легкий» рюкзак за плечами теперь почти не ощущался и то, что придется проходить до самого вечера не очень тяготило его. Дойдя до знакомого кафе и заказав себе что-то, он долго и размеренно, убивая время, завтракал, развлекая себя наблюдением за мелькающими за витриной прохожими. Во всех его мяслях и движениях царила непривычная размеренность. Казалось, он мог просидеть здесь до самого вечера, совершенно не утомившись. В кафе было немноголюдно. Через один стол сидел какой-то худой,  по-видимому очень голодный мужик в разноцветной, точно из лоскутков, майке.  Он упорно глядел в одну точку и ждал, очевидно борясь с раздражением. Чуть поодаль сидела какая-то толстая женщина.
Покончив наконец с тем, что в меню называлось шницелем и запив каким-то мутным, но на удивление вкусным соком, Роман пребывал в каком-то приятно-подвешенном состоянии. Он снова стла разглядывать проплывающих за  окном витрины, как в телевизоре, людей, среди которых было удивительно много девушек(он даже подумал, что это была группа каких-то выпускниц). Все они были одеты во что-то легкое, светлое, были какими-то голыми и ужасно красивыми (по крайней мере так ему казалось).
Роман, не замечая своей глубокой улыбки, весь как-то застыл. Но поток девушек, вдруг помельчал, а потом и вовсе иссяк, словно им был выделен именно этот короткий промежуток времени, а появляться позже было строго-настрого запрещено.
Очнувшись, Роман огляделся вокруг: Мужик в цветной одежде наконец-то дождался еды и теперь сосредоточенно и все так же затравленно поглощал какую-то похлебку. Толстой бабы уже не было. Роман взглянул на часы и уже собирался расплатиться, как вдруг, за стеклом увидел каких-то двух монахов. Они остановились прямо напротив него. Один из них, пожилой и плешивенький, несмотря на жару был одет в серенький, короткий плащ, поверх такого же серенького костюмчика. Если не считать аккуратно подстриженной бородки (тоже серенькой), то Роман определил бы в нем священника только  по виду его спутника: высокого, сутулого, примерно одного возраста с Романом, монаха. Пыльная, широкая ряса, поверх которой тот носил жилетку, висела на нем мешком. Он явно сильно смущался и поэтому старался не глядеть по сторонам, из-за чего создавалось впечатление, что он постоянно ищет какую-то, только что потерянную вещь. Его жалкая растительность на лице и непрерывное прятанье этого самого лица, придавало ему что-то от евнуха. Словно подтверждая такое впечатление, вдруг появились недавно исчезнувшие девушки и заметив монаха, неуловимо заулыбались. Монах зарделся и принялся поправлять на себе жилетку.
Наблюдательный взгляд мог заметить некую неловкость в общении между монахом исвященником. Создавалось впечатление, что по крайней мере, один из них (молодой) это актер, которому необходимо сыграть эту странную роль до конца, на которую он согласился из-за неплохих денег и теперь грубо и нетерпеливо доигрывал  ее до конца.
Плешивенький  священник что-то быстро сказал монаху и они пошли дальше. Все это время, застывший и пораженный Роман наблюдал за ними не серя своим глазам. Он пришел в себя лишь после того, как монахи исчезли из виду. В волнении он выбежал их кафе, не обращая внимания на озабоченно-подозрительный взгляд официантки.
«Вот урод, вот урод»--с какой-то радостью вердил он про себя. С того момента, как монахи исчезли из виду прошло лишь несколько секунд, но Роман почему-то боялся, что он их упустит. Он вдруг остановился, будто заново переворачивая увиеденное в голове и в чем-то удостовериваясь. Наконец он побежал вслед за ними.
--Зейдлиц! Зейдлиц! Слышишь, стой зараза. Зейдлиц! — кричал Роман.
Монах, в котором читатель конечно же узнал Дроздихина, как-то нехотя, точно превознемогая стыд и даже со страхом ожидая неприятной и вместе с тем желанную встречу, оглянулся. Они с Романом встретились взглядами и Дроздихин (который , как показалось Роману, уже готов был бежать) с бегающими глазами, с трепетом и злостью ожидал приближение друга и почему-то глядел куда-то в сторону.
--Зейдлиц, ты че? — в безвольном недоумении остановился перед ним Роман.
--Ну вот, видишь... –нахмурившись, выжидательно сказал Дроздихин.  Его мрачность сменилась каким-то тягосно-просительным выражением: «Ну не мог я иначе, не мог»--словно бы говорило оно.
--Ты че?.. — снова повторил Роман. Повторяя одно и тоже, он будто лучше вникал в происходящее. — Ты че наделал? В постриг...
Роман засмеялся, но затем замолчал. Молча, он как будто лучше понимали друг друга.
Плешивенький старичок, у которого вблизи были слезливо-добрые болезненные глаза, глядя на их встречу, по-детски улыбался. Но когда Роман посмотрел на него, то отвел взгляд, словно его обвиняли в похищении Дроздихина. После этого он отошел в сторону и там стал покорно ждать Евгения.
--Вот так вот... — виновато улыбнулся Дроздихин.
--Ну че, Никодим, приперло?.. — насмешливо спросил Роман.
--Приперло.
--Слабак ты. Не надо было тебе с нами связыватсья. Воля тухлая.
-Да, не надо было... но это ничего бы не изменило. Я ведь давно решил.
--И че дальше?
--А дальше в монастырь. С отцом Василием — Дроздихин головой кивнул в сторону серенького старичка.
--В монастырь, с отцом Василием — как будто заучивая, чтобы не забыть, повторил Роман и пристально вгляделся в смущенное и поэтому как-то помельчавшее лицо Дроздихина, а затем перевел взгляд на его рясу.
--Урод ты, понял.
--Почему же. Ты ведь сам мне предлагад в придворные Илюдоры. Только я не  стану.
Оба замолчали и некоторое время  глядели друг на друга. Наконец Дроздихин, испытывая неловкость из-за того, что заставляел ждать своего наставника, как-то ссутулился, давая этим понять, что ему пора.
--Ну прощай, что ли.
Дроздихин протянул Роману свою руку, но потом опустил ее.
--Прощай, прощай — повторил он, словно прося, чтобы его не переубеждали и  так и не дождавшись реакции застывшего в раздумьи РОмана, робко попятился к серенькому старичку.
Уходя Дроздихин еще раз оглянулся на Романа, который все так же изучающе провожал его взглядом. Постчитав, что он достаточно «откланялся»,  Дроздихин решительно зашагал вслед за старичком.
«Вот урод, а»--все  так же чему-то радуясь, твердил про себя Роман. ДЛя него, боявшегося приподнять завесу грубости,  эти бессмысленные слова означали: «боюсь радоваться за тебя, так как возможно ты на ложном пути».
Прежде чем Дроздихин со священником окончательно не скрылись за поворотом, Роман, очнувшись, побежал вслед за ними.
--Зейдлиц! — окликнул он Дроздихина, а когда тот оглянулся, Роман, подойдя ближе крепко обнял его. Затем, отстранившись от него, словноот какой-то внезапно возникшей злости, сжал его голову в своих руках, и снова крепко обнял.
--Ну все, теперь прощай — твердо сказал он и шлепнув Дроздихина по щеке, быстро пошел прочь, оставляя слезливого, серенького старичка в умилении.



                эпилог
   




Ввалившись в столовую и столкнувшись с явно ожидавшей его официанткой, возбужденный встречей с другом, быстро расплатившись (при этом, не забыв указать ей на свой рюкзак—мол, чего беспокоиться) окрыленный непонятными чувствами Роман поспешил к вокзалу.
«Вот урод»--все повторял он про себя, чувствуя, что после каждого раза, он словно заряжается каким-то будоражущим веществом. Это было похоже на то, что испытывает человек в предгрозовую погоду, когда веселый, сумашедший ветер приносит опьяняющие ароматы с далеких полей, которые, казалось, даже нельзя представить в жарком, пыльном городе. Он шел и с каким-то новым, неутомимым чувством разглядывал равнодушных прохожих. Ему вспомнилось, что все это утро, после объяснения с матерью, он пребывал в каком-то ожидании. Теперь же он честно признался себе, что тая это от самого себя, ему безумно хотелось «случайной» встречи с Леной. Именно поэтому он не остался на вокзале, а потом с солдатской жадностью впивался в голых выпускниц. Ему хотелось хотя бы мельком взглянуть на нее. Пусть все в том же проклятом Инфинити, пусть с мужем, пусть даже беременной, но хотя бы один раз, хотя бы издали. Ему страшно хотелось этого, но этого не произошло, поэтому эта странная встреча с Дроздихиным, со всей этой мрачной церковностью и монашеством, которые еще с детского воображением ассоциировались у него лишь с тяжкой безысходностью и несчастьем, странным образом воодушевила его. Если бы Роман сегодня встретил Лену, то выбор Дроздихина показался бы ему чем-то чудовищным, каким-то самопогребением, полным безумием. Однако Роман испытывал радость: уже не тихую и осторожную, а осознанную и крепкую. Он быстро размышлял и перебирая все в уме, пришел к выводу, что все это правильно, логично, что по-другому просто не могло бы и быть. А то, что он не встретил Лену, даже хорошо, хотя он не мог объяснить себе, почему. Он все равно будет помнить ее, долго, очень долго. Помнить и любить. Так долго он, наверное и не любил бы,  даже если бы они жили вместе. Но эта любовь-отчаяние его теперь не угнетала и  причина этого, странным образом крылась все в той же встрече с Дроздихиным.
«Хорошо же, как же все хорошо»--рьяно убеждал он себя, хотя совершенно не понимал, в чем заключалось это «хорошо». Ему и не требовалось знать. Главное, он чувствовал это.
Прийдя на вокзал, Роман вдруг обнаружил, что чуть не опоздал. Оказывается за время всех этих размышлений прошло четыре часа. Он еле успел на отходящий поезд и приветливая проводница (странное явление) подала ему руку. Радостно запрыгнув, Роман остановился в дверях а молодая проводница весело глядела на него. РОман обернулся: вали исчезал родной город с трубами. Роман с жалностью вглядывался в даль. Трубы долго не скрывались из виду. Наконец и они исчезли, но Роман продолжал стоять.
--Хорошо... — сказал он.
--Что хорошо? — спросила веселая проводница.
--А все хорошо — и ей и себе ответил Роман и подмигнул.
Поезд разогнался...


                конец


Рецензии
Тим! Это жуть как длинно. Краткость - сестра чего-то там... Таланта, вроде... Ява.

Алексей Фролов Ява   06.11.2010 00:06   Заявить о нарушении